Томас Карлейль. Французская революция. Конституция История Москва "Мысль" 1991 РЕДАКЦИЯ ЛИТЕРАТУРЫ ПО ВСЕОБЩЕЙ ИСТОРИИ THE FRENCH REVOLUTION A HISTORY by Thomas Carlyle London, 1903 Перевод с английского части I выполнен: Ю. В. Дубровиным и Е. А. Мельниковой; сверка - А. И. Петиновой (часть II) и А. М. Баргом (часть III) Комментарий в конце книги написан кандидатом исторических наук Л. А. Пименовой; примечания, обозначенные звездочкой, написаны Ю. В. Дубровиным, Е. А. Мельниковой и Л. А. Пименовой. Карлейль Т. К23 // История Французской революции / Пер. с англ. Ю.В. Дубровина и Е.А. Мельниковой (ч. I). - М.; Мысль, 1991. - 575 [1] с., [48] л. ил. ISBN 5-244-00420-4 Классический труд, написанный выдающимся английским историком в 1837 г., вышел на русском языке в 1907 г. и теперь переиздается к 200-летию Великой французской революции. Его сделало знаменитым соединение исторически точного описания с необычайной силой художественного изображения великой исторической драмы, ее действующих лиц и событий. Книга полна живых зарисовок быта, нравов, характеров, проницательных оценок представителей французского общества. Это захватывающее и поучительное чтение, даже если сегодня мы не во всем соглашаемся с автором. К 0503010000-080 ББК 63.3(4Фр) 004(01)41 (c) Перевод, послесловие, комментарии, иллюстрации. Издательство "Мысль". 1991 OCR - Alex Prodan E-mail: alexpro@enteh.com ***КОНСТИТУЦИЯ*** Праздник Пик Нанси Тюильри Варенн Первый парламент Марсельеза Mauern seh'ich gesturzt, und Mauern seh'ich errichtet, Hier Gefangene, dort auch der Gefangenen viel. Ist vielleicht nur die Welt ein grosser Kerker? Und frei ist Wohl der Tolle, der sich Ketten zu Kranzen erkiest? Goethe Вижу паденье твердынь и вижу: их вновь воздвигают, Пленники здесь, но и там вижу плененный народ. Что же такое мир? Темница? И тот лишь свободен, Кто, безумный, себе цепью венчает чело. Гете  * Книга I. ПРАЗДНИК ПИК *  Глава первая. В ТЮИЛЬРИ Когда жертве нанесен решительный удар, катастрофа может считаться почти наступившей. Отныне вряд ли интересно созерцать ее долгие глубокие стоны: достойны внимания лишь ее самые сильные судороги, конвульсивные усилия стряхнуть с себя мучительную пытку и, наконец, уход самой жизни, после чего она лежит, угасшая и уничтоженная, закутанная ли, подобно Цезарю, в декоративные складки тоги или непристойно повалившаяся, как человек, не имевший силы даже умереть с достоинством. Была ли французская королевская власть, выхваченная 6 октября 1789 года из своей драпировки, такой жертвой? Вся Франция и королевское воззвание ко всем провинциям со страхом отвечают: нет. Тем не менее можно было опасаться худшего. Королевская власть уже раньше была такой дряхлой, умирающей, в ней было слишком мало жизни, чтобы справиться с нанесенной раной. Как много ее силы, существовавшей только в воображении, утекло! Чернь взглянула прямо в лицо короля - и не умерла! Если стая воронов может клевать свое пугало и приказывать ему: становись здесь, а не там, может торговаться с ним и делать его из неограниченного совершенно ограниченным конституционным пугалом, то чего же можно ожидать впереди? Не на ограниченном конституционном пугале, а на тех еще не исчисленных, кажущихся безграничными силах, которые могут собраться вокруг него, сосредоточивается отныне вся надежда. Ведь совершенно справедливо, что всякая действительная власть по существу своему мистична и происходит по "Божьей милости". Радостнее наблюдать не предсмертные судороги роялизма, а рост и скачки санкюлотизма, ибо в делах людских, особенно в обществе, всякая смерть есть только рождение в смерти, следовательно, если скипетр ускользает от Людовика, то это значит только, что в других формах другие скипетры, хотя бы даже скипетры-пики, берут перевес. Мы увидим, что в благоприятной среде, богатой питательными элементами, санкюлотизм крепнет, вырастает здоровым и даже резвится не без грациозной шаловливости - так веселится большинство молодых людей; между тем замечено, что взрослая кошка и все звери кошачьей породы вообще чрезвычайно жестоки, а ведь наибольшей веселостью отличаются именно котята, или подрастающие кошки! Представьте себе королевское семейство, встающее утром того безумного дня со своих складных кроватей; представьте себе муниципалитет, спрашивающий: "Как благоволит Ваше Величество расположиться на житье?" - и суровый ответ короля: "Пусть каждый располагается, как может; мне достаточно хорошо". Представьте себе, как городские чины отступают в поклоне с выразительной усмешкой и удаляются в сопровождении подобострастных обойщиков и как дворец Тюильри перекрашивается и обставляется вновь для блестящей королевской резиденции, а Лафайет со своими синими национальными гвардейцами окружает его, ласкающегося к острову, подобно Нептуну, говоря поэтическим языком. Здесь могут собраться обломки реабилитированных верноподданных, если они пожелают стать конституционалистами, ибо конституционализм не желает ничего дурного; даже санкюлоты радуются при виде короля. Мусор восстания менад сметен в сторону, как всегда бывает и должно быть со всяким мусором в этом неизменно добром мире, и вот, на расчищенной арене, при новых условиях, даже с некоторым подобием нового великолепия мы начинаем новый ряд действий. Артур Юнг был свидетелем весьма странной сцены: Ее Величество без свиты гуляет в Тюильрийском саду, а смешанные толпы с трехцветными кокардами кланяются ей и почтительно расступаются: королева вызывает по меньшей мере почтительное молчание, ее избегают с состраданием1. Домашние утки в королевских водах кряканьем выпрашивают хлебные крошки из юных королевских рук; у маленького дофина есть огороженный садик, в котором он, как можно видеть, розовощекий, с развевающимися белокурыми локонами, копает землю; тут же маленький шалаш, где он прячет свои инструменты и может укрыться от дождя. Какая мирная простота! Мир ли это отца, возвращенного своим детям? Или мир надсмотрщика, потерявшего свой кнут? Лафайет, муниципалитет и все конституционалисты утверждают первое и делают все от них зависящее, чтобы это оправдалось на деле. Таких патриотов, которые опасно рычат и скалят зубы, усмирят патрули; или, еще лучше, король погладит их по взъерошенной шерсти ласковой рукой и, что всего действеннее, накормит более сытной пищей. Да, мало накормить Париж, нужно еще, чтобы в этом деле была видна рука короля. Заложенное имущество бедняков до известной суммы будет выкуплено по милости короля, и ненасытный Mont de Piete извергнет свое содержимое; не стоит забывать и о катаниях по городу с криками "Vive le Roi!", и, таким образом, при помощи субсидий и зрелищ королевская власть станет популярной, если только искусство человека в силах сделать ее популярной2. Или же, увы, это гуляет не возвращенный детям отец и не потерявший кнут надсмотрщик, а неестественная совокупность их обоих и бесчисленных других разнородных элементов, не подходящая ни под какую рубрику, разве лишь под только что придуманную: король Людовик - восстановитель французской свободы? Действительно, человек - и король Людовик, как и всякий другой, -живет в этом мире для того, чтобы приводить в порядок беспорядочное и своей живой энергией принудить даже нелепое быть менее нелепым. Ну а если нет живой энергии, а только живая пассивность? Когда король Змей был неожиданно брошен в свое водное царство, он по крайней мере стал кусаться и этим убедительно доказал, что он существует. Для бедного же короля Чурбана*, швыряемого туда и сюда тысячью случайностей и чужой волей, помимо собственной, большое счастье, что он был деревянный и что, не делая ничего, он зато не мог ничего ни видеть, ни чувствовать! Это уж совсем безнадежное дело. * Использование эзопова языка для характеристики политических реалий. По Эзопу, лягушки просили Юпитера дать им царя. Когда Юпитер послал им вместо царя чурбан, то они сначала испугались, а затем, убедившись в безвредности этого предмета, стали скакать по нему. Для Его Величества короля Франции между тем тягостнее всего то, что он не может охотиться. Увы, отныне время охот для него миновало: идет лишь роковая охота за ним самим! Только в ближайшие недели июня испытает он вновь радость охотника, истребителя дичи, - только в этом июне и никогда более. Он посылает за своими слесарными инструментами и в течение дня, по окончании официальных церемоний, делает "несколько взмахов напильником" (quelques coups de lime)3. Невинный брат смертный, почему ты не был настоящим, безвестным слесарем? За что ты был осужден на то, чтобы в другом, более видном ремесле ковать только мировые глупости, видимости и вещи, сами себя уничтожающие; вещи, которые ни один смертный своим молотом не мог сковать в одно целое! Бедный Людовик не лишен понимания, не лишен даже элементов воли; некоторая страстность темперамента изредка прорывается сквозь его флегматичный характер. Если бы безобидная неподвижность могла спасти его, то было бы хорошо; но он будет только дремать и видеть мучительные сны - сделать же что-нибудь ему не дано. Старые роялисты до сих пор еще показывают комнаты, в которых их величества со свитой жили при этих необычных обстоятельствах. Здесь сидела королева и читала - она перевезла сюда свою библиотеку, хотя король отказался от своей, - принимая пылкие советы от пылких советчиков, не знающих, что, собственно, посоветовать; горюя об изменившихся временах, слабо надеясь на лучшие: разве она не имела живого символа надежды в лице своего розовощекого мальчика? ! Небо мрачно, задернуто тучами, но сквозь облака прорываются золотые лучи - заря ли это или предвестники мрачной грозовой ночи? А вот другая комната, по ту сторону от главного входа; это комната короля: здесь Его Величество завтракал, занимался государственными делами; здесь ежедневно, после завтрака, он принимал королеву, иногда с патетической нежностью, иногда с чисто человеческой раздражительностью, ибо плоть человеческая слаба; а когда она спрашивала его о делах, он отвечал: "Madame, ваше дело - заниматься детьми". - Нет, Sire, не лучше ли было бы Вашему Величеству самому заняться детьми? - спрашивает беспристрастная история, Досадуя на то, что более толстый сосуд не оказался и более прочным, жалея более фарфоровую, нежели глиняную, половину человеческого рода, хотя на самом деле разбились обе! И вот, французские король и королева должны теперь пробыть в этом Тюильри Медичи сорок один месяц, глядя, как неистово взбудораженная Франция вырабатывает их судьбу и свою собственную. Суровые, холодные месяцы, с быстро сменяющейся погодой, но все же кое-когда с бледным мягким солнечным блеском апреля, преддверия зеленого лета, или октября, предвестника лишь вечного мороза. Как изменилось это Тюильри Медичи с того времени, когда оно было мирным глиняным полем? Или на самой почве его тяготеет проклятие, мрачный рок, или это дворец Атрея*, так как близко луврское окно, откуда один из Капетов, бичуемый фуриями, дал сигнальный выстрел к кровавой Варфоломеевской бане? Темен путь Вечности, как он отражается в этом мире преходящего: путь Божий лежит по морю, и тропа его проложена на огромной глубине. * В греческой мифологии царь Микен, отец героев Троянской войны Агамемнона и Менелая. В наказание за преступления Атрея боги обрекли на бедствия весь род, история которого полна убийств и кровосмешений. Слово стало нарицательным для обозначения семьи, над которой тяготеет злой рок. Глава вторая. В МАНЕЖЕ Доверчивым патриотам теперь ясно, что конституция "пойдет", marc будь у нее только ноги, чтобы стоять. Живее же, патриоты, шевелитесь и достаньте их, сделайте для нее ноги! Сначала в Archeveche, дворце архиепископа, откуда Его Преосвященство бежал, а затем в, школе верховой езды, так называемом Манеже, что рядом с Тюильри, приступает к чудесному делу Национальное собрание. Труды его были бы успешны, если бы в его среде находился какой-нибудь Прометей, достигающий неба, но они оказались бесплодны, так как Прометея не было! И эти тягучие месяцы проходят в шумных дебатах, заседания временами становились скандальными, и случалось, что по три оратора сразу выступали на трибуне. Упрям, догматичен, многословен аббат Мори; преисполнен цицероновским пафосом Казалес; остротой и резкостью на противоположной стороне блещет молодой Барнав, враг софистики, разрубающий, точно острым дамасским клинком, всякий софизм, не заботясь о том, не отрубает ли он при этом что-нибудь еще. Простым кажешься ты, Петион, как солидная голландская постройка, солиден ты, но несомненно скучен. Не более оживляюще действует и твой тон, спорщик Рабо, хотя ты и живее. С молчаливой безмятежностью один над всеми сопит великий Сиейес: вы можете болтать что хотите о его проекте конституции, можете исказить его, но не можете улучшить: ведь политика - наука, исчерпанная им до дна. Вот хладнокровные, медлительные два брата Ламет с гордой или полупрезрительной усмешкой; они рыцарски выплатят пенсию своей матери, когда предъявится Красная книга, рыцарски будут ранены на дуэлях. Тут же сидит маркиз Тулонжон, перу которого мы до сих пор обязаны благодарностью; со стоически спокойным, задумчивым настроением, большей частью молча, он принимает то, что посылает судьба. Туре и парламентарист Дюпор производят целые горы новых законов, либеральных, скроенных по английскому образцу, полезных и бесполезных. Смертные поднимаются и падают. Не станет ли, например, глупец Гобель, или Гебель, потому что он немец, родом из Страсбурга, конституционным архиепископом? Мирабо один из всех начинает, быть может, ясно понимать, куда все это клонится. Поэтому патриоты сожалеют, что его рвение, по-видимому, уже охладевает. В памятную Духову ночь 4 августа, когда новая вера вдруг вспыхнула чудодейственным огнем и старый феодализм сгорел дотла, все заметили, что Мирабо не приложил к этому своей руки; действительно, он, по счастью, отсутствовал. Но разве не защищал он veto, даже veto absolu, и не говорил неукротимому Барнаву, что шестьсот безответственных сенаторов составят самую нестерпимейшую из всех тираний? Затем как он старался, чтобы королевские министры имели место и голос в Национальном собрании, - без сомнения, он делал это потому, что сам метил на министерский пост! А когда Национальное собрание решает - факт очень важный, - что ни один депутат не должен быть министром, он своим надменным, страстным тоном предлагает постановить: "Ни один депутат по имени Мирабо"4. Возможно, что это человек закоренелых феодальных убеждений, преисполненный хитростей, слишком часто явно склонявшийся на сторону роялистов; человек подозрительный, которого патриоты еще разоблачат! Так, в июньские дни, когда встал вопрос о том, кому принадлежит право объявления войны, можно было слышать, как хриплые голоса газетчиков монотонно выкрикивали на улицах: "Великая измена графа Мирабо, цена всего один су", потому что он высказался за то, что право это должно принадлежать не Собранию, а королю! И он не только говорит, но и проводит эту мысль; несмотря на хриплые выкрики газетчиков и на огромную толпу черни, возбужденную ими до криков: "На фонарь!", он поднимается на следующий день на трибуну в мрачной решимости, прошептав друзьям, предупреждавшим его об опасности: "Я знаю; я должен выйти отсюда или с триумфом, или растерзанный в клочки". И он вышел с триумфом. Это человек с твердым сердцем, популярность которого основана не на расположении к нему черни (pas populaciere), которого не заставят уклоняться с избранного им пути ни крики неумытого сброда на улице, ни умытого в зале Собрания! Дюмон вспоминает, что он слышал его отчет о происшествиях в Марселе: "Каждое его слово прерывалось с правой стороны бранными эпитетами: клеветник, лжец, убийца, разбойник (scelerat). Мирабо останавливается на минуту и слащавым голосом, обращаясь к наиболее злобствующим, говорит: "Я жду, messieurs, пока вы не исчерпаете ваш запас любезностей"5. Это загадочный человек, его трудно разоблачить! Например, откуда берутся у него деньги? Может ли доход с газеты, усердно съедаемый г-жой Леже, могут ли это и еще восемнадцать франков в день, получаемые им в качестве депутата, считаться соответствующими его расходам? Дом на Шоссе-д'Антен, дача в Аржантейе, роскошь, великолепие, оргии - он живет так, словно имеет золотые россыпи! Все салоны, закрытые перед авантюристом Мирабо, распахиваются широко перед "королем" Мирабо, путеводной звездой Европы, взгляд которого ловят все женщины Франции, хотя как человек Мирабо остался тем же, чем и был. Что касается денег, то можно предположить, что их доставляет роялизм; а если так, то, значит, деньги роялистов не менее приятны Мирабо, чем всякие другие. "Продался" - однако что бы ни думали патриоты, а купить его было не так-то легко: духовный огонь, живущий в этом человеке, светящий сквозь столько заблуждений, тем не менее есть Убеждение, которое делает его сильным и без которого он не имел бы силы, - этот огонь не покупается и не продается; при такой мене он исчез бы, а не существовал. Может быть, "ему платят, но он не продается" (paye pas vendu), тогда как бедный Ривароль должен, к несчастью, сказать про себя обратное: "Он продается, хотя ему не платят". Мирабо, подобно комете, прокладывает свой неизведанный путь среди блеска и тумана - путь, который Патриотизм может долго наблюдать в свой телескоп, но, не зная высшей математики, никогда не рассчитает его траекторию. Скользкий, весьма достойный порицания человек, но для нас наиболее интересный из всех. Среди близорукого, смотрящего в очки мудрствующего поколения Природа с великой щедростью наделила этого человека настоящим зрением. Если он говорит и действует, слово его желанно и становится все желаннее, потому что оно одно проникает в сущность дела: вся паутина логики спадает, и видишь самый предмет, каков он есть, и понимаешь, как с ним нужно действовать. К несчастью, нашему Национальному собранию предстоит много дел: нужно возродить Францию, а Франции недостает очень многого, недостает даже наличных денег. Именно финансы-то и причиняют много беспокойства; дефицит невозможно заткнуть, он все кричит: давай, давай! Чтобы умиротворить дефицит, решаются на рискованный шаг - на продажу земель духовенства, излишка зданий. Мера крайне рискованная: Да если и решиться на продажу, кто же будет покупать, если наличные деньги иссякли? Поэтому 19 декабря издается Указ о выпуске бумажных денег - ассигнаций, обеспеченных закладными на эти церковно-национальные владения и неоспоримых по крайней мере в отношении уплаты по ним, - первое из длинного ряда подобных же финансовых мероприятий, которым суждено повергнуть в изумление человечество. Так что теперь, пока есть старые тряпки, не будет недостатка в средствах обращения, а будут ли они обеспечены товарами - это уже другой вопрос. Но в конце концов разве эта история с ассигнациями не стоит целых томов современной науки? Мы можем сказать, что наступило банкротство как неизбежный итог всех заблуждений, но наступило так мягко, незаметно и постепенно, что не обрушилось как всеистребляющая лавина, а спустилось, подобно мягкой метели распыленного, почти неощутимого снега, продолжавшего сыпаться до тех пор, пока действительно все не было погребено; и все же не многое из того, что не могло быть восстановлено или без чего нельзя было обойтись, оказалось разрушенным. Вот какой протяженности достигла современная структура. Банкротство было велико, но ведь и сами деньги - вечное чудо. В общем, вопрос о духовенстве рождает бесконечные трудности. Можно сделать церковные владения национальной собственностью, а духовенство - наемными слугами государства, но в таком случае разве это не измененная церковь? Множество самых смешных нововведений стали неизбежными. Старые вехи ни в каком смысле не годятся для новой Франции. Даже в буквальном смысле заново перекраивается сама земля: старые разношерстные Провинции становятся новыми единообразными Департаментами, число их - восемьдесят три, вследствие чего, как при внезапном смещении земной оси, ни один смертный не может сразу найти свое место под новым градусом широты*. А что же будет с двенадцатью старыми парламентами? Старые парламенты объявляются распущенными на "непрерывные каникулы" - до тех пор, пока новое, равное для всех правосудие департаментских судов, национального апелляционного суда, выборных и мировых судов и весь аппарат Туре-Дюпора не будут готовы и пущены в ход. Старым парламентам приходится сидеть в неприятном ожидании, как с веревкой на шее, и вопить изо всех сил: "Не может ли кто-нибудь освободить нас?" Но по счастью, ответ гласит: "Никто, никто", и парламенты эти становятся сговорчивыми. Их можно запугать даже до того, что они будут молчать: Парижский парламент, который умнее большинства других, никогда не жаловался. Они будут и должны пребывать на каникулах, как им и подобает; палата вакансий их отправляет тем временем кое- * Законом от 15 января 1790 г. Учредительное собрание установило новое административное устройство королевства. Вся страна делилась на 83 департамента, более или менее равномерных по величине, разделявшихся в свою очередь на дистрикты, кантоны и коммуны. Новое административное устройство, окончательно уничтожившее остатки феодальной раздробленности, обеспечивало национальное единство государства и его административное единообразие. Тем самым создавались благоприятные условия для развития торговли и промышленности. какое правосудие. Веревка накинута на их шею, и судьба их скоро решится! 13 ноября мэр Байи отправится в Palais de Justice - причем даже мало кто обратит на него внимание - и запечатает муниципальной печатью и горячим сургучом те комнаты, где хранятся парламентские бумаги; и грозный Парижский парламент исчезнет в хаосе, тихо и мягко, как сон! Так погибнут вскоре все парламенты, и бесчисленные глаза останутся сухи*. * В результате административной реформы во Франции было создано 44 тыс. новых муниципалитетов. Не так обстоит дело с духовенством. Предположим даже, что религия умерла, что она умерла полвека назад с неописуемым Дюбуа или недавно эмигрировала в Эльзас с кардиналом ожерелья Роганом или что она бродит теперь, как привидение, с епископом Отенским Талейраном, однако разве тень религии, религиозное лицемерие не продолжают существовать? Духовенство обладает средствами и материалом; средства - его численность, организованность, общественное влияние; материал - по меньшей мере всеобщее невежество, справедливо считаемое матерью набожности. Наконец, разве уж так невероятно, что в простодушных сердцах еще может там и сям скрываться наподобие золотых крупинок, рассыпанных в береговой тине, истинная Вера в Бога такого странного и стойкого характера, что даже Мори или Талейран может служить олицетворением ее? Итак, духовенство обладает силой, духовенство обладает коварством и преисполнено негодования. Вопрос о духовенстве - роковой вопрос. Это извивающийся клубок змей, которых Национальное собрание растревожило, и они шипят ему в уши, жалят, и нельзя их ни умиротворить, ни растоптать, пока они живы. Фатально с начала до конца! После пятнадцатимесячных дебатов с великим трудом удается составить на бумаге гражданскую конституцию духовенства, а сколько нужно времени, чтобы провести ее в жизнь? Увы, такая гражданская конституция является только соглашением, ведущим к несогласию. Она раздирает Францию из конца в конец новой трещиной, бесконечно запутывающей все остальные трещины: с одной стороны, неистовствуют остатки католицизма в соединении с лицемерием католицизма; с другой - неверующее язычество, и оба вследствие противоречий становятся фанатичными. Какой бесконечный спор между непокорными, стойкими священниками и презираемым конституционным духовенством; между совестью чувствительной, как у короля, и совестью притупленной, как у некоторых из его подданных! И все это кончится празднествами в честь Разума* и войной в Вандее!** Так глубоко коренится религия в сердце человеческом, так срастается со всем множеством его страстей! Если мертвое эхо ее сделало так много, то чего не может сделать ее живой голос? Финансы и конституция, законы и Евангелие - кажется, достаточно работы, но это еще не все. В действительности министерство и сам Неккер, которого железная дощечка, "прибитая над его дверью народом", называет Ministre adore***, все нагляднее превращаются в ничто. Исполнительная и законодательная власть, распоряжения и проведение их в деталях - все ускользает несделанным из их бессильных рук, все перекладывается в конце концов на натруженные плечи верховного представительного Собрания. Тяжело груженное Национальное собрание! Ему приходится выслушивать о бесчисленных новых восстаниях, разбойничьих набегах, о подожженных замках на западе, даже о брошенных в огонь ящиках с хартиями (Charretiers), потому что и здесь чрезмерно нагруженное вьючное животное грозно поднимается на дыбы. Оно слышит о городах на юге, объятых гневом и соперничеством, разрешить которое могут лишь скрещенные сабли. Марсель восстает на Тулон, и Карпантра осажден Авиньоном. Оно слышит о множестве роялистских столкновений на пути к свободе, даже о столкновениях между патриотами просто из-за соперничества в проворстве! Слышит о Журдане Головорезе, который пробрался в южные области из подвалов темницы Шатле и поднимает на ноги целые полчища негодяев. * Культ Разума был введен во Франции вместо христианской религии в период якобинской диктатуры. ** Здесь в годы Великой французской революции долго бушевало контрреволюционное восстание, поддержанное монархистами-эмигрантами и Англией. *** Обожаемый министр. Приходится услышать и о лагере роялистов в Жалесе: Жалес - опоясанная горами равнина среди Севенн, откуда роялизм может, как одни опасаются, а другие надеются, низвергнуться, подобно горному потоку, и затопить Францию! Странная вещь этот Жалесский лагерь, существующий главным образом только на бумаге. Ведь жалесские солдаты - все крестьяне или национальные гвардейцы и поэтому в душе истинные санкюлоты. Все, что могли сделать их роялистские офицеры, - это сдерживать их с помощью обмана или, вернее, писать о них ложные донесения, представляя их в виде грозного призрака на тот случай, если бы удалось снова завладеть Францией с помощью театральных ухищрений, перенесших в жизнь картину роялистской армии6. Только на третье лето это урывками вспыхивавшее и снова исчезавшее знамение потухло окончательно, и старый замок Жалес - лагерь вообще не был видим телесному оку - был снесен национальными гвардейцами. Национальному собранию приходится слышать не только о Бриссо и его друзьях-чернокожих, но мало-помалу и обо всем пылающем Сан-Доминго*, пылающем огнем * На западной части о-ва Гаити в конце XVII в. была основана французская колония Сан-Доминго. В период Французской революции здесь развернулось освободительное движение, в результате которого в 1804 г. была образована самостоятельная республика Гаити. в буквальном смысле и, что еще хуже, в метафорическом, освещая погруженный во 'мрак океан. На нем лежит забота об интересах мореходства, земледелия, обо всем, что доведено до отчаянного состояния: о спутанной, скованной везде промышленности и буйно расцветших мятежах; об унтер-офицерах, солдатах и матросах, бунтующих на море и на суше; о солдатах в Нанси*, которых, как мы увидим, храбрый Буйе должен был расстрелять из пушек; о матросах, даже о галерных рабах в Бресте, которых также следовало расстрелять, но не нашлось для этого второго Буйе. Одним словом, в те дни не было царя у Израиля и всякий человек делал то, что казалось правильным в его собственных глазах7. * В 1790 г. в Меце, Нанси и Бресте произошли серьезные инциденты, вызванные волнениями в армии. Вот какие сообщения приходится выслушивать верховному Национальному собранию, в то время как оно продолжает возрождать Францию. Грустно и тяжело, но где выход? Изготовьте конституцию, и все присягнут ей: разве "адреса о присоединении" не поступают уже целыми возами? Таким образом, с Божьим благословением и готовой конституцией бездонная огненная бездна будет покрыта сводом из тряпичной бумаги, и Порядок соединится со Свободой и будет жить с нею, пока обоим не сделается слишком жарко. О Cote Gauche (левая сторона), ты действительно достойна того, чтобы, как говорится обыкновенно в сочувственных адресах, "на тебя были обращены взоры Вселенной" - взоры нашей бедной планеты по крайней мере! Однако нужно признаться, что Cote Droit (правая сторона) представляет еще более безрассудную массу: неразумные люди, неразумные, бестолковые и с ожесточенным, характерным для них упрямством; поколение, не желающее ничему учиться. Рушащиеся Бастилии, восстания женщин, тысячи дымящихся поместий, страна, не дающая никакой жатвы, кроме стальных клинков санкюлотов, - все это достаточно поучительные уроки, но их они ничему не научили. И теперь еще существуют люди, о которых в Писании сказано: их хоть в ступе истолки. Или, выражаясь мягче, они настолько срослись со своими заблуждениями, что ни огонь, ни меч ни самый горький опыт не расторгнут этого союза до самой смерти! Над такими сжалится Небо, ибо земля с ее неумолимым законом неизбежности будет безжалостна. В то же время нельзя не признать это весьма естественным. Человек живет Надеждой: когда из ящика Пандоры улетели все дары богов и превратились в проклятия, то в нем все же осталась Надежда. Может ли неразумный смертный, когда его жертвенник явно ниспровергнут и он, неразумный, остался беспомощным в жизни, - может ли он расстаться с надеждой, что жертвенник будет снова восстановлен? Разве не может все снова наладиться? Это так невыразимо желаемо и так разумно, если взглянуть с надлежащей точки зрения! Бывшее должно продолжать существовать, иначе прочное мировое здание развалится. Да, упорствуйте, ослепленные санкюлоты Франций! Восставайте против установленных властей, прогоняйте ваших законных повелителей, в глубине души так вас любивших и с готовностью проливавших за вас свою кровь - в сражениях за отечество, как при Росбахе и других; ведь, даже охраняя дичь, они, собственно, охраняли вас, если б вы только могли понять это; прогоняйте их, как диких волков, поджигайте их замки и архивы, как волчьи ямы; но что же потом? Ну, потом пусть каждый поднимет руку на брата! И тогда, в смятении, голоде, отчаянии, сожалейте о минувших днях, призывайте с раскаянием их, призывайте с ними и нас. К покаянным просьбам мы не останемся глухи. Так, с большей или меньшей ясностью сознания, должны рассуждать и действовать правые. Это была, пожалуй, неизбежная точка зрения, но в высшей степени ложная для них. Зло, будь нашим благом - такова отныне должна быть в сущности их молитва. Чем яростнее возбуждение, тем скорее оно пройдет, ибо в конце концов это только безумное возбуждение; мир прочен и не может распасться. Впрочем, если правые и развивают какую-нибудь определенную деятельность, то это исключительно заговоры и собрания на черных лестницах; заговоры, которые не могут быть осуществлены и которые, с их стороны, по большей части теоретичны, но за которые тем не менее такие, как сэр Ожар, сьер Майбуа, сьер Бонн Саварден, то один, то другой, при попытке осуществить их на практике попадают в беду, в тюрьму, откуда спасаются с большими затруднениями. А бедный практичный шевалье Фавра* попадает даже - при бурном возмущении мира - на виселицу, причем мимолетное подозрение падает на самого Monsieur. Бедный Фавра, он весь остаток дня, длинного февральского дня, диктует свою последнюю волю в Ратуше и предлагает раскрыть тайны, если его спасут, но величественно отказывается сделать это, когда его не хотят спасти; затем умирает при свете факелов с благовоспитанной сдержанностью, скорее заметив, чем воскликнув, с распростертыми руками: "Люди, я умираю невинный, молитесь за меня"8. Бедный Фавра - тип столь многих неутомимо бродивших по Франции в поисках добычи в эти уже ушедшие дни, тогда как в более открытом поле они могли бы заслужить вместо того, чтобы отнимать, - для тебя это не теория! * Маркиз де Фавра (1744-1790) - первый лейтенант швейцарцев графа Прованского, был обвинен в намерении похитить короля; повешен на Гревской площади 19 февраля 1790 г. Для осуществления своего проекта Фавра сделал заем в 2 млн под гарантию графа Прованского. В сенате правая сторона вновь занимает позицию спокойного недоверия. Пусть верховное Национальное собрание провозглашает 4 августа отмену феодализма, объявляет духовенство наемными слугами государства, голосует за условные veto , новые суды, декретирует всякие спорные вещи; пусть ему отвечают одобрением со всех четырех концов Франции, пусть оно даже получает санкцию короля и всевозможные одобрения. Правая сторона, как мы видим, настаивает с непоколебимым упорством (и время от времени открыто демонстрирует), что все эти так называемые декреты есть лишь временные капризы, находящие себе, правда, выражение на бумаге, но на практике не существующие и не могущие осуществиться. Представьте себе какого-нибудь медноголового аббата Мори, изливающего в этом тоне потоки иезуитского красноречия; мрачный д'Эпремениль, Бочка-Мирабо (вероятно, наполненная вином) и многие другие приветствуют его с правой стороны; представьте себе, с каким лицом смотрит на него зеленый Робеспьер с левой. Представьте, как Сиейес фыркает на него или не удостаивает даже фырканья; как рычат и неистово лают на него галереи: ведь при таких условиях, чтобы избегнуть фонаря при выходе, ему нужны все его самообладание и пара пистолетов за поясом. Поистине это один из самых упрямых людей. Здесь явственно сказывается огромная разница между двумя видами гражданских войн: новой, словесной, парламентско-логической, и старой, кулачной, на поле сражения, где действовали клинки, - разница во многом не в пользу первой. В кулачной борьбе, где вы сталкиваетесь со своим врагом, обнажив меч, достаточно одного верного удара, потому что в физическом отношении, когда из человека вылетают мозги, он по-настоящему умирает и больше вас не беспокоит. Но какая разница, если вы сражаетесь аргументами! Здесь никакая самая решительная победа не может рассматриваться как окончательная. Побейте противника в парламенте бранью до того, что он лишится чувств, разрубите его на две части и пригвоздите одну половину на один, а другую - на другой конец дилеммы, совершенно лишив его на время мозгов или мыслительной способности, - все тщетно: он придет в себя, к утру оживет и завтра снова облачится в свои золотые доспехи! Средство, которое логически могло бы уничтожить его, является все еще пробелом в цивилизации, покоящейся на конституции, ибо как может совершаться парламентская деятельность и может ли болтовня прекратиться или уменьшиться, пока человек не узнает до некоторой степени, в какой момент он становится логически мертвецом? Несомненно, некоторое ощущение этой трудности и ясное понимание того, насколько мало это знание еще свойственно французской нации, лишь вступающей на конституционный путь, а также предчувствие, что мертвые аристократы еще будут бродить в течение неопределенного времени, подобно составителю календаря Партриджа*, глубоко запало в ум Друга Народа, великого практика Марата и превратилось на этой богатейшей, гниющей почве в оригинальнейший план сражения, когда-либо представленный народу. Он еще не созрел, но уже пробился и растет, корни его простираются до преисподней, ветви - до неба; через два лета мы увидим, как он поднимется из бездонного мрака во всей мощи в опасных сумерках, подобно дереву-болиголову, огромному, как мир, на ветвях и под сучьями которого найдется пристанище для друзей народа со всей Вселенной. "Двести шестьдесят тысяч аристократических голов" - это самый точный счет, при котором, положим, не пренебрегают несколькими сотнями; однако мы никогда не достигаем круглой цифры в триста тысяч. Ужаснитесь этому, люди, но это так же верно, как то, что вы сами и ваши друзья народа существуют. Эти болтливые сенаторы бесплодно сидят над мертвой буквой и никогда не спасут революцию. Кассандре-Марату**, с его сухой рукой, тоже не сделать этого одному, но с несколькими решительными людьми это было бы возможно. "Дайте мне, - сказал Друг Народа с холодным спокойствием, когда юный Барбару, некогда его ученик по так называемому курсу оптики, посетил его, дайте мне двести неаполитанских "брави" вооруженных каждый хорошим кинжалом и с муфтой на левой руке вместо щита, и я пройду с ними всю Францию и совершу революцию"9. Да, юный Барбару, шутки в сторону, в этих слезящихся глазах, в этой непроницаемой фигуре, самой серьезной из всех, не видно шутки, не видно и безумия, которому подобала бы смирительная рубашка. * Партридж Джон (1644-1715) - английский астролог, альманахи которого, издававшиеся с 1680 г., пользовались широкой известностью в Лондоне. ** В древнегреческой мифологии Кассандра - дочь троянского царя Приама, пророчица, наказанная богом Аполлоном, любовь которого она отвергла. Кассандра могла вещать лишь ужасное и печальное, и в ее пророчества никто не верил. Вот какие перемены произведет время в пещерном жителе Марате, в проклятом человеке, одиноко живущем в парижских подвалах, подобно фанатическому анахорету из Фиваиды, вернее, подобно издалека видимому Симеону Столпнику*, которому со столба открываются своеобразные горизонты. Патриоты могут улыбаться и обращаться с ним как с цепной собакой, на которую то надевают намордник, то спокойно позволяют ей лаять; могут называть его вместе с Демуленом "сверхпатриотом" и Кассандрой-Маратом, но разве не замечательно было бы, если бы оказалось, что принят с незначительными изменениями как раз его "план кинжала и муфты"? * Симеон Столпник (390-459) - отшельник, который прожил на высоком, им самим сооружен ном столпе, ни разу не сходя с него, целых тридцать лет. Таким-то образом и при таких-то обстоятельствах высокие сенаторы возрождают Францию, и люди серьезно верят, что они делают это. Вследствие одного этого факта, главного факта их истории, усталый глаз не может совершенно обойти их вниманием. Однако покинем на время пределы Тюильри, где конституционная королевская власть вянет, как отрезанная ветка, сколько бы ее ни поливал Лафайет, и где высокие сенаторы, быть может, только совершенствуют свою "теорию неправильных глаголов", и посмотрим, как расцветает юная действительность, юный санкюлотизм? Внимательный наблюдатель может ответить: он растет быстро, завязывая все новые почки и превращая старые в листья и ветки. Разве вконец расшатанное похотливое французское общество не представляет для него исключительно питательной почвы? Санкюлотизм обладает способностью расти от того, от чего другие умирают: от брожения, борьбы, распадения - одним словом, от того, что является символом и результатом всего этого, - от голода. А голод, как мы заметили, при таком положении Франции неминуем. Его и его последствия, ожесточение и противоестественную подозрительность, уже испытывают теперь южные города и провинции. В Париже после восстания женщин привезенные из Версаля подводы с хлебом и возвращение восстановителя свободы дали несколько мирных веселых дней изобилия, но они не могли долго продолжаться. Еще только октябрь, а голодающий народ в Предместье Сент-Антуан в припадке ярости уже захватывает одного бедного булочника по имени Франсуа и вешает его, безвинного, по константинопольскому образцу10*; однако, как это ни странно, но хлеб от этого не дешевеет! Слишком очевидно, что ни щедрость короля, ни попечения муниципалитета не могут в достаточной мере прокормить ниспровергнувший Бастилию Париж. Ссылаясь на повешенного булочника, конституционалисты, в горе и гневе, требуют введения военного положения, loi martiale, т. е. закона против мятежа, и принимают его с готовностью еще До захода солнца. * 21 октября 1789 г. - Примеч. авт. Это знаменитый военный закон с его красным флагом (drapeau rouge), в силу которого мэру Байи и вообще всякому мэру отныне достаточно вывесить новую орифламму (ori flamme)*, затем прочесть или пробормотать что-нибудь о "спокойствии короля", чтобы потом, через некоторое время, угостить всякое нерасходящееся сборище людей ружейными или другими выстрелами. Решительный закон, и даже справедливый, если предположить, что всякий патруль от бога, а всякое сборище черни от дьявола; без такой же предпосылки - не столь справедливый. Мэр Байи, не торопись пользоваться им! Не вывешивай эту новую орифламму, это не золотое пламя, а лишь пламя желания золота. Ты думаешь, что трижды благословенная революция уже совершилась? Благо тебе, если так. * Орифламма (букв.: золотое пламя) - старинное знамя французских королей. На его красном полотнище были вышиты языки золотого пламени. В битве это знамя должно было находиться впереди армии. Но да не скажет теперь ни один смертный, что Национальное собрание нуждается в мятеже! Оно и раньше нуждалось в нем лишь постольку, поскольку это было необходимо для противодействия козням двора; теперь оно не требует от земли и неба ничего другого, кроме возможности усовершенствовать свою теорию неправильных глаголов. Глава третья. СМОТР При всевозрастающих бедствиях голода и конституционной теории неправильных глаголов всякое возбуждение понятно. Происходит всеобщее расшатывание и просеивание французского народа, и сколько фигур, выброшенных благодаря этому из низших слоев наверх, ревностно сотрудничают в этом деле! Мы знаем уже ветеринарного лекаря Марата, ныне далеко видимого Симеона Столпника, знаем и других поднявшихся снизу. А вот еще один образчик того, что выдвинется, что продолжает выдвигаться наверх из царства ночи, - Шометт, со временем получивший прозвище Анаксагора. Шометт уже появляется с своими медовыми речами в уличных группах, он уже более не юнга на высокой, головокружительной мачте, а медоречивый длиннокудрый народный трибун на тротуарных тумбах главных улиц и вместе с тем ловкий редактор, который поднимется еще выше - до самой виселицы. Клерк Тальен тоже сделался помощником редактора и будет главным редактором и кое-чем больше. Книгопродавцу Моморо, типографу Прюдому открываются новые сферы наживы. Колло д'Эрбуа, неистовствовавший как безумный в страстных ролях на сцене*, покидает подмостки, и его черная лохматая голова прислушивается к отзвукам мировой драмы: перейдет ли подражание в действительность? Жители Лиона11, вы освистали его? Лучше бы вы рукоплескали! * Намек на то, что Жан Мати Колло д'Эрбуа до революции был актером бродячей труппы и в Лионе потерпел провал. Действительно, счастливы теперь все роды мимов, эти полуоригинальные люди! Напыщенное хвастовство с большей или меньшей искренностью (полная искренность не требуется, но чем искреннее, тем лучше), вероятно, поведет далеко. Нужно ли добавлять, что революционная среда становится все разреженнее, так что в ней могут плавать только все более и более легкие тела, пока, наконец, на поверхности удерживается один лишь пустой пузырь? Умственная ограниченность и необузданность, проворность и дерзость в сочетании с хитростью и силой легких - все это при удаче окажет великолепные услуги. Поэтому из всех поднимающихся классов более всего выдвигается, как мы видим, адвокатское сословие; свидетельство тому - такие фигуры, как Базир, Каррье, Фукье-Тенвиль, начальник судебных писцов Бурдон - более чем достаточно для доказательства. Фигуры, подобные этим, стая за стаей поднимутся из таящих чудес лона ночи. О более глубоких, с самого низу идущих вереницах, еще не представших при свете дня перед изумленным оком, о вороватых снимателях нагара со свеч, плутах-лакеях, капуцинах без рясы, о массе Эберов, Анрио, Ронсенов и Россиньолей мы пока, возможно, умолчим. Итак, во Франции все пришло в движение - физиологи назвали бы такое явление раздражимостью. И еще сильнее зашевелилось все то, в чем раздражимость перешла в жизнеспособность, в видимую активность и силу желания! Все находится в движении и стремится в Париж, если уже не находится там. Председатель Дантон становится все величественнее и могущественнее в своей секции Кордельеров*, его риторические образы "колоссальны". Энергия сверкает из-под его черных бровей, опасность исходит от всей его атлетической фигуры, звуки его громового голоса раскатываются под сводами. Этот человек, подобно Мирабо, обладает врожденным инстинктом предвидения и начинает понимать, куда ведет конституционализм, хотя испытывает совсем другие желания, чем Мирабо. * Секция Кордельеров - одна из административных единиц города Парижа (позднее секция Французского театра). Обратите, с другой стороны, внимание на то, что генерал Дюмурье покинул Нормандию и шербурские плотины, чтобы уехать - можно догадаться, куда. Со времени начала новой эры это его вторая, пожалуй даже третья, попытка в Париже; но на этот раз он относится к ней вполне серьезно, потому что отказался от всего другого. Это гибкий, как проволока, эластичный и неутомимый человек, вся жизнь которого была сплошным походом и сражением. Уж конечно он не был креатурой Шуазеля, а был, как он сам горячо говорил о себе на старости лет, "созданием Бога и своего меча". Человек, который атаковал под градом смертоносных орудий корсиканские батареи, выбрался неповрежденным из-под своей лошади при Клостеркампе в Нидерландах, хотя этому "препятствовали изогнутое стремя и девятнадцать ран", был непоколебим, грозен, отчаянно защищался на польской границе, интриговал, сражался и в кабинете, и на поле битвы, бродил безвестно на далеких окраинах в качестве разведчика короля, сидел в колодках в Бастилии, фехтовал, писал памфлеты, составлял планы и воевал почти с самого рождения12, этот человек достиг своей цели. Много испытал он гнета, но не был сломлен. Подобно в тюрьме заточенному духу, каким Дюмурье и был на самом деле, он рубил гранитные стены, стараясь освободиться, и высекал из них огненные искры. Не разбило ли теперь всеобщее землетрясение и его темницу? Что мог бы он сделать, будь он на двадцать лет моложе? Но теперь волосы его тронуты сединой, все его мысли сосредоточены на войне. Он больше не может расти, а новый мир вокруг него растет так стремительно. Назовем же его одним из "швейцарцев" без веры, желающим прежде всего работы и работы, безразлично, какая бы сторона ни предлагала ее. Ему дают дело, и он его исполнит. Но не из одной только Франции, а из всех частей Европы толпы стекаются в Париж; так орлы слетаются на падаль. Посмотрите, как спешат сюда или уже здесь испанский гуцман Мартинико Фурнье, по прозвищу Фурнье-Американец*, и даже инженер Миранда с Анд. Валлонец Перейра похваляется необыкновенным происхождением: как рассказывают, дипломат князь Кауниц** небрежно обронил его, как страусово яйцо, и судьба воспитала из него истребителя страусов! Еврейские или немецкие Фреи стряпают * Фурнье (1745-1825), по прозвищу Американец, поселенец Сан-Доминго, вернулся во Францию в "85 г., капитан роты Национальной гвардии округа Сент-Эстамп, принимал участие во всех событиях революции. ** Кауниц Венцель Антон, фон (1711-1794) - австрийский государственный деятель, с 1753 по 92 г. - государственный канцлер Австрии. свои дела в огромной луже ажиотажа, превратившего  все предприятие с ассигнациями в мертворожденную затею. Швейцарцу Клавьеру не удалось основать в Ирландии колонию социнианцев*, но несколько лет назад, остановясь перед министерским отелем в Париже, он произнес пророческие слова: будто бы ему на роду написано однажды стать министром, - сказав это, он расхохотался13. Зато швейцарец Паш с приглаженными волосами сидит скромненько; благодаря особому смирению и глубокомыслию он - предмет поклонения не только для своей улицы, но и для соседних. Сиди же, Тартюф, пока не понадобишься! А вы, итальянцы Дюфурни, фламандцы Проли, спешите сюда, двуногие хищники! Пусть придет всякий, у кого горячая голова, чей необузданный ум подобен хаосу незрелости или руинам былого; всякий, кто не может стать известным или кто слишком известен, пусть придет, если он продается или даже если у него нет ничего, кроме алчности и красноречивого языка! И они приходят, все с горячими, невыразимыми желаниями в сердце, как пилигримы к чудодейственной святыне. И сколько их приходит, праздных бродяг, не имеющих цели, - а в Европе их великое множество - только для того, чтобы прийти к чему-нибудь. Так потревоженные ночные птицы летят на свет... Здесь сейчас и барон Фридрих Тренк**; растерянный и точно ослепленный, он прибыл сюда из магдебургских казематов. Потеряв вместе с пещерами Минотавра и свою Ариадну, он продает, как это ни покажется странным, вино, но не в бутылках, а в бочонках. * Социнианцы - последователи рационалистической социнианской секты, возникшей в XVII в. в Швейцарии. ** Фридрих фон Тренк (1726-1794) - прусский авантюрист. Был офицером-ординарцем Фридриха II. Во время Французской революции находился в Париже, где выполнял тайные поручения венского двора. Был обвинен в шпионаже и гильотинирован. Не осталась без миссионеров и Англия. Она отрядила Нешема, которому "за спасение погибающих" была торжественно вручена "гражданская шпага", с тех пор давно изъеденная ржавчиной; Пейна*, мятежного корсетника, который, несмотря на свою нечесаную голову, полагает, что он, простой портной, своим памфлетом о "здравом смысле" освободил Америку и что он может освободить и освободит весь земной шар, а может быть, и другие миры. Конституционная ассоциация Прайса и Стэнхопа** посылает поздравления14 Национальному собранию, которое торжественно приветствует их, хотя они представляют только Лондонский клуб, на который Берк и тори смотрят искоса. * Томас Пейн (1737-1809) - общественный и политический деятель США; родился в Англии, эмигрировал в Америку, присоединился к борцам за независимость, в 1776 г. опубликовал знаменитый антимонархический памфлет "Здравый смысл". Вернувшись в Англию, вступил в резкую полемику с Берком по поводу Французской революции. Был провозглашен гражданином Франции, избран членом Конвента, поддерживал политику жирондистов. ** Стэнхоп Чарльз (1753-1866) - английский политический деятель. Придется ради нашего Отечества упомянуть кстати или некстати и о тебе, кавалер Джонс Поль, В полинялом морском мундире Поль Джонс мелькает здесь, похожий на винный мех, из которого вытянуто все вино, и напоминающий скорее свой собственный призрак. Его некогда столь шумливый характер теперь почти совсем изменился, его едва слышно, да и то лишь, к крайней досаде, в министерских передних и кое-где в благотворительных столовых, куда его приглашают в память о прошлом. Какие перемены, какие восхождения и падения! Теперь, бедный Поль, ты не смотришь в раздумье, стоя у подошвы родного Криффеля, через Солвейскую бухту на синеющие горы Кумберленда и в голубую беспредельность. Окруженный достатком и простодушной сердечностью, ты, юный безумец, стремился уйти от этого как можно дальше или даже покинуть навсегда. Да, за сапфировым мысом, который люди называют Сент-Бис и который вблизи оказывается не из сапфира, а из обычного песчаника, лежит другой мир. Познаешь его и ты! С далекой гавани Уайт поднимаются дымные зловещие облака, но даже они не служат тебе предостережением. Гордый Форт дрожит перед вздувающимися парусами - лишь бы только ветер не переменился внезапно. Возвращающиеся домой жнецы из Флембора останавливаются на холме: что это за серное облако, туманящее гладкую поверхность моря, серное облако, из которого вдруг прорываются снопы огня? Это петушиный бой на море, и один из самых жарких, в котором британский Serapis и франко-американский Bon Homme Richard клюют и душат друг друга, каждый по-своему; и вот, храбрость отчаяния душит храбрость обдуманную, и Поль Джонс тоже причисляется к королям моря. Вслед за тем с тобой, Поль, знакомятся Черное море, воды Меотии, длиннополые турки, а твой пламенный дух бесцельно истощался в тысяче противоречий. Ибо разве в чужих странах, у пурпуровых Нассау-Зигенов, у грешных императриц Екатерин не разбиваются сердца, точно так же как дома у простых людей? Бедный Поль! Голод и уныние сопровождают твои усталые шаги; один или, самое большее, два раза всплывает твоя фигура на фоне общей сумятицы революции, немая, призрачная, подобно "тускло мерцающей звезде". А затем, когда твой свет окончательно погас, национальный законодательный корпус награждает тебя "торжественными похоронами"! Погребальный звон родной пресвитерианской церкви и шесть футов шотландской земли возле праха близких доставили бы тебе столько же удовольствия. Вот каков был мир, лежавший за мысом Сент-Бис. Такова жизнь грешного человечества на земле. Но из всех иностранцев самый заметный - барон Жан Батист де Клоотс, или -откинув все имена, данные при крещении и полученные по феодальному праву, - гражданин мира Анахарсис Клоотс из Клеве. Заметь его, добросовестный читатель! Ты знал его дядю, проницательного, острого Корнелия де Пау, безжалостно разрушающего все дорогие иллюзии и из благородных древних спартанцев делающего современных головорезов Майнотов15*. Из того же материала создан и Анахарсис, сам подобный раскаленному металлу, полному шлаков, которые должны были выплавиться из него, но так и не выплавятся. Он прошел нашу планету по суше и по воде, можно сказать, в поисках давно, утерянного рая. В Англии он видел англичанина Берка; в Португалии его заметила инквизиция; он странствовал, сражался и писал; между прочим, написал "Доказательства в пользу магометанской религии". Но теперь, подобно своему крестному отцу, скифу, он является в Париж-Афины, где находит наконец пристанище для своей души. Это блестящий человек, желанный гость на патриотических обедах, весельчак, даже юморист, опрометчивый, саркастичный, щедрый, прилично одетый, хотя ни один смертный не обращал меньше его внимания на свой костюм. Под всяким платьем Анахарсис прежде всего ищет человека; даже столпник Марат не мог бы взирать с большим пренебрежением на внешнюю оболочку, если в ней не заключается человек. Убеждение Анахарсиса таково: есть рай, и его можно открыть, под всяким платьем должен быть человек. О Анахарсис, это безрассудная поспешная вера. С него ты быстро поскачешь в город Никуда - и достигнешь его наверное. В лучшем случае ты прибудешь туда с хорошей посадкой, а это, конечно, уже что-то. * Майноты - одно из племен Пелопоннеса, весьма не чуждое морскому разбою. Сколько новых людей и новых вещей появилось, чтобы завладеть Францией! Ее Древняя речь, мысль и связанная с ними Деятельность, полностью изменяясь и бурля, стремится к неведомым целям. Даже самый глупый крестьянин, вялый от усталости, сидя вечером у своего очага, думает лишь об одном: о сожженных замках и о замках, которые еще можно сжечь. Как изменились кофейни в провинции и в столице! Посетителям "Antre de Procope" предстоит теперь решать другие вопросы, помимо трех единств Стагирита*, и видеть перед собою не театральную, а мировую борьбу. Здесь спорят и ссорятся манерно завитые логики со старыми философами в париках с косичками или с современными прическами a la Brutus, и хаос играет роль судьи. Вечная мелодия парижских салонов получила новый лейтмотив, такой же вечный, который слышало небо уже во времена Юлиана Отступника** и еще раньше и который звучит теперь так же безумно, как и прежде. Здесь же можно увидеть и экс-цензора Сюара - экс-цензора, потому что у нас теперь свобода печати; он беспристрастен, даже нейтрален. Тиран Гримм*** делает большие глаза, гадая о таинственном грядущем. С трудом подбирая слова, издает похожие на карканье звуки атеист Нежон, любимый ученик Дидро, возвещая наступление зари нового, счастливого времени16. Но с другой стороны, сколько лиц, подобно Морелле и Мармонтелю, всю жизнь высиживавших философские яйца, теперь почти в отчаянии, квохчут над птенцами, которых они вывели!17 Так восхитительно было развивать свои философские теории в салонах и получать за это восхваления, а теперь ослепленный народ не желает больше довольствоваться спекулятивным мышлением, а стремится перейти к практике! * Стагирит - Аристотель. Три единства - имеется в виду единство места, времени и действия. ** Флавий Клавдий Юлиан - римский император с 361 по 363 г., стремился возродить языческий культ на основе учения неоплатоников. Попытки Юлиана ввести суровые ограничения для христиан встретили ожесточенное сопротивление христианской церкви и не смогли остановить распространения христианства. *** Гримм Фридрих Мельхиор (1723-1807) - один из французских энциклопедистов, друг Дидро; немец по происхождению, писавший только по-французски, с 1776 г. дворянин и барон. Известен своими письмами о литературной жизни Франции, которые он писал ряду европейских монархов, в том числе Екатерине II. После Французской революции бежал в Германию. Отметим в заключение наставницу Жанлис*, или Силлери-Жандис, так как наш супруг одновременно и граф и маркиз и у нас более одного титула! Эта претенциозная болтушка, пуританка, но неверующая, облекает свои советы в туманные фразы, лишенные и тени мудрости. Поскольку Силлери-Жанлис действует в изящной среде сентименталистов и выдающихся женщин, она желала бы быть искренней, но не может подняться выше показной искренности; показной искренности во всем, переходящей в ханжество. В настоящее время она носит на довольно еще белой шее как украшение миниатюру Бастилии из простого песчаника, но зато из настоящего бастильского песчаника. Г-н маркиз является одним из агентов герцога Орлеанского в Национальном собрании и в других местах. Г-жа Жанлис, с своей стороны, воспитывает молодое поколение Орлеанов в отменнейшей нравственности, однако сама может дать лишь загадочные ответы относительно происхождения прелестной мадемуазель Памелы, которую она удочерила. Таким образом, она появляется в салонах королевского дворца, куда, заметим кстати, невзирая на Лафайета, возвратился после своей английской "миссии" и герцог Орлеанский; по правде сказать, не особенно приятной миссии, потому что англичане не хотели даже говорить с ним. И святая Ханна Моор английская, так мало похожая на святую Силлери-Жанлис французскую, видела, как в саду Вокзала его избегали точно зачумленного18, причем его бесстрастное иссиня-красное лицо едва ли стало на одну тень синее. * Госпожа Жанлис (1746-1830) - воспитательница детей герцога Филиппа Орлеанского (Эгалите), автор нескольких нравоучительных романов и книги мемуаров. Глава четвертая. ЖУРНАЛИСТИКА Что касается конституционализма с его национальными гвардейцами, то он делает что может, и дела у него достаточно: одной рукой он должен делать убедительные знаки, сдерживающие патриотов, а другую сжимать в кулак, угрожая роялистским заговорщикам. В высшей степени щекотливая задача, требующая большого такта. Так, если сегодня Друг Народа Марат получает приказ об аресте (prise de corps) и исчезает со сцены, то назавтра его отпускают на свободу и даже поощряют, как цепную собаку, лай которой может быть полезен. Председатель Дантон громовым голосом открыто заявляет, что в случаях, подобных случаю Марата, "на силу надо отвечать силой". В ответ на это начальство тюрьмы Шатле издает приказ об аресте Дантона; однако весь округ Кордельеров отвечает на него вопросом: найдется ли констебль, который согласился бы выполнить такой приказ? Шатле еще дважды издает приказ о его аресте, и оба раза напрасно: тело Дантона не может быть схвачено тюрьмой Шатле; Дантон остается на свободе и увидит еще, хотя ему и придется на время бежать, как сам Шатле полетит в преисподнюю. Тем временем муниципалитет и Бриссо далеко подвинулись с составлением своей муниципальной конституции. Шестьдесят округов превращаются в сорок восемь отделений; многое должно еще быть улажено, чтобы Париж получил свою конституцию. Она всецело основана на выборном начале, на котором должно быть основано и все французское правительство. Однако в нее проник один роковой элемент, это citoyen actif - активные граждане. Всякий не платящий marc d'argent, или годовой налог, равный трехдневному заработку, может быть только пассивным гражданином и не имеет права голоса, хотя бы он круглый год доказывал свою активность топором и молотком. "Неслыханное дело!" - вопят патриотические газеты. Да, в самом деле, мои друзья-патриоты, если свобода, о которой молят сердца всех людей, означает лишь право посылать в национальный клуб для дебатов вашу одну пятидесятитысячную часть нового фехтовальщика словами, тогда, да будут боги свидетелями, о ней не стоит молить. О, если действительно это благо - свобода - находилось в национальном Палавере (как называют африканцы), то какой тиран решился бы исключить из него хотя бы одного сына Адама? Почему бы не основать женский парламент, в котором слышался бы "визг со скамей оппозиции" или из которого "достопочтенного члена выносили бы в истерике". Я охотно согласился бы и на детский парламент, даже на парламент грудных младенцев, если угодно. Возлюбленные братья! Ведь, пожалуй, свобода, как говорили древние мудрецы, действительно обитает только на небе. Просвещенная публика, где, вы думаете, храбрая г-жа де Сталь (не дочь Неккера, а другая, умнее ее) нашла на этой планете наибольшее приближение к свободе? По зрелом размышлении она отвечает с холодным спокойствием Дильворта: "В Бастилии"19. Небесной? - спрашивают многие с сомнением. Горе, что они еще спрашивают, ибо в этом и заключается истинное несчастье. "В небесной" - это много значит; это, быть может, означает участие в национальном Палавере, а может быть, и совсем не то. Есть одна ветвь санкюлотизма, которая не может не расцвести, - это журнализм. Ведь глас народа - это глас Божий, а разве может божественный голос не сделаться слышным? Слышным во всех концах Франции и на стольких же языках, как при постройке первой Вавилонской башни! Некоторые голоса громки, как рычание льва, другие тихи, как воркование голубя. Сам Мирабо имеет одну или несколько поучительных газет, в которых работают женевские сотрудники; при этом у него бывает немало столкновений с г-жой Леже, его издательницей, хотя в остальном она очень сговорчива20. Друг короля Руаю продолжает печататься. Барер проливает слезы ложной сентиментальности в газете "Заря", несмотря на понижающуюся розницу. Но почему же Фрерон так горяч и демократичен, Фрерон, племянник друга короля? Эта горячность досталась ему по наследству: его произвела на свет оса Фрерон, Frelon Вольтера, который продолжал жалить, хотя только в качестве обозревателя и на макулатурной бумаге, пока у него еще было жало и ядовитая железка. Констан издает полезный "Moniteur", освещая им, как фонарем, ночной мрак. "Moniteur" теперь ежедневная газета, с фактами и немногими комментариями, официальный орган, придерживающийся безопасной середины. Его главные редакторы давно уже с возвратом или безвозвратно канули в глубокий мрак. Терпкий Лустало, с терпкостью зеленого терна, никогда не созреет, а умрет преждевременно; но его Прюдом не даст умереть "Revolutions de Paris", a будет издавать их сам наряду со многим другим, хотя сам он скучный, напыщенный писака. О Кассандре-Марате мы говорили уже часто, хотя самую поразительную истину еще остается сказать; а именно что он не лишен здравого смысла, и даже из его хриплой, каркающей глотки исходит множество истин о различных предметах. Иногда можно бы подумать, что он воспринимает юмор и посмеивается в глубине души. Камиль остроумнее, чем когда-либо, свободнее, циничнее, но и веселее, чем раньше. Жизнерадостная, гармоничная натура, он "рожден для писания стихов", как скажет сам со временем с горькими слезами, это - лучезарный Аполлон, ярко, но кротко сияющий в этой титанической борьбе, в которой ему не суждено победить! Сложенные и продаваемые в розницу газеты имеются во всех странах, но в журналистской среде, подобной французской, можно ожидать новых и весьма своеобразных видов их. Что скажет английский читатель о газете-плакате "Journal-Affiche", которая привлекает взгляд издалека всеми цветами спектра и которую может читать даже тот, у кого нет И полпенни на покупку настоящей газеты? Множество таких газет вывешивается в последующие месяцы, ведь общественные и частные патриотические собрания открываются в огромном количестве и могут собирать деньги по подписке; это листы, наклеенные листы, выставляемые для ловли того, что попадется! Даже правительство имеет свою намазанную клеем газету; Луве, занятый теперь новой "прелестной повестью", будет писать "Sentinelles" и расклеивать ее с успехом; а Бертран де Мольвиль, находясь в крайней нужде, попытается устроить это еще хитрее21. Журналистика - это великая сила. Разве каждый способный редактор не является властителем мира, обладая возможностью убеждать его, властителем, хотя и самозваным, но санкционируемым количеством распродаваемых им номеров? Правда, публика имеет самый действенный способ низложить его: стоит только не покупать его газеты, и он умрет с голоду. Не следует также слишком низко оценивать деятельность расклеивателей газет в Париже, их около шестидесяти человек, все вооружены шестами с перекладинами, ранцами, горшками с клейстером и снабжены даже жестяными бляхами, ведь они имеют разрешение муниципалитета. Это священная коллегия, собственно, глашатаи властителей мира, хотя в только зарождающейся и еще грубой эре они не почитаются как таковые. Они сделали стены Парижа поучающими, убеждающими благодаря постоянному притоку свежей периодики, которую мог читать всякий прохожий; плакаты-газеты, плакаты-пасквили, распоряжения муниципалитета, королевские манифесты и, кроме того, масса прочих обычных афиш - какой богатый материал, если только обращать на него внимание! Что за неслыханные вещи рассказывали эти стены в течение пяти лет! Но все это прошло, сегодняшний день поглотил вчерашний и сам в свою очередь поглощается завтрашним, как всегда бывает с произнесенным словом. Да и что такое литература, о ты, бессмертный писатель, как не слова, сохраненные лишь на некоторое время? Плакаты сохраняют их в течение одного дня, некоторые книги - в течение десяти лет, иные даже в течение трех тысяч лет, но что происходит потом? Потом, когда годы прошли, произведение умирает, и мир освобождается от него. О, если бы в слове человеческом, как и в самом человеке, не жил дух, который переживает слышимое, воплотившееся слово и стремится вечно к Богу или дьяволу, то зачем бы человек стал так беспокоиться из-за истинности или ложности его, если только не ради коммерческих соображений? Но разве вопрос, бессмертно ли слово и проживет ли оно половину или полторы человеческих жизни, не важен? Бессмертие, смертность... Великий Фриц прогнал однажды несколько беглецов обратно на поле сражения словами: "R -, wollt ihr ewig leben?" (Подлецы, жалкие подонки, разве вы хотите жить вечно?) Таков новый способ делиться мыслями. Какое счастье, если у тебя есть чем поделиться! Но не следует пренебрегать при случае и старыми, более простыми способами. Палатку у королевского дворца убрали деспотические патрули - могут ли они так же убрать человеческие легкие? Мы видели Анаксагора-Шометта стоящим на тротуарных тумбах в то время, когда помощник редактора Тальен сидел за своей конторкой и работал. В каждом углу цивилизованного мира можно опрокинуть бочку, на которую влезет членораздельно говорящее двуногое существо. Даже при находчивости можно, за деньги или ласковое слово, достать переносные козлы или складной стул, которые перипатетический* оратор заберет в свои руки. Изгнанный в одном месте, он перейдет на другое, кротко сказав, подобно мудрецу Бианту: "Omnia mea mecum porto"**. * От греч. peripateo - прохаживаюсь. Перипатетическая школа (Ликей) - философская школа в Афинах, основанная Аристотелем, который во время чтения лекции прогуливался в Ликее со своими слушателями. ** "Все мое ношу с собой". Изречение, приписываемое греческому философу Бианту (VI в. до н. э.). Таким образом, журнализм говорит, разносится, расклеивается. Какая перемена с тех пор, как старик Метра гулял по этому самому Тюильрийскому саду в раззолоченной треуголке, держа газету перед носом или небрежно сложенной за спиной! "Метра-газетчик был достопримечательностью Парижа"22, и сам Людовик говорил: "Qu'en dit Metra" (как говорит Метра). Какая перемена с тех пор, как в Венеции первый газетный листок был продан за грош - gazza - и получил название Gazzete! Наш мир отличается плодовитостью! Глава пятая. КЛУБЫ Если сердце переполнено, то по тысяче причин и тысячью путями оно старается войти в общение с другими. Как сладостно и необходимо в таких случаях единение, потому что в единении душа мистически укрепляет душу! Вдумчивые германцы, по мнению некоторых, полагали, что энтузиазм в общем означает только чрезвычайную потребность в соединении с себе подобными, отсюда и произошло слово "Schwarmerey" или "Schwarming" (рой, толпа). Как бы то ни было, а разве мы не видим, как тлеющие, полупотухщие головни, сложенные вместе с другими, такими же, вспыхивают ярким белым пламенем? В описываемой нами Франции общественные собрания неизбежно должны множиться и крепнуть. Французская жизнь стремилась выйти наружу, из домашней превратиться в общественную, клубную жизнь. Старые, уже существовавшие клубы разрастаются и процветают; новые возникают повсюду. Это верный признак общественного беспокойства, которое таким путем неминуемо выходит наружу, находит успокоение и новую пищу для себя. В голове всякого француза, полной ужаса или надежды, носится теперь пророческая картина будущей Франции: пророчество, несущее с собою исполнение и даже почти уже осуществившееся и во всяком случае, сознательно или бессознательно, заставляющее действовать в соответствующем направлении. Заметим, что стремление к единению, если только оно достаточно глубоко, усиливается в геометрической прогрессии; весь мир превращается в это творческое время в клубы, и один какой-нибудь клуб, самый сильный или счастливый, благодаря дружеской привлекательности или победоносной властности становится все сильнее, пока не достигнет огромного могущества; тогда он любовно принимает в себя все остальные клубы с их силой или враждебно уничтожает их. Это происходит, когда дух клубов становится всеобщим, когда время действительно полно творчества. Это время достаточно проникнуто творчеством, и жажда общения повсеместна, поэтому не может не образоваться и такого всепоглощающего, высшего клуба. Какой прогресс со времени первого появления Бретонского комитета! Он долго действовал втайне, но не без энергии; переселился вместе с Национальным собранием в Париж и назвал себя клубом; затем, вероятно, из подражания великодушным членам английского клуба Прайс - Стэнхоп, пославшим в Париж делегатов с поздравлениями, переименовался во Французский революционный клуб, но вскоре принял более оригинальное название Клуба друзей конституции. Затем он нанял за дешевую плату зал Якобинского монастыря, одно из наших "лишних помещений", и начал в эти весенние месяцы изливать оттуда свет на восторженный Париж. И вот мало-помалу под более коротким популярным названием Клуба якобинцев он сделался памятным на все времена и во всех странах. Заглянем внутрь: на прочных, но скромных скамьях сидят не менее тысячи трехсот избранных патриотов и немало членов Национального собрания. Здесь мы видим Барнава, обоих Ламетов, иногда Мирабо и всегда Робеспьера, хищное лицо Фукье-Тенвиля с другими адвокатами, Анахарсиса из прусской Скифии* и смешанную компанию патриотов; все это пока чисто умыто, прилично, даже исполнено достоинства. Имеются и место для председателя, и председательский звонок, и высокая ораторская трибуна, и галерея для посторонних, где сидят и женщины. Не сохранило ли какое-нибудь общество любителей французской старины написанный договор о найме зала Якобинского монастыря? Или он стал жертвой еще более несчастного случая, чем постигший Великую хартию вольностей, изрезанную кощунственной рукой портного? Для мировой истории это не безразлично. Друзья конституции собрались, как указывает само их название, главным образом для того, чтобы наблюдать за выборами, когда последние наступят, и доставлять подходящих людей; но в то же время и для того, чтобы совещаться об общем благе, дабы оно не потерпело какого-либо ущерба, и, однако, пока еще не видно, каким образом это будет делаться. Потому что, когда двое или трое соберутся где-нибудь - за исключением церкви, где все вынуждены к пассивному состоянию, - то ни один смертный, и они сами в том числе, не сможет сказать точно, для чего они собрались. Как часто оказыва- * Карлейль хочет этим сказать, что Ж.-Б. Клоотс, бывший прусский подданный, прибыл во Францию подобно легендарному скифу Анахарсису, в поисках мудрости посетившему Афины. лось, что початая бочка приводила не к веселью и дружеским излияниям, а к дуэли и проламыванию голов и предполагавшийся праздник превращался в праздник лапифов*! Клуб якобинцев, вначале казавшийся таким лучезарным и олицетворявшийся с новым небесным светилом, которому предназначено просветить народы, должен был, как и все на свете, пройти уготованные ему этапы. К несчастью, он горел все более и более тусклым, мерцающим пламенем, распространяя серный запах, и исчез наконец в изумленном небе, подобный знамению преисподней и зловеще пылающей темнице осужденных духов. Каков стиль их красноречия? Радуйся, читатель, что ты не знаешь его и никогда не узнаешь в совершенстве. Якобинцы издавали "Журнал дебатов", где всякий, у кого хватит духа просмотреть его, найдет страстное, глухо рокочущее патриотическое красноречие, непримиримое, бесплодное, приносящее только разрушение, что и было его задачей, крайне утомительной, хотя и весьма опасной. Будем благодарны за то, что забвение многое покрывает, что любая мертвечина в конце концов закапывается в зеленое лоно земли и даже делает его еще гуще и зеленее. Якобинцы похоронены, дело же их осталось и даже продолжает "совершать кругосветное путешествие" по мере возможности. Еще недавно, например, его можно было видеть с обнаженной грудью и сверкающими презрением к смерти глазами у Мисолонгиона в Греции**. Не странно ли, что сонная Эллада была разбужена и приведена в состояние сомнамбулизма, которое затем сменится полным бодрствованием, лишь одним голосом с улицы Сект-Оноре? Все умирает, как мы часто говорили; не умирает только дух человеческий, дух его поступков. Разве, например, не исчез с лица земли самый дом * Лапифы (греч.) - мифическое племя, жившее в Фессалии и неоднократно воевавшее с кентаврами. ** Мисолонгион - город в Греции, центр национального сопротивления греков во время национально-освободительной войны 1821-1829 гг. якобинцев и едва сохраняется в памяти немногих стариков. На его месте рынок Сент-Оноре, и там, где некогда глухо рокочущее красноречие, подобно трубному гласу Страшного суда*, потрясало мир, происходит мирная торговля птицей и овощами. Сам священный зал Национального собрания стал общественным достоянием, и по тому месту, где находилась платформа председателя, разъезжают телеги и возы с навозом, потому что здесь проходит улица Риволи. Поистине, при крике петуха (какой бы петух ни кричал) все видения исчезают и растворяются в пространстве. Парижские якобинцы составили Societe "Mere" (Общество "Мать") и имели не менее "трехсот" пронзительно кричащих дочерей, находящихся в "постоянной переписке" с ними. А состоящих не в прямой связи - назовем их внучками или дальними родственницами - они насчитывали "сорок четыре тысячи". Но сейчас упомянем лишь о двух случаях: первый из них совершенно анекдотичен. Однажды вечером двое братьев-якобинцев стоят на страже у дверей, так как все члены клуба занимают этот почетный и служебный пост поочередно, и не пропускают никого без билетов; один привратник был достойный сьер Лаис, пожилой уже, патриотически настроенный оперный певец, горло которого давно смолкло, не достигнув успеха; другой - юноша по имени Луи-Филипп, первенец герцога Орлеанского, недавно, после необычайных превратностей судьбы, сделавшийся гражданином королем и старающийся поцарствовать поболее**. Всякая плоть похожа на траву, это или высокая осока, или стелющаяся травка. * В монотеистических религиях (христианство, ислам, иудаизм) последнее судилище, которое должно определить судьбы грешников и праведников. ** Луи-Филипп (герцог Шартрский) в начале Французской революции вступил в Клуб якобинцев и в Национальную гвардию. Оказавшись замешанным в контрреволюционном заговоре (1792 г.), бежал из Франции и вернулся лишь при Реставрации (1817 г.). В 1830-1848 гг. - король Франции. Второй факт, который мы хотим отметить, есть факт исторический, а именно что центральное Якобинское общество, даже в свой самый блестящий период, не может удовлетворить всех патриотов. Ему приходится уже, так сказать, стряхивать с себя два недовольных роя: справа и слева. Одна партия, считающая якобинцев слишком умеренными, учреждает Клуб кордельеров*; это более горячий клуб, родная среда Дантона, за которым следует Демулен. Другая же партия, напротив, считает якобинцев чересчур горячими и отпадает направо. Она становится Клубом 1789 года, друзей монархической конституции. Впоследствии их назовут Клубом фейянов, потому что они собирались в Фейянском монастыре. Лафайет стоит или встанет во главе их, поддерживаемый всюду уважаемыми патриотами и массой собственников и интеллигенции; стало быть, клуб этот имеет самое блестящее будущее. В июньские дни 1790 года они торжественно обедают в королевском дворце при открытых окнах, под ликующие крики народа, с тостами и вдохновляющими песнями, из которых одна по крайней мере самая слабая из всех когда-либо существовавших23. И они также будут в свое время изгнаны за пределы Франции, в киммерийский мрак**. * Клуб кордельеров - один из самых массовых демократических клубов Французской революции, связанный с народными массами, помещался в старом монастыре нищенствующего монашеского ордена кордельеров. ** Киммерия - легендарное царство мрака и тумана ("Одиссея"). Другой клуб, называющий себя монархистским или роялистским, Club des Monarchiens, несмотря на имеющиеся у него обширные фонды и обитые парчой диваны в зале заседаний, не встречает даже временного сочувствия; к нему относятся с насмешкой и издевательски, и наконец спустя недолгое время однажды вечером, а может быть и не однажды, изрядная толпа патриотов врывается в него и своим ревом заставляет его покончить это мучительное существование. Жизнеспособным оказывается только центральное Якобинское общество и его филиалы. Даже кордельеры могли, как это и было, вернуться в его лоно, где бушевали страсти. Фатальное зрелище! Не являются ли подобные общества началом нового общественного строя? Не есть ли это стремление к соединению - централизующее начало, которое начинает снова действовать в обветшалом, треснувшем общественном организме, распадающемся на мусор и изначальные атомы? Глава шестая. КЛЯНУСЬ! Не удивительно ли, что при всех этих знамениях времени преобладающим чувством во всей Франции была по-прежнему надежда? О благословенная надежда, единственное счастье человека, ты рисуешь прекрасные широкие ландшафты даже на стенах его тесной тюрьмы и ночной мрак самой смерти превращаешь в зарю новой жизни! Ты несокрушимое благо для всех людей в Божьем мире: для мудрого - хоругвь Константина, знамение, начертанное на вечных небесах, с которым он должен победить, потому что сама борьба есть победа; для глупца - вековой мираж, тень тихой воды, отпечатывающаяся на растрескавшейся земле и облегчающая его паломничество через пустыню, делая путь возможным, приятным, хотя бы это был и ложный путь. В предсмертных судорогах погибающего общества надежда Франции видит лишь родовые муки нового, несказанно лучшего общества и поет с полной убежденностью веры бодрящую мелодию, которую сочинил в эти дни какой-нибудь вдохновенный уличный скрипач, например знаменитое "Ca ira!"*. Да, "пойдет", а когда придет? Все надеются; даже Марат надеется, что патриотизм возьмется за кинжалы и муфты. Не утратил надежд и король Людовик: он надеется на счастливый случай, на бегство к какому-нибудь Буйе, на будущую популярность в Париже. Но на что надеется его народ, об этом мы можем судить по факту, по целому ряду фактов, которые теперь будут сообщены. * "Пойдет!", "Наладится" - начальные слова песенки, зародившейся во время народных празднеств 14 июля 1790 г. Бедный Людовик, доброжелательный, однако не обладающий ни интуицией, ни решимостью, должен на своем негладком пути следовать тому знаку, который, быть может, будет подан ему тайными роялистами, официальными или тайными конституционалистами, смотря по тому, чему в этом месяце отдает предпочтение ум короля. Если бегство к Буйе и (страшно подумать!) обнаженный меч гражданской войны пока лишь зловеще вырисовываются на горизонте, то не реальнее ли существование тех тысячи двухсот королей, которые заседают в зале Манежа?! Неподконтрольных ему, но тем не менее не проявляющих непочтительности. Если бы только доброе обращение могло дать хороший результат, насколько лучше это было бы вооруженных эмигрантов, туринских интриг* и помощи Австрии! Но разве эти две надежды несовместимы? Поездки в предместья, как мы видели, стоят мало, а всегда приносили виваты24. Еще дешевле доброе слово, много раз уже отвращавшее гнев. Нельзя ли в эти быстротечные дни, когда Франция вся распадается на департаменты, духовенство преобразуется, народные общества возникают, а феодализм и многое другое готовы броситься в плавильный тигель, - нельзя ли испытать это средство еще раз? * После событий 5-6 октября 1789 г., когда усилилось бегство придворной аристократии, дворянства и князей церкви, в Турине, а с 1791 г. в Кобленце, вблизи французской границы, сложился центр контрреволюционной эмиграции, возглавляемый графом д'Артуа, братом Людовика XVI. И вот, 4 февраля M. le President читает Национальному собранию собственноручное короткое послание короля, возвещающее, что Его Величество пожалует в Собрание без всякого церемониала, вероятно, около двенадцати часов. Подумайте-ка, господа, что это может значить, в особенности подумайте, нельзя ли нам как-нибудь украсить зал? Секретарские конторки можно удалить с возвышения, на кресло председателя накинуть бархатное покрывало "лилового цвета, затканное золотыми лилиями". M. le President, конечно, предварительно имел частные свидания и посоветовался с доктором Гильотеном. Затем, нельзя ли разостлать "кусок бархатного ковра" такого же рисунка и цвета перед креслом, на том месте, где обычно сидят секретари? Так посоветовал рассудительный Гильотен, и результат находят удовлетворительным. Далее, так как Его Величество, несмотря на бархат и лилии, вероятно, будет стоять и совсем не сядет, то и председатель ведет заседание стоя. И вот, в то время как какой-нибудь почтенный член обсуждает, скажем, вопрос о разделе департамента, капельдинеры провозглашают: "Его Величество!" Действительно, входит король с небольшой свитой; почтенный член клуба останавливается на полуслове; Собрание встает: "почти все" тысяча двести "королей" и галереи верноподданническими возгласами приветствуют Восстановителя французской свободы. Речь короля в туманных условных выражениях сводится главным образом к следующему: что он более всех французов радуется тому, что Франция возрождается, и уверен в то же время, что присутствующие здесь поведут это дело с осторожностью и не будут возрождать страну слишком круто. Вот и вся речь Его Величества; вся ловкость заключалась в том, что он пришел, сказал ее и ушел. Разумеется, только исполненный надежд народ мог что-либо на этом выстроить. А чего только он не построил! Сам факт, что король говорил, что он добровольно пришел поговорить с депутатами, производит необыкновенно ободряющее впечатление. Разве сияние его королевского лица, подобного пучку солнечных лучей, не смягчило все сердца в верховном Собрании, а с ними и во всей легко воспламеняющейся, воодушевленной Франции? Счастливая мысль послать "благодарственную депутацию" принадлежала только одному человеку, попасть же в такую депутацию выпал жребий немногим. Депутаты отправились и вернулись в восторге от необычайной милости: их приняла и королева, держа за руку маленького дофина. Наши сердца все еще горят пылкой благодарностью, и вот другому приходит мысль о еще большем блаженстве: предложить всем возродить национальную клятву. Счастливый, достопочтенный член клуба! Редко слово было сказано более кстати; теперь он - волшебный кормчий всего Национального собрания, изнемогавшего от желания что-нибудь сделать, кормчий и всей взирающей на Собрание Франции. Председатель клянется и заявляет, что каждый должен поклясться внятным "Je le jure!" (Клянусь!). Даже галерея посылает ему вниз подписан ный листок с клятвой, и, когда Собрание бросает взгляд наверх, галерея вся встает и еще раз клянется. А затем, представьте себе, как в городской Ратуше Байи, принесший знаменитую клятву в Зале для игры в мяч, под вечер клянется вновь вместе со всеми членами муниципалитета и главами округов. "Дантон дает понять, что публика охотно приняла бы в этом участие"; тогда Байи в сопровождении эскорта из двенадцати человек выходит на главное крыльцо, успокаивает движением руки волнующуюся толпу и при громе барабанов и потрясающих небеса криках принимает от нее великую клятву. На всех улицах счастливый народ со слезами и огнем в глазах добровольно "образует группы, в которых все друг перед другом приносят ту же клятву", и весь город в иллюминации. Это было 4 февраля 1790 года - день, который должен быть отмечен в анналах конституции. Но иллюминация зажигается не только в этот вечер, а повторяется, вся или по частям, в течение целого ряда вечеров, потому что избиратели каждого округа приносят клятву отдельно и каждый округ освещается особо. Смотрите, как округ за округом собирается на каком-нибудь открытом месте, где неизбирающий народ может смотреть и присоединиться, и, подняв правую руку, под барабанную дробь и бесконечные крики "ура" ставших свободными граждан кричат: "Je le jure!" - и обнимаются. Какое поучительное зрелище для всякого еще существующего деспота! Верность королю, закону, конституции, которую вырабатывает Национальное собрание, - так гласит клятва. Представьте, например, как университетские профессора маршируют по улицам с молодежью Франции и шумно, восторженно приносят эту клятву. При некотором напряжении фантазии развейте должным образом эту коротенькую фразу. То же самое повторялось в каждом городе и округе Франции! Даже одна патриотка-мать в Ланьоне, в Бретони, собрала вокруг себя своих десятерых детей и престарелой рукой заставляет их принести клятву. Великодушная, почтенная женщина! Обо всем этом, конечно, Национальное собрание должно быть уведомлено в красноречивых словах. Целых три недели непрерывных клятв! Видел ли когда-нибудь солнце этот клянущийся народ? Не были ли все они укушены тарантулом клятв? Нет, но все это люди и французы; они полны надежды, и, странно сказать, они веруют, хотя бы только в Евангелие Жан Жака. О братья, да будет угодно небу, чтобы все совершилось так, как вы думаете и клянетесь! Но существуют любовные клятвы, которые, хотя бы они были истинны, как сама любовь, не могут быть исполнены, не говоря уже о клятвах игроков, также хорошо всем известных. Глава седьмая. ЧУДЕСА Вот до чего довел "Contrat social"* доверчивые сердца. Люди, как справедливо было сказано, живут верой; каждое поколение, в большей или меньшей степени, имеет свою собственную веру и смеется над верой своих предшественников, что весьма неразумно. Во всяком случае следует признать, что вера в "Общественный договор" принадлежит к самым странным; что последующее поколение, вероятно, будет с полным основанием если не смеяться над ней, то удивляться и взирать на нее с состраданием. Увы, что такое представляет собой этот "Contrat"? Если бы все люди были таковы, что писаный или скрепленный присягой договор мог связывать их, то все они были бы истинными людьми и правительства являлись бы излишними. Дело не в том, что мы друг другу обещали, а в том, что равновесие наших сил может заставить нас сделать друг для друга; это единственное, что в нашем грешном мире можно принимать в расчет. Но ведь существуют еще и взаимные обещания народа и суверена, как будто целый народ, меняющийся от поколения к поколению, можно сказать с каждым часом, можно вообще заставить говорить или обещать ему, да еще такую нелепость, как: "Да будет свидетелем Небо, то самое Небо, которое теперь не делает чудес, что мы, вечно изменяющиеся миллионы, позволяем тебе, также изменяющемуся, навязывать нам свою волю или управлять нами"! Мир, вероятно, мало видел верований, подобных этому. * "Общественный договор" Жан Жака Руссо. И тем не менее дело в то время сложилось именно так. Если бы оно обстояло иначе, то как различны были бы надежды, попытки, результаты! Но Высшая Сила пожелала, чтобы было так, а не иначе. Свобода по "Общественному договору"; таково было истинное евангелие той эпохи. И все верили в него, как верят в благовещение*, и с переполненными сердцами и громкими кликами льнули к нему и опирались на него, бросая вызов Времени и Вечности. Нет, не улыбайтесь или улыбайтесь, но только улыбкой, которая горше слез! Эта вера была все же лучше той, которую она заменила, лучше веры в вечную Нирвану** и в пищеварительную способность человека; ниже этой веры не может быть никакой другой. Нельзя сказать, однако, что это повсюду господствующее, повсюду клянущееся чувство надежды было единодушным. Отнюдь нет. Время было недоброе, общественное разложение близко и несомненно; общественное возрождение еще зыбко, трудно и отдаленно, хотя даже и реально. Но если время казалось недобрым какому-нибудь проницательному наблюдателю, по убеждениям своим не примыкавшему ни к одной партии и не принимавшему участия в их междоусобной борьбе, то каким невыразимо зловещим оно должно было казаться затуманенному взору членов роялистской партии! Для них роялизм был палладиумом*** человечества; по их понятиям, с упразднением христианнейшей королевской власти и всеталейраннейшего епископства уничтожалось всякое смиренное повиновение, всякое религиозное верование, и судьбы человека окутывались вечным мраком! В фанатичные сердца такое убеждение западает глубоко и побуждает их, как мы видели, к тайным заговорам, эмиграциям, вызывающим войны, к монархическим клубам и к еще большим безумствам. * Один из религиозных двунадесятых праздников, связанных с христианским мифом об архангеле Гаврииле, возвестившем о будущем рождении девой Марией Иисуса Христа. ** Т. е. состояние полного покоя. *** Палладиум - в переносном смысле "святыня". Дух пророчества, например, в течение нескольких веков считался исчезнувшим: тем не менее эти недавние времена, как вообще всякие недавние времена, оживляют его вновь, чтобы в числе многих безумств Франции мы имели пример и самого большого безумства. В отдаленных сельских округах, куда не проник еще свет философских учений, где неортодоксальное устройство духовенства переносит раздоры к самому алтарю и даже церковные колокола переплавляются на мелкую монету, складывается убеждение, что конец мира недалек. Глубокомысленные, желчные старики и особенно старухи дают загадочно понять, что они знают то, что знают. Святая Дева, так долго молчавшая, не онемела, и поистине теперь, более чем когда-либо, для нее настало время заговорить. Одна пророчица - к сожалению, небрежные историки не упоминают ни имени, ни положения ее - говорит во всеуслышание и пользуется доверием довольно многих. Среди последних и монах-картезианец Жерль, бедный патриот, и член Национального собрания. Подобно пифии с дико вытаращенными глазами, она речитативом завывает о том, что само небо ниспошлет знамение: появится мнимое солнце, на котором, как говорят многие, будет видна голова повешенного Фавра. Слушай, отец Жерль, безмозглая, скудоумная голова, слушай - все равно ничего не поймешь25. Зато весьма интересен "магнетический пергамент" (velin magnetique) д'Озие и Пти-Жана, двух членов парламента из Руана. Почему оба они - кроткий, молодой д'Озие, "воспитанный в вере в католический молитвенник и в пергаментные родословные", да и в пергаменты вообще, и пожилой желчный меланхолик Пти-Жан - явились в день Петра и Павла в Сен-Клу, где охотился Его Величество? Почему они ждали целый день в прихожих, на удивление перешептывающимся швейцарцам, ждали даже у решеток после того, как были высланы? Почему они отпустили своих лакеев в Париж, словно собирались дожидаться бесконечно? Они привезли "магнетический пергамент", на котором Святая Дева, облекшаяся чудесным образом в покровы месмериано-калиостро-оккультической философии, внушила им начертать поучения и предсказания для тяжко страдающего короля. Согласно божественному велению, они хотят сегодня же вручить этот пергамент королю и таким образом спасти монархию и мир. Непонятная чета видимых существ! Вы как будто люди, и люди восемнадцатого века, но ваш магнетический пергамент мешает признать вас таковыми. Скажите, что вы вообще такое? Так спрашивают капитаны охраны, спрашивает мэр Сен-Клу, спрашивает, наконец, следственный комитет, и не муниципальный, а Национального собрания. В течение недель нет определенного ответа. Наконец становится ясно, что истинный ответ на этот вопрос может быть только отрицательным. Идите же, фантазеры, с вашим магнетическим пергаментом, идите, кроткий, юный фантазер и пожилой меланхолик: двери тюрьмы открыты. Едва ли вам придется еще раз председательствовать в Руанской счетной палате; вы исчезнете бесследно в тюремном мраке26. Глава восьмая. ТОРЖЕСТВЕННЫЙ СОЮЗ И ДОГОВОР Много темных мест и даже совсем черных пятен появляется на раскаленном белом пламени смятенного французского духа. Здесь - старухи, заставляющие клясться своих десятерых детей на новом евангелии от Жан Жака; там - старухи, ищущие головы Фавра на небесном своде - эти сверхъестественные предзнаменования указывают на нечто необычное. В самом деле, даже патриотические дети надежды не могут отрицать, что предстоят трудности: аристократы эмигрируют, парламенты тайно, но весьма опасно бунтуют (хотя и с веревкой на шее), а самое главное, ощущается явный "недостаток хлеба". Это, разумеется, печально, но не непоправимо для нации, которая надеется, для нации, которая переживает брожение мыслей, которая, например, по сигналу флангового, как хорошо обученный полк, поднимает руку и клянется, устраивая иллюминации, пока каждая деревня, от Арденн до Пиренеев, не забьет в свой барабан, не принесет своей маленькой присяги и не озарится тусклым светом сальных свечей, на несколько сажен прорезывающих ночной мрак! Если же хлеба недостает, то виноваты в этом не природа и не Национальное собрание, а только коварство и враждебные народу интриганы. Эти злостные люди из разряда подлецов имеют возможность мучить нас, пока конституция еще только составляется. Потерпите, герои-патриоты, а, впрочем, не лучше ли поискать помощи? Хлеб растет и лежит теперь в снопах или мешках, но ростовщики и роялистские заговорщики препятствуют перевозке его, чтобы вызвать народ на противозаконные действия. Вставайте же, организованные патриотические власти, вооруженные национальные гвардейцы, собирайтесь! Объедините ваши добрые намерения: ведь в единении заключается удесятеренная сила. Пусть сконцентрированные лучи вашего патриотизма поразят мошенническую клику, парализуют и ослепят ее, как солнечный удар. Под какой шляпой или под каким ночным колпаком наших двадцати пяти миллионов возникла впервые эта плодотворная мысль (ибо в чьей-нибудь голове она должна же была возникнуть), никто не может теперь установить. Крайне простая идея, но близкая всему миру, живая, своевременная и выросшая, до настоящего величия или нет, но во всяком случае до неизмеримых размеров. Если нация находится в таком состоянии, что на нее может воздействовать простой фланговый, то чего не сделает вовремя произнесенное слово, своевременный поступок? И мысль эта вырастет действительно, подобно бобу мальчика в сказке, в одну ночь до самого неба, и под ним будет достаточно места для жилья и приключений. К несчастью, это все-таки не более как боб (ибо долговечные дубы растут не так), и на следующую ночь он уже может лежать поваленный и втоптанный в грязь. Но заметим по крайней мере, как естественна эта склонность к союзам у возбужденной нации, имеющей веру. Шотландцы, веровавшие в праведное небо над их головами и в Евангелие - правда, совершенно отличное от евангелия Жан Жака, - в крайней нужде запечатлели клятвой торжественный союз и договор, как братья, которые обнимаются и со слабой надеждой смотрят на небо перед близкой битвой; они заставили весь остров присоединиться к этой клятве, и даже, по их древнесаксонскому, еврейско-пресвитерианскому обычаю, более или менее сдержать ее, потому что клятва эта была, как большей частью при таких союзах, услышана небом и признана им. Если присмотреться внимательнее, то она не умерла до сих пор и даже не близка к смерти. У французов, с их галло-языческой возбудимостью и горячностью, есть, как мы видели, в некотором роде действительная вера; они терпят притеснения, хотя и преисполнены надежд; народный