Ярослав Ивашкевич. Красные щиты ----------------------------------------------------------------------- М., "Правда", 1988. OCR & spellcheck by HarryFan, 12 March 2002 ----------------------------------------------------------------------- 1 В те времена, когда начинается наш рассказ, город Зальцбург был окружен дремучими лесами, и дороги, которые расходились от него в разные концы - в Австрийскую марку (*1) или же в кесарев Регенсбург, - скорее напоминали глубокие, узкие ущелья в зеленой чаще. Менхсберг, еще не прорезанный туннелем, затенял город с запада, а к югу, там, где теперь раскинулись до темно-лиловых уступов Унтерсберга луга и сады, стояли на просторных участках обнесенные частоколом деревянные домишки. Место было неудобное: до города далеко и от врага никакой защиты. Да, не близко было оттуда до города, до горделивого замка, воздвигнутого еще на развалинах римского Ювавума и служившего окрестному люду оплотом во время непрестанных смут. В этой-то части Зальцбурга родился и подрастал Тэли, унаследовавший от отца прозвание Турно. Отца давно не было в живых, сложил он свою непутевую голову в одной из стычек епископских людей с воинами баварских герцогов - отправился сам-четверт в поход за озера и горы, охваченные военным пожаром, да-не вернулся, пропал без вести. Уж и кости его, верно, истлели в какой-нибудь горной расселине вблизи монастыря святого Бертольда. Случилось это, когда Тэли, сын Турно, был еще младенцем и пищал у материнской груди. Но вот мальчик подрос, и мать, тихая, задумчивая женщина, удалилась в монастырь, оставив сына под опекой дяди, - в смирении своем она пострига не приняла, а только как бедная послушница прислуживала монахиням из знатных семей. Бартоломей, или попросту Тэли, рос у дяди - в городе и в замке ему почти не доводилось бывать. Время тогда выдалось мирное: благочестивый епископ все молился, преклонив колена в продолговатом, невысоком темном храме, за меч брался только в крайности, хотя в обиду себя не давал. И Тэли бродил свободно по лесам и горам, а с той поры, как дядя взял его однажды на богомолье в пустынь у Королевского озера, посвященную его патрону, начал убегать в горы надолго. Лишь изредка приносил он домой какую-нибудь добычу - из нескладного самодельного лука трудно было подстрелить увертливого лесного зверька. Дома Тэли томился, дядя то и дело его поругивал, но когда мальчика взяли служкой к Руперту, главному канонику зальцбургского собора, он появлялся дома лишь изредка, и всегда от него несло тяжким пивным духом и запахами каноникова подворья, которому скорее пристало бы называться корчмой. Второй каноник, Оттон, устроил неподалеку от собора что-то вроде школы. Был это, собственно, только "тривиум" - до "квадривиума" (*2) никто из учеников не дошел, да и вряд ли каноник Оттон с гноящимися глазами сумел бы их чему-то научить по части геометрии или музыки. Тэли пискливым голоском подтягивал в церковном хоре вместе с другими бедными служками и клириками, которых было полно при дворе благочестивого епископа, - то была вся его музыка, а геометрию он знал ровно настолько, чтобы чертить в песке на площади перед собором квадраты и прямоугольники - по этим квадратам Тэли скакал на одной ноге и выбивал камешек из "ада" в "небо". Адом частенько стращал его на уроках каноник Оттон, а вот о небесном блаженстве упоминал редко, и Тэли спешил удрать из класса, как только колокола прозвонят час окончания уроков. Он шел в полутемные покои каноника Руперта, где всегда толпились бродяги, странники, певцы. Там царило веселье, порой даже чрезмерное - это был в Зальцбурге единственный дом, где варили силезское пиво да, кстати, и поглощали его в огромном количестве. Тэли был у Руперта на побегушках и поначалу не видел ничего несправедливого в том, что каноники и клирики помыкали ничтожной его особой. Никому он не жаловался, спал в сенях, под лестницей, постелив на охапку сена облезлые шкуры и укрываясь завшивленной рясой Руперта или какого-нибудь клирика. Зимой из-под лестницы видна была в отворенную дверь большая зала с очагом, где пылало буйное пламя - так любил каноник, служитель святого Антония, презиравший мелочную бережливость. Летом открывалась другая дверь, во двор; из нее виднелась широкая, окруженная домами площадь перед собором, а в просветах между домами поблескивал Зальцах, особенно в лунные ночи. Тэли лежал в своем закуте и слушал, о чем поют Руперту эти люди, забредавшие сюда выпить пива. Ласковая рука сна застилала ему глаза туманом, и вместе с дымным запахом очага эти песни доносились до него, как отзвуки иного мира. А весной (только одну весну и прожил он в доме Руперта) проникали в открытую дверь совсем другие цвета и чудесные, таинственные запахи - это оживающая земля пела свою песнь. Тэли смотрел на сиявший при луне Зальцах, слушал соловьиные трели и припоминал песни бродячих жонглеров; кривляясь и подпрыгивая, они часто потешали народ на соборной площади. И однажды, глядя на жонглеров, он, бог весть почему, вспомнил, что сказала накануне дядина жена - ему-де уже исполнилось четырнадцать лет и пора бы подумать о себе. Но Тэли не хотелось о себе думать. Той весной появился на епископском подворье бродячий певец и большой мастер рассказывать. По вечерам, когда вся челядь епископа Эбергарда собиралась в рыцарской зале и епископ, закончив молитвы, которыми изводил своих слуг, откидывал с ястребиного лица капюшон, этот певец - звали его Турольд (*3) - заводил бесконечные свои истории. Епископ, привычный к долгим молитвам, слушал его так же терпеливо, как, бывало, затянувшуюся вечернюю службу, хотя говорил Турольд не очень понятно, частью по-швабски, частью по-аквитански (*4), на странной смеси этих двух далеких наречий. Месяца через два Турольд все же надоел епископу, и пришлось ему перекочевать в логово Руперта. Но и там слушали его неохотно, так что он больше посиживал в сенях вместе с Тэли, нанизывая одну за другой истории о рыцарях - мальчик не скучал лишь потому, что рядом с темным силуэтом певца ему была видна освещенная луной дорога в долину и гладкая, отливавшая серебром соборная площадь. Но ясные ночи скоро кончились, наступили безлунные. Тогда, в ночном мраке, Турольд начал петь любовные песенки, каких не певал ни епископу, ни Руперту. В горле у него что-то сладко переливалось, ах, как чудесно пел Турольд! За несколько дней Тэли запомнил уйму песен и однажды вечером, когда каноник и вся челядь ушли к епископу, повелевшему, чтобы Руперт варил пиво в его присутствии, Тэли до глубокой ночи пел выученные песенки. Время шло, и вот, уже в конце лета, Турольд уговорил его покинуть Зальцбург и идти вместе в Регенсбург - туда, сказал Турольд, скоро приедет на имперский совет сам кесарь... И еще сказал, что научит Тэли всем своим песням, и будут они бродить из города в город, а городов этих и замков не перечесть что в Баварии, что в Швабии, что на берегах величавого Рейна. Предложение понравилось Тэли, и они ушли вдвоем, даже не простившись с Рупертом и с Оттоном. Правда, оба преподобных отца в тот вечер, как на грех, перепились и храпели в чулане, точно свиньи. Тэли и Турольд шагали налегке: все их добро - песни, а это поклажа не тяжелая, да и нести ее далеко не приходилось. Долины меж горами были так хороши, всюду зеленела трава, пригревало солнце - где уж тут спешить! Они распевали во все горло, то и дело укладывались на траву, смотрели на жаворонков. Не пили они ни пива, ни вина, но Турольд словно захмелел, ласковый стал, нежный. На одном из привалов он все же вытащил бурдюк, вина там оставалось немного, зато было оно крепкое, - у Тэли и у Турольда закружилась голова. Небо над ними звенело дивными песнями, и они, пьяненькие, лежали у подкожья одного из отрогов величавого Унтерсберга. Турольд завел песню, сложенную будто бы в честь пресвятой девы, но в конце там шли такие греховные, непристойные слова, что Тэли, хоть и был пьян, встревожился и, опершись на локоть, в страхе уставился на Турольда. А тот знай себе кощунствовал. Тэли с отвращением глянул на певца, вскочил и, не чуя под собою ног, пустился к большаку. Выбежал он на дорогу как раз в ту минуту, когда по ней проезжал на белом персидском коне молодой рыцарь. И оруженосец с ним был, следом ехал. Тэли бухнулся на колени прямо под копыта - всадник едва успел осадить коня. И тут, весь дрожа от обиды, мальчик громко зарыдал. Рыцарь, видно, очень удивился; упершись рукой в шею коня, он обернулся к оруженосцу: - Эй, Лестко, спроси у паренька, чего ему надо! Рыцарь был совсем молодой, верно, не старше своего оруженосца, а может, только казался таким юным. Длинные русые волосы выбивались из-под шлема и мягкими локонами падали на плечи, золотясь в солнечных лучах. Лицо у него было румяное, глаза голубые. Прямо в душу они глядели и словно отливали сталью - так и впились в оробевшего Бартоломея. Неправильный, вздернутый, но тонкий нос придавал лицу рыцаря выражение веселого любопытства. Тэли сразу почувствовал, что встреча к счастью, и решил не упускать случая. Он оглянулся на Турольда - тот прятался за деревом. Оруженосец рыцаря спрыгнул с коня, наклонился к мальчику - роста он был огромного - и спросил: - Чего ты просишь? - Защиты! - выкрикнул Тэли и перевел взгляд вверх, со слуги на господина. Рыцарь ехал без стремян. Вместо седла был под ним стянутый подпругою цветной шерстяной коврик; ноги в светлых, узких штанах свободно свисали и были обуты в серые сафьяновые сапоги, зашнурованные ремешками. Рыцарь склонился к мальчику и, не долго думая, приказал слуге: - Возьми его на круп, Лестко, пусть едет с нами. Оруженосец подсадил Тэли на своего коня, вскочил и сам. Тогда только подошел к ним Турольд и молча протянул мальчику свою виолу - что-то вроде скрипки или теорбы, - играл он на ней похожим на лук смычком. Тэли, улыбнувшись, взял виолу и посмотрел вперед. Рыцарь уже намного обогнал их; он ехал не оборачиваясь, погруженный в свои думы. Лестко хлестнул коня, и они поскакали вдогонку, держась, однако, на почтительном расстоянии. Всего один раз оглянулся Тэли на певца - тот стоял у дороги и махал ему рукой. Лицо у Турольда было огорченное. - Куда мы едем? - спросил Тэли своего спутника. - В монастырь святого Бартоломея, что над озером. А потом дальше. - Еще дальше? - Да, в Швабию, есть там один дальний монастырь, Цвифальтен называется. - И все одни едете? - А мой господин всегда так ездит. Возьмет только кошель с деньгами, копье в руку да лук за плечи. Даже меча у него нет. Зато я при кинжале. - Да, чувствую, - сказал Тэли, - он меня по ногам колотит. - И до сих пор ничего плохого с нами не случалось, - прибавил Лестко. - А издалека едете? - Из Польши! - А далеко это? - спросил Тэли. - Еще бы! Уже недели две все едем и едем. Останавливались, правда, у епископа Эбергарда в Зальцбурге, задержались там денек-другой. Зато погуляли всласть! - А как звать нашего господина? - Князь Генрих Сандомирский. 2 Заночевали они в монастыре святого Бертольда. Много там было всякого народу, и всех куда-то несло в разные концы невесть зачем. Тэли с восхищением глазел на роскошные одежды господ и удивлялся, глядя на грязных оборванцев - особенно мерзкие, вонючие лохмотья были на монахах. За вечерней трапезой некоторые из них говорили, что собираются идти в Польшу проповедовать святое Евангелие. Но князь Генрих ничего на это не сказал, только громко засмеялся. И ни словечком князь Генрих не обмолвился о том, что он - удельный князь и роду королевского. Вместе со всеми сидел за столом, лишь пораньше других поднялся, и пошли они втроем спать. Утром встали чуть свет. Кругом еще лежал туман, пыль на дорогах прибило росой, кони громко фыркали. Князь Генрих взял у монахов для Бартоломея сивого польского меринка, и теперь все трое ехали верхами. Деревья стояли неподвижно, туман волнами плыл кверху, клубясь, как дым; по всему было видно, день будет солнечный, жаркий. Но до Королевского озера путь недальний - еще не успел туман рассеяться, а они уже подъехали к берегу. Озеро было глубокое и такого яркого зеленого цвета, что Тэли даже удивился, а минуту спустя, когда огляделся получше, так и ахнул от восторга. Ослепительно-зеленая гладь озера простиралась перед ним, как зеркало, как мраморная доска, а вокруг круто вздымались горы. Кое-где наверху уступы белели - там уже лежал снег, не таявший от солнечных лучей. Но самые вершины прятались во мгле. На берегу стояла глубокая тишина, звук человеческого голоса бессильно тонул в ней, будто камешек, брошенный в кипу белой овечьей шерсти. Князь Генрих что-то сказал Тэли, но, забывшись, обратился к нему на польском языке. Тэли не понял, вопросительно посмотрел на Лестко. Тот усмехнулся, не сводя глаз с озера, потом указал рукой вверх, на скалы. В сизой дымке начали обозначаться более темные контуры, густая пелена быстро уносилась к небу, и вот открылись зубцы вершин, предстали на миг во всем своем великолепии и снова потонули в волнующемся море тумана. Лестко взял рог, висевший у него на перевязи поверх кожаного кафтана, и зычно затрубил. Сперва звук рога словно ударился о мягкую завесу, но вскоре донеслось отраженное в горах эхо, прокатилось над зеленым озером и, затухая, еще несколько раз отдалось среди скал. Тэли взглянул на князя Генриха - глаза рыцаря сверкали радостью. И мальчик ощутил внезапную любовь к этому молчаливому, румяному юноше, потомку королей, пришельцу из дальних краев. На призыв рога приплыла из ближнего залива лодка, перевозчик низко поклонился князю, а когда все уселись, князь приказал везти их к монастырю святого Бартоломея. Да и куда еще тут можно было ехать? На берегах этого большого озера люди жили только в одном месте. Лодка скользила по поверхности вод, а те чуть колыхались большими, широкими валами. На их откосах порой виднелись плывущие парами, а то и по трое, по четверо дикие утки. Перевозчик равномерно опускал и поднимал весла. Тэли перегнулся через борт и погрузил руку в воду. Оказалась она холодней, чем он думал, и из малахитовых ее глубин на него глянули опрокинутые заснеженные зубцы гор. Мальчик невольно посмотрел вверх. Тумана уже не было. Князь с улыбкой обернулся к Лестко: - Киев помнишь? Лестко кивнул. Взгляды рыцаря и оруженосца встретились; словно веселая молния промелькнула между ними, и Тэли тоже стало радостно, хоть никогда не видал он днепровских вод, что припомнились князю на этом немецком озере, ни далекого Киева и его приземистых храмов с луковками куполов. Но вскоре они приметили на берегу как раз такой храм, совсем невысокий - а может, он только казался низким рядом с величественными стенами гор. Четыре гонтовых купола венчали округлые белые стены. Странно было глядеть на эту затерянную среди гор церквушку, и думалось, нет на земле лучшего места, чтобы возносить хвалы господу, чем этот уголок меж зелеными водами и белыми вершинами. Позади церковки стоял срубленный из лиственничных бревен монастырь, низкое, древнее строение, которое поблескивало оконцами, будто глазами, и через настежь распахнутые ворота словно вдыхало прохладный горный воздух. Кучка людей в серых плащах спускалась от монастыря к крохотному причалу. Князь Генрих, против ожидания, не застал в обители своего опекуна - некогда ближайшего советника его матери, княгини Саломеи, - преподобного Оттона фон Штуццелингена, который, как сказали князю в Зальцбурге у епископа Эбергарда, несколько месяцев жил в обители над Королевским озером, наводя порядок в монастырских владениях. Но печальные вести из Бамберга, где по пути из Святой земли остановился кесарь, и тревожное положение в империи заставили монаха покинуть тихую обитель. Он направился в Швабию, в Цвифальтен, надеясь выведать там у неких влиятельных особ, как идут приготовления к походу кесаря на Краковское княжество, на братьев кесарева зятя, Пястовичей (*5), слишком уж своевольно хозяйничавших в Польше. Ведь завещанием княгини Саломеи оному фон Штуццелингену была поручена духовная опека над ее потомством; ему надлежало следить, чтобы ее сыновей и дочерей (а семейка была немалая) никто не обижал, не грабил их земель и не покушался на их права. Все это поведал путешественникам немолодой почтенный монах по имени Крезус, когда они, уже в полдень, сидели над озером и любовались солнечными бликами на бархатисто-зеленой воде. Целое утро молились они в темной церквушке. Князь Генрих, преклонив колена на деревянном полу перед алтарем, слушал пение монахов. В открытые оконца глядело голубое небо, иногда по нему пролетали птицы. Струился морозный запах талого снега, смешиваясь с потоками теплого воздуха; скрытые в боковых приделах иноки тянули нескончаемые псалмы и молитвы, хотя служба в алтаре давно прекратилась. Тэли, привыкший к тому, как поют в Зальцбурге, внимательно слушал, сжимая рукой виолу - он носил ее в широком рукаве своего темного кафтанчика. Здешние монахи пели иначе, хоры перекликались не так, как в соборе у епископа. Пели они размеренно, но по-ученому: то одна половина хора отвечала другой на тех же нотах, то они будто вступали в состязание - не успеет один хор докончить стих, как запевает другой, повторяя этот же стих. Однако пение получалось стройное, благолепное. Лестко, стоя на одном колене у стены, все оборачивался украдкой к распахнутым дверям церкви. За ними виднелись горы, кусочек озера и небо, то самое небо, что всегда, но теперь, в проеме потемневших от времени бревенчатых дверей, оно казалось Лестко совсем другим. В церкви слегка пахло ладаном, и куда сильней - горами. Лестко дернул Тэли за рукав, показал на дверь: - Смотри, на озере целая стая уток! Тэли не разглядел уток, глаза у него были не такие зоркие. Но и его пленила эта зелено-бело-голубая картина в темной рамке дверей. - Как тут красиво... - сказал он и прибавил: - Поют. Князь Генрих, прервав молитву, покосился на них. Он неподвижно стоял на коленях, опираясь на копье, - монахи удивились, когда он вошел в храм с оружием. Сосредоточенно слушал князь пение хора, ибо очень любил музыку. И когда, помолившись, они сидели у озера и Крезус восхвалял неусыпные заботы мейстера Оттона о благе польских князей и всего королевства Кривоустого, князь только поддакивал, жадно прислушиваясь к визгливым крикам чаек над озером и долетавшим порой протяжным гортанным возгласам пастухов, которые уже перегоняли овец в долины. "Тра-ля-ля-ля-ля-рики!" - кричали пастухи. Тэли и Лестко примостились внизу на камнях и, пока князь беседовал с монахом, любовались озером - теперь оно стало похоже на серый холст. Тэли вытащил из рукава виолу и начал тихонько водить смычком по струнам. Но вот монах и князь умолкли, тогда Тэли осмелился, заиграл. Мелодия звучала глухо, ее слабые всплески гасли среди огромных воздушных просторов, среди гор, снегов, вод. И все же она ласкала слух, как нежный щебет птички, как дремотное жужжанье пчелы. Тэли взглянул на князя: его светло-серые глаза были устремлены вдаль, поверх свинцовых вод; казалось, он не замечает ни скал, ни озера, а созерцает что-то очень далекое, одному ему ведомое. Но взор князя уже не сверкал радостью, как тогда, когда он вспомнил про Киев. В этом чуть затуманенном, устремленном в пространство взоре Тэли уловил одобрение своей музыке и запел тонким дискантом: На славу бьет великий император, И герцог Найм, и тот Оджьер Датчанин... И сир Джефрейт, что носит орифламму, Уж очень храбр сеньор Оджьер Датчанин... [Песнь о Роланде] Жалкий, тоненький мальчишеский голосок звучал еще слабее, чем виола, но Генрих ласково усмехнулся, все так же пристально глядя вдаль, на то, что видел он один. Тэли пропел еще несколько строф, а потом посмотрел на господ - Генрих ничего не сказал, а монах сидел, задумчиво опустив голову. Обоих разморило от тепла, от яркого послеполуденного солнца. Князь все усмехался, и когда музыка затихла, они еще долго молчали. Наконец монах заговорил: - Сказывают, кесарь из Святой земли с тяжким недугом приехал - день ото дня слабеет, близка, верно, его смерть. Не отвоевал он ни Дамаска, ни Аскалона, на Иерусалим напирают сарацины. Тщетны были все его старания, народ погряз во грехе, потому и нет нам удачи в этих походах. Князь Генрих бросил на Крезуса быстрый взгляд, и в этом взгляде Тэли открылся целый мир. "Чудные у него глаза!" - подумал мальчик и опять тихонько запиликал на виоле. На всю жизнь запомнился Тэли этот взгляд, недаром с годами его потянуло в монастырь над Королевским озером, - не обретет ли он там вновь этот мир, обещанный ему взглядом юного, молчаливого, ласкового князя? Но, должно быть, не обрел, ибо то, что блеснуло ему во взгляде князя Генриха, было ликованием молодости, а может быть, и предчувствием близкой смерти кесаря Конрада, после которой должно было наступить исполненное славы и величия царствование нового императора. Ночь они провели в монастыре, а наутро отправились дальше по горным проходам - возвращаться в Зальцбург, чтобы ехать через Инсбрук, князь не захотел. Сперва проводником у них был монах, хорошо знавший окрестности, потом - пастухи, нередко они и сами отыскивали дорогу и ехали лесом осторожно, без шума; еще разбудишь ненароком какого-нибудь рыцаря-разбойника, а то накличешь беду и похуже. Путь они держали к цвифальтенскому монастырю, надеясь застать там мейстера Оттона; а не застанут, у князя все равно были кое-какие дела к тамошним бенедиктинским монахам и монахиням. Наконец выбрались они на дорогу в Цвифальтен и ехали по ней целый день. Дорога была укатанная, но очень неровная - то подъемы, то спуски. Начиналась она в зеленой разложистой долине, на обочинах там даже трава побелела от бесчисленных следов конских копыт и повозок - известковая почва крошилась от жары и превращалась в белую едкую пыль. Кони трусили рысцой. Справа и слева горизонт окаймляла бархатисто-черная зубчатая полоса еловых лесов, а в просветах между ними, где пролегали долины, далекой завесой светлели заснеженные горы. Потом дорога сузилась, пошла берегом мутно-зеленого ручья и привела под сень вековых, замшелых елей. Почти с каждого дерева свисали гирлянды мха, похожие на бороду сказочного старого рыцаря. Теперь дорога петляла меж стволов, и Тэли все смотрел на князя Генриха - как он, задумчиво склонив голову и держа в руке копье, покачивается в такт мерной, неторопливой поступи коня, как играют пятна света и зеленоватой тени на его кафтане, на русых волосах, которые то темнеют, то снова вспыхивают на солнце. Лестко ехал позади и время от времени издавал протяжный крик, резко обрывая на высокой ноте. Лес, чудилось, на миг оживал, потом опять все погружалось в мертвую тишину. Пахло медом и смолой. Только к полудню увидели они одинокую хибарку из нетесаного камня, стоявшую на высоком берегу ручья, который здесь разливался в порядочную речку. Князь, не слезая с коня, напился кислого молока из деревянного ковша, - он спешил поскорее добраться до монастыря. Но пришлось еще долго подниматься по извилистой тропе; кони всхрапывали, и Тэли, поглядев вниз, увидел, что темные ели тонут в сизой дымке. Кони скоро выбились из сил, но князь этого не замечал, он все о чем-то думал и ни слова не говорил своим спутникам. Выехали наконец на самый высокий гребень и оттуда начали спускаться, вместе с солнцем, в долину. И вдруг зеленая чаща и горы расступились пред их взорами: между стенами скал, со дна глубокой расселины, как растущий из пропасти красный цветок, поднималось каменное здание с пятью башнями. Всадники остановились. Налево вершины гор сливались с облаками, громоздились синие уступы, а внизу блестело серебром озеро. Сквозь серую завесу облаков и гор пробивались веером солнечные лучи, освещая только озеро. Справа белый, усеянный камнями обрыв отвесно спускался в пропасть, где шумел водопадами, бушевал набравшийся сил ручей, который еще недавно струился мирно у дороги. А прямо впереди, через образованную ущельем брешь, была видна - насколько хватал глаз - уходящая в туманную даль, плоская, как стол, равнина, и средь зеленых ее лугов почти у горизонта поблескивали еще два озерца. Мягкий зеленый фон равнины придавал особую красоту строгим контурам романского здания. Серебристо зазвонил колокольчик, будто запел нежный девичий голос. Это и был цвифальтенский монастырь. Когда всадники приблизились к нему по длинной подъездной дороге, вымощенной каменными плитами, меж которыми пробивалась травка, эта горная обитель уже не показалась им такой суровой. На распахнутых ставнях пестрели узоры из разноцветных точек, во дворе за наружной оградой росло множество ярких цветов, а постучавшись в ворота, всадники услышали веселые возгласы и смех. Но когда они въехали во внутренний двор, там было пусто. Пришлось подождать, пока откуда-то выскочил работник. Давясь от смеха, он взял коней под уздцы и повел в конюшню. Только тогда во двор выплыла толстая старуха в монашеском капюшоне и спросила, зачем пожаловали. Князь сказал, что он из Польши и хочет поговорить по важному делу с княжной Гертрудой. Старуха поспешно провела их в длинный сводчатый коридор. Пол тут был земляной, от него веяло прохладой, что было очень приятно после долгого пути по жаре. В коридоре гостям тоже пришлось порядочно ждать. Но вот послышались быстрые шаги, и вошла молодая, но уже довольно полная женщина, живая, энергичная, с размашистыми движениями. Она остановилась у дверей, подбоченилась, потом, приставив ладонь козырьком ко лбу, начала всматриваться в гостей, - они сидели против солнца. Князь вскочил, подошел к ней, опустился на колени и хотел припасть к ее ногам. Но она не позволила и, подняв его, расцеловала в обе щеки. Потом отстранила на вытянутую руку и пытливо посмотрела на него светлыми глазами из-под густых русых бровей. Часто замигав, она что-то пробормотала, всхлипнула, и тут рот ее скривился, из глаз брызнули обильные слезы. Стоя неподвижно, она все смотрела на князя, потом, видно, хотела что-то еще сказать, но раздумала и, наконец, сердечно рассмеялась. От смеха лицо ее удивительно похорошело - будто солнце проглянуло сквозь туман. - Забыла говорить по-нашему! - жалобно сказала она, еще улыбаясь. - Не беда, я знаю по-немецки, мать научила, - утешил ее Генрих. - Мать! - повторила монахиня и снова залилась слезами. Тэли, который во время этого разговора стоял рядом с Лестко, вопросительно посмотрел на оруженосца. Долговязый Лестко нагнулся к нему и шепнул: - Это его сестра, княжна Гертруда. Но княжна уже утерла глаза краешком покрывала и торопливо повела князя во внутренние покои. О слугах никто не вспомнил. Они нерешительно повернулись в сторону двора, где их приезд был встречен таким веселым шумом, глянули в открытую дверь. Постояли так, потом, осмелев, приблизились к выходу. Двор снова был пуст, но вдруг по нему пробежала девушка, необычайно пышно одетая, вся в парче; она так мило смеялась, что еще долго слышался им ее звонкий смех и виделись ее золотистые кудри, словно промелькнула в сумеречном небе золотая иволга. 3 Тем временем князь Генрих вошел вслед за сестрой в келью, и они молча сели друг против друга. Юноша внимательно вглядывался в лицо сестры; он искал в чуть расплывшихся чертах молодой женщины то девичье, почти детское изящество, которое запомнилось ему при их прощании. Четырнадцатилетнюю Гертруду тогда, сразу после смерти отца, отправили из Ленчицы с присланными за ней монахинями в обитель, где настоятельницей была сестра княгини Саломеи. Князь долго смотрел на сестру и нашел наконец в ее погрубевшем лице то, чего ему хотелось. Не черты девочки-подростка, нет, а сходство с матерью, и вдруг ему представилась мать, невысокая, подвижная, изящная женщина, гибкая и стройная, хотя часто бывала беременна. Он увидел ее худощавое лицо, породистый орлиный нос, серьезные, а после кончины отца всегда грустные, глаза - она осталась вдовой с целой оравой детей на руках. Гертруда, то смеясь, то успокаиваясь, то утирая слезы, тоже смотрела на брата. - Если б ты только знал, как Ортлиб красиво все описал: и как он с Оттоном был у матери, и о чем договорились, а потом как проходил сейм в Ленчице да кто там был, и о Болеславе писал, и о Мешко... - Полно тебе! - сказал князь. - Ведь с тех пор прошло одиннадцать лет. - Верно, - сказала Гертруда и опустила руки на колени. - Я об этом не подумала. Но, знаешь, вести от вас приходили так редко. Рассказывай же, что там нового? Что слышно в Ленчице, в Плоцке, в Кракове? Да, а в Познани... Она запнулась и погрустнела. По ее лицу князь сразу понял, что она не хочет его огорчать: возможно, из-за связей с двором кесаря она сочувствовала брату Владиславу и боялась сказать что-нибудь обидное для младшего брата. - Да что ж это я? - спохватилась Гертруда. - Такой гость у нас... И снова смущенно умолкла, добрая, милая толстушка. Генрих улыбнулся, встал и, взяв в ладони обе ее руки, горячо их поцеловал. Гертруда, покраснев от радости, чмокнула брата в лоб. - Ты похожа на мать, - сказал Генрих. - Очень похожа. - В самом деле? - с явным удовольствием спросила сестра. - А на отца нет? - Сдается мне, рука у тебя крепкая, как у отца, - сказал Генрих и похлопал монахиню по плечу. Она опять засмеялась. - Знала бы ты, зачем я сюда приехал! - сказал князь и, немного помолчав, прибавил: - Да я, собственно, и сам не знаю зачем. Приехал как заложник (*6), но, надеюсь, здесь я все узнаю. Ортлиб здесь? - Да, и мейстер Ортлиб, и Оттон. - Чудесно, съехались все, кто мне нужен. Нам надо о многом посоветоваться, пока кесарь не выступил на братьев. - Похоже, и не выступит. Лежит больной, еле дышит. Схватил в Иерусалиме лихорадку, совсем недавно вернулся в Бамберг и вот - лежит. Ох, думается мне, скоро будут избирать нового государя. Гертруда обтерла лицо платком, скорбно, по-монашески вздохнула, и тут только князь вспомнил, что перед ним особа духовного звания, инокиня. Ему было любопытно, о каком сейме упомянула Гертруда. Оттон и Ортлиб здесь, стало быть, путешествие его не напрасно. Но расспрашивать-не хотелось - перед глазами еще стояли горные пейзажи и зеленое озеро, в ушах звучали песенки Тэли и крики чаек над озером. Князь смотрел на Гертруду, слушал речи смиренной инокини и думал о том, какое место заняла эта неблагодарная дочь княгини Саломеи в споре между братьями. Гертруду еще в детстве отдали ко двору Владислава и Агнессы, с тех пор и началась их дружба. Из всех детей Саломеи лишь она была близка с соперницей своей матери (*7). Конечно, теперь Агнесса живет либо в Бамберге, либо в своем замке в Саксонии, но, должно быть, они с Гертрудой часто видятся. Его подозрения укрепились, когда он услыхал, что единственная дочь Агнессы, Рихенца, недавно помолвленная с королем Испании, тоже гостит в Цвифальтене, ожидая здесь послов от своего супруга, которые выехали из далекого Леона за юной избранницей немолодого Альфонса (*8). - Ты, верно, уже заметил ее, - прибавила Гертруда. - Хохотунья, по всему монастырю слышно ее смех, прелестная девушка и на княгиню Агнессу ничуть не похожа. Князю пора было отдохнуть с дороги. У Гертруды, которая принесла в монастырь большой вклад и жила здесь с подобающей княжне роскошью, были свои особые покои и даже своя прислуга - старая нянька, вывезенная из Польши. Она могла принять брата как подобает: князю был отведен отдельный покой, а его слугам - горница по соседству. Генрих с изумлением осматривал просторное помещение, толстые каменные стены. Большое окно с красиво расписанными ставнями было распахнуто настежь: видны были горы и небо, свободно проникал свежий горный воздух. Пожалуй, только во Вроцлаве князь видел такие великолепные здания, в Плоцке, в Ленчице, в Познани все выглядело куда бедней, не говоря уж о Сандомире, городе торговом и богатом, но еще никогда не бывавшем столицей княжества. Он, Генрих, будет первым князем этого города, скоро начнет там править. Мог бы и сейчас править - Болеслав давно разрешил ему ехать в наследное владение, но Генриху хотелось сперва побывать в Плоцке, в Кракове и вообще поездить по свету. Только что Гертруда вспоминала Плоцк, Ленчицу, свадьбу Болеслава. Помнит ли он? О да, и никогда в жизни не забудет. Ему тогда было шесть лет, совсем малыш, и Болеслав, которому недавно минуло тринадцать, казался ему взрослым, настоящим рыцарем. Ведь отец ударил Болеслава мечом, по французскому обычаю, так же, как дед посвящал в рыцари отца. Болеслав, отец и еще множество народу стояли посреди большой палаты плоцкого замка; мать держала малышей перед собой, чтобы в толчее их не ушибли. Юдитка орала благим матом - отец даже дернул себя за ус на кривой верхней губе и приказал нянькам унести ее. А потом вошли русские бояре в шубах и в золоте, в овчинных тулупах и шапках, от которых шел такой тяжкий дух, что княгиня Саломея то и дело прикрывала нос длинным, свисавшим до полу рукавом узорчатого платья. За боярами следовали сенные девушки будущей княгини, одетые по русскому обычаю, как монашки, в черное, с черными платками на головах и со свечами, будто на похороны собрались. Между этими черными монашками шла княжна - невеста Болеслава. На ней тоже было одеяние монахини, только белое. Оробевшая и удивленная тем, что ее не ведут под руки, она ступала очень медленно; хрупкая, почти детская фигурка тонула в белых складках, а глаза у нее были большие, лучистые. На руках у княжны алели красные сафьяновые перчатки с вышивкой по краю, как у епископа, и с крестом на тыльной стороне ладони. С минуту она шла, глядя в одну точку, словно завороженная - вся белая, с красными, как у палача, руками. Такой и запечатлелась она в памяти мальчика, Верхослава (*9), русская княжна, княгиня краковская и плоцкая. Потом он не раз просил у нее эти красные перчатки, но она все отказывалась их дать. Лишь однажды Генрих увидал их на женской половине - безжизненные, они лежали в аравийском ларце. А ему очень хотелось прикрепить их, как это делают рыцари, к своему шлему. Был у него такой блестящий шлем из посеребренной стали. То-то хороши были бы на нем эти красные перчатки! Но еще живей запомнилась ему княгиня Верхослава, какой он видел ее в другое время, много позже, когда умирала от изнурительной лихорадки его мать. Было это летом, назавтра после праздника святой Анны. Траву на окрестных лугах уже скосили, и во дворе замка чудесно пахло свежим сеном. Княгиня Саломея забылась к вечеру беспокойным сном; тихонько отойдя от ее ложа, он и Верхослава вышли за ворота замка и долго смотрели на раскинувшиеся огромным веером луга и поля, где только начиналась жатва. Болеслав тогда готовился к решающему походу на брата (*10), он едва поспел на похороны матери, а Мешко, очень дороживший своим здоровьем, улегся спать. И Генрих с Верхославой вдруг оказались среди ленчицких лугов одни, без свиты. Верхослава была намного старше и всегда относилась к Генриху по-матерински, тем более теперь, когда ей предстояло стать главной в роду, - Агнесса в счет не шла. Они стояли у колючей крыжовниковой изгороди, смотрели на запад и на юг, на блеклое, безоблачное небо. О многом хотелось бы им поговорить, но оба молчали. Генрих словно впервые видел эти луга, поля, небо - людям, потрясенным неминуемой смертью близкого человека, всегда странно видеть равнодушие мира. Верхослава, не зная, что сказать, обняла его за плечи и крепко прижала к себе. Генрих взглянул на нее с изумлением, но и какое-то другое чувство заметила, видно, Верхослава в его взгляде, потому что быстро опустила руку и ушла. С той поры они стали большими друзьями, и Генрих обычно жил при "плоцком дворе", как говорили в семье. Болеслав вскоре перебрался в Краков, но Верхослава частенько наезжала в Плоцк. Там, сидя в любимом своем саду над Вислой, она подолгу смотрела на далекую полоску противоположного берега. Ей вспоминался город, в котором она родилась; отец ее, Всеволод, тогда еще княжил в Киеве и только позже переехал в Новгород - князья русские в те времена долго на одном престоле не засиживались. Генрих почти не отлучался из Плоцка. В сандомирском уделе, заодно с мазовецким и краковским, распоряжался Болеслав - скуповат он был, жаден к деньгам, но старался не только для себя, а и для братьев выжать побольше из родовых земель, умножить богатства семьи. Правда, хозяйничал он не очень умно, но это уже дело другое. Из-за его скупости Генриха не спешили женить, а когда братья, бывало, заговаривали об этом, Болеслав напоминал им, сколько будет расходов на содержание отдельного двора, на свадьбу и так далее. Однако свадьбы в их роду следовали одна за другой: недавно оженили Болека (*11), долговязого сынка Владислава и Агнессы, а потом его теток, совсем еще сопливых девчонок, повыдавали замуж. К счастью, просватали удачно и в дальние края - послы от зятьев так долго ехали за невестами, что и о приданом позабыли. А Генрих остался неженатым. - До поры до времени, - произнес он вслух и сел у высокого окна. Прямо под окном низвергался водопадом пенистый горный поток, наполняя рокотом и гулом всю комнату. Генрих положил руки на подоконник и оперся на них подбородком. Он вглядывался в бурное кружение воды и думал о себе: странным и непонятным казалось ему, почему он сюда приехал и зачем он, искатель княжеского престола, а может, и королевской короны, сидит здесь и смотрит на эти баварские водопады. "Такая уж моя планета, - подумал он, - но путь она мне показывает всегда правильно. Теперь необходимо быть здесь, я должен застать врасплох Оттона фон Штуццелингена и Ортлиба. Они небось по-своему смотрят на те дела, которые им препоручила, умирая, мать. Да и на эту хохотушку я бы не прочь поглядеть". - Королева Испании! - громко сказал он. - Красиво звучит, клянусь богом! А королева Испании стояла под его дверью. Все полагали, что Альфонс VII ждет кончины императора Конрада и выборов нового. После того как прошлой осенью внезапно скончался король Генрих, старший сын кесаря, было не ясно, кому достанется императорская корона. А испанскому государю брак с Рихенцой был нужен, чтобы породниться с семьей римского императора, и лучи нежданного величия озарили Рихенцу, первородную внучку Болеслава Кривоустого, лишь потому, что это была самая красивая из племянниц Конрада III. Если бы после смерти ее дяди императорская корона перешла к роду Вельфов (*12) или к другому роду, тогда убеленный сединами кастилец, может, и раздумал бы посылать послов за смешливой резвушкой, которая в тихой обители близ кесарева двора ждала, когда ее увезут в золотую клетку. И царственный ее супруг ссылался на опасности, грозившие его послам в пути: там-де разбойничают и французский король, и провансальские графы, и барселонские, и наемники ломбардских городов, да еще, чего доброго, налетят морские корсары, арабы Рожера Сицилийского (*13), этого "язычника", как называл его благочестивый кастилец. Бракосочетание per procura [через представителей (лат.)] состоялось уже давно, и Рихенца мечтала о блестящей короне южного королевства, поджидавшей ее под сводами леонского собора. А пока жила "королева" спокойно, почти как монашенка незнатного рода, даже скучновато, но, к счастью, при ней уже была ее свита из десяти дам и девиц. Под заботливым надзором Гертруды маленький двор будущей чужеземной королевы преобразил мирную жизнь монастыря. Все было полно Рихенцой, ее смех звенел на галереях и в саду. Кто знает, она, возможно, не так уж стремилась к пожилому супругу. Приезд гостей в монастырь взволновал всю ее свиту, и Рихенца упросила Гертруду познакомить ее с Генрихом. Князь нехотя отошел от окна. Он как раз думал об испанской королеве и все же с трудом понял, что именно она-то и вошла к нему в сопровождении Гертруды. Невысокая, худенькая, не такая уж красавица, по рассказам Гертруды он представлял ее другой. Но когда она улыбнулась, ее лицо засияло такой прелестью, что у Генриха захватило дух. Светлые волосы блестели на солнце, глаза были большие, серые - она очень походила на свою бабку, русскую княгиню, первую жену Кривоустого (*14). Странно было видеть эту красоту степнячки среди кирпичных стен монастыря и его пестрых, вблизи таких тяжелых, неуклюжих башен. Генрих тоже улыбнулся. С минуту он смотрел на Рихенцу, потом учтиво склонился в глубоком, до земли, поклоне, как наставляла его сама Саломея фон Берг. - Это дочь нашего брата, с которым вы так любезно обошлись, - сказала Гертруда. Но Рихенца только усмехнулась: видимо, она (или Генриху так показалось?) не держала на него зла за то, что ее отца выдворили из краковской столицы и наследных земель. - А я вас уже видела, братец! - спокойно сказала она. - Через щели в ограде. И засмеялась. Она назвала его "братец" - не величать же ей такого юнца "дядей"! Но Генрих не улыбнулся в ответ, в его воображении возникла Верхослава. И когда Рихенца с Гертрудой ушли, он снова начал думать о ней. В его мыслях почему-то уже не было той отчетливости, с какой он вспоминал свадьбу Кудрявого и смерть матери. Но, кружа по светлице, глядя в окно на горы и даже пересчитывая деньги, в своем кошеле, он все время ощущал незримое присутствие невестки, как это бывало в плоцком замке. Там, в деревянной башне, где помещались он и его слуги, Генрих все слонялся от одного окна к другому и даже в мороз иногда распахивал окна на заиндевевший двор, чтобы лучше видеть большое одноэтажное строение, где сидела княгиня со своими служанками. Девушки вечно пряли или ткали - Генрих с тоскою смотрел на эту неизменную картину, - княгиня же обучена была в Новгороде странному, таинственному искусству. На деревянных или медных досках она рисовала святые иконы для церквей. Не женское то было занятие. И многие косились на Верхославу, хоть работу свою она делала с величайшим благоговением, подолгу молилась, перед тем как начать новую икону - будь то святое семейство, или бог-отец во славе, или просто скромное изображение какого-нибудь святого. Рисовала она по самому строгому канону, никогда не отступала от правил, подробно выписанных на разукрашенном узорами пергаменте, и время от времени усердно их перечитывала - написаны же они были по-гречески. Бедняжка Верхослава, как и подобало княжне из рода Ярослава Мудрого, умела не только славянские письмена читать, но и греческие разбирала! Это тоже вызывало неодобрение. Даже Саломею фон Берг, хоть сама она, не в пример мужу, владела искусством чтения, сперва тревожила такая ученость: не испортился бы характер у невестки! Но Верхослава была женщина тихая, умом своим не гордилась и кротко сносила нелегкий нрав Кудрявого. Слабая здоровьем, она долго не беременела. Говорили даже - и Генрих об этом знал, - что Болеслав первые два года после свадьбы не спал с женой; ведь ее выдали замуж тринадцати лет, совсем еще девочкой. Наконец она все же родила дочь, некрасивую косоглазенькую Салюсю, которой потом никак не могли найти мужа. Других детей у Верхославы пока не было. Генрих хорошо помнил время, когда невестка была на сносях. Она очень ослабела, лежала в своей спальне за светлицей ткачих, и никого к ней не допускали, кроме верной ключницы Мельхи, вывезенной из Руси, да супруга. Но Генрих ощущал ее присутствие в замке; он забросил соколиную охоту, все ходил от окна к окну в своей башне, смотрел на Вислу, на берег за Вислой, на бескрайние леса, окружавшие Плоцк. И слезы душили его при мысли, что Болеку можно подходить к ложу этой несчастной женщины, что холеные черные кудри брата - гордость матери, которая не позволила остричь его даже в семь лет (*15), говоря, что это языческий обычай, - рассыпаются по маленьким грудям, теперь набухшим от молока. Но вот, по замку разнесся слух, что начинаются роды; собрались отовсюду какие-то старухи, приехала из Ленчицы княгиня Саломея верхом - была тогда распутица, иначе не доберешься. Долго мучилась Верхослава и родила хилую дочь. Болеслав не скрывал гнева - легко ли, венгерка брата Мешко что ни год рожает крупных, здоровых ребят, - а княгиня Саломея с гордостью говорила о своих познанских внуках. Она-то первая и догадалась обо всем. Правда, Генрих к тому времени сам понял, что больше не в силах таить свои чувства; хоть обычно влюбленные долго не замечают, что на них указывают пальцами. Понимала это и Верхослава, но о любви между ними никогда не было сказано ни слова. Став после смерти матери вроде бы опекуншей Генриха, Верхослава советовала ему воспользоваться временем, пока он еще не должен править своим уделом, пока у него нет двора, нет жены, о которой надо заботиться. Пусть посмотрит другие края, побывает при дворе кесаря, которому он все равно обещан в заложники. Там наберется он ума-разума, а может, разведает намерения и замыслы кесаря: верно ли, что тот хочет превратить польские уделы в свой лен? При краковско-плоцком дворе толкуют разное, но ни дворяне, ни епископы не могут понять, как это случилось, что князь Кривоустый нес в Мерзебурге меч перед императором Лотарем (*16) и его не хватил удар, как три года спустя. Генрих понимал: княгиня говорит это просто так, чтобы удалить его от двора и прекратить пересуды. Планы и притязания кесаря были известны, и уж кому-кому, а не Генриху, неопытному юнцу, распутать интриги, которые плетутся при кочующем дворе кесаря в Риме, в Бамберге, в Регенсбурге, да козни Агнессы и ее сестриц, особ властных и спесивых. Все они раньше вертели племянником, ныне уже покойным королем Генрихом, пока кесарь пребывал в Святой земле и зимовал в Константинополе, под хранительной сенью черного орла, в замке своей свояченицы Берты, жены восточного императора (*17). Теперь все эти женщины, как говорила Гертруда, слетелись к одру кесаря и ждут, когда он испустит дух. Да, смерть короля Генриха в прошлом году была для них ужасным ударом - Генрих любил теток, и они его баловали. Женщины они в общем-то добрые, особенно Берта из Нюренберга, но и Аделаида и Елизавета, выданная уже немолодой за чешского князя, и даже Агнесса не злая. Тщеславны только и не в меру чванливы: заправляют империей Конрада и при каждом удобном случае норовят ввернуть: они-де внучки великого Генриха IV, который даже папе не покорился. - Весьма почтенные особы, - продолжала Гертруда, - и все же Агнесса поручила Рихенцу не им, а мне. Крестной Рихенцы была жена самого императора Лотаря, которая нарекла девочку своим именем. Гертруда кое-что слыхала о похождениях Агнессы в Польше - женщина она, видать, бывалая и знает, от чего надо оберегать дочку. Потому-то испанская королева ждет послов супруга не при дворе, где находятся мать и тетки, а в монастырском уединении. Матушка ее давно уже не живет в своем саксонском замке, оставила там мужа, а сама в сопровождении верного Добеша повсюду ездит за кесарем. Когда Конрад возвращался из Святой земли, она отправилась ему навстречу и теперь сидит при нем, ждет дальнейших событий вместе с сестрами, съехавшимися из близких и дальних краев. Обо всем этом Гертруда рассказывала Генриху, готовя с помощью монахинь и послушниц теплую ванну для утомленного путника. Князь стоял у окна, смотрел на горы. Всю светлицу заволокло паром от кипятка, который ведрами носили прислужницы, а Гертруда, засучив рукава, подливала в воду зеленый отвар из еловой хвои и ромашки - от него шел приятный, бодрящий запах. Позвали Тэли, он помог князю раздеться. Генрих уселся в деревянную бадью, и Гертруда принялась тереть ему спину, как ребенку, жесткой плетеной мочалкой - крепко, докрасна. Ни на минуту не умолкая, она говорила о том, что делается при дворе кесаря, в монастыре и в Риме. Из-за тамошних сквернавцев папе пришлось бежать во Францию, а потом в Трир; там и живет он сейчас да так славно управляется со всеми делами, что и Бернара не надо (*18). Генрих слушал не очень внимательно: он думал о Польше, о небогатом ленчицком дворе, о замке в Сандомире и только улыбался хлопотавшей вокруг него сестре. Сандомирский замок он видел всего один раз. Послал туда Казимира - пусть похозяйничает, хоть и не в своей вотчине, пусть привыкает к заботам о дворе, о конях, о челяди. Сандомир ведь ему достанется после смерти Генриха, а может, Генрих и раньше откажется от своего удела, если мирская жизнь наскучит. Но Покамест жизнь ему улыбалась. С Верхославой они простились спокойно. Она просила лишь об одном: коль попадется ему где-нибудь ученый скворец, умеющий выговаривать слова, пусть привезет ей в подарок. Вот бы найти ему такого скворушку, порадовать Верхославу! Но нигде он такой ученой птицы еще не видел. У зальцбургского епископа, правда, было много всяких птиц - сороки и дрозды, щеглы и синицы, даже какие-то невиданные желтые воробьи из Испании, щебетавшие, как горлицы, но заветного скворца и там не нашлось. А славно у епископа Эбергарда в Зальцбурге! И как прекрасен был тот туманный день над Королевским озером, когда Генрих смотрел на радостные лица своих слуг и на могучие горы. Жаль только, что не может он показать все это Верхославе. Разумеется, Новгород богат и красив, а Киев тем паче, да и Краков растет, хорошеет, поднимаются в вавельском замке нарядные здания, деревянные и каменные, сооружаются костелы с золочеными крышами, но все же Генриху хотелось бы, чтобы Верхослава увидала эти горы, такие непохожие на русские и польские равнины, чтобы увидала стройные высокие ели, озера Бертольдсгадена и Цвифальтена. Странное дело, Королевское озеро почему-то напомнило ему Днепр, по которому плавали они с братом Болеславом, когда были в Киеве. Какой великолепный город! Высоко над рекой вздымаются маковки его церквей и огромный, таинственный собор святой Софии, воздвигнутый Ярославом Мудрым. Генриху тогда было совершенно безразлично, зачем они приехали в этот город - какие-то скучные, ненужные дела! Важно было то, что здесь родилась Верхослава; здесь, в женской обители вблизи монашеских пещер, прошло ее детство у матери, которую отец удалил от себя. Стояла весна, и они с Лестко бродили по спускавшимся к голубой реке монастырским садам, где цвели яблони. Монашенки принимали их за рыцарей-гуляк, искателей любовных приключений и, отворяя оконца келий, грозили пальцем. Лестко тогда впервые узнал чувство любви, и озорные взгляды веселых монашенок вгоняли его в краску. А облаченный в легкие серебряные доспехи Генрих, блуждая в высокой траве среди деревьев, среди желтых цветов дрока, росшего по берегам Днепра, искал следов маленькой ножки в узкой замшевой туфле с вытянутым, как клюв, носком. Болеслав, который привел тогда Изяславу подкрепление, с улыбкой смотрел на брата, удивляясь, чего ищет Генрих в этом старом, запущенном саду. Его мыслями тоже владела любовь, и невдомек ему было, что у брата уже давно завелась любовь в собственном его доме. 4 Надо признаться, что Тэли не очень нравилось житье в монастыре. Его, правда, никто не заставлял подниматься на заре, когда вставали монахини их обители или монахи мужского монастыря в долине; ему не надо было петь с ними молитвы и выстаивать службы, но Тэли претила эта размеренная - куда более размеренная, чем в Зальцбурге, - жизнь, чуждая ему и неинтересная. Погода стояла еще теплая, но дело шло к осени, а они все торчали в монастыре - только Лестко князь выпроводил с поручением в Польшу. Что держит князя Генриха в этом скучном монастыре? Почему не уедет он от этого бабья, которое суетится вокруг него, почему не отправится в славный веселый поход с громкой музыкой, со звоном бубенцов и мечей? Такие походы часто снились бедному Тэли, когда он лежал, прижавшись к Лестко - в каменных покоях было холодно, - да и позже, когда Лестко уехал и он остался один-одинешенек. Князь почти не обращал на него внимания. Мальчик от нечего делать брал в руки виолу, прощальный подарок Турольда, уходил в лес над монастырем, садился на камни - сперва в тени, а как стало холодать, на солнышке - и часами играл и песни складывал. Поначалу он воспевал в своих песнях деву Марию, а когда они уже порядочно прожили в монастыре - королеву испанскую. Описывая ее красоту, он, пожалуй, был не слишком точен - на ум все приходили привычные, традиционные сравнения: "очи, как звезды", "щеки, как розы"... Но, распевая эти немудрящие вирши, Тэли думал о хрупкой маленькой королеве, которая проворно, как белочка, носилась по цвифальтенским садам. Ее, видно, ничуть не тревожило, что между канцелярией Конрада III и канцелярией Альфонса недавно возник спор: в Германии не соглашались титуловать Рихенцу "императрицей" и заявляли кастильцу, что в имперских грамотах его супруга может, самое большее, именоваться "королевой всех испанских земель". Спору этому, как уверяла Гертруда, был зачинщиком надменный Фридрих Швабский (*19), племянник кесаря, все больше входивший в силу при дворе умирающего владыки. Поговаривали, что он-то, вероятно, и будет назначен опекуном малолетнего Фридриха, младшего кесарева сына, а вовсе не австрийцы, единоутробные братья кесаря (*20), которых поддерживали сестры, столь влиятельные при дворе. Оттон Фрейзингенский (*21), Леопольд и Генрих по прозвищу "Язомирготт" (*22) уже сидели здесь - правда, не в самом Бамберге, а в окрестностях, - пока в императорском дворце шел между дамами спор, кого избрать опекуном наследника. Но все эти сложные дела не волновали Рихенцу и ее юного поклонника, чей тоненький голос и нежно воркующая виола всякий день звучали среди окрестных скал над монастырем и водопадами. Генрих часто спускался в долину. У подножия горы, где начинались зеленые луга, напоминавшие ему Ленчицу, стояло выбеленное известью длинное, широкое и плоское здание мужской обители - святые отцы Ортлиб и Оттон фон Штуццелинген, проживавшие там, были приверженцами графского рода Бергов. Кроме этих двух высокопоставленных духовных особ, в обители было множество монахов; занимались они тем, что пользовали больных, стекавшихся к ним со всего края. При монастыре была небольшая пристройка с квадратным двориком, наглухо огороженным высоким частоколом из толстых бревен. Здесь милосердные братья содержали скудоумных и даже буйнопомешанных - никто другой не желал о них позаботиться, и беднягам, останься они у себя в селах или замках, грозила голодная смерть. В чисто выбеленных кельях пристройки, куда Оттон и Ортлиб почти не заглядывали, больных было немного, все спокойные, тихие меланхолики. Среди них находился рыцарь, повредившийся в уме после того, как его стукнули по голове окованной железом дубинкой. Он обычно сидел один в своей келейке и зычным голосом выкликал по именам своих слуг, которых уже давно в живых не было. Порой этот седовласый, угрюмый старик распевал какие-то диковинные песни, - они назывались "романсами" - и тогда в его голосе звучала подлинная страсть. Говорили, что молодым он ездил в Испанию и там научился этим песням. Тэли подолгу сидел на завалинке под окном его кельи и все слушал, слушал, пока безумец не умолкал. Вскоре мальчик приспособился подыгрывать старику на виоле и тихонько перебирал струны, когда тот выводил свои чудные песни о любви и геройских подвигах. Из женского монастыря приходила сюда славившаяся набожностью полуслепая старуха Вальбурга - рассказывать Ортлибу о своих видениях. Она усаживалась на скамье у входа, а Ортлиб - на колоде, что лежала напротив. Пригревшись на солнце, старуха улыбалась беззубым ртом и не спешила приступить к рассказу. Тэли обычно прятался неподалеку, в белесых лопухах у ограды; и он и Ортлиб выжидающе смотрели на монахиню. В руках у Ортлиба был наготове кусок пергамента, прикрепленный гвоздиками к деревянной дощечке, и тростниковое перо. Вальбурга, усмехаясь и мечтательно устремив незрячие глаза в пространство, на яркое солнце, долго молчала. - Я видела... - произносила она наконец еле слышным голосом. - Я видела! - повторяла уже громче, уверенней, и слова лились из ее уст неудержимым потоком, образы сменялись так быстро и беспорядочно, что Ортлиб не поспевал записывать. Впрочем, Вальбурге редко являлись священные предметы или святые особы - все больше цветы, деревья, облака, птицы. То ей привиделись летящие в небо лебеди, то цветы, растущие в храме, - но описывала она так чудесно, что у слушателей прямо дух захватывало. Когда Вальбурга умолкала, служка, по наказу настоятельницы Осанны, усаживал ее на ослика и провожал обратно на гору, в женский монастырь. Генрих тем временем беседовал с Оттоном, расспрашивал у него о правах и привилегиях польских князей и королей. Откуда пошла королевская власть в Польше? Какие распоряжения оставил его отец Болеслав касательно уделов, завещанных сыновьям, и кому из них положено княжить в Кракове? Оттон отвечал Генриху и кстати рассказывал про удельные княжества на Руси и в Чехии. Когда надменный фон Штуццелинген излагал законы славянских народов, в его тоне чувствовалось осуждение, хотя он ни разу не сказал дурного слова о Кривоустом, тем паче о благочестивой княгине Саломее. Но и положение в Германском королевстве, видно, не радовало его; он вздыхал по временам прежних императоров - Карла, Оттона, Генрихов (*23). Эти степенные деловые беседы нагоняли на Тэли тоску. Куда приятней было нежиться на солнышке; а оно теперь все чаще пряталось в тучах и рано опускалось за горы над розовевшим озером. Юный паж с грустью думал о том, что вот уже и осень настала. В эту пору Генрих взял его с собой в поездку, недальнюю, но весьма пышно обставленную. Князь почел своим долгом навестить дядю по матери, нынешнего владельца Берга, а выразить соболезнование по поводу недавней гибели его старшего сына Адольфа, павшего в бою на глазах у Конрада III во время крестового похода. Дядюшка Дипольд был младшим в роду бергских графов, которые торопились забыться вечным сном в склепах цвифальтенского монастыря. Ныне он вместе с женой жил безвыездно в своем замке, где воцарились скорбь и запустение. Отправились к нему с придворными и челядью также княжна Гертруда, Рихенца и Оттон фон Штуццелинген, который был дружен еще со старым графом и хаживал с ним в Святую землю. Во главе процессии ехали верхом княжна и испанская королева, за ними Оттон и Генрих, а остальные следовали за господами кто верхом, а кто пеший. Тэли на своем польском меринке выскочил вперед, достал из рукава виолу и принялся пиликать всякие песенки, и грустные и веселые, а потом запел как мог громче, выделывая в конце фраз гортанные завитушки на высоких нотах, как тирольские пастухи, которых он наслушался в родном Зальцбурге. Но как ни старался Тэли, звуки его голоса и виолы тонули среди гор, глохли в желтой листве буков и каштанов. До тех, кто ехал позади, долетали только обрывки мелодий да отдельные слова, зато они хорошо видели бело-розовый костюм мальчика и пучок лент у его пояса, весело мелькавшие сквозь ветки деревьев, которые нависали над ведущей круто под гору тропой. Тэли пел: Твой нос - стрелы прямее, А губы - роз алее, И ярче солнца - очи. Когда идешь по саду, Гляжу, моя услада, Да взор слепит, нет мочи. В монастыре давно знали, что Тэли воспевает не кого иного, как Рихенцу, и всем это очень нравилось. Славный мальчуган! Рано пробудилась в его душе любовь, но он умеет ее выразить не хуже взрослого. Старый Оттон фон Штуццелинген, сочинивший в юности немало любовных песен, смотрел на мальчика с нежностью. Когда процессия спустилась с горы к мужскому монастырю, Тэли оглянулся и увидел, что в ее порядке кое-что изменилось: желтое платье княжны Гертруды - по случаю поездки она рассталась с монашеским одеянием - светлело рядом с бурым плащом Оттона, а персидский конь Генриха шел нога в ногу с конем Рихенцы. У Тэли защемило сердце, играть ему расхотелось, но надо было заканчивать песню - не то Оттон фон Штуццелинген высмеет такого неучтивого поклонника. Тэли только перешел на более торжественный лад и запел благочестиво и важно: Мария, на небесном троне Сидишь ты в золотой короне, Алтарь твой розами украшен. Ах, ничего нет в мире краше! Оттон заметил перемену тона и, усмехаясь, сказал Гертруде: - Боюсь, пребывание Генриха в нашем монастыре затянулось не только по той причине, что он желал бы в беседах со мной и с Ортлибом постигнуть трудную науку правления... - Господь с вами! - ужаснулась Гертруда. - Если это так, я тотчас прикажу ему убираться прочь. Ничего у него тут не выйдет. - Вам, женщинам, в таких делах всего важней брачный венец. Пускай молодежь позабавится любовью, это в порядке вещей. Все равно им скоро расставаться - она будет жить в Испании, он - в Польше. - Не очень-то его тянет в Польшу. Надо бы ему напомнить, что пора подумать о своем княжестве. - Но там ведь Болек хозяйничает. Да и княжество не больно велико. Зачем Генриху туда ехать? Гертруда бросила на Оттона быстрый взгляд, потом задумалась. - Что ж, пускай поживет у нас, - сказала она. - Надеюсь, Рихенцу не сегодня-завтра из монастыря увезут. Только это и удалось расслышать Тэли, который нарочно придержал коня, чтобы не терять из виду господ, ехавших позади. К полудню они уже были недалеко от Берга и, чтобы не застать графскую чету врасплох, послали слугу известить о своем прибытии, а покамест остановились на хуторе в окрестностях замка. Хозяева мигом выставили соседей, собравшихся у них по случаю крестин, наскоро вымыли лавки, и знатные гости сели за стол подкрепиться - припасы у них были свои, - а крестьяне столпились у окон, глазея на княжеский пир. Был он весьма скромный и, по монастырскому обычаю, проходил в молчании. Инок, исполнявший у преподобного Оттона обязанности лектора и писца, тихим, ровным голосом читал положенное на этот день житие святой Маргариты, в котором было множество соблазнительных похождений, подробно описанных автором. Княжна Гертруда то и дело вздыхала и поглядывала на Рихенцу, а та сидела паинькой, даже золотистые ее кудри, не выбивались из-под белой накрахмаленной косынки, высоко повязанной надо лбом. Уставившись в тарелку, Рихенца чинно, маленькими кусочками пережевывала пищу, лишь в уголках рта подрагивала улыбка. Тэли тоже смотрел на "королеву", на ее затаенную улыбку, удлинявшую тонкие губы. Он заметил, что и князь Генрих нет-нет да и взглянет на Рихенцу искоса, украдкой, словно не разрешая себе смотреть прямо в милое личико супруги Альфонса VII. Когда житие святой Маргариты пришло к концу, а с ним вместе и обед, княжна Гертруда вздохнула полной грудью, лицо ее сразу оживилось. Похоже, ей было приятно на денек-другой отлучиться из стен родимого монастыря, надеть хоть ненадолго пышное княжеское убранство. Хлопнув в ладоши, она приказала Бартоломею: - Ну-ка, паж, доставай свою скрипицу, сыграй нам что-нибудь! Тэли проворно взял виолу и заиграл - сперва что-то медленное, церковное, потом все быстрее, быстрее, хоть пускайся в пляс, и, вдруг оборвав, перешел на неторопливый, но чеканный ритм полонеза. Генрих склонился перед Рихенцой, лицо его осветила улыбка, напоминавшая улыбку Гертруды, только чуть грустная, мечтательная. Девушка встала, одной рукой приподняла длинную юбку, а другую руку - самые кончики пальцев - подала князю, и они принялись прохаживаться по кирпичному полу просторной горницы. Танец был степенный, благопристойный и очень понравился Гертруде. Давно не видала она такого занятного зрелища, прямо не могла насмотреться на танцующих и, хлопая в ладоши, все кричала: "Еще! Еще!" Тэли живей ударил по струнам, Генрих выпустил руку Рихенцы, и они пошли порознь то взад, то вперед, быстрыми шагами выписывая прихотливый узор танца в такт задорной музыке. Юбка Рихенцы, вздымая облачко пыли, шелестела по полу, стройная девичья фигурка, утопавшая в тяжелых складках, двигалась привольно, точно, изящно. Генрих от души развеселился, куда девалась его обычная меланхолия! И крестьяне, жадно прильнувшие к окнам, тоже повеселели; все они радостно улыбались вместе с бравым польским князем. А Тэли знай наяривал все быстрей, все громче, и вот зазвучала разымчивая мелодия горского танца. Княжна Гертруда с притворной досадой замахала руками - дескать, не пристало ей смотреть на такую бесшабашную пляску! Но Тэли продолжал играть, а Рихенца - звонко хохотать и кружиться. Только Генрих, взглянув на сестру, вдруг задумался и остановился. Тогда и его дама, еле переводя дух, стала посреди горницы, а Тэли резко провел смычком по струнам, и виола смолкла. Юноша и девушка, с трудом сдерживая смех, церемонно поклонились друг другу. Танец закончился. Все притихли, а Гертруда, будто застыдясь своего минутного легкомыслия, быстро поднялась и велела трогаться в путь. За музыкой и танцами время пролетело незаметно, выехали с постоялого двора уже под вечер, и маленький Тэли, который опять вырвался вперед, едва был виден в густом тумане. Гертруда окликнула его, приказала петь, но только божественные песни. Мальчик послушно затянул хвалу деве Марии, уже слегка охрипшим голосом, потому что с самого утра пел на воздухе. Под звуки умиротворяющей песни они медленно приближались к покрытой буковым лесом горе, которая чернела в сумеречно-синем небе - там стоял родовой замок покойной княгини Саломеи. Гертруда обернулась и сказала ехавшему рядом Генриху: - Подумать только, как отличается край, где умерла наша мать, от этих мест, где она родилась! Дипольд поджидал их у подножия горы, где дорога начинала круто идти вверх и находился первый подъемный мост, весь покрытый ржавчиной, - должно быть, давно его не поднимали: жилось тогда в Швабии довольно спокойно. Граф Берг был еще не стар, но одет по-стариковски небрежно: серый плащ кое-как накинут поверх грубой кольчуги из неровных железных колец, на голове не рыцарский шлем, а широкополая черная войлочная шляпа, какие носят горцы. Держался он смущенно и, казалось, не слишком был рад приезду родичей, а уж к испанской королеве и вовсе не знал как подступиться. Рихенце по сану надлежало занять место во главе кортежа, но она, ссылаясь на свою молодость и на то, что брак еще не свершен, уговорила Гертруду подъехать первой. Дипольд сердился, грозно сверкал глазами, бранил почем зря стоявших вокруг него слуг с факелами. Наконец он соскочил с коня и, преклонив колено, приветствовал Гертруду и Рихенцу, а Генриха, который тоже спешился, обнял. Потом, немного поколебавшись, с явным удовольствием расцеловал князя в обе щеки. Тэли опять проскользнул вперед, и процессия начала подниматься к замку. А там царили переполох и беспорядок. Графиня - она была старше мужа - сидела в нише у окна и даже не поднялась встретить Гертруду и ее племянницу. Эта очень немолодая женщина с трудом двигалась - она была на сносях. С первой же минуты графиня завладела Гертрудой и, ничуть не смущаясь присутствием духовных особ, разразилась горькими нареканиями на крестовый поход, который отнял у нее сына. Бернара Клервоского она называла "антихристом" - он-де старается прослыть чудотворцем, морочит голову не только простолюдинам, но и князьям, графам, королям, даже нелегкого на подъем короля Конрада сумел одурачить (*24), а тому надо бы о Риме думать, о короне императорской (*25). Этот град упреков, направленных против самых священных замыслов и стремлений христианского воинства, против призывов папы римского, слегка обеспокоил Гертруду. Она попыталась возразить, растолковать графине, что негоже называть безумием и мерзостью столь благочестивое дело. - Даже сын твой, - сказала она, - и тот поехал, дабы обрести вечное спасение! Графиня только замахала руками и горестно воскликнула: - Да что ты мне говоришь! Уж я-то знала своего старшего сына. Вовсе не из благочестия поехал он с королем Конрадом. Еще в детстве только и снились ему всякие странствия, а постарше стал, все убегал из дому. То по горам бродил, то к австрийскому двору подался, то по Рейну плавал. В душе он язычником был, никогда, бывало, креста не сотворит, а весною нацепит на себя ветки зеленые да цветы и пошел плясать по деревням да по кабакам. По две недели домой не возвращался, уж я не чаяла его увидеть. А как пришли сюда эти сыны Велиала, эти слуги антихристовы да начали в вашем храме и монастыре, - тут она обернулась к мейстеру Оттону, - проповедовать, так он сразу выкроил из красного сукна крест, к плащу приладил да вскочил на коня - еле успела я дать ему двух парней в слуги, как его и след простыл. Мейстер Оттон снисходительно кивал головой. - Меня не удивляет, дочь моя, - сказал он, - что ты, чьи предки и родственники столь многим споспешествовали благу церкви нашей, думаешь, будто устами святых мужей, нас посетивших, вещал антихрист... Все это мне не раз доводилось слышать, но я полагал, что при племяннице своей, при дочери святой нашей княгини Саломеи, которая была украшением своего рода и благодетельницей нашего монастыря, ты удержишь свой грешный язык... В твоем ли положении вести такие речи! Графиня готова была вспылить, но тут вмешался Дипольд - не обиделись бы гости да не повредило бы жене. Он заговорил с Гертрудой и Рихенцой о всяких других делах, расспрашивал, что нового при дворе в Бамберге, как здоровье кесаря. Говорят, после похода оно сильно пошатнулось. Идет слух, будто Конрада, когда он гостил у византийского императора, хотели отравить, но, конечно, тому нельзя верить - ведь Конрад в близком родстве с Мануилом и никакого зла ему не чинил, даже напротив, обещал помочь в защите от могучего и спесивого владыки Сицилии, от этого дьявола рогатого. Гостям подали кислое вино, мед, пироги и другую домашнюю снедь. Дипольд просил не обессудить на бедном угощении, - не успел, мол, приготовиться к приему дорогих гостей. Гертруда на это ответила дяде, что они люди невзыскательные, монастырские, к пирам и пляскам - тут она взглянула на Генриха - не приученные. За столом старая графиня все время говорила об Адольфе; Тэли решил, что здесь ему делать нечего. Он спрятал виолу и вместе с монастырской челядью отправился в невысокую башню, где было много сена, стояли мешки с зерном и пахло мышами. На землю ложился ночной туман. Тэли через отверстие в потолке выбрался на крышу башни. Усевшись там, он смотрел, как над длинными полосами тумана медленно восходит блестящий рог молодого месяца. Башня была угловая, к ней примыкал небольшой сад, где белели березы и плакучие ивы. Вокруг замка тянулись дремучие леса, и когда туман опустился ниже, из серого его моря выплыли бесчисленные верхушки деревьев. Они слегка покачивались, будто о чем-то безмолвно спорили между собой. Как зачарованный любовался Тэли этим пейзажем, полным суровой красоты. Вдруг он услыхал шаги в саду и увидел князя Генриха, который прогуливался под руку со своей племянницей. Поверх длинного светлого платья Рихенцы был наброшен темный шелковый плащ, отливавший серебром в лунном свете. Они не спеша ходили взад и вперед, часто останавливались, и не видно было, чтобы разговаривали. Тут в душе Тэли что-то всколыхнулось. Забыв о трауре, омрачавшем этот бестолковый графский двор, он тронул пальцами струны виолы, потом провел по ним смычком и запел вполголоса, томно и сладко. Пел он долго, и на сердце у него становилось все спокойнее. Впервые подумал он о том, что проживет еще не одну весну и не одну осень и что все в жизни становится воспоминанием. Что милый облик испанской королевы со временем поблекнет в его памяти, как и другие красоты. И что наступит когда-нибудь вот такая же осенняя ночь, которая будет последней в его жизни, и ничто в мире от этого не изменится. Голос его звучал все мягче, слова приходили на ум все более простые и значительные. Струны виолы еле слышно вторили пению и наконец затихли. Луна была молодая, зашла быстро. С минуту еще мерцал ее свет сквозь туман, потом стало совсем темно. 5 Вечером следующего дня гости и хозяева сидели в парадной зале и, отдыхая после обеда, обсуждали приготовления к охоте, в которой все намеревались принять участие, - пора была самая подходящая. Но вдруг явился гонец из Цвифальтена и сообщил, что княгиня Агнесса приехала в монастырь и желает немедленно повидаться с дочерью. Гертруду эта весть явно встревожила, а Генрих и Тэли, не сговариваясь, одновременно взглянули на Рихенцу. Приезд ее матери в Цвифальтен скорее всего означал, что наконец-то прибыли послы Альфонса. Рихенца побледнела, опустила глаза. Генрих с неудовольствием заметил на лице Тэли насмешливую улыбку. Но даже самому себе он не хотел признаться, что этот мальчик раздражает его. Ничего не поделаешь, пришлось отказаться от охоты и поспешить в обратный путь. Покинули замок утром на рассвете. Погода переменилась, было пасмурно, в воздухе висела мелкая изморось. Теперь Тэли ехал позади всех; виолу свою он спрятал поглубже в сумку, которая болталась у него за спиной. Настоятельница монастыря, мать Осанна, выехала верхом навстречу и галопом помчалась прямо к Гертруде. Да, в Бамберг прибыли послы Альфонса VII, и кесарь просит племянницу поскорей собираться. Еле уговорили княгиню Агнессу хоть денек побыть в монастыре, отдохнуть с дороги. Невестки своей Генрих почти не знал. Так уж получилось, что в последний раз он видел ее, когда был еще ребенком. Во время похода на Познань Агнесса жила в Кракове, оттуда переехала в Германию; с тех пор Генрих не встречал ее и не мог даже вспомнить, как она выглядит. Это была невысокая, худенькая женщина с большим носом и красивыми блестящими глазами - наследственная черта салической династии. Одевалась она всегда скромно, тем более в дорогу: теперь на ней была коричневая ряса бенедиктинок, которую она с разрешения папы могла носить при желании. В этой простой одежде невзрачная с виду Агнесса держалась, однако, так, что в каждом ее движении чувствовалась внучка великого императора. Генрих невольно вспомнил долговязого, сутулого Владислава, его висячие рыжие усы - вот уж в ком не было и тени величия! Кроткий, беззлобный Владислав никогда ничему не противился: безвыездно жил в своем замке Альтенбурге, предоставляя жене и сыновьям хлопотать о нем и о себе самих. Осанка Агнессы, ее жесты, улыбки говорили о том, что она ни на миг не забывает о приданом, которое принесла ее мать в дом Гогенштауфенов, - императорской короне, озаренной сиянием славных битв и высоких замыслов, короне, изрядно померкшей уже на челе деда Агнессы, однако еще не поверженной. Что с того, что Агнесса была рождена во втором, менее блестящем браке своей матери, тоже Агнессы, дочери Генриха IV и сестры Генриха V, матери короля Конрада и Фридриха Швабского, который, правда, не стал императором, но влияния имел побольше, чем его удачливый брат. Агнесса, до мозга костей была проникнута сознанием величия своего рода, и хотя никогда об этом не говорила, неизбывная ее спесь достаточно, сказывалась в презрении к жалкой графине фон Берг. Но здесь, в монастыре, маленькая надменная женщина ничуть не важничала; она любезно беседовала с матерью Осанной и с Гертрудой, которую считала своим близким другом и весьма ценила за доброту. Генриха Агнесса тоже встретила улыбкой - видно было, что она дорожит любой возможностью завязать сношения с краем, откуда ее изгнали. А князь был как-никак одной из самых важных фигур в Польском государстве. К сожалению, Генрих после поездки в Берг мало походил на государственного мужа. Он был задумчив, голубые глаза подернулись томной поволокой, что забавно не вязалось с его вздернутым носом. Вечером Генрих появился роскошно разодетый, все на нем сверкало; он и впрямь был очень красив, даже Агнесса ласково улыбалась, на него глядя. Но о политике польских князей из него не удавалось вытянуть ни слова. Он ничего не знал или не хотел знать ни о Мешко, ни о Болеславе, не мог толком рассказать об их намерениях. Разумеется, краковского удела они по доброй воле не отдадут Владиславу, но вот с Силезией - дело спорное. Силезия ведь не просто символ верховной власти или целостности Польши, это наследственная вотчина Владислава, и, по крайней мере, сыновья его должны ее получить (*26). Сразу было видно, что княгиня отлично разбирается в законах, право своих сыновей на Силезию она обосновывала множеством доводов. Но, пожалуй, она напрасно старалась, Генрих и так со всем соглашался, хотя имел на этот счет свое особое мнение. Просто он не мог спорить с матерью Рихенцы. Равнодушие Генриха в конце концов взбесило княгиню, она уже не могла скрыть своего раздражения, что случалось с нею не впервые. Резко оборвав разговор, Агнесса обратилась с каким-то приказанием к Добешу, который находился при ней неотлучно. Это был высокий мужчина, в юности, вероятно, стройный, а теперь отъевшийся, как боров, на княжеских хлебах. В его польской речи чувствовался выговор горцев - он был родом из-за Сонча. Когда-то Добеш служил у Петра Влостовича (*27), потом перешел к Владиславу и остался ему верен и в радости и в горе. Добеш сыграл немаловажную роль в коварном пленении Влостовича, которое всполошило всю Польшу. Он не научился порядочно говорить ни на одном языке, и речь его была какой-то невразумительной мешаниной немецких, латинских и горских выражений. Добеш сопровождал княгиню Агнессу повсюду, не отходил от нее ни на шаг, хотя из-за своей тучности двигался с трудом и мало чем мог услужить. Зато, будучи почти членом семьи, он выказывал Агнессе самое глубокое и искреннее почтение. Генрих тут впервые задумался над тем, какая важная персона его невестка и каким почетом, вероятно, пользовался отец, если его старшему сыну дали в жены столь высокопоставленную даму. Правда, брак этот совершился и по любви, история была такая. Болеслава Кривоустого, не привыкшего повиноваться чьим бы то ни было приказам, часто требовали к императорскому двору, и он, чтоб отвязаться от назойливых немцев, послал наконец на съезд в Галле своего старшего сына - пусть объяснит императору, почему отец не является. На съезде этом Штауфены и Бабенберги объединились в поддержке Лотаря (*28), но все же частенько грызлись. Там-то и встретился Владислав с Агнессой. Воевода Пакослав, его сопровождавший, договорился о сватовстве, и год спустя Агнесса прибыла в Польшу, а еще через два года, после незаконного избрания Конрада, стала сестрой короля. Больше всего удивило Генриха, что эта надменная немка - такой он всегда ее считал - отлично говорила по-польски и только на этом языке обращалась к Гертруде, Генриху и даже к Рихенце, хотя дочь предпочитала немецкий. И двор ее состоял из поляков и даже русских; несколько досталось ей в наследство от матери Владислава, а потом к ним присоединилось немало девушек, приехавших с невесткой Агнессы. Генриху даже смешно стало, когда в этой чисто немецкой среде, в стенах католического монастыря, где почтенный Оттон блистал латынью, вдруг послышалась русская речь - это Агнесса заговорила о чем-то с одной из служанок, видимо, прачкой. Смешно ему стало и грустно - вспомнилась светлица Верхославы в Плоцке, ее русские девушки и милый сердцу Киев. С этой минуты Агнесса показалась ему родным человеком, он взглянул на нее другими глазами, почувствовал в ней настоящую польскую княгиню. И как только представился случай, Генрих по прямоте своей все ей высказал. Произошло это уже под вечер. Гертруда, устав от хлопот со сборами племянницы, отправилась отдохнуть в угловую келью, куда еще до нее ушла Агнесса. Генрих долго бродил по монастырским коридорам. Русская речь напомнила ему о другой женщине, он старался избежать встречи с Рихенцой, но невольно следил за каждым ее шагом. Вот она прошла с подругами в сад - хочет проститься с этими дорогими для нее местами, сказала она ему своим нежным гортанным голоском. Генрих тогда отправился к сестре. Гертруда и Агнесса сидели у широкого окна, выходившего на горы и реку, и любовались багряными отсветами на белых известняковых скалах. Генрих взял табурет, сел напротив. Солнечные лучи, струившиеся в открытое окно, заиграли золотом на его волосах, и Агнесса впервые заговорила с ним дружелюбно, сердечно. Тогда-то Генрих и сказал ей о том, как подслушал ее разговор с прачкой, как это его тронуло и как он сразу почувствовал в ней истинно польскую княгиню. Агнесса печально усмехнулась, а Гертруда стала сердито укорять брата. Негоже так говорить - Агнесса всегда была настоящей польской княгиней, всегда желала им всем только добра. Разве не видно это хотя бы из того, что она сидит здесь и беседует с ними, виновниками ее изгнания, виновниками того пресловутого проклятия и многого другого. Что подразумевала Гертруда под этим "многим другим", осталось для Генриха загадкой; ясно было одно - сестра находится под обаянием этой женщины и смотрит на все ее глазами. - Ах! - вздохнула Агнесса и медленно, но с легким раздражением заговорила: - Ты напрасно защищаешь меня перед Генрихом. Надеюсь, со временем он меня поймет, когда политика будет его интересовать больше, чем теперь, когда в его сердце найдется место для государственных дел. - И она снова усмехнулась. Генрих внимательно вглядывался в ее освещенное солнцем лицо. Нервное, тонкое, изрядно уже увядшее, оно хранило следы былой красоты и дышало умом и энергией. В Польше всегда говорили об Агнессе с глубочайшим презрением, поэтому для Генриха было неожиданностью увидеть ее такой. И то, что Агнесса постоянно искала помощи кесаря, интриговала против братьев Генриха, даже добилась этим летом согласия Конрада на поход в Польшу, никак не укладывалось у него в голове. "Чего ей от нас надо?" - думал он. В дверях показался мейстер Оттон. Он принес княгине Агнессе небольшую книжечку, псалтирь, в которую он, кроме псалмов, вписал собственноручно жизнеописания предков Рихенцы, дабы у испанской королевы осталась память о пребывании в цвифальтенской обители. Преподнося свой труд Агнессе, он в почтительных выражениях намекнул на их прошлые нелады. Агнесса ответила, что не стоит об этом вспоминать, и в тоне ее сквозило горькое смирение. Теперь, когда умер племянник король Генрих, во всем подчинявшийся воле теток, когда кесарь был так тяжко болен, она не могла уже питать больших надежд на восстановление власти своего мужа в Кракове. Оттон сел против нее, и тогда Агнесса вдруг заговорила обо всем этом с обидой и болью. Говорила она долго, то и дело поминая недобрым словом покойную княгиню Саломею. Оттон фон Штуццелинген лишь беспомощно разводил руками. - Разумеется, княгиня, - решился он наконец прервать ее, - все мы способны заблуждаться, но княгиня Саломея была весьма благочестивой женщиной и, главное, любящей матерью. - Бывают положения, когда надо поступиться материнскими чувствами ради вещей более важных, - запальчиво возразила Агнесса. - Иной раз следует забыть о том, что ты мать или жена... Мейстер Оттон поднял брови и посмотрел на нее с изумлением. - Разве не ясно, - продолжала княгиня, - что, если речь идет о благе государства, мы обязаны забыть о себе? Обстоятельства требуют жертв. О, мой дед хорошо это понимал. Она минуту помолчала, и снова безудержным потоком полились горькие, страстные слова - все, что давно уже накипело у нее на сердце. - Вот Генрих, - говорила она, - мой деверь, сын графини Берг, удивляется, что я разговариваю по-польски и по-русски, что, как польская княгиня, держу при себе повязанных платками русских служанок. А ведь я, дочь и сестра императоров, отреклась от своей родины, чтобы стать полькой, и, быть может, сильнее люблю Польшу, нежели любил ее сам Кривоустый. Тут ужаснулась Гертруда, память о родителях была для нее священна. - Да, да, я думала о ее благе больше, чем он. То есть не я, а мой муж, князь Владислав. Я не хотела бежать к чехам и к императору, я до последнего дня оставалась в Кракове, но меня оттуда выгнали. И ты, Генрих, ты ведь тоже шел с ними на Краков. Знаю, тебя эти дела не очень волнуют, однако ты был среди тех, кто осаждал нас. А за что? За то, что я хотела следовать примеру Болеслава Храброго, Болеслава Щедрого, наконец, Кривоустого! Да, они собирали в одну руку все бразды, потому и были могущественны, потому их уважали люди. А Владиславу за то, что он хотел идти по пути своих предков, только и осталось сейчас, что охотиться с соколами в Альтенбурге да бражничать за одним столом с челядью. Я вам не желаю зла, но и Болеслав, и Мешко еще поплатятся за это! Вот уже Чешский Владислав (*29) их теснит и распоряжается на их землях как хочет, а Якса из Мехова, зять того злодея, того страшного человека... Все смущенно потупились, но Агнесса и бровью не повела. - О да, - подтвердила она, - это был страшный человек, истинное чудовище, сын Велиалов. И все же мы его сокрушили, как Храбрый - Безприма, как Казимир - Маслава, как ваш отец... Збигнева (*30). Те-то были еще беспощадней, Кривоустый Збигнева убил... Генрих вскочил с места, хотел что-то сказать, но слова застряли у него в горле. Гертруда, очень бледная, беззвучно шевелила губами - она молилась. Генрих молча сел. Увы, Агнесса права, отец убил своего брата, - взял в плен и ослепил, после чего тот сразу умер, - об этом знала вся Польша. - Однако я вашего отца ничуть не виню, - продолжала Агнесса. - Он сделал это с благой целью; правда, папа потребовал его потом на суд и наложил покаяние, но это епископы, которые за бунтовщика стояли, настроили папу против Кривоустого. А он вынужден был так поступить. Папа, конечно, ворчал, да все это чепуха: папе не понять, каким должен быть настоящий король, всякий папа ненавидит настоящего короля; так возненавидел папа моего деда, так довел до гибели вашего Щедрого - да что я говорю, вашего! Нашего! Земля ведь эта - наша общая. Она внезапно умолкла, задумалась, глядя куда-то вдаль, словно увидела перед собой эту землю. Генрих с улыбкой наклонился к Агнессе и спросил: - Вислу помнишь? Столько чувства было в его голосе, что Агнесса, вздрогнув, посмотрела прямо в его голубые глаза. По лицу ее промелькнуло выражение нежное и чуть ироническое. - Помню, - ответила она после минутного раздумья, - очень даже хорошо помню. Но помню и другое. Когда после свадьбы в краковском замке мы с мужем направлялись в свои покои, нас провожали знатнейшие вельможи Польши и Германии, среди них мои братья Язомирготт и Альбрехт, который тогда недавно обручился с Аделаидой - мир ее праху, - и все епископы, а на свадьбе было их четверо. И вот ваш отец вдруг остановил шествие, подозвал меня и Владислава и повел в ту часть замка, к которой примыкает недостроенная каменная часовня Герона (*31). Отец ваш отворил тяжелую дверь и при свете факела, который сам нес в руке, указал вовнутрь часовни - там, на подушке из заморского бархата, лежала... корона. При этом слове Оттон фон Штуццелинген тихо ахнул, а у Генриха мороз пробежал по спине. Упоминание о золотом венце, об этом священном символе королевской власти, окруженном столькими легендами, наделенном мистической силой, которая сообщается ему недоступным людскому разуму таинством помазания, - потрясло их души. Генриху еще не доводилось слышать, что его отец хранил у себя корону - вожделенную, загадочную, которая некогда слетела с головы его двоюродного деда (*32). - У Кривоустого была корона? - с любопытством спросил Оттон. - Да, она сияла тогда перед нашими глазами, а князь наклонился над нею и сказал: "Если на вашей совести будет меньше грехов, нежели на моей, господь, быть может, возложит ее на вашу голову". Агнесса внезапно засмеялась сухим, злым смешком, от которого всем стало не по себе. Гертруда перекрестилась. - Да, как же! Корона ждет не дождется, чтоб мы повесили ее на гвоздь у себя в альтенбургском замке... Потом мы видели ее в Кракове, но перед смертью Кривоустого епископ увез ее в Гнезно (*33). Впрочем, корона была поддельная, это известно; она была лишь тенью, призраком, эхом той подлинной, которую Щедрый взял с собою в Осиек. Там и лежит корона Щедрого - то ли в монастырской казне, то ли в гробу этого короля-монаха, в его могиле, в земле, всеми забытая, пропавшая без вести, затерявшаяся на веки вечные в хаосе, который все растет, все ширится... Ах, Генрих, запомни мои слова и передай их своим братьям: Болеку с его кудряшками да Мешко премудрому, которого за ум еще в детстве прозвали "Старым". Пусть знают, что их отец хранил в краковском замке... корону. И во второй раз Агнесса с дрожью в голосе произнесла это слово; жестоко страдая от своего унижения, она, видимо, была не в силах это скрыть. Оттон фон Штуццелинген, заинтересовавшись ее рассказом, поудобней уселся в кресле и обратился к неудавшейся королеве с вопросом: - И все же мне непонятно, откуда могла быть у Кривоустого корона? - Он всю жизнь мечтал о ней, вот и велел сковать из золотой пластинки эту игрушку да вставить два-три камешка. Чего проще! - Ну нет, княгиня! - недоверчиво скривился Оттон. - Не такой это был человек, чтобы тешиться столь греховными забавами. Коронование - великое, святое таинство, и Болеслав вполне понимал его высокий смысл... - Еще бы! Ведь он сам нес меч при короновании, - вдруг прошипела Агнесса. - И перед кем! Перед этим прощелыгой Лотарем, которого попы обманом избрали! (*23) Знаем мы, что это за выборы были... - Я полагаю, - спокойно возразил Оттон, - Болеслав поступал правильно, не желая ссориться с кесарем. И ежели он когда-то чем-то поступился Лотарю - так ведь не всей Польшей, а только Поморьем, - эка важность! - Но те никогда бы этого не сделали! - надменно промолвила Агнесса. - Кто - "те"? - Предки его? - Кто же? Герман? - засмеялся было Оттон, но, взглянув на смятенное лицо Гертруды, сразу умолк. Такое неуважительное отношение к великим предкам казалось ей ужасным кощунством. Вся пунцовая, она метала гневные взгляды на Генриха - как он может это терпеть! - Нет, не Герман. Те, другие - Щедрый, Восстановитель, Храбрый. Да, то были короли! Слышишь, Генрих, князь сандомирский, то были короли! А знаешь ты, о чем думал император Оттон Третий? (*35) Знаешь? Генрих молчал. Ему чудилось, что под сводами кельи еще звучат, отдаются эхом слова: "Генрих, князь сандомирский, то были короли!" - и перед его глазами всплыли образы тех, кого с такой страстью называла Агнесса, и многих, многих других, о ком он знал по рассказам придворных, рыцарей и монахов. Говорили о них всегда с трепетом почтения и восторга: полтораста лет, минувших со времени приезда кесаря в Гнезно, озарили событие и его участников багрянцем легенды. Генрих вспомнил, как в краковском замке у отца он, бывало, заходил в покои Храброго, где стены сложены из камня, хотя сам-то замок деревянный. В этих покоях, примыкавших к часовне Герона, царил таинственный полумрак, - казалось, в них еще витает дух этого своевольного, жестокого, сильного человека, который менял жен одну за другой, а сыновей и братьев держал в кулаке. Правое же крыло замка было построено Щедрым в виде русского терема: на окнах наличники с кружевной резьбой, крыша из листового золота, окрашенные в зеленый и красный цвета башенки. Там обычно поселялись киевские торговые гости, и одна светлица в этом крыле была сплошь обита тканью, на которой, в византийском вкусе, были вышиты жемчугом целующиеся голуби в золотых медальонах. Говорили, будто в той светлице умерла первая жена Кривоустого, Сбыслава, мать Владислава; княгиня Саломея боялась туда заглянуть и, крестясь, с отвращением вспоминала, как Сбыслава потребовала, чтобы ее хоронили русские попы. Генрих словно видел перед собой мать, ее лицо, руки. Задумчивым, мечтательным взглядом он следил за угасавшим на скалах огненным закатом и уже не слышал, о чем говорят рядом. Грозный вопрос Агнессы так и остался без ответа. - Все знают, - продолжала она, - что последний Оттон был сумасброд, но мы, члены императорской семьи, знаем еще и то, кому надлежало стать соправителем Оттона. О чем ином мог он думать там, в Гнезно, когда решил уйти в монастырь, уединиться в глухом уголке Италии и собственноручно возложил на голову твоего деда королевскую корону, свою корону?.. А ты сидишь тут, мечтаешь, пялишь глаза на горы! О, матушка твоя научила тебя одному - печься о своем благополучии, чтобы исправно платили тебе мыта да исполняли повинности - все эти повозы, проводы, подводы (*36), - да я и не знаю, как они называются! Только бы хозяйство богатело, только бы везли в Ленчицу побольше мешков с зерном да бочек с пивом - вот и вся ее забота о Польше. И вы тоже такие... - Полно тебе, Агнесса, не горячись, побереги здоровье! - наставительно молвила Гертруда. - Ну что с Генриха спрашивать! Он еще молод, в Польше правят его братья, и ему нелегко будет их одолеть, ведь даже ты не сумела!.. Сверкнув глазами на Гертруду, Агнесса, однако, не стала продолжать. - Спокойней, княгиня, спокойней! - заговорил мейстер Оттон. - Болеслав, спору нет, был великий король; он обладал удивительным даром подчинять людей своей воле, и, разумеется, кесарь Оттон Третий, этот святой человек, отлично понимал, кто перед ним. Но, княгиня, с тех пор прошло уже столько лет! Откуда нам знать, как все было на самом деле? Кое-что представляется нам теперь совсем по-другому, хотя я знаю, наши няньки пугают Болеславом детей. И все ж не думаю, чтобы Оттон, возалкав венца небесного, решил отдать ему свой земной венец. Вероятней всего, кесарь, сын византийской царевны, монах в императорской мантии, великой души человек, желал надеть на свою голову оба венца. Болеслав, правда, короновался много лет спустя, но самовольно. А до коронования он нес меч перед императором Генрихом, как отец нашего юного князя - перед Лотарем. По сути Польша всегда была имперским леном. - Ложь! - с жаром воскликнула Агнесса. - Ложь! - повторили за ней Генрих и Гертруда. Они вдруг почувствовали себя союзниками и понимающе переглянулись. - Мейстер Оттон, - запальчиво сказал Генрих, - все это пустые слова. Может, они и несли меч, но что с того? Ты ведь знаешь - Германия сама по себе, Польша сама по себе, и ничего тут не изменить. - Пожалуй, ты прав, но долго это продолжаться не может. Будет, будет един пастырь и едино стадо! Слова эти прозвучали двусмысленно. Монаху подобало так говорить лишь о папе, но Оттон, видимо, намекал на кесаря. И Агнесса вспомнила о том, что оставила Конрада в Бамберге на смертном одре. Да, положение было неясное. Кто будет править королевством и создавать эту единую империю, заветную мечту всей их семьи? Младший Фридрих - еще дитя, королевы Гертруды давно нет в живых, что будет дальше? - Судьба смертных в руке господа, и он направляет их, - возразил ей Оттон. - Свои замыслы он воплощает через вашу семью, но орудию не дано постичь предначертания творца. И напрасно ты, княгиня, ропщешь на его приговор. Корона, которую вы с мужем видели в день свадьбы, исчезла без следа, ее нет нигде и, полагаю, ее никогда не найдут. Агнесса ничего не ответила, но по ее лицу было заметно, что она не согласна с ученым монахом. Гертруда и Генрих тоже молчали, князь не сводил взора с черневших в сумерках лесов. Когда совсем стемнело, у него состоялась еще одна важная беседа с Агнессой, но уже с глазу на глаз. Перед отъездом из обители княгиня позвала его к себе под тем предлогом, что хочет, мол, окончательно проститься. Однако с первых же ее слов Генрих понял, что она намерена привлечь его на свою сторону. И он решил изо всех сил сопротивляться. Привел к ней Генриха Добеш. Княгиня в роскошной шубе, наброшенной на монашеское платье, ждала его в отдаленном уголке сада. Агнесса взяла его за руку, так они пошли по темным тропинкам. Позади тяжело ступал Добеш и с ним Любава Ярославна, старая дама из свиты русской княжны, невестки Агнессы, перешедшая к свекрови. В саду было очень тихо, быстрые, нервные шаги Агнессы неприятно отдавались в ушах Генриха, его рука, сжимавшая холодные, неподвижные пальцы княгини, слегка дрожала. Довольно долго они шли молча, наконец Агнесса заговорила первая: - Что ты думаешь о нашей беседе там, у Гертруды? - Генрих не ответил, и она продолжала: - Мне захотелось еще раз побеседовать с тобой о том же, только без мейстера Оттона - все-таки он истый немец. В делах Польши разбирается неплохо, но судить о них, как мы, он не способен. - В наших жилах тоже течет немецкая кровь, - заметил Генрих, употребляя множественное число, чтобы не обидеть Агнессу. - Разумеется, я тоже немка, однако мы, немецкие княжны, выданные замуж за иноземных государей, наделены особым даром - не иначе как господь ниспослал нам его за заслуги святой Кунигунды: все дела нашего нового отечества мы принимаем к сердцу, как свои собственные. Погляди на моих сестер, на сестер твоей матери, которых их дядя, благочестивый Оттон Бамбергский (*37), просватал за славянских князей. И вот я говорю тебе и повторяю: я, дочь и сестра императоров, чувствую себя полькой и потому лучше, чем кто другой, понимаю мысли Конрада, которых он даже советникам своим не сообщает. Но я позвала тебя не для этого. Я хочу еще раз тебе напомнить, что благо Польши требует объединения всех польских земель, но не под властью старшего из князей, а под скипетром короля - это разумели и Храбрый, и Щедрый... - Но не разумели другие, - серьезно сказал Генрих. - А нарушить равенство Пястовичей не так-то просто. - Почему? - Неужели тебе не понятно? Я вижу одно - времена меняются, река не потечет вспять. Всех нас несет течением, швыряет туда, сюда, и против него мы бессильны. Польша должна стать другой, как стала другой Германская империя. Ничего ведь не вышло из твоих попыток, сестрица, ровно ничего, ибо в воздухе носится теперь иное. Вшебор, Всеслав, Святополк Влостович (*38) - они тоже чего-то добиваются. - Больно ты умен! Разве Казимир не одолел Маслава, не сокрушил Кривоустый Скарбимира? (*39) А известно тебе, чего желает кесарь, всякий кесарь? - Мы еще не так слабы. - Ну, старшего своего брата ты хорошо знаешь - голова кудрявая, да умом небогатая. - Об этом я не думал. - Вернешься на родину, сам увидишь. Так вот, Генрих, ежели бы ты помог нам, ты и твои сандомирские паны, мы бы оставили тебе удел. - Благодарю, - усмехнулся Генрих, - я и сейчас им почти не владею, Болек выплачивает мне часть доходов, да я не жадный. - Силезию хочешь? - А как же ваши сыновья? - О них не тревожься. Скажи прямо, чего хочешь за то, чтобы поддержать нас. - Ничего. Ничего не хочу, мне и так хорошо. Но ты не подумай, будто я - себялюбивый глупец, недостойный быть князем. Я много размышлял над твоими словами. Признаюсь, раньше я никогда об этом не думал, жил беспечно, как придется. Повстречайся мне теперь Болеслав Храбрый, я, не колеблясь, стал бы на его сторону. Но своего супруга ты, сестрица, знаешь. Его ли назвать преемником великих предков? - Да, ты бы хотел, чтобы он, как Кривоустый, без толку воевал всю жизнь. И какая польза была от всех этих драк? С венграми, с русскими, с пруссами, с бодричами (*40) носила его нелегкая во все концы к дорогим нашим соседям... - Какая польза, спрашиваешь? Полагаю, даже в вашем альтенбургском замке найдется кое-что добытое в его походах, и теперь вы на эти сокровища покупаете себе сторонников. Ох, княгиня, нехорошо это! Какая польза? А вассальную дань кесарю - ты о ней с такой злостью говорила - чем платил отец? Собирал ее в Поморье, на Руяне, в богатых землях приморских - все к морю, к морю стремился... Твой Владислав, с