й, и тихо сказала: - Хочу, чтобы его нарекли Филиппом! Пусть будет таким его имя. - Филиппом? - недоумевал Готье. Епископы переглянулись. - Но почему ты пожелала дать сыну это странное имя? - упрекал королеву изумленный Роже. - Ни один французский король не назывался так. Разве не более достойно назвать его, например, Робертом, в память благочестивого отца нашего короля? Или в честь славного предка дать ему имя Гуго? Но Анна оставалась непреклонной. Она ответила: - Робертом я назову второго сына. - Однако это весьма удивит короля, - настаивал Роже. - Я желаю, - твердо повторила королева, - чтобы младенца назвали Филиппом! Роже был очень удручен. Но его друг вздохнул и с присущей ему мягкостью сказал: - Не настаивай. И не будем утомлять королеву. Филипп - прекрасное имя! Если память не изменяет мне, именно этот апостол проповедовал Евангелие во Фригии, недалеко от тех областей, где родилась супруга короля. Мне приходилось также слышать, что русские правители ведут свой род от македонского царя Филиппа. Может быть, в честь его и хочет назвать наша госпожа наследника французского престола? Анна движением головы подтвердила слова епископа. Прижимая к груди сына, блаженно улыбаясь, она закрыла глаза и больше не произнесла ни слова. Епископы поняли, что они здесь лишние, и на кончиках пальцев покинули опочивальню, что не представляло больших затруднений для худощавого Роже, но не так-то легко удавалось дородному Готье, неуклюже балансировавшему руками и размышлявшему о тайне имени Филипп. В эту минуту он напоминал медведя, что танцует на ярмарке. Однако в разговоре с Генрихом Роже вновь выразил свое недоумение по поводу непонятного решения Анны и сообщил королю, что Робертом она хочет назвать лишь второго сына. Королю это чрезвычайно понравилось. - Второго сына? Не успела родить одного, как собирается рожать второго! - Так сказала королева. - Прекрасно! Пусть будет так, как ей угодно. Сияющий от радости, что наконец-то провидение смилостивилось над Францией, послав ему законного наследника, он повторил свою шутку: - Пусть моего сына назовут любым именем, лишь бы французская корона прочно держалась на его голове! Епископ Готье, любезнейший из людей и не последний царедворец, прибавил с улыбкой: - Можно быть уверенным, что твой наследник прославит Францию! Генрих милостиво взглянул на льстеца, тотчас решив повидать супругу. Все помыслы короля были направлены на укрепление его дома, который еще совсем недавно колебала буря гражданской войны. Теперь у него есть сын! Он думал также о приумножении богатства. Ведь деньги дают возможность нанимать большое число норманнских рыцарей, ковать оружие, строить неприступные каменные замки. Только хорошо вооруженный и сытно накормленный воин способен с успехом сражаться. Ячмень, а не трава, пища мирных волов, делает рыцарского коня способным нести всадника в грохот сражений. 7 Филипп подрастал, играя с побрякушкой, и Анна смотрела на него как на самое себя. Это была своя собственная плоть, и, когда сын хворал или ему было больно и он плакал, Анне казалось, что болит ее живот, ее грудь и плечи покрываются красными пятнами таинственной болезни. Король по-прежнему часто покидал Париж, иногда оставляя супружеское ложе среди ночи, и потом неожиданно возвращался, порой тоже в ночные часы, и тогда внутренний двор замка наполнялся грубыми мужскими голосами и звоном оружия. Генрих со вздохом ложился в постель, согревался теплом супруги, засыпал и храпел до утра. Пробудившись, он рассказывал королеве о том, что произошло во время очередного набега, и Анна не знала, кто больше враг королю Франции - немецкий ли кесарь, или собственные графы. Ей представлялось, что французское государство - здание, построенное на песке: в нем каждый сеньор жил как независимый властелин, и король только делал вид, что власть его простирается от моря до моря. На Руси отец был одинаково господином в Киеве и в Тмутаракани, в Ладоге и Новгороде... А в Полоцке? Нет, видно, везде на земле происходит то же самое. Непомерная жадность вельмож, стремление к золоту, ненасытное желание собрать в своих житницах и погребах возможно больше пшеницы, ячменя, хмеля, вина, льна, мехов, пряжи, меда... Везде графы хотят одеваться в дорогие одежды и владеть породистыми конями, драгоценным оружием. Она сама носила красивые платья из шелка, ела на серебряных тарелках и пила из золотой чаши... Впрочем, иногда поднималась на миг завеса над страшным миром, и Анна видела нищету, человеческие страдания, жалкую покорность бедняка своей судьбе. Но как возможно изменить участь этих людей, если у них даже не хватало ума, чтобы обмануть прево? Однако епископ Роже ворчал: - Сервы? Они хитрые бестии. Их надо держать в повиновении, иначе они захотят каждый день есть мясо. И мало ли чего захочется им? Кто прав? Генрих смотрел на свое назначение просто. Помазанник был убежден, что самое важное для Франции, чтобы корона сохранилась на многие века за его родом. Как-то он разговаривал с нею в постели, наедине, без посторонних: - Король один, а сеньоров много. Бедняку выгоднее, чтоб только я выжимал из него соки. Хе-хе! К тому же мои вассалы жадны, берут дважды у поселян сверх положенного по закону, притесняют их бесчисленными работами и доводят до того, что люди бегут куда глаза глядят. Тем самым графы наносят ущерб не только себе, но Франции. Они не видят дальше своего носа. Анна рассказала: - От епископа Готье слышала я басню. Была где-то в Греции курица, несшая золотые яйца. Но жадному хозяину показалось мало получать всякий день несколько унций золота, и он распотрошил птицу, чтобы сразу завладеть сокровищем, что находилось в ее внутренностях. Король рассмеялся. - Курица подохла, но никакого богатства в ее потрохах не оказалось, - закончила свой рассказ Анна. - Это, конечно, только басня, а бывает подобное и с людьми. Она лежала на спине, смотрела на шелк балдахина над головой, на котором знала каждую складочку материи... Везде одно и то же. Но, кажется, в Киеве все-таки еще не установили такого множества налогов. Во Франции же человек шагу не мог ступить, чтобы сеньор тотчас не потребовал с него пошлину. - Почему так жадны графы? - спросила Анна. - Ведь нельзя унести богатство с собой в могилу. Король сам взимал налоги где только возможно. Поэтому стал защищать вассалов: - Всем нужны деньги. Появилось много дорогих товаров. Нужно купить шелк для жены, свечи для пира, перец и прочее. Вот почему у каждых городских ворот, а иногда даже при переходе с одной улицы на другую установлен мытный сбор. Но я опять скажу тебе, что если бы жители платили одному королю, то разорения для народа было бы значительно меньше. Анна знала, что королевское прево грабят народ не менее беспощадно, чем графы, однако промолчала. Ей приходилось читать в книгах, что страдальцы на земле получат награду на небесах. Это успокаивало ее, хотя она сама не страдала... Значит, будет лишена вечного блаженства? Королева гнала прочь печальные мысли. И все-таки иногда приходило в голову, что не все благополучно вокруг. Так, до слуха ее доходили страшные рассказы о манихеях. Будто бы в Сауссоне жители слышали по ночам, как из некиих глубоких подземелий доносились чудовищные вопли: - Хаос! Хаос! В кромешной темноте людям было боязно выйти из дому, а утром, несмотря на тщательные поиски, обнаружить ничего не удавалось. Об этом Анне рассказывал епископ Роже, не один год боровшийся с манихейской ересью. Королева расспрашивала его: - Как это возможно, чтобы они не нашли подземелья? Следовало запомнить место, откуда доносились крики, и с наступлением утра осмотреть там каждый дом. Или выйти ночью с факелами и всюду искать. Но епископ разводил руками: - Делали, как ты говоришь, но безрезультатно. Ведь сатана покровительствует манихеям. В чем сущность их учения? Объясняя, почему на земле добро перемешалось со злом, они утверждают, что мир создавали одновременно бог и дьявол. Свет и тьма! И они поклоняются злому началу, сиречь сатане! В другой раз епископ Готье прочитал ей в хронике Рауля Глабера о других еретиках. В 1017 году, полном всяких несчастий, вдруг объявилась ересь, проникшая во Францию из Италии. Якобы ее распространяла в Орлеане какая-то обольстительная женщина, увлекшая в свои сети не только темных людей, но и ученых клириков. Среди последних оказались двое монахов, отличавшихся чистотою нравов. Одного звали Лизой, другого - Гериберт, по прозвищу Девственник. Сущность же ереси заключалась в таких нелепых заблуждениях, что хронисту даже трудно передать их в благопристойной записи. Например, эти злодеи смехотворно утверждали, что земля и небеса и все то, что мы видим вокруг себя, в том числе звезды, существуют вечно и, следовательно, никем не сотворены; даже осмеливались отрицать троичность божества и лаяли, таким образом, подобно псам, на непреложные истины. Собор, созванный по этому поводу покойным королем Робертом, постановил, что если еретики не раскаются, то умрут на костре. Однако они в своей дерзости не только не убоялись предупреждения, но даже хвалились, что выйдут из огня невредимыми. Чтобы вернуть их к разуму, король повелел развести недалеко от городских ворот большой огонь. Безумцы же кричали, что сами жаждут взойти на костер, чтобы доказать правоту своего учения. Тогда было предано казни тридцать человек. Как только пламя стало жечь осужденных, эти глупцы завопили, что испытывают адские муки, ибо дьявол покинул их. Некоторые из стоящих у костра пытались спасти несчастных, но помощь уже запоздала, и скоро их тела превратились в пепел... Присутствовавший при чтении епископ Роже уверял королеву, что после сожжения нечестивых еретиков католическая вера во Франции заблистала еще более ярко. Но вскоре произошло очень важное событие в христианском мире, а именно - разделение церквей. О том, как это случилось, до Анны доходили самые разнообразные вести. В Париже порицали константинопольского патриарха. Но так как в ее семье особого благоговения к патриархам не испытывали, то королева отнеслась первоначально к происшедшему спокойно. Когда король спросил ее, как она намерена поступить после раскола, Анна, по примеру библейской Руфи, ответила: - Я буду молиться так, как молится французский народ. Однако по временам в душе Анны просыпалось беспокойство, и, как всегда в подобных случаях, она обратилась за разъяснениями к епископу Готье. Епископ, устроив поудобнее тучное тело в кресле и пожевав губами, как имел привычку делать в затруднительных положениях, начал издалека - с завещания Христа апостолу Петру пасти христианское стадо. Потом перешел к соперничеству пап и константинопольских патриархов. Анна помнила рассказы Людовикуса, бывавшего в Риме, о папе Сильвестре. Смущаясь, что заводит разговор на такую тему с духовником, она поделилась с Готье своими сомнениями в благочестии этого папы. К ее великому удивлению, епископ, позванный, чтобы успокоить женскую душу, вдруг подался вперед, как будто желая сообщить нечто любопытное, и с весело заблестевшими глазами сказал: - Да, папа Сильвестр едва ли сподобится быть причисленным к лику святых. Но зато это муж большой учености. Он никого не отравлял и не отличался жадностью. А вот папа Сергий, - правда, это происходило некоторое время тому назад, - так тот начал пастырскую деятельность с того, что отправил на тот свет двух своих предшественников. Папа открыто жил с дочерью одного знатного человека. Ее звали Мариетта. А после него папа Иоанн, тот самый, что утвердил на кафедре реймского архиепископа пятилетнего мальчика, состоял в преступной связи с матерью Мариетты. Впрочем, его тоже задушили в тюрьме... Анна, ожидавшая получить отповедь за свои сомнения даже от такого терпимого человека, как Готье, всплеснула руками. Но епископ, точно конь, закусивший удила, сообщал новые подробности о папах и как бы летел в пропасть, точно ему доставляло необъяснимое удовольствие обнажать страшные раны церкви. - Еще был один папа, - страшным шепотом говорил он, облизывая, как в жару, толстые губы, - Иоанн Двенадцатый, внук Мариетты. В пятнадцать лет он уже стал сенатором Рима, а через год - папой! Этот юноша был так же порочен, как его бабка, и превратил Латеранский дворец в лупанар. Добродетельные женщины прятались от него как от огня, и тем не менее он имел немало любовниц из знатных жительниц Рима, принуждая их всякими способами к сожительству. Во дворце он завел, в подражание магометанским эмирам, гарем, устраивал там чудовищные оргии, не стеснялся поднимать чашу во славу сатаны и однажды рукоположил своего любимца в епископский сан не в церкви, а на конюшне. Кардиналам он запросто отрубал носы и уши. Но это уже отошло в область преданий, а вот в тысяча тридцать третьем году, если мне не изменяет память, на папском престоле сидел двенадцатилетний мальчик. Когда он умер, в его домовой капелле нашли магическую книгу с формулами для вызывания духов и обольщения женщин... Анна не выдержала и воскликнула: - Епископ! Что с тобою? Опомнись! Готье в самом деле как бы потерял разум. Он умолк и стал вытирать рукою капли пота, выступившего на его большом лбу. Потом вдруг горестно сказал: - Кажется, я действительно нездоров... И с опасением оглянулся, чтобы удостовериться, не стоит ли кто-нибудь за его спиной. Никого, кроме Анны, в горнице не было. Старик вынул платок, но уронил его на пол. Анна, видя, что епископ тянется за ним, однако никак не может дотянуться до пола, с легкостью встала и подняла упавшую вещь, не считаясь со своим королевским званием. - Да наградят тебя небеса, - шепотом сказал Готье. - Но что с тобой? - опять с тревогой спросила Анна. - Прошу тебя, не обращай большого внимания на мои слова, - расслабленным голосом произнес Готье. - Все мы - грешники. Зато могу тебя уверить, что в наши дни папы отличаются редкими добродетелями и над Римом веет дух святости. Анна хранила в ларце письма, полученные от папы Николая. Он называл ее в этих письмах верной дочерью церкви, передавал свое пастырское благословение. И подписывался: "Епископ Николай, раб рабов божьих..." Епископ Готье стал каяться и сокрушаться: - В аббатстве Клюни и во многих других монастырях католическая религия процветает, как вертоград. Оттуда уже раздаются голоса, призывающие к покаянию и очищению. - Но то, что ты рассказал мне о папах... - не могла опомниться Анна. Готье сидел с поникшей главой, опустив руку с зажатым в ней красным платком. - Полагаю, - заметила Анна, - что подобные вещи немыслимы в Константинополе, где цари блюдут добрые нравы. Готье махнул рукой. - А патриарх Кируларий? Разве не обвиняют этого человека в тирании, в смертоубийстве, даже в некромании... Видя недоумение, написанное на лице у Анны, он пояснил: - Он якобы раскапывал могилы... Анна закрыла уши руками. Первоначально она хотела прогнать епископа, потерявшего в своих речах всякую меру приличия, но, увидев, в каком угнетенном состоянии его дух, пожалела старика. - Люди в пылу споров клевещут друг на друга, - сказала королева. - В Киеве мне приходилось слышать, как греческие царедворцы рассказывали братьям о патриархе. Много говорили о нем странного. Будто бы он даже считает себя равным царю. Однако никто не обвинял его в подобных злодеяниях. Со слов одного из папских легатов Готье тоже знал, что Кируларий совсем не похож на других греческих архиереев, во всем покорных воле императора. Но если бы епископ поближе познакомился с Михаилом Пселлом, позднее описавшим константинопольского гордеца в наделавшей много шума "Хронографии", то, к своему удивлению, открыл бы, что патриарх, вводя в искушение малых сих, всюду носил в кармане монашеского одеяния обугленный томик Порфирия, спасенный в последнюю минуту из какого-то церковного костра, и был способен, как восторженная женщина, часами любоваться редкими жемчужинами и раковинами или услаждать свой слух пением серебряных птиц, щебетавших в его дворце посредством механического дыхания. Епископ признал бы достойным удивления, что в это жестокое и грубое время, когда многие правители, духовенство и даже ученые люди весьма напоминали ослов и волков в овечьей шкуре, жили на земле люди вроде Кирулария, способного понять и оценить нежную красоту жемчужины! Но Готье было сейчас не до тонких восприятий: он ругал себя за длинный язык, который рано или поздно мог уготовить ему что-нибудь вроде монастырского заточения на хлебе и воде, что далеко не прельщало этого чревоугодника. Увы, таков был его характер: часто из чувства противоречия он говорил лишнее, а потом трепетал. Сейчас епископ тоже опасался, что королева пожалуется на него. Но Анна сокрушенно сказала: - Ты слишком много размышляешь о вещах несказуемых, и это помрачило твой разум. - Разум мой близок к безумию, - сказал епископ и заплакал, закрывая трясущимися руками лицо. Анна смотрела на него с состраданием. - Успокойся, - сказала она. - Мы все несчастны в этом мире, и еще неизвестно, обретем ли блаженство в будущем. Но что теперь будет с нами? Почему христиане не могут жить в мире между собой? Епископ Готье, видевший в житейской темноте то, чего не видели другие, кого он называл ослами, размышлял некоторое время, пытаясь ответить на вопрос королевы. - Если мне не изменяет память, - вздохнул он, - то, кажется, у Григория Богослова я прочел, что в Константинополе последний раб занимается догматикой, меняла, взвешивая монету, объясняет прохожему, чем ипостась отца отличается от ипостаси сына, а булочник на вопрос, хорошо ли выпечен хлеб, в задумчивости отвечает покупателю, что сын сотворен из ничего. А наши менялы и булочники, наоборот, считают, что не их дело заниматься богословием, и верят, что бог награждает трудолюбие и бережливость. Как же ты хочешь, чтобы люди понимали друг друга? Впрочем, если бы константинопольские булочники встретились с парижскими хлебопеками и объяснились хотя бы при помощи знаков, они, наверно, поняли бы, что у них нет никаких причин жить во вражде. - Разве это возможно? - сказала Анна, не очень-то ясно представлявшая себе, к чему все это говорит Готье. Епископ сказал: - Не знаю. Может быть, для этого еще не настало время. Но я уверен, что мне удалось бы договориться с патриархом. Анна посмотрела на своего толстого учителя и подумала, что это похоже на истину, потому что, несмотря на свою дородность, епископ Готье был способен к тонкому пониманию вещей. Многие люди жадно пожирали мясо, старались на пиру больше выпить вина, хватали похотливыми руками женщин. А этот толстяк, хотя тоже большой любитель покушать, как будто бы стоял на очень высокой горе. В тот же день вечером епископ Роже пристойно рассказывал королю о какой-то тяжбе, имевшей место в Константинополе. Ему самому это судебное дело стало известно со слов пилигримов, побывавших в греческой столице. Король доверчиво слушал. - Там протекала река, и на ней была построена водяная мельница, - докладывал Роже, - а ты сам изволишь понимать, как целесообразно для сельского хозяйства обилие воды и такое строение. Ведь при наличии его можно молоть зерно на месте. Вот из-за этой-то мельницы и началась распря между одним монастырем и каким-то местным жителем, не помню его имя. Так как судьи долго не могли прийти к какому-нибудь окончательному решению, то постановили при рассмотрении дела, что мукомольня будет принадлежать монастырю, если шелковая завеса, какие бывают в церквах у схизматиков, останется неподвижной; если же она придет в движение, то в таком случае тотчас передается тому человеку, который судился с монастырем. Вынеся такое постановление, судьи отправились в храм и стали ждать. Но сколько они ни ждали, завеса не шевелилась. Таким образом, дело было разрешено божьим судом. Мельница перешла к монастырю. Король и королева спокойно выслушали рассказ. Но епископ Готье, который сидел со сплетенными на животе пальцами, вдруг прыснул от смеха. Это было так неожиданно и странно и даже неприлично, что все посмотрели на него. - Брат мой, - обратился к нему Роже, - что тебя так рассмешило? Готье заерзал в кресле. Потом сказал, будучи не в силах скрыть лукавый огонек в маленьких умных глазах: - Меня нисколько не удивляет, что на такое решение относительно церковной завесы охотно пошел монастырь, но как согласился на это бедный греческий житель, этого я не могу постичь. Но король сказал, что все случается на свете. Анна тоже не поняла, что хотел сказать Готье. Ей было известно, что во Франции часто происходят божьи суды в тех случаях, когда человеческий разум бывает бессилен разрешить какую-нибудь тяжбу и мудрые судьи предоставляют решение на волю небес, зная, что господь неизменно помогает правым. Чаще всего при таких затруднениях прибегали к испытанию водой, как к самому верному способу. Так именно судили недавно одного человека в Суассоне. Обвиненного в каком-то преступлении допустили к святому причастию, а потом раздели, связали у него правую руку с левой ногой и тотчас бросили в ближайший пруд. Прево считал, что, если подсудимый будет тонуть, значит, он не виновен, а если останется на поверхности воды, то, видимо, даже стихия не хочет принять его, как никуда не годную солому. Анне рассказывали, что человек оказался осужденным несправедливо, потому что стал тонуть, но, к сожалению, его не удалось вытащить из глубокого пруда. Она вспомнила, что и тогда так же лукаво блестели глаза у епископа Готье. У Анны почему-то стало тревожно на сердце. Она посмотрела на своего учителя и усомнилась на мгновение: не дьявол ли это в епископской сутане? Но неужели сатана способен явиться людям в таком благодушном образе? В ужасе она закрыла лицо руками. - Что с тобой, королева? - спросил встревоженный Готье. Анна ничего не ответила. В те годы одинаково на Руси и во Франции пересекали небо кровавые кометы, и люди выходили по ночам из своих жилищ, чтобы следить за ними, предчувствуя новые несчастья. В этом страшном мире, как беспомощная птичка, трепетала душа Анны. Годы текли как вода. Еще один караван торговцев доставил в Регенсбург на хорошо укрытых от непогоды повозках русские меха, греческие материи, пряности. Еще одна группа благочестивых паломников побывала в Иерусалиме и после всяких мытарств благополучно возвратилась в Прованс, или в Лотарингию, или в Аквитанию. Еще один папский посланец, для удобства передвижения тоже надевший на себя костюм пилигрима, то есть короткий шерстяной плащ с капюшоном, и взявший в руки посох с привешенной на нем выдолбленной дыней для воды, перевалил через Альпы и, пройдя с непостижимой быстротой Бургундию, достиг ворот Дижона, Мелэна и Парижа. Впрочем, он пользовался иногда в пути услугой какого-нибудь попутного всадника, соглашавшегося везти пилигрима на крупе коня, в надежде, что такое благодеяние зачтется ему, когда настанет час расплаты за прегрешения. В пути странник прибегал к гостеприимству придорожных монастырей и харчевен и поэтому не отягощал себя ни сумой, ни кошелем с деньгами, который легко могли отнять на большой дороге разбойники. И вот один из таких пилигримов, питаясь, как птица небесная, подаянием, принес во Францию известие о разделении церквей. Едва ли эта новость особенно потрясла французский народ, до крайности измученный войнами, засухами, неурожаями и другими бедствиями. Тем не менее, лишь только Генриху стало известно о событиях в Константинополе, он прежде всего подумал о том, какую пользу можно извлечь из них в трудной борьбе с папским Римом. Король не чувствовал большого доверия к христианскому усердию епископа Готье, хотя никто лучше его не знал писание и не мог составить латинскую хартию. Сам король, не в пример своему просвещенному отцу, латынь знал плохо, но хвалебные отзывы об учености епископа Готье доходили до него со всех сторон, впрочем вместе с язвительными намеками, что этот епископ охотно продаст любой из двенадцати членов символа веры за жирного зайца, приготовленного в сметане. А королева относилась к мудрому наставнику с большой нежностью, и ради нее король смотрел сквозь пальцы на нерадение епископа. Как бы то ни было, по получении известия о разделении церквей, Генрих немедленно вызвал из Шартра молодого епископа Агобера, прославленного канонической строгостью. Однако королева настояла, чтобы в этом совещании принимал участие и Готье Савейер. Епископ Агобер начал с того, что стал засыпать проклятиями константинопольского патриарха, которого он обвинял во всех смертных грехах. - Я вызвал тебя, - сказал король Агоберу, - чтобы ты просветил наше невежество и рассказал о церковной смуте. В глубине души Генриху было совершенно безразлично, кто в этой темной истории прав, кто виноват. - Разве не известно тебе, король, что натворил в Константинополе этот сатана? Кое-что король уже слышал, но предпочел притвориться ничего не знающим. - Какой сатана? - спросил он. - Константинопольский патриарх. - Что же он натворил? - Велел закрыть латинские храмы в Константинополе, где бескровная жертва правильно совершалась на опресноках, а не на квасном хлебе, как у греческих еретиков. А кроме того, кто же посмеет теперь не признать, что дух святой нисходит и от сына? Но вопрос о квасном и пресном хлебе тоже не очень волновал короля. И даже не мучила его проблема о нисхождении святого духа. Ему хотелось узнать о положении, которое создалось на Востоке. Пока Агобер рассказывал о церковной распре, о том, как папские легаты спорили с патриархом и взаимно проклинали друг друга, король слушал рассеянно. Но когда епископ напомнил, что греческий император нуждается в помощи папы, так как изнемогает в борьбе с сарацинами, Генрих с огорчением вздохнул. В Константинополе сжигали на костре книгу некоего Никиты Стифата и происходили другие события, однако король чувствовал, что за этим спором кроется какая-то иная причина. - Что же все-таки произошло в Константинополе? - спросила молчавшая до сих пор королева. - Единая церковь распалась, - горестно произнес Агобер. Вдруг епископ Готье, любивший забираться в дебри теологии, не совсем уместно заявил: - Но ведь уже на Трульском соборе, если мне не изменяет память, был подтвержден Халкидонский канон о равенстве старого и нового Рима. Меня, собственно говоря, заинтересовало в его постановлениях другое. А именно - запрещение изображать Христа в виде агнца, и я иногда спрашиваю себя, в чем тут дело. В том ли... Агобер не выдержал и возопил: - Как можешь ты в такое время, когда святой отец лишился власти над половиной мира, а церковь - значительных доходов, рассуждать об изображении агнца! Готье смущенно замолк. Агобер, зная благоволение королевы к этому болтуну, не решился на более резкие выражения, но в душе обругал канцлера последними словами. К своему глубокому сожалению, королю Генриху из подобных епископских споров никакого полезного вывода сделать не удалось. А он собирался сегодня воспользоваться удобным случаем и обратиться к Шартрскому епископу за некоторой суммой денег, необходимых для построения военных машин, которые не сегодня-завтра могли понадобиться при осаде замка Тийер, поэтому милостиво улыбался шартрскому прелату. Королева сидела с опечаленным лицом. Жизнь походила на море, взволнованное бурями, и Анна со страхом плыла в нем, как утлый челн среди пучин. 8 Несмотря на большое душевное потрясение Анны, когда она поняла, что с разделением церквей будет жить в ином мире, чем тот, в котором оказались ее близкие, королеве представлялось, что все так и останется до скончания века: жизнь с Генрихом, заботы о детях, материнское умиление перед первым детским лепетом, женские радости и слезы... Вспыхивали и утихали непродолжительные, не очень кровопролитные и мало славы приносившие французскому королю битвы, то под городом Сансом, то где-то на границе с Нормандией. Шумел латинскими спорами очередной собор. Вырастала еще одна церковь в тихом, но уже богатеющем от торговли и ремесел городе. Анна почти не участвовала теперь в этом потоке событий, а только олицетворяла величие Франции своей царственной красотой, и люди с улыбками взирали на королеву, не причиняющую никому зла. Человеческое бытие представлялось таким неприглядным, что простодушные женщины даже находили утешение в мысли о приятной жизни королевы. А между тем Анна стала явственно замечать на каждом шагу бедность и угнетение. О многом рассказывал ей старый истопник Фелисьен. Однако епископы и монахи утверждали, что все в мире совершается по замыслам провидения, а если и бывают бедствия, или довольно частые неурожаи, или мор, то это лишь испытания, посылаемые людям, чтобы направить род человеческий на истинный путь. Следовательно, какое малое значение имели все эти беды по сравнению с вечным блаженством! Плохо знакомые с богословием, крестьяне мрачно слушали, переглядываясь друг с другом и почесывая в затылках. Даже Анна, несмотря на всю свою гордыню, поддавалась уговорам о необходимости смириться пред небесами. Но она чувствовала, что в мире клокочут подземные страсти, и убедилась в этом, когда ей пришлось присутствовать на соборе, где предали анафеме ересь Беренгария Турского. Всюду было страдание - в крытых тростником хижинах, в башенных подземельях, на базарах, где в голодные годы продавали пироги с начинкой из человеческого мяса. А между тем французский народ еще не был в состоянии выразить свое стремление к истине и справедливости, и за него это делали еретики, высказывавшие его затаенные мысли. Собор, созванный королем для осуждения ереси Беренгария, состоялся в Париже, в самой обширной зале королевского дворца. Подражая отцу, большому любителю теологических дискуссий, Генрих председательствовал на нем. Анна тоже сидела рядом с мужем, как некая безмолвная свидетельница церковных страстей. Епископы восседали на скамьях, на которые, в заботе об их бренных телах, слуги положили мягкие подушки, ибо многие из прелатов отличались крайней худобой или достигали преклонного возраста. Они явились на собор в митрах, в парче, но, невзирая на торжественную обстановку, ради которой король и королева надели в тот день золотые короны, некоторые из присутствующих вели себя бурно, поминутно вскакивали в гневе с сидений, воздевали руки, как бы призывая небеса в свидетели своей правоты, и даже плевались, брызгали слюной и грозили противникам кулаком. Диспут от евхаристии продолжался уже не один час, а Беренгарий, на котором тяготело обвинение в ужасающей ереси, во дворец не являлся, что вызывало негодование участников собора. Какой-то неизвестный Анне горбоносый епископ с красноватым лицом и круглыми, немигающими, как у ночной птицы, глазами встал и заявил: - Что же мы медлим и не осуждаем еретика и всех, кто с ним? Генрих обвел взглядом собрание, желая знать, какое впечатление произвели на присутствующих слова сердитого старика, со вздохом заметил, что многие из них негодуют на Беренгария. Но король все-таки медлил с осуждением шартрского ученого, надеясь, что в последнюю минуту он предстанет пред судилищем и сумеет себя защитить. Генриху желательно было обойтись без крайних решений, в надежде, что Беренгария можно будет использовать в борьбе за независимость французской церкви. Во время перерыва, в ожидании, когда начнутся прения, святые отцы обменивались друг с другом всякими частными соображениями. Анна слышала, как сидевший поблизости от нее, на почетном месте, толстый Готье сдержанно спорил с каким-то аббатом, имени которого она не знала, и, по-видимому, о вещах, не имевших прямого отношения к собору. С неизменной своей улыбкой, разливавшейся по всему лицу и даже двойному подбородку, Готье с убеждением говорил соседу: - Существует только реальное множество вещей, то есть отдельные предметы, образующие окружающий нас мир, а все общее и единое не имеет существования за пределами нашего разума. Как бы для большей убедительности епископ Готье даже постучал, хотя и с большей пристойностью, по своему лбу. К счастью для Анны, собеседники выражали свои мысли на французском языке, и королева, скучавшая на этом шумном собрании, плохо понимая все то, что в пылу полемики говорилось по-латыни, была довольна, что может следить за беседой двух ученых мужей. Она спросила шепотом короля: - Как зовут этого аббата? - Какого? - переспросил Генрих. - Того, что беседует с Готье. - Лафранк. - Он не французский аббат? - Все епископы и аббаты, сидящие здесь, должны считать себя сынами Франции, - с недовольным видом ответил король. - Откуда он приехал? - Из Нормандии. - Разве он нормандец? - Нет, итальянец. Из Павии. Анна посмотрела еще раз на соседа Готье и только тут заметила, что у него южная синева на бритых щеках и огненные глаза. Лафранк, видимо, чем-то взволнованный, мотал головой, готовясь возразить Готье. Епископ говорил ему: - Только наш разум обобщает все разрозненные явления в единое целое. - Не в нашем жалком и ограниченном уме они обобщаются, - услышала Анна ответ аббата, - а в универсалиях, которые существовали раньше вещей. Все же множественное лишь представляется нашему познанию. Как в сновидении. Готье, в последнее время благоразумно избегавший споров, старался мягкими движениями рук умерить горячность собеседника. Анна уже не понимала, о чем идет речь, так как спорившие перешли на латинский язык. Потом снова до нее стали долетать отдельные французские фразы, которые она едва воспринимала в шуме епископских голосов. - Но и в учении об универсалиях не следует впадать в крайность, - предупреждал Лафранк. - Позволь, позволь, - не сдавался Готье, - ведь ты же не станешь отрицать, что все разумно существующее познается разумом. - Полагаю, что это справедливо. - Следовательно, мы можем сделать вывод, что... - Не согласен, не согласен, - отбивался Лафранк. В свою очередь Готье отстранял от себя какое-то обвинение и даже выставил перед собой обе ладони. Но Лафранк прибег к авторитету великих мыслителей. - Эриугена Скот... - начал он. - Эриугена Скот этого никогда не говорил, - возразил Готье. - Говорил! - Не говорил! Дальше до слуха Анны донеслись такие слова Лафранка: - Это познание великий Эриугена представлял себе как последовательное нисхождение от наивысшей реальности, единства и общности - к небытию, множественности и раздельности или как обратное восхождение от небытия, множественности и раздельности к единому и всеобщему бытию... Анна ничего не поняла из этих слов, сказанных с большим убеждением, и посмотрела на Готье, надеясь прочитать на его лице, какое впечатление произвели слова аббата на ее учителя. Видимо, епископ был не менее Лафранка осведомлен об учении Эриугены Скота, потому что на лице у него ничего не отразилось, кроме скуки. - На первой ступени этого познания... - продолжал Лафранк. Анне тоже стало скучно. Но закончить фразу нормандскому аббату не пришлось: в зале произошло какое-то движение, Лафранк оторвался на мгновение от своего собеседника и увидел, что в дверях появился Беренгарий. Это случилось так неожиданно, что разговоры смолкли и все взоры обратились на еретика. - Вот он, волк, разоряющий нашу овчарню, - сказал Лафранк. Анна тоже посмотрела на дверь, точно за ее черным зиянием был не знакомый каменный переход, а некий таинственный мир, в котором живут люди, подобные Беренгарию. На пороге стоял довольно высокий и худощавый человек лет сорока пяти, в священническом одеянии, свежевыбритый, с тонзурой в венке каштановых волос. Подняв голову, Беренгарий смело озирал залу и всех находившихся в ней и не смутился, даже встретив суровые взоры короля. Анне показалось, что еретик на одно мгновение задержал свой взгляд на ее лице и что глаза его вдруг стали печальными. За Беренгарием можно было разглядеть еще двух монахов, засунувших руки в широкие рукава коричневых сутан и смиренно потупивших взоры, хотя, по-видимому, то были не единомышленники еретика, а стражи или ангелы-хранители, доставившие в целости и сохранности заблудшего брата на собор, чтобы он мог покаяться в своих прегрешениях. В наступившей тишине раздался глуховатый и даже немного гнусавый голос короля, обратившегося к Беренгарию с нахмуренным лицом: - Почему заставляешь ждать себя? Или воображаешь, что ты наш учитель, а мы твои ученики? Слова короля были покрыты гулом одобрения. Епископы по-стариковски закивали головами. Беренгарий опустил глаза и почтительно произнес: - Только многочисленные недуги помешали мне явиться сюда в указанный час... Участники собора пришли в крайнее волнение: заявление Беренгария только подлило масла в огонь, так как никто не поверил, что этот наделенный крепким здоровьем монах болен. Лафранк не мог больше усидеть на месте, другие обменивались между собою замечаниями, писцы уже приготовились за своими пюпитрами, чтобы записывать обвинения, возводимые на ересиарха, и его оправдания... Анне уже были известны эти обвинения. За несколько дней до созыва собора король, зная, что епископ Готье и Беренгарий учились в одной школе, - искушенный в латыни монах и пламенный юноша, - потребовал, чтобы толстяк рассказал ему и королеве о турском еретике. - Кто он, этот человек, заставивший всех говорить о себе? - недоумевал король. - Благородного он или низкого происхождения? Готье стал рассказывать: - Беренгарий происходит из почтенной семьи. Это мне доподлинно известно, хотя я не знал ни его отца, ни мать. Сначала этот способный человек учился в Туре, в той самой на весь мир прославленной школе, которую основал не кто иной, как сам Алькуин. Позднее Беренгарий перебрался в Шартр. Там я и встретился с ним, когда тоже перешел из Реймса в этот город, и мы даже случайно оказались в школе на одной скамье, внимая нашему незабвенному учителю Фульберту. Но должен предупредить, что я никогда не считал Беренгария своим другом. Тем более что по летам я значительно старше его... - Не опасайся ничего, - успокоил его король, - говори все, что знаешь об этом странном монахе. Готье покашлял, из вежливости поднеся к устам согнутый указательный палец, и уже смелее продолжал свой рассказ: - В те годы мы были молоды с Беренгарием и беседовали только о высоких материях, но помню, что в своей жизни он отличался независимостью и крайней гордыней. Король внимательно слушал. Человек, пишущий богопротивные книги о тайной вечере и споривший с папами, мог ему пригодиться в сложной игре с ненавистным Римом. Анна догадывалась о мыслях короля. Ведь он делился с нею неоднократно своими планами и спрашивал совета. - В тысяча тридцатом году, если мне не изменяет память, - рассказывал епископ, сцепив на внушительном животе пухлые пальцы, - Беренгарий снова возвратился в Тур и был назначен смотрителем школы при аббатстве святого Мартина. Надо вам сказать, что до него там учил такой превосходный грамматик, как Рюжиналь. Однако по-настоящему школа расцвела только тогда, когда ее возглавил Беренгарий. Он преподавал теологию, и ныне эта школа затмила своим сиянием все другие рассадники науки, даже реймское детище Герберта. Епископ старался понять, почему король уделяет так много внимания беспокойному Беренгарию, и, когда ему показалось, что постиг причину, решил говорить о турском монахе в хвалебном тоне. Впрочем, в глубине души Готье находил, что некоторые положения еретика вполне заслуживают того, чтобы задуматься над ними, хотя и остерегался высказать подобную мысль вслух, опасаясь навлечь на себя обвинение в единомыслии со школьным товарищем. И без того в жизни было много беспокойства и забот. Ведь даже пара хорошо зажаренных цыплят стоила больших усилий: для этого требовалось ласково поговорить со старшим королевским поваром, последить, чтобы шустрый поваренок почаще поливал птиц жирным соком, а по правде говоря, положа руку на сердце, есть в жизни вещи и поважнее цыплят. - Нужно тебе сказать, милостивый король, что Беренгарий человек, полный ума, красноречив, как Цицерон, и способен часами произносить пламенные речи. Кроме того, он первостепенный диалектик, поэтому всегда утверждал, что диалектика есть мать всякого знания. Помню, в одной из своих речей Беренгарий сказал, что риторика украшает, музыка поет, арифметика считает, астрономия изучает движение небесных светил и только диалектика учит познавать истину во всей ее полноте. Король мысленно обозвал епископа пустомелей, но терпеливо продолжал слушать его. - К тому же Беренгарий получил обширное медицинское образование. - Продолжай, - поощрял епископа король, обдумывавший под его рассказ какие-то свои планы. - Мне приходилось бывать в его доме, - продолжал Готье, - потому что Беренгарий отличается большим гостеприимством. Стол у него всегда обилен и полон самых разнообразных яств, и нигде, не считая, конечно, королевского дворца, я не ел так хорошо зажаренного поросенка, как у него. Во время ужина у Беренгария велись речи, полные неизъяснимой сладости, но никогда я не слышал, чтобы там произносились еретические мысли. - Не выгораживай еретика, - произнес король. - Я, конечно, бывал не на всех его собраниях. - А кто еще посещал Беренгария? - О, у него было много друзей и учеников. Считает его старым другом епископ Манский Гильдебер, тоже человек немалой учености, дружит с ним епископ Санлисский Фролан... Король старался запомнить эти имена. - Фролан называет Беренгария своим сеньором. Почитает Беренгария епископ Лангрский Гуго и глава метцкого капитула Полин. Но особенно расположен к нему епископ Вандомский Губерт. Он сделал его архидиаконом одной церкви, и тогда Беренгарий отказался от должности хранителя монастырских сокровищ в аббатстве святого Мартина и передал это место младшему брату. - У него есть брат? - По имени Гюбальт. - А это что за человек? - Ничего особенного собой не представляет. Итак, передав должность хранителя, Беренгарий продолжал учить в турской школе. - А что ты скажешь о епископе Брюноне? - прервал король разглагольствования епископа. - Анжерский епископ Евсевий Брюнон? - замялся Готье, отлично понимая, что он в данном случае поступит как Иуда, если скажет лишнее об этом очень молчаливом и облаченном в белоснежные ризы прелате, с которым только вчера пил вино и беседовал о многих интересных вещах, в том числе о преследовании, какому несправедливо, по мнению Брюнона, подвергается бедный Беренгарий. Но почему король спросил именно о нем? Значит, считает анжерского пастыря единомышленником еретика? - Епископ Брюнон? Затрудняюсь высказаться по этому поводу. Может быть, он и разделяет некоторые убеждения Беренгария. Хотя мне доподлинно известно, что этот человек безукоризненной чистоты, добрых нравов и правильных христианских убеждений... - В чем же противоречит турский монах учению церкви? - спросила Анна. В королевском дворце, где воздух был наполнен грубыми голосами, громким смехом и топотом сапог, Готье Савейер отличался от других царедворцев тонкостью ума, деликатностью улыбки. Пускаясь в опасное плаванье по еретическим волнам, где весьма легко пойти ко дну и погибнуть, епископ приятно улыбнулся королеве, прежде чем излагать положения Беренгария, опровергаемые святой церковью и какие он сам, хотя и покинувший епископскую кафедру ради легкой жизни в королевском дворце, должен был бы всячески осуждать. Он горестно развел руками: - Беренгарий восстает против принятого церковью учения Пасхалия Радбертуса, утверждающего, что причастие, то есть хлеб и вино, сохраняя лишь внешний вид хлеба и виноградного сока, субстанционально превращаются в момент пресуществления в плоть и кровь Христа... Напротив, Беренгарий отстаивает учение некоего Ратраленуса. По мнению последнего, пресуществление хлеба и вина не совершается и сущность или субстанция этих вещей не изменяется, а под влиянием общения с Христом претерпевает изменение лишь духовное состояние причащающегося. Не привыкший к богословским диспутам король потирал рукою лоб, стараясь понять, в чем же различие двух мнений. Анна тоже с трудом следила за словами епископа, но догадывалась, что приходит конец ее детской вере. Ныне она уже попала в мир, где во все вмешивается беспокойный человеческий разум. - Но на этом еще не кончилась чреватая бурями распря между двумя учеными мужами. Лафранк, аббат нормандского монастыря в Беке, поднялся на защиту догмата пресуществления и выступил против турского монаха. Тогда-то Беренгарий и написал свое нашумевшее сочинение, в котором утверждал, что если его считают еретиком, то таковыми надо полагать и Августина или Амвросия, ибо у них он почерпнул эти мысли. Следует отметить, что книга написана довольно убедительно, хотя слог у Беренгария тяжеловат и сух. Но Лафранк отправился в Рим, чтобы поставить папу в известность о том, что происходит в Галлии. - Папой тогда еще был Лев? - спросил король. - Совершенно верно, Лев Девятый. Он отлучил Беренгария от церкви. Непослушный монах удалился в Шартр и написал там дерзкое послание святейшему отцу. Король, видимо, слушал такие подробности не без удовольствия. - Как тебе известно, это произошло всего несколько месяцев тому назад, - закончил Готье и, вынув из кармана сутаны красный платок, стал вытирать вспотевшее чело. Рассказ епископа о Беренгарий взволновал Анну. Она не могла бы выразить свои переживания точными словами, как это умел делать Готье, но всем своим существом чувствовала, что не в силах разорвать путы, которыми связали ее душу люди в монашеских одеяниях, угрожающие ей вечными муками за гробом и требующие смирения и покаяния. А вот нашелся человек, восставший против них. Король же подходил к вещам с более житейской точки зрения. Он хотел знать, с какими людьми ему приходится иметь дело, и спросил: - Чем прославлен Лафранк? - Лафранк? Он написал трактат в защиту евхаристии, под названием "О плоти и крови". Беренгарий ответил на него своим сочинением, о котором я тебе говорил. Оно называется "О тайной вечере"... Король подивился в душе умению монахов писать подобные книги. Теперь Анна с любопытством смотрела на человека, поднявшего в жизни Франции такую бурю, и вспоминала рассказ Готье. По всему было видно, что он не ошибался, когда говорил о гордыне Беренгария. Этот мятежник стоял перед высоким собранием не как грешник, пришедший сюда, чтобы в смирении покаяться перед епископами, а как борец за свои пагубные измышления. Лицо его выражало решимость и непреклонную волю, хотя монах и склонил голову набок, как бы в большой душевной печали. Анна заметила также, что епископ Брюнон, сидевший недалеко от дверей, уже по-братски улыбался своему единомышленнику, поддерживая тем твердость в его душе. Зато Лафранк в негодовании вскочил со своего места и, забывая, что тут находятся более почтенные люди, чем он, по сану и по возрасту, обратившись лицом к королю, а руки простирая в ту сторону, где стоял разоритель церкви, вскричал: - Доколе же мы будем терпеть, чтобы этот волк в овечьей шкуре... Его слова потонули в шуме негодующих голосов. Только на лице короля ничего не отразилось. Он выжидал, какой оборот примут события. Но аббат уже взывал ко всему собору: - Пусть этот безумец изложит свои заблуждения, и мы разобьем его жалкие доводы! Начались многословные прения. Анна не внимала спорящим, тем более что речи произносились по-латыни. Беренгарий страстно отстаивал свои убеждения, но никто не произнес в его защиту ни одного слова; молчали даже подозреваемые в принадлежности к ереси Санлисский епископ Фролан, называвший турского монаха своим сеньором, и лангрский пастырь Гуго. Вандомский епископ предпочел заболеть и на собор не явился. Готье пожевывал губами, мысленно вздыхая о слабости человеческой плоти. Только Брюнон поднялся в минуту самых жестоких нападок на еретика и сказал: - К заблуждениям человеческим, если они порождены стремлением сердца убедиться в истине, надо относиться со всем возможным милосердием... И уронил голову. Король подумал, что надлежит использовать эти слова, чтобы не допустить вынести слишком суровое решение. Однако страсти накалились до предела. Особенно неистовствовал Лафранк. Оправдываясь, Беренгарий заявил с гордо поднятой головой: - Не верю в возможность божественного произвола, ибо даже такой произвол несовместим с законами природы, установленными самим богом... Анне показались эти слова убедительными. Но Лафранк завопил: - Место для таких - на костре! Король уже не думал о том, чтобы использовать учение Беренгария. Легче брать неприятельский замок приступом, чем председательствовать на подобном соборе! Он видел, что все были против этого непокорного человека. Генрих наклонился к королеве и сказал, почти не разжимая зубов: - Что я могу сделать? Пожалуй, он в самом деле будет гореть на костре. Анна строго посмотрела на мужа. Он боялся таких взглядов и отвел глаза в сторону. Но Анна прошептала: - Не запятнай себя опрометчивым поступком. - Разве ты не слышала, какие обвинения возводят на этого безумца. Они кричат как одержимые. - Громкие голоса еще не доказательство истины. - Чего же ты хочешь от меня? Анна подумала и, наклонившись еще ниже к мужу, сказала: - Пусть его осудят на заключение в темнице. - Это хорошее решение. А потом мы увидим, как поступить. Генрих вздохнул с облегчением. Король был в отсутствии. В тот вечер трапезу Анны разделили епископ Готье и Милонега. Ужин приходил к концу. Епископ, в самом благодушном настроении, допивал вино из стеклянного бокала и даже любовался, прищурив один глаз, рубиновым цветом напитка на огонь свечи в серебряном подсвечнике. Это доставляло большое удовольствие епископу, научившемуся у латинских поэтов пить сок виноградной лозы со смакованием, а не лить его бессмысленно в глотку, как это делают грубые рыцари или бродячие монахи. Попивая винцо, он отвечал на недоуменные вопросы королевы по поводу его разговора на соборе с аббатом Лафранком. - Он утверждает, что универсалии существуют в реальности, - горестно говорил Готье. Анна слушала его, пытаясь пробраться в чащу этих хитросплетений. Милонега думала о чем-то своем, рассеянно доедая кусок пшеничного хлеба. - Но скажи мне, милостивая госпожа, - издевался Готье над невидимыми врагами и даже хихикнул от уверенности в своей правоте, - скажи мне, где находятся эти универсалии! Пусть покажут мне их, как Фоме Неверному. Я не поленюсь карабкаться на самую высокую гору, если они там, чтобы прикоснуться к ним, потрогать руками, убедиться в их существовании собственными глазами! Епископ глотнул вина и, с осторожностью ставя хрупкий бокал на стол, сказал, глядя вдаль: - А по-моему, это только пустой звук, дуновение ветра. Постигаешь ли ты мои слова, госпожа? Анна ответила, что постигает. По взволнованному лицу королевы можно было заметить, что ее радует восхождение по лестнице мудрости. Еще одна ступенька преодолена, чтобы приблизиться к пониманию вещей! Каждый раз, когда она слушала Готье, у Анны было такое ощущение, точно она поднималась на высокую гору, откуда открывается вид на земные красоты. Она не читала книг, что тихо, храня какую-то тайну, стояли на полке у епископа, - ни аристотелевского трактата "Об истолковании", ни сочинений Боэция или Сенеки, но умела как никто внимать словам Готье Савейера, и старик любил развивать перед королевой свои затаенные мысли, если поблизости не торчали лопоухие соглядатаи. Бокал был пуст, епископ умолк и поставил его на стол. Погруженная в созерцание мира, который медленно раскрывался перед нею, королева не догадалась позаботиться о том, чтобы подали еще один кувшин вина; но, заметив, что епископ грустно рассматривает искусное произведение итальянского стеклодува, встрепенулась и позвала чернокудрого полусонного пажа. Мальчик стоял у двери, бессознательно придав своему телу милую позу. - Гильом, - сказала королева, - ты принесешь из погреба вина и потом можешь удалиться. Вижу, твои глаза слипаются от дремоты. Смакуя реймское вино, рождающее у глупца сонливость или желание затеять драку, а у мудреца - щедрость мысли и яркость восприятия, и не опасаясь, что его осудят здесь за ересь, епископ Готье, предавший по слабости плоти Беренгария Турского и Брюнона, с которыми у него было много общего в помышлениях, но уже предчувствовавший в ослином реве глупцов какие-то далекие рассветы, рассказывал королеве обо всем, что ему приходило в голову. - Тебе известно, милостивая госпожа, что я учился у прославленного Герберта. Потом изучал теологию у Фульберта Шартрского и от обоих узнал многое. Но разве может человеческий разум постичь и вместить все знание мира? Есть город в Испании. Он называется Кордова. Дома и мосты в нем построены из камня, а вода в сады халифа проведена по свинцовым трубам. Говорят, в Кордове двести тысяч домов. Книгохранилище халифское не знает себе равных. Будто бы этот властитель способен уплатить тысячу червонцев за рукопись, если она имеет какую-нибудь ценность. А какие там ученые и звездочеты! Якобы арабские математики измерили расстояние до Солнца и Луны... Хотелось бы побывать в этом городе, но с каждым днем силы мои слабеют. Анна с грустью посмотрела на учителя. Его тучное тело напоминало развалину. - Один человек, имя которого я не припомню сейчас, - вздыхал Готье, - сообщил мне, что где-то очень далеко на Востоке, в стране, которая называется Бухара, не то умер, не то еще живет некий замечательный ученый. Его зовут, если мне не изменяет память, Авиценна. Будто бы он написал трактат под названием "Книга о выздоровлении"... Говорят, что прочитавший это сочинение может продлить свою жизнь до бесконечности. - Ты хотел бы жить возможно дольше? - Да, как папа Сильвестр. - Ах, никому не хочется расставаться с земным существованием! - Нет, у меня особые соображения. - Все люди смертны... Но о чем ты хотел сказать? - Увы, по моим великим прегрешениям мне уже уготовано место в аду. А там препротивно. Вот почему я не спешу покинуть сей мир. Впрочем, может быть, я встречу в преисподней некоторых грешников, с которыми будет занятно побеседовать. Например, Аристотеля! Хе-хе! Анна не знала, говорит ли епископ серьезно или шутит под влиянием выпитого вина. Самой же ей не хотелось думать о смерти. - Я вспоминал об этом бухарском ученом, когда мы с тобой беседовали о Беренгарии. Как и наш турский еретик, он утверждает, что мир вечен и никем не сотворен. - Откуда они знали друг друга? - Едва ли Беренгарии читал Авиценну. Я сам только случайно услышал об его книге. Но это носится в воздухе. - Разве не осудил собор подобные мысли? - строго спросила Анна, опасаясь, что Готье опять станет говорить предосудительным образом. Однако епископ успокоил ее плавными движениями рук: - Не опасайся ничего! Я отвергаю эту ересь. Хе-хе! Королева не очень-то поверила ему, видя, как поблескивают у старика глаза. В них светились лукавые огоньки. Но каким образом он мог соединять в себе огромную ученость с неизменно веселым настроением? Она же читала книги о любви, и такие повести родят в сердце печаль. Когда тучный епископ удалился, Анна подумала, что иногда бессмертная душа пребывает в жире и все-таки она как жемчужина, а во многих красивых телах души как пар. Значит, имеет значение не телесная красота, а духовная? Но чей-то голос, - может быть, то был голос вездесущего сатаны, - шептал ей, что важнее всех книг и философий любовь. Анна сплела пальцы и потянулась так сильно, что хрустнули суставы. В окно она увидела, что над Парижем поднималась огромная луна. Как обычно, Милонега помогла Анне раздеться и уложила ее в постель. В такие часы, заплетая рыжие косы, Анна имела обыкновение разговаривать со своей наперсницей о всяких житейских пустяках. - Знаешь ли ты, как поживает Елена? - спросила она Милонегу о подруге детства, что жила теперь в далеком замке, народив мужу кучу детей. - Елена живет, как все живут. - Как все? - Хлопочет по хозяйству. Плачет порой в своей каменной башне. - Откуда ты знаешь? - Говорил Волец. - Волец? Где ты видела его? - Волец приезжал в Париж. Продал коров и купил новую кольчугу. - Что он еще говорил тебе? - Говорил, что у него два сына. - А Янко? - Янко хворает. Его на охоте олень рогами бодал. Милонега принесла тюфяк, набитый шерстью, и, положив его на пол у двери, улеглась на нем, как она всегда делала, когда короля не было во дворце. Но вскоре во внутреннем дворе послышался звук подков о камень, раздались громкие голоса. - Милонега! - позвала королева свою любимицу. - Что, госпожа? - очнулась от сна Милонега. - Король вернулся. Теперь Анна уже хорошо различала голос мужа, бранившего какого-то оруженосца за нерадивость. На лестнице загремели знакомые шаги. Милонега вскочила и отодвинула на двери засов. Генрих вошел в спальню, и преданная прислужница проскользнула мимо него на лестницу. Король провел день в Марли. Анна спросила: - Удачная была охота? - Два вепря. - Сам затравил? - Одного сам, другого граф Рауль. - И он был с тобой? - Был. - Не голоден ли ты? - Не голоден. - Где же вы ели? - В Марли. - Ты очень устал? - Нет. После охоты мы отдыхали у прево. - Граф говорил о чем-нибудь? - О тебе. - Что же он говорил обо мне? - О твоей красоте. Королева тихо рассмеялась. - Чему ты смеешься? - Твоим словам. Какое ему дело до меня? - Ты - королева. Граф должен почитать тебя и твою красоту. Генрих разделся и лег рядом с супругою. От него пахло потом и лесной сыростью. Они поговорили еще некоторое время, король рассказал, как он удачно загнал зверя, потом, щадя целомудрие королевы, погасил масляный светильник... Король уснул и спал до утра. Но Анна долго лежала с открытыми глазами. Пропели петухи. Ей захотелось, чтобы поскорее наступил рассвет. 9 Текли годы, отмечаемые только празднованием пасхи и троицы или удачной охотой. Но для Анны и короля они были полны событий. После Филиппа у королевской четы родился сын, которого назвали Робертом, а еще год спустя - третий сын, Гуго. Генрих благодарил небеса, что не ошибся в плодовитости королевы, и очень восхвалял ее разум и рассудительность. Анна нередко принимала участие в совете, ставила наравне с супругом свое имя на хартиях и дипломах. Иногда она подписывалась под ними по-русски. Когда это произошло впервые, Генрих очень удивился. Однажды ему подали на подпись какую-то хартию. По своему обыкновению он поставил латинскую букву "S" и перечеркнул ее небрежно наклонной палочкой [так называемый "сигнум", заменяющий подпись]. Настала очередь королевы подписать документ. Анна взяла тростник, обмакнула его в чернила и стала собственноручно выводить на пергамене свое имя, хотя обычно это делали клерки. Король, нахмурясь, следил за рукой жены. Королева написала: "Ана реина"... [в переводе: "Анна королева"] - Почему ты начертала такие странные слова? Кто может прочитать это? - недоумевал Генрих. - Пройдет много лет, какой-нибудь книжник прочтет мою подпись и будет спрашивать себя, что за странная королева жила на свете... - тихо ответила Анна. Король, привыкший к причудам супруги, ничего не сказал. Но это не было причудой. Анне казалось, что, подписывая хартии славянскими буквами, она как бы освящает своим именем единение двух народов. Снова предстояла война, тучи заволакивали небосклон, а Франция не имела верных друзей. Только отец мог прислать Генриху воинов и табуны боевых жеребцов, помочь золотом. Кроме Анны на королевском совете присутствовали епископ Готье Савейер, уже некоторое время выполнявший обязанности канцлера, а также граф де Монморанси, граф де Пуасси, рыцарь Гвиберт и другие лица, случайно оказавшиеся поблизости. Приложил руку к хартии и епископ Роже. Он шепнул своему ученому другу: - Почему, собственно говоря, мы не скрепляем подпись короля на различных государственных документах полностью начертанными именами, а только условным значком? Готье усмехнулся. - Ты можешь объяснить это? - настаивал Роже. - Вероятно, так стали делать, чтобы не поставить в неловкое положение какого-нибудь графа или рыцаря. Ведь далеко не все из них способны нацарапать свое имя на пергамене. ...Но назревали события огромного исторического значения, и на этих страницах своевременно было сказано, что еще до того, как Анна явилась во Францию, нормандский герцог Роберт, по прозванию Дьявол, следуя примеру многих благочестивых людей, возымел желание совершить паломничество в Иерусалим. Отправляясь в далекое путешествие, он просил короля Генриха быть в его отсутствие опекуном малолетнего сына, будущего покорителя Англии. Роберт умер в Палестине. Однако и после его смерти французский король продолжал честно выполнять опекунские обязанности, деятельно охраняя юного нормандского герцога от разнузданных баронов. В 1047 году, в битве при Валь-эс-Дюн, Генрих пролил свою кровь, и в песнях об этом сражении нормандские поэты прославляли благородную самоотверженность короля Франции. Однако Вильгельм мужал, и вскоре его отношения с опекуном испортились. Дело дошло до того, что король даже перешел на сторону врагов юного герцога и поддержал восстание его вассалов. Именно к этим годам относится засада в Сен-Обен, когда под нормандскими боевыми топорами погиб цвет французского рыцарства и сам Генрих едва избежал смерти. Битва произошла спустя несколько месяцев после того, как у Анны родился Филипп. После сен-обенского разгрома положение короля Франции не стало более прочным: подняли голову собственные непокорные вассалы, а денег для набора нового войска - тех же воинственных нормандцев - не хватало. Приходилось подумать о будущем. Для упрочения короны за своим потомством Генрих решил, по примеру отца, короля Роберта, короновать Филиппа заблаговременно. Коронация состоялась в Реймсе 23 мая 1059 года, и о ней хронист написал несколько сухих латинских строк, но для Анны она превратилась в событие, полное волнений. Это было, вероятно, самой большой ее материнской радостью. Совершал церемонию архиепископ Реймский Жерве, в присутствии двух папских легатов - епископа Безансонского Гуго и Эрманфруа, титулярного епископа Сиона. Хотя Филиппу едва исполнилось семь лет, но Генрих пожелал, чтобы древний обряд совершили полностью. Король опасался всего. Ведь в противном случае враги могли оспаривать в будущем священные права Филиппа и на престол, сославшись на какое-нибудь упущение. За несколько дней до этого события, захватив с собой малолетнего наследника, король и королева отправились в Реймс. Парижские швеи и башмачники уже смастерили для Филиппа скроенную на его рост шелковую тунику, такие же башмачки и детскую мантию из пурпура. Золотых дел мастер сделал для него корону по образцу настоящей, скипетр и другие царственные инсигнии. Но меч для совершения коронации решено было использовать тот самый, которым опоясывался Генрих. Архиепископ Жерве почтительно объяснял Анне: - В ночь с субботы на воскресенье особо приставленные к этому делу стражи будут бдительно охранять базилику, чтобы в нее не проникли ни злодеи, ни бездомные нищие, ни волшебники. Как тебе известно, помазаннику положено войти в храм среди ночи и молиться в ночной тишине о благоденствии своего царствования. Но, принимая во внимание возраст нашего принца, сделать это невозможно. Поэтому вы прибудете в церковь в первом часу, когда раздастся звон колокола к утрене. В церкви для вас приготовят три трона. Когда же наступит третий час, явятся монахи из монастыря Сен-Реми и принесут священную скляницу... Анна вспомнила, как аббат Сен-Реми нес эту реликвию под красным балдахином, когда короновалась она сама. Скляница была сделана в виде птицы, в память той белой голубки, что принесла священное миро непосредственно с небес. Когда король и королева и сын их Филипп, которого они вели за руки, вступили на порог базилики, архиепископ Жерве и весь капитул встретили королевское семейство с горящими свечами в руках. Архиепископ истово покропил Филиппа, пухлого мальчика с розовыми щеками, святой водою, и будущий монарх морщил детский нос, когда брызги падали с кропила ему на лицо. Дальше церемония протекала, как ей надлежало протекать. Архиепископ Жерве, по обычаю, просил перепуганного Филиппа: - Обещай предоставить нам, епископам и капитулу сего храма, и сохранить за нами все канонические преимущества... Генрих, опасавшийся, что во время коронации может произойти какое-нибудь выступление против его дома, поспешил ответить за сына: - Обещаю! Обещаю также всем защиту от несправедливости, хищений, вымогательств... Он запнулся. Архиепископ тихо подсказал: - И неправедного суда! - И неправедного суда! - поспешно повторил Генрих. - Обещаю требовать от судий милосердия... Снова наступило неловкое молчание. Жерве, не глядя на короля, шепнул: - Истреблю на моей земле... - Истреблю на моей земле еретиков, осужденных церковью... - Да поможет мне бог! - подсказывал архиепископ. - Да поможет мне бог! Заглушая эти слова, раздались торжественные, очень громкие звуки латинского гимна. Архиепископ стал читать длинную древнюю присягу: - "Я, король Франции, обязуюсь помнить, что тремя королевскими добродетелями являются благочестие, справедливость и милосердие..." В церкви было множество народа, потому что на торжество, чтобы сделать его всенародным, позвали даже ремесленников и торговцев, хотя благородные и косились на них с неприязнью. Пользуясь давкой и теснотой, некоторые рыцари нескромно прижимались к соседкам, и знатные дамы, оборачиваясь, поощряли их улыбками. В душном церковном воздухе слышался голос архиепископа, произносившего за малолетнего Филиппа древние слова королевской присяги: - "Клянусь судить без лицеприятия, взять под свою защиту вдов, сирот и чужестранцев, наказывать татей и прелюбодеев..." После каждого обещания Генрих отвечал за сына: - Клянусь! - "Клянусь не предаваться в благополучии гордыне, с терпением переносить невзгоды, принимать пищу только в часы, указанные обычаем для трапезы..." Церемония была длительная и скучная, люди устали, но многие с удовольствием наблюдали за поведением маленького Филиппа в этом своего рода театральном действе. Зрителем подобных представлений приходилось быть не всякий день. Присутствующие видели, как король и королева подвели сына к алтарю и Анна с материнской заботой посмотрела на лежавшие там детские одежды. Наклонившись к ребенку, она сняла с него тунику, и мальчик остался в одной длинной полотняной рубашке. Архиепископ развязал у испуганного Филиппа ворот, взял золотой иглой немного мира в склянице и совершил старинный обряд, сначала коснувшись иглой чела, потом груди, наконец правой и левой руки. Присутствующие неистовыми голосами затянули: Так помазали на царство Соломона! Увы, это было еще не все. На мальчика стали надевать коронационные одеяния, и Анна шептала ему раздраженно: - Подними же руки! Наконец Филипп послушался матери и сделал, что она просила. В таком положении Анне было легче надевать на сына узкое одеяние из негнущейся парчи. Затем герцог Аквитанский Ги опустился перед своим будущим повелителем на колени и привязал к ногам Филиппа крошечные золотые шпоры... Одним словом, король вздохнул спокойно, когда раздались клики: - Мы все желаем, чтобы Филипп царствовал над нами! Генрих обменялся с женой понимающими взглядами. Анна сияла красотой тридцатилетней женщины. Даже придворные дамы любовались ею. Среди присутствующих находились представители графа Анжу и маркиза Фландрии, многие другие графы и бароны, и в числе их - Рауль де Валуа. Некоторые наблюдательные кумушки заметили, что граф не сводил глаз с королевы. На алтаре лежала широко раскрытая книга - то самое, написанное славянскими буквами Евангелие, на котором несколько лет тому назад Анна присягала на верность Франции. Она подвела сына к алтарю, показала, как надо положить руку на украшенную золотом и киноварью страницу... Филипп покорно выполнял все, что от него требовали. Эрманфруа, титулярный епископ Сиона, чрезвычайно гордившийся своим званием, прикрыл рот рукой и сказал Готье: - Позволительно ли французскому королю присягать на Евангелии, написанном славянскими письменами? Ведь они непонятны для него. Готье, по своей привычке подсмеиваться над самыми святыми вещами, добродушно ответил: - Наши короли не больше смыслят и в латинских книгах. - Как ты можешь говорить так... - обиделся за помазанников божьих Эрманфруа, епископ Сиона. Увы, святой град уже находился во власти сарацин, и только этот пышный титул еще напоминал о намерениях Рима, не оставившего надежду при удобном случае завладеть Иерусалимом. - Впрочем, Филипп немного знает язык матери, - добавил Готье. Старик любил маленького принца, который часто задавал ему вопросы, свидетельствующие об уме и любознательности, а порой и непозволительно дерзил. Но епископ не был злопамятным человеком. Эрманфруа умолк, поджимая тонкие губы. Он вообще с презрением относился к этому обжоре и даже подумывал иногда, не сообщить ли папе, что епископ Готье Савейер больше интересуется латинскими поэмами и каплунами, чем благом церкви. Впрочем, он даже не догадывался, о чем думал толстяк в эти священные мгновения, когда, может быть, решались грядущие судьбы Франции. В свою очередь не подозревая о предательских планах собеседника, Готье благодушно взирал на церемонию, сцепив пухлые пальцы на парчовом брюхе. Просвещенный епископ спрашивал себя мысленно, будут ли сегодня на пиршественном столе знаменитые на все королевство архиепископские цыплята. Реймское вино тоже способно доставить смертному немало радостей, если вкушающий его не пьяница, а в меру приемлет сок благословенной виноградной лозы. Приятно было бы, конечно, сидеть на пиру не с каким-нибудь тупицей, а с соседом, с которым можно поговорить о философии, этой утешительнице всех одиноких и грустных людей. Так размышлял под пение псалмов епископ Готье. Прошел год. Еще раз весна улыбалась природе и зеленые лужайки покрылись желтыми цветами. Но так как зимою дни слишком коротки для ведения военных действий, долгие ночи утомляют стражей, то опытные военачальники предпочитают начинать войны в марте. Поэтому не было ничего удивительного в том, что французский король выступил в поход против Нормандии в месяце, посвященном римлянами богу войны. Задача заключалась в том, чтобы захватить замок Тийер. Немало пролилось французской и нормандской крови ради этого важного стратегического пункта, неоднократно переходившего из рук в руки. Завладев замком, нормандцы еще более укрепили тийерскую твердыню - ключ к плодородным долинам Франции - и построили вместо бревенчатого укрепления каменную башню, окружив ее стеною, сложенной из огромных плит и кирпича, и снабдив замковых воинов большим количеством оружия и запасов. Здесь имелось все для того, чтобы выдержать длительную осаду: колодезь с питьевой водой, полные провианта погреба и хорошо оборудованная кузница. Как всегда во время таких войн, и та и другая сторона старались нанести ущерб противнику, сжигая его селения. И вот еще раз поднялись черные зловещие столбы дыма... Это по приказу короля Генриха граф де Мартель разорял деревни, расположенные по обоим берегам реки, а сам король неожиданно появился под стенами замка. Но не приходилось и думать о захвате его приступом, хотя желательно было избежать и слишком долгой осады, чтобы на выручку крепости не явились главные нормандские силы. Поэтому военный совет решил построить мощный таран и с помощью такой военной машины пробить в каменной стене более или менее широкую брешь, в которую могли бы ворваться королевские воины. Король лично руководил постройкой тарана. В его основание, в виде четырехугольника, положили крепкие и чудовищной толщины дубы, а поперек приладили не меньшей величины другие бревна, скрепив их деревянными брусьями, и уже на этой площадке установили при помощи крепких подпор два огромных столба с перекладиной. На ней надлежало подвесить на железных цепях тяжкую колоду, конец которой окован медью в виде головы барана, откуда и название машины. Воины раскачивают подобное сооружение и ударяют медным лбом в стену, постепенно разрушая камень. Это действие очень напоминает бодание барана, который обычно отбегает назад, чтобы тем сильнее нанести удар врагу. Стоя на высокой башне, осажденные с тревогой взирали на сооружение стенобитной машины. Бойко стучали топоры. Но вдруг плотники оставили работу и все как один повернули головы в сторону реки, откуда в облаке пыли приближался какой-то отряд. Сам король тоже с опасением посмотрел туда, спрашивая себя, что это значит. Однако вскоре уже можно было рассмотреть, что идут люди графа Мартеля. Они уводили во Францию захваченных в недавних стычках пленников, вернее, крестьян из сожженных во время набега неприятельских деревень. Граф в это время находился вместе с королем и давал ему ценные советы по устройству военной машины. Но оба тотчас поспешили на соседний холм, чтобы удобнее наблюдать за проходящим мимо отрядом. Это было вполне привычное для них зрелище. Впереди конные воины гнали рогатый скот - волов и коров; позади, тоже под стражей, брели длинной вереницей крестьяне и крестьянки. Мужчины держали в руках мотыги, или серпы, или какой-нибудь горшок, женщины несли младенцев; детей постарше они тащили за руки. Один из сервов даже вел на веревке каким-то чудом оставленную в его распоряжении козу, правда, тощую и лохматую. В хвосте отряда ковыляли старики и старухи, которых приходилось подгонять древками копий. Это совсем измотало бедных воинов, и без того утомленных ночным набегом, но кто же станет считаться с простым копейщиком! Большинство пленников, старые и молодые, смотрели в тупом безразличии себе под ноги, уже привыкнув к мысли, что страдание стало их вечным уделом. Отряд вел рыжеусый рыцарь, весь в медных бляхах на кожаных доспехах и в остроконечном шлеме. Он посмотрел на замок и спокойно продолжал путь. Приложив руки ко рту, граф де Мартель крикнул ему: - Эй! Ренуар! Рыцарь натянул поводья. Сообразив, что его зовут, он повернул коня и направился к графу. Подъехав к тому месту, где сооружали таран, Ренуар остановился и, не слезая с коня, ждал графских приказаний. В отсутствие своего начальника отряд расположился на дороге. Рыцарь был рыж, а лицо его украшал розоватый шрам через всю правую щеку. Приходится сказать, что глаза этого вояки не блистали умом. Граф де Мартель уперся кулаками в бока и спросил его: - Откуда гонишь скот? Рыцарь неопределенно махнул рукой в ту сторону, где еще поднимался за зеленой дубравой бурый дым: - Оттуда, где монастырь. - А людей? - И людей оттуда. - Сколько? Рыцарь окинул равнодушным взглядом отряд и сказал: - Может быть, пятьдесят. А может быть, шестьдесят. - Не считая женщин и детей? - Не считая. - Перепиши всех. - Где же взять писца? Граф подумал, что рыцарь прав; в военной обстановке найти писцов было нелегко, а ему даже в голову не пришло спросить, умеет ли Ренуар писать. Водить тростником по пергамену не рыцарское дело. Мартель с озабоченным лицом кинул взгляд туда, где находились пленники. Воспользовавшись остановкой, они бросились на землю или без стеснения отдавали дань природе, присев на лужайке. Граф в гневе стал выговаривать рыцарю: - А зачем стариков взял? И постучал пальцем по лбу. Ренуар тоже посмотрел на дорогу. Действительно среди захваченных поселян были дряхлые старики и старухи, уже не пригодные ни к какой хозяйственной работе. - Я дармоедов кормить не намерен! - кричал граф. Рыцарь что-то соображал. - Как же мне поступить с ними? - А как же ты думаешь? - Перебить их? - недоумевал Ренуар. - Проще прогнать беззубых на все четыре стороны. Рыцарь ничего больше не сказал и направил коня к отряду. С холма было видно, что среди пленников началась суета. По приказу рыцаря стариков и старух отделили от остальных. Король и граф смотрели и ждали, как он выполнит приказ. Вдруг конные воины погнали этих никому не нужных людей к реке, подгоняя их остриями пик. С дороги доносилось: - Уходите! Уходите! Старики бежали вприпрыжку по полю, усеянному ромашками, и за ними ковыляли кое-как старушки, нелепо размахивая руками и падая порой на землю. Но жало пики снова поднимало неловких, и они опять трусили, пока не исчезли за кустарником. Один из стариков упал и не поднялся. Всадник склонился с лошади, посмотрел на него и потом поехал медленно назад... Граф сказал королю: - Этот Ренуар никогда не отличался большой сообразительностью. Не проще ли было не брать беззубых, чем возиться с ними или, может быть, даже принять на себя грех человекоубийства? - А почему ты раньше не объяснил ему? - хмуро спросил король. - Мы должны думать за глупцов. Граф процедил сквозь зубы: - В конце концов... Вероятно, он хотел сказать, что на свете существуют более важные вещи, чем несколько стариков и старух. Но сборка стенобитной машины приходила к концу. Когда таран был готов, под него подложили катки и придвинули тяжелое сооружение к внешней стене замка; под прикрытием передвижных дощатых щитов, в которые немедленно застучали нормандские стрелы, французские воины приступили к опасной работе. Раздался первый глухой удар тарана о камень... Напрасно осажденные метали в воинов короля стрелы, лили на них кипяток и расплавленную смолу, бросали камни... Сооруженные из прочных досок навесы хорошо защищали смельчаков, орудовавших с тараном. Только смола заставила прекратить работу. Однако спустя некоторое время снова послышались тяжкие удары: Туп! Туп! Этот звук тупых ударов не могли заглушить ни перебранки с осажденными, ни шум сражения, ни человеческие крики и вопли, когда стрела поражала кого-нибудь. Удары следовали один за другим, как неумолимая судьба: Туп! Туп! Туп! Стена содрогалась, но выдерживала упрямство медного лба. Над тем местом, где действовал таран, к небесам поднималось огромное облако каменной пыли. Стоявшие на стене были в крайнем смятении. Однако в тот день была среда, и назавтра, с девятого часа четверга, наступало божье перемирие. Оно длилось до утренней молитвы в понедельник. В течение этого времени запрещалось пролитие крови, нападение на врагов и, в особенности, на безоружных людей, идущих в церковь или возвращающихся из нее, на всех клириков, а также на дома, расположенные не дальше тридцати шагов от церковной ограды. Между тем Генрих опасался, что во время перерыва военных действий осажденные смогут укрепить стену дубовым частоколом, и поэтому таран продолжал действовать в четверг с утра до вечера. Комендант замка, старый барон де Болье, человек с длинными седыми усами, в кольчуге, в блистающем шлеме, с мечом на перевязи через плечо, кричал с башни старческим голосом: - Ваш король антихрист! Разве вы не знаете, что наступило божье перемирие. Никто в эти дни не должен проливать христианскую кровь! Генрих, сидя на коне, на почтительном расстоянии от замка, куда не долетали стрелы нормандских арбалетчиков, мрачно ждал, когда же наконец рухнет стена и можно будет начать приступ. Уже были заготовлены вязанки хвороста и другие горючие материалы, чтобы в случае надобности выкурить защитников огнем и дымом из их логова. В шуме сражений удары тарана казались биением какого-то огромного сердца. Но в самый разгар битвы, когда человеческие глотки уже охрипли от криков и проклятий, случилось неожиданное. Над холмом заблестели кресты. Оказалось, что, это явился аббат соседнего французского монастыря. Воины графа Мартеля, по ошибке или из озорства, сожгли одно из селений, принадлежавших монастырю, и старый приор поспешил с перепуганными монахами к замку Тийер с твердым намерением потребовать возмещения за понесенные убытки. Считая неприличным начинать разговор сразу о вещественном, аббат решил напомнить королю о духовном. - Неужели тебе не ведомо, король французов, - взывал он, - что уже наступило божье перемирие? А посмотри, как поступают твои воины! Хмурый король снял шляпу под торопливым благословением аббата, державшего в руках серебряный крест. Многие воины опустились на колени. Гул битвы стал затихать, удары тарана прекратились. Барон де Болье воспрянул духом, и стоявшие на стене перестали метать стрелы. Аббат жаловался Генриху: - Королевские воины сожгли монастырское селение. Мы бедные иноки, а ты лишаешь нас куска хлеба. Кто же возместит аббатству потери? Где наши сервы? Они разбежались, и я не мог без слез смотреть на пепелище. А все это происходит потому, что ты нарушаешь постановление святых соборов. - По обычаю, мир наступает с девятого часа в субботу и длится до первого часа понедельника, - мрачно возразил король. - В других областях! А у нас богу посвящены четыре дня. Четверг - по причине вознесения Христа на небо, пятница - ради крестных мук, суббота - чтобы почтить его пребывание во гробе, а в воскресенье следует воздержаться от человекоубийства в память восстания Христа из мертвых. - Когда же воевать? - рассердился король. - В остальные дни недели. Их вполне достаточно для тех, кто хочет проливать кровь. Страшно подумать, что творится на земле! Селения сжигаются, жители уводятся в плен, кони топчут нивы. Кроме того, дороги стали небезопасными, и купцы не имеют возможности торговать, а паломники посещать монастыри. Прошу тебя, останови войну! - Вот о чем ты заботишься больше, чем о мире, - негодовал король. - Сокрушаешься, ибо паломники не несут тебе свои денарии? Уходи отсюда и не мешай мне карать врагов. Твое дело - молиться, мое - воевать. Напрасно аббат грозил церковными карами и даже вечными муками. В пылу борьбы адский пламень перестал казаться королю таким страшным, каким представлялся порой в часы раздумий. Необходимо было покончить с этим осиным гнездом. Иначе дорога на Париж оставалась открытой для врага. Замок Тийер запирал долину Эвра как на ключ. В субботу, когда надлежало вспоминать о пребывании Христа в гробнице, неутомимый таран сделал свое дело. Стена рухнула с ужасающим грохотом, и французские воины устремились на приступ. В конце концов им удалось ворваться в башню, где началась резня в каждом закоулке. Защитники крепости были перебиты. В ожесточении битвы и некоторые женщины, из тех, что обитали в замке со своими мужьями, погибли или подверглись насилию. Когда тесную замковую лестницу очистили от трупов и выбросили их через бойницы во двор, Генрих поднялся на закопченную пожаром башню и окинул взором окрестности. Казалось, он смотрел не только на завоеванную область, а и на двадцать лет тяжелой борьбы. Битвы его были по большей части неудачны, им не хватало блеска и славы больших сражений, воспетых и увековеченных в памяти народа поэтами. Чаще всего дело ограничивалось небольшими стычками. Только сражение при Валь-эс-Дюн и переход у Бервиля наполнили историю Франции некоторым громом. Но что великого мог совершить король, имея в своем распоряжении триста или четыреста рыцарей и две или три тысячи пехотинцев и арбалетчиков! Даже удивительно, что и с такими незначительными силами ему удавалось более или менее успешно бороться с феодалами за объединение Франции. Правда, уже начали оказывать поддержку королю богатеющие города. В первые годы этой затянувшейся войны Генрих с грехом пополам сколотил сильную коалицию для борьбы с Вильгельмом, герцогом Нормандии. Под знамя короля стали Бургундия, Овернь, Анжу, Шампань и Гасконь. В то время как сам Генрих вместе с преданным ему графом де Мартелем разоряли области вокруг Эвра, брат короля грабил города и селения, расположенные на нижнем течении Сены. В таких случаях сеньоры кое-как отсиживались в своих замках, но беззащитные крестьяне очень страдали от меча и огня, поэтому при первых признаках войны забирали имущество и убегали в леса и болота. Но король и его брат слишком увлеклись легкими победами, а в это время Вильгельм собрал прекрасно вооруженное войско. Силы Генриха были разбросаны. Вассалы не спешили на помощь. В 1054 году французские рыцари потерпели от нормандцев жестокое поражение под Мортемаром. Три года спустя упрямый Генрих предпринял еще одну попытку сокрушить Вильгельма и вторгся в самое сердце Нормандии, стремясь захватить город Байе, где теплились древние норманнские традиции. Однако разгром под Варавилем разрушил все планы короля, и ему пришлось снова отдать врагам стоивший столько крови французам замок Тийер. В дни, когда произошло варавильское сражение, Анна находилась в Париже, переживая большую тревогу. Надеясь услышать победные трубы, она часто подходила к окну и прислушивалась, не возвращается ли король. Но за окошком стояла тишина. Париж мирно засыпал. А Генрих где-то скитался по щебнистым дорогам Нормандии, под холодными осенними дождями. Королева снова опускалась в кресло и закрывала лицо руками. Напротив нее вздыхал епископ Готье Савейер... Третий день шумел проливной дождь, какие бывают только в Нормандии. В сопровождении немногих спутников французский король возвращался тайком в Париж после поражения под Варавилем. Рядом с ним трусил на муле шартрский епископ Агобер. Королевство очутилось на краю гибели, и верный друг разыскал Генриха на ночной дороге, чтобы утешить его и помочь советами. Стояла ночь. Королевский конь ступал по лужам. Дождь шумел и шумел в придорожных деревьях. Со всех сторон лежала непроницаемая тьма. Только иногда вспыхивала молния и вдруг озаряла то сухое дерево у дороги, то хижины, то церковь молчаливого аббатства. Король вытирал рукой мокрое лицо и говорил епископу с горечью: - Я верую в троицу... Но, может быть, сатана сильнее бога и побеждают те, кому он помогает? Скажи мне, есть дьявол или нет его? Несмотря на шерстяной плащ с куколем, епископ Агобер промок до последней нитки и едва поддерживал под дождем тягостный разговор. И все же, будучи разумным человеком и понимая душевное состояние короля в эти минуты, ответил кротко: - Если есть бог, то существует и сатана. - И архангел не смеет поразить его огненным мечом? Король, мало обращавший внимания в этом несчастье на погоду, привыкший во всяких превратностях фортуны переносить голод и холод, желал сегодня знать, помогает ли сатана тем, кто припадает к нему с мольбой. Чтобы победить Вильгельма, Генрих готов был продать даже бессмертную душу. - Настанет день, и бог сокрушит силы ада, - опять наставительно сказал Агобер. - И тогда сатана погибнет постыдным образом. - А в ожидании этого он пакостит Франции? - По своим непостижимым замыслам господь терпит козни дьявола для нашего испытания. - Вместо того чтобы помочь мне. В отчаянье от всего того, что произошло, Генрих заскрежетал зубами. Епископ со вздохом произнес: - Умоляю тебя, мой король, не относись к подобным вещам с легкомыслием. - Но разве христианский король не возвращается еще раз в Париж с позором? Несмотря на молитвы епископов и монахов и на святыни, заключенные в рукояти его меча... - Будь осторожен! Сатана неистощим в злобных выдумках против христиан. Опасайся попасть в его западню! Потому что мы часто даже не знаем, в каком образе он является и какие мысли нашептывает в часы сомнений. Среди ночи сам епископ, в остроконечном куколе плаща, на ушастом муле, казался королю странным привидением. Как однажды и у его супруги во время беседы с Готье, у Генриха мелькнуло подозрение: не дьявол ли едет с ним рядом под личиной Агобера? Но он отогнал искушение. Епископ продолжал скорбным голосом: - Чувствую великое смятение в твоем сердце. Однако не надо падать духом, это недостойно французского короля. Ты взял на плечи тяжкое бремя, тебе еще многое надлежит совершить, чтобы Франция была счастливой... Генрих неоднократно видел на полях битв, как умирали люди. Настанет и его час. О, неужели и королям грозят вечные муки, о которых ему прожужжали все уши монахи? Помазанник божий метался, как загнанный зверь, между страхом перед геенной и необходимостью выполнять трудное королевское дело. Епископ Агобер поддерживал короля в борьбе за независимость галльской церкви, но многие другие прелаты выполняли волю далекого Рима. Генрих знал, что по единому слову папы они отлучат его от церкви и запретят богослужения в церквах. Тогда народ может отвернуться от законного государя. - Какая мерзкая погода, - проворчал Агобер. Король ничего не ответил. Перед ним возникло вдруг красивое лицо Анны... Что она делает в эту дождливую ночь? Читает свои странные книги? Или беседует с болтливым толстяком? Или, может быть... Но никто никогда не видел, чтобы в опочивальню ее входил кто-нибудь в ночные часы, кроме короля. Вновь особенно ярко вспыхнула молния. В сиянии небесного огня король увидел на мгновение недалеко от дороги засохшее, черное дерево с безлиственными ветвями и на одном из суков - висельника с судорожно искривленными голыми ступнями. Тотчас вновь наступила кромешная тьма и загремел чудовищный гром... В Париже тоже в продолжение нескольких дней шел дождь. Наутро Анна выглянула в окно, но увидела только дымы из труб, мокрые крыши, потемневшую реку, ивы, склонившие в тумане длинные ветки к воде. Небо было затянуто хмурыми облаками. Природа точно позабыла о солнце. Это происходило в той самой горнице, где Анна обычно беседовала с епископом Готье. Огромная, написанная киноварью Псалтирь на деревянной резной подставке, предусмотрительно прикованная цепью, наклонный стол с глиняной чернильницей, обитый медью ларь с хартиями... Анна опустилась на подушку сиденья. На королеве было узкое платье из зеленой материи без всяких украшений. Она догадывалась, что зеленый и голубой цвета лучше всего оттеняют золото ее волос. Но груди уже стало тесно в этом одеянии. Своими сосцами королева вскормила трех сыновей и дочь Эмму, умершую в младенческом возрасте. Роберт тоже умер... Все-таки королева была еще очень хороша собою. В этой простой и невысокой горнице с очагом из красных кирпичей и обыкновенными побеленными стенами она казалась не похожей на других женщин и наделенной особенной судьбой. В другом кресле, сложив на животе пухлые ручки, скромно устроился Готье Савейер. Пользоваться таким сиденьем - а не табуретом - в присутствии королевы епископу разрешалось из уважения к его учености, а также принимая во внимание дородность пастырского тела. Мудрый наставник с удовольствием взирал на Анну. Но на него действовали не чары красоты, к которым он оставался совершенно равнодушным, а стремление этой женщины понять смысл вещей, на что весьма редко оказывался способным и мужской ум. Происходила очередная беседа королевы с учителем, одна из тех, что приоткрывали для нее среди мелочных забот суетной жизни высшие области мира, в каких жили Готье и ему подобные. По-прежнему она впитывала слова поучения, как пустыня - пронесшийся над песками дождь. В тот день они занимались повторением пройденного. Речь шла о семи свободных искусствах. Еще раз епископ разъяснял с отеческой улыбкой: - Грамматика учит нас говорить членораздельно, диалектика помогает открыть истину, риторика украшает нашу речь, арифметика считает, астрономия изучает течение небесных тел, музыка поет, а философия приносит утешение. Это и есть семь свободных искусств. - И начало их грамматика? - Она - как бы мать всего. На картинах ее изображают в виде царицы, покоящейся под древом познания добра и зла. На голове у нее корона, в правой руке она держит нож, служащий для подчистки сделанных писцом ошибок, а в левой - розгу, чтобы наставлять нерадивых. Анна вздохнула, вспомнив Всеволода и Святослава, и подумала, что, вероятно, братьям было бы приятно слушать подобные наставления. Когда Анна впервые приступала к учению, Готье сказал: - Мы начнем изучение грамматики с басен Эзопа. С подобной книгой в руках легче всего постичь тайны латыни. Я имею отличный перевод. Затем придется перейти к другим книгам. - А изучив грамматику... - Изучив грамматику, мы приступим к риторике, и я научу тебя составлять латинские хартии. Что не лишнее для королевы. Во время этих бесед у Анны было такое чувство, что у нее вырастают крылья. Она сказала со вздохом: - Сладостно познавать мир. - Человек познает как ангел, - заметил епископ, - умозаключает как человек, ощущает как животное, прозябает как растение... - Прозябает как растение... - задумчиво повторила Анна. - Мы познаем все, что живет и что не живет. Но жизнь - как древо. Корни древесные - материя, ветви и листья - все преходящее, цветы - наши души... - А плоды? - Плоды - добрые дела. Это было непонятно, но прекрасно, и в глубоком волнении Анна сжала руки. Разговор их прервали звуки трубы. Анна вскочила и стала прислушиваться, приложив розоватый палец к устам. Звук трубы повторился, такой же тягучий и унылый. - Это возвращается король, - сказала Анна. - Он возвращается с победой, - утешал ее епископ. - Но, может быть, он ранен? Почему так печально звучит труба? Король возвращался в Париж после поражения под Варавилем... 10 Пришло время, и в самом разгаре приготовлений к новой войне с Вильгельмом, которого во Франции называли Побочным, а история назвала Завоевателем, король Генрих I скончался. Печальное событие произошло 4 августа 1060 года в замке Витри-о-Лож, недалеко от Орлеана. Король уже давно чувствовал недомогание, хотя как будто не было причины думать о близкой развязке. Во всяком случае, он не почел нужным вызвать супругу из Парижа даже в тот день, когда не мог уже встать с постели. А между тем ему очень хотелось побеседовать с королевой наедине, и о многих важных вещах. Анна часто помогала ему дельными советами. Правда, порой они казались ему довольно странными, напоминали те химеры на колокольнях, что начали вырезать из камня во Франции, но разве вина королевы, что жизнь требует не мечтаний, а точных расчетов и больших денежных средств. Когда Генрих думал о смерти, а такие мысли стали посещать его на ложе болезни в этом вдруг притихшем замке, он утешал себя мыслью, что Франция не останется без кормчего. У нее будет законный король, именем Филипп, а рядом с ним останется умная мать, и в государственных делах им обоим поможет своим мечом преданный кузен Балдуин Фландрский. Генрих уже давно собирался возвратиться в Париж, но неотложные дела требовали его присутствия в угрюмых пограничных замках, над которыми по вечерам кружилось шумное воронье. Узнав о болезни возлюбленного короля, епископ Агобер, преданный королевский советник, поспешил в Витри-о-Лож и немедленно отправил гонца в Париж, считая, что необходимо предупредить королеву. Агобера сопровождал врач Жан, по прозвищу Глухой, худощавый, бритый, как епископ, человек в красном колпаке и длинном черном одеянии до пят. По отзывам больных, которых пользовал медик, он понимал толк в клистирах и рвотных средствах. Благоприятное или неблагоприятное течение болезни Жан определял по цвету мочи. Вместе с врачом явился его ученик, красивый юноша и, судя по черным кудрям и смуглому цвету кожи, итальянец. Он привез мешок с сушеными травами и прочими таинственными снадобьями, а под мышкой держал какую-то медицинскую книгу. Врача тотчас привели к больному. Король лежал со страдальческим выражением лица; голова его покоилась на зеленой подушке, утопая в ней, как камень; нос у Генриха посинел и заострился, а борода, уже седеющая, сбилась в неприятный клок волос. Епископ Агобер, стоявший у ложа, на котором раньше спал кастелян, сказал нарочито бодрым голосом медику: - Постарайся поскорее вылечить нашего короля! Генрих кисло посмотрел на вошедшего, однако Жан поклонился и приступил к обследованию болящего: сначала положил руку на лоб короля, пощупал запястье, стараясь определить по пульсу, насколько сильна лихорадка. Но жара не было. Ощущался лишь страшный упадок сил, изнеможение, усталость от земных дел. Врач подумал, что, может быть, причиной болезни является в данном случае тлетворный печеночный гумор, или, говоря языком непросвещенных людей, желчь, как это часто бывает у стариков, и, задрав королю на голову холщовую рубаху, помял то место, где у человека помещается печень. Король поморщился и сказал: - Там у меня болит. Епископ Агобер с испугом посмотрел на медика. Врач сидел некоторое время у изголовья больного в большом смущении, не зная, какое применить здесь лечение. Даже у графов или епископов недомогания не такие, как у простых людей, а перед ним лежал больной король... Генрих делал все, что от него требовали, высовывал покрытый белым налетом язык, поворачивался на другой бок и рассказывал подробно, что он испытывает при испускании мочи, но это ничего не дало для определения болезни. Жан снял с головы красный колпак и потер растерянно лоб, но потом опомнился и снова принял важный вид. Уповая на свою счастливую звезду, ибо всякому известно, что если человеку суждено умереть от какого-нибудь недуга, то он умрет, а если определено исцелиться, то он выздоровеет и без дорогих лекарств, врач решил дать королю то средство, которое он прописывал страдающим желтухой и которое даже возвращало старцам мужские силы, чем они были очень довольны. Около часу времени потребовалось на приготовление лекарства. Медикус начал колдовать над пучками трав, выбирая одни, откладывая за ненадобностью в сторону другие; в это время молодой итальянец с веселыми глазами что-то толок с приятным звоном в медной ступе. Но, занимаясь своим делом, юноша почтительно расспрашивал медика о заболевании короля и о том, какие снадобья собирается прописать он больному. Жан Глухой лишнего не говорил, отделываясь сведениями общего характера, которые, по его мнению, могли помочь Антонио, как звали ученика, в распознавании болезней. - Главное, - говорил Жан под бодрый звон пестика в медной ступе, - обращай особое внимание на биение сердца. Как бьется сердце, так бьются и все жилы. По пульсу ты можешь определить род пищи, принятой накануне человеком. Если ты легко определяешь биенье жилы и даже на глаз замечаешь, что удары ее сильные, то такой пульс считается опасным. Если же удары сотрясаются, то такой пульс - острый. Хуже всего, когда пульс бывает слабым. Но обычно он - двух родов: у молодых - тупой, влажный, у стариков - острый, сухой. Весной у всякого человека пульс становится сильнее. Вино тоже увеличивает силу пульса, ускоряет его больше, чем всякий другой напиток, и это тебе необходимо запомнить. Ученик, повернув лицо в сторону врача, слушал, одновременно действуя пестиком. - Какой пульс у короля? - спросил он. - Слабый, сухой. - А если сделать кровопускание? - Подумай, что ты говоришь, - рассердился медик. - Кровопускание еще больше ослабит пульс. Наоборот, надо укрепить силы короля. Для этого я и составляю это лекарство. Генрих п