во переносить страх и невзгоды... Наконец-то удалось перевести дух. Темная нора бежала куда-то в сторону, и там раздавался стук. Князь прислушался... - То горщики руду ломают, - пояснил Демидов. - Склоните голову, ваше сиятельство, а то неровен час ушибетесь... Мимо проскрипело колесо, невидимый черный человек гнал перед собой тяжелую тачку. Вяземский поднял лампу; из-под косматых, взъерошенных волос на него глядели дикие глаза... - Вправо бери! - вдруг раздался во мраке голос. - Что так? - спросил Демидов. Невидимый человек узнал хозяина по голосу. - Тут потопление ноне свершилось! - сказал он хмуро. - Цыц! - прикрикнул на него Никита. Тяжело дыша, каталь погнал тачку в неведомую даль. Князь, поеживаясь, схватил Демидова за руку: - Не могу идти дале, сударь! У меня колики и в голове шум... Страшней и тяжелее казалась князю обратная дорога. Когда вверху показалось белесое, мутное пятно, генерал вздохнул: - Хвала всевышнему, кажись, выбираемся! Он готов был смеяться, радоваться солнцу, как малый ребенок. Зеленая веточка, сломанная и кем-то оброненная, казалась милой и приветливой. Князь поднял ее и прижал к губам. - Как ароматна! - Тополь всегда так духмян! - угодливо улыбнулся приказчик; вдруг взор омрачился. Он заегозил, хотел под локоток отвести князя в сторону, но было поздно. Тот все увидел. Под тенистой березой на земле лежали два неподвижных мокрых тела. Грязные бородатые лица при ярком блеске солнца казались иссиня-черными. - Что с ними? - тревожно спросил князь у рудокопов, горестно склонивших головы над телами. - В шахте придавило, - глухо отозвались работные, опасливо косясь на Демидова. - Как же так? Почему сие приключилось? - не унимаясь, спросил Вяземский. - Крепежного леса не дали, - отозвались горщики. "Как некстати все! Как некстати!" - с досадой подумал Никита. Жилы на его блестящем лбу вздулись, шея и щеки стали пунцовыми: он пришел в ярость. Хриплым голосом он прикрикнул на рабочих: - Зачем на самой дороге положили? Тут не погост! Работные не шелохнулись, молчали. Князь Вяземский немедленно приступил к следствию. Писец каждый день принимал жалобы. Жаловались все: литейщики, горщики, жигари, работные женки. Жаловались на горькие обиды: мастерки, подмастерья, приказчики, нарядчики, конторские писчики требовали взяток. Куренные мастера при обмере угля отнимали последние рублики, сбереженные артелью на обратную дорогу, не гнушались и пятаками. Плотинные взимали по гривеннику, "чтоб хворый при работе не был". Без вынуждаемой взятки ни жить, ни работать, ни умирать нельзя было. Пуще всех и усердней всех хапал Селезень. Он обложил приписных поборами: с одного - рыба, с другого - овца, с третьего - четыре воза сена; брал все: солод, масло, конопляное семя, муку, хмель, бахилы, колеса, шерсть, коней... Князь прошел в избу, где приступил к допросу. Сидел он в кресле, в красном углу, под киотами. На нем надет парадный мундир, пышный напудренный парик, лицо чисто выбрито. Пальцы, зажавшие подлокотники, сверкали перстнями. Серыми пронзительными глазами он пытливо разглядывал допрашиваемых. Большая толпа мужиков, пригнанных из демидовского тюремка, смиренно ожидала в людской избе. Бородатые, потные, с неотмываемой сажей на лице, приписные жигари тихо переговаривались. Генерал опрашивал по выбору; выкликал писец. Первым допустили артельного старика из Маслянского острожка. Привели его скованного, с дубовой колодкой на шее. Крестьянин от слабости шатался, пытался опуститься на землю. Но заводский стражник закричал на него: - Не видишь, что ли? Стой! Перед тобой их сиятельство. Вяземский тихо спросил: - Сибирский? - Точно так! - откликнулся тот. - Пахарь? По запекшимся губам крестьянина прошла печальная улыбка. - Какой я ноне пахарь! Был, да весь вышел. В кабалу угодил! - Он пытливо посмотрел на генерала. Вяземский молчал. Крестьянин продолжал с болью: - Выбился из силы. Из-за неуправки брал у Демида хлебушко, одежду, алтыны, все в книжицу писчик заносил, а ноне уж из долгов не выбраться. Чем больше робишь, тем кабальнее... Тихий голос князя перешел в строгий окрик: - Но как смел ты поднять руку на ее величество, всемилостивейшую государыню нашу? - Батюшка-князь, да нешто кто творил такое злодейство? Суди сам, батюшка, невмоготу стало терпеть муку. Положено царями-государями отработать подать на заводах, а что сробили с нами Демидовы?.. Крестьянин держался с достоинством. Каждое слово он выговаривал веско, неторопливо. Князь невольно вслушивался в его речь. - Где есть предел горести нашей! - вскрикнул крестьянин и повалился на колени. - Князь-батюшка, доведи до царицы-матушки, что сробили с нами! Слышь-ко, полютовал тут Ивашка Селезень как! Бабу Федосью, посельницу нашу, за отказ робить на рыбной тоне вдаровую на него, приказчика, посек, надел ей две колодки и заковал в железо. И даже этого показалось ему мало. Женку повесили вверх ногами и стегали смоляными веревками. - Не может того быть в российском государстве! - резко оборвал речь мужика Вяземский. - Истин бог, батюшка. Подниму икону и поклянусь! - истово перекрестился крестьянин; большие натруженные руки его задрожали. - Мы и то понимаем: не может того быть в нашем царстве. А еще, князь-батюшка, за припоздание Луку нашего Ивашка Селезень перед конторой батогами немилосердно сек, а ныне в каземате в кандалах держит... Генерал-квартирмейстер терпеливо слушал и кивал в такт головой. Он видел, что мужик прав: Демидов заставлял приписных трудиться сверх отработка подати. Мысленно прикидывал князь, сколько же дней приписные отдавали заводчику. Выходило много, очень много! Каждый приписной должен был заработать четыре рублика восемьдесят четыре копеечки, а плата, положенная за работу приписному еще покойным царем Петром Алексеевичем, была: летом пешему - пятак, конному - гривенник, а зимой гораздо менее. Выходит, крестьянину маяться в заводчине сто двадцать два дня; дорога же в счет не шла. А приходить на завод было назначено три раза в году. Иным доводилось идти обозом на приписной завод за четыреста - пятьсот верст, и выходило - отдавай заводчику до трехсот дней, а остальные денечки, и то непогодливые, осенние, оставались на домашнюю работу крестьянина. - Батюшка ты наш, ну как тут жить? - взмолился старик. - Оскудели совсем... - Будет! - хлопнул ладошкой по столу князь. - За свое супротивство воле пресветлой нашей государыни Екатерины Алексеевны, за порушение закона, что есть тягчайший проступок, - сто плетей! - Батюшка, да пожалей старость! - вскричал старик и упал в ноги, но рогатки не дали согнуть истертую шею. Глаза приписного застлались слезой. - Прочь! - резким голосом крикнул князь и, указывая перстом на дверь, приказал стражнику: - Увести! Подталкивая крестьянина в спину, стражник выпроводил его из допросной. В горницу ввели высокого, жилистого священника в изношенной домотканой рясе и тонкого бледного юнца. Князь посмотрел на писца. Канцелярист оторвался от записи и громко объявил: - То главные подстрекатели, ваше сиятельство: поп Савва и Андрейка Воробышкин. Рукой сего мальца писаны многие челобитные маслянских мужиков. - Ага! - качнул головой князь. Отец Савва и юнец чинно стояли перед столом грозного судьи. Поп держался тихо, смиренно, изредка покашливал, прикрывая рот большой жилистой ладошкой. Он ждал, когда заговорит Вяземский, но тот медлил, исподлобья разглядывая попа. - Ты что же духовный сан позоришь? По какому праву на молитве поминаешь о здравии блаженной памяти покойного царя Петра Федоровича? - неприязненно спросил князь. - Ваша светлость, во всей строгости я блюду чин апостольской церкви. О здравии покойного монарха поминал на ектениях, поскольку о манифесте неведомо было. - Врешь, поп! - вскричал князь. - Все ты знал, все ты ведал! Мужиков к бунту подстрекал. Кто сего мальца учил пашквили на заводчика писать? Ты? - То не пашквили, а челобитье. Нет сил молчать, что тут только делается! - возвысил голос священник. - Молчи, поп! - вскочил генерал и заходил по горнице. - Ваше сиятельство, выслушайте нас! - настаивал священник. - И слушать не буду! Не быть тебе отныне попом! После снятия сана будешь бит батожьем, как отступник. А мальца в острог. Рано сей вороненок когти кажет. Пиши! - гневно крикнул князь писцу и стал диктовать приговор... Поп, шатаясь, вышел из допросной. За ним, опустив голову, побрел молчаливый, онемелый от страха Андрейка Воробышкин... Года два назад в Маслянский острог прибрел безобидный попик отец Савва и поселился у горемычной вдовицы Кондратьевны. Приблудный иерей был вдов, нищ, но с душой, открытой для крестьянских печалей. Прилепился он сердцем к сыну вдовицы - Андрейке Воробышкину. Отроку шел пятнадцатый годок; был он тонок, как былинка, светлоглаз и до всего доходчив. Отец Савва обучил понятливого отрока письму, чтению и счету. Попик сам сладил парнишке скрипицу из ели. Словно солнцем озарился отрок, открылся в нем дар большой и чудесной силы. Многими часами он выстаивал среди избы и, прижимая к остренькому подбородку скрипицу, играл душевное. - Многое отпущено твоему сироте, мать! - ласково сказал вдове иерей и посоветовал: - В светлый час господь бог одарил его разум, да не зароет он талант впусте... А вот ныне все отошло. Горько, сумеречно стало на душе Андрейки. Меж тем в допросной свирепствовал князь. Жигари притихли. Спрос был короткий, за дверью то и дело раздавалось: - Сто плетей! - Двести!.. - На каторгу!.. Сидевший позади князя управитель завода склонил голову и просяще прошептал князю: - Смилуйтесь! Секите, но от каторги упасите, в людишках у нас недостача, ваше сиятельство!.. Ревизор, не поворачивая головы, перебил его резко: - Сам знаю! Разумей: покой государственный и почитание законов превыше всего! Допрос все продолжался, а на заводской площади тем временем установили козлы для порки. Из осиротелых изб сбежался народ, выли женки; заводские мужики, потупив мрачные глаза, молчали. В полдень князь вышел из допросной, его окружили заводские казаки. Расторопные нарядчики притащили кресло, разостлали багровый ковер. Вяземский опустился в кресло и внимательно оглядел народ. Все затихли. Два сутулых цепких ката схватили старика артельного, дерзко сорвали кафтан, спустили портки и положили наказуемого животом на козлы. Тощее тело засинело, покрылось пупырышками. Князь взмахнул рукой: - Секи!.. - Батюшка! - взвыл артельный. - Пошто позоришь мои седины? Тут внуки мои... Печальнику не дали говорить, каты помочили вицы и стали стегать его... Старик закусил руку, засопел носом. Выпученными глазами он смотрел на дальние горы, но горькая слеза застилала взор. Гремучим морем шумел окрестный ельник, роптал. Только заводские притихли, прислушивались. "Молчит, не стонет. И то сказать, обвыкший!" - думали они. Жигарь выдюжил, поднялся, сам подтянул портки и накинул на плечи кафтанишко. Князь Вяземский поманил его пальцем к себе. Шатаясь, старик дошел до ковра и склонил голову. - Доскажи, любезный, что не успел! - вкрадчиво предложил князь. - Коли будешь, батюшка, слухать, изволь, - смело отозвался крестьянин. - Посекли меня, ваша светлость, посечешь других, всех переберешь, а от сего худо будет! - Как ты сказал, холоп? - подскочил князь. - Коня, батюшка, хоть и бьют, но кормят и в попас пускают, а нам плети да угрозы, а хлебушка нет и роздыха не бывает. Ты по селу да по избам походил бы да к житьишку присмотрелся к нашему, а после судил... - Так, так, холоп! - отозвался генерал и тихим, елейным голосом обронил катам: - Добавить полета! - Батюшка! - взмолился старик, но его вновь проворно раздели и повергли на козлы. И на сей раз наказуемый смолчал, но когда его высекли и вновь облачили, он отошел, пошатнулся и упал. Его подобрали заводские и поволокли в ближнюю избу... - Очередного! - крикнул князь, и каты послушно взялись за вицы. Всех сурово и устрашающе наказал генерал. Однако слово старого жигаря добралось и до жестокого княжеского сердца. Проснувшись среди ночи, Вяземский вдруг вспомнил добрый совет приписного: "Ты по селу да по избам походил бы да к житьишку присмотрелся к нашему..." Утром, обрядившись в легкий кафтан, князь в сопровождении казаков и писца обошел курные заводские избенки, низкие, закопченные, крытые берестой, дерном. Сыро, убого было в них, воздух кислый от мокрой одежонки, развешанной для просушки. По земляному полу табунками елозили голопузые ползунки-детишки. - Много-то как! - подивился князь. - Еще поболе того на погост каждогодне волокут! Те, что живут, - отборыши, крепкожильцы, заводские кремешки! - невесело усмехнулся работный на дивование генерала. На столе лежал хлебушко, а ребята голосили: - Мамка, дай корочку! Но баба не сжалилась над ними, берегла каравай. - Ты что же не кормишь их? - набросился генерал. - Батюшка, разве им напасешься, ползункам. Хлебушка-то недостаток, - скорбно отозвалась женка. Лицо ее было истощенное, желтая иссохшаяся кожа обтягивала острые скулы. Князь подошел к столу, отломил корочку и положил в рот. Пожевав, он сморщился и брезгливо выплюнул изо рта серую кашицу. - Черт знает что! - Верно, батюшка, какой это хлебушко! - горестно покручинилась баба, и на глаза выкатились слезинки. - В треть только ржаной муки тут, а остальное кора. Толкем, и все тут! Совсем отощали; животишки подвело и старым и малым. Вот оно как!.. Не отозвавшись на жалобу, генерал повернулся и, сердито сопя, поторопился выбраться на свежий воздух. Попика, не дожидаясь отписки из консистории, публично били батожьем. Артельного старика осудили на каторгу, а прочих отхлестали лозой. Мальца Андрейку Воробышкина уготовили в острог, в город Екатеринбург, но тут из сибирского острожка в Кыштым приплелась вдовица Кондратьевна. В узелке бережно, как образок, она принесла скрипицу и бросилась в ноги Демидову: - Пожалей ты меня, старую! Уж коли сына в острог, то и меня схорони с ним! Упроси, батюшка, князя. Опрятная, степенная старушка неожиданно тронула сердце Никиты. Он покосился на узелок и спросил: - А это что? Приношение мне? - Бедная я, батюшка, одно и было богатство - сынок. А то - его скрипица. Одарен он господом, ой, как душу трогает сей скрипицей! "Что ж, испробуем мальца! - подумал Никита. - Коли правда, нам ко двору гож будет!" По приказу князя Андрейку привели в демидовские хоромы. Санкт-петербургский вельможа сидел в голубой гостиной. Окна и двери были распахнуты настежь, вечерний воздух вливался в горницу, колебал пламя восковых свечей в золоченых шандалах. Прямо из двери виднелся темный пруд, над ним мерцали звезды. Легкий туман нежной пеленой тянулся над сонными водами. Воробышкин настроил скрипицу и заиграл. Желчный князь угомонился, насмешливый огонек пегас в его очах: строгое, злое лицо понемногу обмякло, и тихая, благостная грусть озарила его. Закрыв лицо ладошкой, Вяземский сидел не шелохнувшись, вслушивался в нежные звуки. Демидов развалился в кресле, сытый, широкий, изумленно разглядывая парнишку. В углу у порога, как мышка, притихла вдовица. Она во все глаза смотрела на свое родное чадо, и невольно слезы катились из ее блеклых глаз. Боясь перевести дыхание, она уголком платка тихонько утирала их. - Ваша светлость, - наклонился к генерал-квартирмейстеру Демидов, - помилуйте его и освободите! Отойдет он ко мне, а я пошлю его в иноземщину. Отменный музыкант будет... Князь улыбнулся, учтиво согласился: - Пусть будет по-вашему, сударь. - Слыхала, бабка? - вскричал Демидов. - Беру твоего сынка за чудный дар. Собирайся, голубица. Поедешь ты с обозом на Москву. Там птичницей будешь, а сынок полетит дальше... - Батюшка ты наш! - упала в ноги старуха. - Век буду бога молить за тебя. Благодари, сынок... Бережно прижав скрипицу, Андрейка угловато склонился. А взор его блуждал далеко... Туман над прудом поднялся выше, закрыл звезды. Холопы прикрыли окна и двери. Потрескивали свечи в шандалах; от огоньков и дыхания в гостиной стало душно... В докладе императрице о причинах волнений на Каменном Поясе князь Вяземский сообщал: "Сии заводские работы, сделавшись приписным крестьянам большой тягостью, оставили в них навсегда негодование, какое инако и отвратиться не может, как только тогда, когда положена будет за заводские работы плата сравнительная с выгодами, от земли ими получаемыми. К сему управители заводские накладывали на них несносные, сверх определенных, работы, утесняли взятками и мучили побоями". Слишком ясны и неопровержимы были улики крестьян на злодеяния приказчиков, однако князь вовсе не хотел поощрять приписных. "Упаси бог, чего доброго, возомнят после сего о вольностях!" - тревожно подумал он. Наказывал он лихоманцев и притеснителей - приказчиков, нарядчиков, мастерков и писчиков - весьма осторожно. Многим спускал вины, одного в раскаяние понудил месяц копать землю, другому запретил надзор за рабочими. Дошла очередь и до главного кыштымского приказчика Селезня. Очень много поступило на него жалоб, и все преступления его были въяве. Великая гроза надвигалась на жестокого и жадного демидовского слугу. Но тут Никита Акинфиевич вступился за своего холопа. Князь давно приметил услужливого, хлопотливого приказчика. Как лиса на охоте, тихо и осторожно он пробирался по заводу. Перед хозяином льстил, увивался. Все желания ревизора выполнял по одному взгляду. Но большие черные глаза его никогда не смотрели прямо на человека, они убегали от чужого взора, а на губах цыганистого приказчика играла угодливая улыбочка. "Плут! Несомненный хапуга и кнутобоец!" - думало нем Вяземский, но обходительность Селезня подкупала, и генерал-квартирмейстер решил дело свести на нет. Обвиняли приписные Маслянского острожка приказчика в том, что от его жестокого наказания батогами умер односельчанин Панин. Ревизор на жалобе пометил: "После того как Панин был бит батогами, он работал четыре дня и почил на третий день по приезде домой. Явствует: не батоги, а воля божия смерть уготовала ему". Приписного Меньшикова Селезень посек конской плетью, и через три недели тот умер. "Умереть ему от тех побоев не можно", - начертал на челобитной князь. Однако, как ни благоволил князь к демидовскому приказчику, многое нельзя было утаить и свалить на волю божию. К тому же санкт-петербургскому ревизору хотелось показаться беспристрастным. Он вызвал Селезня и со всей строгостью опросил его. Чинный, притихший приказчик стоял перед столом и переминался с ноги на ногу. Глаза его были скорбны, елейным голосом винился он перед генералом. - То верно, обстриг я сибирским мужикам по-каторжному головы. Но как же иначе, ваше сиятельство, когда они побегли с завода? - склонив голову, тихо говорил он. - А тех посек за что, которые канавы рыли? - насупившись, спрашивал Вяземский. - Ваше сиятельство, уроки не выполняли! - искренним тоном возмутился приказчик. - А как же после сего доставить было ядра и пушки, коли водного пути не предвиделось? В заботе о государственном хозяин наш убивался. Не стерпело мое сердце нерадивости крестьянишек, вот и посек. Винюсь, как перед Христом-богом! Он брякнулся перед столом на колени, стукнулся лбом о землю. "Юлит, бес!" - брезгливо поморщился Вяземский и встал из-за стола. Приказчик не поднимался с колен, умильно смотрел на допросчика. Князь прищурился и спросил тихо: - А мзду брал? Трудно было уйти от пронзительного взгляда Вяземского, да и как тут сплутуешь. - Ваше сиятельство, один бог безгрешен! Виновен перед людьми! - просяще глядел он на князя. - Тяжкие вины значатся за тобой, - строго сказал Вяземский. - Хоть то шло от усердия твоего пред хозяином, но должен ты понести кару! - Он вздохнул и задумался. В горнице стало тихо, только писец усердно чиркал гусиным пером. Приказчик замер, глаза его трусливо забегали, - походил он на подлого, наблудившего пса, униженно скулящего. - Истин бог, исправлюсь и вам порадею! - слезно просил он. Наконец князь ткнул пальцем в писчика и сказал: - Пиши! За то, что бил батогами и остриг власы на полголовы крестьянишкам, посадить на неделю под караул на хлеб и воду! - Батюшка! - радостно вскрикнул приказчик. - Вот суд праведный! - Он подполз на коленях к Вяземскому и стал лобызать ему руку. - Погоди, не все! - отошел к столу князь и продиктовал писчику: - Вменить Селезневу поклясться, что вперед таких наглых ругательств крестьянам чинить не будет. - Батюшка родной! - прослезился приказчик. - Век буду бога молить!.. - То разумей, холоп! - пригрозил генерал. - Батоги надобны, да в меру. Надо держать раба в струне, но перехлестывать поберегись. В другой раз не спущу! Писчик с хитринкой поглядел на Селезня. Приказчик встал, оправился, глаза его весело заблестели. Князь поглядел на него, улыбнулся. - Ну, иди, иди, шельмец!.. Князь Вяземский не успел разобрать толком жалоб приписных крестьян и покарать их за непокорство заводчикам, как был отозван в Санкт-Петербург. 4 января 1763 года он сдал все дела Бибикову, который и завершил "умиротворение" края, за что был пожалован государыней чином секунд-майора Измайловского полка. Князь Вяземский прибыл в столицу и был милостиво принят государыней. За рачительность, проявленную им в делах по усмирению волнений среди крестьян и работных Каменного Пояса, Екатерина Алексеевна назначила его генерал-прокурором сената. Вступая в должность, он обошел все помещения сената и задумчиво остановился в зале общего собрания сенаторов. Взор его привлекла нагая статуя Истины. Вновь назначенный генерал-прокурор сената сказал сопровождающему его экзекутору: - Вели, братец, ее несколько прикрыть! ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Вокруг Кыштыма во всю неоглядную ширь раскинулись дремучие темные леса. Словно густой косматой овчиной, ими одеты окрестные горы и пади быстрых рек. В ущельях среди скал и у падунов горные ручьи наворотили бурелому, колоднику, лесин. Всюду, как паучьи лапы, топырятся корневища: ни проходу, ни проезду. В понизях шумят густые заросли малинника и молодой черемухи. Куда ни взгляни, в горах глухие места, нетронутые дебри, и в них простор зверю. Теплой весной, когда край пробуждается от долгого зимнего сна, в берлогах просыпаются медведи. Они выбираются из наложенных мест, катаются по земле, чешутся, долгими часами ерзают по земле, по корневищам, ревут. В горах разносится их могучий рев и пугает путника. Весна принесла всему живому радость и ликование: в реках и в озерах нерестовала рыба, птицы хлопотливо вили гнезда, зверь томился и метался в брачной поре. Дороги на Кыштымский завод обычно были безопасны: ходили работные, бабы в одиночку, в ягодники с песнями пробирались девичьи ватажки. Но в лето 1770 года в Кыштымские края пришли невиданные напасти. По ночам в горах пылали огни: горел подожженный варнаками лес. Днем тучи едкого сизого дыма закрывали солнце. Из Сибири дули крепкие сухие ветры, раздували лесные пожары. От них воздух был раскален, как в печи; от жара трескалась земля, а в Кыштыме на деревьях коробился лист. Вихрь вздувал пламя, кружил и высоко бросал к багровому небу горящие лапы елей. Ненасытный огонь крушил вековые лесины, непроходимую чащу, сжигал все живое и радостное. Реки и топи не были преградой бушующему огню. Только тихие лесные озера оставались невозмутимыми, и огонь, припав к влаге, погашал свою ярость. Зверю и птице не было спасенья от разъяренной стихии. День и ночь по горным тропам кочевали звери. Стайками бежали пугливые зайцы, мелькали среди лесин убегающие от огненной напасти лисицы, с завыванием уходили волки; их вой был страшен, леденил кровь. Ломая буреломы, сокрушая поросль, шли напролом медведи. Спасаясь от огня, дикие звери бесстрашно двигались мимо человеческого жилья. Вместе с едким дымом над Кыштымом пролетали косяки диких гусей, лебедей - стаи, встревоженных птиц. Над заводом тянулись дымы лесной гари, трудно было дышать. Заводские женки, выйдя на улицу, подолгу смотрели на зарево и проливали слезы. - Может, то конец свету?.. А птицы все дни летели, и зверь все шел, не боясь ни человека, ни заводского шума. Лесной пожар выгнал из лесных дебрей медведицу с медвежонком. Огонь прижал их к краю скалы. Поднятая на звере шерсть дымилась. Казалось, еще минута - и она вспыхнет. Нестерпимый зной струился над скалой. Прикрыв лапищами огромную голову, медведица ревом потрясла окрестности. К пестунье с испугом прижимался пушистый медвежонок и подвывал ей. Лесное огнище то притихало, то, набрав силу, взмывало кверху, и тогда с треском взлетали пылающие головни и тучи пепла. Из Кыштыма к скалам набежал народ: было страшно, в диковинку видеть зверя в беде... А огонь безжалостно подбирался все ближе и ближе. Медведице жара стала невмочь: она сгребла лапами детеныша и вместе с ним бросилась со скалы. Зверь ударился о камень и мешком недвижимо растянулся подле тропки. Разбился насмерть. Медвежонок кувыркнулся в кусты, прошумел, зашибся и заскулил. Работные с любопытством обступили зверей. С опаской они поглядывали на медведицу. Тут набежал хваткий и проворный демидовский конюх Митька Перстень. - Не трожь! - закричал он. - Зверь господский! - Пошто так? Из лесу ведь прибрел! - загалдели кругом. Перстень бесстрашно растолкал народ: - Расходись! Дай простор... Он оглядел медведицу, понимающе ощупал густую бурую шерсть. - Добра! - похвалил он шкуру и подобрался к медвежонку. Звереныш пытался увильнуть, но Митька проворно сгреб его и прижал к широкой груди. Почуяв ласку, медвежонок лизнул холопа в лицо. - Ишь леший! - заухмылялся Перстень. - Ласковый зверь! То-то обрадуется хозяин. Он, бережно прижав к себе медвежонка, поволок его к Демидову. Никите Акинфиевичу по душе пришелся лесной забавник: он преумильно вылакал молоко из ведерка, съел ржаной каравай. Сытый, игривый, он валялся у ног хозяина и довольно ворчал. По наказу заводчика в саду, за крепким острокольем, вкопали дубовый столб, к нему приковали цепь. Днем звереныш гулял на воле, а ночью его сажали на цепь. Медвежонок быстро приручился и стал забавен. Он ластился к людям. Много жрал, лазил по деревьям, забирался в хоромы. Но больше всех по душе ему пришелся конюх Митька. Медвежонок бегал за холопом, пытался забраться в конюшни. Но кони, почуяв звериный запах, пугливо ржали и бились. Конюх выпроваживал своего лохматого дружка. Сидя на цепи под звездным небом, звереныш скулил. Тосковал по лесным дебрям. Митька сквозь сон прислушивался к жалобам своего любимца. Лесные пожары затихали. Хотя по утрам солнце еще крылось в сизом дыму, но воздух был чище, дышалось легче. От реки шла прохлада, она оживила людей. Повеселел и Демидов. Он расхаживал по хоромам и прикидывал, сколько леса пожрал пламень. В это утро, как всегда, Никита распахнул окно в сад. Птичий щебет ворвался в горницу, повеяло свежестью. На высоких травах сверкала роса, омытые ею деревья блестели, тихо шумели под утренним солнцем. В саду у столба сладко дремал медвежонок. - Хозяин, ваша милость! - вдруг раздалось под окном. Заводчик выглянул в окно. На тропке стоял босоногий конюх. Он скинул шапку и поклонился Демидову. Митька опустил глаза, мялся. - Ну, что у тебя? Говори! - подбодрил заводчик. - Не знаю, как и приступить, что и сказать! - смущенно промолвил конюх. - Худое что стряслось? - насупился Никита. - Зачем худое! - И вдруг, тряхнув головой, Митька разом выпалил: - Жениться я хочу! - Что ж, дело хорошее, - рассудил хозяин и улыбнулся. - А девку облюбовал? - Ага, - признался Митька. - Это кто же? - Катеринка, дочь Пимена, - поклонился снова конюх. - Сделай, хозяин, божескую милость... - Ладно, - кивнул Демидов. - Приводи на смотрины девку. Подойдет ко двору - возьмем! Митька повалился в ноги хозяину. - На век, на всю жизнь до гроба буду предан тебе, Никита Акинфиевич! Перстень привел к Демидову свою зазнобу. Хороша была девка. Высокая, стройная, с крепкой грудью. Хозяин не мог оторвать взора от синих глаз красавицы. - Ты чья будешь? - ласково спросил Демидов. - Крепостного холопа Пимена дочка, - степенно поклонилась девушка. - Как звать? - Катеринкой, - отозвалась она и в смущении опустила глаза в землю. - Добра девка! - похвалил Демидов и вдруг злобно набросился на Митьку: - Это что же ты удумал, бессовестный? Наилучший кус из-под носа хозяина оттяпать решил... А ну, повернись, Катеринка! - Хозяин взял девку за руку. Молодая кержачка стояла ни жива ни мертва. - Повернись! - прикрикнул хозяин так, что она испуганно вздрогнула и закрыла лицо руками. - Ой, стыдобушка! - прошептала Катерина. - Ты, хозяин, не очень оглядывай! - недовольно нахмурился Перстень. Демидов не отозвался; он повернул девку к свету и, не отрывая глаз, обшарил все тугое, как спелый колос, молодое тело. - Добра! - похвалил снова и сказал: - Ты, девка, отныне о замужестве перестань думать. Выкинь из башки! Другая жизнь тебе уготована! Из глаз Катеринки брызнули слезы. - Батюшка! - кинулась она в ноги хозяину и завопила: - Не губи меня, несчастную! Она схватила Митьку за руку и потянула книзу. Перстень нехотя опустился на колени рядом с Катеринкой. - Смилуйся, Никита Акинфиевич, - поклонился он Демидову, - не разбивай нашей жизни. Сговор полюбовный был, и по душам мы друг другу. Да и обещал ты... - Как смеешь дерзить? - вскипел гневом заводчик. - На кого голос возвысил, червь? Уйди прочь, нечего тебе тут делать! Уйди, не то холопы вытурят! Конюх поднялся с колен. Шатаясь, он отступил к порогу. Глаза его потемнели. - Неладное затеял, хозяин! - сурово, укоряюще сказал он. - Пошто порушил доброе слово? - Уйди! - крикнул Никита, сорвал со стены плеть и замахнулся на холопа. Перстень втянул голову в плечи и сумрачно вышел из горницы... - Ну вот! - облегченно вздохнул Демидов и подошел к девке. Любуясь ею, он сказал вкрадчиво: - Суди, ласковая, что за жизнь предстоит за холопом? Мука и скука. Работа без радости да сопливых ребятенков орава. Ноне по-иному заживешь: перейдешь в сии хоромы. Вставай, люба! - Он поднял девку с колен и пытался обнять. Катеринка оттолкнула хозяина и устремилась к двери. - Не уйдешь, все равно добуду! - спокойно крикнул вдогонку Никита. Не помня себя, девка выбежала из демидовских хором. Румянец на ее щеках сменился бледностью. Добежав до заводского пруда, она забилась в густой ивняк и залилась горькими слезами. Никита Демидов вызвал доменщика Пимена. Когда старик робко переступил порог, хозяин недовольно сказал ему: - Ты что ж, сивый пес, золото от меня хоронил? Кержак почтительно поклонился заводчику: - Николи не таил медного гроша от тебя, Никита Акинфиевич. И батюшка твой чтил меня, холопа, за честность. - Не о том речь повел, старый! - перебил работного Демидов. - Дочку почему таил? Старик насторожился, глаза его омрачились тревогой... - Дочка - дар божий, - уклончиво повел речь кержак. - Шила в мешке не утаишь, девку под замок не упрячешь. Вся она, сиротина, тут перед людьми. - Не юли, Пимен! - резко сдвинул брови Никита. - Стар становишься. Кто пригреет тебя, когда силы уйдут? - Это верно, под старость жизнь - не сладость, - согласился старик. - Старость - не радость, не вешние воды... - Вот что, словоблуд, сколько за девку хочешь? - прищурил глаза Демидов. - Не пойму, что к чему? Все мы твои, хозяин-батюшка. Крепостные. - Кержак задумчиво огладил бороду и закончил с достоинством: - Все мы работаем на тебя, Никита Акинфиевич, по-честному. - Это верно, - согласился заводчик. - Сейчас о другом речь: шли дочку ко мне в услужение. Я в долгу не останусь, отплачу... Старик поугрюмел, молчал. - Ну, что примолк? - Хозяин положил руку на его плечо. - Катеринка - дите не продажное! - решительно отрезал кержак. - Хошь в шахту бери, хошь на черный двор, а в барские хоромы не под стать залетать моей синичке. Не будет того, Никита Акинфиевич! - Ан будет! - вспылил Демидов. - По своей воле не допущу. Разве в землю уложишь меня! - Пимен распрямился. - Ноне девку возьму, вот и весь мой сказ! Хотел я по душам с тобой поладить, не вышло. Ступай прочь! Хозяин грудью напирал на доменщика. Взволнованный кержак отступил к порогу. Переступив его, он накинул гречушник на лысую голову и сокрушенно вымолвил: - Осподи, до какой напасти дожил! Лицо старика сразу осунулось, отяжелели ноги. "Что же теперь делать?" - раздумывал он и, желая подбодрить себя, выкрикнул: - Не дам! Не возьмешь! Людей подниму!.. Однако ничего не мог поделать Пимен. Спустя три дня, когда Катеринка, изгибаясь камышинкой под коромыслом, шла от родника, ее настигли демидовские вершники. Молодцы вышибли ведра, расплескали воду, схватили девку и перекинули в седло. Ускакали они с добычей в демидовский городок. Так и не дождался Пимен своей дочери... Два дня протомилась Катеринка в светлице: ей дали вволю выплакаться. Толстая, рыхлая демидовская холопка бабушка Федосьевна принесла ей наряды, умыла девку, расчесала косы. - Сущая царевна! - изумленно всплеснула она руками, дивясь строгой красоте Катеринки. Ворчливая баба-яга неотступно вертелась подле пленницы. Она хвалила хозяина, уговаривала кержачку: - Ты не супротивься, милая. Хозяин наш добрый, и по доброте его жизнь твоя пойдет в радостях... Катеринка обошла и оглядела хоромы. Везде крепкие запоры, дубовые двери, всюду сторожат зоркие холопы. А кругом синие горы и непроходимые леса. Куда уйдешь? Угадав ее мысли, Федосьевна сказала: - Не думай, красавица, о другом. Рука демидовская простерлась далеко, не добежать тебе до краю ее. И то рассуди; не кощей он, а могучий муж. Ночью не приходил сон. Катеринке казалось, что стоит она перед черным бездонным омутом и нет ей спасения. Одна дорога - закрыть глаза и кинуться в бездну... А когда стали смыкаться глаза и пропели ранние петухи, хозяин пришел, уселся у постели и долго любовался ею. Как заколдованная, лежала Катеринка, затаив дыхание. Под его властным взглядом цепенело тело, сон туманил голову... Она не слышала, как Демидов наклонился и стал стягивать с ног сапоги... Мрачным и молчаливым ходил Митька Перстень. При встречах с хозяином опускал глаза. В свободные минутки конюх забирался в сад и ярил медвежонка. Звереныш заметно вырос, входил в силу. В звере проснулась злоба к людям. Одного конюха только и признавал он. Обнимая своего друга, Перстень жаловался: - Отнял, слышь-ко, мое счастье хозяин, испил мою кровь! Крепостной не мог остудить в себе жара. Темная, свирепая ненависть к Демидову поднималась со дна его души, ему стоило больших усилий казаться спокойным. Лежа на сеновале, зарывшись в душистые шелестящие травы, он смотрел в узкие прозоры на звезды и думал о горькой судьбе работных. "Что за народ? - недовольно думал он. - Порознь каждый клянет свою жизнь, а все вместе молчат, гнут перед хозяином спину. А если б подняться да замахнуться... Эх! И где тот человек, который осветит потемки наши?" Он мысленно перебирал работных и решал про себя: "Нет, не тот человек!.." Босой и взъерошенный, Пимен в грозу пришел к барскому дому. Холопы не пустили его в хоромы. Старик в рубище стоял под проливным дождем и жадно смотрел на окна. Вскоре Пимен "посадил козла" в домну. Все ахнули: домна выбыла из строя. При допросе кержак, не таясь, повинился: - В отместку за дочку хотел Демидову досадить... Он нисколько не раскаивался в своей вине. Демидов решил отменно наказать виновника. Никто не знал, что надумал хозяин: он только приказал Пимену искупить грех примерной работой и прилежанием. Если же он, холоп, помеху будет творить хозяйскому делу, тогда спуску не давать и проучить его по-демидовски. Пимена приставили с конем работать на плотине. По Маукскому тракту, вдали от Кыштымского завода, разлилось широкое и привольное озеро Кириты. Дороги были длинные, тянулись вокруг озера. Тяжелые груженые обозы скрипели в объезд зеркальных вод. Долго надо было ехать из Кыштыма на Уфалей, в Маук, в Ураим. Демидов рукой пересек озеро и повелел: - Быть тут плотине, быть тут и пути! Великий труд возложил заводчик на приписных крестьян. Глубокие воды выпало им плотинить. Демидовские приказчики согнали крестьян с лошадьми. Закипела работа. Народ песок возит, озеро бутит камнем, плотину насыпает. Тут и Пимену место нашли. Человек он опальный, зорок за ним дозор. Старик перетрудился, из сил выбился, а тут и хворости одолели. Ждать, однако, некогда, торопит хозяин с плотиной. Скоро уж и работе конец. Озеро разделили, осталось немного песку насыпать... Дождались своего часа дозорщики, укараулили Пимена. По хворости он не выехал на работу. День прошел, два - нет старика. Объявили его в бегах. Начался розыск, но тут на третий день Пимен сам на работе появился. При нем лошадь, тележка поскрипывает, нагруженная песком. Работает, хлопочет мужик над плотиной. Солнце на полдень. Видит Пимен - по плотине шествует приказчик Селезень. Крепостной шапчонку долой, хоть и стонет сердце, - поклонился. Приказчик и глазом не моргнул, проследовал мимо. Пимен свалил песок с тележки и опять уехал. А Селезень походил среди работных, отобрал народ посильнее да попроворнее, отвел их в сторонку. - Над Пименом хозяйский суд свершился. Порешил Демидов за то, что он в бега ушел, закопать его живьем в плотину. Понятно?.. Мужики молчали, только головы ниже опустили, а приказчик присоветовал: - Как вечер подойдет, привезет Пимен последнюю тележку с песком, наказано вам столкнуть его в ров и песочком присыпать. Ушел приказчик, а пятеро грабарей остались. "Как тут быть? Что делать? Демидовской воле перечить - значит, самим в могилу живьем лечь. Разве может холоп устоять против заводчика?" Стоят пять грабарей, думу думают. Подле них лошади, тележки с песком. Достояли они в раздумье до вечера. День меркнуть стал. За день-то Пимен не один раз песок привозил да в канаву сваливал. Потянуло прохладой. Потускнело озерное серебро, солнышко краешком коснулось лесного окоема. Только тонкие гибкие стеблинки камыша стояли светлыми, перешептывались перед сном. Работные на ночлег потянулись. Все вокруг опустело. От усердия Пимен запоздал: в сумерки привез последнюю тележку, ухватился за грядку, поднатужился и опрокинул песок в ров. Тут пятеро бородатых молча накинулись на него, столкнули его туда, где густой камыш... А сверху тело песком засыпали. Сначала свои пять тележек от песка опростали, а потом лопатами добавили. Пропал Пимен, как в омут канул. Сказала Федосьевна Катеринке: ушел старик от демидовского гнева в кержацкие скиты и там замаливает ноне свои грехи. Не знала Катеринка, что пошел с той поры в народе слух: тлеет старый работяга под песком на дне Кириты-озера. С тех времен плотина через озеро и зовется Пименовой плотиной... 2 Было время, когда Никита Акинфиевич был полон любви к Юльке. В те дни, куда бы ни ехал хозяин, он часами думал о горячем взгляде Юльки, от которого волновалась кровь. Ее расширенные трепетавшие ноздри, красный чувственный рот заставляли забывать мир и заводские дела. Ревность бушевала в нем. Нередко он возвращался с полдороги в Кыштым, чтобы нагрянуть ненароком. Он заставал Юльку одиноко бродившей по хоромам. Экономка радовалась его возвращению. Пыльного и потного, она ласково обнимала его. Сильный, широкоплечий хозяин, держа в объятиях Юльку, пьянел от страсти. Хмельной, горячий, он бессвязно бормотал: - Отрава ты моя, отрава... Стояли темные июльские ночи, на черном бархате неба сверкали мириады звезд. Все вокруг было насыщено живительной теплотой и негой. Лежа у ног Юльки, Никита взывал: - Проси чего хочешь! Желай. Зеленые глаза Юльки сузились в искрометные щелочки, и она, приблизив разгоряченное лицо, прошептала: - Брось жену! Он не любил свою малокровную, бесстрастную Александру Евтихиевну, но шепот Юльки отрезвил его. Оттолкнув экономку, он закричал: - Ты что, сдурела? Она, как хорек, оскалила острые зубы и пригрозила: - Пожалеешь, когда уйду к другому! Самовластный, опаленный ревностью, он закричал: - Плетей хочешь? Тут я твой царь и бог: никуда ты из моих хором не сбежишь, каждый шаг твой стерегут мои холопы и псы. Пылая гневом, Юлька топнула: - Уйду! - Попробуй! На цепь посажу! - прогремел на все хоромы голос разбушевавшегося Никиты. - В каменную подполицу запросилась? В темных глазах Демидова мелькнуло злорадство, его большие холеные руки дрожали. Он налился яростью и в эти минуты сильно походил на деда. Окрик хозяина привел Юльку в себя. Она смолкла, испугалась, угрозы Никиты напомнили ей каменные глухие подвалы, в которые сажали на цепь непокорных людей. В долгие зимние ночи, когда Никита Акинфиевич уезжал в Санкт-Петербург и экономка оставалась одна, ей чудился стон в подполицах, страх сжимал ей сердце... Бледная, потерянная, она в помятом платье зарылась в пуховики, плечи ее вздрагивали от слез. Теперь Демидов больше не приходил к ней. Шагал мимо, не видя и не чувствуя ее. Козьи глаза Юльки потухли, кожа стала дряблой, шершавой. Когда-то бойкая, сейчас Юлька выглядела мрачной, жалкой и часто запиралась в антресолях и подолгу оставалась одна. Догадывался Демидов: в минуты уединения Юлька тянет хмельное. Случалось, забытая подруга ловила хозяина в полутемных переходах и со слезами умоляла вернуться. Ее сиплый голос был полон страсти. Никита терял волю от ее жаркого шепота. Преодолевая наваждение, он отталкивал ее: - Уйди, остуда! Рассудок и заботы брали верх над греховными помыслами, и Демидов подолгу избегал Юльку. В эти дни Никита энергично занимался заводскими делами. Но и среди них ловил себя на мысли: "Дед и батюшка почитались простыми людьми, с них и спрос был невелик. А ноне времена пошли иные: дворянин должен ведать и то и другое, свободно держать себя в большом обществе, легко говорить о всякой всячине, порхать думками с одного предмета на другой. Заскоруз я тут, омедвежился! Как после сего в столицу казать глаза! Пора и за веком вослед поспешить!" Любил Никита читать книги. Чтобы утолить свою жажду, он написал в санкт-петербургскую контору срочно отыскать и выслать новейшие и умные книги, "кои дают знание о жизни и о том, что в столицах делается". Петербургская контора не замедлила и вскоре выслала ему ящик книг. Весь день Никита с трепетом перебирал фолианты в сафьяновых переплетах, перелистывал их и читал. Среди доставленных книг имелись: "Римская история", "Невинное упражнение", комедия "Недоверчивый", "Повесть о княжне Жевание, королеве мексиканской", "Побочный сын короля Наваррского", "Нравоучительные басни Федора Эмина", "Горестная любовь маркиза де Толедо". Рядом с этими книгами находились и серьезные труды, среди которых Демидов нашел "Сокращение естественного права", "Житие славных в древности мужей", "Государь и министр", "Проповеди Феофановы", "Волтеровы разговоры". Сильно обрадовался Никита, когда из груды книг извлек знаменитый сатирический журнал "Всякая всячина", который редактировала не кто иная, как сама императрица Екатерина Алексеевна. Книги бережно расставили в шкафу, и Никита Акинфиевич подолгу засиживался над томиками в своем обширном кабинете. Напрасно рвалась к нему Юлька, Демидов охладел к ней и сейчас мечтал о другом. Он готовился к поездке в Санкт-Петербург, а между делом вспоминал Катюшу и, покоренный ее чистотой, уходил в ее горенку, чтобы на время отвлечься от книг и заводских дел... Кержачка была робка и стыдлива. Она терпеливо сносила ласки хозяина. В глазах девушки, как в голубом роднике, часто блестели слезы. Ходила она неслышно, легкая и плавная, как белая лебедь. В хоромах не слышалось ее голоса, дворовые редко видели подругу хозяина. Мир Катеринки сузился. Бабка Федосьевна пыталась забавлять ее байками, но девушка хмуро сдвигала брови и уходила в спаленку. Никто не знал, как горевало ее сердце. Не ведала Федосьевна, что Катюша подолгу тайно разглядывала из оконца своей горенки далекие синие горы, обширный сад. Случалось ей видеть подле медвежонка своего Митю. Лицо кержачки тогда вспыхивало стыдом, и она с сокрушением отходила от окна. Прошлое ушло невозвратимо. Однажды она бросилась Никите в ноги и, обливаясь слезами, стала просить: - Отпусти ты меня на волю, Никита Акинфиевич! - На волю? - удивился хозяин. - Скоро больно захотелось! Демидовы доброго не уступят никому. Ужли Митька Перстень лучше меня? Катеринка не проронила словечка, она молча опустила руки и отошла от Демидова. Скрывая ревность и злобу, Юлька ластилась к кержачке. Она проникала к ней в горенку, без умолку щебетала, расхваливая ее красоту. Катеринка доверилась ей, Юлька расплетала и расчесывала косы соперницы. Пышные густые волосы ниспадали на пол. Экономка зарывалась лицом в темные пряди и восхищалась ими: - Какие косы! Иезус-Мария, до чего ж шелковисты!.. Голос Юльки дрожал от зависти, глаза темнели. Никто не знал, сколько мучительных бессонных ночей провела Юлька в мыслях о мести. В одну из темных ночей она сбегала к знахарке Олене. Пожаловалась на остывшую любовь хозяина. В ветхой хибарке Олены Юльку охватил суеверный страх. Все было так, как в старой русской сказке. Закопченные стекла, духота от запаха душистых трав, развешанных под низким потолком, на печи горят зеленым огоньком кошачьи глаза. Завидев Юльку, черный кот изогнулся дугой и фыркнул. - Иезус-Мария! - дрожа от страха, прошептала полька. На припечке красным язычком огонь лизал медный котелок. Склонившись над ним, старуха шептала таинственные слова. Кровавый отблеск пламени играл на ее морщинистом лице. Юлька пугливо сунула в шершавую ладошку ведуньи золотой. Та жадно схватила его и спрятала за щеку. - Достань, слышь-ко, его чулки! - посоветовала она. - Я отстираю и наговорю ту воду. Старуха подошла к припечку, порылась в золе и добыла три серых зернышка. - Держи, крепко держи! - зашамкала она. - Одно, слышь-ко, брось против хозяйских хором, другое - ему под ноги, когда будет ехать, а третье в рубаху пусти, когда тешиться придет... Не помогли ни заговор, ни три зерна знахарки: Катеринка целиком овладела помыслами Демидова. Строгая и молчаливая, она проходила по саду, а он шел следом за ней, ссутулясь, покорно склонив голову. Юлька все это видела, притаившись в кустах малинника. Сердце ее сгорало от ревности. "Недотрогой прикидывается, - шипела она. - А сама, пся крев, завлекает тем..." И тут ей пришла простая мысль: "Отравить надо ненавистницу!" Она понимала: пойдет много всяких толков среди людей, но все будут молчать. Народ знает демидовские замашки и все свалит на Никиту. Скажут: "Наскучила любовница, вот и конец ей!" Темной ночью Юлька снова побежала к ведунье Олене. Над горами горели редкие звезды, сторож у дальних складов пробил полночь. Тяжелые звуки, как ядра, падали в тьму и расплывались. Влажный лопушник хватал за ноги, высокая густая полынь обдавала росой. Полночная тишина, затерянный огонек в глухом овраге навевали страх. Резким криком потрясая тьму, в чаще закричала сова. У Юльки подкосились ноги. Непрестанно озираясь и крестясь, она добежала до хибарки и распахнула дверь. Старуха еще не спала. Она сидела перед огоньком и, как ящерка, грелась. Черный кот, мурлыкая, терся у ее ног. - Бабушка! - врываясь, крикнула Юлька. Олена повернула морщинистое лицо, и что-то жалкое, напоминающее улыбку, мелькнуло на ее ввалившихся губах. - Поджидала я тебя, знала, что придешь, - просто отозвалась бабушка. У Юльки стучали зубы. - Успокойся, милая! - Бабка протянула руку и по-матерински погладила ее спину. Волнуясь и торопясь, Юлька рассказала о своем горе: - Не отходит хозяйское сердце, прилипло к холопке. А что в ней хорошего, бабушка? Корова она! Толста и румяна, вот и все. - Видать, ей ворожит кто посильнее моего, - с печалью отозвалась старуха. - Ой, помоги, родимая! - прижалась к ней Юлька и умоляюще прошептала: - Дай отравы! Старуха усмехнулась: - Что удумала, аль жизнь надоела? Эх, красавица ты моя, ягодинка, сама того не знаешь, что за радость светлая младость! Взгляни на себя, ты ровно яблонька в цвету... - Я жизнь люблю, бабушка. Ой, как люблю! - раскраснелась от возбуждения Юлька. - И милее всего он моему сердцу. Отравить надо, бабушка, ее... разлучницу... - Что ты, окстись! - отшатнулась старуха. - Аль не ведаешь, что это смертный грех? - Олена укоряюще поглядела на Юльку. - Пусть грех, пусть окаянство, не могу боле терпеть. Ой, не могу! Дай отравы, бабушка. Дай, родненькая! - ластилась к старухе Юлька. Она вынула из платочка золотой, и он, как огонек, засверкал на смуглой женской ладошке. - Ой, горит жарынька! Уголек ясный! - впилась в золото знахарка, лицо ее по-ястребиному вытянулось. Скрюченные дрожащие руки жадно потянулись к червонцу. - В грех вводишь, красавица. Юлька быстро зажала золото в кулачке. - Дашь, что ли, отравы? - настойчиво спросила она. Старуха закряхтела, встала и потянулась к укладке, стоявшей в углу. Она долго рылась там, вынула ладанку и подала ее гостье. - Вот насыпешь щепотку сего зелье в питие или в яство - и конец, - морщась, сказала она. - А если уж и после того будет жива твоя соперница - значит, вековать ей долго. Сам господь бог за нее. Тогда отступись! Юлька молча разглядывала ладанку. Лицо ее зарумянилось. Она тряхнула головой и вышла из хибарки... Юлька боялась одного: узнает Никита о ее делах - убьет. Она решила сманить Митьку Перстня на преступление. Конюх по-старому служил барину, но было заметно - стал задумчив и печален. В саду он обладил большую клетку и усадил в нее подросшего зверя. Годовалый медвежонок сильно баловал, и баловство это беспокоило хозяина. Зверь ожесточился, рвался из темницы, но запоры были крепки. Перстень только и отводил душу в забаве с мохнатым другом. Он выпускал его на волю, гонял по саду, схватывался бороться. Незаметно он ярил Мишку, и зверюга свирепо кидался на людей. Одного Митьку только и слушался он. Конюх с горя напивался пьяным и забивался в медвежью клетку. Там два горюна засыпали в обнимку. Перстень таил в своем сердце сильную тоску по Катеринке. Эта тоска вспыхивала то буйством, то ревностью. Близкие Никиты Акинфиевича советовали: - Гляди, поопасись, любезный! Варнак разум теряет. - Ништо, - улыбнулся Демидов, в серых глазах его вспыхнуло озорство. - Не боюсь я варнака, одно словцо знаю. Разом обомлеет, ежели на хозяина руку поднимет. Однажды в жаркий полдень заводчик пожаловал в конюшню. Все было чисто, в порядке. В прохладных стойлах отдыхали сытые вычищенные кони, размеренно хрупали овес. Хозяин прошел в обширное стойло, где стоял его любимый вороной Игрень-конь. Легким ржанием скакун приветствовал Демидова. Никита с удовольствием поласкал бархатистую кожу коня. В ту же минуту в яслах зашумело сухое сено, из вороха трав высунулась лохматая голова, зеленые кошачьи глаза впились в Демидова. - Митька! - признал хозяин конюха и успокоился. - Ты что ж дрыхнешь? - Натрудился больно, невмоготу было, - отозвался конюх и проворно выбрался из яслей. Он стряхнул с одежды былинки и мрачно уставился в Никиту Акинфиевича... Хозяин встретил вызов упрямым взглядом. - Ты что ж, все еще в обиде? - с еле уловимой насмешкой спросил он. - Молчи о том, хозяин! - глухо отозвался Перстень, и глаза его сузились. - А бес, поди, шепчет на ухо, ась? - лукаво ухмыльнулся Демидов, не спуская глаз с холопа. - Шепчет, - признался Митька. - В такую пору ухожу в медвежью клеть. Уволь, хозяин, от места при себе. Богом заклинаю, уволь! - Почему? - удивился Никита. - Суди сам: хожу тут и все вижу. Сохну я, неровен час... Всякое бывает, хозяин... - Ничего не будет. Запомни, холоп: в своей жизни и корысти я, Демидов, волен, и никто больше. Слышал? Никита Акинфиевич повернулся и ровным, размеренным шагом пошел из конюшни. В полутьме хлева остался одинокий Перстень; он скрипнул зубами. В тот же день, словно по делу, прибежала на конюшню проворная похудевшая Юлька. Она, как сорока, носилась от стойла к стойлу, без умолку щебетала и восхищалась конями. Между делом, будто невзначай, двинув конюха плечом, заглянула ему в глаза. - Прозевал кралю? - задорно улыбнулась она. Митька угрюмо промолчал. - Ну, что сопишь? Язык присох, что ли? - Ты вот что: уйди! Не вводи в грех! - простонал конюх. - Дурак! - отрезала Юлька. - Стоящий мужик разве уступит свою кохану? Убьет, а не отдаст пану в наложницы! - Экономка брезгливо поджала губы. - Не мути мою душу! - отвернулся от нее Перстень, но она не унялась, схватила его за рукав и зашептала жарко: - Понесла она от хозяина. И рада тому, поет, гулена. Ох, и любит же она его! Ох, и любит... - Убью! - поднял кулак Митька, глаза его потемнели. Но Юлька и тут не угомонилась, она вся подалась к нему, играя глазами, протянула руку: - На, возьми... Отравить гадину надо. - Что это? - Бери. - Юлька сунула ладанку. - Отрава тут. - Ах ты, гадина! - Не помня себя, Митька хлестнул экономку по лицу. Она взвизгнула, но тут же опомнилась и торопливо выбежала из конюшни. - Убью! - орал конюх. - Изничтожу! Голос его дрожал гневом. От крика встрепенулись и зафыркали в стойлах кони. Прижимая руки к сердцу, Юлька опасливо оглянулась на конюшни и стремглав бросилась прочь... В начале августа Никита Демидов отбыл в Казань. Вечером перед дорогой хозяин вымылся в бане и, утомившись, рано завалился спать. Катеринка эту ночь простояла на молитве, радовалось сердце: впервые не пришел хозяин. "Пусть хоть в шахту, на черную работу, но душе покой! - облегченно думала она. - Лучше кабала, чем позор и попреки заводских женок!.." Утром Никита Акинфиевич вызвал к себе экономку и пообещал: - Отбываю ноне, сударушка! Запомни зарок: ежели одна волосинка спадет с Катюшиной головы, шкуру с тебя спущу! Молчаливая Юлька безвольно опустила руки. Скорбно смотрела на Демидова. Не было в нем ни жалости, ни страсти, сидел перед ней чужой, суровый человек с жестоким неподвижным лицом. Взор хозяина выжидающе впился в Юльку, и в эту минуту она уловила в нем что-то общее с портретом деда, Никиты Антуфьевича. Руки хозяина были сухи и жилисты, крепко уцепился он ими за ручки массивного кресла, весь подался вперед и, как орел, стережет добычу. Она ушла обиженная. А следом за ней Никита вызвал к себе приказчика. - Ты вот что, слушай, - властно сказал хозяин. - В доме остаются две бабы. Оберегай их от порухи другими да гляди, как бы сами не перегрызлись. Вот и весь сказ. А теперь коней мне!.. В сенях подкованными сапожищами затопали холопы. Никита покинул горницу и вышел на крыльцо в ожидании экипажа. А в эту пору в своей горенке горько плакала Юлька; невыносимо жалко ей было себя. Но сквозь слезы и жалость к себе в сердце ее проснулось ожесточение. "Теперь погоди! Покрасовалась!.." - гневно думала она о Катюше... В обширных хоромах после отъезда Демидова стало пустынно. От шагов по горницам катился гул. По ночам зловеще трещало сухое дерево - рассыхалась старинная мебель. В подполице скреблись мыши. Покинутые наложницы, как тени, одиноко бродили по опустевшему дому. Хитроглазая Федосьевна зорко приглядывала за ними. В каменном доме всегда было сумрачно, а над горами голубело небо. Отходили золотые августовские дни. Близилась осень. В саду еще было тепло и отрадно. Ночи стояли лунные, призрачные, а днем шуршал листопад, последней красой отцветали цветы. Федосьевна подолгу грела на солнышке свои старые кости. - Едет осень на рыжей кобыле - загляденье! - восторгалась она августовскими красными днями. - Уздечки у ней серебряные - паучьи тенета, колокольцы - журавушки в небе. Осподи, до чего ж хорошо! Юлька не слушала старуху, бродила по дому босая, нечесаная. - Опустилась краля! - недовольно качала головой федосьевна. Катюша выходила в сад. Под березкой, среди кустов, стояла одинокая скамья. Девушка забиралась сюда и затихала в благостном одиночестве. Невдалеке журчал ручей, шелестела листва, и над горами голубело небо. Здесь, в забытом углу, отходило горе, и, подолгу разглядывая даль, девушка задумчиво грустила. Так сидела она под березкой в теплый осенний день. Желтые листья с легким шорохом падали к ее ногам. Она полузакрыла глаза; сквозь густые ресницы золотым сиянием проходил светлый день. Мнилось Катюше, что она одна-одинешенька во всем мире. Кажется ей, что плывет она в утлой ладье среди голубого сияния, и легко-легко стало на душе... Очнулась она от злого урчанья. Подняла голову и обомлела. Поднявшись на дыбы, перед ней стоял медведище. Глаза у зверя злые, колючие. Медведь заревел, поднял лапы... Когда на крик сбежалась дворня, зверь, повергнув на землю, мял Катюшу. Вилами, дрекольем мужики отогнали зверя и заперли в клетку. Катюшу отнесли в хоромы. Истерзанная, с неузнаваемым лицом лежала она на белых простынях. Ничего не осталось от прежней красоты Катюши. Обмывая раны, Федосьевна качала головой: - Отцвела-отпела свою песенку, горемычная! Кому ты теперь такая нужна? Юлька выбралась из своей светелки и пришла погоревать над подругой, но бабка зло прикрикнула на беспутную: - Уйди, окаянница, уйди прочь! Экономка пробовала слезами утихомирить бабку, но разве обманешь старое сердце? Федосьевна схватила клюшку и заревела: - Прочь, варначка! Твоих рук дело. Скличу приказчика - худо будет. Юлька притихла, трусливо убралась из горницы. Катюша лежала молчаливая, неподвижная, только сердце ее не угасло, билось... С гор подули ветры, из-за шиханов выплыли черные неприглядные тучи, пошли осенние докучливые дожди. На холодную влажную землю упал последний золотой лист. Ночью в трубе выл беспризорный гулена-ветер, навевая тоску. Демидовский дом потонул во мраке, тяжелое горе притаилось в нем. В оголенном саду в клетке скулил скучавший зверь. Митька не приходил больше к клетке, не тешил дружка. Медведю было сыро, холодно, стервенело его сердце... Между прочими делами кыштымский управитель сообщил хозяину: "А еще малая беда приключилась: медведище искромсал девке Катерине лицо. К чему приставить теперь эту холопку - воля ваша". Никита Демидов отписал: "Дабы та девка меж двор не шаталась, найти ей вдовца и выдать ее по нужде замуж. Хозяйству от сего буде прибыль". В зимний мясоед изувеченную Катюшу выдали замуж за вдовца. По селу издавна шатался непутевый человечишка Ермилка-горщик, буян и пьяница. Ему-то кыштымский управитель и сосватал Катюшу. Незадолго до венца Митька Перстень встретил изувеченную Катеринку у колодца. Хоть и страшно выглядело изуродованное лицо, но парень не отшатнулся от горемычной. Большие ясные глаза Катюши теплым светом озаряли лицо. Заныло сердце Перстня, потянуло к ней. Она ласковым взглядом улыбнулась ему, но тут же померкла, затуманилась. Конюх сказал ей: - Не кручинься, Катюша. Я все так же... Ежели бы ты захотела... Он не досказал своей мысли, она решительно повела головой: - Не надо, не говори так! Кому я теперь нужна? Лицо ее не выражало ни мук, ни печали. Она примирилась со своим горем. - Слышал? - спросила Катюша. - Хозяин меня за Ермилку отдает. Митька взял ее за руку: - Уйдем отсюда! - Не терзай меня, - тихо отозвалась она. - Некуда мне уходить! От себя не укроешься. Каждому человеку свое счастье на роду написано... Кони жадно пили воду из колодца. Игрень-конь поднял гривастую голову, заржал. С его мягких губ брызнули серебристые капли. Перстень с любовью посмотрел на скакуна. - Ускачем на этом дьяволе!.. Из-под ресниц Катюши выкатились слезинки, она торопливо утерла их. - Скачи один за своим счастьем! - отчужденно сказала она, повернулась и тихо побрела по тропинке. - Катюша! - в последний раз окликнул ее Перстень. - Помни, в беде кличь меня! - Спасибо на добром слове, - чуть слышно проговорила Катюша и ускорила шаг... В полях навеяло глубокие переметы-сугробы, ели в лесах гнулись под тяжестью снега. Птица жалась к человеческому жилью, запах дыма привлекал лесное зверье, Кыштым спал в зимних просторах. Катюше мнилось: одета земля саваном, помертвела, не прошелестит больше лес, не пропоет веселая птица. Шла свадебная гульба, а горемыка ушла в себя, не слышала ни песен, ни похвальбы пьяного Еремки, с которым люди судили век вековать. По наказу хозяина заводской управитель шумно справлял свадьбу. Священник возложил венцы на пьяного горщика и Катюшу. Был этот венец для нее мученическим... На другой день свахи подняли молодых и содрали с Катерники сорочку. Сбежалась вся мужняя родня и любопытные соседки. На молодайку надели тяжелый хомут и в одной нательной рубахе повели невестку на позорище. Впереди всех на улицу выбежала худая злющая свекровь и забила уполовником в котел. - Порушена! Порушена! - исступленно закричали охмелевшие свахи и загремели в сковороды. Позади всех, шатаясь, чванливо вышагивал уже подвыпивший спозаранку Ермилка. Бороденка у него всклокочена, сам грязен, гречушник набекрень, и пьяненькие глаза веселы и озорны. В руках у мужа кнут, которым он то и дело грозил жене. - Пошла, пошла, гулящая! - закричал он вдруг на жену. Кругом гудела толпа, возбужденная и расстроенная горем и слезами Катеринки. Посреди дороги встал Митька Перстень. - Стой, миряне! - закричал он. - Одумайтесь, что вы робите? Пошто измываетесь над горемычной? - Ты кто такой? - накинулся на него с кнутом Ермилка. - Откуда такой защитник моей бабе выискался? Прочь с дороги! Но никто не двинулся с места. Женки в толпе сердито закричали: - Не допустим обиды над Катюшей! Не по своей вине такое вышло! Барин приневолил, да еще батьку Пимена порешил. Она и так жизнью обижена. Не дозволим! Гром в сковороды смолк, но Ермилка все еще куражился: размахивал кнутом и нацеливался огреть молодую жену. Из толпы вышел литейщик Голубок, вырвал у пьянчужки кнут и огрел его. - Ты это что же? - взревел Ермилка. - А коли у самого нет разума и совести, так я научу тебя! - построжал старик. - Поучи, поучи его, дядя! - одобрительно закричали кругом. Но Голубок больше не тронул Ермилку, растолкал свах со сковородами, сердито оттолкнул свекровь и крикнул женкам: - Айда, помогите! С Катюши живо стянули тяжелый хомут, прикрыли ее платком и приласкали: - Успокойся, родная, не допустим тронуть! - Я муж, что хочу, то и делаю! - снова осмелел Ермилка. Голубок сумрачно поглядел на него и посулил: - Только тронь сиротину, всем миром с тебя штаны спустим и крепко проучим! Бери женку за руку, веди с миром в дом. Что было, то быльем поросло! Но Катюша отшатнулась от Ермилки: - Не люб он мне! Ой, не люб! Лучше в гроб, чем опять с ним! Трепещущая, она вырвалась из рук и убежала к овинам. Посреди дороги стоял Перстень и, тяжело опустив голову, думал: "Увести к себе мир не дозволит. Повенчана с другим, а с ним ей не житье. Ох, и тяжко!" Катерину разыскали в предбаннике с веревкой на шее. Молодая женщина сидела в уголке и тихо пела. Слегка раскачиваясь, она, как ручеек, наполняла баньку своим чистым, серебристым голосом. Женки заглянули в глаза несчастной и отшатнулись. Поняли они: со стыда и горя молодка навек лишилась ума-разума. Издавна среди народа повелось, что никто не смеет поднять руку на несчастного человека. Женки дали дорогу безумной. Оборванная, страшная, с протянутыми руками она вышла из бани. В логах разливались вешние ручьи. Посинели далекие шиханы, повеселел лес. В горы пробиралась несмелая запоздалая весна. Под звуки капель по озолоченной солнцем дорожке Катюша шла и шла к шумному горному лесу. Женки долго задумчиво глядели ей вслед, потом все разом поклонились: - Прости нас, окаянных! За горестью по слепоте своей не разглядели твоего злосчастья, тяжко согрешили... Не помогли вовремя в беде! Весной вернулся Никита Акинфиевич из Казани. После осмотра завода он вспомнил о Катюше. - Где она? Как живется бабе? - Загубил Ермилка молодую, - скорбно доложил хозяину приказчик. - Нет ноне Катеринки, бродит по тутошним местам Медвежий огрызок. Демидов задумался, но ненадолго. Как легчайшее облачко, быстро промелькнула и отлетела его грусть. Хозяин встрепенулся, поднял глаза и приказал приказчику. - Отсчитать Ермилке сто плетей! Такую бабу загубил, варнак!.. На деревьях вскрылись клейкие почки, и прошумела первая гроза в горах. Перстень вызвался отвезти хозяина на соседний рудник. Он запряг в бегунки резвого коня и взобрался на облучок. Игрень-конь легко взял и резко понесся по веселой дороге. Демидов сидел молча, погруженный в свои думы. Мчались лесом, чащобами, пересекали говорливые ручьи, миновали укрытые водяной пылью горные падуны. В кустах, в кедровниках гомонили птицы, хлопотали над гнездовьем. Кругом буйно шумела жизнь. Мчались мимо заброшенных шахт, одиноких заимок... Знал Перстень одну заброшенную шахту, залитую полой водой, укрытую лесной глухоманью. К ней подкатил ямщик, лихо осадил коня и соскочил с облучка. - Ну, хозяин, молись, пришел твой конец! - сказал Перстень и выхватил из-за голенища охотничий нож. - Было время, мочалил ты мою душу, опоганил самое дорогое. - Брось! - сумрачно отозвался Демидов. - Не до шуток ноне мне. - Какие шутки! - угрюмо перебил Митька. - Настала пора поквитаться с тобой за Катюшу. - Лицо конюха потемнело, он надвигался медленно, неумолимо... Демидов насторожился. Среди наступившей зловещей тишины раздался его суровый голос: - А помолиться-то дашь? - Крестись, поторапливайся, хозяин! - Перстень весь насторожился, ждал момента. Никита взмахнул рукой - над Митькой вздымилось легкое зеленое облачко. - Хотя ты и кержак, а табаку понюхай! Добрый тютюн! Крепкий!.. Перстень взвыл от едкой боли в глазах и прикрыл их ладошками; нож выпал из рук в дорожную пыль. Проворный Никита подхватил его. - Ну, так оно лучше, без убийства, - спокойно сказал он. - Ты что ж думал, что хозяин - простофиля, ротозей? Так тебе и подставит свою глотку под разбойный нож? Насквозь вижу, лиходей, что носишь ты в своем сердце. Перстень задыхался от гнева на себя: "Как прозевал я эту сатану?" - Знал мои умыслы, а пошто взял меня за кучера? - огрызнулся он. - А потешить себя хотел, - насмешливо отозвался Демидов. - Жизнь в сих краях - что опресноки. Поозоровать захотелось... Ну, поворачивайся, леший! - Хозяин деловито вытащил из тарантаса веревку, схватил Перстня за руки и прикрутил их назад. - Теперь сядем рядком да потолкуем ладком. Так, что ли? Он усадил конюха рядом с собой, взял вожжи, свистнул и как ни в чем не бывало продолжал путь... Перстня бросили в кыштымский застенок, хотели пытать, но когда хватились, в темнице лежали перепиленные железа да темнел подкоп. Лихого парня и след простыл. - Ничего, - успокоил себя Демидов. - И в горах бегуна поймают, не унесешь кости, поганец! - пригрозил он. На этом хозяин и покончил. Торопился он в дальнюю дорогу, некогда было думать о провинившемся холопе. Из Ревды в Кыштым внезапно прискакал гонец с печальной вестью: скончался братец Григорий Акинфиевич. Хотя особой любви Никита и не питал к брату, но все же сильно опечалился, подумал о себе. "Гляди, как коварна смерть, ты думаешь, строишь планы, размахнулся, а она вдруг тебя жих острой косой!" Угрюмый и молчаливый, он отправился на похороны. Григорий жил неслышно, вел дела скромно и старался всегда держаться в сторонке от братьев. И сейчас, лежа в гробу, он казался маленьким и жалким. Демидов истово помолился и долго вглядывался в ставшие незнакомыми черты брата. - Эх, рано убрался! Сорока шести годочков не было! - со вздохом сказал он и постарался успокоить вдову: - Ты, Настасья Павловна, не убивайся, все там будем! Вдова, хилая, полубольная женщина, припала к гробу и не сводила глаз с дорогого лица. Жаркие слезы катились по ее щекам. - Если бы ты, Никитушка, знал, какой он добрый человек был для семьи! Никита Акинфиевич недовольно нахмурился. "Сама еле-еле душу в теле носит, а гляди, сколько ребят поторопилась нарожать!" - осуждающе подумал он, оглядывая вдову. У гроба брата его обуревали и страх перед смертью и жадность. Ему казалось, что его будто обкрадывают. - Где хоронить будете? - спросил он. - Наказал Гришенька отвезти его в Тулу и положить рядом с дедом, - скорбно ответила Анастасия Павловна. - Похвально! - одобрил Никита. - Ну что ж, царствие ему небесное! Тело брата Григория отвезли в Тулу и похоронили в церкви Рождества Христова. И Никита Акинфиевич больше ни разу не вспомнил о брате. Прошло несколько лет, и страх перед смертью снова всколыхнул его. На завод с эстафетой пришло письмо из Санкт-Петербурга. Писала жена Александра Евтихиевна о своей тоске и печаловалась ему: "Внезапно стала худеть, к тому сильно наскучил невский город. Прощу вас, мой благонравный муж, оставить свои заводы и вернуться к нам. Кто знает, свидимся ли? Тревожит мое сердце болезнь, и сны все нехорошие снятся". Демидов неделю торопливо объезжал заводы и рудники, проверял дела. Опытным глазом подметил заводчик: работа идет налаженно, споро. "Можно ехать!" - решил он. Вернувшись в Кыштым, он вызвал к себе приказчика. - Завтра еду в Санкт-Петербург, - оповестил он его. - Наказываю: позаботься о нашей пользе. Помни, за лихоимство и злое попустительство, за ленивость шкуру спущу! Суди так, будто еду я надолго и ты заступил мое место. Людей держи строго! Приказчик, молча выслушав хозяина, поклонился. - Можешь положиться на меня, Никита Акинфиевич. Как пес, оберегу твое добро, благодетель. - Голос его звучал уверенно, вел он себя спокойно, неторопливо. Глядя на своего управителя, Демидов удовлетворенно подумал: "Этот не выдаст. В крепких руках будет мое хозяйство..." Перед отъездом Никита забрался в светелку к Юльке. Среди ласк Юлька робко попросила: - Возьми меня с собой! Демидов усмехнулся: - Это что же, еду к женке и тебя прихвати? Да ты знаешь, кто ты? - Я вольная. Не смеешь со мною так! - вспыхнула гневом полька. Покорность с ее лица как ветром сдуло. - Не возьмешь - сама уйду. Лицо девки вспыхнуло, жарко загорелись глаза, и в гневе своем она стала хороша. Демидов невольно загляделся на экономку. Осиливая истому, он сердито засопел: - Никуда ты не уйдешь! Отсюда только одна дорога - на погост! Юлька упала на колени, простерла руки, по щекам ее катились слезы. Демидов овладел собой, быстро поднялся, отбросил с дороги Юльку и вышел на порог. У крыльца поджидала тройка. Надолго уехал Никита Акинфиевич из родных краев. Все понемногу забылось. Затерялся в лесах след беглого Перстня. Только жизнь Катюши протекала на людских глазах. Народная молва не лежит на месте. Сказывали горщики: после того как девка лишилась ума-разума, бродила она по горам, все искала себе пристанища. Блуждала она по шахтам да по лесу, страшная, волосы нечесаны, одежонка ветхая. Горщикам было жалко ее. Они кормили горемычную, согревали в балаганах. За уродство и страшный лик так и осталось за ней прозвище Медвежий огрызок. Искатели золота просили несчастную: - Ты бы, Медвежий огрызок, показала какую богатимую делянку. Знаешь, где клад лежит, высмотрела, поди, ходячи по горам. Раз случилось такое: набрела Катюша на артель старателей, облюбовала среди них молоденького чернявого парнишку. - Красив больно ты, и счастье тебе пусть идет! - сказала она, отошла от балагана шага на два, топнула ногой. - Здесь клад! - Улыбнулась и ушла, как туман растаяла. Горщики засмеялись, пошутковали над молоденьким: - Вот и приданое девка принесла! Паренек не смутился, принялся за дело, тут же и пробу взял. С первого ковша намылось двенадцать золотников. К вечеру мужики взяли много золота. Стали тут искать Катюшу, а ее и след простыл. После долгих и хлопотливых поисков отыскалась она в глухомани, в пещерке, в больших камнях. Усадили горемычную на конька и с почестью повезли на рудник. Но недолго ей, голубушке, жить довелось. Старатели ехали в субботу домой на банное мытье - увидели, лежит на дороге бедная, закоченела уже, и снегом ее занесло. Всем селом хоронили Катюшу, и немало тут слез пролито было над покойницей. Снова на Урал-горы пришла весна, омыла дороги, леса, шиханы. Прошумели грозы, но не смыли они в родной памяти думку о загубленной жизни горемычной девушки. 3 В ту пору, когда братец Никита, следуя примеру деда и отца, поспешно возводил и расширял заводы на Каменном Поясе, Прокофий Акинфиевич, покинув родные края и покуролесив в Санкт-Петербурге, решил окончательно обосноваться в Москве, которая сохраняла прелесть для Демидова потому, что многое здесь было связано с прошлым его рода. Отсюда дед Никита Антуфьев повел завоевание Каменного Пояса, тут в Кремле он встречался с великим государем Петром Алексеевичем. Но была и еще одна причина, почему Прокофий Акинфиевич покинул Санкт-Петербург и переселился в Москву. В Москве, вдали от двора, Демидов мог жить на широкую ногу, ничем не стесняясь, и здесь на просторе предаваться своим причудам и дурачествам. Первопрестольная сама во всем была своеобразна: не знала золотой середины. Исстари повелось тут: уж если любить, так любить без памяти, если жертвовать, так сотни тысяч, - во всем чуялся русский безудержный размах, удальство. С петровских времен мало чем изменилась Белокаменная. Не один раз она выгорала и возводила на пепелище свои деревянные строения. За исключением Кремля и златоглавых церквей, город на всем своем обширном пространстве поражал контрастами. Здесь роскошь уживалась с крайней нищетой и убожеством. Бок о бок с дворцами лепились лачуги, рядом с вельможей, едущим в богато раззолоченной карете, по улице брел оборванный, отвратительный юродивый. Но дворяне и помещики жили тут привольно и роскошно. Дома их располагались среди садов, все здесь напоминало усадьбу, наполненную дворней: учителя, мамки, няньки, дядьки, псари, конюхи, скороходы, арапы для выездов. Особенно оживлялась Москва зимой, когда съезжались из ближних и дальних захолустий зажиточные помещики и предавались безудержному веселью... По разделу наследства достался Прокофию Акинфиевичу обширный запущенный дом на Басманной, близ Разгуляя. Как ни старались холопы привести его в порядок, однако из всех углов веяло запустением, заброшенностью. После Санкт-Петербурга обширный угрюмый дом наводил тоску. Прокофий подолгу бродил по горницам, под ногами поскрипывали старые истлевшие половицы. Ночами старинная рассыхающаяся мебель издавала грустный треск, и тогда казалось, что во мраке кто-то тяжко ступает. Прокофию становилось страшно. Часто среди ночи он пробуждался от мрачных дум. Самолюбивый, избалованный владетель огромного состояния искал почета, известности. Червь неудовлетворенной гордости, красование собой, стремление всюду быть первым, затмить своими богатствами всех и вся не давали ему покоя. Однако недолго скорбел Прокофий Акинфиевич. Вскоре вновь загорелся и, словно торопясь наверстать утерянное время, жадно взялся за устройство жизни на новом месте. Ранним утром конюхи подводили к крыльцу стройного серого жеребца, и Прокофий легко взбирался на него. В сопровождении слуги он объезжал первопрестольную, отыскивая приятный уголок. Увы, в самой древней столице не находилось места, которым прельстился бы Демидов! Улицы были грязны, зачастую среди луж с наслаждением купались хрюкающие свиньи, тут же кувыркались и плавали утки. Нередко всадники заезжали в тупички - до того запутаны были узкие кривые улочки и переулки. Дома, которые высились на пригорках, разделяли иногда целые пустоши или обширные сады и огороды. Часто хоромы знатных людей таились под кущами вековых деревьев. Тут простирались луга, пруды, сады, огороды. Казалось, барин-помещик целиком перенес сюда из российских просторов свою далекую усадьбу. Урочище Садовники тонуло в море яркой зелени. Прокофию Акинфиевичу было в диво: пред стенами векового Кремля колыхались нетронутые дубравы и сады. Легкий ветер приносил сладкий запах цветов и трав. Яблони, вишни, груши, заросли густого малинника потоками зелени заливали обширные пространства и тянулись к далеким лугам и синим перелескам. Из лесов нередко сюда захаживал непрошеный гость - лакомый до плодов медведь. После долгих блужданий облюбовал Демидов подле Донского монастыря, у самой реки Москвы, живописный уголок, где и решил обосноваться. Место было привольное, удобное, и Прокофий Акинфиевич не долго рядился с владельцами. Он купил его и принялся за дело. Задумал Демидов построить над рекой дворец и развести чудесный сад. На верху пологого склона, сбегающего к Москве-реке, архитектор Ухтомский заложил дивное каменное палаццо. Сотни каменщиков трудились над возведением стен и колонн. По неровному скату берега копошились грабари, землекопы, плотники. Они разравнивали землю, ладили обширные террасы, а на них строили каменные оранжереи. Внизу копали огромный пруд. Охломон - доверенный Прокофия Акинфиевича - зорко приглядывал за работными, чтобы они не ленились, клали камень в стены плотно, крепко, чтобы землю копали глубоко: тогда растревоженная земля пробудится для плодоношения. Из заморских стран сюда везли редкие деревья, цветы, доставляли диковинных животных и птиц... Два года прошли в кипучей напряженной работе, и над Москвой-рекой в лучах жаркого солнца засверкал белокаменный со стройной колоннадой дворец. От него сбегали к реке широкие уступы чудесного сада. Крашенные белой краской каменные оранжереи чередовались с небольшими газонами. По газонам зеленели редкие кустарники, пестрели цветы сказочных окрасок и тонких ароматов. В прозрачном пруду плавали стаи черных и белых лебедей, уток, гусей. Настал день, когда Прокофий Акинфиевич, одетый в просторный синий бархатный кафтан и в бархатной шапочке, с серебряной лейкой в руке обходил газоны с любимыми драгоценными деревцами и сам поливал их. Приглашенный прославленный художник Левицкий написал на холсте Демидова за любимым занятием. Академик Петр Симон Паллас, возвращаясь из дальних странствий, остановился в Москве в демидовском дворце и был очарован ботаническим садом Прокофия Акинфиевича. Часто в утренние часы сиживал он у окна своей светлицы, помещенной в третьем этаже, и любовался купами деревьев и пышными газонами. В синем полосатом шлафроке и ночном колпаке, он поеживался от утреннего холодка, но не мог оторвать глаз от чудесного зрелища. Перед ним синели дали. Москва-река еще клубилась белесым туманом, но верхушки высоких тополей уже были освещены всходившим солнцем. Каждую минуту все преображалось: ярким изумрудным цветом окрашивались приречные луга, морской волной набегал на берег гибкий, волнующий от ветерка ивняк; молочно-белой пеной сияли цветущие яблони; среди темно-синих угрюмых кедров и пихт под утренним солнцем вдруг вспыхивали и зацветали всеми нежными тонами радуги нарядные газоны... Положив на ладошку свое худенькое старушечье лицо, академик улыбался детской улыбкой. "Ах, что за сад устроил этот вельможа!" - восхищенно думал он. В благодарность за гостеприимство и влечение хозяина к познанию природы ученый Паллас составил подробный каталог растениям, находящимся в саду Прокофия Акинфиевича Демидова... Больших затрат стоило Демидову сооружение дворца и ботанического сада, однако он не унывал. Управители заводов и приказчики исправно выколачивали доходы, заставляли работных трудиться до последнего издыхания. Дни и ночи маялись трудяги в тяжкой каторге. Спали где придется, питались скудно, оттого тощали и, рано измотав силы, уходили на погост. Демидов жил далеко, в Москве, чудил там, да ничего и не разумел в горном и заводском деле; приказчики об этом ведали и кругом обводили хозяина. Управители заводов крали без зазрения совести, прижимали работных, грабили их, заводских женок посылали на свои покосы, пажити, на озера, там они косили, жали, ловили неводом рыбу. Среди них особо отличался приказчик Невьянского завода Серебряков. Выведенные из терпения заводские люди написали слезницу хозяину и с ней послали ходока, смышленого рудокопщика Степку. В рваной одежонке, босой, лесными тропами, обманув демидовскую стражу, Степка сбежал с Каменного Пояса и божьим странничком, побираясь, добрел до Москвы. Крепки заплоты и замки вокруг демидовского дворца, свирепы дворовые псы, охраняющие хозяйское добро, сильны и лукавы сторожа, но ловкий, широкоплечий Степка подстерег час и перемахнул через тын, когда Прокофий Акинфиевич бродил со своей леечкой среди любимых цветов. Рудокопщик пал на колени, подполз к хозяину, держа над головой челобитную. - Откуда, варнак? - испуганно разглядывал Демидов беглого. - Из Невьянска пришел, мир послал! - повинился рудокопщик. - Неужто пешим допер? - удивился хозяин. - А то как же! Милостивец наш, вычитай ты нашу просьбу! Прокофий Акинфиевич принял бумагу, продолжая со вниманием разглядывать скуластого черномазого крепыша. "Силен, чертушка! А как вдруг да ножом пырнет в бок?" - покосился на кабального хозяин и отодвинулся. Вдруг глаза Демидова озорно засветились, он поставил на грядку леечку и, упершись в бока, закричал на весь сад: - Охломон, пес, где запропастился? Поди-ка сюда!.. На окрик из зеленой гущи проворно выскочил рослый телохранитель Прокофия. - Ты что ж, так оберегаешь хозяина? - осердился Демидов. - Гляди, что делается: варнак через тын перемахнул и ножом хозяина полоснуть задумал! - Батюшка! - взмолился Степка. - Молчи! - притопнул хозяин. - Не перебивай! Охломон, круши подлого! Засучив рукава рубахи, набычась, холоп с кулаками пошел на челобитчика. - Ах ты, сукин кот-перекот! - закричал Демидов беглому. - Бейся на кулачки! Осилишь, зачту твою слезницу! - Осподи благослови! - сжал кулаки Степка и пошел на противника. - Ой, так его! Ой, бей рыжего в сусало! - размахивая руками, подзадоривал Прокофий беглого. Охломон охал, отступая на грядки. - Ты куда ж, черт! Это кто пятится! - азартно закричал хозяин. - Бей супостата!.. Степка крепким плечом заходил на противника и, укараулив короткий миг, словно кувалдой бил его наотмашь в грудь. - Ах, подлец-преподлец, ловко бьешь! - топтался Демидов подле рудокопщика в совершенном восторге. - Еще разик, еще ударь плута-пса! Накорми шельмеца пирогами, спать уложи!.. Из-за купав тополей брызнуло солнце. На пруду загоготали жировавшие гуси. Закрякал зеленый селезень в камыше. На широкий лопух упала рубиновая капля; Охломон быстро схватился ладошкой за лицо: - Кровь! Демидов зачмокал губами, черные глазки заискрились. - Бей, молодец! Добивай! Два дюжих бойца схватились в поясной хватке. В огромном усилии напряглись тела... И вдруг Степка схватил налитое железом тело Охломона, подбросил его и со всей силой швырнул на землю. - Вот шельмец! Вот удалец! - не скрываясь, обрадовался Прокофий Акинфиевич. - Жалую тебя, зачту слезницу... Эй, холопы! - закричал он. - Отлить сего плута. На крик набежали слуги, притащили из родника студеной воды и окатили обомлевшего Охломона. Хватаясь за кусты, он встал и, пошатываясь, пошел к людской. Глаза его были опущены: стыдно было телохранителю глядеть в очи своему хозяину. А Демидов захохотал зло: - Что, угораздило тебя на сей раз? Знатно кулачьем отпотчевали!.. Хозяин сдержал свое слово: в тот же день он прочел челобитную невьянских работных: "Июля в пятый день 1768 году. Челобитная работных людей Невьянских заводов господину Прокофею Акинфиевичу Демидову в город Москву. Житьишко наше стало невыносимым. Приказчики твои худче лютого волка. Отощали мы и в разор совершенный пришли. Мрем мы от непосильной работы на господина и приказчика. Принуждает он нас робить на доходы его. А еще мрем мы от дыму. От угольных куреней и дымного угару воздух на заводах стоит смертоносный, от коего воздуху работные люди мрут беспрестанно, так что и хоронить не доспеваем. Пуще же всего вгоняют в разор вашей милости заводские приказчики и бесперечь чинят всякое над нами беззаконие: денег не платят, припасы укрывают для себя, грабят, нам же не выдают на масло. Оттого народ голодает и с заводов бежит. Остаточные же люди весьма в болезнях обретаются. И как ваша милость тех приказчиков не уберет, могут заводы совсем без народа остаться и в конечное захудание прийти..." Засим шли кресты, закорючки и неразборчивые подписи, начертанные уставной грамотой и титлами... Прокофий Акинфиевич вскипел на приказчиков: не худо воров и плутов проучить! Вся кровь ходуном ходила в нем. Бегая по горнице, он кричал: - Ах, плуты! Ах, архибестии! Батогами сукиных детей!.. Рассерженный, он велел схватить Степку и отходить его лозами. - Помилуй, батюшка, за что? - снимая посконные штаны, вопрошал челобитчик. Демидов нахохлился, помрачнел. - Как за что? - воскликнул он. - Первое: почему хозяину неприятную весть принес, растревожил его сердце. За то двадцать пять розог! Дале, за то, что побил моего холопишку, - благодарствую. В науку ему, дабы не возгордился. Да и чую грех за его душой, потому премного рад, что помял ему бока. Но и то не забудь, раб лукавый: кто дозволил тебе работу покинуть и с Каменного Пояса сюда на Москву бегать? За побег - полета розог! А еще в сердце моем накипело, расходилась от всего кровь, а как утишить ее? Для успокоения хозяина, для потешения его души кто будет служить? Ты! И за то тебе полета розог. Ложись и не перечь перед господином своим. Будешь перечить, еще добавлю!.. Под нравоучительную речь хозяина Степку отстегали лозами и отпустили с миром на Каменный Пояс. Следом за ним Прокофий Акинфиевич послал невьянским приказчикам письмо, а в нем грозил им: "Вы, архибестии, смело-отчаянные, двухголовые и сущие клятвопреступники и ослушники, Блинов и Серебряков, за все генерально дурности и неправды ваши и не такие уж вам плети достанутся, как писал, подтверждал с караванными, но гораздо не в пример. Божусь вам богом, более! Ведомо мне, что работных людей зорите, припасы утаиваете, вентиляции же воздушной нигде не строите. А потому и денежного превеликого штрафу, сверх крепких плетей, не минуете, верно и преверно, двухголовые архибестии и смело-отчаянные, наглые, хищные волки. Да и сверх того, божусь вам самим богом, будете вы, каналий Блинов и Серебряков, в золе валяться! А чтобы по куреням и всюду для прочих дел еженедельно вам якобы нельзя ездить, то цыц и перецыц! Не токмо думать, но и мыслить сего вам, архибестиям, страшиться, ибо ничего, хоть бабку свою пойте, в резон нимало не приму. И чинить в самой точности, как я подтверждал неоднократно, и ездить точно и переточно вам, архибестиям, по куреням и всюду, и вентиляции наладить незамедлительно, - а то как лягушек раздавлю. А на сие писать мне. Прокофей Демидов". Сад над Москвой-рекой становился тенистей, все ярче расцветали цветы. Тщеславие не давало покоя Прокофию Акинфиевичу; чтобы о нем говорили, славили его, он широко распахнул двери своего сада для московских бар. Толпами устремились прелестницы Белокаменной под сень зеленых густолиственных купав. Один строгий запрет положил Демидов: не трогать и не рвать с газонов редких цветов. Красавицы разгуливали по аллеям. Все цвета - от самых ярких до мягконежных - переплетались в рисунке, похожем на гигантский пушистый ковер. Казалось, все растения - от маленькой скромной резеды до одуряющих своим запахом анемонов - старались превзойти друг друга в ароматах. Среди раскаленных камней возвышались мексиканские кактусы, колючие и странно уродливые. И рядом - мясистый целительный столетник, только раз в жизни цветущий и потом умирающий. Среди газонов и клумб белели статуи из теплого розового мрамора. На зеркальных гранитных цоколях стояли и грелись под солнцем изваяния Геркулеса, Париса, Адониса, величественного гневного Зевса и лукавого Вакха. Московские прелестницы, наслаждаясь ароматами, блуждали среди цветов. Забыв обо всем на свете, влекомые яркими красками - извечным соблазном слабого пола, - они втайне срывали редкие растения. Из своего оконца видел Демидов, как женщины, прикрываясь от голландца-садовника веерами и зонтами, срывали цветы. Он хмурился и бесился. Напустить бы на модниц своих зверовых псов, разорвали бы они вечных искусительниц, но тогда померкнут слава и величие Демидовых! Он ходил по покою и терзался мыслию, как наказать дерзких прелестниц... В один из летних дней они вновь пришли, бродили по аллеям среди газонов, а неподвижные Адонисы, Парисы, сатиры сторожили их. Вновь соблазн овладел женщинами. - Ах, что за расчудесный жар-цветок! - вскрикнула одна жеманница и протянула руку. Пылающий огнем цвет столетника манил к себе. Над прелестницей в шелковом роброне, склоняясь, стоял на пьедестале мраморный Парис. Красавица, сверкнув перстнем, схватилась за стебелек цветка... И вдруг над розовым ухом прелестного создания раздался грубый окрик: - Не трожь, барынька: хозяином не ведено! Жеманница со страхом оглянулась, обронила цветок: - Ах!.. Перед ней в первородном виде стоял мускулистый Парис. - Ты, ты... - отступая назад, прошептала красавица. - Живой! И пустилась бежать вдоль аллеи. 4 Никита Акинфиевич Демидов, прибыв в Санкт-Петербург, в свой родовой дом, где проживала жена, почувствовал себя вдруг неповоротливым и взволнованным. После Урала все выглядело иначе, и трудно было сразу найти необходимый тон. Несмотря на ранний час петербургского утра, дом сверкал огнями и гудел от многочисленной прислуги. Только что закончился разъезд гостей. Рослые, отменно выдрессированные слуги, разодетые в кафтаны, скользили тенями по широкому приемному залу. Они были полны подобострастия, однако Демидов уловил в их глазах затаенную насмешку и даже некоторую брезгливость к его простому дорожному костюму. Хозяин сбросил с плеч дорожный волчий тулуп и, топая сапогами, устремился в гостиную. Там на тонконогом кресле, крытом голубым шелком, в полудремотном состоянии сидел неизвестный петиметр [великосветский щеголь]. Он был обряжен во фрак вишневого цвета, отделанный тонкими кружевными манжетами. Петиметр сидел, закинув тонкую ногу на ногу и вращая лорнет. Шелковые чулки, башмаки с цветными каблуками и большими пряжками завершали наряд петиметра. Напудренный, донельзя исхудалый щеголь вскинул лорнет и презрительно посмотрел на Демидова. "Какой галант!" - сердито подумал Никита Акинфиевич и, в свою очередь, высокомерно оглядел вычурно разодетого франта. В нем всколыхнулась и заговорила кровь его деда. Однако он сдержался в своем порыве и широким шагом подошел к петиметру: - Здравствуйте, сударь! Кого изволите тут поджидать? - Ах, но вы кто сам? - брезгливо шевельнув губами, вскрикнул франт. Он закинул голову и с важностью сказал: - В каком гербовнике записаны, сударь? - Винюсь! - кривляясь, отозвался Никита и в тон петиметру: - В гербовнике записан не в том месте, в коем вы, сударь! - Ах, ах, что же, кем допущен сюда! - возмутился петиметр. - Смешно, весьма смешно! Я в дистракции и дезеспере, аманта моя сделала мне инфиделите, а я пурсюр против ривала своего буду реваншироваться! - Ах, ах! - в свою очередь вздохнул Никита и закатил под лоб глаза. - Пудреван, молдаван, майне фрау кам домой, а я через забор, плетень нах Петерсбурх! - понес и он несусветицу. - Сударь, вы образованны! - вскричал франт. - Угу! - гукнул в ответ Демидов. - Их спацирен ин Париж, Берлин, Рим... - Ах, и я был в заграницах! - вздохнул молодой человек и засмотрелся на отполированные ногти. - Для просвещения разума и переема светских манир! Буйное озорство вдруг охватило Демидова. Он закусил удила. - Вот и вижу, сударь: уехали вы из родных краев поросенком, а вернулись совершенною свиньей! - Что! Что! - закричал петиметр и задрыгал тощими ножками. - Убрать, убрать сего аршинника! - Это чего ж ты разорался в чужом доме? Ну, ты! - Никитой овладела злость. - Отколь сей дохлый кочет взялся? Однако слуги не бежали на крик взволнованного петиметра они почтительно стояли, в отдалении. Между тем петиметр, как петушок, накинулся на Демидова. Он дрыгал тощими ляжками, его маленькое личико пылало гневом. Франт обежал Никиту кругом, фыркая и шаркая ножками, словно выбирая место для нападения. Демидову изрядно надоела эта канитель. Он размашисто шагнул вперед и сгреб петиметра за шиворот. Фрак франта затрещал по швам, петиметр взвыл. Могучий Никита, крепко держа легонького противника, вышвырнул его в распахнутые двери. Обронив лорнет, франт загремел по лестнице. - Ну! - крикнул Демидов слугам. - Что рты раззявили? Подмести горницы, чтоб его духа тут не было! Живо! Слуги бросились в прихожую. Оттуда все еще раздавался тонкий надоедливый писк выставленного франта. Демидов покосился на дверь, но вдруг махнул рукой, рассмеялся раскатистым смехом и устремился в спальню жены. В широком алькове, обложенная взбитыми подушками, окруженная тонким облаком кружев, возлежала жена его Александра Евтихиевна. Тонкое, нежное лицо супруги было бледно, под глазами темнели синие круги. Длинные худые руки лежали поверх лебяжьего одеяла. Подле алькова суетился старичок в опрятном паричке, с большими очками на носу. Демидов шагнул вперед, и в ту же минуту жена его открыла утомленные глаза. - Никитушка! - улыбнулась она и протянула руку для поцелуя. Никита бережно взял маленькую холеную руку жены, поднес к губам. - Здравствуй... А это что за образина ходит тут? - не утерпел он и кивнул в сторону старичка. - Мосье Жомини. Чудесный лекарь! - расслабленно отозвалась жена. Демидов расправил плечи, огляделся. Старичок учтиво поклонился хозяину и торопливо отступил к двери. Александра Евтихиевна подняла голову и кивнула лекарю: - До завтра, мой друг! Когда за лекарем закрылась дверь, Демидов уселся на кровать, обнял жену и стал целовать ее. По лицу Александры Евтихиевны побежала ласковая улыбка. Прижимаясь к широкой груди мужа, она прошептала: - Медведище мой дорогой! Он соскочил с кровати, сбросил кафтан и стал разуваться. Жена лукаво посмотрела на него. - Вы что надумали? - Как что? - удивился Никита. - После дороги пора костям дать отдых. - Никитушка! - жалобно взмолилась жена. - Никитушка! - капризно повысила она голос. - Неужто вы решили меня на посмешище выставить перед светом? Разве не ведомо вам, что по санкт-петербургскому этикету муж и супруга повинны жить на разных половинах? Никита Акинфиевич сопел, продолжал разоблачаться. Он распахнул рубаху, поскреб широкую грудь и, вспомнив петиметра, захохотал: - Это какой такой петушишка в гостиной изволил прохлаждаться? Жена вдруг смолкла и опустила глаза. - Что молчишь? Может, зазнобу завела тут? - строго спросил Демидов, ревнивым взглядом окинув жену. Смущаясь, она призналась: - Ах, это Пьер... "Болванчик" мой... - Ни болванчиков, ни болванов не потерплю в доме! - Ах, Никитушка, как вы огрубели на заводах! Ведомо ли вам, милый, что свет стал таков и каждая примерная дама имеет свого "болванчика", а то и двух... - Хоть и так! Но, гляди, я не потерплю подмены! - В нем заговорила жгучая ревность. Никита потемнел, уселся на край кровати и пристально посмотрел на жену. - Это что ж, он тут поджидал своего часа, а? Голос мужа был грозен. Александра Евтихиевна всем своим существом почувствовала: быть буре. Трепеща от страха, она худеньким плечом прижалась к мужу, заглянула ему в глаза. Взгляд ее был светел, чист. - Как тебе не стыдно, Никитушка? Разве сей "болванчик" человек? Дух один! Но так положено иметь; он тут и трется в гостиной, а дальше ни-ни! Ему лестно, а свет и впрямь думает... - Ну, так знай! - широко вздохнув грудью, сказал Демидов. - Я сего "болванчика" сгреб и выкинул на улицу! - Ах, Никитушка, что ж ты наделал? Сколь шума будет!.. - Пес с ним, я тут хозяин! - зевнул Никита и, занеся ноги на кровать, нырнул под одеяло. Огонек погас; предутренний лунный свет голубой дорожкой струился по горнице. Никита протянул руки и прижал к себе жену. Ласкаясь к нему, довольная, счастливая, она прошептала: - Хорошо, что ты приехал, Никитушка! После пребывания на Каменном Поясе Никите Акинфиевичу резко бросилась в глаза та большая перемена, которая за последние годы произошла в нравах и жизни столичного общества. Повсюду умножились роскошь и сластолюбие. Дома, даже невеликих вельмож, отличались великолепным убранством, обставлялись английской или французской замысловатой мебелью. Хоромы кишели многочисленной прислугой в ливреях, обшитых золотыми и серебряными позументами. В передней знатных вельмож всегда суетились стаи челядинцев, разодетых егерями, гусарами, диковинными скороходами. Многие дворяне имели свои хоры музыкантов, песенников, актеров, танцоров. Всюду давались открытые балы и обеды, которые поражали обилием редких, изысканных кушаний. Побывав в доме графа Головина, Демидов был изумлен и подавлен величественностью трапезы. На столах блестело столько золота, серебра и хрусталя, что на богатства эти можно было поставить на Камне новый завод. Что всего удивительнее было для Никиты: каждое кушанье готовил отдельный повар. Он же, обряженный в белоснежный фартук и колпак, подавал свое блюдо к столу. Сам большой чревоугодник, Никита Акинфиевич, несмотря на потуги, сдался на пятнадцатом блюде, а их предстояло еще более двадцати. Огрузневший, пресыщенный, он глазами пожирал все новые и новые блюда, подаваемые к столу, и с сожалением вздыхал. Повар в барском доме почитался за первого человека и получал отменное содержание. Известно было, что повар государыни за свои кулинарные способности имел бригадирский чин и большое жалованье. Но еще более разительная роскошь отмечалась в одеждах. На приемах все знатные люди блистали парчой, бархат украшался золотым и серебряным шитьем, на шелках сверкали драгоценные камни. Великосветские петиметры скорее походили на дам, чем на особ мужского пола, - так они были нарумянены, напудрены и тонули в шелках и кружевах. Демидов, имевший в Санкт-Петербурге отменную конюшню, пытался затмить столичное дворянство своим выездом - роскошными каретами и кровными конями. Увы, и здесь невозможно было показать себя! Никогда выезды вельмож не были так причудливы и великолепны, как ныне, в царствование Екатерины Алексеевны. Секретарь императрицы Александр Андреевич Безбородко имел золоченую восьмистекольную карету, а у Нарышкина была карета вся в зеркальных стеклах, причем даже колеса были хитро выложены зеркальными стеклами. На запятках кареты стояли гайдуки, поражая народ своею величественностью и роскошью одеяния. Они были в голубых развевающихся епанчах, в высоких головных уборах, изукрашенных серебряными бляхами, а по ветру трепетали длинные волнистые перья. Перед каретою обычно бежали два осанистых скорохода с булавами и в башмаках с пряжками. Среди этой изысканной роскоши Никита чувствовал себя неповоротливым и неуклюжим. Живя на Каменном Поясе, он отстал от великосветских тонкостей и сейчас сильно огорчался этим. Особенно изумился он вольности в нравах. Давая волю своим необузданным плотским чувствам, он все же втайне считал, что преступает нравственный закон. Каково было его удивление, когда все совершенные им прелюбодея