рочил своим соправителем в Европе. Фридрих обернулся к Райнальду, хотел дать ему подержать корону, но тот был занят плачущим малышом. Оглянувшись вокруг, Барбаросса заметил рядом с собой коленопреклоненного Генриха Сандомирского и передал корону ему. У Генриха замерло сердце, когда он ощутил в своих руках холодный металл. Венец германских государей задрожал в руке польского князя. Копье Барбаросса передал своему дяде, Оттону Фрейзингенскому. Но у кесаря уже не было сил взять у Маркварта остальные регалии, он только сокрушенно покачал головой. Тогда дряхлый епископ майнцский поднес ему для лобызания коронационный крест, усыпанный драгоценными камнями и содержавший внутри святые мощи. Фридрих поднялся на ноги, подвинул к кесарю своего маленького кузена. Ребенок тихо и жалобно плакал. Кесарь с глубокой скорбью возложил руки на его голову, которую лишил короны вместо того, чтобы увенчать ее, склонился к малышу и, нежно глядя на него, спросил: - Ну, чего ты? Чего? Потом благословил сына, осенив крестным знамением его лобик, и в изнеможении откинулся на спинку кресла. Райнальд снова взял ребенка на руки. Все поспешили перейти в соседнюю, архивную, залу - не терпелось потолковать о таком неожиданном событии. Когда Генрих вошел в канцелярию, Виллибальд с пеной у рта наскакивал на Маркварта, на епископа майнцского и Райнальда Дассельского. - Это незаконно, - кричал он, - незаконно? Противно всем установлениям божеским и человеческим. Государем должен был стать Фридрих Ротенбургский! Те упорно отмалчивались - пусть себе кричит сколько хочет. Видимо, они были очень довольны решением кесаря. Из королевской опочивальни стремительно вышел Барбаросса. Вслед за ним вынесли оттуда ларцы с регалиями и переносной алтарь герцога Тассиля Баварского - священную имперскую реликвию. Генрих с изумлением посмотрел на своего друга - в лице Фридриха появилась надменность, даже двигался он теперь по-иному, более степенно, уверенно, величаво. - Просьба моя вот какая, - обратился он к Генриху. - Побудь, пожалуйста, в этой зале с твоими слугами, я здесь оставлю священные регалии. Мне сейчас надо идти на совет. Пока не решим, что делать дальше, пусть корона побудет под твоей "охраной, братец. Барбаросса затем увел с собой высших сановников: Виллибальда, Райнальда - Маркварт почему-то не пошел. В этой, похожей на овин, зале, слуги поставили посредине аравийские ларцы и выстроились по обе стороны дверей. Генриху подали кресло и скамеечку для молитвы. Он сел. Тэли и Герхо, подойдя к нему, преклонили одно колено, потом стали позади кресла. Наступила тишина, только слышно было, как трещат дрова в камине и попыхивают свечи, оставленные Виллибальдом на канцлерском столе. Вскоре они догорели, и зала погрузилась в полумрак. Перед Генрихом смутно белели в темноте ларцы с резными завитушками. В них покоились атрибуты высшей земной власти: корона, скипетр, держава, копье, священные останки королей-мучеников и кусочек святого древа, вправленный в золотой крест. Рядом с ларцами лежал коронационный меч в бархатном чехле. "Тот самый, - подумал Генрих, - который нес отец. О, позор!" Отец нес меч перед Лотарем, а сын сторожит для Фридриха императорские регалии, символы власти, которой покорны, как сказал архиепископ, Италия, Германия, Галлия и Славония. Могуча длань кесаря, священно единство империи, но существует же и Польша, существуют Краков и Плоцк, Гнезно, Вроцлав и Галич. Чтобы не уснуть, Генрих принялся вспоминать все польские города да кто в каком городе правит; и вдруг ему подумалось, что тем, кто живет в стенах этих городов, и тем, кто обрабатывает поля в их окрестностях, никакого дела нет ни до кесарской короны, ни до того, что Славония покорна ей. Фридрих, пожалуй, прав, когда говорит о единстве власти и о едином источнике законов. Но ведь и Евгений III, которому пришлось бежать из Рима, твердит то же самое - должен, мол, быть един пастырь и едино стадо. А меж тем Храбрый и Щедрый, Казимир и Кривоустый не слушали домыслов ученых мужей, радели о своих вотчинах, делали свое дело, расширяли свои владения, раздвигали их границы. Хороша императорская корона, но золотой венчик, что взят Генрихом из гроба и хранится у него, куда милее, ибо это свое, добытое усилиями и неустанной борьбой предков. Упав на колени, Генрих начал молиться вслух. И тут только он заметил, что между ним и кесаревыми ларцами появились еще два человека - они тоже стоят на коленях. С удивлением посмотрел он на них: то были Лестно и Якса из Мехова. Лица у них усталые, измученные. Итак, они уже приехали, привезли ему людей. И в этот миг Генрих дал великие обеты: прожить жизнь в чистоте, блюсти рыцарскую честь, поставить в Сандомире монастырь и храм, совершить паломничество в Святую землю. И за это просил он у господа корону Польши в сем мире и вечную - на небесах. 10 Волнующие беседы с Фридрихом Швабским, размышления над своей ролью заложника и, наконец, суматошная жизнь двора, в которую окунулся Генрих в Бамберге и которая продолжалась до наступившей вскоре кончины Конрада III, целиком поглощали Генриха, и на слуг своих он все это время почти не обращал внимания. Находясь в замке Виппо, он лишь краем уха слушал, о чем ему рассказывает Тэли, и не задумывался над тем, откуда у мальчика такие сведения. А Тэли не докладывал князю и половины того, что знал или предполагал. Даже сокольничему Герхо, хотя тот был его ближайшим другом, Тэли сообщал не намного больше. Только и знает этот Герхо, что надо всем смеяться, и ничегошеньки не понимает. А между тем Тэли с первого дня их приезда в замок Виппо принялся рыскать по всем закоулкам этой огромной берлоги. Ему было досадно, что они не возвращаются в Цвифальтен, - может, удалось бы найти там хоть какую-нибудь вещичку, забытую Рихенцой, на память о ней. А может, Рихенцу вернули с дороги и она снова в монастыре, под крылышком у тетки Гертруды? Но эти мысли не мешали Тэли интересоваться житьем-бытьем в замке, куда их привела судьба. Два просторных двора были там вымощены каменными плитами - "еще в те времена, когда здесь жили римляне", как сказал Тэли монах в черной, изодранной дерюжной рясе, стоявший в сторонке и глядевший на приезжих. "Вечно эти римляне!" - с досадой подумал Тэли и пошел к правому крылу замка, где жили мнимые цыгане. Кавардак там был страшный, шум, возня. Сейчас же за просторными сенями находился узкий маленький дворик, окруженный высокими стенами. Там росли два чахлых дерева - не для красоты, а для удобства: к ним была подвешена веревка, на которой сушились заплатанные сорочки, платки, полотенца. Тэли удивило, что все здесь было по-иному, чем в других частях замка. Казалось, виноградники, леса и широкая река находятся где-то за тридевять земель. А здесь - ободранные деревца, глиняный пол что в сенях что во дворе и какой-то особый душный запах: как будто ты очутился совсем в другой стране. Во дворике играли дети. Они изображали процессию, шагая вдоль развешанного на веревках белья. Двигались они чинной вереницей, покрыв головы большими тряпками, из-под которых торчали черные кудрявые волосы. В руках у всех были длинные посохи. Тэли сперва не мог понять, что это означает. - Не так, не так! - крикнула девочка постарше, выбегая из-за веревки с бельем. - Медленней надо идти, а главное, надо петь. Пойте же! - И она зашагала вразвалку, показывая другим, как надо идти. Потом опять скрылась за веревкой с бельем - оттуда тоже доносились ребячьи голоса. А дети с посохами пошли гуськом и гнусаво запели: Мы иде-ем, Мы бреде-ем Ко Гробу Господню... Спрятавшаяся было девочка вдруг снова выскочила во главе целой оравы - все отчаянно вопили. Они накинулись на процессию, стали тащить детей с посохами. Те вырывались, колотили посохами нападающих - поднялся галдеж, визг, суматоха. "Вон оно что, - понял Тэли, - они играют в пилигримов и сарацин". И когда задорная девочка принялась слишком уж рьяно трепать одного малыша пилигрима, Тэли выступил в его защиту. Тут вся орава набросилась на него и давай толкать, дергать за новое платье. Но Тэли изловчился, стряхнул с себя драчунов и закричал: - Вы что, рехнулись? Разве нельзя с вами поиграть? Дети смолкли. Теперь они стояли спокойно, обратив к маленькому скрипачу свои длинные горбатые носики. Старшая девочка сказала грудным голосом: - С нами нельзя играть, потому что мы - евреи. Тэли попятился на шаг и удивленно спросил: - Значит, вы - не цыгане? - Нет, - ответила девочка, - мы евреи. Голос у нее был низкий, приятный. Она тряхнула головой в копне черных кудряшек - точь-в-точь колечки. Зазвенели ее мониста из дукатов. - А что вы тут делаете? - Мы живем у господина Виппо. И, с минуту помолчав, вдруг сказала: - Идем! - И взяла его за руку. - Куда? - спросил Тэли. - За ворота замка, пока их не закрыли. Даже не взглянув на своих пилигримов и сарацин, которые в недоумении разбредались по двору, она потянула Тэли за собой. Красивая была девочка, и ростом только чуть ниже Тэли. Когда они вышли на большой двор с римскими плитами, он заметил, что волосы у нее не черные, а с каштановым отливом. Глаза были синие, и брови над ними двумя дугами, как будто она удивлена или чего-то испугалась. По затененному мостику они прошли к башне, потом, через подъемный мост - на другой берег реки. Спускались ранние сумерки, река казалась совсем синей между порыжелыми деревьями. Остановившись на скалистом берегу у леса, они долго смотрели на воду. Девочка все не выпускала руку Тэли. - А белки тут есть? - спросил Тэли. - Ну, конечно, очень много. - А как тебя звать? - Юдка, - отвечала девочка, - Юдифь. - А меня Тэли, Бартоломей. А сколько тебе лет? - Одиннадцать. Но ты не думай, я ученая. - Да ну? - засмеялся Тэли. - Чему же ты выучилась? - Не веришь? У меня, знаешь, какая память! Я все учу наизусть. Отец говорит, я буду ездить по городам и рассказывать истории. Она вдруг выпустила руку мальчика, сделала два шага вперед и повернулась к нему лицом - уверенным, резким движением. Стоя на фоне реки, кудрявая, синеглазая, она размашисто вскинула обе руки кверху, и брови ее тоже поползли вверх, удивленно округлились. - И когда Тристан покинул Изольду... - начала она высоким надрывным голосом да при этом так закатила глаза, что Тэли расхохотался, подбежал к ней и рукой прикрыл ей рот. - Не строй из себя сумасшедшую! Юдка тоже засмеялась. - Я уже знаю всю историю о Тристане, - воскликнула она, - от начала до конца! А конец - лучше всего. - И когда Тристан покинул Изольду... - передразнил ее Тэли. Тогда Юдка толкнула его, побежала, а он погнался за ней вниз по склону, к реке. Там они увидели белок, насобирали грибов и большими друзьями вернулись в замок, когда уже начинали поднимать мост. Разумеется, Тэли, хранивший в памяти образ польской княжны, относился к маленькой еврейке с некоторым высокомерием. Но все равно им было весело и хорошо вдвоем. С той поры Тэли, когда только мог, мчался на еврейский дворик и тащил Юдку на прогулки в окрестности замка, на виноградники, в леса, в ближние поля, а то и к находившемуся по соседству Гафенсбергу. Иногда он брал с собой виолу и по дороге играл, но Юдке это не нравилось. Тэли узнал от нее уйму занятных вещей, особенно о господине Виппо. Виппо, оказывается, тоже еврей, жил он прежде где-то на Верхнем Рейне, а когда появился в Шпейере святой Бернар, то к Виппо, уже в те времена очень богатому, сбежались прятаться его разоренные соплеменники. Пока шли сборы к крестовому походу, Виппо скупал замки, брал их в залог или в аренду у рыцарей, которые отправлялись на защиту Гроба Господня. Сюда Виппо явился важным господином и тоже начал прибирать к рукам здешние замки и усадьбы, покидаемые обедневшими владельцами. Втайне от всех он скрывал у себя в Грюнайхберге евреев, которые бежали из разграбленных городов. Обо всем этом Тэли князю Генриху не рассказывал. Их прогулкам с Юдкой скоро пришел конец. Лишь только Виппо узнал, что принимает у себя самого Барбароссу, как поспешил погрузить евреев в повозки и вывез их ночью в другой свой замок за Гафенсбергом, в добрых шести милях. Из всех обитателей замка один Тэли заранее проведал об этом и накануне вечером пошел проститься с Юдкой. - Люди говорят, - серьезно сказала она, - что кесарь скоро умрет, тогда мы поедем в Бамберг. - Э, что ты понимаешь! - возразил Тэли. - Зачем ему умирать? Он поедет в Рим - короноваться. - А когда он умрет, - продолжала Юдка, не слушая его, - будут пышные похороны. - Его в Лоре похоронят - рядом с отцом и сыном. - Ну да! Он умрет в Бамберге, и похоронят его в Бамберге. - Откуда ты знаешь? - Мы все знаем. А на похороны съедется в Бамберг много народу. И я там буду рассказывать истории. Так отец обещал. Пура будет плясать, а я рассказывать. (Пура была ее старшая сестра.) - Увидимся в Бамберге! - крикнул Тэли на прощанье. И они увиделись. Когда Тэли и Герхо шли за князем Генрихом через бамбергский рынок к дому герцога швабского, в одном из балаганов горели огни. Там плясала молоденькая танцовщица, на которую никто и внимания не обратил, - господа были заняты более важными делами. Только Тэли ее узнал: это была Пура. Кесарь скончался недели через две после вручения герцогу Фридриху императорских регалий. День ото дня он слабел, и при дворе всем заправлял молодой герцог. Вместе с Райнальдом он готовился к тому, чтобы как можно скорее созвать во Франкфурте совет для избрания нового короля. Ждали только кончины Конрада, который то и дело впадал в беспамятство и на глазах угасал. К нему никого не допускали, сестры и свояченица, обескураженные, удрученные, ревниво охраняли его покой. Это были последние дни их господства при дворе. Князь Генрих жил у Фридриха, там же разместились его люди. Якса привел всего двадцать пять человек и привез вести из Польши, а Лестко - голубую ленту, которую нацепил на шлем. Князь почти не бывал в одиночестве - то совещался с Яксой, то ходил на беседы к Рыжебородому, но о чем они толковали, Тэли не знал. Часто заглядывали в дом Оттон Фрейзингенский, да Райнальд Дассельский, да еще Рахевин (*70), капеллан епископа Оттона, ну и много других. По мере того как распространялись слухи о близкой кончине кесаря, в Бамберг стекалось все больше всякого люду; вооруженные воины и фокусники, женщины и мальчишки, цыгане, епископы, акробаты, монахи - они заполонили город и окрестности. Выдалось тогда подряд несколько суровых зим, а летом все шли дожди, и многие места вокруг Бамберга заливало водой - поэтому там почти не было строений, народ ютился в шалашах и балаганах, ожидая печальной вести. Красивого, сильного, веселого короля Конрада все любили, хотя ему не везло ни в мирной жизни, ни на войне; немало судачили о грехах его молодости, но все признавали, что он искупил их благочестием, после того как устрашился солнечного затмения. Наконец, пятнадцатого февраля, разнеслось скорбное известие. Не помогли, знать, молитвы монахини Гильдегарды из Бингена, великой подвижницы, которой сестры короля слали письмо за письмом, чтобы молилась за здравие Конрада. Тщетными оказались и многочасовые бдения епископов у гробниц святого Оттона и императора Генриха, основателя бамбергского храма - его лишь года два тому назад причислили к лику святых. Здесь-то похоронили и короля Конрада, который любил называть себя императором, хотя в Риме не короновался. Все это время, когда в городе царило неописуемое волнение, Тэли чаще можно было застать в еврейском балагане, чем в доме герцога Фридриха. Двери балагана обычно были раскрыты, на пороге стоял старый Гедали, отец Юдки, и ударял в глухо гудевший бубен. Пура плясала, народ теснился ко входу - поглядеть на ее ловкие, быстрые движения и красивое прозрачное платьице. Потом выходила маленькая Юдка и начинала свои рассказы. Было их у нее только два: рассказ о рыцаре Гамурете, вовсе не интересный, зато история о Тристане и Изольде всем нравилась, и Юдке давали кто сколько мог. Отец сопровождал рассказы ударами в бубен, который глухо рокотал, словно далекие громовые раскаты - грома рока, преследовавшего Тристана и Изольду. Тэли слушал историю их любви, и она уже не казалась ему такой нелепой. Даже когда Юдка доходила до того места, над которым Тэли так смеялся: "И когда Тристан покинул Изольду..." Тут маленькая еврейская девочка размашисто вскидывала кверху обе руки - Тэли прямо мороз подирал по коже. Голос ее звучал уже не так пискливо, хотя все "и" она произносила тоненько и протяжно - будто ласточка щебечет. А когда Изольда не узнавала переодетого Тристана, сердце Тэли всякий раз сжималось от печали и страха. Иногда он брал в руки виолу и подыгрывал Юдке. После похорон короля Конрада, которые действительно состоялись в Бамберге, народ быстро разъехался. Господа поспешили на имперский совет во Франкфурт, а за ними потянулись вереницы ярмарочных фургонов и цыганских повозок. Герцог Фридрих и с ним епископы помчались туда первыми. Генрих Сандомирский остался один в доме Фридриха. А во дворце остались сестры короля, Агнесса и ее сыновья - Болеслав Высокий и Мешко; третий сын, Конрад, находился в монастыре. Рихенца наконец отбыла в Испанию. Тэли все это было непонятно. Ведь Герхо говорил ему, что они должны поехать в Рим. Когда старый Гедали тронулся в дорогу, начиналась уже распутица. Лошадь насилу волокла повозку со всяким скарбом, четой стариков и сестрами. Тэли видел, как Пура укутывает маленькую Юдку в лисьи меха. Перед отъездом Юдка спросила у него, куда собирается дальше князь Генрих со своими воинами. И, узнав, что в конце концов они вернутся в Сандомир, сказала: - Вот и хорошо, я тоже туда приеду! Тэли принялся ей объяснять, где находится Сандомир, - он, правда, сам этого толком не знал. - Ладно, ладно, - перебила его Юдка. - Я и так узнаю. Я приеду. До свиданья! Только теперь Тэли спохватился, что почти не замечал присутствия Рихенцы во дворце. Эту свою вину он старался искупить, без устали наигрывая песенку, которую пел по дороге в Берг. Но князю Генриху песенка не понравилась, он велел играть что-нибудь другое. У князя теперь было больше досуга, он чаще встречался с Агнессой и Болеславом, собиравшимися в Алътенбург, откуда доходили дурные вести о здоровье Владислава и особенно - Звиниславы. Красавица Аделаида отправилась в Зульцбах, порядочную часть пути ее сопровождал Болеслав. В Бамберге становилось пусто, лишь Генрих сидел на месте, словно чего-то ожидая. Как заложник кесаря он с минуты смерти Конрада был свободен, мог ехать на все четыре стороны, но, судя по приготовлениям и по словам Яксы из Мехова, в Польшу он не собирался. Тэли пиликал на виоле или бродил по величественному, холодному собору, который один только возвышался над приземистыми домиками Бамберга и дворцом. В просторный дом Фридриха его не тянуло, хотя там было все хорошо налажено и хозяйство велось исправно. Фридрих в этом доме живал редко, зато в нем постоянно находились его слуги и слуги его слуг. Околачивался там один тощий монах - как говорили, бывший друг-приятель Райнальда Дассельского, который привез его в Германию из Парижа, где они вместе учились, и затем таскал его за собой по всяким захудалым приходам. Райнальд быстро пошел в гору, а его друг так и остался слугой, писцом, прихлебателем. Прозвали его полушутя "Архипиитой" (*71), потому что он славно сочинял стихи. Тэли льнул к нему и кое-чему от него научился. Больше всего нравилось Тэли ходить с Архипиитой в сени, вернее, во внутренний дворик, где мейстер Куно высекал из камня статую святого Георгия для собора. Она изображала рыцаря, - может, то был король Артур? - горделиво восседавшего на коне. Голова была еще не закончена, и когда Куно принялся за ее отделку, Тэли с удивлением заметил, что он придает лицу всадника сходство с князем сандомирским. В начале марта пришла весть об избрании герцога швабского королем и о короновании Фридриха I в Аахене. Вскоре приехал епископ Конрад из Аугсбурга, а также поверенный Оттона Фрейзингенского монах Изенгрим. Они везли в Рим письма короля. Явился с ними и Рахевин. Он подолгу совещался с князем Генрихом, и в один прекрасный день, не дожидаясь пасхи, все они - князь Генрих, Рахевин, Якса со своим небольшим отрядом, Герхо, Лестко и Тэли - направились на юг, к заснеженным горам, но не той дорогой, которой поехали королевские послы. Агнесса и ее сыновья простились с ними у городских ворот. Болеслав сказал Генриху: - До встречи в Польше! Князь только усмехнулся и приказал Тэли ехать вперед и играть на виоле. 11 Генрих слыхал, что к югу от Кракова лежат дикие, страшные горы, где люди ищут клады, однако то, что он увидел и почувствовал, превзошло все его ожидания. Случалось ему и прежде видеть в Германии, в Зальцбургском княжестве, в Швабии и в Австрийской марке пустынные пейзажи, но все они чем-то напоминали ему Польшу. Ныне же перед ним встали горы чудовищной высоты, покрытые снегом, несмотря на весеннюю пору, - и началось незабываемое путешествие. Все это время князя сандомирского не покидало чувство, что мир открывается ему по-новому. Расширялись пределы, доступные его взору и пониманию; о польских равнинах, о том, что там говорят, что делают, о чем хлопочут, он теперь невольно думал со снисходительной улыбкой. Искреннее изумление вызывали в нем и в его спутниках проложенные римлянами отличные, широкие дороги, которыми они ехали сперва через Савойю, затем через южные марки и, наконец, по крутым горным склонам. Генрих заметил, что полякам, даже таким храбрым, как Якса из Мехова или Лестко, страшновато в горах. Но сам он страха не испытывал, ему даже нравилось по утрам опережать своих спутников. Особенно же когда они перевалили через самый высокий кряж, где снегу было коням по брюхо. Зато когда начался спуск по южным склонам Альп, стало тепло и солнечно. Генрих, обычно ехавший впереди, любовался широкими зелеными долинами, за ними вдали простиралась в золотистой дымке залитая солнцем равнина. И пахло здесь по-особому - кругом цвели миндальные деревья, а в голубоватом тумане разносился приятный звон церковных колоколов, который у нас еще редко доводилось слышать. Однажды под вечер Генрих остановил коня в долине и прислушался к гулким, равномерным ударам. И вспомнилась ему Польша, бревенчатый дворец в Кракове и деревянные домишки вокруг Кракова, Ленчицы, Сандомира... Когда он вот так по утрам или в сумерки уезжал вперед - порою вместе с Лестко, Герхо или Тэли, - в отряде оставался за начальника Якса. А Генрих на приволье размышлял над всем, что его окружало и к чему он стремился, вспоминал пережитое. Как удивительны были последние недели в Бамберге! Он даже не мог их толком осмыслить, представить события в последовательной связи. Там, в Бамберге, перед ним вдруг открылись столбовые дороги мировой истории, и это смутило его душу. К тому же он провел эти недели в обществе таких женщин, как Агнесса, Рихенца, Аделаида Зульцбахская! Рихенца была весела, ласкова, мило смеялась и шутила с ним; Агнесса говорила ему много справедливого и совершенно для него нового; Аделаида созывала певцов и рассказчиков - они играли, плясали, развлекали господ всякими историями. Была она женщина хоть и легкомысленная, но славная - Генрих от души радовался тому, что Болек намерен на ней жениться, когда умрет Звинислава. Эта немолодая, сильно накрашенная дама, всегда разодетая в сирийские и сицилийские шелка, надушенная благовониями, которые ей присылала сестра из Константинополя, умела привлекать сердца. Барбаросса освободил Генриха от обязательств заложника, понимая, что юному польскому князю просто хотелось под этим предлогом попутешествовать. Однако, узнав, что Генрих едет в Рим и в Палермо, а оттуда поплывет в Святую землю, Фридрих дал ему некое тайное, совершенно приватное поручение и отрядил с ним бедного монаха Рахевина - этот тихий, неприметный, жалкий с виду человек сослужил не одну службу Конраду и Оттону Фрейзингенскому, а ныне перешел в распоряжение нового короля. Нелегко было Генриху разобраться в том, что творилось в Риме; Пока они ехали через Аосту, Геную и Пизу к папской столице, Рахевин объяснял ему положение дел в Риме и их значение для кесаря. Официальное посольство, которому поручено доложить об избрании Фридриха королем, будет договариваться с папой. Они же, люди скромные, неизвестные, должны побеседовать с тем, кто обладает сейчас в Риме наибольшим влиянием, с Арнольдом. Евгений III лишь недавно вернулся в свою столицу, которую, впрочем, ему уже не раз приходилось покидать; но, видимо, он уверен в себе, ежели приступил к сооружению дворца в Ватикане, рядом с собором святого Петра, и замышляет расширить и благолепно украсить свое местопребывание. Должно быть, ему уже тесно в Латеранском дворце, воздвигнутом из обломков языческих храмов. На Капитолии заседает "священный сенат Римской республики", в который вошли избранники простонародья - они-то и заправляют городом. Между папой и сенаторами непрестанные стычки. А вот зачем кесарю встревать в их дела - этого никак не мог понять Лестко, которому Генрих пытался растолковать причины раздоров. Зато Герхо внимательно слушал речи Рахевина и нередко вставлял свои замечания, по-крестьянски простые, мудрые и попадавшие в самую точку. Во время остановок в благоуханных садах Италии, в горных замках, поставленных норманнскими или немецкими рыцарями, на постоялых дворах в богатых золотом итальянских городах они часто собирались вместе и допоздна толковали, спорили обо всем, о чем можно было спорить без обиды для папы и для кесаря. Таких тем находилось не много, но молодым путникам и этого было достаточно. Они жадно стремились узнать побольше, а Рахевин охотно вел с ними назидательные беседы, не хуже какого-нибудь доктора из Болоньи, славившейся своими учеными. Итак, на Капитолии заседают сенаторы; с кесарем Конрадом они говорили, как равные с равным: приглашали его на коронацию, сообщали, что уже исправлен мост через Тибр, дабы кесарю сподручней было въезжать в "Град Льва" (*72). Главарем у них богатый дворянин Джордано Пьерлеони из знатной, правда, еврейской семьи; пристал он к республиканцам со зла на свою родню, на папу, на самого себя и на городскую чернь, впереди которой носит пурпурное знамя. Он любит выходить на ступени Капитолия, произносить громкие, но не слишком связные речи, и народ римский, созванный сенаторами к этим ступеням, по которым до конца веков будет сходить весталка, неистово ликует, когда Пьерлеони призывает его в свидетели своих постановлений. Арнольд же держится в тени; при нем горсть преданных друзей, юношей, прозванных "ломбардцами", и благочестивых женщин, которых он, однако, не допускает слишком близко. Живет он в уединенной, заброшенной башне рядом с аркой Септимия Севера; там он может вволю изнурять свою плоть голодом, жаждой, холодом и зноем. Через зарешеченные оконца он созерцает остатки древнего величия: от заросшего розами Палатина, где еще видны развалины Неронова Золотого Дома, до базилики Константина, арки Тита и Колизея, внутри которого род Франджипани (*73) поставил свой остроугольный замок с глухими стенами. С волнением смотрел Генрих на раскинувшийся вдалеке на равнине вечный город. Князь придержал коня, отряд остановился. Как грозовая туча, темнел Рим на зеленом плоскогорье Кампаньи. Бесчисленные башни его вздымались, подобно лесу мачт в богатом порту. Куда ни глянь, всюду эти башни, побольше и поменьше, прямые и как бы наклонные, все желтоватые, по цвету камня, из которого строены, и золотистая городская стена окружала их поясом. Когда путники приблизились к стене, когда въехали в ворота, их взору открылось зрелище прекрасное и печальное. Между колоннами и портиками лежали кучи щебня, поросшие буйными сорняками. Площади были сплошь покрыты весенней травой, из которой выглядывали облупленные, потрескавшиеся колонны. Над цветущими пригорками, над грудами мусора и камня здесь и там высились церкви и руины древнеримских храмов, колоннад, арок - вокруг них громоздились каменные здания, где проживала римская чернь, ее главари, а также враждебная ей знать. Между отдельными населенными кварталами пролегали обширные, усеянные камнями пустыри - средь зеленых кустарников и глыб известняка там обитали лишь ящерицы, кошки да собаки, которые лениво тявкали на проезжавших всадников. Жилища римских вельмож, сооруженные в виде крепостных башен, имели странный вид - в толстые кирпичные стены были вмурованы колонны, куски надгробных барельефов, бюсты знатных римлян с отбитыми носами, обломки фризов с изящным переплетением орнаментов. На прилегавших к этим башням участках стояли хибарки, обмазанные известью, которую здешние жители добывали, обжигая древние статуи; кое-где виднелись кирпичные стены базилик, и вдоль них ряды колонн, перенесенных из языческих сооружений. Внимание наших путников привлекли грандиозные развалины терм Диоклетиана, и они остановились полюбоваться на порфировую колоннаду, украшавшую атриум. Генрих невольно спросил себя, каким образом эти остатки языческого варварства еще уцелели, почему их не употребили для христианских храмов. Осмотрели они потом и храм девы Марии, перестроенный из великолепного храма Минервы; и храм святой Агаты, откуда плененный римлянами Вергилий, став невидимым, сбежал в свой родной Неаполь (*74); и руины Неронова дворца на Палатине, где еще недавно жил римский префект, и руины дворца, в котором императору Августу явилась Мадонна с младенцем. Посетили также гробницу Эвандра и его сына Палланта (*75), тело которого было недавно найдено нетленным; только в груди этого богатыря зияла сквозная рана, нанесенная ему королем Турном. Побывали и в храме Весты, где в подземелье спит дракон; и в храме Януса, глядящего на конец и начало года, но теперь этот храм назывался башней Ченчио Франджипани (*76). Ну и конечно, обозрели Колизей, величественный цирк, воздвигнутый для Тарквиния Старшего исполинами, - ныне там, как ласточки, свили себе гнездо Франджипани, получившие от папы в ленное владение весь "Циркус Максимус". Хотя Генрих явился в Рим с отрядом рыцарей, как знатный вельможа, его приезда словно бы никто и не заметил. Разоренный, нищий римский люд, сновавший по узким улочкам между домами, которые лепились вокруг Капитолия, Яникула и Ватикана, был занят своими делами. Отряд Генриха попросту разбил шатры на поле за Латераном, а сам князь со своими оруженосцами, с Яксой и Рахевином, поселился по соседству в заброшенном дворце кардинала Роланда (*77), как советовал ему Виллибальд из Стабло. От дворца до самого Латерана тянулись луга и виноградники, уже зеленевшие свежей листвой. Средь пышной этой зелени, неподалеку от Латеранского собора, высилась бронзовая статуя, - как говорили, Константина Великого. Правда, кое-кто полагал, что это - один из более древних императоров, возможно, Марк Аврелий (*78). Генрих часами любовался дивным творением; искусство литья статуй было утрачено вместе с падением древнего Рима, и теперь никто уже не знал, как это делается. Статуя изображала бородатого римлянина верхом на небольшом коне; казалось, император выехал на прогулку по винограднику. Черты его лица были исполнены доброты, а взор устремлен вдаль, быть может, к границам его государства, которое простиралось до пределов земного мира. Печально восседал на своем аргамаке этот самодержец среди руин и виноградников и снисходительно усмехался юному князю варваров, который, стоя у его ног, тоже всматривался в неведомую даль голубыми, холодными глазами. Возле конной статуи на винограднике встретились они с Арнольдом Брешианским, здесь-то и состоялась беседа, которая запомнилась Генриху на всю его, впрочем, недолгую жизнь. Латеранский дворец в те времена представлял собой бесформенную каменную громаду, над которой возвышалось несколько почерневших башен. Небольшое крыльцо с аркадой служило для папских выходов. У Арнольда Брешианского было широкое, гладко выбритое, смуглое лицо. Зато волосы, в буйном беспорядке обрамлявшие высокий лоб, были совершенно белые и походили на сияющий нимб. Небольшие серые глаза смотрели пронзительно. Генрих когда-то видел его в Польше, но тогда Арнольд еще не был сед. Теперь на руках его темнела грязь, от одежды шел запах сырости и затхлого помещения - запах башни, где он проводил время в молитвах и в изучении Священного писания. "Как он изменился!" - подумал Генрих, содрогнувшись. Позади Арнольда стоял высокий, статный дворянин средних лет, с курчавыми волосами. На нем был роскошный костюм фиолетового цвета, на шее висел золотой топорик, символ дикторской власти. Это был "дукс" [вождь, полководец (лат.)] и "консул", а также трибун, Джордано Пьерлеони, глава римского сената, самый влиятельный из светских "ломбардцев". Рахевин ничуть не оробел при виде двух вождей римского плебса: он спокойно им поклонился и, пройдя несколько шагов по винограднику, указал на лежавшие невдалеке каменные плиты. Звание Генриха было римлянам пока неизвестно, поэтому впереди пошел Рахевин, за ним Арнольд и уж потом Генрих и Пьерлеони. Для начала Рахевин завел речь о погоде, о дружной весне. Арнольд в ответ что-то пробормотал, а Джордано сказал несколько учтивых фраз и спросил Генриха, когда они приехали и не слишком ли утомлены путешествием. Небо над Латераном было ослепительно-голубое, по стенам дворца вились глицинии, недавно завезенные крестоносцами с Востока, и легкий ветерок разносил их пряный, волнующий аромат. Рахевин умолк, предоставляя Генриху говорить об их деле. Князь коротко изложил то, что было ему поручено Барбароссой. Он сказал, что кесарю известно письмо, посланное римским сенатом Конраду III, и что кесарь, разумеется, желает совершить въезд в Рим и короноваться с согласия сената, однако же напоминает сенату о том, что верховная власть над Римом принадлежит ему, кесарю, и признание этой его власти - условие sine qua non [необходимое (лат.)] существования самого сената. Когда Генрих закончил, наступило минутное молчание. Слышалось только пение латеранских жаворонков где-то в вышине, над статуей Марка Аврелия. Наконец заговорил Арнольд Брешианский. В его тихом, ровном голосе звучала глубокая убежденность, страстная вера, которая воодушевляла этого с виду холодного, владеющего собой аскета. Генрих с удивлением чувствовал, что простые слова Арнольда покоряют ум, проникают прямо в сердце, хотя он внутренне сопротивлялся логике рассуждений монаха-еретика, который держал в своих руках судьбу вечной столицы. - Кесарь забывает, - сказал Арнольд, - что обстоятельства переменились. Римский народ поднял голову из праха, и отныне судьбы этого города, а возможно, и не только этого города, зависят от него. Мы здесь спокойно и упорно созидаем нашу новую жизнь, которая, быть может, станет образцом для всего мира. Господь нам помогает, - тут в голосе его послышались патетические нотки, - господь помогает нам, и римский сенат возрождается, столь же могущественный и славный, как во времена Сципионов, а быть может, еще более могущественный, ибо ныне он озарен светом истинной веры. Не Юпитер ведет нас, и тем паче не Марс, но Христос, сказавший: "Блаженны миротворцы, ибо их есть царство небесное". Мы хотим мира. Воистину хотим. Однако тому, кто придет за короной к гробнице святого Петра, следует помнить: римский народ выше императора! Он встал с камня и поднял вверх указательный палец; глаза его то вспыхивали мрачным огнем, то гасли, словно их застилал туман. Рахевин смотрел на него с легкой усмешкой, но Генриху было почти страшно слышать этот резкий, скрипучий голос. Казалось, то говорит не человек, а какой-то истукан. - Установлением божиим римский народ испокон веков имеет право избирать императора из римлян или же из варваров. Если император пользуется властью, если он правит и повелевает, ведет рыцарей на войну и вершит суд - все это он делает на основе некоего права. Какого же права? Откуда оно у него? Он заимствует это право у римского народа, который избран изо всех народов, дабы служить основой и источником высшего права. Как иудейский народ есть источник веры, так народ римский есть источник власти. Тут, воспользовавшись паузой, Рахевин вставил свое слово. Говорил он сдержанно, мягко, совсем не так, как неистовый Арнольд. - Речь твоя справедлива, - сказал Рахевин и, заметив, что все взглянули на него с удивлением, поправился: - Вероятно, справедлива. Однако сейчас надо отложить в сторону наши споры и задать себе самый простой вопрос. Папа - в Риме, он ждет Барбароссу для коронования. И вот Барбаросса приезжает и венчается в соборе святого Петра. Что скажет на это римский сенат, для Барбароссы безразлично. Важно знать, что сделает римский сенат? Что сделает римский народ, что сделаешь ты, светлейший Пьерлеони, что сделают все видные сенаторы и те, кто толпится у ступеней Капитолия и кричит. "Согласны! Согласны!", одобряя все, что ты, Арнольд, представляешь на их одобрение? Как они поступят с кесарем и его людьми? Арнольд при этом вопросе опешил, но обходительный Пьерлеони тряхнул кудрявой головой и любезно сказал: - Это зависит от него, господа, от него самого! Если кесарь явится с согласия сената, если он примет приглашение сената и взойдет на Капитолий в лавровом венке, дабы почтить сей символ извечных римских добродетелей, он может рассчитывать на радушный прием. Но если кесарь хочет войны... - Война между нами и нашим избранником невозможна! - возмутился Арнольд. - Ну, раз вы не угрожаете войной, - поспешно вставил Рахевин, - то и кесарь запретит грабить город. Но если вы воспротивитесь его приезду... - Тогда что? - спросил Пьерлеони, так как Рахевин запнулся. - Ничего особенного. Кесарь въедет в град Льва без вашего согласия. Папа откроет ему ворота, и он коронуется без ваших оваций. - Но тогда он не будет римским императором! - воскликнул Арнольд. - Возможно. Но будет императором германским, - спокойно возразил Рахевин. Наступила минутная пауза, потом опять заговорил Рахевин: - Мы приехали сюда, я и кузен императора, польский князь Генрих (тут Пьерлеони с удивлением взглянул на Генриха и отвесил ему почтительный поклон), чтобы предложить вам мир. Если сенат признает власть кесаря и не станет противиться коронованию, все будет в порядке. Послушай, Арнольд, - прибавил он тоном примирительным и увещевающим, - ведь ты и сам знаешь, что силы ваши невелики. Стоит кесарю и папе договориться, они раздавят вас как мышь. А меж тем кесарь мог бы вам быть защитой и опорой. В глазах Арнольда вспыхнул мрачный огонь. - Покамест папа и кесарь договорятся, в Тибре много воды утечет, и мы успеем построить нашу республику. Без продажных попов, - вдруг закричал он, - без разврата, без восточных благовоний! Мы, - и он ударил себя в грудь, - мы, римский народ, люди простые, служим не кесарю, не папе, а Италии... - Арнольд тяжело дышал, но когда Рахевин попытался что-то сказать, замахал на него рукой; - Все, что говорят о даре Константина (*79), - ложь, басни, над которыми смеется последняя кухарка в Риме... Папе надлежит держать в своей руке не меч, но ключи Петровы... иже дают отпущение грехов на земли!.. - Он громко засмеялся. - Отпущение на земли! Недействительны все их исповеди и отпущения, недействительны, продажны, обманны - как обманны их чудеса! Не видел я, что ли, как святой Бернар пытался воскрешать мертвых в Париже и в Клерво? А господь отказал ему в чуде: двенадцать часов молился он над трупом девочки и руки на нее возлагал, а господь от него отвернулся. За то, что живет он в роскоши, за то, что ходит у себя в монастыре разряженный в парчу, как король иерусалимский... О, горе, горе! А разве не предвещал он победу Конраду в Святой земле? И как он со стыда не сгорит, этот лжепророк? А на престоле Петровом сидит его ученик... Мои "ломбардцы", как их здесь прозвали, исповедуются друг перед другом. Ибо лучше исповедоваться перед простым человеком, нежели выбалтывать свои грехи в продажное ухо, которое склоняется к грешнику за деньги. О, горе, горе! - Увы! - вздохнул Рахевин. - Мирские блага немало душ совратили и предали дьяволу. Но и немало бедняков, пусть с благими намерениями, угодят в его тенета, - тут он поднял палец и многозначительно взглянул на Арнольда. Тот стойко выдержал его взгляд. - Да, мы создали римскую церковь: всякий, кто верует, может обрести спасение, но слова Евангелия должны быть для него непреложной истиной, а не фигуральным выражением... - Не нам толковать святое Евангелие... - Как это не нам? Всякий, на кого нисходит дух святой, обязан не таить свои мысли. - Еще одно слово, - ласково молвил Рахевин, - и я поверю, что ты - еретик. Арнольд улыбнулся и промолчал. Затем, взглянув на Генриха и заметив, что тот смотрит на него во все глаза, снова улыбнулся, но уже веселей, сердечней. И от этих улыбок суровое его лицо прояснилось, словно показались среди туч проблески голубого неба. И сразу стало понятно, что этот человек способен увлекать и очаровывать сердца. - Почему ты так меня слушаешь, любезный князь? - спросил он. - Слушаю и дивлюсь, - ответил Генрих. - Мне кажется, я здесь многому могу научиться. - Что ж, собери эти горчичные зерна и возьми их с собой. Я знаю ваш край и ваш народ. Быть может, какое-нибудь из зерен даст там всходы? И вдруг пред мысленным взором Генриха, закрыв от него этот виноградник, этих столь различных людей, предстала излучина Вислы под Вавелем в снежный облачный день Неужто все, что говорит Арнольд, ложно? Нет, нет, в этом есть истина. Не истина Рахевина, простая, всем очевидная, а иная - скрытая, потаенная, блеснувшая ему в улыбке монаха. - Ибо, как я полагаю, - заключил Арнольд, - существуют в мире сем два пути. Один - от малого, раздробленного к целостному, могучему и великому; другой же путь - раздробление великого целого на все более малые части. Но который из этих путей есть путь божий - неведомо. - Вероятно, оба, - со вздохом сказал Рахевин. - Ибо без его воли не свершается ничто на земле. Они встали и не спеша пошли вверх по винограднику. Послы кесаря возвращались в город ни с чем, однако разочарования Генрих не испытывал, напротив, после беседы с Арнольдом он почувствовал, что отныне свободен душою и готов к паломничеству в Святую землю. Он весело шагал вперед, срывая по пути виноградные листья. Приблизившись к Латеранскому дворцу, они увидели, что из аркады выходит небольшая процессия. На белом муле ехал старик с длинной седой бородой; на нем было два плаща, внизу белый, а поверх белого красный, на голове - высокая золотая шапка. Из-под плащей виднелась простая, домотканая ряса, облачение цистерцианцев; подол ее не прикрывал голых ног в деревянных сандалиях. Это был папа. Перед ним шел слуга в зеленом платье, ведя белого мула за золоченые поводья, позади семенили два капеллана в широких фиолетовых мантиях. На лице Евгения III светилась спокойная улыбка, в левой руке он держал ремешок уздечки, а правая, с двумя сложенными перстами, была поднята в благословляющем жесте. Сперва он ехал по верхнему уступу виноградника, как бы наперерез Генриху и его спутникам, так что они видели над зеленеющими лозами его профиль. Потом дорога делала поворот, и папа оказался лицом к лицу с ними. Генрих, Рахевин и Джордано Пьерлеони преклонили колени, папа на миг придержал мула, но тут Арнольд, резко шагнув вперед, упал на колени у самых ног мула, схватил ногу папы и поднес ее к губам. От этого резкого движения папа покачнулся в седле, но не перестал улыбаться. Невзрачный, жалкий с виду старичок, который, всем на удивленье, крепко держал в руках ключи Петровы, спокойно осенил крестным знамением вначале Арнольда, затем и остальных. - Сын мой, - сказал он Арнольду, - не таи змия в груди твоей... - Потом обернулся к своим капелланам, кивнул, и они двинулись дальше. Через минуту вся процессия скрылась в облаке золотистой пыли за поворотом дороги, пролегавшей среди нежной, кудрявой зелени. 12 Все, что Генриху довелось затем пережить, начиная с отъезда из Рима и до возвращения на родину, казалось ему одним длинным сном, от которого он еще долго не мог очнуться. И впоследствии время это вспоминалось ему как некий удивительный, невероятный сон. В Палермо ему не удалось сохранить в тайне свое звание. Когда они причалили к пристани, там стоял человек, который по приказу короля Рожера должен был опрашивать приезжающих и, ежели кто из них окажется знатным чужеземцем, тотчас докладывать о его прибытии королю. Тогда король Рожер, подобно Гаруну-аль-Рашиду, призывал гостя пред светлые свои очи или же посылал к нему своего советника, мудрого араба Эдриси (*80), чтобы тот подробно расспросил гостя, откуда он, какова его страна и какие люди в той стране живут. Все это ученый араб заносил потом в книгу, где описывались различные земли, страны, океаны и моря. Составление этой книги было главным делом жизни для короля Рожера и для его премудрого советника. Итак, королевский слуга, сильно смахивавший на араба, с необычайным почтением поклонился Генриху и повел его к богатому купцу, который сдавал свой дом внаймы приезжающим знатным особам. Дом этот находился вне городской стены и был окружен красивым садом. Вскоре туда явилось еще несколько королевских слуг, они, по восточному обычаю, принесли Генриху корзины с фруктами, хлебом и жареной дичью. Это означало, что король Рожер считает новоприбывшего своим гостем. Спутники Генриха были поражены великолепием города, роскошью отведенного им жилища и сразу стали торопить своего господина, чтобы он поскорей разузнал, когда отплывет корабль в Святую землю. Пребывание в Палермо казалось им не вполне безопасным, если не для тела, которое они, разумеется, могли бы защитить от любого врага, так для души - ей, по их мнению, грозило в этом полуязыческом городе немало опасностей. Но их тревога сменилась восторгом, когда наутро они явились в королевский дворец слушать мессу в дворцовой капелле. Небольшая капелла была дивно хороша, хоть и построена в необычном вкусе - здесь смешались черты зодчества арабского и византийского, напомнившие Генриху луцкие и краковские костелы; кое-что было заимствовано и из античных храмов, к чему князь уже привык за свою бытность в Риме. Служба, которую они прослушали, ничем не отличалась от церковных служб где-нибудь в Кракове или в Мехове, и постепенно на души рыцарей, направлявшихся с Генрихом в Святую землю, нисходил покой. Зато на душе у самого Генриха становилось тревожно, хотя до сих пор он был уверен в себе и большую часть пути проделал в умиротворенном настроении. Пробираясь по страшным альпийским ущельям или проезжая по голубым равнинам и лиловым холмам рыцарской Италии, Генрих неизменно возвращался к нескольким простым и ясным мыслям, которые хранил в своем сердце, черпая в них живительную силу среди окружающего запустения. Беседа в Латеранских садах что-то поколебала в нем, но что именно, он и сам не вполне понимал. И еще раз, немного погодя, он испытал какое-то странное, тревожное чувство. В те несколько недель, которые Генрих провел в Риме, он ходил слушать мессу каждый день в другой храм. И вот подошел черед Санта-Мария-ин-Космедин, бедной церковки, построенной папой Каликстом и украшенной скудными мозаиками. После мессы Генриху показали в этой церкви изображение чудовища со страшной пастью: древние римляне, принося клятву, вкладывали руку в пасть; если клятва была ложной, чудовище смыкало челюсти и откусывало руку. Поэтому римляне всегда говорили правду. В блестящих доспехах, которые Генрих, вопреки польскому обычаю, никогда в церкви не снимал, стоял он там во главе своего отряда, всех этих белокурых молодцов в плащах, наброшенных прямо на голое тело, а справа от него - Якса, могучий воин, почитавший Арнольда Брешианского за то, что не покорялся ни папе, ни кесарю. И вдруг Генриха охватило прежде неведомое ему чувство бесконечного одиночества. Он смотрел на огромный лик Пантократора, выложенный из цветных камешков над алтарем, и страшно ему было от пронзительного взора очей Христовых. Он казался себе ничтожным, затерянным среди царившего повсюду хаоса, и начинал смутно ощущать всю безмерную сложность и огромность мира. Чувство это усилилось, когда после официального, весьма торжественного приема у короля Рожера князя провели в небольшой боковой покой. Генрих был еще под впечатлением пышного приема. В просторной зале с мозаичным полом собрались рыцари норманнские, арабские, итальянские, английские - все они находились на службе у короля. Стены сверкали лазурными изразцами, в открытые окна глядело ослепительно-голубое небо. Король Рожер был исполинского роста. Corpulentus, facie leonina, voce subrauca [могучего телосложения, с львиным лицом, хриплым голосом (лат.)]. Он обратился к Генриху с приветствием, хриплым голосом произнося фразы на исковерканной латыни с примесью народных сицилийских выражений. Генрих отвечал по-немецки. Этот король в золотой мантии, с огромным мечом у пояса, сидевший в облаке курений, как будто сошел со стенных росписей в дворцовой капелле, которые видел Генрих. И все же не было в Рожере того величия, какое исходило от Конрада в последние часы его жизни. Однако, войдя в прилегавший к зале покой, Генрих, к изумлению своему, увидел в Рожере самого обычного человека, оживленного и очень говорливого. Король сидел, вернее, полулежал на широкой софе; свой тяжелый головной убор он снял, теперь на голове у него была только голубая, шитая золотом повязка, концы которой болтались за ухом. У софы стоял на коленях, как раб, придворный толмач. Кроме них троих, в покое находились еще канцлер, хитрый Майо из Бари, и забавный человечек в женском одеянии с напудренным, накрашенным лицом; говорил он пискливым голосом и суетливо бегал по комнате - то был евнух, адмирал Филипп из Магеддо, недавно сменивший славного адмирала Георгия Антиохийского. Был здесь также и мудрый Эдриси. Генрих сел на табурет напротив короля, который начал задавать ему через толмача вопросы о странах к северу от Германии. Генрих отвечал, слегка озадаченный. Вдруг Эдриси откинул лежавший на полу ковер, и князь увидел большую серебряную плиту; она была поделена на множество квадратов и испещрена линиями, надписями, пятнами. - Ну-ка, покажи, где твоя страна! - сказал король Рожер, и толмач повторил этот вопрос по-немецки. Генрих с недоумением посмотрел на короля и ничего не ответил. Тогда Эдриси склонился над плитой, взял в руку палочку и начал водить ею по выгравированным на серебре линиям, повторяя разные названия. Генриха словно осенило, он понял, что на рисунке перед ним представлена земная поверхность со всеми странами, городами, реками, и, крайне пораженный, опустился на колени рядом с картой. - Четыреста фунтов серебра пошло на эту карту, - шепнул толмач, но Генрих его не слушал. Наклонясь, он следил за палочкой Эдриси, который обводил границы. Князь увидел Сицилию и Палермо, а вот плывет из Палермо корабль в сторону Остии и еще другой - в сторону Неаполя; недалеко от побережья Рим, ниже, среди моря, Сардиния, ближе к берегу Корсика, вот и другие знакомые края и города, Базель, Бамберг, дальше области становятся все меньше, города расположены гуще, едва умещаются на небольшой плите. Но что это? Палочка Эдриси скользнула к пограничным городам, остановилась на Магдебурге - и оказалась уже на мраморной раме; Польши на карте не было. Генрих, как стоял на коленях, так и застыл, потом сел на корточки и удивленно уставился на Рожера - как же это, нет Польши? - Там, там, - показал он за край серебряной Рожеровой карты. - Там Вроцлав, Краков, Познань, Сандомир, Плоцк... - Эдриси с любопытством прислушивался к этим названиям, но король пренебрежительно махнул рукой. Ну что там может быть путного, так далеко! Видимо, этот юноша шутит, за Германией уже нет никакой страны. Генрих поднялся, снова сел на табурет, заговорил быстро и взволнованно. Как это на карте не обозначена такая большая, обширная страна? Она простирается до самого моря, где родится янтарь. Желая показать размеры своей страны, князь встал и широко развел руки. - Сколько дней пути от Палермо до Агригента? - спросил он у Эдриси. - Два дня. - А у нас от Вроцлава до Сандомира надобно ехать целую неделю, а от Кракова до Поморья еще намного, намного дольше. Король Рожер, когда ему перевели эти слова, засмеялся; Эдриси с сомнением покачал головой, а евнух-адмирал, прикрыв рот красным веером, что-то шепнул канцлеру. Никто не поверил Генриху. Но так как он, по слухам, был кузеном Барбароссы и Эдриси недавно кое-что слышал о Польше от Вельфа, то Генриха не прогнали как обманщика. Напротив, его даже пригласили на королевскую охоту с соколами. Генрих любил соколиную охоту, а Герхо - тот прямо расплылся в улыбке, узнав о приглашении. Из дворца прислали коней для польского князя и сокольничих с двенадцатью соколами в клобучках. Птицы беспокойно шевелились на руках у сокольничих, перья у них топорщились, словно от ветра, - чуяли соколы, что скоро на охоту. На рассвете охотники выехали из Палермо через ворота близ королевского дворца. Дорога полого поднималась в гору среди королевских садов, вилл, небольших дворцов и многочисленных ручьев, которыми славились окрестности Палермо. Незнакомые Генриху апельсины, эти золотые яблоки Гесперид, в изобилии висели на деревьях, и тут же белели плотные, душистые цветы. Воздух был напоен их крепким ароматом, утренняя роса прибила пыль, дышалось легко. Канцлер и адмирал были в отличном настроении. Адмирал, и теперь одетый в женское платье, вышитое серебряными кружочками, то и дело срывал апельсины, угощал ими Генриха и его свиту. Генрих впивался крепкими зубами в мякоть плода и с наслаждением глотал прохладный сок. Его почему-то бросало в жар, и он опасался, не лихорадка ли напала. Наконец они взобрались на вершину высокой горы, Королевской, откуда открывался великолепный вид на залив, на город, напоминавший орлиное гнездо, на золотистую долину; подобно раковине, она закруглялась у города и залива, над которым высилась похожая на стол гора святой Кунигунды. - Золотая раковина! - молвил адмирал, указывая на спускавшиеся к морю склоны. Чудесными запахами веяло из этой долины, и небо над ней было голубое, знойное. Рядом с королем ехала молодая королева, недавно с ним обвенчанная Сибилла, дочь Гуго Бургундского, и последний оставшийся в живых сын короля Вильгельм (*81). В пурпурной одежде, в зеленом тюрбане, весь увешанный побрякушками, он был очень красив, хотя и отличался крайней худобой. Все прочие участники охоты следовали за этими тремя - королем Рожером, Сибиллой и королем Вильгельмом, как называли его, ибо Рожер повелел короновать сына еще при своей жизни. Братья Вильгельма - Рожер, Танкред, Альфонс, Генрих - все один за другим умерли. После многих лет вдовства король Рожер решил жениться, и вот его молодая красавица жена скакала на коне по перевалу, отделявшему "золотую раковину" от выжженных зноем сицилийских гор. Все предвещало удачную охоту. Солнце, пока еще не очень жаркое, играло на роскошном плаще короля Рожера. Когда он осаживал коня, плащ парусом взвивался вверх и реял над желто-зелеными полями, где уже волновались пшеничные колосья. Этот алый, выкроенный полукругом плащ весь сверкал драгоценными каменьями. Генрих приблизился, чтобы получше его разглядеть, и Рожер, вытянув руку, развернул перед гостем дивное изделие своих палермских ткачей (*82). В середине полукруга была вышита жемчугом пальма, а по обе ее стороны - одна и та же картина: разъяренный золотой лев нападает на верблюда и вонзает когти в его желтую, пушистую шерсть. То было настоящее произведение искусства, и обрамлявшая вышивку арабская надпись прославляла великого короля Сицилии. - Что, нравится тебе? - вскричал Рожер, потряхивая плащом. Заискрились в ярком солнечном свете пурпур, золото и жемчуг; замелькали, переплетаясь и сливаясь, узоры на ткани и таинственные арабские письмена. И хотя вокруг было светло и солнечно, Генриху стало жутко от этой языческой роскоши. - Небось твоему рыжебородому братцу хотелось бы иметь хоть один такой плащ, да не дождется! Такого плаща не носить ни ему, ни его детям. И король Рожер расхохотался. Они остановились теперь на самом высоком месте перевала; отсюда открывался далекий вид на море, и где-то на горизонте смутной тенью темнел берег Италии. Рожер размашистым жестом указал на эту тень: - Вон там - Италия! А Польши твоей отсюда вроде бы не видать, а? - воскликнул Рожер и снова захохотал, а за ним его приближенные - канцлер, евнух, араб. Генрих ничего не ответил. Он молча ехал за королем и королевой со своими притихшими воинами. Да, Польши отсюда не видать, это верно. О ее существовании не знает ни король Рожер, ни его ученый географ. Но Генрих и на расстоянии чувствовал, что она есть, не мог думать о ней, как о чем-то далеком. Она была с ним, и даже здесь, на другом конце света, когда он ехал в свите сицилийского короля, Генрих жил ею, дышал ею, как если бы в ней одной черпал силы и волю к жизни. Пройдет еще несколько лет, и, возможно, сицилийский король узнает о существовании этого большого государства, которое дремлет среди вековых лесов. Тем временем они поднялись на вершину высокой горы и увидели вдалеке синеющий, как туча, горделиво вздымающийся к небесам конус. Это была Этна, еще вся покрытая снегом и густо дымившая. Воины Генриха осенили себя крестным знамением; здешние рыцари не стали над ними смеяться. Зрелище и впрямь было величественное. Огромная, заснеженная гора высилась над зелеными холмами, где волны ходили по пшенице, и сливалась с прозрачной синевой небес. Из кратера струился белый дым, белее горных снегов, он расстилался по небу, как страусовое перо на ветру. Вдруг сокол на руке у Герхо встрепенулся, заклекотал, тотчас подняли крик и другие его собратья, король радостно хлопнул в ладоши, и королевские аргамаки, арабские, кастильские и португальские скакуны ринулись вперед. Сокольничие пустили нескольких соколов, сняв с них цепочки и клобуки, а те, которые остались на руках, хлопали крыльями и оглушительно клекотали. Соколы короля и Генриха взмыли вверх и словно застыли недвижно под небесным куполом, кавалькада понеслась вскачь, следя за птицами. Топча колосья, мчались всадники по пшеничным полям, через овраги, пересохшие русла ручьев, и все глядели на небо. Вскоре соколы возвратились с добычей. Около полудня охотники устроили привал в тенистом месте у жалобно журчавшего источника. Генрих склонился над водой и вслушался в ее песнь: она напомнила ему нежный звон еврейских цимбал в Бамберге. Вокруг стоял шум, все пили, ели, смеялись, а Генрих как зачарованный слушал унылый ропот ручья. Отдохнув, двинулись дальше. Жара усиливалась, раскаленное небо постепенно блекло, из голубого становилось белесым. Воздух был знойный, сухой. Генрих с трудом дышал. Король, видимо, тоже устал, но соколы были неутомимы. Их добычу - птицу и мелкую дичь - передавали слугам, которые отвозили ее на заранее назначенное место. В королевской свите был рыцарь-тамплиер (*83), молодой немец. Генрих еще утром приметил его, да как-то не подвернулся случай поговорить. Но вот князь, соскочив с коня, присел отдохнуть на рыжеватой скале, торчавшей среди зеленой травы, как ребро великана, и вдруг увидел, что молодой рыцарь в развевающемся белом плаще с большим красным крестом идет прямо к нему. Тамплиер поклонился Генриху, пожал ему руку и без всякого вступления сказал: - Если вы, ваша светлость, будете в Иерусалиме, то посетите рыцарей, которые живут на месте, где стоял храм. И если они спросят, зачем вы прибыли, подайте им этот знак от меня. Говоря это, он концом меча начертил на траве круг и в круге крест. - Се - роза и крест, символ вечного и временного. И он удалился, оставив Генриха в одиночестве. Странное поведение рыцаря вселило в душу Генриха новую тревогу. Ему казалось, он очутился в мире неожиданных, загадочных событий, которые увлекают его на дурной путь. В Польше ему было все понятно и ясно: вот лес, вот поле, здесь Поморье, там Германия; в Польше он знал, что ему делать. И немцы, и Барбаросса были ему понятны, и то, как Барбаросса толковал императорскую власть. Но что творилось в этой фантастической стране, этого Генрих не мог постичь. Да, небо над его головой, белесое и все же голубое, прекрасно; поля с кормилицей-пшеницей тоже близки его сердцу, как цветы, которые растут здесь на каждом шагу, - весь склон горы, где он сидел, был покрыт зарослями красновато-лилового клевера. И вдруг перед ним появились Рожер и Сибилла... Генрих смущенно взглянул на короля, но тот, как ни в чем не бывало, медленно спустился по косогору в сопровождении жены, направляя коня по узкой скалистой тропке меж крутыми, поросшими травой обрывами. Вот они остановились в конце ущелья. Генрих, посмотрев в ту сторону, вздрогнул от изумления. В широкой, ровной долине, среди буйной травы, высилось торжественно безмолвное здание, состоявшее из множества колонн, соединенных тяжелыми карнизами. Храм был древний, заброшенный, без крыши - однако он вносил в это пустынное место какой-то отголосок жизни. И Генрих, увидав его, словно бы ощутил присутствие человека в пустыне. Но людей в храме не было. Все здание приобрело от времени ровный темно-золотистый оттенок. Колонны, накрытые желтоватыми плитами выветрившегося камня, были снизу доверху прорезаны каннелюрами и вырастали прямо из земли, точно роскошные золотые цветы сицилийских пустынных гор. Здесь и там виднелись между колоннами шестигранные алтари, постаменты, на которых прежде стояли статуи, а сами статуи, изображавшие богов, валялись разбитые на полу. Пространство меж колоннами заполнял фиолетовый сумрак: вечерело. Всадники спешились, пустили лошадей попастись, но те не притрагивались к траве, только встревоженно озирались, как бы ища глазами прочих участников охоты: людей, лошадей, соколов. Наконец подъехали остальные, и вслед за королем все вошли под сень храма. В глубине храмового атриума стояло несколько плит с барельефами, то ли откуда-то свалившихся, то ли нарочно снесенных вниз. На одной был представлен бородатый атлет: он сидит на ложе, держит за руку женщину, разглядывает ее и видит, что она прекрасна. Поза атлета выражала восхищение и робость: он тянулся к женщине и в то же время отстранялся от нее, упадая на ложе; но был, увы, совсем голый. Генрих со стыдом смотрел на это языческое произведение. Король Рожер, остановившись перед барельефом, подозвал Эдриси и Сибиллу - пусть полюбуются совершенством линий. Однако Генриху эта сцена была непонятна. Потом Эдриси с королем и королевой не спеша обошли внутренний двор храма, причем араб рассказывал им об искусстве древнегреческих зодчих. Говорил он, хоть и с трудом, по-латыни, чтобы юный князь мог понять его объяснения. Вот и пригодилась Генриху ученость! Он с изумлением слушал арабского мудреца, но, пожалуй, говори тот даже на чистейшем польском языке, князь понял бы через пятое на десятое. Одно стало ему ясно из речей араба: храм этот воздвигнут для поклонения неведомым силам людьми нечестивыми. Уловив эту мысль, Генрих с испугом оглянулся, ему захотелось поскорей уйти. И тут он заметил между колоннами человека, не принадлежащего к свите короля Рожера. С виду это был пастух, молодой еще парень, одетый в козьи шкуры. Опершись рукой о колонну, он стоял в свете заходящего солнца. Никто не обращал на него внимания. Вдруг пастух хлопнул в ладоши, и по этому знаку прибежало еще несколько юношей. Все они низко поклонились королю Рожеру, король весело рассмеялся. Потом король, королева, Генрих и Эдриси уселись на каменных глыбах, отколовшихся от древних стен и лежавших на земле. Пастухи развели большой костер, подбрасывая в него охапки сухой травы. Черный дым заструился вдоль желтоватых колонн. Тихо спускались сумерки. Один пастух достал в углу похожий на кобзу инструмент, другой приложил к губам забавную штуку, состоявшую из нескольких связанных вместе тростниковых дудочек. Сперва они заиграли унылые пастушеские песни, которые на всех навеяли грусть. Король Рожер опустил голову, задумался. О чем он думал? О чем мог думать этот великий монарх, как не о своих славных деяниях, от которых столь немного дошло до наших дней. А может, он думал о том, что все обратится в прах, и его королевство, и Палермо - столица мира, как с гордостью именовал ее Эдриси, - и могучее его тело... И в Генрихе звуки музыки всколыхнули много разных мыслей. Но он думал не о будущем своем царствовании, он смотрел на королеву. Юная, прелестная, она сидела рядом с королем, прислонясь к его плечу. Светлые волосы северянки выбивались у нее на лбу из-под белого покрывала, аллеманский корсаж туго обтягивал небольшие груди. Огромные, голубые глаза королевы глядели испуганно. Говорили, что она влюблена в своего пасынка, красавца Вильгельма. Но его тут не было: не желая чрезмерно утомляться, он с полпути повернул обратно в Палермо. Генрих смотрел на королеву и думал, что мог бы крепко ее полюбить, будь он способен вообще кого-нибудь любить, - эта хрупкая маленькая женщина напомнила ему ту, другую, оставшуюся в стране, которой отсюда не видать. Музыка зазвучала веселее. Двое пастухов вышли на середину атриума и стали друг против друга, подняв руки вровень с плечами. Кобза равномерно и медленно бубнила, тростниковая цевница издавала пронзительные гнусавые звуки. Пастухи, не сходя с места, быстро топотали ногами; видно было, как играют мускулы на их бедрах. Тот пастух, которого Генрих приметил первым, стоял на камне, подбоченившись, и с царственным видом взирал на танцующих. Мало-помалу звуки кобзы и цевницы становились все живей, и в такт им убыстрялись движения пастухов. Теперь они уже не перебирали ногами, а подскакивали, но поднятые руки оставались неподвижными, только пальцы слегка прищелкивали. Музыка заиграла еще живей, и танцоры пошли один мимо другого вприпрыжку, высоко вскидывая голые ноги. Все быстрей и быстрей прыжки, все громче хлопают ладони по бедрам и над головами. Генрих, дивясь этому танцу, обвел взглядом окружающих. Король и королева смотрели на танцоров как зачарованные, а лицо Эдриси вдруг скривилось в такой язвительной усмешке, что у Генриха мороз пробежал по спине. Эта горькая, злая, скорбная и жестокая усмешка испугала князя. Ему стало страшно в проклятом языческом капище, и он обратил взгляд на Герхо, надеясь хоть в нем найти опору. Но Герхо стоял весь напряженный, как натянутая струна, лицо его было мертвенно-бледно, глаза прикованы к танцующим. Тогда князь взглянул на первого пастуха. Все с тем же победоносным видом он стоял на камне, упершись левой рукой в бедро, а правой поднимая вверх посох, увитый зелеными листьями. Время от времени он встряхивал головой, и отблески костра пробегали по его длинным волосам. Между тем танцующих словно обуяло неистовство. Они прыгали, носились взад-вперед по песку языческого атриума, мчались один другому навстречу и, ловко разминувшись, отбегали в разные стороны; потом снова сходились и вертелись вихрем, только поблескивали облитые потом широкие, загорелые спины. И когда танцоры, казалось, должны были уже изнемочь от дикой пляски, они пустились с невероятной быстротой бегать по кругу. Другие пастухи, не принимавшие участия в пляске, издавали отрывистые, гортанные возгласы, которые то неслись, бурно рокоча, к потемневшему небу, то замирали, как орлиный клекот. И смотреть и слушать было страшно. Генрих зажмуривал глаза, но тут же открывал их и снова видел безумное кружение тел. В ушах не переставая звучали гортанные крики, похожие на предсмертные вопли сраженных в битве. Вдруг оба пастуха схватились за руки и завертелись - в глазах замелькали их плечи, бока, спины. Музыка оборвалась на исступленно высокой ноте, и в этот миг раздался ужасный рев, как будто кричали не люди, не эти пастухи, а возопили все камни заброшенного храма. Точно кинжалами, разодрал этот рев ночную тьму, и внезапно все смолкло. Королева Сибилла склонилась к земле, потом выпрямилась, вскочила с камня и тоже закричала высоким истошным голосом. Эдриси и король Рожер пытались удержать ее, усадить, но она вырвалась из их рук и в беспамятстве упала наземь у костра, бледная как смерть. Кинулись к коням, с большим трудом их поймали. Генрих видел, как король Рожер усадил Сибиллу впереди себя; к ней понемногу возвращалось сознание. Кони поскакали галопом среди ночного мрака, Генрих мчался вслед за королем, чей плащ раздувался на ветру. Позади он слышал топот коней Герхо и Эдриси. Лишь глубокой ночью добрались они до ворот Палермо. Дома Генрих уже застал своих рыцарей, которых потерял из виду во время охоты. Все они ждали его при свете факелов. Только что получено известие: в гавань прибыла генуэзская флотилия, тридцать три корабля, которые вскоре отплывают в Святую землю и могут взять их на борт. Генрих возблагодарил бога, ему не хотелось и часа оставаться в этом краю, полном дьявольских соблазнов. Еще не успели они погрузиться на корабль, как на палермском дворце взвилось черное траурное знамя: то скончалась в цвете лет королева Сибилла. 13 На генуэзской галере, которую выбрал Генрих, сидели в два ряда гребцы-невольники, прикованные к веслам, но были также и мачты с парусами оранжевого цвета. К высокому столбу было прилажено "аистово гнездо" - полукруглая корзина, в которой день и ночь сидел голый матрос. На корме галеры находился просторный шатер - его полы, украшенные генуэзской вышивкой, свисали по бортам с обеих сторон. В шатре поместили князя и его людей; поэтому на шесте над шатром развевался флаг с гербом Пястов. Неподалеку от шатра сколотили четырехугольную загородку, возвышавшуюся над кораблем, подобно башне: там стояли кони. Свежего воздуха они имели вдоволь, а хитроумно устроенные выдвижные ящики позволяли без особого труда подсыпать корм и очищать стойла. Галеры шли несколькими рядами, но так, чтобы не терять друг друга из виду. По ночам на носу каждой галеры разводили костер. Генрих любил смотреть, как среди бескрайней черноты моря сияли, будто звезды, рассыпанные по небу, огни медленно плывущих кораблей. В штормовую погоду волны немилосердно швыряли небольшую галеру, но когда ветер стихал, до слуха Генриха доносился равномерный скрип весел, словно биение сердец безымянной толпы, двигавшей корабль вперед. Попутные ветры облегчали труд гребцов, море в эту весеннюю знойную пору по большей части было спокойно. Волны тихо плескали о черные дубовые борта, корабли шли по намеченному курсу, и капитан галеры, а также всей флотилии, старый, почерневший от солнца и ветров генуэзец Мароне потирал руки. Он вез богатый груз - стальные мечи, отличные франконские и бретонские луки и другое западное оружие, которое было не хуже дамасского, вез и теплые шерстяные куртки, и тонкие сукна для женских нарядов. А в Святой земле Мароне, кроме обычных восточных товаров - сахара, пряностей и драгоценностей, - надеялся взять большую партию рабов, столь нужных для генуэзских рудников и каменоломен. Генриху нравилось выходить ночью на палубу и, опершись на поручни, вглядываться в вечно подвижное море. Небо над головой было темно-синее, прозрачное, а звезды - непривычно большие и таинственные. С других галер доносилось пение. Нет, Генрих не мог постичь этот мир, по которому уже так долго странствовал, в котором повидал так много стран. Не понимал он ни короля Рожера, ни того, почему умерла королева Сибилла. Все, о чем с такой страстью говорил Арнольд в Латеранском саду, казалось ему ничтожной суетой в сравнении с тихим плеском волн о борта галеры. И все же пустынный храм в зеленой долине врезался в его память, пожалуй, даже больше, чем развалины древнего Рима. Ушла в прошлое, угасла неведомая ему жизнь. В чем был ее смысл? Какими были те люди, которые воздвигали колонны в Сегесте или Колизей? Он вспоминал, как, проезжая через богатый торговый город Пизу, видел новый храм, сооружавшийся местными жителями. Огромный неф был наполовину недостроен, но там уже высился лес колонн под сводами, поражавшими смелостью очертаний. Стройные ряды пилястр на фасаде храма были подобны деревьям райского сада, где царит небесная гармония. Изящные, широкие окна глядели, как жадные глаза, узревшие новый мир. И действительно, все там было новое, радостное. Но что обозначал этот храм? Какой день отмечал он в ходе веков и как понять их ход? Время течет, струится, как вода со священных риз господних, как слеза из очей Пантократора. В темно-синей глуби небес чудился Генриху лик Христа, строго взиравший на него, как со свода капеллы Палатинской. Сколько же чудес в этом мире, как сложно и непостижимо все переплетено! С болью думал Генрих о бренности храмов, о собственной своей малости среди водоворота событий и людских страстей. Поговорить об этом ему было не с кем. Воины его слишком молоды, Якса слишком упоен собой и необычайностью дорожных приключений. Один только норвежский монах Бьярне (во христианстве нареченный Каликстом), из милости взятый Мароне на корабль, дабы молился за всех и призывал попутные ветры, немного понимал Генриха, когда князь на палубе, под сенью ночного неба, поверял ему вполголоса свои мысли. Славно им было вдвоем в эти ночи. Бьярне, придя пешком с далекого севера, попросился на галеру, как и Генрих, чтобы посетить святые места. Спал он в зловонном трюме, вместе с невольниками. Тэли тоже выходил по ночам на палубу и пиликал на виоле. Шум волн заглушал слабенькие звуки струн, временами мальчик затягивал песню, и тогда Генриху вспоминался осенний сад и хрупкая Рихенца, чем-то походившая на покойную королеву Сибиллу. Не спеша, как бы следуя за течением своих мыслей, князь рассказывал монаху Бьярне о судьбах людей, с которыми ему довелось встретиться, о том, как они, гонимые голодом, блуждают по белу свету, не зная, почему и для чего это делают. Бьярне дивился: что заставило Генриха поступать так же, как эти люди? Но слушал внимательно и сам много рассказывал. О том, что северяне живут рыболовством и разбойничьими набегами, и о том, как взяла его тоска и он, по примеру их короля Эриха и королевы Бодиль, пустился в странствие, чтобы воочию увидеть места, где жил и претерпел муки спаситель. Тут Генрих задумался: до сих пор он как-то мало размышлял над тем, куда едет и зачем. Бесхитростные речи нищего монаха напомнили ему о цели его путешествия. В воображении Генриха возник этот единственный в мире край, где все полно воспоминаниями о жизни спасителя. Впервые эта мысль взволновала и потрясла его до глубины души. Достоин ли он, готов ли к посещению святых мест? И то, что он потом говорил Каликсту Бьярне, было скорее исповедью, нежели рассказом; Генрих жаждал осуждения, наговаривал на себя напраслину, старался изобразить себя страшным, закоснелым грешником. Но простачок монах быстро раскусил своего собеседника и сказал ему так: - Видишь ли, князь, не следует много думать обо всем этом. Верно, все мы грешны, все мы попусту шатаемся по свету божьему - или сидим за печкой, как мои братья в Гаммерфесте или твои в Кракове, - но это не важно. Надо смотреть проще: доброе бери, злого беги, и бог тебе поможет. Надо жить, и жить надо по-божески - а от мудрствований мало толку. Генрих повторял про себя эти слова, часто повторял: - Надо жить, и жить надо по-божески - а от мудрствований мало толку. Несколько недель они шли под парусами по спокойному морю и счастливо избежали встреч с пиратами. Заезжали на Крит и на Кипр, и вот наконец показалась вдали Святая земля. Флотилия вошла в порт Яффы, Мароне принялся разгружать свои товары, а Генрих с отрядом сошли на берег, ведя измученных, отощавших коней. В отряде, кроме Яксы и оруженосцев князя, было чуть побольше двадцати человек, а коней - тридцать. Бедняги как ступили на берег, так и улеглись - видно, хворь на них напала. И люди тоже еле на ногах держались. Надо было позаботиться о конях, о людях, о пропитании да еще приглядывать за бочонками с деньгами - алчный портовый сброд, казалось, готов был на них накинуться. Все это целиком поглотило Генриха, и так стояли они на Святой земле, озабоченные, усталые, не зная, что делать дальше, даже не думая о том, где находятся. И смешно было им, особенно Яксе, глядеть на Бьярне, который пал ниц и целовал пыль на дороге. Постепенно сходили с других галер купцы и паломники - подбиралась порядочная компания. Приезжих окружила толпа черномазых парней подозрительного вида, неряшливо одетые женщины окидывали чужеземцев оценивающими взглядами. Порт в Яффе был неудобен, тесен, галерам приходилось по одной причаливать к рыхлому песчаному берегу, чтобы выгрузить товары и людей. За разгрузкой наблюдал Мароне. Вскоре явились встретить пилигримов посланные храмовниками рыцари. Они были в белых плащах с тем самым знаком - красным осьмираменным крестом. В обязанности рыцарей храма Господня входило препровождение пилигримов из Яффы в Иерусалим. Вдоль дороги размещались небольшие отряды по три-четыре рыцаря, они передавали путников с рук на руки и несли охрану над всей дорогой, которая была небезопасна, - не раз уже налетали на нее жадные к добыче отряды мусульман из недальнего Аскалона, еще принадлежавшего египтянам. Яффа имела пустынный вид. На улицах - ни деревьев, ни другой растительности, лица у людей изможденные, хмурые. Генриху даже не захотелось сотворить молитву, когда он ступил на эту выжженную землю. Зато он велел отсчитать несколько серебряных монет и дать их Каликсту - тот не противился, взял деньги сразу. Но когда галерники начали переговариваться со своими единоплеменниками и единоверцами, стоявшими на берегу, - за что были тут же наказаны плетьми, - Каликст отдал деньги зевакам-мусульманам и попросил принести всякой еды - фруктов, хлеба, мяса. Притащили ему целых три корзины, Каликст взял их и понес галерникам. Те набросились на еду, как голодные звери. Мароне с берега крикнул, чтобы монаху не мешали, и громко засмеялся; засмеялись и воины Генриха, и Якса из Мехова, словом, все. Под конец сами галерники развеселились: когда Каликст сошел на берег, они стали кидать в него кости, кожуру фруктов, и хлебные корки. Монах весело смеялся вместе с ними; став на колени, он поцеловал Генриху руку, благодаря за доставленную радость. Двинулись в путь в сопровождении двух храмовников, которые вывели их на иерусалимскую дорогу. За Яффой пейзаж изменился: они шли по долине, изобиловавшей ручьями; кругом зеленели апельсинные рощи - воистину, то была земля, текущая млеком и медом. Но мили через две из-под зеленой муравы лугов и садов начал, как ребра скелета, проглядывать известняк. Долина была усеяна глыбами серого камня, подъем шел по безводным косогорам и террасам. А когда они поднялись на взгорье, то увидели вдали, на возвышенности, опаленный солнцем белый город, перед которым, как грозный кулак, темнела громада крепости. Это был Иерусалим, охраняемый башней Давидовой. Спуск привел их в долину Енномову, где среди песка и травы росли старые, толстоствольные оливы, единственное иерусалимское дерево, причудливое и унылое. Над оливами вздымались могучие стены, построенные с неведомым на Западе искусством. Наши путники, идя через долину по неглубокому пересохшему руслу, все смотрели вверх на крепостные башни. - Никакая сила человеческая не одолела бы этих стен, - заметил Якса. Едва они въехали в Яффскне ворота, под великолепную арку работы французских зодчих, как сразу их оглушил шум восточного города. Дело было к вечеру, женщины шли по воду к цистернам и водохранилищам. Франкские женщины - франками называли здесь всех европейцев - и женщины из семей восточных греков, евреев и армян ходили с открытыми лицами. Некоторые из них, занимавшиеся непотребным ремеслом, смотрели на приезжих мужчин как на свою законную добычу: делали соблазнительные жесты, приставали к чужеземцам, но храмовники их отгоняли криками и грубой бранью. Женщины пулланов (*84), многочисленного в Святой земле потомства рыцарских ублюдков, носили чадры и только издали приоткрывали их, показывая смущенному Генриху свои лица. Прежде чем посетить Гроб Господень, Генрих проехал по дорогам Давидовой и Соломоновой на Морию. Эта огромная пустынная площадь, занимавшая четвертую часть города, была вся усеяна обломками колонн, аттиков и карнизов; посреди нее, на мраморном основании, стоял осьмиугольный, облицованный мрамором и увенчанный розовым куполом храм Соломонов (*85). За ним, в зарослях кипарисов и дубов, виднелся у самой городской стены фасад дворца королей иерусалимских, сооруженного на развалинах дома Давидова. В ближайшем к храму крыле дворца проживали рыцари храма Господня. Храмовники, сопровождавшие пилигримов, разместили всех воинов Генриха в рыцарских покоях, а его самого провели к великому магистру. Ибо Бертран де Тремелай, магистр тамплиеров, мужчина могучего телосложения, величавый и строгий, пожелал принять князя не мешкая. Торжественность приема, правда, нарушали голуби и скворцы, которые копошились на окне магистровой кельи - видно, они были утехой великого магистра, - но, беседуя с Генрихом, он делал вид, будто не слышит их писка и воркованья. Генрих назвал себя и концом меча обрисовал на холодном полу кельи крест в кругу. Бертран в ответ изобразил тот же символ, очертив его пальцем в воздухе, и сказал, что, ежели князь ищет розу и крест, он будет для тамплиеров желанным гостем. Пока приезжие расположились в отведенных им покоях дворца, стало темно, и Генрих отправился на бдение у Гроба Христова. Своды огромного храма покоились на массивных колоннах с романскими капителями, вокруг было темно и пустынно. Только в часовне Святого Гроба, помещавшейся посреди квадратного храма, горело множество больших и малых восковых свечей. Стояли они в серебряных, деревянных и железных подсвечниках, а то и просто были прилеплены к выступам на стенах и к полу. Пламя их было священным, ибо нисходило с небес в страстную пятницу и возжигало угасшие лампады. Великое это чудо ежегодно повергало в изумление толпы верующих, пока папа не осудил сирийских священников, раздававших небесный огонь. Как обычно, стражу у Гроба несли двое рыцарей из дворца. Вместе с Генрихом в храм пошел только Каликст Бьярне. На князе был простой плащ пилигрима - не пристало кичиться высоким саном пред ликом всевышнего. Он лег на холодные плиты у входа в часовню Святого Гроба, крестом раскинув руки и припав лицом к праху. Все народы сражаются теперь за эти камни, защищают их от мусульман. Вон там, невдалеке, лежит камень, отмечающий центр земли, там покоился царь царей. Из терниев был его венец, и он, быть может, не желал бы, чтобы из-за его гроба лилось столько крови. Однако в этой битве объединились все народы, люди забыли, кто немец, кто француз, кто датчанин, шотландец, аллоброг (*86), армянин, лотарингец или аквитанец. Лежа неподвижно рядом с Каликстом, Генрих почти ни о чем не думал, даже не молился, но в душу его проникало стремление к чему-то высокому. Такое чувство, верно, испытывали все, о ком рассказывал капеллан Фульхерий (*87), - все они чувствовали себя братьями и сыновьями господа, каждый воистину видел в другом своего ближнего. И Генрих думал о том, как святое это чувство соединяет людей, и о том, что ежели бы все уверовали в Гроб Господень, то стали бы братьями. А о себе он не думал. Так проходило время. К полуночи тишину нарушил шум шагов и шорох платьев. Генрих приподнялся, стал на колени, все еще погруженный в свои думы. У Гроба опустилась на колени женщина в богатом наряде; на ее зеленый плащ ниспадали русые волосы, прикрытые прозрачным покрывалом, которое придерживал золотой обруч с резными фигурками голубей. Генрих видел склоненный над гробницей профиль худощавого лица, обеими руками женщина опиралась о гранитное подножье и тихо молилась. Сбоку от нее стоял рослый, смуглый мужчина в коротком кафтане золотой парчи с черными крестиками - он держал огромный меч коннетабля, опираясь на него обеими руками, как палач. Рядом с женщиной в зеленом плаще стояли на коленях две другие - одна в светском, другая в монашеском платье и высоком белом чепце. Дам сопровождало несколько слуг с большими восковыми свечами, особое почтение они выказывали даме в зеленом плаще. То была королева иерусалимская Мелисанда и ее сестры - Годьерна, графиня триполитанская, и Иветта, настоятельница монастыря лазаритянок в Вифинии. В графском роду де Ретель, из которого происходили иерусалимские короли, женщины отличались сильной волей; они вертели своими мужьями, распоряжались графствами и королевствами. Из четырех дочерей Балдуина II (*88) одна лишь богомольная Иветта, особа дородная и величавая, была чужда властолюбия. Пятилетним ребенком ей довелось провести несколько страшных месяцев в качестве заложницы у мусульман, и это впечатление глубоко запало ей в душу. Ища мира и тишины, она удалилась в монастырь - и хотя строго исполняла там обязанности настоятельницы, все восхваляли ее доброту. Старшую из сестер, Мелисанду, Иветта просто боготворила и всегда спешила к ней на помощь в трудные минуты. Вторая сестра, Алиса, молодая вдова Боэмунда Антиохийского (*89), разъезжала по стране верхом на коне под белым бархатным чепраком, подговаривая мусульман отвоевать с нею вместе Антиохию у своей родной дочки и наследницы престола. Не колеблясь, выступила она против собственного отца, так что ему пришлось силой принудить строптивицу к повиновению. И все ж она настояла на своем и ныне правила Антиохией, которую отобрала у своей дочери Констанции, - та впоследствии отомстила матери, отбив у нее жениха. Третья сестра, Годьерна, не ладила с мужем, даже воевала с ним и обычно жила при старшей. Рыцарь в черно-золотом кафтане был не кто иной, как супруг их тетки, коннетабль королевства Манассия де Гьержес. Прочитав несколько молитв, Генрих встал и, как велит обычай, зажег лампаду - наступила уже полночь. Затем поставил лампаду на надгробном камне и, низко поклонившись королеве, вернулся на прежнее место. Годьерна взглянула на него с недоумением, а Мелисанда, продолжая молиться, несколько раз поворачивала лицо в его сторону и окидывала князя затуманенным взором, как будто думала о чем-то ином, возможно, о своей молитве. Наконец она поднялась - за ней все остальные - и, пройдя мимо Генриха, удалилась через боковую дверь. Минуту спустя к князю подошел слуга и спросил по-немецки, кто он и давно ли прибыл ко Гробу Господню. Генрих, словно очнувшись от сна, с готовностью ответил на все вопросы, и тогда слуга сказал, что утром ему надлежит явиться во дворец, ибо королева желает самолично показать ему все святые места. Такая милость удивила Генриха. Он попросил передать королеве благодарность и снова погрузился в молитвы. Лампада его ярко горела на надгробии Христовом, рядом слышались тяжкие, сокрушенные вздохи Бьярне. Ночь была жаркая, но к рассвету подул ветерок и слегка похолодало. Короткая летняя ночь подходила к концу. Генрих лежал еще довольно долго - раз десять прочитал "Отче наш", потом встал и вышел во двор. Звезды меркли, небо светлело, над Иерусалимом занимался день. Тревожный день. К гостю из Польши приставили молодого храмовника - еще моложе Генриха - по имени Вальтер фон Ширах. Это был единственный здесь немец - все прочие рыцари-монахи были французы или провансальцы. Он сказал князю, что, видно, ожидаются важные события, раз Иветта приехала из Вифинии и королева в полночь молилась у Гроба Господня. Действительно, в городе чувствовалось странное оживление: привыкшие ко всему торговцы поспешно увязывали свои товары в тюки. Только на Венецианской и Генуэзской улицах царило спокойствие, там проживали именитые купцы, находившиеся под покровительством светлейшей республики и святого Марка. Они были уверены, что их не тронут, и лавок своих не закрывали. Генрих попросил у храмовников коня - хотя проехать надо было лишь несколько шагов - и, повинуясь приказу королевы, явился во дворец. Вокруг дворца слонялись зеваки, мусульмане продавали фрукты и вареные в меду орехи, рыцари были в шлемах, торговцы - в тюрбанах. Когда Генриха подвели к королеве, он разглядел, что она не так уж молода, - вчера, в неверном свете лампад и свечей, она показалась ему совсем юной. Однако она была необыкновенно хороша. Черные, живые глаза сверкали из-под насурьмленных ресниц, как звезды. И брови, округленные, как два лука, над этими блестящими глазами, тоже были насурьмлены. Королева играла в шахматы с сестрой. Генрих преклонил перед ней колено, и ему была протянута рука для поцелуя. Но беседовать они не могли - Мелисанда говорила только по-французски, на южном наречии, которого Генрих не знал. Королева через толмача сказала Генриху, что ей известно, кто он, известно и о его близком родстве с германским императором и королевой Испании и что она желает сопровождать его при осмотре святынь Иерусалима. Итак, вскоре были поданы лошади для свиты, мул для королевы, и началось паломничество к святым местам. Королева была воплощением любезности и радушия, однако чувствовалось, что она чем-то встревожена и удручена. Вальтер говорил утром Генриху: вероятно, ей угрожает какая-то опасность. Балдуин, ее сын от покойного короля Фулько, третий носивший это имя (*90), владел до сих пор лишь половиной королевства с городами Тиром и Актоном, но теперь он будто бы собирается пойти на Иерусалим и заставить мать уступить ему и другую половину. Сказывают, взял он в осаду замок Мирабель коннетабля Манассии и намерен вместе с храмовником Гумфредом де Тори, ближайшим своим советником, ударить на Иерусалим. В крепости готовились к обороне: коннетабль Манассия, граф Амальрик из Яффы (*91) - второй сын королевы, Филипп из Набла и кастелян иерусалимской крепости Рогард не отходили от королевы, отдавая приказания подъезжавшим гонцам. Близилась буря. А королева с невозмутимым видом развлекала гостя, возила его по городу. Поблизости от храма Гроба Господня стоял величественный, недавно построенный храм иоаннитов с красивой резьбой на порталах и множеством колоколов. Потом они осмотрели священный пруд, побывали на Сионе в часовне богоматери, где она однажды уснула, и почтили все эти святыни молитвами и возжиганием свеч; королева же иногда, по восточному обычаю, еще бросала на огонь горсть фимиама, чтобы дым вознесся к небу вместе с молитвой. Затем подъехали к храму Гроба. Все спешились и с благочестивым трепетом начали обходить одну за другой капеллы - вид этих мест, увековеченных шествием спасителя на казнь, глубоко взволновал Генриха. Польские воины затянули покаянный псалом и так, с пением, шли по храму. Королева немного знала латинский, она попыталась объясниться с гостем на этом языке, но говорила все о вещах посторонних, неуместных. Почти с досадой Генрих взглянул на нее и заметил в ее лице выражение усталости - казалось, королеве надоела их однообразная прогулка, на все еще прекрасном лице ее застыла тоска. Князь понял, что Мелисанде приелась окружавшая ее с детства обстановка святости. Вероятно, ей был непонятен пыл пилигримов, стремившихся воочию узреть древние святыни, за которые теперь проливали кровь рыцари из всех стран мира. Для нее же стены эти были только камнем, а на дорогах иерусалимских она видела только пыль. Наконец они вышли из храма на площадь и здесь, охваченные единым порывом, опустились на колени, закрыли глаза и стали молиться. Открыв глаза, князь увидел, что Мелисанда с любопытством наблюдает за ним. Он встал, королева повела его на крышу храма. Взяв Генриха за руку, она указала на простиравшийся перед ним город в кольце грозных стен со множеством башен - возрожденный к жизни могучий город, в котором правила она, Мелисанда. Над куполами храмов - иоаннитского, Марии Латинской, Марии Магдалины, Иакова Старшего и Иакова Младшего - возвышалась главная твердыня города, башня Давида. Генрих почувствовал, что рука королевы дрогнула в его руке, стала мягкой и вялой, как поникшая роза. От этой женщины пахло нардом и киннамоном, надето на ней было роскошное платье в черную и серебряную полоску. Да, немало награбленных сокровищ хранилось в подземельях королевского дворца, щедро платили генуэзцы, пизанцы и венецианцы за то, чтобы Иерусалимское королевство охраняло не только Гроб Господень, но и торговых гостей, купцов, чтобы крепко держало меч, защищая их рынок и вольный порт. Странно было Генриху здесь, в этом месте, где свершилось искупление грехов человеческих, где нагой Иисус был пригвожден к кресту, встретить алчную женщину, которая нежно сжимала его руку и в то же время железной хваткой душила арабов, евреев, армян, сирийцев, пулланов и итальянцев, собирая в башне Давидовой горы золота, - женщину, которой наскучила Палестина и все священные воспоминания. Они спустились с крыши. Королева, - видимо, устав разыгрывать роль набожной паломницы, - приказала ехавшим в ее свите жонглерам играть и петь светские песни. Путь они теперь держали по глухим улицам к Золотым воротам и храму Соломона. Королева, до страсти любившая музыку, приглашала к своему двору труверов из Аквитании и Прованса и возила их повсюду с собой, чтобы развлекали ее. Сама она тоже умела играть на многих инструментах. Когда выехали через ворота на дорогу к Гефсиманскому саду, она велела принести музыкальный инструмент, сказав, что будет играть гостю. В Кедронской долине они увидели небольшой, но красивый храм, сооруженный Мелисандой над гробницей богоматери. Его плавно изогнутая арка напоминала дугу смычка, и Генрих внезапно проникся нежностью к королеве за то, что она приказала выстроить такой храм. Гефсиманский сад был невелик, но тенист. Его орошали воды Кедрона, деревья здесь росли густо. Однако Мелисанда не пожелала задержаться в саду: поехали дальше, вверх по склонам горы Елеонской, где низкие, искривленные оливы почти не затеняли дорогу и откуда открывался великолепный вид. У их ног лежала долина, за ней высились исполинские белые стены, прорезанные двумя воротами, - Золотыми и Гефсиманскими, над стенами виднелись куполы храма Соломонова и храма Гроба Господня, золотые крыши дворцов, а дальше - бескрайняя, безводная, выжженная солнцем долина с серыми холмами, тянувшимися в неведомые дали Азии. И что-то тревожное было в этих туманных далях. - Знаешь, что это такое? - спросила у Генриха королева, указывая белой рукой на прилегавшую к горе часть долины. - Это долина Иосафата. Генрих вздрогнул. Серая, иссушенная зноем почва, вдоль рытвин залегли синеватые тени. В глубине этого изжелта-серого межгорья протекал источник, его отмечали ряды белых камней, похожих на выкопанные из могил кости. Старые оливы с узловатыми, корявыми ветвями стояли здесь и там, скрючившись, как паралитики, над которыми спаситель не произнес целительного слова. Ах, сколько уныния было в этом пейзаже! Только Гефсиманский сад, где в последний раз молился спаситель, радовал глаз свежей зеленью, а ведь он был местом величайшей скорби! Принесли наконец арабский музыкальный инструмент - черный ящичек, в котором виднелись деревянные, отделанные слоновой костью молоточки. Королева ударила по ним обеими руками, и над залитой палящим солнцем Иосафатовой долиной понеслись дребезжащие звуки. Труверы стали подыгрывать на виолах, застрекотали и кузнечики в высокой, порыжелой траве под оливами, росшими вокруг гробницы датской королевы. Мелисанда вполголоса запела, труверы сразу подхватили ее любимую песенку: Quand je me promene Dans mon jardin, Dans mon jardin d'amour... [Когда я гуляю По моему саду, По моему саду любви... (фр.)] При слове "amour" губы королевы складывались в розовый кружочек, и была она, несмотря на свои годы, дивно хороша. Черные ее глаза томным, страстным взором впились в Генриха. Польский князь, покраснев от смущения, отвернулся. Неподходящее это место для таких песен! Вдруг на дороге от Гефсиманских ворот, которая была видна как на ладони, появилось облачко пыли. Королева прекратила музыку и велела слугам отправиться навстречу. Вскоре прискакала на разгоряченном коне Годьерна и с нею несколько слуг. Все заволновались: так и есть, дурная весть подтвердилась! Король Балдуин захватил и сжег богатый Мирабель, замок коннетабля; с большим войском он подходит к Иерусалиму. Годьерна кричала, что город всеми покинут, что нет рыцарей, нет никого, кто хотел бы выйти на стены, что некому защищать ворота, а к югу от Золотых ворот большая брешь в стене еще не заделана, и через нее может войти всякий, кому не лень. Мелисанда быстро овладела собой, лицо ее опять стало царственно спокойным. Сжав губы, она погнала своего мула, за ней поскакали все. Ехала она молча и только у самых ворот воскликнула: - Что тут долго думать! Город оборонять нельзя, прошу всех за мной в башню Давидову. Галопом промчались они по пустынным улицам - купцы попрятались в домах, кое-кто с грохотом запирал двери на железные засовы. Вот и башня. Генрих, не знавший города, не решился отделиться от королевской свиты и вместе со всеми въехал на подъемный мост. Этот мост вел к воротам, которые находились меж двумя башнями из тесаного камня. За воротами был небольшой двор, окруженный стенами невероятной толщины. В углу этого поросшего сухой травой двора стояла самая высокая из башен - башня Давида с мощными зубцами и минаретом, откуда можно было обозревать окрестности. На Западе еще не умели так строить - действительно, башню Давидову нельзя было взять силой, только голод или измена могли заставить ее защитников сдаться неприятелю. Кругом бегали слуги, раздавались приказы. Кастелян Рогард уже был в башне, он занимался приготовлениями к обороне. Через ворота вереницей шли верблюды, ослы, мулы и рабы, нагруженные съестными припасами. Все это сбрасывалось тут же, во дворе, в кладовые ничего не заносили, а верблюдов и других вьючных животных сразу отправляли обратно в город, чтобы в крепости не было лишних ртов. Манассия поспешно взобрался на минарет - посмотреть, с какой стороны подходит войско. Королева с Филиппом из Набла верхом объезжала валы и стены, проверяя их неприступность. Все беспокоились, что нет Амальрика, младшего сына королевы. Он появился, когда уже собирались поднимать мост. Это был юноша семнадцати лет, очень тучный, сидел он на огромном, тяжелом нидерландском коне. Граф Антиохии и Эдессы, видимо, не слишком был встревожен угрожающим положением - вслед за ним рабы несли корзины и клетки с его любимыми котами. Амальрик тотчас принялся устраиваться с удобствами в одном из нижних помещений башни Давида: расставил клетки, налил собственноручно молока в мисочки, не обращая ни малейшего внимания