ого бальяжа. Лидер правых в Учредительном собрании, про которого острили, что это гренадер, переодевшийся семинаристом. Эмигрировал в 1791 г., с 1794 г. - кардинал, с 1810 г. - глава Парижской епархии, смещен после первой Реставрации. Левых называют также партией герцога Орлеанского, а иногда - в насмешку - Пале-Руаяль. При этом все так перепутано, все кажется таким призрачным и реальным одновременно, что "сомнительно, - говорит Мирабо, - чтобы герцог Орлеанский принадлежал к Орлеанской партии". Известно и видно только, что луноподобное лицо герцога действительно сияет именно в левой части зала. Здесь же сидит одетый в зеленое Робеспьер, решительно, но пока безрезультатно бросающий свой небольшой вес на чашу весов. Тонкий, сухой пуританин и догматик, он покончит с формулами, хотя вся его жизнь, все поступки и само его существо опутаны формулами, пусть и иного сорта. "Народ, - таковой, по Робеспьеру, надлежит быть королевской процедуре представления законов, - народ, вот Закон, который я сложил для тебя; принимаешь ли ты его?" Ответом на это является неудержимый смех справа, из центра и слева4. Но проницательные люди считают, что Зеленый может волей случая пойти далеко. "Этот человек, - замечает Мирабо, -кое-что сделает: он верит каждому слову, которое произносит". Аббат Сиейес занят исключительно разработкой конституции; к несчастью, его коллеги оказываются менее покладистыми, чем им следовало бы быть с человеком, достигшим совершенства в науке политики. Мужайся, Сиейес, не взирая ни на что! Каких-нибудь двадцать месяцев героического труда, нападок глупцов - и конституция будет создана; с ликованием будет положен ее последний камень, лучше сказать, последний лист бумаги, ибо вся она - бумага; и ты свершил все, что могли потребовать земля и небо, все, что ты мог. Приметьте также и трио, памятное по нескольким причинам, памятное уже потому, что их история запечатлена в эпиграмме, гласящей: "Что бы ни попало в руки этим троим, Дюпор обдумает, Барнав выскажет, Ламет сделает". А царственный Мирабо? Выделяющийся среди всех партий, вознесенный над всеми ними и стоящий вне всех их, он поднимается все выше и выше. Как говорится, у него наметанный глаз, он - это реальность, тогда как другие - это формулы, имеющие очки. В преходящем он обнаруживает вечное, находит твердое основание даже среди бумажной бездны. Его слава распространилась по всем землям и порадовала перед смертью сердце самого раздражительного старого. Друга Людей. Даже ямщики на постоялых дворах слышали о Мирабо: когда нетерпеливый путешественник жалуется, что упряжка негодна, ямщик отвечает: "Да, сударь, пристяжные слабоваты, но Мирабо (Mirabeau - коренник) у меня, сами видите, прекрасный" (mais mon mirabeau est excellent)5. A теперь, читатель, тебе придется покинуть не без сожаления (если тебе не чужды человеческие чувства) шумную разноголосицу Национального собрания. Там, в центре двадцати пяти миллионов, находятся двенадцать сотен собратьев, отчаянно борющихся с судьбой и друг с другом, борющихся не на жизнь, а на смерть, как большинство сынов Адама, ради того, что не принесет пользы. Более того, наконец признается, что все это весьма скучно. "Скучное, как сегодняшнее заседание Собрания", - говорит кто-то. "Зачем ставить дату?" (Pourquoi dater?) - спрашивает Мирабо. Подумайте только, их двенадцать сотен, они не только произносят, но и читают свои речи, и даже заимствуют и крадут чужие речи для прочтения! При двенадцати сотнях красноречивых ораторов и их Ноевом потопе напыщенных банальностей недостижимое молчание может показаться единственным блаженством в жизни. Но представьте себе двенадцать сотен сочинителей памфлетов, жужжащих нескончаемыми словесами и нет никого, кто бы заткнул им рот! Да и сама процедура не кажется столь совершенной, как в американском конгрессе. У сенатора здесь нет собственного стола и газеты, а о табаке (тем более о трубке) и думать не приходится. Даже разговаривать надо тихо, все время прерываясь, только "карандашные записки" свободно циркулируют "в невероятном количестве вплоть до подножия трибуны"6. Таково это дело - возрождение нации, усовершенствование "теории неправильных глаголов". Глава третья. ВСЕОБЩИЙ ПЕРЕВОРОТ О королевском дворе сейчас почти что нечего сказать. Замолкли, обезлюдели его залы, королевская власть томится, покинутая ее богом войны и всеми надеждами, пока вновь не соберется Oeil de Boeuf. Скипетр выпал из рук короля Людовика и перешел в зал Дворца малых забав, в парижскую Ратушу или неизвестно куда. В июльские дни, когда в ушах стоял грохот падения Бастилии, а министры и принцы рассеялись на все четыре стороны, казалось, что даже лакеи стали туги на ухо. Безанваль, прежде чем раствориться в пространстве, немного задержался в Версале и обратился лично к Его Величеству за приказом, касающимся почтовых лошадей; и вдруг "дежурный камердинер фамильярно всовывается между Его Величеством и мной", вытягивая свою подлую шею, чтобы узнать, в чем дело! Его Величество, вспыхнув гневом, обернулся и схватил каминные щипцы. "Я мягко удержал его; он с благодарностью сжал мою руку, и я заметил слезы на его глазах"7. Бедный король, ведь и французские короли тоже люди! Сам Людовик XIV тоже как-то раз схватил каминные щипцы и даже швырнул их, но тогда он швырнул их в Лувуа*, а вмешалась госпожа Ментенон**. Королева рыдает в своих внутренних покоях, окруженная слабыми женщинами: она достигла "вершины непопулярности" и повсеместно считается злым гением Франции. Все ее друзья и ближайшие советники бежали, и бежали, несомненно, с глупейшими поручениями. Замок Полиньяков все еще высокомерно хмурится со своего "дерзкого и огромного кубического утеса" среди цветущих полей, опоясанный голубыми горами Оверни8, но ни герцог, ни герцогиня Полиньяк не смотрят из его окон: они бежали, они "встретили Неккера в Базеле", они не вернутся. То, что Франции пришлось увидеть свою знать отражающей неотразимое, неизбежное с гневными лицами, было прискорбно, но предсказуемо, но с лицами и чувствами капризного ребенка. Такова оказалась особенность знати. Она ничего не поняла и ничего не хотела понять. Разве в этот самый момент в замке Гам не сидит задумавшись новый Полиньяк, первенец тех двух9, в помрачении, от которого он никогда не оправится, самый смятенный из всех смертных? * Лувуа - военный министр Людовика XIV ** Маркиза де Ментенон (1635-1719) - внучка французского писателя-протестанта Агриппы д'Обинье, жена писателя Поля Скаррона (1610- 1660), возлюбленная, а затем и тайная жена Людовика XIV, на которого имела неограниченное влияние. Король Людовик образовал новое министерство из сплошных знаменитостей: бывший председатель Помпиньян, Неккер, вернувшийся с триумфом, и другие подобные им10. Но что это ему даст? Как уже было сказано, скипетр, не просто деревянный позолоченный жезл, а Скипетр перешел в другие руки. Ни воли, ни решимости нет в этом человеке, только простодушие и беспечность, он готов положиться на любого человека, кроме себя, на любые обстоятельства, кроме тех, которыми он может управлять. Так расстроен изнутри наш Версаль и его дела. Но снаружи, издали он прекрасен, блистающ, как солнце; вблизи же - скорее отблеск солнца, скрывающий тьму и смутный зародыш гибели. Вся Франция охвачена "разрушением формул" и вытекающим отсюда изменением реальностей. Это чувствуют многие миллионы людей, скованных, почти задушенных формулами, чья жизнь тем не менее или по крайней мере такие ее элементы, как пища и голод, были вполне реальны! Небеса наконец послали обильный урожай, но какая от него польза бедняку, если вмешивается земля с ее формулами? Ремесла в мятежные времена поневоле должны замереть, капитал не обращается, как в обычные дни, а робко прячется по углам. Для бедняка нет работы, потому нет у него и денег, да, даже если бы у него и были деньги, хлеб невозможно купить. Заговор ли это аристократов, заговор ли герцога Орлеанского, разбойники ли это, сверхъестественный ужас или звон серебряного лука Феба-Аполлона - что бы ни было, но на рынках нет зерна, на рынках изобилует только смута. Крестьяне как будто ленятся молотить, то ли подкупленные, то ли и не нуждающиеся в подкупе, потому что цены все время растут, а арендная плата, возможно, взыскивается не столь жестко. Странно, что даже постановления муниципалитетов "об обязательной продаже вместе со столькими-то мерами пшеницы стольких-то мер ржи" и тому подобные мало меняют дело. Драгуны с шашками наголо выстраиваются между мешками с зерном; часто бывает больше драгун, чем мешков11. Хлебные бунты не прекращаются, перерастая в бунты значительно более серьезного характера. Голод был знаком французскому народу и раньше, знаком и привычен. Разве мы не видели, как в 1775 году люди с бледно-желтыми лицами, несчастные и оборванные, подали петицию о своем бедствии и в ответ получили новенькую, с иголочки виселицу 40-футовой высоты? Голод и темнота в течение долгих лет! Оглянитесь на предшествующий парижский бунт, когда все решили, что одно знатное лицо, пошатнувшее в разгулах здоровье, нуждается в "кровавых ваннах", и матери в оборванных платьях, но с горящими сердцами "заполнили общественные места" с дикими криками мщения, и их также усмирили с помощью виселиц. 20 лет назад Друг Людей (проповедовавший перед глухими), говоря о лимузенских крестьянах, описывал их "пришибленный горем вид" (souffre douleur) и взгляд, уже даже не жалующийся, "как будто угнетение сильными мира сего похоже на град или гром, как будто оно неотвратимо и принадлежит законам природы". И вдруг теперь, в этот великий час, потрясение от падения Бастилии пробудило вас и открыло, что закон этот рукотворен, отвратим, поправим. Или читатель забыл тот "поток дикарей", который на глазах того же Друга Людей спустился с гор Мон-Дор? Заросшие волосами угрюмые лица, изможденные фигуры в высоких сабо, шерстяные куртки с кожаными поясами, усаженными медными гвоздями! Они переступали с ноги на ногу и мерно работали локтями, когда начались драки и свалки, которых пришлось недолго ждать; они яростно вскрикивали, и их осунувшиеся лица искажались подобием свирепого смеха. Они были темны и ожесточены: долгое время они являлись добычей акцизных чиновников и сборщиков налогов, "писцов, брызжущих холодом из-под перьев". Сбылось пророчество нашего старого маркиза, которого никто не хотел слушать: "Правительство, которое играет в жмурки и, спотыкаясь, заходит слишком далеко, кончит всеобщим переворотом (culbute generale!)". Никто не хотел ничего слушать, каждый беззаботно шел своим путем, а время и судьба двигались вперед. Играющее в жмурки и спотыкающееся правительство достигло неизбежной пропасти. Темные бедняки, которых понукают писцы, брызжущие холодом и подлостью из-под перьев, были согнаны в союз бедняков! Теперь же на крыльях страниц парижских журналов, а там, где их нет12, еще более странно, на крыльях слухов и домыслов, разнеслась удивительнейшая, непонятнейшая весть: угнетение не неизбежно, Бастилия повержена, конституция скоро будет готова! Чем, как не хлебом насущным, может быть конституция, если она представляет собой нечто? Путешественник, "идущий в гору с поводьями в руке", нагоняет "бедную женщину" - воплощение, как обычно, бедности и нужды, - "которая выглядит на шестьдесят лет, хотя ей еще нет двадцати восьми". У них, ее бедного работяги-мужа и ее самой, семеро детей, ферма с одной коровой, которая помогает прокормить детей, одна лошаденка. Они платят аренду и денежный оброк, отдают кур в плату этому вельможе и мешки овса тому; королевские налоги, барщину, церковные налоги - бесчисленные налоги; воистину невозможные времена! Она слышала, что где-то, каким-то образом, что-то должно быть сделано для бедных: "Пошли, Господи, поскорее, ведь налоги и подати давят нас (nous ecrasent)"13. Звучат прекрасные пророчества, но они не сбываются. Сколько раз созывались собрания нотаблей и просто собрания, которые сходились и расходились; сколько было интриг и уловок, сколько парламентского красноречия и споров, сколько встреч на высшем уровне, а хлеба все нет! Урожай собран и свезен в амбары, и все же у нас нет хлеба. Побуждаемые отчаянием и надеждой, что могут сделать бедняки, как не восстать, что и было предсказано, и не произвести всеобщий переворот! Представьте же себе, что пять миллионов изможденных фигур с угрюмыми лицами, в шерстяных куртках, в усеянных медными гвоздями кожаных поясах, в высоких сабо, будто перекликаясь в лесу, бросают своим чисто вымытым высшим сословиям, после всех этих беспросветных веков, вопросы: как вы обращались с нами? Как вы обучали нас, кормили нас, направляли нас, пока мы гибли, работая на вас? Ответ можно прочитать в заревах пожаров на летнем ночном небе. Вот какую пищу и вот какое руководство мы получали от вас - пустота в кармане, в желудке, в голове и в сердце. Глядите, у нас нет ничего, ничего, кроме того, что дарует природа в пустыне своим диким сынам: жестокости, алчности, силы голода. Указали ли вы среди своих прав человека, что человек имеет право не умирать от голода, когда есть хлеб, взращенный им? Это отмечено в "возможностях" человека. Только в Маконне и Божоле 72 замка сгорели дотла; здесь, по-видимому, центр пожаров, но они распространяются и в Дофине, Эльзасе, Лионе, пылает весь юго-восток. По всему северу - от Руана до Меца - царит беспорядок: спекулянты солью открыто собираются в вооруженные банды, чиновники обратились в бегство. "Предполагали, - пишет Артур Юнг*, - что народ, изголодавшись, поднимет восстание, и мы видим, что так и случилось. Отчаявшиеся горемыки, давно уже скитавшиеся без цели, теперь обрели надежду в самом отчаянии и повсюду образуют ядро мятежа. Они звонят в церковные колокола, и приходы приступают к делу"14. Можно вообразить, что это за дело: жестокость, зверства, голод и месть! * Юнг Артур (1741-1820) - английский агроном и экономист, автор многих трудов, среди них - "Путешествие по Франции" (два тома, 1792-1794). Плохо приходится господам: тому, например, который "огородил единственный в местечке колодец", и тому, который слишком настойчиво отстаивал свои права, основываясь на своих, написанных на пергаменте, хартиях, и тому, который охранял свою дичь не слишком мудро, но зато слишком тщательно. Безжалостно грабятся церкви и монастыри, которые очень коротко стригли свою паству, забывая кормить ее. Горе стране, которую топчут санкюлоты, грозно стуча деревянными башмаками в день отмщения! Высокородные господа со своими бедными женами и детьми вынуждены бежать полуодетыми под покровом ночи и счастливы, что спаслись от огня или чего-то худшего. Вы встретите их на постоялых дворах за табльдотом, они рассуждают то умно, то глупо о том, что все "грани сметены", они растерянны и не знают, куда им теперь обратиться15. Арендаторы считают удобным не торопиться с уплатой налогов. Что касается сборщика налогов, который долгое время охотился, как двуногий хищник, то он теперь обнаруживает, что за ним самим охотятся, казначей Его Величества не "покроет дефицита" в этом году: многие считают, что король-патриот, как спаситель французской свободы, упразднил большинство налогов, хотя некоторые люди в личных целях держат это в секрете. Куда это все приведет? Можно заранее предсказать - в бездну, куда приводят во все времена все заблуждения, куда приведет и это заблуждение. Потому что, как мы не раз повторяли, если и есть некое извечное убеждение, то это убеждение в том, что никакая ложь не может существовать вечно. Истина должна временами менять свое обличье и возрождаться вновь, но смертный приговор всякой лжи подписан в самой небесной канцелярии, и быстро или медленно, но она неуклонно приближается к своему концу. "Приметой того, что господин является крупным помещиком, - пишет язвительный и откровенный Артур Юнг, - служат пустыри, ланды, пустоши и маки; отправьтесь в его резиденцию, и вы найдете ее среди лесов, где обитают олени, кабаны и волки. Поля являют зрелище жалкого управления, а дома - зрелище нищеты. Видеть столько миллионов рук, которые могли бы приносить пользу, праздными и голодающими! О, если бы я всего один день был законодателем Франции, я бы заставил этих больших бар попрыгать!"16 О Артур, сейчас ты воистину можешь увидеть, как они прыгают, но не будешь ли ты ворчать и на это тоже? Так продолжалось многие годы и поколения, но время пришло. Пустые головы, которых не трогали ни доводы разума, ни мольбы, приходится просветлять заревом пожаров - остается только этот путь. Подумайте об этом, взгляните на это! Вот вдова собирает крапиву на обед своим детям, а вот раздушенный сеньор, деликатно зевающий в Oeil de Boeuf, владеет алхимическим приемом, с помощью которого он извлечет у нее каждый третий стебель крапивы и назовет это налогом и законом; такой порядок должен окончиться. Разве нет? Но как страшен такой конец! Пусть же те, кому Господь в своей великой милости даровал время и пространство, попробуют привести к другому, более мягкому концу. Некоторым кажется удивительным, что сеньоры не сделали ничего, чтобы помочь самим себе, например не объединились и не вооружились, ведь их было "сто пятьдесят тысяч", и все достаточно храбры. К несчастью, сто пятьдесят тысяч, рассеянных по всем провинциям и разобщенных взаимным недоброжелательством, не могут объединиться. Наиболее знатные, как мы видели, уже эмигрировали с целью заставить Францию покраснеть от стыда. Да и оружие теперь не является исключительной собственностью сеньоров, но принадлежит каждому смертному, кто может заплатить 10 шиллингов за подержанное ружье. Кроме того, эти голодающие крестьяне все же не ходят на четырех когтистых лапах, чтобы их можно было постоянно подавлять до такой степени. Они даже не чернокожие: они просто немытые сеньоры, а любой сеньор имеет человеческие потроха! Сеньоры делают что могут: записываются в Национальную гвардию, бегут с воплями, обращая мольбы к небу и земле. Один сеньор, знаменитый Мемме де Кенсе из окрестностей Везуля, пригласил всех соседних крестьян на праздник и с помощью пороха взорвал свой замок и всех их, а сам немедленно скрылся, и никто не знал куда17. Спустя полдюжины лет он вернулся и доказал, что это произошло случайно. Не бездельничают и власти, хотя, к несчастью, все власти, муниципалитеты и тому подобные, находятся в неопределенном, переходном состоянии, преобразуясь из старых, монархических в новые, демократические, и ни один чиновник пока ясно не знает, кто он. Тем не менее старые и новые мэры собирают жандармерии (marechaussees), национальные гвардии, линейные войска, нет недостатка и в правосудии, хотя бы самого общего свойства. Комитет выборщиков в Маконе, хотя это всего только комитет, доходит до того, что вешает своей собственной властью не менее 20 человек. Прево в Дофине разъезжает по области в сопровождении "передвижной колонны" с экзекуторскими жезлами и веревками для виселиц: ведь для виселицы подойдет любое дерево, которое удержит преступника или "тринадцать" преступников. Несчастная страна! Как обезобразила устрашающая чернота твои ясные, золотые и зеленые осенние поля урожайного года: черный пепел замков, черные тела повешенных! Ремесла угасли, слышны не молот и пила, а набаты и барабанная дробь. Скипетр пропал неизвестно где, разбившись на части: здесь бессильный, там тиранический. Национальная гвардия не обучена и подозрительна: солдаты склонны к мятежу, и существует опасность, что они передерутся или, наоборот, сговорятся. В Страсбурге случился мятеж: Ратуша разнесена в щепки, архивы рассеяны по воздуху, три дня пьяные солдаты обнимались с пьяными горожанами, мэр Дитрих и маршал Рошамбо дошли до отчаяния18. Среди всех этих событий мы видим триумфальное возвращение Неккера из Базеля, "эскорт" которого, например, в Бефоре составили "50 конных национальных гвардейцев и вся военная музыка!". Сияющий, как солнце в полдень, бедный Неккер догадывается, куда идет дело19. День высочайшего взлета: в парижской Ратуше под бессмертные крики "виват!" жена и дочь публично преклоняют колени, чтобы поцеловать ему руку, Безанваль получает прощение, правда отобранное еще до захода солнца. День взлета, но затем пойдут дни похуже и еще хуже, и наступят совсем дурные дни! Как чудно иметь имя и приобретать имя. Подобно волшебному шлему Мамбрина, приносящему победу*, среди ликования и литавр является этот "спаситель Франции", чтобы, увы, скоро быть развенчанным и выброшенным с позором из списков, как таз цирюльника! Гиббон "хотел бы продемонстрировать его" (в состоянии выброшенного таза цирюльника) каждому серьезному человеку, вознамерившемуся ради честолюбивых стремлений, успешных и безуспешных, продать свою душу и превратиться в "мертвую голову"20**. И еще одну, и только одну, маленькую деталь добавим мы: этой осенью наш язвительный Артур Юнг "на протяжении нескольких дней был преследуем" выстрелами, дробью и пулями, "пять или шесть раз попадавшими в коляску или свистевшими у моего уха": вся окрестная чернь отправилась за дичью21. И впрямь, на утесах Дувра, на всей земле Франции, от границы до границы, этой осенью объявились две приметы: переселяющиеся за рубеж вереницы французской знати и переселяющиеся за рубеж крылатые вереницы французской дичи! Кончено, можно сказать, или почти покончено с правом охоты на дичь во Франции, и кончено навсегда. Роль, которую оно должно было сыграть в истории цивилизации, сыграна: "Рукоплещите: пусть выйдет актер!"*** * В кельтской мифологии боевой шлем Мамбрина (или Бриона) - одно из трех сакральных сокровищ Ирландии. ** Caput mortuum (лат.) - оставшиеся в тигле бесполезные продукты химических реакций в алхимии; перен. нечто мертвое, лишенное содержания, бесполезное. *** Plaudite, exeat (лат.); чаще - plaudite, cives или plaudite, finita est comoedia (лат.) - обычные обращения к зрителям в конце римской комедии. Так возгорается санкюлотизм, многое освещая и многое вызывая к жизни, в частности, как мы видели, вызывая почти чудо - 4 августа - сошествие Святого Духа в Национальное собрание, почти чудо со своими причинами и следствиями. Феодализму нанесен смертельный удар, не только чернилами и на бумаге, но огнем, скажем самосожжением, и в самой действительности. Затухая на юго-востоке, пожар перекинется на запад или куда-либо еще; он будет пылать, пока не кончится топливо. Глава четвертая. В ОЧЕРЕДЯХ Если мы теперь обратимся к Парижу, то станет очевидно одно: булочные обросли очередями, или "хвостами", длинные вереницы покупателей образуют "хвосты", так что первые пришедшие будут первыми купившими - если только лавка откроется! Это ожидание в "хвостах", невиданное с первых дней июля, снова проявляется в августе. Временами мы видим, что практика совершенствует его почти до степени искусства, и искусство или квазиискусство стояния в очередях становится отличительным признаком парижан, выделяющим их из всех других. Подумайте: работы так мало, а человек должен не только добыть денег, но и прождать (если его жена слишком слаба, чтобы стоять и драться полдня в "хвосте"), пока он не обменяет их на дорогой и плохой хлеб! В этих отчаявшихся очередях неизбежно возникают споры, доходящие иногда до драки и кровопролития. А если не ссоры, то всемирный язык (pange lingua) жалоб на властей предержащих. Франция открыла свой длинный перечень голодовок, которые растянутся на семь крайне тяжких лет. Как говорит Жан Поль* о своей собственной жизни, "до многого может довести голод". * Имеется в виду Жан Поль Рихтер (1763-1825) - выдающийся немецкий писатель эпохи сентиментализма. Подумайте и о странном контрасте, который представляют праздничные церемонии, потому что в целом вид Парижа определяют именно эти два явления: праздничные церемонии и отсутствие самого необходимого. На празднике шествуют многочисленные процессии молодых женщин, разряженных и разукрашенных, - они носят только трехцветные ленты, с песнями и барабанами, к раке св. Женевьевы, чтобы вознести ей благодарность за сокрушение Бастилии. Могучие рыночные торговцы и торговки не отстают со своими букетами и речами. Аббат Фоше, прославившийся подобной деятельностью (потому что аббат Лефевр умеет только раздавать порох), освящает трехцветную ткань для национальных гвардейцев и претворяет ее в трехцветный национальный флаг, который в борьбе за гражданскую и религиозную независимость развевается или будет развеваться над миром. Фоше, можно сказать, создан для молебнов и публичных освящений, на которые наша Национальная гвардия, как в случае с флагом, "отвечает залпами ружей", даже если дело происходит в церкви или соборе22, и наполняет собор Парижской Богоматери шумом и дымом этого многозначительного "аминь!". Все же надо сказать, что наш новый мэр Байи и наш новый командующий Лафайет*, которого называют также Сципионом-Американцем**, заплатили за свои посты дорогую цену. Байи с большой пышностью разъезжает в золоченой придворной карете с лейб-гвардейцами; Камиль Демулен и другие фыркают по этому поводу. Сципион восседает "на белом коне", покачивая гражданским плюмажем на виду у всей Франции. Но ни одному из них это не дается даром - плата непомерно дорога, а именно: кормить Париж и удерживать его от драки. Около 17 тысяч самых нуждающихся заняты копанием рвов на Монмартре, из городских фондов им выплачивают по 10 пенсов в день; этих денег хватает на то, чтобы купить почти два фунта плохого хлеба по рыночной цене. Они выглядят изможденными, когда Лафайет приезжает, чтобы произнести для них речь. День и ночь Ратуша пребывает в трудах: она должна родить хлеб, муниципальную конституцию, всевозможные постановления, обуздать санкюлотскую печать, но прежде всего - хлеб, хлеб. * Лафайет принадлежал к богатому и знатному дворянскому роду, в юности увлекался идеями просветителей-энциклопедистов. Когда началась Война за независимость североамериканских колоний, он снарядил на свой счет судно и отправился за океан. 23 лет от роду он стал генерал-майором американских войск и вернулся во Францию, окруженный славой борца за свободу американской республики. ** Сципионы в Древнем Риме - одна из ветвей рода Корнелиев, к которой принадлежали крупные полководцы и государственные деятели. Провиантские чиновники обшаривают страну вдоль и поперек с львиным аппетитом, выискивают спрятанное зерно, закупают продающееся зерно. Крайне неблагодарная задача и такая трудная, такая опасная, даже если удается немного подзаработать на этом! 19 августа остается однодневный запас продуктов23. Раздаются жалобы, что продукты испорчены и дурно действуют на желудок: это не мука, а гипс! Ратуша в своей прокламации призывает пренебречь дурными последствиями для желудка, а также "болями в горле и во рту" и, напротив, считать этот хлеб весьма полезным. Мэр Сен-Дени был повешен населением, страдающим желудком, на тамошнем фонаре, до того черен был его хлеб. Национальные гвардейцы охраняют парижский хлебный рынок: сначала хватает 10, позднее - 60024. Много у вас дел, Байи, Бриссо де Варвиль, Кондорсе и другие! Ведь есть еще и законы о местном управлении, которые еще надо написать, как только что упоминалось. Уже после десятидневных восхвалений славной победы старых бастильских выборщиков начали недовольно спрашивать: "Кто вас сюда поставил?" Им, конечно, пришлось потесниться не без стенаний и ворчаний с обеих сторон и дать место новому, более многолюдному собранию, избранному специально. Это новое собрание, увеличенное, видоизмененное и наконец окончательно остановившееся на числе три сотни человек, восседает в Ратуше под названием Собрание представителей Коммуны (Representans de la Commune), аккуратно поделенное на комитеты, и усердно составляет конституцию все то время, когда не ищет муку. И какую конституцию, чуть ли не волшебную: ведь она должна "упрочить революцию"! Так что же, революция завершена? Мэр Байи и все почтенные друзья свободы хотели бы думать именно так. Вашу революцию, как хорошо проваренное желе, остается только разлить в формы конституции и дать ей застыть. Но может ли она в самом деле застыть, в высшей степени сомнительно, более того - несомненно обратное! Злополучные друзья свободы, упрочивающие революцию! Они должны трудиться, когда их шатер раскинут над пропастью, разделяющей два враждебных мира: верхний мир двора и нижний - санкюлотов, и, побиваемые обоими, мучительно, с опасностью для себя трудиться, делая в буквальном и самом серьезном смысле "невозможное". Глава пятая. ЧЕТВЕРТОЕ СОСЛОВИЕ Памфлетисты разевают свою необъятную пасть все шире и шире и уже никогда не захлопнут ее. Наши философы на деле предпочитают отступить по примеру Мармонтеля, "в первый же день удалившегося с отвращением в отставку". Аббат Рейналь, поседевший и затихший в своем марсельском жилище, мало удовлетворен этой работой: последнее литературное действие этого человека - снова бунтарская акция - негодующее "Послание Учредительному собранию", ответом на которое будет: "Переходим к повестке дня". Философ Морелле также недовольно морщит лоб, это 4 августа угрожает его бенефициям всерьез, дело зашло слишком далеко. Поразительно, эти "изможденные фигуры в шерстяных куртках" не удовлетворяются логическими рассуждениями и непобедимым аналитическим методом, подобно нам! Увы, да, рассуждения и философствования, некогда украшавшие и ценившиеся в салонах, будут теперь переплавлены исключительно в практические предложения, которые поступят в обращение повсюду, на улицах и дорогах, и принесут плоды! Возникает четвертое сословие, оно растет и размножается, неудержимое, непредсказуемое. Появляются все новые и новые типографии, все новые журналы (таким зудом объят мир) - пусть наши три сотни обуздывают и объединяют их, если сумеют! Лустало под крылышком скучно-хвастливого писаки Прюдома издает свой едкий, напыщенный еженедельник "Revolutions de Paris". Язвителен, едок, как терновый спирт или купорос, Марат, Друг Народа*, потрясенный тем, что Национальное собрание, столь насыщенное аристократами, "не может ничего сделать", кроме как самораспуститься и уступить место другому, лучшему собранию, что представители в Ратуше по преимуществу болтуны и дураки, если не мошенники. Человек этот беден, неопрятен, живет на чердаке; человек, неприятный и наружностью, и внутренними качествами; человек отталкивающий - и вдруг он становится фанатиком, одержимым навязчивой идеей. Жестокая игра случая! Неужели природа, о бедный Марат, жестоко забавляясь, замесила тебя из отбросов и разной негодной глины и, словно мачеха, вышвырнула тебя - олицетворение смятения - в этот смятенный восемнадцатый век? Тебе предназначено дело, которое ты выполнишь. Три сотни призвали и вновь призовут Марата, но вечно он каркает необходимые ответы, вечно он противится им или ускользает от них, и нечем заткнуть ему рот. * Друг Народа - прозвище Марата, издававшего газету под этим названием ("Ами дю пепль"). Карра, "экс-секретарь одного обезглавленного господаря", а затем кардинала ожерелья*, также памфлетист, подвизающийся во многих сферах и странах, прилипает к Мерсье** из "Табле де Пари" и с пеной у рта добивается издания неких "Анналь патрио-тик". Процветает "Монитор"***, Барер орошает * Т. е. де Рогана. ** Издание серии "Tableau de Paris" Мерсье начал в 1781 г. До 1788 г. вышло 12 томов. *** "Монитер" - в период буржуазной революции XVIII в. официальная газета, дававшая отчет о политических событиях. слезами страницы пока еще верных газет, не дремлют и Ривароль и Руаю. Одно тянет за собой другое: "Господи, даруй королю благополучие (domine salvum fac regem)", вызывает к жизни вселенский язык; "Друг народа" порождает поддерживающую короля газету "Друг короля". Камиль Демулен назначил себя Генеральным прокурором фонаря (Procureur General de la Lanterne) и отстаивает свои взгляды, не жестокие, но под этим жестоким титулом, издавая свой блестящий еженедельник "Революции Парижа и Брабанта". Блестящий, говорим мы, потому что если в этом густом мраке журналистики с ее тупым хвастовством, сдержанной или разнузданной злобой и проблескивает луч гения, то можно быть уверенным, что это Камиль. Чего бы ни коснулся Камиль своими легкими перстами, все начинает сверкать, играть красками, приобретает неожиданный оттенок благородства на фоне ужасной смуты; то, что вышло из-под его пера, стоит прочесть, о других этого не скажешь. Противоречивый Камиль, как блистаешь ты падшим, мятежным, но все еще божественным светом, как звезда во лбу Люцифера!* Сын утра, в какие времена и в какую землю низвергнут ты! * Люцифер - в христианской мифологии падший ангел, дьявол. Во всем есть нечто хорошее, хотя для "упрочения революции" ничего хорошего и нет. Тысячи пудов этих памфлетов и газет медленно гниют в публичных библиотеках по всей Европе. Выхваченные библиофилами из великой пучины, подобно тому как искатели жемчуга выхватывают раковины, они должны сначала сгнить, и тогда жемчужины Камиля или других будут опознаны и сохранены. Не убавилось и количество публичных речей, хотя Лафайет и его патрули косо смотрят на это. Как всегда, шумит Пале-Руаяль, еще больше шума в Кафе-де-Фуайе, такая там толпа граждан и гражданок. "Время от времени, - по словам Камиля, - некоторые граждане используют свободу печати в личных целях, так что тот или иной патриот вдруг обнаруживает, что у него пропали часы или носовой платок!" Но в остальном, по мнению Камиля, не может быть более живого образа римского форума. "Патриот выдвигает предложение; если оно находит сторонников, то они заставляют его влезть на стул и говорить. Если ему аплодируют, он блаженствует и печатается, если его освищут, он идет своей дорогой". Так они расхаживают и разглагольствуют. Длинного, косматого маркиза Сент-Юрюга*, понесшего - и заслуженно - большие потери, считают почтенным человеком и выслушивают. Он не говорит, а ревет, как бык, его голос заглушает все другие голоса и все-таки трогает сердца людей. Этот долговязый маркиз скорее всего не в своем уме, но легкие у него в полном порядке. * Сент-Юрюг Виктор Амадей, маркиз (около 1750-1810), в 1781-1784 гг. находился в заключении в Шарантоне по королевскому указу о заточении, затем был выслан в свое поместье, откуда бежал в Англию. Вернулся в 1789 г. Один из популярных ораторов Пале-Руаяля. Допустим далее, что каждый из 48 округов имеет свой комитет; он, непрерывно заседая, обсуждает вопросы о том, где достать зерно и какой будет конституция, он занят также проверкой и слежкой за теми тремястами человек, которые собрались в Ратуше. Дантон, чей "голос гремит под сводами", заняв пост председателя округа кордельеров, стал своего рода божком патриотизма. Но не надо забывать также "о семнадцати тысячах бедняков, ютящихся на Монмартре", многим из которых суждена голодная смерть, потому что невозможно же прожить на 4 шиллинга; не надо забывать и о собраниях, например, прислуги, которой хозяева отказали от места, о забастовках портных, кожевенников, аптекарей - забастовках, вызванных растущей ценой на хлеб25. Собрания забастовщиков происходят большей частью под открытым небом, на них принимаются резолюции. Лафайет и его патрули издали наблюдают за собраниями, не скрывая своей подозрительности. Несчастные смертные, сколько трудов прилагаете вы, в беспощадной борьбе изничтожая друг друга, чтобы добиться счастья на этой земле, не сознавая того, что нельзя добиться счастья на этом "торжестве денег". Конечно, каждый из трехсот бдительно и зорко наблюдает за действиями черни, и все-таки никто из них не может сравниться со Сципионом-Американцем в подавлении ее волнений. Разумеется, все это ни в коей мере не способствует консолидации революционных сил.  * Книга VII. ВОССТАНИЕ ЖЕНЩИН *  Глава первая. ПАТРУЛИЗМ Нет, друзья, эта революция не из тех, которые что-либо могут упрочить. Разве пожары, лихорадки, посевы, химические смеси, люди, события -- все воплощения силы, которая составляет этот чудесный комплекс сил, называемый Вселенной, не продолжают усиливаться, проходя свои естественные фазы и ступени развития, каждая в соответствии с собственными законами; не достигают ли они своей вершины, а затем видимого упадка, наконец, пропадают, исчезают и, как мы называем, умирают? Они развиваются; нет ничего, что бы не развивалось, не росло в присущих ему формах, раз оно получило возможность расти. Отметьте также, что все растет со скоростью, пропорциональной в целом заложенным в нем безумию и нездоровью; медленный, последовательный рост, который, конечно, тоже кончается смертью, - это то, что мы называем здоровьем и здравомыслием. Санкюлотизм, который поверг Бастилию, который обзавелся пиками и ружьями, а теперь сжигает замки, принимает резолюции, произносит речи под крышами или под открытым небом, пустил, можно сказать, ростки и по законам природы должен расти. Если судить по безумию и нездоровью, присущим как ему самому, так и почве, на которой он взрастает, можно ожидать, что скорость и чудовищность его роста будут чрезвычайны. Многое, особенно все больное, растет толчками и скачками. Первый большой толчок и скачок санкюлотизма был совершен в день покорения Парижем своего короля - риторическая фигура Байи была слишком печальной реальностью. Король был покорен и отпущен под честное слово на условиях, так сказать, исключительно хорошего поведения, что в данных обстоятельствах, к несчастью, означало отсутствие всякого поведения. Совершенно нетерпимое положение: король поставлен в зависимость от своего хорошего поведения! Увы, разве это не естественно, чтобы все живое стремилось сохранить жизнь? Поэтому поведение Его Величества вскоре станет предосудительным, а следовательно, недалек и второй большой скачок санкюлотизма, а именно взятие короля под стражу. Неккер по обыкновению сетует в Национальном собрании на дефицит: заставы и таможни сожжены, сборщики налогов из охотников превратились в затравленных зверей, казначейство Его Величества почти пусто. Единственным спасением является заем в 30 миллионов, позднее - заем в 80 миллионов на еще более заманчивых условиях, но ни один из этих займов, к сожалению, биржевые тузы не отваживаются предоставить. У биржевика нет родины, кроме его собственной черной ставки - ажиотажа. И все же в эти дни есть люди, имеющие родину; какое пламя патриотизма горит в их сердцах, проникая глубоко внутрь, вплоть до самого кошелька! Вот утром 7 августа несколько парижских женщин торжественно совершают "патриотический дар" - "пожертвование патриотками драгоценностей в значительных размерах"; он торжественно принят с почетным отзывом. Отныне весь свет принимается подражать ему и восхвалять его. Патриотические дары стекаются отовсюду, они сопровождаются героическими речами, на которые председатель должен отвечать, а Собрание должно выслушивать; стекаются в таком количестве, что почетные отзывы могут выдаваться только в виде "списков, публикуемых через определенные промежутки времени". Каждый отдает то, что может; расщедрились даже сапожники, один помещик отдает лес, высшее общество отдает башмачные пряжки и весело довольствуется башмачными завязками. Женщины, которым не повезло в жизни, отдают то, что они "собрали любовью"1. Любые деньги, как полагал Веспасиан*, пахнут хорошо. * Римский император (69-79). Прекрасно, но все же недостаточно! Духовенство следует "призвать" переплавить излишнюю церковную утварь для чеканки королевских монет. И наконец приходится, хоть и неохотно, прибегнуть к патриотическому взносу насильственного образца -пусть будет выплачена - только один раз - четвертая часть объявленного годового дохода, тогда Национальное собрание сможет продолжить работу над конституцией, не отвлекаясь по крайней мере на вопросы банкротства. Собственное жалованье членов Собрания, как установлено 17 августа, составляет всего 18 франков в день на человека; общественной службе необходимы нервы, необходимы деньги. Важно уменьшить дефицит; о том, чтобы победить, устранить дефицит, не может быть и речи! Тем более что все слышали, как сказал Мирабо: "Именно дефицит спасает нас". К концу августа наше Национальное собрание в своих конституционных трудах продвинулось уже вплоть до вопроса о праве вето: следует предоставлять право вето Его Величеству при утверждении национальных постановлений или не следует? Какие речи были произнесены в зале Собрания и вне его, с какой четкой и страстной логикой, какие звучали угрозы и проклятия, к счастью в большинстве случаев забытые! Благодаря поврежденному уму и неповрежденным легким Сент-Юрюга Пале-Руаяль ревет о вето, журналисты строчат о вето, Франция звенит о вето. "Я никогда не забуду, - пишет Дюмон, - мой приезд в Париж вместе с Мирабо в один из этих дней и толпу людей, которую мы застали в ожидании его кареты около книжной лавки Леже. Толпа бросилась к нему, заклинала его со слезами на глазах не принимать решения о праве абсолютного вето короля. Она была охвачена лихорадкой: "Господин граф, вы - отец народа, вы должны спасти нас, вы должны защитить нас от этих негодяев, которые хотят вернуть деспотизм. Если король получит право вето, какой смысл в Национальном собрании? Тогда мы останемся рабами, все кончено"2. Друзья, если небо упадет, мы будем ловить жаворонков! Мирабо, добавляет Дюмон, в таких случаях проявлял величие: он давал неопределенные ответы с невозмутимостью патриция и не связывал себя никакими обещаниями. Депутации отправляются в Отель-де-Виль, в Национальное собрание приходят анонимные письма аристократам, угрожающие, что 15, а иногда и 60 тысяч человек "придет, чтобы осветить ваши дома" и разъяснить, что к чему. Поднимаются парижские округа, подписываются петиции, Сент-Юрюг выступает из Пале-Руаяля в сопровождении полутора тысяч человек, чтобы лично обратиться с петицией. Длинный, косматый маркиз и Кафе-де-Фуайе настроены - или похоже, что настроены, - решительно, но командующий генерал Лафайет тоже настроен решительно. Все улицы заняты патрулями. Сент-Юрюг остановлен у заставы Добрых Людей, он может реветь, как бык, но вынужден вернуться назад. Братья из Пале-Руаяля "бродят всю ночь" и выдвигают предложения под открытым небом, поскольку все кофейни закрыты. Однако Лафайет и Ратуша держат верх, Сент-Юрюг брошен в тюрьму. Абсолютное вето преобразовывается в приостанавливающее вето, т. е. запрещение не навсегда, а на некоторое время, и барабаны судьбы стихают, как это бывало и раньше. До сих пор хотя и с трудностями, но консолидация делала успехи, противодействуя санкюлотам. Можно надеяться, что конституция будет создана. С трудностями, среди празднеств и нужды, патриотических даров и хлебных очередей, речей аббата Фоше и ружейного "аминь" Сципион-Американец заслужил благодарность Национального собрания и Франции. Ему предлагают вознаграждение и приличное жалованье, но, домогаясь благ совсем другого свойства, нежели деньги, от всех этих вознаграждений и жалований он рыцарски отказывается, не задумываясь. Для парижского обывателя тем не менее остается совершенно непостижимым одно: почему теперь, когда Бастилия пала, а свобода Франции восстановлена, хлеб должен оставаться таким же дорогим? Наши Права Человека* утверждены голосованием, феодализм и тирания уничтожены, а, посмотрите, мы по-прежнему стоим в очередях! Что же это, аристократы скупают хлеб? Или двор все еще не оставил своих интриг? Что-то где-то подгнило. * Имеется в виду Декларация прав человека и гражданина. Текст состоит из краткого введения и 17 статей, в которых изложены политические основы нового строя. За образец была принята Декларация независимости Соединенных Штатов Америки (4 июля 1776 г.). Увы, но что же делать? Лафайет со своими патрулями запрещает все, даже жаловаться. Сент-Юрюг и другие герои борьбы против права вето находятся в заключении. Друг Народа Марат схвачен, издатели патриотических журналов и газет лишены свободы, а сами издания запрещены, даже уличные разносчики не смеют кричать, не получив разрешения и железной бляхи. Синие национальные гвардейцы безжалостно разгоняют все толпы без разбора и очищают штыками сам Пале-Руаяль. Вы идете по своим делам по улице Тарани, и вдруг патруль, наставляя штык, кричит: "Нале-во!" Вы поворачиваете на улицу Сен-Бенуа, и он кричит: "Напра-во!" Настоящий патриот (как, например, Камиль Демулен) вынужден ради собственного спокойствия держаться водосточных канав. О многострадальный народ, наша славная революция испаряется в трехцветных торжествах и цветистых речах! Последних, как язвительно подсчитал Лустало, "в одной только Ратуше было произнесено за последний месяц до двух тысяч"3. А наши рты, лишенные хлеба, должны быть заткнуты под страхом наказания? Карикатурист распространяет символический рисунок: "Патриотизм, изгоняемый патрулизмом". Безжалостные патрули; длинные, сверхкрасивые речи; скудные, плохо выпеченные буханки, более похожие на обожженные батские* кирпичи, от которых страдают кишки! Чем же это кончится? Упрочением основ? Глава вторая. О РИЧАРД, О МОЙ КОРОЛЬ!** Увы, но и в самой Ратуше совсем не спокойно. Низший мир санкюлотов до сих пор успешно подавлялся, но высший мир двора!.. Появляются признаки, что Oeil de Boeuf собирается с силами. * Бат - курорт в Англии. ** Ария из музыкальной драмы А.-Э. Гретри "Ричард Львиное Сердце". Уже не раз в синедрионе Ратуши и довольно часто в откровенных хлебных очередях высказывалось пожелание: о, если бы наш спаситель французской свободы был здесь и все видел своими глазами, а не глазами королевы и интриганов и его бы воистину доброе сердце смягчилось! Ведь до сих пор его окружает ложь: интриги графа де Гиша и его телохранителей, шпионы Буйе*, новые стаи интриганов взамен старых, бежавших. Что иное может означать прибытие фландрского полка в Версаль, как мы слышали, 23 сентября с двумя пушками?** Разве версальская Национальная гвардия не стоит на страже в замке? Разве у них нет швейцарцев, сотен швейцарцев и лейб-гвардии, так называемых телохранителей? Более того, похоже, что число дежурящих в дворцовой страже удвоено каким-то маневром: новый батальон пришел на смену своевременно, но старый, смененный не покинул дворец! * Французский генерал маркиз Буйе, сторонник монархии, подготавливал в 1791 г. побег Людовика XVI. ** В сентябре 1789 г. силы контрреволюции стали готовить государственный переворот. Король отказался утвердить постановления 4-11 августа и Декларацию прав человека и гражданина. В Версаль и Париж стягивались надежные части. И действительно, в самых осведомленных высших кругах шепотом или кивком головы, что еще более знаменательно, чем шепот, передают о предполагаемом побеге Его Величества в Мец, об обязательстве (в поддержку этого намерения), подписанном невероятным количеством - 30 или даже 60 тысячами - дворян и духовенства. Лафайет холодно шепчет и холодно, но торжественно уверяет в этом графа д'Эстена; д'Эстен, один из храбрейших людей, содрогается при мысли, что какой-нибудь лакей может их подслушать, и проводит целую ночь без сна, погруженный в думы4. Фландрский полк, как мы уже сказали, прибыл. Его Величество, говорят, колеблется, утверждать ли решения 4 августа, и высказывает обдающие холодом замечания даже по поводу Декларации прав человека! Все, в том числе и стоящие в хлебных очередях, замечают, что подобным же образом на улицах Парижа появилось необычайно много офицеров-отпускников, крестов Святого Людовика* и тому подобных. Некоторые насчитывают "от тысячи до тысячи двухсот" офицеров в самых разных мундирах, а один мундир вообще еще никогда не видели в глаза - зеленый с красными кантами! А вот трехцветные кокарды не всегда видны, и, Боже! что предвещают эти черные кокарды, которые носят некоторые? * Крест Святого Людовика - королевский орден, уничтоженный революцией и восстановленный в период Реставрации. Голод обостряет все, особенно подозрения и недовольство. Сама реальность в этом Париже становится нереальной, сверхъестественной. Снова призраки преследуют воображение голодной Франции. "О вы, лентяи и трусы, - раздаются пронзительные крики из очередей, - если в вас сердца настоящих мужчин, возьмите свои пики и старые ружья и присмотритесь; не обрекайте ваших жен и дочерей на голодную смерть, убийства или еще что похуже!" "Спокойно, женщины!" На сердце мужчин горько и тяжело; патриотизм, изгнанный патрулизмом, не знает, на что решиться. Дело в том, что Oeil de Boeuf уже собрался с силами, неизвестно только, до какой степени. Изменившийся Oeil de Boeuf, принявший и стражу из версальской Национальной гвардии с ее трехцветными кокардами, и пылающий тремя цветами двор! Но люди собираются и при трехцветном дворе. Вы, верные сердца, дворяне, потерявшие в пожарах имущество, собирайтесь вокруг вашей королевы! С желаниями, которые породят надежды, которые породят действия! Поскольку самосохранение является законом природы, что еще может делать собравшийся двор, как не предпринимать попытки и не прикладывать усилия, назовем это составлением заговоров, со всей возможной для него мудростью или глупостью? Они сбегут под охраной в Мец, где командует храбрый Буйе, они поднимут королевский штандарт, подписи под обязательством превратятся в вооруженных людей. Если бы только король не был так вял! Их обязательство, если оно вообще будет подписано, должно подписываться без его ведома. Несчастный король, он принял только одно решение - не допустить гражданской войны. Что же касается остального, то он по-прежнему выезжает на охоту, но слесарную работу оставил, спокойно спит и вкусно ест - он не что иное, как глина в руках горшечника. Плохо ему придется в мире, где каждый заботится только о себе, где, как написано, "кто не может быть молотом, должен быть наковальней" и где "даже росток зверобоя растет в трещине стены, потому что вся Вселенная не может помешать ему расти!". Что же касается прихода фландрского полка, то разве нельзя сослаться на петиции Сент-Юрюга и постоянные бунты черни из-за продуктов? Неразвращенные солдаты всегда полезны, есть ли заговор, или есть смутные намеки на него. И разве версальский муниципалитет (старый, монархический, еще не преобразованный в демократический) не поддержал немедленно это предложение? Не возражала даже версальская Национальная гвардия, утомленная постоянными дежурствами во дворце, только суконщик Лекуэнтр, который стал теперь майором Лекуэнтром, покачал головой. Да, друзья, вполне естественно, что этот фландрский полк должны были вызвать, раз его можно вызвать. Столь же естественно, что при виде военных перевязей сердца вновь собравшегося Oeil de Boeuf должны были возродиться и что фрейлины и придворные приветливыми словами обращаются к украшенным эполетами защитникам и друг к другу. Наконец, естественно, да и просто вежливо, что лейб-гвардейцы, дворянский полк, приглашают своих фландрских собратьев на обед! В последние дни сентября это приглашение послано и принято. Обеды считаются "простейшим актом общения"; люди, у которых нет ничего общего, могут с удовольствием сообща поглощать пищу и над едой и питьем возвыситься до некоторого подобия братства. Обед назначен на четверг первое октября и должен произвести прекрасное впечатление. Далее, поскольку такой обед может быть довольно многолюден и поскольку будут допущены даже унтер-офицеры и простой народ, чтобы все видеть и все слышать, нельзя ли использовать для этой цели помещения королевской Оперы, которые находятся в запустении с того самого времени, когда здесь был император Иосиф? Разрешение использовать оперный зал получено, салон Геркулеса будет приемной. Пировать будут не только фландрские офицеры, но и швейцарские - из той самой сотни швейцарцев, и даже версальские национальные гвардейцы - те из них, кто сохранил хоть немного верности королю; это будет редкое торжество! А теперь представьте, что солидная часть этого торжества уже прошла и первая бутылка откупорена. Представьте, что обычные здравицы верности уже произнесены: за здоровье короля, за королеву - под оглушительные крики "Виват!"; тост за нацию "обойден" или даже "отвергнут". Представьте, что шампанское льется рекой, произносятся хвастливые, хмельные речи, звучит оркестр; пустые, увенчанные перьями головы шумят, заглушая друг друга. Ее Величеству, которая выглядит сегодня необычно печальной (Его Величество сидит утомленный дневной охотой), сказали, что зрелище может развеселить ее. Смотрите! Вот выходит она из своих апартаментов, как луна из-за туч, эта прекраснейшая несчастная бубновая королева в карточной колоде; царственный супруг рядом с ней, юный дофин у нее на руках! Она спускается из ложи, окруженная блеском и восторженными овациями, по-королевски обходит столы, милостиво позволяя сопровождать себя, милостиво раздавая приветствия; ее взгляд то полон печали, то благосклонности и решимости, тем более, что вся надежда Франции находится у ее материнской груди! И теперь, когда оркестр грянул "О Ричард, о мой король, весь мир тебя покидает", что еще может сделать мужчина, как не подняться до высот сострадания, преданности и отваги? Могли ли увенчанные перьями молодые офицеры не принять поданные им прекрасными пальчиками белые кокарды Бурбонов, не обнажить шпаги и не присягнуть на них королеве, не растоптать национальные кокарды, не взобраться в ложи, откуда им послышалось недовольное бормотание, могли ли не засвидетельствовать поднявшуюся в них бурю чувств криками, радостными прыжками, шумом, всплесками ярости и отчаяния как в зале, так и на улице, пока шампанское и бурный восторг не сделали свое дело? И тогда они свалились и замолкли, безропотно уносясь в сладкие боевые сны! Обычное пиршество; в спокойные времена совершенно безвредное, а теперь -роковое, как пир Фиеста*, как пир сыновей Иова**, когда порывом ветра были обрушены все четыре угла их дома! Бедная, неразумная Мария Антуанетта, обладающая женской пылкостью, но не предусмотрительностью правителя! Все было так естественно и так неразумно! На другой день в публичной речи о празднестве Ее Величество заявляет, что она "в восторге от четверга". * В греческой мифологии Фиесту на пиру было подано мясо его собственных детей. ** Библ. аллюзия. Иов, I, 18-19. Сердце Oeil de Boeuf загорается надеждой, загорается отвагой, но преждевременно. Собравшиеся фрейлины двора с помощью аббатов шьют "белые кокарды", раздают их юным офицерам с милыми словами и многообещающими взглядами; в ответ юноши не без трепета целуют прелестные пальчики швей. Конные и пешие капитаны похваляются "огромными белыми кокардами", а один версальский капитан из Национальной гвардии снял трехцветную кокарду и водрузил белую - так очаровали его слова и взгляды! Майор Лекуэнтр может сколько угодно качать головой с недовольным видом и неодобрительно высказываться. Но какой-то бахвал с огромной белой кокардой, услышав майора, дерзко требует раз, а затем и второй, в ином месте, чтобы тот взял свои слова обратно, и, получив отказ, вызывает его на дуэль. На это майор Лекуэнтр заявляет, что драться он не будет, по крайней мере по общепринятым правилам фехтования, тем не менее он, следуя просто законам природы, "уничтожит" при помощи кинжала и клинка любого "подлого гладиатора", который оскорбляет его или нацию, после чего (майор на самом деле обнажил оружие) "их разняли" без кровопролития5. Глава третья. ЧЕРНЫЕ КОКАРДЫ Представьте же себе, какое впечатление должен был произвести этот пир Фиеста и попрание национальных кокард на зал Дворца малых забав и особенно на голодные хлебные очереди в Париже! Да и похоже, что эти пиры Фиеста будут продолжаться. Фландрцы дали ответный обед швейцарцам, затем в субботу состоялся еще один обед. Здесь у нас голод, а там, в Версале, достаточно пищи пусть они поделятся! Патриоты стоят в очередях, продрогшие, измученные голодом, оскорбляемые патрулями, а в это же время кровожадные аристократы, разгоряченные излишествами роскоши и кутежами, топчут национальные кокарды. Неужели верно это чудовищное известие? Да поглядите: зеленые мундиры с красными кантами и черные кокарды - цвета ночи! Неужели нам предстоит военное нападение и голодная смерть? Обратите внимание, зерновая баржа из Корбеля, которая приходила раньше дважды в день с грузом то ли муки, то ли гипса, теперь приходит лишь раз в день. И Ратуша глуха, и собравшиеся там - трусы и лентяи! В Кафе-де-Фуайе субботним вечером происходит нечто новое, что повторится еще не раз: женщина публично держит речь. Ее бедному мужу, говорит она, местные власти заткнули рот, их председатель и чиновники не дают ему выступать. Поэтому она будет говорить здесь и разоблачать своим острым языком, пока у нее хватит дыхания, корбельскую баржу, гипсовый хлеб, кощунственные обеды в Опере, зеленые мундиры, бандитов-аристократов и эти их черные кокарды! И впрямь, пора бы черным кокардам по крайней мере исчезнуть. Их не станут защищать даже патрули. Более того, вспыльчивый "господин Тассен" в воскресенье поутру на параде в Тюильри забывает все военные уставы, выскакивает из рядов, срывает одну из черных кокард, горделиво красующуюся там, и яростно втаптывает ее в землю Франции. Патрули ощущают трудно подавляемую злобу. Начинают шевелиться и округа, голос председателя Дантона сотрясает округ Кордельеров, Друг Народа Марат уже слетал в Версаль и вернулся обратно - зловещая птица, не какой-нибудь воробышек6. В это воскресенье патриот встречает на прогулке другого патриота и видит отражение своих собственных мрачных забот на лице другого. Собираются и перемещаются кучки народа, несмотря на патрули, которые сегодня не столь бдительны, как обычно; народ скапливается на мостах, на набережных, в патриотических кафе. И где бы ни возникла черная кокарда, поднимается многоголосый ропот и крик: "Долой!" Все черные кокарды безжалостно срываются; какой-то человек поднимает свою, целует и пытается прикрепить на место, но "сотня палок взлетает в воздух", и он отступает. Еще хуже пришлось другому человеку, приговоренному случайным плебисцитом к фонарю и с трудом спасенному энергичными лейб-гвардейцами. Лафайет отмечает признаки возбуждения, для пресечения которого он удваивает свои патрули и свои усилия. Так проходит 4 октября 1789 года. Тяжело на сердце у мужчин, сдерживаемых патрулями; пылки и неудержимы сердца женщин. Женщина, публично выступавшая в Пале-Руаяле, не одинока: мужчины не знают, что такое пустеющая кладовая, это знают только матери семейств. О женщины, жены мужчин, которые все высчитывают, но не действуют! Патрули сильны, но смерть от голода и военного нападения сильнее. Патрули могут сдержать патриотов-мужчин, а патриоток-женщин? Решится ли гвардия, называющаяся Национальной, воткнуть штыки в грудь женщины? Такие мысли, а скорее смутные, бесформенные зачатки мыслей зарождаются повсеместно под ночными женскими чепцами, и на рассвете при малейшем толчке они могут взорваться. Глава четвертая. МЕНАДЫ Если бы Вольтер, будучи не в духе, вопросил своих соотечественников: "А вы, галлы, что вы изобрели?", теперь они могли бы ответить: искусство восстания. Это искусство оказалось особенно необходимо в последнее, странное время, искусство, для которого французский национальный характер, такой пылкий и такой неглубокий, подходит лучше всего. Соответственно до каких высот, можно сказать, совершенства поднялся этот вид человеческой деятельности во Франции в последние полстолетия! Восстание, которое Лафайет считал "самой священной обязанностью", теперь причислено французским народом к числу обязанностей, которые он умеет выполнять. Чернь у других народов - это тупая масса, которая катится вперед с тупым злобным упорством, тупым злобным пылом, но не порождает ярких вспышек гения на своем пути. Французская же чернь - это одно из самых живых явлений в нашем мире. Она столь стремительна и смела, столь проницательна и изобретательна, столь быстро схватывает ситуацию и пользуется ею, она до кончиков пальцев заряжена инстинктом жизни! Уже один талант стоять в очередях, даже если бы не было других, отличает, как мы говорили, французский народ от всех других народов, древних и современных. Сознайся, читатель, что, мысленно перебирая один предмет за другим, ты вряд ли найдешь на земле что-либо более достойное размышлений, нежели чернь. Ваша чернь - это истинное порождение природы, произрастающее из глубочайших бездн или связанное с ними. Когда столь многие ухмыляются и гримасничают в тенетах безжизненного формализма, а под накрахмаленной манишкой не ощутить биения сердца, здесь, и именно здесь, сохраняется искренность и реальность. Содрогнитесь при виде ее, издайте крик ужаса, если не можете сдержаться, но вглядитесь в нее! Какое сложное переплетение общечеловеческих и личных желаний вырывается в трансцендентном устремлении, чтобы действовать и взаимодействовать с обстоятельствами и одно с другим, чтобы созидать то, что им предназначено создать. Что именно ей предстоит сделать, не ведомо никому, в том числе и ей самой. Это воспламеняющийся необъятный фейерверк, самовозгорающийся и самопоглощающийся. Ни философия, ни прозорливость не могут предсказать, каковы этапы, каковы размеры и каковы результаты его горения. "Человек, - было написано, - всегда интересен для человека, по сути нет ничего более интересного". Из этого разве не ясно, почему нам так наскучили сражения? В наше время сражения ведут машины с минимальным по возможности участием человеческой личности или непосредственности; люди теперь даже умирают и убивают друг друга механическим путем. После Гомера, когда сражения велись толпами людей, на них не стоит смотреть, о них не стоит читать, о них не стоит помнить. Сколько скучных, кровавых сражений тщится представить история или даже воспеть хриплым голосом! Но она бы пропустила или небрежно упомянула об этом единственном в своем роде восстании женщин. Мысль или смутные зачатки мысли повсеместно зарождались всю ночь в женских головах и были чреваты взрывом. Утром в понедельник на грязных чердаках матери просыпаются от плача детей, которые просят хлеба. Надо спускаться на улицу, идти на зеленной рынок, становиться в хлебные очереди. Везде они встречают изголодавшихся матерей, полных сочувствия и отчаяния. О мы, несчастные женщины! Но почему вместо хлебных очередей не отправиться во дворцы аристократов, корень зла? Вперед! Собирайтесь! В Отель-де-Виль, в Версаль, к фонарю!* * Речь идет о походе парижских женщин на Версаль 5-6 октября 1789 г., повлекшем переселение короля и Национального собрания в Париж. В одном из караульных помещений в квартале Святого Евстахия "молодая женщина" хватает барабан - а как могут национальные гвардейцы открыть огонь по женщине, по молодой женщине? Молодая женщина хватает барабан и идет, выбивая дробь, и "громко кричит о вздорожании зерна". Спускайтесь, о матери, спускайтесь, Юдифи, за хлебом и местью! Все женщины следуют за ней; толпы штурмуют лестницы и выгоняют на улицу всех женщин: женские бунтующие силы, по словам Камиля, напоминают английские морские войска; происходит всеобщее "давление женщин". Могучие рыночные торговки, трудолюбивые, поднявшиеся на рассвете изящные гризетки, древние старые девы, спешащие к заутрене, горничные с метлами - все должны идти. Вставайте, женщины; мужчины-лентяи не хотят действовать, они говорят, что мы должны действовать сами! И вот, подобно лавине с гор, потом) что каждая лестница - это подтаявший ручей, толпа грозно растет и с шумом и дикими воплями направляется к Отель-де-Виль. С шумом, с барабанным боем или без него; во.т и Сент-Антуанское предместье подоткнуло подолы и, вооружившись палками, кочергами и даже проржавевшими пистолетами (без патронов), вливается в общий поток. Этот шум долетает со скоростью звука до самых дальних застав. К семи часам этого промозглого октябрьского утра 5-го числа Ратуша видит чудеса. И случается так, что там уже собралась толпа мужчин, которые с криками теснятся вокруг какого-то национального патруля и булочника, схваченного за обвешивание. Они уже там, и уже спущена веревка с фонаря, так что чиновники вынуждены тайно выпустить мошенника-булочника через задний ход и даже послать "во все округа" за подкреплением. Грандиозное зрелище, говорит Камиль, представляло множество Юдифей, всего от восьми до десяти тысяч, бросившихся на поиски корня зла! Оно должно было внушать страх, было смешным и ужасным и совершенно неуправляемым. В такой час переутомившиеся триста еще не подают признаков жизни, нет никого, кроме нескольких чиновников, отряда национальных гвардейцев и генерал-майора Гувьона. Гувьон сражался в Америке за гражданские свободы, это человек, храбрый сердцем, но слабый умом. Он находится в этот момент в своем кабинете, успокаивая Майяра, сержанта Бастилии, который пришел, как и многие, с "представлениями". Не успевает он успокоить Майяра, как появляются наши Юдифи. Национальные гвардейцы выстраиваются на наружной лестнице, опустив штыки, но десять тысяч Юдифей неудержимо рвутся вверх - с мольбами, с простертыми руками, только бы поговорить с мэром. Задние напирают на передних, и вот уже сзади, из мужских рук летят камни; Национальная гвардия принуждена делать одно из двух: либо очистить Гревскую площадь пушечными залпами, либо расступиться вправо и влево. Они расступаются, и живой поток врывается в Ратушу, наполняет все комнаты, кабинеты, устремляется все выше и выше, вплоть до самой каланчи; женщины жадно ищут оружие, ищут мэра, ищут справедливости; в это время те из них, кто лучше одет, ласково разговаривают с чиновниками, указывают на нищету этих несчастных женщин, а также на свои собственные страдания - некоторые даже очень интересного свойства7. Бедный месье де Гувьон беспомощен в этом чрезвычайном положении, он вообще человек беспомощный, легко теряющийся, позднее он покончит самоубийством. Как удачно для него, что сейчас здесь находится Майяр, человек находчивый, пусть и с своими "представлениями"! Лети назад, находчивый Майяр, разыщи бастильский отряд и, о! возвращайся скорее с ним и особенно со своей находчивой головой! Потому что, смотри, Юдифи не находят ни мэра, ни членов муниципалитета, но на верхушке каланчи они обнаружили бедного аббата Лефевра, раздатчика пороха. За неимением лучшего они вешают его в бледном утреннем свете над крышами всего Парижа, который расплывается в его тускнеющих глазах, - ужасный конец? Однако веревка рвется - во Франции веревки рвутся постоянно, а может быть, какая-нибудь амазонка перерезала ее. С высоты около 20 футов аббат Лефевр падает с грохотом на оцинкованную крышу - и затем живет долгие годы, хотя у него навсегда остается "дрожание в членах"8. И вот двери разлетаются под ударами топоров: Юдифи взломали арсенал, захватили ружья и пушки, три мешка с деньгами и кипы бумаги; через несколько минут наш чудный Отель-де-Виль, построенный при Генрихе IV, запылает со всем своим содержимым! Глава пятая. КОННЫЙ ПРИСТАВ МАЙЯР И впрямь запылал бы, если бы не вернулся этот проворный и находчивый Майяр, быстрый на ногу! Майяр по собственной инициативе - так как ни Гувьон, ни остальные не дали бы на это разрешения - хватает барабан, спускается по главной лестнице и выбивает громкие раскаты своего хитрого марша: "Вперед! На Версаль!" Как люди бьют в котел или сковороду, чтобы сбить в рой рассерженных пчел или растерянно летающих ос, и смятенные насекомые, услышав звуки, сбиваются вокруг - просто вокруг некоего руководителя, отсутствовавшего ранее, так и эти менады окружают находчивого Майяра, конного пристава из Шатле. Поднятые топоры замирают, аббат Лефевр оставлен полуповешенным: все бросаются с каланчи вниз, чтобы узнать, что это за барабанный бой. Станислас Майяр, герой Бастилии, поведет нас на Версаль? Слава тебе, Майяр, благословен ты будешь среди всех приставов! Идем же, идем! Захваченные пушки привязаны к захваченным повозкам; в качестве канонира восседает мадемуазель Теруань* с пикой в руке и в шлеме на голове "с гордым взглядом и ясной прекрасной наружностью"; некоторые считают, что ее можно сравнить с Орлеанской девой, другим она напоминает "образ Афины Паллады"9. Майяр (его барабан продолжает рокотать) оглушительными криками провозглашен генералом. Майяр ускоряет вялый темп марша. Резко и ритмично отбивая такт, Майяр с трудом ведет по набережным свой рой менад. Такой рой не может идти в тишине! Лодочник останавливается на реке, все ломовые извозчики и кучера бегут, в окна выглядывают мужчины - женщины боятся, что их заставят идти. Зрелище зрелищ: скопище вакханок в этот окончательно формализованный век! Бронзовый Генрих взирает на них со своего Нового моста, монархический Лувр, Тюильри Медичи видят день, которого никто никогда не видел. * Теруань де Мерикур - бывшая актриса, возглавившая поход женщин на Версаль и ставшая одним из популярных агитаторов на импровизированных уличных собраниях Парижа (см.: Манфред А.З. Великая французская революция. М., 1983. С. 79). Вот Майяр со своими менадами выходит на Елисейские Поля (скорее Поля Тартара)*, и Отель-де-Виль почти не пострадал. Выломанные двери, аббат Лефевр, который больше не будет раздавать порох, три мешка денег, большая часть которых - ведь санкюлоты, хотя и умирающие с голоду, не лишены чести - будет возвращена10: вот и весь ущерб. Великий Майяр! Маленькое ядро порядка окружает его барабан, но поодаль бушует океан, потому что всякое отребье, мужского и женского пола, стекается к нему со всех сторон; и нет руководства, кроме его головы и двух барабанных палочек. О Майяр, стояла ли когда-нибудь со времен самой первой войны перед каким-либо генералом задача, подобная той, которая стоит перед тобой в этот день? Вальтер Голяк** все еще трогает сердца, но Вальтер имел одобрение, имел пространство, чтобы маневрировать, и, кроме того, его крестоносцы были мужчины. Ты же, отвергнутый небом и землей, возглавляешь сегодня менад. Их бессвязное исступление ты должен незамедлительно преобразовать в связные речи, в действия толковые, а не исступленные. Не дай Бог тебе просчитаться! Прагматичное чиновничество со своим сводом законов о наказаниях ожидает тебя, а за твоей спиной менады уже подняли бурю. И уж раз они самому сладкоголосому Орфею отрубили голову и бросили ее в воды Пенея, что же они сделают с тобой, обделенным музыкальным и поэтическим слухом и лишь научившимся бить в обтянутый овечьей кожей барабан. Но Майяр не ошибся. Поразительный Майяр! Если бы слава не была случайностью, а история - извлечением из слухов, как знаменит был бы ты! * Елисейские поля - в античной мифологии обитель блаженства, где пребывают души умерших мудрецов и героев. ** См. примечание на стр. 25 данного издания. На Елисейских Полях происходят остановка и колебания, но для Майяра нет возврата. Он уговаривает менад, требующих оружия из Арсенала, что там нет никакого оружия, что самое лучшее - безоружное шествие и петиция Национальному собранию; он быстро выбирает или утверждает генеральш и капитанш над отрядами в десять и пятьдесят женщин и, установив подобие порядка, под бой около "восьми барабанов" (свой барабан он оставил), с бастильскими волонтерами в арьергарде снова выступает в путь. Шайо, где поспешно выносят буханки хлеба, не подвергается разорению, не тронуты и севрские фарфоровые заводы. Древние аркады Севрского моста отзываются эхом под ногами менад, Сена с извечным рокотом катит свои волны, а Париж посылает вдогонку звоны набата и барабанную дробь, неразличимые в криках толпы и всплесках дождя. В Медон, в Сен-Клу, во все стороны расходятся вести о происходящем, и вечером будет о чем поговорить у камелька. Наплыв женщин все еще продолжается, потому что речь идет о деле всех дочерей Евы, всех нынешних и будущих матерей. Нет ни одной дамы, которой, пусть в истерике, не пришлось бы выйти из кареты и идти в шелковых туфельках по грязной дороге11. Так в эту мерзкую октябрьскую погоду, как стая бескрылых журавлей, движутся они своим путем через ошеломленную страну. Они останавливают любых путешественников, особенно проезжих и курьеров из Парижа. Депутат Ле Шапелье в элегантном одеянии из элегантного экипажа изумленно рассматривает их сквозь очки - он интересуется жизнью, но поспешно удостоверяет, что он депутат-патриот Ле Шапелье и, более того, бывший председатель Ле Шапелье, который председательствовал в ночь сошествия Святого Духа, и член Бретонского клуба с момента его образования. На это "раздается громкий крик: "Да здравствует Ле Шапелье!", и несколько вооруженных лиц вскакивают на передок и на запятки его экипажа, чтобы сопровождать его"12. Тем не менее весть, посланная депешей Лафайетом или распространившаяся в слабом шуме слухов, проникла в Версаль окольными путями. В Национальном собрании, когда все заняты обсуждением текущих дел, сожалениями о предстоящих антинациональных пиршествах в зале Оперы, о колебаниях Его Величества, не подписывающего Права Человека, а ставящего условия и прибегающего к уловкам, Мирабо подходит к председателю, которым в этот день оказывается многоопытный Мунье, и произносит вполголоса: "Мунье, Париж идет на нас" (Mounier, Paris marche sur nous). - "Я ничего не знаю!" (Je n'en sais rien!) - "Можете верить этому или не верить, это меня не касается, но Париж, говорю вам, идет на нас. Скажитесь немедленно больным, идите во дворец и предупредите их. Нельзя терять ни минуты". - "Париж идет на нас? - отвечает Мунье желчным тоном. - Что ж, тем лучше! Тем скорее мы станем республикой", Мирабо покидает его, как всякий покинул бы многоопытного председателя, кинувшегося в неведомые воды с зажмуренными глазами, и повестка дня обсуждается как прежде. Да, Париж идет на нас, притом не одни женщины Парижа! Едва Майяр скрылся из глаз, как послания месье де Гувьона во все округа и всеобщий набатный звон и барабанный бой начали давать результат. На Гревскую площадь быстро прибывают вооруженные национальные гвардейцы из всех округов, в первую очередь гренадеры из Центрального округа, это наши старые французские гвардейцы. Там уже "огромное стечение народа", толпятся жители Сент-Антуанского предместья, прошеные и непрошеные, с пиками и ржавыми ружьями. Гренадеров из Центрального округа приветствуют криками. "Приветствия нам не нужны, - мрачно отвечают они. - Нация была оскорблена, к оружию! Идем вместе за приказами!" Ага, вот откуда дует ветер! Патриоты и патрули теперь заодно! Триста советников собрались, "все комитеты действуют". Лафайет диктует депеши в Версаль, в это время ему представляется депутация гренадеров Центрального округа. Депутация отдает ему честь и затем произносит слова, не лишенные толики смысла: "Мой генерал, мы посланы шестью ротами гренадер. Мы не считаем вас предателем, но считаем, что правительство предает нас; пора положить этому конец. Мы не можем повернуть штыки против женщин, которые просят хлеба. Народ в нищете, источник зла находится в Версале; мы должны разыскать короля и доставить его в Париж. Мы должны наказать фландрский полк и лейб-гвардию, которые дерзнули топтать национальные кокарды. Если король слишком слаб, чтобы носить корону, пусть сложит ее. Вы коронуете его сына, вы назовете Регентский совет, и все пойдет хорошо"13. Укоризненное изумление искажает лицо Лафайета, слетает с его красноречивых рыцарственных уст - тщетно. "Мой генерал, мы готовы пролить за вас последнюю каплю крови, но корень зла в Версале, мы обязаны пойти и привезти короля в Париж, весь народ хочет этого" (tout le peuple le veut). "Мой генерал" спускается на наружную лестницу и произносит речь - опять тщетно. "В Версаль! В Версаль!" Мэр Байи, за которым послали сквозь потоки санкюлотов, пытается прибегнуть к академическому красноречию из своей золоченой парадной кареты, но не вызывает ничего, кроме хриплых криков: "Хлеба! В Версаль!", и с облегчением скрывается за дверцами. Лафайет вскакивает на белого коня и снова произносит речь за речью, исполненные красноречия, твердости, негодования, в них есть все, кроме убедительности. "В Версаль! В Версаль!" Так продолжается час за часом, на протяжении половины дня. Великий Сципион-Американец ничего не может сделать, не может даже ускользнуть. "Черт возьми, мой генерал (Morbleu, mon general), - кричат гренадеры, смыкая ряды, когда конь делает движение в сторону, - вы не покинете нас, вы останетесь с нами!" Опасное положение: мэр Байи и члены муниципалитета заседают в Ратуше, "мой генерал" пленен на улице; Гревская площадь, на которой собрались тридцать тысяч солдат, и все Сент-Антуанское предместье и Сен-Марсо превратились в грозную массу блестящей и заржавленной стали, все сердца устремлены с мрачной решимостью к одной цели. Мрачны и решительны все сердца, нет ни одного безмятежного сердца, кроме, быть может, сердца белого коня, который гарцует, изогнув шею, и беззаботно грызет мундштук, как будто не рушится здесь мир с его династиями и эпохами. Пасмурный день клонится к закату, а девиз остается тем же: "В Версаль!" И вдруг, зародившись вдали, накатывают зловещие крики, хриплые, отдающиеся в продолжительном глухом ропоте, звуки которого слишком напоминают "Фонарь!" (Lanterne!). А ведь нерегулярные отряды санкюлотов могут сами отправиться в путь со своими пиками и даже пушками. Несгибаемый Сципион решается наконец через адъютантов спросить членов муниципалитета: должен он идти в Версаль? Ему вручают письмо через головы вооруженных людей; шестьдесят тысяч лиц впиваются в него глазами, стоит полная тишина, не слышно ни одного вздоха, пока он читает. О Боже, он внезапно бледнеет! Неужели члены муниципалитета разрешили? "Разрешили и даже приказали" - поступить иначе он не может. Крики одобрения сотрясают небо. Все в строй, идем! Время подходит, как мы посчитали, уже к трем часам. Недовольные национальные гвардейцы могут разок пообедать по-походному, но они единодушно, обедавшие и необедавшие, идут вперед. Париж распахивает окна, "рукоплещет", в то время как мстители под резкие звуки барабанов и дудок проходят мимо; затем он усядется в раздумье и проведет в ожидании бессонную ночь14. Лафайет на своем белом коне как можно медленнее объезжает строй и красноречиво взывает к рядам, продвигаясь вперед со своими тридцатью тысячами. Сент-Антуанское предместье с пиками и пушками обогнало его, разношерстная толпа с оружием и без него окружает его с боков и сзади. Крестьяне опять стоят, разинув рты. "Париж идет на нас" (Paris marche sur nous). Глава шестая. В ВЕРСАЛЬ! В это самое время Майяр остановился со своими покрытыми грязью менадами на вершине последнего холма, и их восхищенным взорам открылись Версаль и Версальский дворец и вся ширь королевского домена: вдаль, направо Марли и Сен-Жермен-ан-Ле и налево, вплоть до Рамбуйе, все прекрасно, все мягко окутано, как печалью, сероватой влажностью воздуха. А рядом, перед нами, Версаль, Новый и Старый, с широкой тенистой главной аллеей посередине, величественно-тенистой, широкой, в 300 футов шириной, как считают, с четырьмя рядами вязов, а дальше Версальский дворец, выходящий в королевские парки и сады, сверкающие озерца, цветники, лабиринты, Зверинец, Большой и Малый Трианон, жилища с высокими башнями, чудные заросшие уголки, где обитают боги этого низшего мира, но и они не избавлены от черных забот - сюда направляются изголодавшиеся менады, вооруженные пиками-тирсами!* * Тирс (греч.) - жезл Вакха. Да, сударыни, именно там, где наша прямая тенистая аллея пересекается, как вы заметили, двумя тенистыми аллеями по правую и по левую руку и расширяется в Королевскую площадь и Внешний дворцовый двор, именно там находится Зал малых забав. Именно там заседает верховное собрание, возрождающее Францию. Внешний двор, Главный двор, Мраморный двор, двор, сужающийся в двор, который вы можете различить или представить себе, и на самом дальнем его конце стеклянный купол, отчетливо сияющий, как звезда надежды, - это и есть Oeil de Boeuf. Именно там, и нигде больше, печется для нас хлеб! - "Но, сударыни, не лучше ли будет, если наши пушки и мадемуазель Теруань со всем военным снаряжением перейдут в задние ряды? Подателям прощений в Национальное собрание приличествует смиренность, мы чужие в Версале, откуда вполне явственно доносятся звуки набатов и барабанов! Надо также принять по возможности веселый вид, скрыв наши печали, может быть даже запеть? Горе, которому сочувствуют небеса, ненавидимо и презираемо на земле" - так советует находчивый Майяр, обращаясь к своим менадам с речью на холме около Версаля15. Хитроумные предложения Майяра принимаются. Покрытые грязью мятежницы движутся по аллее "тремя колоннами" среди четырех рядов вязов, распевая "Генрих IV" на первую попавшуюся мелодию и выкрикивая: "Да здравствует король!" Версаль толпится по обеим сторонам, хотя с, вязов неумолимо капает, и провозглашает: "Да здравствуют наши парижанки!" (Vivent nos parisiennes!). Гонцы и курьеры были высланы в направлении Парижа, как только распространились слухи, благодаря чему, к счастью, удалось разыскать короля, который отправился охотиться в Медонский лес, и доставить его домой, тогда и забили в барабаны и набаты. Лейб-гвардейцы, угрюмые, в промокших рейтузах, уже выстроены перед дворцовой решеткой и смотрят на Версальскую аллею. Фландрский полк, раскаивающийся за пиршество в Опере, тоже здесь. Здесь же и спешившиеся драгуны. И наконец, майор Лекуэнтр с теми, кого он смог собрать из версальской Национальной гвардии, хотя надо отметить, что наш полковник, тот самый граф д'Эстен, который страдал бессонницей, крайне несвоевременно исчез, предполагают, что в Oeil de Boeuf, и не оставил ни приказов, ни патронов. Швейцарцы в красных мундирах стоят под ружьем позади решетки. Там же, во внутренних покоях, собрались "все министры": Сен-При, Помпиньян со своими "Сетованиями" и другие вместе с Неккером; они заседают и, подавленные, ожидают, что же будет. Председатель Мунье, хотя он и ответил Мирабо: "Тем лучше" (Tant mieux) - и сделал вид, что не придает этому большого значения, охвачен дурными предчувствиями. Разумеется, эти четыре часа он не почивал на лаврах! Повестка дня продвигается: выглядит уместным направить депутацию к Его Величеству, чтобы он соизволил даровать "всецелое и безоговорочное одобрение" всем этим статьям нашей конституции, "условное одобрение", со всякого рода оговорками, не может удовлетворить ни богов, ни людей. Это-то ясно. Но есть нечто большее, о чем никто не говорит, но что теперь все, хоть и смутно, понимают. Беспокойство, нерешительность написаны на всех лицах; члены Собрания перешептываются, неловко входят и выходят: повестка дня, очевидно, не отражает злобу дня. И наконец, от внешних ворот доносятся шелест и шарканье, резкие возгласы и перебранка, заглушаемые стенами, все это свидетельствует, что час пробил! Уже слышны толкотня и давка, и вот входит Майяр во главе депутации из пятнадцати женщин, с одежды которых капает грязь. Невероятными усилиями, всеми правдами и неправдами Майяру удалось убедить остальных подождать за дверями. Национальное собрание поэтому должно взглянуть прямо в лицо стоящей перед ним задаче: возрождающийся конституционализм имеет прямо перед собой санкюлотизм собственной персоной, кричащий: "Хлеба! Хлеба!" Находчивый Майяр, преобразовавший исступление в связную речь, делает все возможное, укрощая одних и убеждая других; и впрямь, хоть и не воспитанный на ораторском искусстве, он умудряется действовать вполне успешно: при настоящем, ужасающем недостатке зерна депутация горожанок пришла из Парижа, как может видеть высокоуважаемое Собрание, чтобы подать прошение. В этом деле слишком очевидны заговоры аристократов: например, один мельник был подкуплен "банкнотой в 200 ливров", чтобы он не молол зерна, - его имени пристав Майяр не знает, но факт этот может быть доказан и во всяком случае не вызывает сомнений. Далее, как выясняется, национальные кокарды были растоптаны, некоторые носят или носили черные кокарды. Не подвергнет ли высокое Национальное собрание, надежда Франции, все эти вопросы своему мудрому безотлагательному обсуждению? И изголодавшиеся, неукротимые менады к крикам "Черные кокарды!", "Хлеба! Хлеба!" добавляют крик "Да или нет?". Да, господа, если депутация к Его Величеству за "одобрением, всецелым и безоговорочным", выглядела уместной, насколько более уместна она теперь ввиду "прискорбного положения Парижа", ради успокоения этого возбуждения! Председатель Мунье с поспешно собранной депутацией, среди которой мы замечаем почтенную фигуру доктора Гильотена, торопится во дворец. Повестку дня продолжит вице-председатель; Майяр будет стоять рядом с ним, чтобы сдерживать женщин. Было четыре часа ужасного дня, когда Мунье вышел из Собрания. О многоопытный Мунье, какой день! Последний день твоего политического бытия! Лучше бы было тебе сказаться "внезапно заболевшим", когда еще было время. Потому что посмотри, Эспланада на всем ее громадном протяжении покрыта группами оборванных, промокших женщин, патлатых негодяев-мужчин, вооруженных топорами, ржавыми пиками, старыми ружьями, "железными дубинками" (batons ferres), которые завершаются ножами или клинками (вид самодельного резака); все это похоже не на что иное, как на голодный бунт. Льет дождь, лейб-гвардейцы гарцуют между группами "под общий свист", возбуждая и раздражая толпу, которая, будучи рассеяна ими в одном месте, тотчас собирается в другом. Бесчисленное количество оборванных женщин осаждает председателя и депутацию, настаивая, чтобы сопровождать его: разве сам Его Величество, выглянув из окна, не послал узнать, что мы хотим? "Хлеба и разговора с королем" (Du pain et parler au Roi), - был ответ. 12 женщин шумно присоединяются к депутации и идут вместе с ней через Эспланаду, через рассеянные группы, мимо гарцующих лейб-гвардейцев под проливным дождем. Председателя Мунье, депутация которого пополнилась 12 женщинами, сопровождаемыми толпой голодных оборванцев, самого принимают за одну из таких групп: их разгоняют гарцующие гвардейцы; с большим трудом они снова сходятся по липкой грязи16. Наконец ворота открываются, депутации разрешают войти, включая и этих двенадцать женщин, из которых пять даже увидят в лицо Его Величество. Пусть же промокшие менады ожидают их возвращения со всем возможным терпением. Глава седьмая. В ВЕРСАЛЕ Но Афина Паллада в образе мадемуазель Теруань уже занялась фландрцами и спешившимися драгунами. Она вместе с наиболее подходящими женщинами проходит по рядам, разговаривает с серьезной веселостью, сжимает грубых вояк в патриотических объятиях, выбивает нежными руками ружья и мушкеты: может ли мужчина, достойный имени мужчины, напасть на голодных женщин-патриоток? Писали, что Теруань имела мешки с деньгами, которые она раздавала фландрцам; но откуда она могла их взять? Увы, имея мешки с деньгами, редко садятся на повстанческую пушку. Клевета роялистов! Теруань имела лишь тот скудный заработок, который ей приносила профессия женщины, которой не повезло в жизни; у нее не было денег, только черные кудри, фигура языческой богини и одинаково красноречивые язык и сердце. Тем временем начинает прибывать Сент-Антуанское предместье группами и отрядами, промокшими, угрюмыми, вооруженными пиками и самодельными резаками, так далеко их завела упорная народная мысль. Множество косматых фигур оказалось здесь: одни пришли совершить нечто, что они еще сами не знают, другие пришли, чтобы посмотреть, как это свершится! Среди всех фигур выделяется одна, громадного роста, в кирасах, хотя и маленького размера17, заросшая рыжими с проседью кудрями и длинной черепичного цвета бородой. Это Журдан, плутоватый торговец мулами, уже больше не торговец, а натурщик, превратившийся сегодня в искателя приключений. Его длинная черепичного цвета борода обусловлена данью моде, чем обусловлены его кирасы (если только он не работает каким-нибудь разносчиком, снабженным железной бляхой), вероятно, навсегда останется исторической загадкой. Среди толпы мы видим и другого Саула*: его называют Отец Адам (Pere Adam), но мы лучше знаем его как громогласного маркиза Сент-Юрюга, героя "вето", человека, который понес потери и заслужил их. Долговязый маркиз, несколько дней назад чудом уцелевший в аду штурма Бастилии, теперь как учитель на учеников с интересом поглядывает из-под своего зонтика. Все смешалось: Афина Паллада, занятая фландрцами; патриотическая версальская Национальная гвардия, лишенная патронов, брошенная полковником д'Эсте-ном и возглавленная майором Лекуэнтром; гарцующие лейб-гвардейцы, раздраженные, упавшие духом, в мокрых рейтузах, и, наконец, это разлившееся море возмущенных оборванцев - как при таком смешении может не быть происшествий? * Саул (библ.) - первый царь Израильско-иудейского государства (конец XI в. до н. э.). В ветхозаветном повествовании воплощение правителя, ставшего "неугодным" Богу (I Царство, 8-31). Смотрите, вот двенадцать депутаток возвращаются из дворца. Без председателя Мунье, но сияющие от радости, кричащие: "Жизнь за короля и его семью!" Видимо, у вас хорошие новости, сударыни? Наилучшие новости! Пятеро из нас были допущены во внутренние роскошные покои к самому королю. Вот этой тоненькой девице (она самая хорошенькая и лучше всех воспитана) - "Луизе Шабри, делающей статуэтки, ей всего 17 лет" - мы поручили выступить. И Его Величество глядел на нее, да и на всех нас, необыкновенно милостиво. А еще, когда Луиза, обращаясь к нему, чуть не упала в обморок, он поддержал ее своей королевской рукой и любезно сказал: "Она вполне стоит того" (Elle en valut bien la peine). Подумайте, женщины, что за король! Его слова - сплошное утешение, вот хоть эти: в Париж будут посланы продукты, если продукты еще есть на свете; хлеб будет так же доступен, как воздух; мельники должны молоть, сколько выдержат их жернова, иначе им придется плохо; все, что Спаситель французской свободы может исправить, все будет сделано. Это хорошие новости, но слишком неправдоподобные для измокших менад! Доказательств-то ведь нет? Слова утешения - это всего лишь слова, которые никого не накормят. "О несчастные бедняки, вас предали аристократы, они обманули даже ваших собственных посланцев! Своей королевской рукой, мадемуазель Луиза? Своей рукой?! Ты, бесстыжая девка, заслуживающая такого названия - лучше не произносить! Да, у тебя нежная кожа, а наша загрубела от невзгод и промокла насквозь, пока мы ждали тебя под дождем. У тебя нет дома голодных детей, только гипсовые куколки, которые не плачут! Предательница! На фонарь!" - И на шею бедной хорошенькой Луизы Шабри, тоненькой девицы, только что опиравшейся на руку короля, не слушая ее оправданий и воплей, накидывают петлю из подвязок, которую за оба конца держат обезумевшие амазонки; она на краю гибели, но тут подлетают два лейб-гвардейца, с негодованием разгоняют толпу и спасают ее. Встреченные недоверием двенадцать депутаток спешат обратно во дворец за "письменным ответом". Но взгляните, вот новый рой менад во главе с "бастильским волонтером Брюну". Они тоже пробиваются к решетке Большого дворца, чтобы посмотреть, что там происходит. Человеческое терпение, особенно если на человеке мокрые рейтузы, имеет пределы. Лейтенант лейб-гвардии месье де Савоньер на мгновение дает волю своему нетерпению, уже долго подвергавшемуся испытанию. Он не только разгоняет вновь подошедших менад, но и наступает конем на их главу месье Брюну и рубит или делает вид, что рубит его саблей; находя в этом большое облегчение, он даже преследует его; Брюну убегает, хотя и оборачиваясь на бегу и также обнажив саблю. При виде этой вспышки гнева и победы два других лейб-гвардейца (гнев заразителен, а немного расслабиться так утешительно) также дают себе волю, устремляются в погоню с саблями наголо, описывая ими в воздухе страшные круги. Так что бедному Брюну ничего не остается делать, как бежать еще быстрее; пробираясь между рядами, он не перестает размахивать саблей, как древний парфянин, и, более того, кричать во все горло: "Они нас убьют!" (On nous laisse assassiner!). Какой позор! Трое против одного! Из рядов Лекуэнтра слышится громкий ропот, затем рев и, наконец, выстрелы. Рука Савоньера поднята для удара, пуля из ружья одного из солдат Лекуэнтра пронзает ее, занесенная сабля звенит, падая и не причиняя вреда. Брюну спасен, эта дуэль благополучно закончилась, но дикие боевые клики начинают раздаваться со всех сторон! Амазонки отступают, жители Сент-Антуанского предместья наводят пушку, заряженную картечью; трижды подносят зажженный факел, и трижды ничего не следует - порох отсырел; слышатся голоса: "Остановитесь, еще не время!"18 Господа лейб-гвардейцы, вам дан приказ не стрелять, однако двое из вас хромают, выбитые из седла, а один конь убит. Не лучше ли вам отступить, чтобы пули не достали вас, а затем и вообще скрыться в стенах дворца? А что произойдет, если при вашем отступлении разрядится одно-два ружья по этим вооруженным лавочникам, которые не перестают орать и издеваться? Выпачканы грязью ваши белые кокарды огромного размера, и дай Бог, чтобы они сменились на трехцветные! Ваши рейтузы промокли, ваши сердца огрубели. Идите и не возвращайтесь! Лейб-гвардейцы отступают, как мы уже намекнули, с той и с другой стороны раздаются выстрелы; они не пролили крови, но вызвали безграничное негодование. Раза три в сгущающихся сумерках они показываются у тех или иных ворот, но всякий раз их встречают бранью и пулями. Стоит показаться хоть одному лейб-гвардейцу, как его преследуют все оборванцы: например, бедного "месье де Мушетона из шотландского полка", владельца убитого коня, смогли прикрыть только версальские капитаны; вслед ему щелкали ржавые курки, разорвав в клочья его шляпу. В конце концов по высочайшему повелению лейб-гвардейцы, кроме нескольких, несущих караул, исчезают, как будто проваливаются сквозь землю, а под покровом ночи они уходят в Рамбуйе19. Отметим также, что версальцы к этому времени обзавелись оружием; весь день некое официальное лицо ничего не могло найти, пока в эти критические минуты один патриотически настроенный сублейтенант не приставил пистолет к его виску и не сказал, что будет очень благодарен, если оружие найдется, что немедленно и было исполнено. И фландрцы, обезоруженные Афиной Палладой, тоже открыто заявили, что стрелять в мирных жителей они не будут, и в знак мира обменялись с версальцами патронами. Санкюлоты теперь входят в число друзей и могут "свободно передвигаться", возмущаясь лейб-гвардией и усиленно жалуясь на голод. Глава восьмая. НА ОДНОЙ И ТОЙ ЖЕ ДИЕТЕ Но что же медлит Мунье, почему не возвращается со своей депутацией? Уже шесть, уже семь часов вечера, а Мунье все нет, и все нет "одобрения, всецелого и безоговорочного". И смотрите, насквозь промокшие менады уже не депутацией, а всей толпой проникли в Собрание и позорнейшим образом нарушили публичные выступления и повестку дня. Ни Майяр, ни председатель не могут сдержать их пыл, и даже львиный рык Мирабо, которому они аплодируют, останавливает их ненадолго: то и дело они прерывают прения о возрождении Франции голосами: "Хлеба! Хватит этой болтовни!" Как нечувствительны оказались эти несчастные создания к проявлениям парламентского красноречия! Откуда-то становится известно, что запрягаются королевские экипажи как будто бы для отъезда в Мец. Действительно, какие-то экипажи, то ли королевские, то ли нет, выезжают из задних ворот. Они даже предъявили или пересказали письменный приказ нашего версальского муниципалитета, который настроен монархически, а не демократически. Однако версальские патрули заставляют их вернуться, согласно строжайшему распоряжению неутомимого Лекуэнтра. В эти часы майор Лекуэнтр действительно очень занят и потому, что полковник д'Эстен, невидимый, слоняется без дела в Oeil de Boeuf, невидимый или весьма относительно видимый в отдельные мгновения; и потому, что слишком верноподданный муниципалитет требует надзора, а на тысячи вопросов не следует распоряжений, ни гражданских, ни военных! Лекуэнтр распоряжается в версальской Ратуше; он ведет переговоры со швейцарцами и лейб-гвардейцами у решетки Большого двора; он появляется в рядах фландрского полка; он здесь, он там, он напрягает все силы, чтобы избежать кровопролития, чтобы помешать королевской семье бежать в Мец, а менадам разграбить Версаль. На склоне дня мы видим, как он подходит к вооруженным группам из Сент-Антуанского предместья, слишком уж мрачно шатающимся вокруг зала Дворца малых забав. Они принимают его, образовав полукруг, причем двенадцать ораторов стоят около пушек с зажженными факелами, а жерла пушек направлены на Лекуэнтра: картина, достойная Сальватора!* Он спрашивает в сдержанных, но смелых выражениях: чего они хотят добиться своим походом на Версаль? Двенадцать ораторов отвечают кратко, но выразительно: "Хлеба и окончания всех этих дел" (Du pain et la fin des affaires). Когда окончатся "эти дела", ни майор Лекуэнтр, ни один смертный не может сказать; что же касается хлеба, то он спрашивает: "Сколько вас?" - узнает, что их шесть сотен и что по одному хлебу на каждого будет достаточно. Он отъезжает к муниципалитету, чтобы достать шестьсот хлебов. * Сальватор Роза (1615-1673) - художник неаполитанской школы, автор известных батальных полотен. Однако, настроенный монархически, муниципалитет этих хлебов не даст, скорее он даст две тонны риса - но только вопрос в том, будет это сырой или вареный рис? Но когда выясняется, что рис тоже годится,