вы, вы знаете, что я люблю вас, пора уж вам это открыть. Я же ответствую: разве любят за что-нибудь? Ах, не ведаю, не ведаю, но вы такой задумчивый, а мне надоели все эти наши шибко деловые люди... В сей миг Татьян Татьяныч закудахтал наседкой, и это означало, что близятся посторонние. Дамы затрепетали веерами и тотчас выпорхнули из лавки. Удалились и моряки. Это пришел Максюта. Спросил расстроенно: - Она была? - Услышав, что была, чертыхнулся, сел на лавку. - А у нас в Суконном ряду фискал аршины мерял, проверял. - Ну, и как? - съязвил солдат Федька. - Небось по вершку на каждый аршин не хватает? - Ни-ни! Наш Канунников по старинке не торгует - мол, не обманешь, не продашь. У нас все как в Европиях, честно. - Честно! - хохотал Федька. - То-то ваши кафтанцы на второй месяц носки годятся только свиньям на подстилку. Уморил - Европия! Максюта показал Федьке за спиной язык и попросил его подежурить при книгах, они же пойдут в подклеть, поговорить по своим делам надобно. - Валяйте! - согласился Федька. - Тайная канцелярия! В подклети Максюта стал рассказывать Бяше про то, как, пока он болел, нашелся ступинский клад. - Да ты не волнуйся, - поминутно твердил он. - Там денег-то никаких, в том кладе, и не было. А обстояло так. Во время Бяшиной болезни Максюта не раз слышал крик петуха. Однажды, когда он дежурил ночью возле Бяши, больного, а все у Киприановых спали, он на крик этот вышел и калитку отпер. Какие-то люди тотчас его схватили, связали, утащили на пустырь за Василием Блаженным. - Ты знаешь, ты знаешь, кто это был, Бяша? Сам атаман Кречет. По-видимому, Максюта не знал людей более значительных, чем атаман Кречет. От возбуждения он чуть не кричал о нем на всю полатку: - Ух, и страшен и зол мужик, тот атаман! Но отходчив и милостив... По словам Максюты, узнав об Усте и ее судьбе, атаман просил его помочь в поисках клада. Это они, оказывается, копали по ночам, а Устя тайно их впускала. Они уже нащупали в земле, под тем углом, что ближе к кремлевской башне, ящик, окованный железом. На другой же день Максюта, еще раз вызвавшись полуночничать при больном, впустил их. В ящике оказалось оружие, да не пищали какие-нибудь времен царя Гороха, - кремневые тулки, французские мушкетоны, все смазанное жиром, - хоть сейчас стреляй! - Вчера я у них гостевал, - сообщил Максюта. - Они хоть и воры, разбойнички, но добрые ребята. Зовут с собою на Дон, гулять. Устинью же они хотят беспременно выручить, только пока не ведают как. А уж как выручат, так в степь и подадутся. Тут Бяша рассказал ему о Щенятьеве и его предложении. - Ой, лихо мне, лишенько! - сразу закручинился Максюта. - Значит, и этот Сукин-Щенятьев за моей Стешей махается! Повсюду у меня соперники! Лучше я утоплюся, пусть река меня полощет, рыбы тело белое едят! Бяша поведал, что Щенятьев уже заходил к нему в лавку и с большой конфиденцией сообщил, что освободить оную мадемуазель можно, но сие стоит сто рублей. Понеже, прибавил он, очень могущественная особа на пути том стоит, ему же, Щенятьеву, лично денег не надо. Очень он был удивлен, узнав, что у Киприановых нету ста рублей, они же торговцы! - Сто рублей! - вздохнул Максюта. - Я бы с такими деньгами и сам из оброка выкупился. Изба крестьянская со всею рухлядью три рубля стоит! Он предложил сегодня же, как стемнеет, идти к тем атамановым людям - у кого же сто рублей, как не у них? Бяша сперва отказался: - Они против царя воруют, а я присягу давал в Навигацкой школе. - Каков же ты! - удивился Максюта. - Дело об Устинье идет, ты мне все уши просверлил своими охами-вздохами, теперь тебе присяга мешает? Бяша еще колебался, но, когда вечером, при закрытии лавок, Максюта явился и потащил его за руку, он не стал сопротивляться. Они дошли до Никольских рядов, где в древней стене Китай-города от обвала образовался лаз к Неглинной-реке. Весь народ ходил этим лазом, и не столько потому, чтобы сократить дорогу, как для того, чтобы не платить денежку за проход в Воскресенских воротах. Вице-губернатор Ершов уж что только не делал, чтобы прикрыть тот лаз, сокращавший доходы градоначальства, но каждый раз отремонтированная стена вновь обрушивалась, а приставленная стража исчезала в близлежащих кабаках. Большой колокол ударил часы на звоннице Николы Греческого, и под его медный гул хлынула толпа из Печатного двора. Понурые, злые от двенадцатичасового стояния у станов, печатники торопливо крестились, спускались в лаз, разъезжаясь лаптями по глинистой тропке. Несмотря на ранние осенние сумерки, на топком берегу Неглинки жизнь била ключом. Дымили торговые бани, бабы вовсю стучали вальками, вода шумно сливалась в створы мельниц, которые вращали жернова Денежного двора. По узенькой, засыпанной желтым листом тропке Максюта и Бяша прошли вдоль угрюмой бревенчатой стены Денежного двора и вышли прямо под арку Воскресенского моста. На широченном этом каменном мосту наверху стоят лавки и купеческие скамьи, где толчется торговый народ, есть даже две-три часовни с огоньками лампадок у икон. А глубоко внизу, под склизлыми сводами каменных арок, куда не достигает уже скудный закатный свет, множество бездомных укладываются на ночлег. Кто ящики себе разбитые приспособит, кто постелит рогожку, иной даже огарок свечи затеплит, и глядь - принес дрожащий огонечек свой уют в проклятую богом жизнь бродяг. Максюта бестрепетно провел своего друга среди этих храпящих, сопящих, жующих, ищущих друг у друга в голове. Справа и слева требовали милостыни, и Бяша с ужасом смотрел на тянущиеся к нему покрытые язвами руки. Но Максюта был знаком со здешними порядками; он ударил по одной руке, по другой, невзирая на отчаянную брань, и просящие милостыню умолкли. Тут кто-то пустил слух, что идут ярыжки разгонять ночующих. Все вскочили, загомонили, принялись гасить огарки, расталкивать спящих, один слепец оглушительно свистел в четыре пальца. Но тут же прошел слух противоположный: что ярыжки сегодня не придут, потому что миром собрано по четверть копейки за ночлег. Все улеглись снова. Максюта и Бяша, меся грязь, вышли к мостовому быку как раз напротив Охотного ряда. Там уже была тьма - хоть глаз выколи, только на противоположном берегу в деревянных чуланах Обжорки визжали поросята, приведенные для завтрашней еды. - Здесь мы подождем еще одного кавалера, - сказал Максюта и осекся, потому что кавалер был уже тут. - Рано стало темнеть... - проговорил кавалер, различив их во тьме, и шумно потер ладони. По голосу Бяша тотчас узнал его - это же был шалун Татьян Татьяныч! Бяша даже остановился сначала - при чем здесь шут, ведь идут-то к атаману? Не ждать ли из этого беды? Но спросить у Максюты не решился и двинулся вперед. Стали спускаться к воде. Максюта впереди, Бяша скользил, еле удерживаясь за колючий кустарник, шут шлепал позади, то призывая угодников, то фыркая от озноба. Внизу у плотины, еле различимый в сгустившейся тьме, покачивался дощаник, полный людей. Печатники собирались в свою слободку; кто-то впотьмах уронил за борт мешок, и его вылавливали при слабом свете фонаря, боясь опрокинуть лодку. Максюта сунул лодочнику приготовленный грош, и их разместили, невзирая на тесноту и протесты печатников. Лодочники оттолкнулись шестами, дощаник развернулся и выплыл на середину запруды, минуя ряды всяческих посудин, причаленных вдоль чернеющей во тьме Китайгородской стены. Взялись за весла. Хотя и против течения, но идти было легко - от осенних дождей Неглинка разлилась, затопив низкие берега. Татьян Татьяныч, закутанный в какую-то епанчицу, совсем продрог, зуб на зуб у него не попадал. Бяша обхватил его, стараясь согреть, старый шут благодарно прижался к нему. Печатники в лодке, те, которые не дремали и не гребли веслами, негромко беседовали. Все о том, что жалованье затеяли книгами - будь они неладны! - выдавать, а попробуй продай эти книги, кому они нужны? Книготорговцы-перекупщики на Торжке берут их за бесценок, прямо ложись и околевай! - А ты что же, Афанасий? - обличал кого-то старческий бас на корме. - Опять из царевой типографии краску крадешь? Это что там у тебя в крынке? Виноватый голос что-то промямлил ему в ответ, и бас обещал, засмеявшись: - Пойду завтра Мазепе скажу, пусть вздует тебя батогами. Лубок небось дома печатаешь и продаешь? То-то люди дивятся: простой тискальщик, а дом у тебя под железной крышей! Проплыли мимо Пушечного двора, где за высоким тыном подымались в осеннее черное небо сполохи огня. В кузницах звенели молоты - работа шла и ночью, война требовала пушек. - Эй, наклонись, наклонись, спины не жалей! - закричали лодочники. Проходили под аркой Кузнецкого моста, где полноводная Неглинка плескалась чуть ли не у самого свода. Легли почти что на дно лодки, и при свете фонаря в водяной ряби было видно, как проплыла навстречу раздутая дохлая лошадь. Приходилось и носы затыкать на этой речке Неглинке. Странно было видеть на залитых водою Петровских лугах избы на сваях, словно, острова, и в них приветливо мелькающие огоньки. Неугомонный бас на корме опять принялся корить кого-то за покражу, но другие вступились. От монотонного покачивания и тихого плеска волны Бяша чуть не уснул, тем более что Татьян Татьяныч разогрелся под его рукой и стал в свою очередь согревать Бяшу. - Приехали! - закричали лодочники. - Труба! Вылезайте из кареты, ваши, драть-передрать, благородия! Это была действительно труба - отверстие в стене Белого города, куда сквозь решетку с шумом вливалась текущая с севера Неглинка. Печатники выбрались из дощаника, кто зевая, кто бранясь, и по грудам кирпича стали карабкаться к пролому в стене. Там, за стеной, начиналось их царство - Печатникова слобода. Вслед побрели и наши приятели. Погода была сырая, но, слава богу, без дождя. Ветер все же пронизывал, и бедный Татьян Татьяныч, ковыляя сзади, охал и чертыхался. - Доколе ж идти? - Вон Драчевка на горе, - ответил Максюта, хотя во тьме не видно было не только что горы, но и самого Максюты, который, однако, шагал весьма уверенно. - Там нас ждет провожатый. Остановились у стены бастиона, построенного еще когда ждали нашествия шведов; здесь было потише от ветра. Провожатого не было, долго стояли, казалось - целую вечность. И присесть-то было негде, везде мокрядь да гнилой осенний лист. Наконец послышалось равномерное позвякиванье железа, тяжелые шаги и стук посоха. - Он! - встрепенулся Максюта. Провожатый приближаться не стал, откуда-то издали пробормотал молитву: "Достойно убо всещедрого света...", а Максюта ответил: "Аминь". И провожатый двинулся во тьму тяжкими шагами по еле различимой тропке, звеня железом и напевая тропарь. Шли долго, и Татьян Татьяныч стал задыхаться, отставать. Максюта просил провожатого идти потише. - Теперь уже скоро... Пошли вдоль пахнущих смолой штабелей теса, где-то близко плескалась вода. Бяша узнал - это был лесной Торжок у Самотеки, дрова сплавлялись сюда по реке. Вышли из-за штабелей, и, хоть луны не было, при свете звезд вполне можно было определиться - впереди виднелся частокол старого Тележного двора. Двор этот был заброшен с тех пор, как Каретный и Колымажный ряды перенесли отсюда на другой берег Неглинки. Теперь слобода печатников устроила в нем какие-то свои склады. Бяша однажды ездил сюда с отцом. А за спиной на высоком холме высились луковицы Рождественского монастыря. Самотека! Здесь такие урочища, что ярыжки сюда и днем не смеют соваться. Добрались до частокола, сквозь щели которого чудились огни и голоса. Провожатый постучал в калитку условным знаком. Отозвался тенорок, странно знакомый, сладкий, как у певчего: - Кандывенды? - Свонды, свонды! - ответил хрипло провожатый, и его голос также показался Бяше удивительно знакомым. - Свонды! Впущай скорее, нечего православных томить! Калитка открылась, и по дощатому мостку они прошли в глубь двора, где было обширное низкое строение, похожее на амбар. В распахнутых воротцах амбара был виден костер, вокруг которого сидели люди. У сарая к ним приблизились два молодца, стриженные по-казацки в кружок, и бесцеремонно ощупали их, стараясь отыскать, очевидно, оружие. Пока его обыскивали, Бяша смотрел на провожатого, который безучастно стоял в стороне. Это оказался юродивый от Николы Москворецкого, кто же его не знал? Блаженненький был он, Петечкой его звали, по прозвищу "Мырник". Сидел он обычно лохматый, зверовидный, приковав себя к стене храма на огромной ржавой цепи; приезжие ужасались, серебро щедро сыпалось в кружку. Теперь он стоял, перекинув через плечо эту цепь с выдранным из стены штырем. Можно было разглядеть также висевшие на нем вериги - каменный крест, который, казалось бы, не поднять и бурлаку. - Петечка! - сказал ему тенорок. Это был певчий не певчий, бритый, но с косицей и в подряснике, какой-то по виду церковный человек. - Опять табашников привел? Давай-ка лучше хлопнем их по темечку - и в реку, а? На слова его, однако, никто не обратил внимания, и певчий этот, хихикая, побежал за казаками. А Бяша узнал и его. И, узнав, ужаснулся, потому что это был не кто иной, как Иоанн Мануйлович, помощник директора Печатного двора, по прозвищу "Мазепа", которого все мальчишки на Никольской и на Торжке ненавидели, потому что он их походя за уши драл, и за вихры таскал, и палкою потчевал. Слава богу, он Бяшу не знал в лицо, хотя раза два отпускал и ему ни за что подзатыльники. Ночь летела, как стремительный сон, всполохи костра, мелькающие тени людей, приглушенные голоса - Бяша потряхивал головой, чтобы отогнать наваждение. Казаки привели юношей и шута в амбар, посреди которого ярко горел костер. Вдоль бревенчатых стен было расставлено самое разнообразное оружие - и старинные пищали, и аркебузы, и новейшие мушкеты тульской работы. На коновязи были развешаны пистолеты, сабли - целый арсенал. В воротцах сарая даже стояла пушечка на деревянном лафете. Дальний конец огромного амбара, куда свет костра еле достигал и где горело несколько свечей, занимало какое-то странное деревянное сооружение с длинной рукояткой и перекладиной. Вокруг суетились люди - уже не казаки, стриженные в кружок, а похожие на московских мастеровых, с подвязанными ремешком волосами и в кожаных фартуках. Одни держали в руках деревянные доски или бумажные листы, другие - кисти и крынки с краской. Среди них был один в казацких шароварах, подпоясанный полотенцем, полуголый. Обнаженная спина его была столь могуча, мускулиста, так высок был его рост, что фигура эта поневоле выделялась среди прочих. Блаженненький Петечка Мырник приковылял именно к нему и подергал за полотенце: - Привел я их, атаман. - Ага, - отозвался тот, не оборачиваясь. - Пусть они трапезуют. Тогда пришедших пригласили к костру, где деревянными ложками по очереди хлебали из котла. Тут же стояла объемистая сулея с вином. Пока шли к костру, Бяша рассмотрел, что за сооружение в дальнем углу колымажного сарая: это была обыкновенная штанба, печатный станок! И люди вокруг занимались самым знакомым Бяше делом - они делали картинки, лубок, что продавался на Спасском крестце. Московская полиция сбилась с ног, разыскивая зловредных лубочников, в Печатной слободе обыск за обыском, а они, оказывается, вот где угнездились - в неприступном урочище, под защитой гулящих людей! Иные резали печатные доски - со смехом, с прибаутками, видимо без оригиналов, прямо наобум. Другие производили оттиски их на штанбе, которую как раз помогал налаживать атаман. Третьи раскрашивали эти оттиски грубо, как говорится, по носам. И наутро же, очевидно, несли их на Крестец, где бойко ими торговали, - то-то им было и брашно! На развешанных для просушки оттисках Бяша различил хорошо знакомые сюжеты. Вот Яшка Трык, полна пазуха лык, три дня не ел, а в зубах ковыряет. А вот Кот казанский, обормот астраханский, жулик сибирский, обжора богатырский, славно жил, не тужил, сладко ел, вволю храпел... Котовья морда ужасно получалась похожей на царя Петра Алексеевича, недаром те, кто ее красил, столь веселились! Атаман наконец запустил в дело штанбу и вышел к костру. Бяшу холодок по спине продрал - у атамана когда-то были вырваны ноздри, и лицо его, и без того рябое, страшное, мнилось как бы звериным. Атаман сел у костра на единственный во всем колымажном сарае стул - все прочие сидели на земле, на соломе, - и казак, которого остальные с известной почтительностью именовали "пан Хлуп", поспешил накинуть ему на плечи душегрейку, затем чистой полоской ткани аккуратно обвязал атаману лицо, и оно приобрело вполне земное, даже добродушное выражение. Оглядев сидящих вокруг костра, атаман засмеялся. - Шут, ты лишний, - сказал он Татьян Татьянычу, который примостился как раз возле ножек его стула. - Нас тут тринадцать, чертова дюжина. - А ты не оттуда считаешь, - спокойно ответил шалун. - Ты начни с меня, тогда лишним будешь ты, твое воровское величество. Разбойники вглядывались в атамана, ожидая, как он отнесется к ответу шута, но тот улыбнулся, и все вокруг костра разразились хохотом. - А ты все тот же... - сказал шуту атаман. - А меня ты узнал, старый плутишка? - Как же, как же... Тебя и без ноздрей узнаешь, которые ты оставил на память твоему господину, царевичу Алексею Петровичу. - А тебя чем одарил твой возлюбленный царевич? Что-то ты не в карете к нам прикатил? - Ха! Еще мальчишкой ты был, я тебе сказывал: там, где глупость катит в карете, ум идет пешком. - Где ж тогда разница меж дураком и умным? - Разница? Умный спрашивает, дурак отвечает. Казаки не знали, смеяться им или негодовать. Некоторые еле сдерживались, чтобы не схватить дерзкого шута за шиворот. Но атаман со снисходительной усмешкой продолжал наблюдать за шутом с высоты своего стула. - А мне говорили, что тебя тут твои новые господа заставляют окорока целиком съедать и даже исподники. - Упаси бог, - ответил шалун. - Ты лучше-ка ответь, зачем ты вновь на Москве народ православный смущаешь и зачем тебе старый дурак, который доживает себе на покое, питаясь господскими исподниками? - Хотел тебя, дядюшка, повидать, ай мало этого? - Ну, я же не стыдливая девица, коя потупляет очи, егда узре жениха грядуща, чего меня видать? Говори правду. - Видеться надобно с царевичем. - Вон оно! Царевич в Санктпитер бурхе, ступай туда, там, бают, вашего воровского степенства, как и здесь, полным-полно. Да и почто ты ко мне? Ступай к Авраму Лопухину, он его, царевича, здесь конфидент. - К Лопухину не пойду, меня же через него казнили. Будь милостив, дядюшка шут, помоги в просьбе моей. - Ну, добро. А скажи допреж, почто тебе царевич? Ты же знаешь неверность его и буйство почти отцовское, а разума ведь он у батюшки не занял! - Большое дело хочу заварить. Почище, чем при покойном Кондратии Булавине. - Атаман благоговейно перекрестился, за ним двумя перстами перекрестились и все прочие. - Да ведь для такого дела нужен самозванец. У Разина был царевич якобы, Алешка Нечай, потом объявлялись царевичи Симеошка и Тимофей Лупленый. Кондратию как раз царевича не хватало. - Знать, желаешь ты всех прочих воров перещеголять? У тебя-то будет подлинный царевич! И что же ты под его именем учинишь? - Али не видишь всюду страдание народное? Засилье боярское и поповское, теперь еще и немецкое! Жгут и казнят напрасно, догола мужика обирают. Великий же государь проклят! Проклят, потому что немецкие чулки да букли заводит... - Антихрист! - вдруг выкрикнул блаженненький, и все вздрогнули, даже печатники бросили свои доски. - Се грядет антихрист! Скорбь великая, и плач, и рыдание горькое, и боязнь нестерпимая! Все усердно крестились двумя перстами, кроме шута и Бяши с Максютой, почему на них и поглядывали весьма косо. - И это твое войско? - Шут обвел рукой всех в колымажном сарае. - Моих тут только двенадцать, - ответил атаман. - Прочие из слободы Печатниковой, мы у них квартируем, вот я и велел им в лубке помогать, чтобы люди не забаловались. Но из малого, дядюшка, вырастают великие дела! - Знаем, знаем, - усмехнулся Татьян Татьяныч. - Государь Петр Алексеевич точно твоими словами сказывать изволит. Однако, может, вместо царевича ты бы самого царя сманил гулять на Дон? - Шутишь, дядюшка! Бают досужие, что подменен наш царь на немца... Казнит встречного и поперечного. Каких людей загубил - перста он их мизинного не стоит! Преобразователь! Шуты у него на свиньях скачут! А собор всепьянейший, а водка в корытах посреди дворца, а попы пьяные всенародно валяются?.. Вот ежели б нам того подлинного царя сыскать, коего немцы упрятали! - А совсем без царя вам нельзя? - Как... без царя? Атаман, который в этот момент пил из кружки, даже поперхнулся, закашлялся. - Как - без царя? Кто же будет править? Татьян Татьяныч порылся в кармане и достал бумагу, сложенную в квадратик. Это был очень старый лист, желтый и хрупкий от времени, - немецкая гравюра. На нем был нарисован помост, а на помосте плаха, перед которой стоял на коленях, молитвенно сложив руки, человек с бородкой клинышком. Вокруг шеренгами сходились торжествующие люди в остроконечных шляпах, а в облаках парили фигуры - Истина, Справедливость, Свобода, перстами указуя на происходящее действо. - Вот, - сказал Татьян Татьяныч, поворачивая свою иноземную куншту так, чтоб видно было каждому. - Лет полста тому назад или более англичане короля своего Карлуса до смерти забили. За алчность, за неправду, за забвение народа! И что же? Живут себе, не тужат! - Кто же у них правит? - недоверчиво спросил атаман. Он протянул кружку, и пан Хлуп поспешно налил ему еще вина. - Сами собой и правят. Жребий кидают. Кому выпадет, тот и правит условленное время. Атаман засмеялся. Оглядел своих приверженцев, спросил: - Скажи, пан Хлуп, выпал бы тебе жребий, сел бы ты на мое атаманское стуло? - Ни батько, - поспешно ответил тот. - Николи. - Вот видишь, дядюшка. Таково же и всем. Царь нужен, либо царевич, либо, прости господи, сопля любая, абы в короне. - Эх! - махнул Татьян Татьяныч. - Тебе не втолкуешь. Как с ноздрями был ты пентюх, так и без ноздрей - простак. Давай-ка, племянничек, поторопись, полночь на носу. Либо ты отпускай меня, либо уж казни, раз такова твоя милость... - На кол его, на кол! - заблеял сладкогласный тенор. А блаженненький басом ухал свое: - Антихрист, антихрист! Земля вся потрясется, и камни все распадутся, пройдет река огненная, пожрет всю тварь, всю земную! Множество рук протянулось к Татьян Татьянычу, чтобы его схватить. - Цыц! - произнес атаман тихо, но так, что все руки тотчас убрались. - Послушай, дядюшка шут, хочу все же я твою истину уразуметь. Ведь ты же сам пострадал от царя-антихриста! Глянь-ка вот на этого праведника с косичкою. Он у директора Печатного двора портки моет, а ведь ученый человек, не хуже тебя - латынь знает. А за что он в такое поношение попал? За то, что был он у гетмана Мазепы, который первый на царя-злодея оружие поднял... За то праведник сей с Печатного двора несправедливости и поношения многие претерпел и с нами теперь на Дон гулять пойдет. - Мельница какая-то, - сказал Татьян Татьяныч. - Ты - на царя, царь - на тебя, тому благо и другому благо... Ки-ки-ки! Кукареку! - Постой дурить, - продолжал допытываться атаман. - Ведь сколько раз ты сам хулил царские деяния разные, а язычок у тебя, балаболка, вострее ятагана. Это ли не воровство? - Я шалун, - сказал Татьян Татьяныч, пытаясь встать и оттеснить сгрудившихся вокруг него. - С дурака что и возьмешь? Дурак есть выкидыш правды. Но я-то шалю языком, а ты шалишь кулаком. Язык кулака проворней, да кулак-то погрозней... - А ну, все прочь! - приказал атаман, и все отшатнулись от шута. - Подай-ка, пан Хлуп, мою лиру, затянем лучше мою любимую, головушки и поостынут. И он заиграл, перебирая струны. Запел протяжно, и великолепный тенор Мануйловича вторил ему: Нищ есмь, Села не имею, Добра не стяжаю, Купли не дею, Князю не служу, боярам не точен, В слугах не потребен, Книжному учению забытлив, Церкви божией не держуся, Заповеди преступляю, Беззакония исполнен, Грехи совершаю! Все пригорюнились, глядя в раскаленные уголья костра. Блаженненький ворошился, укладываясь так, чтобы каменный крест не давил. Атаман хлопнул себя по коленке, передавая лиру пану Хлупу. - Тебе, шут, нас не понять, - сказал он. - Ты комнатная собачка, мы - степные псы. Он тоже задумался, опустив чубатую голову. Костер потрескивал, пресс ухал, выдавая один оттиск за другим. Пели предрассветные петухи. - Да, - встрепенулся атаман, - где этот... тот... который про Устю... Максюта выдвинул вперед Бяшу, и тот, робея и запинаясь, рассказал о Щенятьеве и его ста рублях. - За Устинью я жизни не пожалею... - сказал атаман, потягиваясь. - Взял бы шестопер и пошел крушить преображенские остроги! А ста рублей у меня нет. Может, Аврашку Лопухина поцарапаем, а, братва? У него кубышки водятся, я знаю! - Треба поразведать допреж... - усомнился пан Хлуп. - А то як в тот раз сунемся, и половину перестреляют. - Но ее же там мучат! - вскричал Максюта, как будто не Бяша, а именно он страдал по этой Устинье. - Эх вы! - усмехнулся Татьян Татьяныч. - Воры вы, разбойнички, боговы работнички. Не ведаю, о ком у вас речь, слышу лишь, что выкупить человека надобно. А вы рассуждаете - деньги, не деньги! Вот! Он залез рукой себе в портки и, покопавшись, извлек тряпицу, завязанную узелком. Долго развязывал негнущимися старыми пальцами, даже зубом помогал, наконец извлек и показал, повертев в свете костра. Это был измарагд - зеленый драгоценный камень, отблески его, казалось, травяными бликами отражались на лицах. - Сие есть фамильная драгоценность князей Вельяминовых, - сказал горделиво шут. - Прапрадед мой князь Микула под Мценском разбил крымского хана Айдара, полон его огромный перенял, многих православных от неволи избавил. А перстень сей измарагд в скрыне был, которую бежавший хан на поле бросил, царь его пожаловал победителю. Ничего теперь от нашего княжеского не осталось, я последний, ношу оный всегда при себе, ибо нет у меня и пристанища своего. Пусть уж послужит спасения ради еще одной живой души. Мне огранщики да золотари на торгу давали за него пятьдесят рублей. Остальное вы соберете. Из-за спин молчавших в сосредоточении казаков просунулась рука и кинула шуту золотой браслет с арабской черненой вязью. - На! Не жаль на доброе дело! И тут стали развязывать мошны, вытаскивать потайные узелки, доставать золотые ефимки, серебряные кольца, серьги из коралла, перстни с лалом... - Нишкни! - крикнул атаман и встал, сбросив душегрейку. - Шут, забери назад свою побрякушку. Атаман Кречет не нуждается в милостыни. Все тут же расхватали назад свои подношения. Атаман поманил к себе Максюту: - А кто же выкуп Щенятьеву передаст? Кто удостоверится, что дворянчик тот не обманет? Максюта указал на Бяшу, но атаман отрицательно потряс головой. Промолвил довольно холодно: - Сей юноша пусть свое ведает торговое дело и благодарит бога, что он его ведает. Мануйлович, поди сюда! Тенорок с косичкой подбежал услужливо. - Ты среди верхних обращаешься, не приходилось ли тебе там ведать некоего Щенятьева, который у губернатора Салтыкова на побегушках? Иоанн Мануйлович подумал некоторое время, закрыв глаза, потом развел руками и помотал косицей: - Увы, господь не удостоил... - Ладно! - сказал атаман, вновь усаживаясь на свой трон. - Мы подумаем. А вы идите. В ту же ночь, уже дома, снова трепала Бяшу лихорадка. Чудилось во сне или, скорее, в бреду: звероподобный лик атамана Кречета, вывороченные ноздри; полыхают отблески адского пламени, а людишки вокруг, словно черти на иконе Страшного суда, копошатся, хохочут, мастерят, шуруют... И вдруг еще - страдальческая мина Татьян Татьяныча, сухонькое личико, горькие морщины. И Бяша будто безжалостно спрашивает: что ж, мол, наврали разбойникам вы про англичан? Они ведь только десять лет народоправство то имели, а потом у них снова пошли короли... И лицо будто у Татьян Татьяныча еще несчастнее, а морщины еще горше! Заставил себя встать, отмахнуться от видений. Испил простокваши, лег, всматриваясь во тьму, слушая, как спит отец. Никогда Бяша как-то не думал о том, какого возраста отец, этот вечно деятельный, требовательный, бесконечно добрый Онуфрич... А спит тяжело, дышит, словно мех кузнечный подымает. Всего опасается, за всех болеет, и пылью серебристой уже припорошена голова! Да еще намедни вице-губернатор Ершов его взял да испугал. Из лучших, вероятно, намерений - испугал. В тот день Киприанов с сыном, надев выходные кафтаны, представляли вице-губернатору первый вариант ландкарты. Ершов принимал как раз челобитчиков, его осаждали толпы обиженных и страждущих, знали - Ершов никому не откажет. Что может - решит справедливо, копейки не возьмет. - Вот! - воскликнул Ершов, обращаясь к обоим Киприановым. - Сколь много лишнего повинен исполнять вице-губернатор, вместо того чтобы решать важнейшие дела! Вот жалоба дьячка-старика, коему какой-то правитель канцелярии отрезал косичку. Глупое дело - косичка, кому она нужна? А он-то, дьячок, семидесятилетний, его уж в немецкие букли не вырядишь, да и зачем все сие? Вице-губернатор поднял в ладонях целый ворох грамот и потряс ими в воздухе: - А вот позловреднее. - Он извлек длинный, развивающийся столбец с кудрявой вязью писарского почерка. - Парня одного сельского приписали к Тульскому заводу, а из опасения, что сбежит, ни с того ни с сего поставили ему на руку клеймо. И рука начала сохнуть, и вообще теперь он работник никакой. А вот в этой бумаге совсем уж воровство - рекрутов из Москвы снарядили две тысячи, а дошла до Санктпитер бурха едва ли половина. Худое пропитание в пути, отчего многие померли, другие с дороги побежали. Кто же виновен? Он указал пальцем на потолок, где в верхнем жилье были покои губернатора господина Салтыкова. - Посему я, когда ландкарту вашу беру, - продолжал вице-губернатор, разворачивая принесенный Киприановыми лист, - я душою отдыхаю и новую Россию зрю в ней, мыслию человека преображенную. Вице-губернатор рукою в обшлаге, украшенном галунами, провел по эскизу ландкарты сверху вниз: - Когда окончится свейская война, мы канал будем здесь проводить от самой Волги до Москвы нашей реки. Государь указывал геодезические измерения уже начинать. И пойдут суда по воде от нас до самого до Санктпитер бурха, и от всех морей корабли прямо в нашу Москву придут! Тут как раз распахнулась дверь, и быстрым шагом вошел курьер в мундире полицейского драгуна, подал Ершову грамотку. Тот развернул, прочел, шевеля губами, и, отбросив грамотку на стол, сказал, обращаясь к Киприановым: - Вот вам и канал! Вчера в Дмитровском уезде убили инженера, который вел съемку, - заподозрили, что он своей астролябией на церковь божию духа нечистого наводит! Затем, сделав некоторые замечания по карте, вице-губернатор бережно скатал ее в трубку и вернул Киприанову. Но отец медлил откланиваться, просительно взглядывал на Ершова, и Бяша знал почему. В руке у отца была челобитная, все о том же: "Девка, сирота, оказавшаяся по розыску Ступиной... Приписанная к Артиллерийскому приказу... Сим доношу тебе, великому государю, и паки молю помиловать, отпустить..." И вдруг вице-губернатор как бы догадался об этом. - Послушайте, Киприанов... - сказал он. - Вы, брат, ни с кем из зазорных лиц не якшайтесь, мой вам добрый совет. Оба, отец и сын, словно остолбенели. Киприанов мял в пальцах так и не поданную челобитную. - Я ничего дурного не хочу вам сказать, - поспешил успокоить Ершов. - Нет за вами дурного. Но все они, - он снова сделал движение рукою на потолок, - все они, именующие нас худофамильными, подлой чернью, - что им наши дела, что им наши заслуги перед государем?.. Не давайте им повода, Киприанов! Он ничего более не стал объяснять, крепко пожал обоим руки и отпустил. Ехали молча домой оба Киприановы, тень неведомой беды легла на их смутные головы. И теперь, ночью, бодрствуя один, Бяша думал: сказать, не сказать отцу про Тележный двор? Конечно, это и есть то зазорное знакомство, о котором предупреждал Ершов. Но как примет это отец? Может быть, ему самому идти не мешкая к вице-губернатору, указать на злоумышленников... Впрочем, какие же они злоумышленники? Они Устинью хотят вызволить, болезную его Устю! Но странно - имя Усти как-то не возбуждало уже в нем той сладости и тревоги, как раньше. Что-то отболело, отсохло, как жухлый листок, отвалилось... И он мучился, лег и в полусне метался в постели, тем более что горницу с вечера жарко натопили - начались заморозки. А утром начался кавардак. Явился сват Варлам, стал объясняться с Киприановым: - Ты, Онуфрич, блаженненький, что ли, скажи уж прямо! Вроде Петечки Мырника, который сидит на цепи, хе-хе! Ну что ты все корпишь над своей ландкартой, что ты имеешь с нее? Делай лубок - это же живые деньги! Нет, брат, нам с тобою кумпанствовать несподручно - я вроде на лошади еду, ты вроде пешком тащишься... Не понимаю, не понимаю, видит бог! Ему же, простаку этакому, был дан в руки царский указ - никому на Москве ни одной книги в продажу не пускать, предварительно у Киприанова не загербя. Да это же скипетр, это же власть! Мне бы такой указ, я бы у себя в избе стены золотом обил, как у князя Голицына! Все московские книготорговцы мне бы нужники чистили! Он, распаренный, отдувался - только что был из бани, из парилки бы всю жизнь не вылезал! Пил квас с изюмом и вопрошал Киприанова: - Ну когда же ты жить научишься, ну когда? Онуфрич только и поддакивал: - Да, жить я не умею, это верно... Да, неторговый я человек, а за торговлю взялся... Все верно, да... Наверное, уж и не выучусь, ведь мне уже пятьдесят... Варлам опрокидывал очередную кружку кваса и грохотал: - А свояченицу мою ты в какое положение поставил? Честная она вдовица, а ты на ней жениться не желаешь! Киприанов сел, вынул трубочку, стал набивать табачком, промолвил спокойно: - Не блажи, Варлам... Знаю я, чего тебе надобно. Забирай на себя шаболовский дом, отписывай - и с богом! Сват Варлам не любил откладывать решений в долгий ящик. В тот же день, возбуждая любопытство мальчишек, собак и нищих со всего Торжка, от киприановской полатки отъехали возы, нагруженные всяческим добром, которое Варлам объявил мценским, а Киприанов ему не препятствовал. Закутанная в плат, цветастый, как маковый луг, и подаренный ей на выезд Варламом, баба Марьяна не смела и выть, чтобы свояков гнев не усилить. Бяша стоял в калитке, грустный, бледный, она его лишь крестила издали, отъезжая. А маленький Авсеня, которого на день расставания отправили в соседнюю лавку играть с приказчиковыми ребятишками, вырвался оттуда, прибежал, кинулся за бабой Марьяной. Федька спросил язвительно: - Ты, Марьяна, тридцать сребреников-то свои где прятать станешь? - и захохотал. А баба Марьяна, глотая слезы, ответила: - Гляди, Федечка, как бы ты сам вскоре отсюдова не побег! И слова ее оказались пророческими. В канун Покрова вице-президент Ратуши купец господин Канунников был вызван к обер-фискалу гвардии майору Ушакову, который сказал: - В Покромном ряду находится заведение Киприанова. По известным нам и досконально выверенным сказкам персона сия занимается делом тем не по праву. Они суть тяглецы Кадашевской слободы, их надлежит вернуть в прежнее состояние, а имущество их опечатать, понеже за пятнадцать лет они слободской оброк не вносили. Вот предписание, сударь мой, действуйте. - Помилуйте, - развел руками Канунников, - почему же именно я? - Вы вице-президент Ратуши. - Но есть же для исполнения таковых действий недельщики, судебные приставы, земские ездоки... - Господин Канунников, дозвольте я вам прочту собственноручное письмо, кое изволил мне прислать сам государь из Богемских вод, где он здравие свое ныне поправляет. Ушаков открыл конверт с таким благоговением, что Канунников даже подумал, что обер-фискал его поцелует, и никак не мог решить, целовать ли в таком случае конверт ему, Канунникову. Но обошлось без целования. - Итак, слушайте, что написано. Також гораздо смотрите... Это нам, значит, фискалам, чтобы лишнего не брали и обид не чинили, ибо за сие не будет никто пощажен, ни делатель, ни тот, кто виноватым спустит... Особо государь указывает выявлять тех, кто скрывал злоупотребления по дружбе или для своей бездельной корысти. Канунников сидел молча, поглаживал усы, не зная, что еще сказать, чтобы отвертеться от сией пренеприятной для него диспозиции. - Слышал я краем уха, - вдруг спросил обер-фискал, постукивая по столу толстым пальцем, - что ваша единственная дочь от сына Киприанова посватана быть ожидает?.. Возвратясь домой, Канунников не удержался, чтобы не бросить упрек дочери и вечно присутствующей тут полуполковнице: - Вот ваши Киприановы... Завтра выселять их будут. Полная турбация и лишение чести. - Ты не смеешь! - закричала Стеша и бросилась на шею отцу. Как он ни объяснял ей, что не в силах что-нибудь изменить, она, сжав кулачки, топала ногами, по щекам от крашеных ресниц текли черные потоки. Тогда, видя, что ее усилия бесполезны, она объявила, хватая теплый платок: - Пойду предупрежу. Извольте подать лошадь. Канунников стал кликать челядь - Митька, Савка, Вавила! Приказал Степаниду взять, как бы ни бултыхалась, и запереть в людской баньке, которая была без окошек, навесил замок, а ключ - к себе на шнурок вместе с нательным крестом. - О русише барбар! - возмущалась Карла Карловна. - Как сие мошно! А полуполковница металась, не зная, как ей быть: бежать за новостями к Варламу на Шаболовку или оставаться тут - вдруг события как-нибудь еще повернутся? Канунников велел выставить стражу у дверей, никого не выпускать. Ночью Максюта постучал в калитку опустевшего киприановского дома: - Меня Татьян Татьяныч прислал... Завтра вам будет зорение... Бегите! - Куда же? - спросил, глядя из-под очков, Онуфрич, который вышел к нему со штангенциркулем в руке. - Куда? - Да вот к Кречету хотя бы... В тележный сарай... Киприанов улыбнулся и потрепал ему вихор: - Мы к ворам не бегаем... А Бяша даже вообще не встал с постели, где он при свете огарка читал какой-то французский волюм. Обер-фискал не зря избрал канун Покрова как время для турбации Киприановых. Это храмовой праздник у Василия Блаженного. На всей Красной площади стоят, задрав оглобли, распряженные телеги приезжих. Кареты к храму подкатывают одна за другой, подарки несут, вклады, больных ведут, чающих исцеления. Народищу видимо-невидимо. После полудня пришел ратушный приказный, постучал палкой в калитку к Киприановым. Канунников стоял за его спиной, кусая ус и держа грамотку с предписанием. - Мы готовы, - ответил Киприанов, распахивая створу ворот. Псиша, лошадка Киприанова, оставшаяся при разделе, напряглась в хомуте и потянула за собой воз. - Стойте! - сказал суровый Канунников. - Все имущество ваше, за исключением нательного платья, останется здесь. Оно будет опечатано в покрытие вашей недоимки за избылые годы. Люди же расходятся туда, где кто приписан по штатной ведомости, никто за Киприановым следовать не смеет. Пленный швед не может без конвоя ходить по московским улицам. - А мальчик? - спросил Бяша, прижимая к себе Авсеню, перевязанного шерстяным платком, который ему тайком оставила баба Марьяна. Канунников пожал плечами. Насчет мальчика в предписании ничего не говорилось. И пошли оба Киприанова с пустыми руками по Москворецкой улице; правда, с ними еще за руку бежал парнишка. Улица кипела, галдела, готовилась к празднику Покрова. Хуже было им, когда они ступили в расквашенную грязь Кадашевских переулков. Отовсюду выскакивали какие-то совсем незнакомые им люди. Оказалось, Киприановых все знали и все злорадствовали, пальцами показывая: - Вон умников назад ведут... Что, из грязи в князи вам захотелось? Вот и камора на задах Хамовного двора. Ржавым ключом, который подал ему приказный, Онуфрич отпер дверь, вошли. Все оставалось как в те дни, когда умирала здесь мать. Только ржавые потеки сырости на стене да печь огромная, холодная. - Ну, прощай, Киприанов, - сказал мягко Канунников. - Я, пожалуй, пойду. Ты на меня, брат, не серчай. - Что ж, - пожал тот плечами, - дело служебное. И они остались втроем. Вышли поискать дров, хотели взять щепу из кучи у какого-то амбара. Распахнулось напротив окошко, визгливый женский голос закричал: - Не брать, не брать! Ишь, ученые, не успели возвернуться - уже и за воровство? Тогда разбили табуретку, нашли в сенцах заржавленный косарь, раскололи на щепу. Печь сырая затоплялась туго, дым шел из всех щелей. Но наконец стало теплее и суше. Затем отыскали какие-то лохмотья десятилетней давности, устроили постельку Авсене. Разделили ломоть хлеба, который случайно оказался в кармане у Бяши. Бяша успокаивал мальчика, тот все не засыпал, капризничал, и прикрикнуть-то на него было жалко. Отец, виновато улыбаясь, отщепил тоненькую лучинку, укрепил ее в железный поставец, который он нашел в сенцах. Лучина зашипела, роняя искры в корытце, и ярко загорелась. Киприанов загородил свет от детской постели и достал из кармана медную дощечку, а из-за обшлага - резец. Склонился над дощечкой, что-то обдумывая, поправляя в нанесенном карандашном эскизе. И его штихель побежал по гладкой, блестящей медной поверхности оставляя за собою светлый след. А Бяша, время от времени касаясь губами теплого лба мальчика, напевал вполголоса то, что в этой же самой каморе много лет тому назад пела ему мать: Патока, патока, Вареная, сладкая... Тетушка Ненила Кушала, хвалила, А дядюшка Елизар Все пальчики облизал! Глава седьмая. ТОРГОВАЛИ - ВЕСЕЛИЛИСЬ, ПОДСЧИТАЛИ - ПРОСЛЕЗИЛИСЬ Холодный осенний рассвет тягуче вставал над спящей Москвой. Заспанные пономари, наспех творя молитву, лезли на звонницы, ударяли по первому, потом, перекрестясь, по второму. Праздничный звон, начавшись от Василия Блаженного, вздымался от слободы к слободе - был великий праздник Покров, когда летняя страда позади, а к зиме у каждого, кто трудился, есть надежный кусок хлеба и крыша над головой. "Притецем, людие, к тихому сему и доброму пристанищу, готовому и теплому спасению, иже избавит от великих зол и скорбей..." Стеша, одетая словно какая-нибудь простуша-слобожанка, бежала по Колпашному переулку вниз, давя хрусткий ледок. У выхода к Варварским воротам она уперлась в рогатку, перекрывавшую переулок. "Скорей, миленок, шевелись!"- просила она ярыжку, который не спешил вылезть из своей будки, отодвинуть слегу. Кинула ему денежку, он принял, отворил, хотя с сомнением глянул на ее овчинку и грошовые лапти. - То-то, служивый! - захохотал Татьян Татьяныч, проскакивая рогатку следом, и показал ему пальцем нос. Стеша, за ней Татьян Татьяныч бежали вдоль глухих заборов улицы. Ни одно окошко еще не теплилось огоньком, только кое-где маячили тени старух, которые плелись к ранней заутрене. Шут напевал себе на бегу: - Покров бабий, батюшка! Покрой меня, девушку! Стеша останавливалась и молила, прижав руки к груди: - Не дразни, Татьян Татьяныч... Ступай лучше назад! Накануне вечером отец выпустил ее из баньки. Она тут же направила почтенную полуполковницу в Кадаши за новостями. Та явилась к полуночи, сообщив, что Киприановы сидят в своей прежней каморе, никого с ними нет. - Вот клушка эта Полканиха! - рассердилась Стеша. - Не могла узнать, стоит ли там охрана! Всю ночь она не сомкнула глаз, наконец решилась. В девичьей взяла людскую поневу, кожушок. Лапотки у нее были от лета - отец велел в них бегать по саду, так здоровее. Никого не будила, бодрствовали только ее сенная девушка, перепуганная до слез, да мачеха Софья, которая не спала из сочувствия. - Ах, Софьюшка, - говорила ей Стеша, - не плачь ты надо мною... Амур, божок несуразный, пронзил меня стрелою безвозвратно, ныне я раба судьбы своей! Ступай лучше к батюшке на половину, - не ровен час, спохватится он. И так как Софья продолжала ее отговаривать, вспылила: - Уж тебе бы молчать!.. Купил тебя отец, ровно вещь на торгу! И Наташка эта Овцына, дура слякотная, слезою изошлась, а за своим Малыгиным идти не смеет. Я вам докажу, из какой плоти я сотворена! Сделав такое заявление, она через заднюю калитку выскользнула к ручью Рачке и мимо громады Покровских ворот помчалась в темноту. Оказалось, что не спал еще и Татьян Татьяныч, шалун, он не спросясь кинулся за ней. В пути до Кадашей Стеше пришлось еще раза два раскошелиться ради тех, кои обязаны стеречь ночной покой и наблюдать, чтобы между людьми не было какой-либо шатости. Но как избавиться от непрошеного провожатого? Стеша спряталась за каким-то строением и выскочила оттуда прямо на бежавшего Татьян Татьяныча. Потребовала, чтобы он не следовал за нею дальше ворот Хамовного двора. - Так что же, касатка... - оправдывался он. - Я же ради тебя... Но за ограду Хамовного двора он все-таки не ступил. Крадучись (впрочем, было уже совсем светло), Стеша подобралась к дверям киприановской каморы. Дальше этого ее первоначальный замысел не простирался, она просто не знала, что ей теперь делать. Наступило противное бессилие, стали чувствительны мороз и сырость осеннего утра. За хилой дверью каморы слышались мужские голоса, она невольно прислушалась. Там спорили, доносились слова: "Отечество...", "Государь...", "Печатный двор..." Стеше стало совсем любопытно, она приложила ухо к дверной щели. - Полатка наша никуда не годится, - говорил старший Киприанов. - Напрасны были мои на оную надежды. Ее сносить и заново строить надобно. Вот, Васка, какой я чертежик тут измысливаю, вчера с собою захватил. Бери, сын, теперь уж тебе эту архитекцию производить доведется... Зришь ли на здании надпись красивым эльзевиром - "Всенародная библиотека"? А внизу уж, гляди, не наша сгнившая галдарея, а портик, колонны штиля ионийского... - А это что у нее, три жилья? - Как видишь. На втором жилье - палата для чтения, сиречь лекториум... Я, знаешь, думал: потому к нам мало охотников до купли ходит, что люди стесняются в семьях своих гражданские книжки читать, много у нас еще ревнителей старины. Видал, как у Юрки Белозерцова на Торжке бойко церковную печать раскупают? Вот и пусть люди в наш лекториум ходят читать без помех, а единомышленников встретив, то и обсуждать прочитанное... - А еще, батюшка, я скажу... Купца Алферьева я третьеводни встретил, который из Касимова, ты знаешь. Сговорил его взять у нас книжек в долг, на веру. Он с баржою отплывает, там в уезде будет красный товар показывать, заодно и наши книжки продаст... Он, кстати, лубок давно уже возит, также и сонники, лечебники, календари. - Сие ты верно рассудил, сыне... Пусть книга наша не ждет охотника, а сама бежит за ним. Стеша была поражена. Бессонной ночью чудился ей плач и скрежет зубовный в каморе Киприановых, а эти простецы о книжках своих рассуждают! - Дойти бы до государя, - продолжал старший Киприанов. - Кинуться бы в ноги. Пусть отдаст нам в аренду Печатный двор целиком, понеже гнездо это поповщины всякой... Мы бы взяли аренду из десятой деньги и перевели бы все его штанбы на гражданскую печать, на книгу общеполезную. Одна беда - Петр Алексеевич сейчас на водах богемских, а его превосходительство господин Брюс - даже не ведаю где, сказывали верные люди, что и в Санктпитер бурхе он не обретается. Стеше стало невмоготу, ноги совсем уж заледенели. По Хамовному двору началось хождение, в любой миг ее могли обнаружить. Но решиться постучать не хватало сил. Из-за угла, крадучись, подступал Татьян Татьяныч, уговаривал: - Матушка! Послушай же меня: прогулялась - и довольно, пойдем-ка восвояси. Скоро папаша твой изволит к обедне подняться - спохватится! . Тогда-то Стеша и застучалась в киприановскую камору. Голоса смолкли, но никто не отозвался. Татьян Татьяныч кинулся, хотел удержать, и она, распахнув незапертую дверь, вошла. Воняло кислым, как в богадельнях, которые она милостыни ради посещала с отцом. Из кучи тряпья выглядывала розовая мордашка Авсени. Оба Киприанова оказались в нательных рубахах и в смущении принялись надевать камзолы. Стеша поискала образа, чтобы перекреститься, но икон в каморе не было - когда-то вывезли их на Спасский крестец, лишь на стене остались темные четвероугольники. - К вам я... - сказала она, набираясь решительности. - Ежели что помочь, сделать... Смущенный Бяша спешно прибирался на полатях, на скамье. Отец же, подав гостье табурет, благодарил и уверял, что они ни в чем нужды не терпят. Тут Стеша вспомнила, как бабы в рядах ходят на Пасху проведывать бобылей - одиноких мужиков и первое, что они там делают - моют полы. - Я воды принесу, - сказала отважно Стеша, разматывая головной платок. И она действительно отыскала коромысло, которым еще мать Бяшина воду носила, да две бадейки. Колодец на углу переулка она заметила еще по пути. И она сходила к колодцу и несла оттуда бадейки на коромысле - кто бы сказал, что первый раз в жизни! Гордо покачиваясь, шла и понимала, что идет на виду у всей слободы, но это-то и доставляло ей мстительное наслаждение - на-ка, мир людской, выкуси! Татьян Татьянычу же, который со стонами вертелся у нее под ногами, она заявила: - Еще слово, шут, я тебе коромыслом голову сшибу! Но мыть пол оказалось невозможно, потому что он от старости рассохся и имел щели в кулак. Тогда Стеша, несмотря на протесты Киприановых, затопила печь, причем щепу для этого добыла из той самой кучи, откуда накануне не позволили взять Киприановым. Щепа была сырая, огонь никак не раздувался, Стеша втихомолку наплакалась от едкого дыма. Стала мыть посуду и разбила единственную глиняную миску. Киприанов-старший тем временем оделся и ушел в слободскую избу получать указания на дальнейшее. Бяша рассматривал чертеж "Всенародной библиотеки", который дал ему отец. Снаружи в тусклом слюдяном оконце металась всполошенная тень, это Татьян Татьяныч, не смея войти, пытался рассмотреть, что делается в каморе. А в каморе Стеша занялась мальчиком. Умыла его, смазала ему волосы льняным маслицем, оно нашлось в печурке. Теперь, не зная, чем уж занять ребенка, она стала напевать ему песенку. А в голову ничего больше не лезло, кроме чувствительной "Таня рученьку дала, Ваню милым назвала и в светлицу повела. Навсегда будем в спокойстве, и в веселье, и в довольстве, я пленилася тобой, мне не скучно быть с тобой!". Бяша поверх чертежа с любопытством наблюдал за Стешей. А та раскраснелась, над расписным кокошничком русые волосы вставали короной, даже тонкие щучкины губы складывались упоительным сердечком. К полудню на Кадаши прибыл цугом сам вице-президент Ратуши господин Канунников, с ним верхами несколько слуг. Выборный целовальник Маракуев поспешил навстречу, приседая от страха. Прочие слобожане на всякий случай притаились, ахая на здоровенные рыла канунниковских клевретов. Первому досталось Татьян Татьянычу, несмотря на то, что он уверял, будто находится здесь из канунниковских же фамильных интересов. Взяли шалуна в ременные нагайки! Очередь пришла за Степанидой. - Митька, Севка, Вавила! - командовал вице-президент. - Хватайте ее за что ни попадя, только помните - она кусается. Но Стеша остановила их, заявив кратко: "Иду!" Она укутала Авсеню, оставила ему свой теплый плат. Встала на пороге и вдруг решительно вернулась, подошла к Бяше и, взяв его за щеки, крепко поцеловала в губы. И, уже выходя, заявила, не оглядываясь на хмурое лицо отца в окошке рыдвана: - Прощайте, Василий, суженый. Все равно ненадолго. Однако не успел рыдван Канунникова покинуть Хамовный двор, а слободские кумушки еще не кончили обсуждать столь невероятное происшествие, как другая женщина, закутанная в платок до бровей, постучалась в дверь киприановской каморы. Это была баба Марьяна. - Ох, страдальцы мои! - запричитала она. - Я же вам ситничку принесла и мясца вот от праздника... Чтоб он, Варлам, свояк скаженный, своими разносолами мценскими подавился! Теперь никуда от вас не пойду, будь что будет! Сяду на всех вас, как кура раскрылетившись... Затем раздалось на всю слободу: - Ать-два, ать-два! - Некий человек конвоировал другого, наставив ему в спину воображаемое ружье. - Ать-два, левой, свейское ты благородие! Ходить под команду в плену разучился? Это библиотекарский солдат Федька привел пленного шведа Саттерупа. Накануне они посетили все приказы, к которым должны были быть приписаны, но повытчики только пожимали плечами - без Киприанова никто не знал, что с его людьми делать. Дьяк же Павлов, комиссар Артиллерийского приказа, велел им идти к Киприанову и с ним дожидаться решения высших инстанций. Когда совсем стемнело, кто-то в оконце поскребся, словно мышь. Это оказался Алеха Ростовцев, гравировальщик; он принес полштофа, праздничек отметить. Всплакнул, жалуясь на директора Федора Поликарпова, который его принялся унижать только за то, что прежде Алеха работал у Киприановых. И снова они были все вместе. Сидели вокруг накрытого, хотя и скудного стола, лучина весело трещала, искры шипя падали в корытце. Авсеня, разбаловавшись, прыгал по полатям. А Федька хохотал, рассказывая последние новости с Торжка, и вдруг осекся, хлопнув себя по лбу: - Накажи меня угодник! Главного же я вам не поведал! Люди с Сухаревки сказывали, что в канун праздника прибыл в Москву его превосходительство господин Брюс. Все вскочили. Вот так Федька! Такую новость - и позабыл! В тот же час в слободской избе подьячий Титок, согнув ладонь воронкою и приставив ее к уху целовальника Маракуева, хотя были они в палате только вдвоем, шепотом сообщил ему ту же весть. - Помилуй бог! - встрепенулся Маракуев. - Ну, пойдет теперь катавасия! Брюс-то, он горой за этих Киприановых. А нам-то чего? Мы приказ выполняли... Он встал, потянулся, зевнул так, будто хотел проглотить паникадило в сорок свечей, свисавшее с потолка. - Одного не пойму, - сказал он. - Эта Степанида и все другие... Ну чего их тянет к убогим тем Киприановым? Что в них такого есть? Ума невозможно приложить! Через неделю происходил выпуск школяров в Сухаревой башне. Сия школа навигацкого и математического искусства, а в просторечии Навигацкая школа была учреждена государем в 1701 году, когда после отчаянной конфузии под Наровой выяснилось, что без образованных офицеров российской армии и флоту не быть. Во учителях той школы были сначала английской земли уроженцы: наук математических - Андрей Данилов сын Фарфархсон, навигацких - Степан Гвын да рыцарь Грыз. Из отечественных же учителей избран был на то на государево дело Леонтий Филиппов сын Магницкий, осташковский уроженец, который по нехватке, обыденной в русском персонале, и учебники сам составлял, и учил всем наукам универсально, то есть общеохватно. И набрали туда охотников учиться сперва из матросских и плотничьих детей, а по принуждению паче из детей шляхетских и даже иных боярских и княжеских. И за пятнадцать лет ту школу окончили весьма многие, которые, кроме наук, умели и солдатскую экзерцицию, и матросские первоначальные действия, и корабельное правление, штюрманское же дело. И с течением времени выросли из них добрые навигаторы и капитаны, даже и адмиралы, славу стяжавшие российскому флоту. Затем по перенесении резиденции в славный Санктпитер бурх из числа учеников школы был корпус младых шляхтичей выбран лет не очень чтобы начальных, одет одноцветно и переведен на брега Невы, дабы камень положить в основание Академии морской. Но не угасла лампада живительная и школы московской, которая, понеже от географии морской отдалена, стала готовить царю слуг более по линии сухопутной. Так говорил в своей приветственной речи Леонтий Магницкий, начальник Навигацкой школы. Стоя слушали его питомцы и знатные гости, и среди них знатнейший - не кто иной, как сам генерал-фельдцейхмейстер Яков Вилимович Брюс, величественное лицо коего выражало внимание и благосклонность. В громадном зале Сухаревой башни слышно было только потрескиванье свечей и дыхание воспитанников, построенных в ряды. Да время от времени кто-нибудь глухо кашлял, простуженный в сырых Сухаревских общежитиях. Магницкий взял свиток с царским указом, но, прежде чем читать, вновь разразился пространным комментарием: - Государь, однако ж, истинно заметить изволил, что у нас учение еще не гораздо вкоренилось в военных и в гражданских делах, особливо же в экономических. И по манию воли государевой отныне каждый губернатор или воевода повинен смотреть всех, которые кроются в домах или под именем малых детей по городам, и оных сыскивать, не спуская никому под страхом натуральной или политической смерти. А ваш долг, отроча младые, возвернуть Отчизне сторицей то, что она вам дала, сиречь, обучившись самим, теперь обучать многих тех, кто не вкусил сего плода... Генерал-фельдцейхмейстер прилежно рассматривал лакированные носки своих испанских ботфортов. Черт побери, как эти русские привержены к многочасовым церемониям, к многоглаголанию профессорскому! Человек двести собралось в этом зале - за прошедший час сколько бы полезного они сделали Наконец Магницкий развернул свиток и принялся, поправив очки, торжественно читать указ 1714 года: - "Послать во все губернии по нескольку человек из школ математических, чтоб учить дворянских детей цыфири и геометрии и положить штраф такой, что не вольно будет никому жениться, пока наукам сим не выучится". Вице-губернатор Ершов, который тоже стоял, изнывая от вынужденного безделья, приподнялся на цыпочки и шепнул Брюсу: - Потеха! У нас в уездах тридцатилетние бородачи за буквари садятся, иначе в церквах их теперь не венчают без свидетельства школьного. Брюс про себя усмехнулся. Этот Ершов, сам выучившийся грамоте в двадцать лет, полон веры в просвещение. Когда-то, в его возрасте, и Брюс был таким, да отрешился с тех пор от сией химеры. Когда-нибудь, где-нибудь помешало ли просвещение кому-нибудь пьянствовать, жульничать, дела кровавые творить? Наука - великое таинство, это сказал великий англичанин Исаак Невтон, но таинство доступно лишь немногим избранным... Окончились официальные речи, начинался молебен. Обалдевшие школяры переминались с ноги на ногу, с тоской вычисляя, как долго теперь продлятся все эти тропари да аллилуйи. - А где же начальник ваш, господин Салтыков? - спросил Брюс, склонив голову к Ершову. - Он что же, образование народное мнит ничтожным для губернаторских своих забот? - О нет! - сказал Ершов, хотя рад бы ответить утвердительно. - У него какое-то вдруг наиважнейшее дело в Преображенском приказе. Молодой поп, творя возгласы и кропя святой водой, был озабочен одним - предлагать ли просфору генерал-фельдцейхмейстеру или не предлагать? С одной стороны, вроде бы не предлагать - он лютеранин, а вдруг к тому же откажется принять, вот скандал будет всенародный! С другой стороны, как и не предлагать? Вот он стоит - правая рука царя, главнокомандующий всей российской артиллерией, один из победителей при Полтаве, - полузакрыв глаза и подняв надменно узкие свои иноземные брови. У него сразу две кавалерии - российская, голубая, и иностранная, красная, он высший из всех, кто начальствует над Навигацкой школой. У бедного попа голова шла кругом, рука с кадилом не слушалась, тем более что он боялся от волнения перепутать порядок службы. Однако все обошлось. Генерал-фельдцейхмейстер просфору принял с почтением, - должно быть, ему не впервой уж приходилось бывать в подобной ситуации. Молебен окончился. Все шумно поспешили к скамьям, а Магницкий, надрывая голос, напоминал питомцам, чтобы садились со всяким почтением и всевозможной учтивостью, без конфузии, не досаждая друг другу. Наконец разместились класс за классом, и возле каждой скамьи встал классный дядька с розгой. Преподаватели и приглашенные рассаживались под портретом царя Петра Алексеевича за длинный академический, накрытый парчовой скатертью стол. Служители внесли аспидные доски, квадранты, компасы и прочую навигационную посуду, а также глобус малый в медных обручах. - Начинается экзамен! - провозгласил Леонтий Магницкий и, пригладив длинные седые патлы, заложил их за уши. - Досмотрение уставное приращению ваших знаний! Напомню наставление к сему государево: экзамен имеет быть чинен с равною для всех правдою, без всякой льготы ниже отмены во всем, что добрый навигатор должен знать. Генерал-фельдцейхмейстер вновь смежил веки - надобно вытерпеть теперь еще пару часов скучнейшего экзамена. Государь Петр Алексеевич, тот даже из экзамена умел извлекать всеобщий интерес - сердился на тех, кто выказывал в знаниях "неты", спорил, даже, не в силах удержать гнев, дрался! Но лишь только царя нет - всякое его же наиполезнейшее начинание превращается в самую мертвую казенщину. Какой-то рок неисповедимый! С другой стороны, и его, царя, присутствие налагает некое ярмо на всех остальных. Сказал же ему когда-то Кикин, один из немногих, что не боится резать правду-матку: "Ум любит простор, а от тебя ему тесно!" Первый экзаменующийся бубнил мертвым от страха голосом вызубренные названия парусов: - Слушай искусной человек круеру, пусть падет фока и грота зиль и приимчи бакборус галсен сюды, вытолкни фоор и гроот марзиль... "И это язык науки российской!" - с тоской подумал Брюс. Вмешиваться ни во что не хотелось. И вдруг он почувствовал как будто сильный укол, потрясение души. Сбоку из-за парчового стола на него смотрели не мигая чьи-то вроде бы сонные и в то же время настороженные глаза. Странно знакомо это благожелательное румяное лицо, эта усмешка сфинкса. Мой бог! Да это не кто иной, как сам обер-фискал гвардии майор Ушаков, он же ведь перед сегодняшней церемонией изволил ему, Брюсу, наилюбезнейше поклониться... Генерал-фельдцейхмейстер, закаливший выдержку свою в тридцати сражениях, боях и десантах, на сей раз не стерпел - отвернулся. Гвардии майор Ушаков! Персона эта вот уж много лет, как фатальная тень, преследует его, Брюса, да и не только его одного! Начать с того, что Ушаков представил Сенату донос некоего человека о том, что нарвский комендант будто бы утаил 25 тысяч ефимков из шведской добычи. И коменданта приговорили было к смерти. А комендант тот оказался сводным братом Якова Вилимовича, сын матери его от второго брака. Государь, по челобитью Брюса, оставил коменданта в живых, но в чинах понизил, поскольку доказать невиновность его было никак нельзя. Никто толком даже не знал, были ли вообще те ефимки браны от шведов или это плод фантазии досужей... Он мастер, сей Ушаков, устраивать такие обвинения, где конца не сыщешь. Вроде бы человек виноват, а вроде бы и прав. Вот хотя бы последнее, самое тяжкое его обвинение - в городе Архангельске был взят в железа артиллерийский извощик Золотарев, который повинился, что по приказу господина Брюса вручил ему для его, Брюсовых, личных надобностей шесть тысяч казенных денег... Обер-фискал немедленно арестовал Артиллерийского приказа главного судью, дьяков, комиссаров, секретарей - и в застенок. Все это были надежные люди Брюса, обученные им самим; царь в подборе людей ему полностью доверял, "только б были добрые и знающие в своем деле". Под дыбой они, однако, надавали таких показаний, что его бы, Брюса, яко татя неподобного, следовало без жалости четвертовать немедля. Оказались тут замешаны и Меншиков, который, честно говоря, любит ручку свою погреть, и сам генерал-адмирал Апраксин, и еще многие. Пошло то дело к государю. Петр Алексеевич вызвал Брюса, показал ему все бумаги. Долго смотрел ему в глаза, потом говорит: "Яшка, не верю!" И кинул бумаги те в камин, а дело велел закрыть. Не забыл, значит, государь, как в час триумфальный после Полтавы его, Брюса, в обе щеки целовал и кавалерию ему, сняв с себя, на грудь повесил. Брюс встрепенулся, потому что течение экзамена вдруг нарушилось. Экзаменаторы и экзаменующиеся с любопытством повернулись к двери, от которой на цыпочках крался, чтобы не помешать священнодействию, губернский фискал Митька Косой, тот самый, который сына своего к фискальству приучает. На сей раз был он без сына, а дело, которое его привело, было, по-видимому, архиважным, иначе он не осмелился бы войти. Извинительно кланяясь, губернский фискал нашел за парчовым столом свое начальство и через плечо Ушакова стал что-то ему нашептывать, многозначительно округляя глаза. Ушаков сначала отмахнулся, но Митька Косой продолжал настаивать, и тогда обер-фискал встал, поклонился Магницкому, прося извинения, и вышел вслед за клевретом. Губернский фискал завел его в пустой класс, где сидел ни жив ни мертв не кто иной, как Иоанн Мануйлович, незадачливый помощник директора Печатного двора. Завидев обер-фискала при шпаге и всех регалиях, Мануйлович затряс косицей и сполз со скамьи на колени. - Отче ридный! - забормотал он, сопротивляясь попыткам фискалов поставить его на ноги, поскольку имелся строгий указ царя коленопреклонений перед официальными лицами не допускать. - Батько милостивый! Не вели казнить, вели слово молвить! - Говорите дело, - прервал его Ушаков. - Нам некогда. Тогда Иоанн Мануйлович, всхлипывая и путая русские слова с украинскими, поведал, что в сей именно миг губернатору Салтыкову будет вручена мзда - сто рублей - за то, что он выпустит из тюрьмы какую-то кликушу... "Снова раскольничьи проделки, - подумал Ушаков. - А Салтыков-то, Салтыков! Неисправим царский свояк". И приказал Митьке Косому: - Бери этого Мануйловича, скачи с ним к Салтыкову, тройку возьми мою, она угонная, с бубенчиком, мигом домчит во дворец к Салтыкову. Затем вернешься, доложишь, как и что. Доносителя же этого, Мануйловича, ни в коем случае не выпускай. И возвратился в зал за парчовый стол. Очень ему было интересно наблюдать за генерал-фельдцейхмейстером, который явно от него отворачивался. "Что, Яшка, не нравлюсь я тебе?" - хотелось ему бросить в это высокомерное, не по-русски красивое лицо. Как ненавидел Ушаков, скорее, как презирал он всех этих "птенцов гнезда Петрова", этих "первозванных", как однажды изволила выразиться царица Екатерина Алексеевна. Тех, кто был призван к опальному отроку-царю в потешные еще сопливыми мальчишками, чтобы разделить его судьбу. А судьба-то оказалась милостивой, и вот бывший пирожник - ныне светлейший князь, а сын певчего - генерал-прокурор, а захудалые недоросли - министры. И каждый - глянь на него! - будто и не человек, а полубог. Взгляд, устремленный вдаль, затуманен государственной заботой, речь медлительная, каждая фраза - с особым значением... Он-то, Ушаков, ничем не блещет, разве что подковы гнет руками, да кто ж это оценит, кроме государыни Екатерины Алексеевны? А уж как сии "птенцы" оскорблены бывают, ежели обер-фискал у них ревизию наведет! Будто уж столь они безупречны, столь бескорыстны! У честнейшего того генерал-адмирала Федьки Апраксина копнули раз в Адмиралтействе, а там под крылышком сего полубога - вор на воре! Брюс, конечно, иной - нет в нем этакой настырности, как у Апраксина, или хамства, как у Меншикова, - все же выходец из шкоцкия земли, потомок королей, сам мог бы быть ныне прынцем. И хоть родился он во Пскове, а учился над яузской тиною, но иноземец виден в нем с ног до головы: слова выговаривает без исконной российской расхлябанности и брови поднимает, словно удивлен, что вдруг оказался середь варваров-московитов. Государь их лелеет, своих "первозванных", многое им спускает, обвинительные на них доношения сжигать изволит. Яшке этому Брюсу, например, государь прощает то, чего не прощает никому: Брюс терпеть не может водки и никогда не участвует в соборах всепьянейших. Да и то сказать - все эти "птенцы" еле грамоту знают, светлейший князь Меншиков в своей же подписи учиняет две ошибки! А Брюс - ученый, мигни ему царь, он гору книг переворочает, а любую невозможность превозмогнет. Теперь, слыхать, Брюс склоняет Петра Алексеевича принять титул императорский. Рискованная затея! Вся Европа может на дыбы встать, до сих пор ведь император был один - в Вене. Но государь, увы, не вечен, а новая государыня или наследник царевич могут по-иному взглянуть на необыкновенность сих "птенцов". И пойдут на плаху и в Сибирь надменные полубоги, а смиренный Ушаков будет свою лямку тянуть на благо трона, будет розыск чинить, хитрить, мудрить, лицедействовать, предотвращать - и будет нужен всегда. Лишь спокойствие - ибо рвение и ярость умаляют отпущенные дни! Царство Петрово строится таким порядком, что все здесь в меру, все законом регламентируется, даже и величина флюгеров на печных трубах. Непохожесть любая, своеобразие всяческое для царства самодержавного - сущий вред. Сие есть воровство нравственное, которое в десятикрат хуже, чем любая денежная татьба. Взять того же лихоимца Салтыкова... И тут обер-фискалу вдруг подумалось: а что, если та кликуша, которую Салтыков продает сейчас за сто рублей, и есть ступинская Устинья? Обер-фискал велел содержать ее за семью замками, к розыску еще не приступал, но уже ясно: от сей ложной кликуши нити тянутся и к булавинцам, и к чающим воцарения Алексея Петровича. Кстати, как это раньше в голову не пришло: а почему Салтыкова нет на сем важном акте, на коем присутствует, по указу царя, вся сановная Москва? Ушаков перегнулся через стул к вице-губернатору Ершову: "Зело дивуюсь я, что нету..." И получил от него тот же ответ, что и генерал-фельдцейхмейстер: "У его превосходительства какая-то внезапность в приказе Преображенском..." У обер-фискала все внутри пронзило ледяной стрелой. Он встал, как распрямившаяся пружина, вышел, на сей раз не спросившись у Магницкого. Внизу, под наружной лестницей Сухаревой башни, вдали от рыночной толчеи стояли экипажи гостей и экзаменаторов. Лошади, пофыркивая, мирно жевали в торбах овес. Кучера, усевшись в кружок, дулись в карты. Но тройку-то свою угонную он отдал Митьке Косому! Ушаков стиснул зубы и простонал: "Ай детина! Вот детина!" Нашел на площадке брошенную кем-то ржавую кочергу, повозившись немного, связал в узел, успокоился. А время шло! Кликнул адъютанта, велел взять любую школьную клячу, скакать в кремлевскую кордегардию, привести взвод драгун и свежих оседланных лошадей. Поручик кинулся исполнять, нашел лошадь, ускакал. Время тянулось томительно. Ушаков никогда себя не ругал за промахи, и теперь он, топчась на продуваемой ветрами верхней площадке лестницы, материл этого дурацкого поповича из Печатного двора - нашелся тоже доносчик бестолковый! Ну погоди! Вдруг из-за угла Сретенки вырвалась его угонная тройка с бубенчиком; возница, круто натянув вожжи, остановил. Прохожие, завидев гербы на дверцах, поспешно разбегались. Выскочил губернский фискал Митька Косой, навстречу ему уже несся через две ступеньки грузный Ушаков. - Быстрее! - Митька Косой еле поспевал за ним, докладывая на ходу: - Салтыкова нету, выехал, сказывают, в Преображенское с утра. Кинувшись в карету, Ушаков крикнул Митьке, который вспрыгнул на облучок: "Гони!" - а сам отыскал в полутьме икающего от переживаний Иоанна Мануйловича и, схватив его за косичку, стал тыкать лицом в кожаное сиденье. Но у Сретенских ворот они увидели адъютанта, скакавшего навстречу со взводом драгун. Ушаков принял другое решение. - Теперь Салтыков, ни дна ему ни покрышки, уже едет назад, надо ловить его на дороге. Будем двигаться к Преображенскому с трех сторон. Ты, Митька, бери десяток драгун, скачи на Черкизово. Ты, адъютант, дуй на Семеновское, а я буду заезжать со Стромынки. Проверьте кремни в пистолях! Тем временем в Сухаревой башне экзамен шел своей чередой. Перед началом опроса по риторике вышел учитель латыни, одетый в шелковую рясу. Огладил бородку и объявил, что прочтет свои перетолмачения, то есть переводы, из римского поэта Галлюса Ювенция. При этом латинист покосился на генерал-фельдцейхмейстера, и не зря, потому что Брюс нахмурился, вспоминая: что это за римский поэт? Небось опять свои доморощенные кропания скрывают под звучным псевдонимом... Учитель латыни принял приличествующую позу, и полились звучные латинские стихи. Слушатели, ничего не поняв, наградили его аплодисментами. Тогда латинист откашлялся и прочел свой переклад на российскую речь: Пусть ложная других свобода угнетает, Нас рабство под твоей державой возвышает! Все оживились, закивали париками, захлопали, обернувшись к портрету Петра Алексеевича, где царь - молодой, кудрявый - стоял на фоне баталии, уперев полководческий жезл в стальную кирасу. Обернувшись вместе со всеми, Брюс увидел, что кресло обер-фискала пустует. "Удалился, спаситель отечества! - усмехнулся он про себя. - Помчался куда-то с поспешением великим. Небось по очередному фискальству. Царь Петр Алексеевич, разражаясь гневом противу врагов внутренних, именует их бородачами, закостеневшими в старине, непотребными людьми, которые грубые и замерзелые обыкности имеют. Но этот-то Ушаков, который, несмотря на красную рожу, и политесу обучен, и духи французские льет, он-то со своим рвением показным не есть ли главный внутренний враг?" Вот не успел он, Брюс, прибыть в Москву, как дьяк Павлов, его артиллерийский комиссар, доложил о турбации и разорении великом, кое имели Киприановы. Зачем это? Неужто ему, обер-фискалу, который таковой уж, кажется, законник и бумагокопатель, неужто ему не известен царский указ 1705 года, где оную гражданскую типографию и майстера ее, помянутого библиотекаря Киприанова, со всеми работными людьми его ведать надлежит в приказе Артиллерийском, а следовательно, ни о каком возврате в слободу и речи быть не может? Нет, конечно, все знал, все ведал лицедей Ушаков, только учинил сие из тайной зависти к птенцам гнезда Петрова, и особенно к нему, Брюсу. Экзамен заканчивался, присутствующие переводили дух. Магницкий вновь взобрался на дубовую кафедру, копаясь в изрядной кипе листков. - Наука у нас, - воскликнул он, подняв палец, - в процветающее состояние приведена, российская же шляхетная юность ей с пользой великою днесь обучается! Взять того же хоть Магницкого, продолжал размышлять Брюс. Сущий бессребреник, добросовестен, в нем же лести нет. И царь его любит, подарки жалует, профессором сделал, для большей чести велел даже именовать Магнитским, от слова "магнит". И вот сего почтенного старика тщанием все того же обер-фискала из-за пустой приказной ябеды в Петербург гоняли за караулом, от чего Магницкому великие были страх и убытки. Жестокости Брюсу самому не занимать, в нужный час он, бывало, сам артиллерию через ижорские болота тащил людьми, от чего весьма многие померли, но то была война! Брюс усмехнулся. Однажды в военном лагере в походе на Литву, когда сей Ушаков был еще желторотым посыльным при Екатерине Алексеевне и до фискальства было ему так же далеко, как улитке до облака, он, Ушаков, зайдя с казенным пакетом в шатер Брюса, увидел только что сделанную часовщиками модель Коперниковой системы. Стал он осведомляться деликатно, что за столь хитрая механика? Брюс все ему кратко объяснил, и сей Ушаков начал креститься - дескать, как возможно, чтобы Земля вращалась вокруг Солнца, ибо дураку видно, что солнце всходит и заходит. Брюс обыкновенно каждому московиту все это терпеливо доказывал, но на сей раз он был не в настроении, да и перед ним стоял всего-навсего ненадобный унтер, царицын прихлебатель, и Брюс просто объявил, что его величество сию систему Коперникову истинной почитает. На что Ушаков ответствовал (и весь он тут, в ответе том): ах, раз государь ее истинной почитает, значит, так оно и есть. Однако как же быть с Киприановыми? Брюсу смерть не хотелось объясняться с Ушаковым, хотя тот внешне любезностей преисполнен. Генерал-фельдцейхмейстер придвинул к себе лист бумаги, достал серебряный голландский карандашик на цепочке и стал набрасывать: "Государь мой милостивый Андрей Иванович..." Рука дрогнула, хотелось это обращение вычернить, но Брюс удержался и даже добавил вежливое: "Здравствуй на множество лет". Затем стал писать уже сухо, по-деловому, что библиотекарь-де Василий Киприанов выдан от вашей милости в слободу и впредь ему книг и никаких картин производить будет невозможно... Просил - так же сухо и по-деловому - навести надлежащие справки и, нимало не мешкав, вернуть оного Киприанова в артиллерийский чин. Тут большие часы на Сухаревой башне заскрипели, будто неподмазанная телега, и отбили полдень - адмиральский час. Школяры весело закричали: "Поют музыци, разные языци!" - и, теснясь, стали выбегать в распахнутые двери. Пробило полдень и на кремлевской Спасской башне, к которой как раз приближалась карета Салтыкова, запряженная цугом вороных. Губернаторские форейторы хлестали народ, крича: "Пади, пади!" Возле Ветошного ряда губернатор велел остановиться и приподнял занавеску, кого-то выглядывая в толпе. Никто, однако, не привлек его внимания, и Салтыков оборотился внутрь кареты, дотронувшись до медвежьей дохи на противоположном сиденье: - Красавица моя! Ровно полдень, и мы стоим у Ветошного ряда... Все как условились! В медвежью ту доху была закутана Устя, которую летом преображенцы взяли босую, в одном сарафанчике. Когда утром в Преображенскую караулку привели ее из каземата, Салтыков не мог сдержать восхищение. Несмотря на прах темницы, была она точно Аврора, богиня зари, как ее волшебник француз написал на потолке салтыковского дворца! Однако игривое настроение губернатора вскоре улетучилось. "Фи дон! Она дерется! Уж и приласкаться нельзя!" Но все же был он известный талант и приказал принести ей валеночки и медвежью доху. Пока они мчались - а шестерка салтыковских славилась проворством, - покоренный губернатор, все более воодушевляясь, убеждал Устю не возвращаться к тем ворам, а лучше скрыться у него, Салтыкова. Договорился даже до того, что сообщил: вдовец, мол, он, детей не имеет, и, ежели какая особа пришлась бы ему по сердцу, отчего бы и не под венец? Медвежья доха молчала. Салтыков с жаром поведал, какие француженки ему попадались, но хоть одна из тех француженок подобна ль этакой Авроре? - Ежели ты, скажем, страшишься родни моей иль титула моего, так вот тебе - выбирай любую из моих подмосковных, будешь там барской барыней хозяйствовать до предела дней. Ну что тебе твоя воля? Без крова, без пристанища, - а чем все эти гулящие кончают? Доха по-прежнему молчала, и обескураженный губернатор не мог взять в толк - как можно отказываться от таких лестных предложений? Но вот и Ветошный ряд, карета стоит, и часы бьют двенадцать. Губернатор усмехнулся, хотел было пустить в ход последний аргумент: "Вот прикажу сейчас форейторам погонять что есть силы, куда ты денешься от меня?" Но он не пустил его в ход и правильно сделал, потому что, еще раз выглянув под занавеску, он увидел, что какие-то дюжие молодцы держат его лошадей под уздцы и у каждого молодца полы кафтана оттопырены, словно от сабель или пистолей. А в Ветошном шумном ряду в толпе покупающих и продающих слышится задорный крик петушка. Губернатор ахнуть не успел, как Устя выскочила из дохи, словно цыпленок из скорлупы. Простоволосая - что ей люди, что ей мороз! - распахнула дверцу, выпрыгнула на снег. Возле дощатого шалаша, из которого торговали лубяной дранью, манил ее рукой здоровенный малый в валяном колпаке. Он виден был отовсюду, потому что был выше и плечистее всех, а лицо его поперек носа было обвязано белым платком. Устя не прибежала - прилетела к нему, закинула локти, обняла, копна волос рассыпалась по плечам; зажмурилась, целуя. - Э-эх! - с чувством крякнул губернатор и тростью достал своего возницу: - Гони, скотина, домой! Там, в кабинете, его и застал обер-фискал Ушаков. Губернатор, сняв кафтан, расправлял перед зеркалом крахмальные манжеты. На яростный вопрос Ушакова (не мог сдержаться на сей раз обер-фискал) Салтыков спокойно отвечал, не отрывая глаз от рукава: - А, она у меня из кареты в окошко выскочила. - Так и выскочила? - Так и выскочила. - И убежала, конечно? - И убежала. Обер-фискал по-кошачьи подходил к губернатору, кулаки у него сжимались. - Да какое же вы, господин губернатор, имели право?.. - Очень простое право. Я допросную сказку на нее потребовал. Там записано, что взята она в приказ как кликуша. Есть именное повеление государя - губернатору кликуш тех имать, допрашивать по тяжести вины каждой, вразумив же, отпускать. Ушаков готов был зубами скрипеть. Наглость этого "птенца" (Салтыков ведь тоже был из потешных!) превосходила все. - А что это за деньги рассыпаны у вас на столе? - Как - что за деньги? Вот иоахимсталеры, сиречь ефимки, вот голландские золотые гульдены, а это рубли... Всего ровно сто рублей. Сумма немалая, можно флигелек купить либо деревеньку. Вы нуждаетесь в деньгах, милостивый государь? Ушаков стоял оглушенный, словно выстрелом, а Салтыков, окончив заниматься манжетами, одернул камзол и приказал лакею подавать домашний кафтан. Затем засмеялся и сказал Ушакову примирительно: - Ну что вы все - девка, девка... Да хотите, я вам из моей подмосковной двух девок пришлю? А какие плясуньи, какие вышивальщицы! Обер-фискал повернулся и стал уходить, не прощаясь. - Куда же вы? - всполошился Салтыков. - Останьтесь ужинать! У меня нынче ботвинья с угрями! Выйдя в прихожую, обер-фискал остановил свой взор на артиллерии констапеле Щенятьеве, который сидел на месте дежурного. Ушаков знал, что именно Щенятьев навел воров на мздоимца губернатора. Щенятьев был по уши погружен в труднейшее и необходимейшее для него дело - сочинял послание к Степаниде Канунниковой. Для этого у него была книжка, которую он когда-то купил - не у Киприановых, конечно, чтоб им кисло икалось, а в книжной лавке Печатного двора. Книжка называлась "Приклады, како пишутся комплименты разные на местном языке..." Щенятьев долго и задумчиво листал ее, выбирая подходящее. Вот, кажется: "Объявительное писание о супружестве". Приподняв парик, Прошка почесал себя в затылке и решил: нет, это рано. Далее следует "Утешительное писание от приятеля к приятелю, который злую жену имеет", - это смешно, но уж совсем не из того толокна. Наконец - "Просительное писание некоторого человека к женскому полу". Вот это подойдет. Прошка выбрал хорошо очиненное перо, пальцами снял с него воображаемую былинку и даже для верности подул. Обмакнул в чернильницу и начал, любуясь получающимися завитушками: "Моя госпожа. Я пред долгим временем честь искал с вами в компанию прийти..." Написал и остановился. В книжном тексте, кроме общих вежливостей, ни словечка не было о том, что' просилось из его, щенятьевской, души: "Любезная моя, душенька, оставь ты этого Киприашку, дался он тебе!.." Еще раз он потревожил свою потылицу, но слова такие, чтобы были кумплиментально изложены, не приходили на ум... В книжке же маячило перед глазами одно: "Кто терпением вооружается, тот имеет совершенную победу, понеже оное побеждает непостижимое женское жестоковыйство". И тут он обернулся на шаги входящих. Посреди прихожей стоял, уставясь на Щенятьева, обер-фискал Ушаков, а с ним другие фискальские чины. - Встать! - приказал Ушаков, продолжая сверлить его взглядом. Вот он стоит навытяжку, это Прошка Щенятьев, под стол упала книжка и какие-то листки бумаги, которые он держал на коленях. Гетры у него модные, о сорока медных пуговицах, платочек надушенный торчит из кармашка камзола, щечки розовые, а усики - по всему Зарядью моднее таких усиков нет! Но парик его разлохматился, сбился. Хлопает Щенятьев белобрысыми ресницами, от чего лик его имеет самое деревенское выражение. Коров бы ему, Прошке, пасти, а не в губернаторских адъютантах ходить! Сейчас тронь его, побегут с челобитными всякие тетушки и крестночки, а у него они - Массальские, Хованские, Голицыны! Да и арестовать, по существу, он, обер-фискал, права не имеет, его дело донести инстанциям высшим. - Вольно! - скомандовал Ушаков и проследовал вон из полутемных и затхлых салтыковских покоев, в которых уже дюжина поколений этой фамилии произросла. На улицу, на улицу, на мороз, на свежий ветер! В тот же вечер рота фузилеров Московского полка, оцепив Самотеку, крадучись, подступила к воротам Тележного двора. - А ну, Мазепа! - сказал губернский фискал Митька Косой, подталкивая Иоанна Мануйловича. - Стучи в ворота и говори - "свои"! Однако ни на стук Мануйловича, ни на его сладкий голос, уверявший, что он-де, Мануйлович, совершенно один и что надобно открыть калитку, никто не отозвался. Митька Косой махнул рукавицей и два здоровенных солдата стали высаживать калитку заранее приготовленным бревном. Тогда во дворе, в амбаре, раздался взрыв, тусклое пламя осветило бревенчатые стены, к низким осенним облакам взметнулись щепки, тряпье, клочья соломы. Солдаты загородились рукавицами в ожидании новых взрывов, но их не было, только пламя разгоралось с треском и уже начали лететь горящие шапки. - Этого еще не хватало, - проворчал Ушаков, который наблюдал осаду из своей кареты, стоявшей у дозорной башни на Драчевке, - чтобы пал, самосожжение раскольников учинилось на самой Москве! Он дал команду, и солдаты, дружно крикнув: "Ать-два, взяли!" - завалили не только калитку, но и весь забор. Рота устремилась во двор с примкнутыми штыками. Впереди бежал губернский фискал Митька Косой, толкая перед собой окончательно обомлевшего поповича с косицей. Но в разметанном взрывом амбаре не было никого. Валялись разодранные лубочные картины. Разрушенная штанба напоминала старый колодец. Обыскав Тележный двор и окрестности Самотеки, солдаты построились и ушли с песней. Местные слобожане передавали цепочкой ведра, гасили пожар. Казенная карета обер-фискала уже тронулась и въезжала в Петровские ворота, когда ярыжки подвели к ней задержанного парня в обширном, не по росту, кафтане табачного цвета и немецких с пряжками башмаках. - Кто таков? - Максим Тузов, ваше превосходительство, прохожий человек. А эти ироды схватили... Пусти, пусти руку-то, что выворачиваешь? - В железа его до выяснения личности. Возвратившись на подворье, где он квартировал, Андрей Иванович Ушаков вздохнул, повертел пальцами, потом решил писать письмо. Камердинер зажег ему шандал о пяти свечах, принес бумаги, выбрав по требованию хозяина итальянской, плотной, в рубчик, поставил чернильницу, услужливо открыв крышечку, придвинул баночку с песком. Конечно, обер-фискал мог бы вызвать секретаря, хоть бы даже и в полночь, так как писать не любил, но все же предпочел обойтись сам. Начал: "Государю моему, его царскому величеству Петру Алексеевичу, да хранит бог его пресветлость, недостойный раб Андрюшка Ушаков челом бьет... В трудах непрестанных и заботах об твоей, великого государя, пользе по вся дни пребываю..." - Да, - вздохнул Ушаков, положил перо и размял утомившуюся руку. - Все валят на фискалов, все их честят почем свет, а ведь от государя каждый божий день идут повеления - людей, денег, людей, денег! И все обер-фискал - найди, подай, в ранжир приведи! А в деревнях иных и мужиков-то нет, начисто забрали в рекруты, бабы сеют, бабы пашут. Помещики и те от солдатчины да от матросчины в бега норовят! "Понеже аз, многогрешный, почитай год, как в отволочке от семьи, - продолжал выводить Ушаков, - пожалуй мне к дому моему в славный Санктпитер бурх от Москвы отъехать..." Камердинер подал ужин - рыбец заливной, пирог, подогретое вино. - Что болтают на Торжке? - спросил Ушаков. - Царевич Алексей Петрович за рубеж ушел, бают - немецкого цесаря с нашим царем на войну подбивает... Ушаков как раз поднял песочницу, чтобы обсыпать готовое письмо, а тут задержался, поставил ее на место. Долго молчал, покачивая головой и уставясь во тьму. Затем встал и решительно порвал написанное письмо. Глава восьмая. ЕЩЕ РАЗ СОВЕТ И ЕЩЕ РАЗ ЛЮБОВЬ Снова святки, снова морозец и снова шумство на крестцах, людская волна то прихлынет, то откатится. У Тверской-Ямской заставы, где проверяют паспорта прибывающих из Санктпитер бурха, скоморохи перед воротами скачут, колпаками машут, Гудит дуда, бряцают бубны, один скоморох ходит вприсядку, держа шапку в зубах, а хохочущие зрители мечут ему туда грошики. Двое лицедействуют, православных потешают: - Вот добрые молодцы, кулачные бойцы, шут Пара-мошка и брат его Ермошка! (Хлоп бычьим пузырем по башке!) Раздери ты хоть мне рожу, да не тронь мою одежу! Поднялся шлагбаум, в ворота въехал возок без гербов, зато с позолоченными полозьями. Видимо, долго препирались из-за таможенных сборов; возница зло понукал лошадей, надорвался от крика, требуя дороги, толпа нехотя расступалась. А шут Парамошка кричал брату Ермошке: - Ухлебался ты молока пресного! (Хвать пузырем по потылице!) У тебя и портки лопнули! Из возка высунулось гневное лицо седока: - А ну, Гаврюха, дай им кнутом, да похлеще! Люди наконец раздались, уступая дорогу, но, лишь только возок набрал скорость, вслед ему полетел свежий, дымящийся на морозе лошадиный навоз. - Мерзавцы вшивые! - негодовал седок, рассматривая нашлепку на заднем стекле. - Царевич, бедный, еще говаривал, что любит чернь сию... Нет! Кнут, и только кнут! - Куда прикажете? - обернулся возница. - На Воздвиженку, к Авраму Лопухину, куда же еще... Но возок вновь замедлил ход и, тихо поскрипывая полозьями, совсем остановился. - Что еще там? - нервно осведомился седок. Возница указал ему кнутом на перекресток. Это калики перехожие - идут, бредут, подпираясь посохами; они не нищие, лохмотьев показных у них нет, все аккуратное - и лапотки, и армяки, и холстинные мешочки для подаяний. Некоторые из них слепцы; они поднимают вечно улыбающиеся лица и поворачивают их в ту сторону, откуда слышен колокольный звон, крестятся. Ведут их столь же благолепные мальчики-поводыри. Неторопливой чередой калики перешли Тверскую улицу, расположились на ступенях паперти. Прохожие кидали им мелочь, и, заслышав звон падающей монеты, калики начали привычно голосить: - Спаси вас бог за ваше подаяние, народи вам боже в поле ржи восходом, в гумне умолотом... Попаси вам Фрол-Лавер лошадок, а Власий - коровок, а Настасей - овечек... Седок откинулся на кожаную спинку сиденья, руки так и чесались кого-нибудь вздуть. Он только что из-за границы - там порядок, там уж чернь не осмелится преградить путь знатному экипажу. Нет, пожалуй, и правда такому разнузданному племени нужен только царь-антихрист! И вдруг, вновь поглядев в окошко, седок отворил дверцу кареты, всматриваясь в лица бредущих слепцов. - Иоанн Мануйлович, неужели это вы? Помощник директора Печатного двора, латинист, стихотворец - и калики перехожие? Что я зрю? - Господня воля... - отвечал Иоанн Мануйлович, который успел отпустить бородку и, когда закатывал глаза, весьма был похож на слепого. - Господня воля, всемилостивейший государь господин Кикин... Велено свыше мне возвращаться на родину, в Нежин, так я сподобился со слепцами: и трат никаких, и пение мое им сподручно. Кикин из возка любопытствовал: - Так за что же, за что же это вас? Иоанн Мануйлович пытался промолчать, указывал посохом в сторону слепцов, - мол, отставать неудобно, - но Кикин продолжал настаивать на своем. Тогда с Мануйловича слетела обычная маска сладкого благолепия, он зло сверкнул черными зрачками: - А вам знакома, ваше благородие, игра в кости, в угадки? Там чем больше угадаешь, тем больше получишь, да не всякому везет... - И заковылял, заторопился к своим каликам, опираясь на высокий посох, божий угадчик... "Один раз ты ставил на гетмана Мазепу, это всем известно, - подумал Кикин. - На ком же ты прогадал сейчас?" И крикнул своему вознице: - Улица свободная, чего спишь? Лопухинский дом - будто мрачная скала среди всеобщей иллюминации и веселья, ни плошки в окне, ни свечи. Возница долго стучал в ворота, наконец сам хозяин вышел с огнем, унял собак, отвалил перекладину. - Пречистая заступница! Господин Кикин, Александр Васильевич, благодетель! И не дал знать предварительно! - Поцелуемся, Аврам Федорович, может, видимся в последний раз. Времена грядут ой-ой-ой! Прибывшего гостя спешно провели наверх, слуги зажигали свечи в столовой палате. - А я уж боялся, что и у тебя, Аврам, встречу святочные рыла да пьяное шумство. Вся Москва ваша нынче как с цепи сорвалась... - Скажи, Александр Васильевич, правда ли бают, что царевич... - Правда, правда, кум, свечки ставь угодникам... Вошел, крестясь на образа, цыганоподобный Яков Игнатьев, протопоп верхоспасский, за ним другие, спешно вызванные Лопухиным. Притихшие, настороженные, здоровались с Кикиным, ожидая новостей. Кикин рассказал. Будучи по повелению царя с делами разными в Европе, он осторожно навел справки. Опального царевича, которого суровый отец настойчиво отстранял от престола, охотно бы приютили при многих европейских дворах, лишь бы досадить этим московитам, которые за каких-нибудь пятнадцать лет вдруг возникли из ничего - и встали грозной державой на Востоке. Теперь и флот имеют, который способен с английским или голландским потягаться, и, выслав двухсоттысячную армию, распоряжаются как хотят в самом сердце Европы. На обратном пути, в Риге, Кикин повстречался с царевичем, который якобы ехал к войску, по вызову отца... - Ты ему поведал о намерениях потентатов европейских? - нетерпеливо перебил Лопухин. - Зачем? - усмехнулся Кикин. - У царевича свой ум, своя голова, которая сотворена шапку мономахову носить. - А даст ли ему цесарь войско? - интересовался протопоп. - Даст или не даст, это другой разговор, - сказал Кикин, положив обе руки на стол. - Сядьте-ка поближе, други, вот что хочу вам объявить... Все придвинулись к самому его стулу, колеблющийся свет шандала осветил их тревожные лица. - Слаб царевич для такого дела, слабенек. Плакал, не знал, на что решиться... Почти силком выпихнул я его за кордон, наказав не возвращаться, что бы ему ни сулили. - А ежели он вернется? Кикин отпил из чаши, вгляделся в лица единомышленников, тяжко вздохнул. Протопоп, обернув лицо к образам, размашисто крестился и шевелил губами - читал молитву. - Правду жестокую не стану таить от вас - он, конечно, вернется. Наступило молчание, слышался только горячий шепот протопопа. - Так это что же? - закричал Аврам. - Так это для нас - казнь? - Затем я и приехал к вам сюда, - ответил Кикин. - Стало быть, ты нас в эту затею всех вовлек, а теперь приехал сказать - спасайтесь кто куда? Ну, Кикин, мне сказывали, что ты без стыда и без сорому, я не хотел верить. Может, ты завтра, очистив совесть свою пред нами, и к обер-фискалу пойдешь? - Ну уж, господин Лопухин, - язвительно ответил Кикин, - кто-кто, а это ты, властвовать мечтая со своей сестрицею-черницей, всех под свое крылышко подбирал... - Врешь, врешь!.. - задыхаясь, говорил Лопухин, промокая свою лысину кружевным платочком. - Я и на дыбе скажу - врешь! Протопоп перегнулся через стол к Кикину, черный, страшный, похожий на огромного коршуна: - А кто, как не ты, царевича супротив отца подбивал непрестанно? - А кто, как не ты, - передразнил его Кикин, - кто как не ты, духовный его отец, говаривал царевичу про отца его во плоти - мы-де все ему смерти желаем? Протопоп рванулся и вцепился Кикину в его адмиралтейский, расшитый галунами кафтан. Тощий Кикин, однако, увернулся и, схватив шандал, принялся утюжить протопопа по косматой макушке. Первым опомнился Аврам Лопухин, стал хватать за руки дерущихся, рассаживать в разные концы. - "Час скорбей моих настал, - запел протопоп. - И возопиих аз в горести велией..." - Надо бы уговориться, как вести себя при розыске, - сказал Кикин и вдруг не смог удержаться - заплакал, захлюпал, как младенец, высморкался и заплакал снова. Аврам Лопухин молчал, уставясь взглядом в штоф зеленого стекла, а протопоп все пел свой псалом, взмахивая рукавами, - крестился. Прочие тоже плакали и молились. Вдруг грохот снаружи заставил их вздрогнуть. Сквозь щели ставней, которыми были закрыты окна, стали видны разноцветные - зеленые, рубиновые, лиловые - огни. Огни рассыпались и поплыли, начиналась грандиозная огненная потеха - святочный фейерверк. Спустя неделю генерал-фельдцейхмейстер Яков Вилимович Брюс в Сухаревой башне принял отца и сына Киприановых, которые желали поблагодарить за заступничество и за возвращение их в свою любезную полатку. На сей раз, уступая настойчивому желанию бабы Марьяны, они нарочито для визитации сей купили кафтаны на новый парижский покрой - полы с цветной подкладкой завернуты назад. У старшего Киприанова кафтанец был скромного сливового цвета, а у Бяши очень яркий - бирюзовый, что весьма шло к его бледности и темным волосам. Брюс перевозил свое московское имущество в Петербург, где на Литейном проспекте он выстроил царю арсенал, а себе - небольшой дворец. Прочее он хотел вывезти в подмосковную усадьбу, с московскими же хоромами на Мясницкой улице, которыми был он пожалован некогда после одного попавшего в опалу боярского рода, Брюс хотел покончить насовсем. По сему поводу в верхних покоях Сухаревой башни царило оживление. Люди Брюса в кафтанах его свиты - красного цвета с зелеными отворотами - копошились в кладовых и каморах, вытаскивая, переписывая и распределяя пропылившееся имущество. - Государя Якова Вилимовича шуба рысья под бархатом, - диктовал камердинеру почтенный домоправитель, - да муф соболий, нашивки серебряные, да волосы новые накладные, да трость с черепаховой оправой... Записал? В корзину все клади. Из каптенармусовой же палаты выносили и раскладывали в коридоре мерки пороховые, домкраты, молотки конопатные, лукошки барабанные, бердыши. Затем пошли значки дивизионные кумачовые, бунчуки и, наконец, старинное, еще от Азова, артиллерийское знамя с перекрещенными пушками. Когда его развернули, оказалось, что оно молью трачено. Господин Брюс весьма изволил сердиться. Так, не в настроении, он встретил и Киприановых, которые шли к нему, осторожно перешагивая через разложенное на полу артиллерийское добро. Руки не подал, но кивнул благосклонно, оглянулся, где бы их принять, и, указав на винтовую лестницу в центральной башенке, пригласил их наверх. Это была святая святых генерал-фельдцейхмейстера. Здесь в пору далекой юности