выйти вон. Наслышанный об упрямстве Ивана Васильевича он с самого начала ждал этого вопроса. -- Королева Елизавета плохо себя чувствует, -- не поднимая глаз, проговорил, -- врачи не советуют ей ехать за море. У нее слабое здоровье. Она ждет московского царя к себе в Англию. -- Где это видано, чтоб жених к невесте ехал! -- вспылил Иван Васильевич. -- Да кто она такая, чтоб от моего предложения отказываться?! Под моей властью столько земель, что на пять королевен хватит. Знаем мы эти уловки! -- и повторил, скривив губы, -- "плохо чувствует!" К нам бы приехала, и мы бы ее тут мигом в чувства привели. -- Королева предлагает царю свою дружбу, -- послу совсем не хотелось выслушивать оскорбительные нападки насчет своей королевы, которую сам же тайно обожал, хоть и не желал признаваться в том, но сейчас испытывал что-то вроде ревности к этому дряхлому московскому царю, от которого к тому же дурно пахло, и в уголках глаз виднелись капельки желтого гноя. Он бы научив его вежливости, не будь послом. -- Да куда мне ее дружбу засунуть? -- продолжал кипятиться Иван Васильевич. -- Дружбу со мной все государи, окромя польского, водят. Папа римский и то легатов своих шлет, тоже в дружбе уверяет. Так что, мне теперь жениться на нем, что ли? -- Королеве сообщили, что у царя уже есть жена, -- попытался сделать свой выпад Сильверст. -- Кто есть? Кто у меня есть? -- Иван Васильевич низко наклонился к лицу посла и запах лука, чеснока и еще чего-то отвратительного становился невыносим. -- Померли они... -- царь попытался сделать скорбное выражение -- Так и передай королеве -- померли! Отравлены были врагами-недругами. А те, кого за жен считают, то девки мои спальничные. Девки, и все тут, -- лицо его, так и не приняв соответствующего выражения скорби, теперь выражало похотливую усмешку. -- Ты коль мужик, то понимать должен Мало ли кто при дворе моем живет. Всех их женами что ль называть? -- Я не знаю, -- Сильверст развел руками, -- но королева не уполномочила меня говорить о женитьбе. -- Ну и не говори, коль сказать нечего, -- царь вдруг резко оборвал разговор и по всему было видно, как он устал. Верно, какая-то давняя болезнь давно подтачивала его, и лишь недюжинное здоровье противилось ей, выдерживая и крутой царский нрав, и многочисленные неумеренности. Даниил Сильверст поспешил подняться, поняв, что прием окончен, и прошептал про себя молитву, благодаря Бога за мирное окончание встречи с московским царем. -- Завтра чтоб на площади был, -- напомнил царь ему уже в спину. Тяжело ступая и не выпуская посох из рук, Иван Васильевич направился по внутреннему переходу в свои покои. Он не переставал размышлять о притворстве английской королевы, которая, с одной стороны, добивалась его расположения, заискивала, посылая ласковые письма, ища выгоды для своих купцов, скупавших русские товары по самым низким ценам и вывозивших их в Англию без всякой пошлины, но когда зашла речь о том, чтоб объединить два могучих государства и установить владычество на море и на суше, то тут она делала вид, будто не понимает, о чем речь. "Вот славно было бы, если бы мы хвост поприжали разным там свеям, немцам и прочим замухрыжистым государям, что носы наружу повысовывали. Тут бы, глядишь, и султан турецкий присмирел, не то что паны польские..." После смерти давнего своего врага -- польского короля Сизигмунда -- Иван Васильевич очень надеялся, что сумеет окончательно закрепиться в Ливонии, получив долгожданный выход к морю, и сможет сам вести торговлю со всеми странами, не особо дожидаясь, пока английские или датские купцы приплывут для закупки товара по дешевым ценам, предлагая собственные втридорога. Погруженный в раздумье, он не заметил, как из боковых покоев вышла Анна Васильчикова, что уже долгое время жила при дворе. Она была взята царем после ссылки в монастырь ее предшественницы, тоже Анны, из рода Колтовских. Царю намекнули, будто родственники ее задумали извести царя чародейством, и Анна дала на то согласие. Не раздумывая, Иван Васильевич приказал отправить ее в дальний монастырь, а всех близких родичей лишить жизни, забрав в казну их имущество. Нынешняя сожительница его, поскольку обвенчаться с ней, если бы даже захотел, царь не мог из-за несогласия церкви, которая признала лишь первых трех его жен, ныне покойных. И все же с оговорками дала согласие на четвертый брак. Но жениться на сей раз не желал и сам Иван Васильевич. Увидев раз Анну Васильчикову, которая и жила сейчас при дворе, он повелел слугам доставить ее к нему и легко сломил сопротивление неопытной девушки. Его даже забавляла ее стыдливость и неопытность, делая привлекательной, желанной. Стройное молодое тело возбуждало желание, а слезы делали страсть еще более сильной. Но слишком юна была Анна Васильчикова и даже красота ее: волосы цвета спелой ржи, голубые глаза, щеки с детской припухлостью, умение петь -- ничто не могло завлечь, удержать царя на долгий срок. Вначале он не хотел сознаваться даже сам себе, что она прискучила ему. Все реже и реже заходил он в ее покои, не приглашал на пиры, а найдя заплаканной, закипал гневом, кричал, топал ногами. Потом, овладев ею, смирялся, утихал, но это длилось весьма недолго. Так человек, напившись, утолив жажду, быстро забывает, у какого ручья совершил то, и движется далее, пока не наткнется на очередной источник. И во дворце появилась новая царская сожительница, Василиса Мелентьева, знавшая про Анну, да и та знала о Василисе. Но царя мало интересовало внутреннее состояние женщин, их ревности, муки. Теперь он знал цену и слезам, и страданиям искусительниц рода человеческого. Мысли его были заняты более важными делами, а когда тело напоминало о себе, то он легко находил утешение, и на следующее утро мысли уносились далеко, к той единственной женщине, жившей на туманных берегах, отказавшей ему во взаимности, и тем самым не только нанесшей позорное оскорбление, но ставшей источником злобы, вымещаемой на близких к царю людях. Наткнувшись на Анну Васильчикову, протянувшую к царю тонкие руки в дорогих перстнях, подаренных ей еще в первые незабываемые дни пребывания в царских покоях, он оторопело отшатнулся, выставив вперед посох. -- Чего тебе? -- спросил настороженно. -- Я ждала тебя, -- просто ответила она. -- Зачем? -- Мне плохо без тебя. Я скучаю и... -- чуть замялась, испугавшись чего-то, -- и я боюсь. -- Чего боишься, дура? -- спросил нарочито грубо, с нажимом. -- Боюсь, что забудешь меня. Боюсь умереть... -- Молись лучше, -- Иван Васильевич отстранил девушку, намереваясь пройти дальше. Но она прильнула к нему, припав щекой к плечу. -- Отпусти тогда меня домой. Страшно мне. Тебя по сколько дней не вижу. -- Вот еще. Чего тебе не живется, -- в царе уже назревала вспышка гнева, но он сдержался, попытался подыскать нужные слова, -- питье, кушанья тебе с моего стола несут, наряды выбирай любые. Чего не живется? Любая бы только мечтала о жизни такой. -- Немужняя жена... Грех-то какой. -- Ладно о грехах-то. Еще ты мне говорить будешь. Жди, сегодня приду, -- и, уже не сдерживая раздражения, с силой оттолкнул Анну к стене, торопливо зашагал дальше, не оборачиваясь. В это время в одном из покоев дворца аптекарь Елисей Бомелиус уединился с царевичем Федором и пытался знаками что-то объяснить ему. Федор смотрел на него и согласно кивал головой. -- Если царевич примет вот этот порошок, то он будет очень счастлив, -- говорил Бомелиус, протягивая царевичу небольшую серебряную ложечку, на кончике которой виднелась щепоть какого-то белого вещества. Федор, наконец, понял, что ему предлагается, и отстранил руку аптекаря. -- Нет, то не мне надо, а батюшке моему, боярам. Бомелиус, не понимая причины отказа, настойчиво продолжал протягивать к нему ложечку, указывая пальцем на свой рот. Наконец царевич сдался и со вздохом взял ложечку. -- Что ж, доставлю тебе приятное, -- и облизал ее. Аптекарь кинулся в поисках воды и принес неполный ковш. -- Пить, -- указал знаками. Царевич сделал и это. Сидеть, -- Елисей подвел того к лавке, -- в голове ого-го, -- покрутил правой рукой в воздухе и закатил глаза. Но царевич и без того стал ощущать действие принятого и лекарства и залепетал, раскрывая губы. -- О, Господи, хорошо как... Ангелов небесных вижу... Дворцы сказочные... Вон батюшка мой идет... Вон братец... Катушку вижу, она меня зовет к себе, -- и заплакал, преклонив голову к стене. Бомелиус с интересом разглядывал Федора, прикидывая, какую выгоду он сможет извлечь из завязавшейся дружбы с ним. Впрочем, он тоже понимал, как и многие, при дворе, что Федор слаб здоровьем и особых привилегий или наград у него не выхлопотать. Но лекарь привык наклоняться и подбирать за свою долгую жизнь даже не нужные на первый взгляд вещи. А царевич -- это тебе ни какой-нибудь купец с улицы. Кто его знает, как дело обернется. А он осторожно вышел из покоев, оставив Федора в сладком забытье. Иван Васильевич велел кликнуть кравчего Бориса Годунова, который после гибели своего тестя Малюты Скуратова незаметно стал едва ли не самым близким царевым человеком. С рассудительным Борисом царь просиживал подолгу, обсуждая многие дела, готовя посольства и военные походы. Годунов знал о всех царских слабостях и умел подсластить любую самую, горькую пилюлю, смягчили, печальные известия из Ливонии, ободрить царя. Он же как бы ненароком, указывал ему то на одну, то на другую глазастую красавицу, когда им случалось вместе ездить по столице или посещать дома именитых людей. Потом, как бы невзначай, девица оказывалась в царских покоях а что делать с ней дальше, царя не нужно было учить. Одно плохо -- пил Борис мало, а Иван Васильевич опасался трезвенников, памятуя изречение древних: непьющий за общим столом -- или обманщик, или предатель. Борис же ссылался на плохое действие на него хмельного пития, если и случилось ему принять чарку, другую, то на следующий день появлялся опухший, угрюмый, и царь махнул на этот его едва ли не единственный недостаток. Может, и лучше, когда среди подгулявших гостей кто-то будет с чистой головой. Борис Федорович вошел, мягко ступая, и поклонился низко, до самого пола. От дальнего предка своего, мурзы татарского Чета, сохранил он смуглость лица, выдвинутые скулы и зауженные к вискам глаза. Взяв в жены дочь Малюты Скуратова, Марию Григорьевну, сумел избежать сам и родственников уберег в опричные времена от расправы и подозрений в измене. За Малютиной широкой спиной легко было укрыться. Порой Иван Васильевич думал, что не будь Бориса Годунова, он не знал бы, с кем посоветоваться, кому поручить сложное дело. Вот и сейчас Годунов должен был обсказать ему о своей встрече с лазутчиками, прибывшими из Польши. -- Что болтают про дела польские, -- начал Иван Васильевич, не отвечая на приветствие и не предлагая сесть. -- Болтают, что войне быть большой, -- со вздохом произнес Борис Федорович, -- король их новый, Баторий, обещал Москву взять. -- Ха! Он пусть лучше о своих землях печется. Москву захотел! Это мы еще поглядим... -- Войско набирает. Сейм деньги немалые выделил, -- коротко сообщал Годунов, стоя у стола. -- Били мы панов, били, а все им мало. Уж ихнюю панскую спесь нипочем не выбьешь, пока башку с него не сымешь. Сам как думаешь? -- Думаю, не шутит король Баторий. Им без Ливонии никак нельзя. Кинутся отвоевывать. -- Да... -- Иван Васильевич поскреб поредевшую за последний год бороду. -- Кинутся, говоришь? А мы на что? Надо тоже войско готовить. Где только людей набрать. Казна у нас нынче совсем пустая. -- А почему нам казаков воровских с Дону, с Волги на службу не пригласить? Сила там немалая скопилась, народишко лихой. Крымчакам проходу не дают, ногайцев в узде держат. Глядишь, и панам чубину укоротят. -- Пошли к ним кого-нибудь, -- согласился Иван Васильевич, чуть подумав, -- отпиши, мол царь приглашает в поход и жалование пообещай доброе. Понял? Есть такой человек, кто бы добрался до них без промедления? -- Есть, государь Князь Федор Барятинский. -- Знаю молодца. Его и пошли. В это время в светелку, где обычно уединялись царь с Годуновым, пошатываясь, вошел царевич Федор. Глаза его блуждали и было не понять, видит ли кого перед собой или не различает совсем. Иван Васильевич, не скрывая удивления, повернулся к младшему сыну, спросив тихо: -- Феденька, что с тобой? Не заболел ли? -- Мне хорошо, батюшка, -- засмеялся тот, -- очень хорошо. Я с матушкой виделся, и она просила передать, что любит тебя, и просила не забывать о ней. -- Да что с ним? -- царь вскочил, взял сына за руку. -- Тебе батюшка тоже надобно порошок попробовать, что мне лекарь дал. Велю сказать, пусть принесет. Ты сразу добрым станешь. -- Сыскать мерзавца! -- топнул ногой Иван Васильевич. Годунов выскочил стремглав, не прикрыв за собой дверь. Когда он вернулся, то был совершенно спокоен и сказал царю как о чем-то постороннем: -- Мои люди займутся им. -- Царь недоверчиво глянул на кравчего, но промолчал. БЛАЖЕНСТВО НАСЛЕДУЮЩИХ Жарким было лето, когда гордые поляки избрали, наконец, короля Речи Посполиты. После смерти Сизигмунда-Августа множество претендентов явилось в державу польскую. Был среди них и брат французского короля -- Генрих, занявший было престол, но не знавший ни языка польского, ни обычаев, бежавший обратно в Париж после смерти брата своего и трон французский принявший. Был и Максимилиан -- император австрийский. Был и царь московский Иван Васильевич, пожелавший отправить младшего сына Федора воздеть на себя корону польскую и объединить затем две великие славянские державы. Но долги были сборы московские, долги хлопоты, а всех опередил венгерский князь Стефан Баторий, что по первому зову явился в Краков и быстрехонько короновался, оставив с носом и государя московского, и императора германского, и многим другим желающим кукиш показал. Король польский Стефан Баторий ехал в сопровождении малой охраны из мадьяр к своему замку под Краковым. Он любил ездить верхом, поскольку не так в глаза бросался и рост малый его, и хромота не очень заметна. Еще в детстве пытались украсть его разбойники и продать туркам, приковав на цепь за левую ногу, держали в лесной сторожке. Но сумел Стефан освободиться, сбить цепь, а рана осталась и не заживала до конца дней его. Да еще в юности начались и припадки, после чего впадал он в безумие и не помнил всего, им в те минуты содеянного. Женщины припадочного Стефана не любили, да и он их не особо жаловал. Придворные и то пугались дикого взгляда короля Батория и маленьких, глубоко посаженных глаз на скуластом лице Верно, правду говорили, будто предки его пришли с далеких северных земель, где едят сырое мясо, запивая кровью звериной. И может, в силу этих древних традиций новый польский король велел всех бродяг и разбойников на дорогах ловить и в котлы с кипящей водой бросать, а мясо охотничьим собакам скармливать. Изначально поляки хотели женить французского принца Генриха на дочери покойного короля Сизигмунда, да тот, глянув на невесту, которой в ту пору уже полсотни лет накатило, в смущение великое пришел, отнекивался как мог от брака, а потом и вовсе бежал, оставив Анну Яголлонку и дальше проживать в девичестве. Стефан Баторий и глазом не моргнул, пойдя под венец с невестой на десять лет его старше. Она тут же уехала в Варшаву, а он остался в Кракове, где, впрочем, редко бывал, занятый приготовлениями к войне с московским царем. Баторий, погруженный в свои думы, не отвечал на приветствия крестьян, снимавших шапки за полсотни шагов и стоявших так, пока он не проедет. Сейчас он думал о том, как избавиться от назойливого Самуила Зборовского, что отчасти помог ему на выборах, но теперь вместе с братом Христофором требовали слишком больших льгот для своего дома. Баторий считал себя солдатом и жизнь вел простую, неустроенную. Разбалованные и разнеженные поляки чуть ли не смеялись ему в лицо, видя незатейливую одежду своего короля, и шутили, что надобно выделить из казны кое-какие средства и приодеть его, а то трудно пастуха отличить от государя великой державы. Но он все терпел до поры до времени, хорошо, впрочем, помня и обиды, и усмешки ясновельможных панов. Единственным человеком, которого он отличил сразу и выделил из прочих, был шляхтич Ян Замойский. Они изъяснялись на латыни, поскольку король еще плохо знал язык своих подданных. Такие, как Замойский, не обремененные отцовским наследством и высокими титулами, сразу почувствовали в новом короле близкого человека, потянулись к нему, предложили свои шпаги. И он принял с благодарностью молодых шляхтичей, поставив тех на самые важные посты. Первое, что Баторий сделал после коронации, -- отправил грамоты соседним государям, заверяя их в своей любви и дружбе. Те не замедлили прислать ответные послания, поздравив его с коронацией и восшествием на польский престол. Не было только грамоты от московского царя Ивана. А вскоре верные люди передали Баторию, что тот перед послами иностранными насмехался над ним и даже слова бранные говорил о его предках, не признавая Батория равным себе, а сравнивая со своими дворянами, служившими при русском царе на посылках. Нет, Баторий ничем не выдал гнева, но запомнил те слова надолго и поклялся отомстить московитам за неслыханную дерзость, за бесчестие свое, с тех пор и начал подумывать, как проучить тех, отобрав и землю Ливонскую, и те города, что они успели у короля Сизигмунда отвоевать. Он не любил долгих сборов, но к войне готовился тщательно, стараясь предусмотреть любую мелочь, от одежды для своих гусар и до запаса подков для их лошадей. И, заняв в сейме солидную сумму золотых, нанял несколько полков из немцев, шведов и своих земляков мадьяр. Они-то и объяснят московскому зазнайке Ивану, чье происхождение выше. Может, тогда он поймет, что острая шпага и хороший мушкет уравнивают и короля, и простого солдата. Бог дарует победу не за звание, а за доблесть. Приехав в замок, он тут же велел позвать своего любимца Замойского, и когда тот вошел, Баторий, не отвечая на приветствие, знаком указал ему на громадную карту, придавленную к столу двумя пистолетами. -- Как считает, пан, с чего мы начнем наши военные действия против московитов? Замойский чуть наморщил лоб, отчего его красивое лицо приобрело грустное выражение, и, подумав, ответил: -- Их армии готовы вновь вторгнуться в Ливонию, а заняв ее, будут угрожать и нашей безопасности. -- Согласен с паном. Я думаю так же, -- коротко, как всегда согласился Баторий, -- но я вижу, пана что-то смущает. -- Да, -- на этот раз без раздумий ответил тот, -- черкасские казаки. Они обнаглели до того, что держат в страхе целые воеводства, заставляют наших шляхтичей отдавать им задаром скот, оружие. Тех, кто отказывается, увозят к себе и берут потом баснословный выкуп с родственников. На них нет никакой управы. -- Повесим каждого второго. Четвертуем. Посадим на кол, но заставим вести себя, как должно подданным, и не возмущать спокойствия. Кого мы можем отправить на их обуздание? -- Ходкевича или Сапегу, - поскреб чисто выбритый подбородок Замойский, -- они храбрые воины и... мои добрые знакомые. -- Пусть будет так. Напиши им от моего имени и вели прибыть в Краков в ближайшее время. -- Слушаюсь, мой государь. Но у меня есть сомнения... -- Говори. Мне нужно знать все. Я не хочу, чтоб потом выяснилось то, что можно было предвидеть сегодня. -- Казаки сдерживают крымского хана и турок. Если мы уничтожим половину из них, то кто станет защищать наши границы от иноверцев? -- И это легко решить. Тех казаков, что пожелают встать на государственную службу, мы поставим на казенное довольствие, оставив их жить, где и жили ранее. И к тому же я собираюсь отправить большое посольство к турецкому султану, чтобы заключить с ним перемирие на десять лет. Тогда у нас будут развязаны руки для войны с Москвой, и мы не будем бояться удара в спину. Насколько мне известно, турецкий султан будет весьма нам признателен, если мы укоротим жадные руки царя Ивана. Судя по тому, сколько людей он казнил в Московии, там скоро некому будет взять в руки саблю... -- И казни продолжаются, -- поспешил вставить слово Замойский. -- Еще я думаю, -- согласно кивнул головой король, -- московиты не любят воевать в чистом поле. Обычно они залазят на стены крепостей, наглухо закрывают ворота и лишь тогда обретают храбрость. -- Это так. -- Мы воспользуемся их слабостью и заставим драться в открытом поле. Многие крепости в Ливонии уже разрушены. К тому же мной приказано отлить побольше осадных орудий. Думаю, через два, самое большее через три года мои солдаты войдут в Москву. Замойский с интересом посмотрел на своего короля, которого увидел совершенно по-новому. Даже его малый рост стал не столь заметен, глаза блестели, мысли, высказываемые им, были верны и четки. Перед ним стоял решительный, полный сил человек, и так ли важно, какого он происхождения. Ведь и сам Замойский вышел из незнатного шляхетского рода и все его состояние вполне умещалось в обычном походном сундуке. Он так же как и Баторий не любил бородатых московитов, неопрятных в одежде, превозносивших свою веру превыше других. Оставаясь католиком, Баторий водил дружбу и с гугенотами-протестантами, охотно принимая их на службу. В то же время он привлек на свою сторону отцов-иезуитов, которые открывали по всей стране школы и выдворяли из храмов православных священников. Нет, с таким королем Польша воистину станет великой державой! -- Итак, панове, готовь большое посольство к турецкому султану и воевод для усмирения казаков. -- Давно нет известий от наших послов, что выехали к шведскому королю. -- От них я жду хороших известий. -- Объявлять ли о войне с Московией? -- Немного подождем, когда войска будут полностью готовы. Об этом сообщить всегда успеем. В дверь постучали -- и в комнату вошел запыленный гонец, держа в вытянутой руке грамоту с большой красной печатью на шнурке. Баторий торопливо принял ее, вскрыл, прочел вслух: -- Император Максимилиан находится при смерти, -- и со вздохом, перекрестившись, добавил, -- и тут Господь за нас. * * * Престарелый Девлет-Гирей все лето провел в Бахчисарае, не предприняв даже слабых попыток пойти в очередной набег на Русь. Тяжелая болезнь изнуряла его одряхлевшее тело и не позволяла подолгу оставаться в седле. Теперь он заходил в свой гарем, по праву считавшийся одним из лучших среди многих владык, лишь для того, чтоб полюбоваться юными созданиями, все с тем же постоянством привозимых к нему со всех концов света. Он подходил к новой девушке, трепетавшей уже при одном его приближении, гладил ее шелковистую кожу, проводил рукой по выпуклостям груди, безошибочно определяя девственницу ли ему привезли, и... с тяжким вздохом шел дальше. Девушки томились в безделье и ожидании, когда же их поведут в покои своего господина. Но проходил день за днем, на их половине появлялись мрачные евнухи, придирчиво оглядывая наложниц, тонкими бабьими голосами отдавали распоряжения и вновь исчезали. Хан Крыма не желал тратить силы на любовные забавы, проводя все время в саду с сыновьями и визирями. Он знал, дни его сочтены, и понимал, что не сделал всего того, о чем мечтал в молодости. А как велики были те мечты! Царь Иван трепетал в своем дворце, когда сотни нукеров Девлет-Гирея пересекали границы его владений. Сколько городов и малых селений он покорил, разрушил. Сама Москва лежала у его ног, застланная дымом пожарищ. Тогда он написал царю гневное письмо, обвинив его в трусости, потребовал посадить своего сына Адыл-Гирея в Казани, увести стрельцов из Астрахани. Иначе... клинки его нукеров обратят в прах полки московитов. Царь Иван откупился богатыми дарами, но Казань не уступил. И король литовский, и хан ногайский просили помощи у Девлет-Гирея, присылали гонцов, богатые поминки, надеясь с его помощью разбить полки московитов. Но что могут дать нищие литовцы? Присылаемые раз в десять лет дары не прокормят доблестных ханских воинов, которым совсем не хочется подставлять свои головы под тяжелые московские топоры. А разве можно верить ногайскому хану, что сегодня обещает дружбу навек, а завтра нападает на его улусы, грабит его людей? Нет, друзья даются один раз и на всю жизнь, и лишь когда казаки поприжали ногаев, те сразу вспомнили о дружбе с Крымом. Но труднее всего давалась Девлет-Гирею дружба с турецким султаном, который видел в нем не столько друга, сколько своего подданного. Султан требовал отбить у русских Астрахань, отогнать казаков с его владений, регулярно присылать рабов и наложниц. Какая же это дружба, когда один приказывает, а другой и возразить не смеет. По-настоящему испугался крымский хан, когда султан Селим решил сам взять Астрахань, чтоб по морю с персами воевать. Войско, им отправленное, могло поглотить все запасы его ханской казны. Янычары требовали свежего мяса, вина, женщин, лошадей, повозки. И отказать он не смел. Выполнял все требования ненасытных своих друзей. Но больше всего он боялся, что янычары возьмут Астрахань и обоснуются там. Русские, те хоть в Крым не лезут, а турки чего доброго и его, хана, в море спихнут и сами править начнут, переустраивать все по-своему. Хвала Аллаху, испугались они долгой зимы, вернулись обратно и больше в его владения не совались. Надолго ли... Девлет-Гирей сидел на мраморной скамье в тенистом саду, перед ним нежно журчал фонтанчик, отдавая влажную прохладу струй, навевая грустные мысли и воспоминания. Хану доложили о прибытии московского посла Афанасия Нагого, который почти ежедневно навещал его, ведя длительные переговоры и привозя каждый раз с собой поминки от московского государя. Хан хотел пойти во дворец, но решил, что и здесь, в саду, тоже его покои, и какая разница, где вести беседу с послом, лишь бы она завершилась удачно, велел пригласить Нагого в сад. Афанасий Нагой уже с начала весны жил в Бахчисарае, неоднократно встречался с ханом, склоняя того на подписание длительного мира с царем, но тот в последний момент уперся из-за пустяка, требовал увеличить размер поминок-даров, обещаемых ему Иваном Васильевичем. Было смешно и противно слушать, как хан торгуется из-за каждого халата, серебряного блюда, мешка зерна. С одной стороны, Нагой понимал, что затягивание переговоров выгодно для Руси, значит, нынешним летом татары уже не нападут, не выйдут из Крыма. С другой стороны, осточертело жить в чужой стране, вести торг, как на базаре, хорошо помня при том, скольких несговорчивых русских послов до него татары бросили в темницу, лишили жизни, надругались, обобрав до нитки, выгоняли обратно ни с чем. Но царь наказал без мира не возвращаться и вести торг хоть год, хоть десять лет, но мир заключить. -- Как здоровье достопочтенного хана? -- спросил Нагой, слегка поклонившись. Даже кланяться ханские визири требовали от него по своему разумению -- доставать рукой до земли. Едва отбился от них, объясняя, мол, так только в церкви русский человек кланяется Господу Богу. А хан, хоть и называет себя наместником Аллаха на земле, но не Бог еще. Вскоре и совсем забыли про поклоны, лишь о подарках и напоминали. -- Благодарю, -- сведя морщины вокруг узких глаз, улыбнулся Девлет-Гирей, -- здоровье наше в руках Аллаха. Садись вон туда, -- указал на маленькую скамеечку, стоявшую под деревом. Афанасий глянул на нее и понял, что хан хочет хотя бы таким способом унизить его, и, гордо вскинув голову, ответил с достоинством: -- Не пристало мне, посланцу царя московского, сидеть на детской скамеечке. Вышел я из того возраста. -- Да ты, Афанасий, никак обиделся? -- притворно всплеснул руками хан и хлопнул в ладоши, велев выросшему как из-под земли рабу принести кресло для гостя. -- Вот это другое дело, -- проговорил Нагой, надежно усаживаясь, и приказал толмачу, исполнявшему роль писца, подать из походного сундучка бумаги. -- Согласен ли ты, Афанасий, обещать мне, что поминки, братом моим Иваном посылаемые, будут теми же, что и отец его посылал хану нашему Махмет-Гирею? -- Как я могу за царя отвечать, -- улыбнулся Нагой, -- у царя своя голова на плечах. Все ему передам как есть, а решать ему. -- Царь хочет мир со мной подписать? -- Давно хочет, да только ты, хан, не соглашаешься. -- Как же я могу согласиться, когда Казань у царя Ивана, брата моего, просил? Просил. Астрахань просил? Просил, -- хан начал загибать свои морщинистые пальцы, поднося их близко к глазам, -- а царь Иван мне что ответил? -- Царь наш, Иван Васильевич, отвечал, мол, как можно города те отдать, когда там в посадах и по селам давно церкви православные поставлены и русские люди живут. Татарам же даны поместья и службы в землях новгородской, псковской, московской, тверской. А в казанской земле поставлены семь городов: на Свияге, на Чебоксаре, на Суре, на Алатыре, на Курмыше, -- как по писаному начал перечислять посол, но хан замахал руками, показывая нежелание слушать дальше. -- Вон сколько у брата моего Ивана городов! А он?! Двух городов пожалел. Ай-яй-яй, -- совсем по-русски закончил хан. -- Мал золотник, да дорог, -- усмехнулся Нагой. -- Говорили мне, будто бы царь Иван жадный, да я не верил. А какой город он вздумал ставить на Тереке? Он мое разрешение на то спросил? Нагой, затаив усмешку в озорно блеснувших глазах, оправил русую бороду, с достоинством ответил: -- А как же. Он сына твоего хотел в Касимов город на княженье посадить? Хотел, да хан отказался. Жену ему из нашенских предлагал. Хан не пустил сына жениться. Зато черкесский царь Темгрюк дочь свою царю нашему в жены отдал, сыновей отпустил, а царь наш, Иван Васильевич, за то в помощь ему и крепость для обороны ставит. Разве он у тебя, хан, согласия дружить не спрашивал? А ты до сих пор судишь-рядишь, с кем дружить, с кем в мире жить... и решить не можешь. -- Так ведь мне, бедному, как иначе? Кто больше предложит -- тот мне и друг, -- чистосердечно признался Девлет-Гирей. -- Вот-вот. А ногайцы тебе чего дали? А султан турецкий? -- И они дружбу предлагают. И хан Бухарский, и хан Сибирский -- все дружбы моей ищут. При последних словах Нагой насторожился. До него уже давно доходили сведения, будто из Бухары вместе с караванами к крымскому хану шлют грамоты, в которых предлагают соединить усилия всех мусульманских государей и вернуть обратно и Казань, и Астрахань, потеснить Москву, мечтают о временах Батыева нашествия. -- Как же насчет поминок, -- вернул его к своим заботам Девлет-Гирей, -- хочу те, что при Махмет-Гирее, были назначены. Так и отпиши царю своему. Иначе небывать миру меж нами. Афанасию надоело торговаться, и он решил немного остудить боевой задор крымского правителя, напомнить о его действительном положении. Прошли те времена, когда Русь боялась татарских полчищ. Не усмотрели те, как буквально под носом у Крыма возникла немалая сила, называемая казаками. -- Хан, верно, знает, что на Дону, на Волге живут люди, что казаками себя прозывают? Сколь их там обитается, и мы того не ведаем. Сила их столь велика, что хан ногайский слезно к царю нашему писал, жалился на них. А вдруг да казаки те на Крым пойти похотят? Тогда как? -- Не бывать тому, -- презрительно усмехнулся Девлет-Гирей, -- всякий сброд, казаки какие-то не посмеют напасть на мое ханство. -- Еще как посмеют, -- поднял предупредительно руку Афанасий Нагой, -- только тогда пусть ваши послы не стучатся в двери царского дворца, не просят о помощи. -- Зачем такие нехорошие слова говоришь? -- хитро сощурился крымский хан, хорошо понимая, что русский посол не зря напомнил ему о казаках, которые последнее время начали регулярно тревожить его аулы, каждый раз все ближе подбираясь к границам ханства. Много уже жалоб получил он от беков и мурз, чьи табуны были угнаны невесть откуда налетающими никому ранее не известными воинами. Урон, конечно, был от них небольшой, но укус даже маленького комара в больное место всегда ощущаешь болезненно и, даже раздавив зловредное насекомое, долго чешешь оставшуюся после него ранку. И сейчас посол задел ту самую болячку, которая последнее время не давала покоя крымскому хану. -- Мы хотим в мире жить с нашим братом, царем московским, а просим его всего лишь о такой малости. -- Малости? -- переспросил Нагой. -- Астрахань и Казань -- малость? Что же тогда будет большим для хана? -- Аллах с ними, с городами, -- пренебрежительно отмахнулся Девлет-Гирей, -- хлопот с ними не оберешься, с городами теми. Пущай ими брат наш московский владеет, коль они ему так нужны. У меня и здесь дел полно, -- и он тяжело вздохнул, давая понять, как нелегко ему приходится в собственном дворце. -- Троим сыновьям недавно обрезание делали, четверых дочек замуж собирать надо, а денег в казне нет, пусто. А все почему? Потому что на Москву давно не ходили мои нукеры, не привозили мне десятую часть от взятого в набеге. И царь московский поминок не шлет. -- Сколь надо? -- обыденно, словно они находились на базаре, спросил Нагой. -- Две тыщи рублев надо, -- выдохнул доверительно в лицо послу Гирей и добавил, -- золотом. -- Как скоро нужны деньги? -- поинтересовался Нагой. -- Ой, да хоть завтра, -- обрадовался крымский правитель и глаза его ласково заблестели, -- в вечном мире с братом моим московским жить будем. -- Я напишу моему государю, -- проговорил Афанасий Нагой, вставая, -- но пока гонец до Москвы доскачет, пока его там примут, обратно вернется... -- Ждать стану, время терпит, -- торопливо закивал головой Девлет-Гирей, -- приходи сегодня ко мне ужинать, когда гонца в Москву направишь. -- Хорошо, -- согласился Нагой, -- сегодня и направлю, но ужинать, извини, хан, придти не могу, свой повар у меня готовит. Нынче ведь пост Успенский, а ты, поди, сызнова барашка молодого к столу подашь. -- Для дорогого гостя ничего не жалко, -- осклабился крымский правитель, -- но как знаешь, неволить не буду. -- Поди радуешься, что одним едоком меньше будет, -- буркнул про себя Нагой, уже выходя из дворца и с неприязнью глянув на стражников, что буквально ели его глазами, ожидая обычной подачки. -- Фиг вам, -- проговорил по-русски, надеясь, что те не поймут его слов. Через два месяца из Москвы вернулся гонец и привез всего двести золотых, которые Иван Васильевич поручал послу вручить хану. Девлет-Гирей несказанно обрадовался этой подачке, словно позабыл, что просил в десять раз больше. В грамоте к Афанасию Нагому государь писал: "Отдай крымскому хану наши деньги, что под рукой оказались, а буде он еще поминок несуразных требовать, то припомни ему, что деньги и все злато земное есть тлен, которые с собой на небеса взять не можно..." Посол счел лучшим не сообщать о тех царских словах обидчивому Девлет-Гирею и через две недели, окончательно удостоверившись, что крымчаки не собираются готовить очередной набег на Москву, благополучно выехал из Бахчисарая. БЛАЖЕНСТВО ЮНОСТИ Последние несколько лет Зайла-Сузге жила в Бухаре при дворце Амар-хана, доводившегося дальним родственником правителю страны Абдулле-хану. При ней был и сын ее Сейдяк, который стал к тому времени статным юношей и уже дважды ходил в походы на кочевья Хакк-Назара, проявив при том удаль и отвагу. Порой ей не верилось, что она не наложница, не скрывается по лесам от головорезов, не мчится верхом по степи, спасаясь от преследователей, не прячется на окраине Бухары, а живет свободно и открыто у друга отца. Верно говорят восточные мудрецы: человек должен долго, очень долго страдать, прежде чем счастье чуть-чуть улыбнется ему и протянет благодать на мизинце. А ведь все произошло почти случайно. Но разве есть в этом мире что-то случайное? Разве человек не ищет тот случай, не выбирает себе путь и не идет по нему? А счастье -- это лишь заветный оазис в конце пути. Раз в неделю, когда на бухарских базарах появлялись дехкане с окрестных кишлаков, привозившие на небольших повозках овощи, свежее мясо, и цены были самыми низкими, она отправлялась обменять или продать сшитые за неделю вещи. Ей помогала соседская девочка, дочь лудильщика Зухра, с родителями которой она дружила и в особо трудные времена могла попросить взаймы ложку масла, горсть муки, пучок лука. Зухре шел уже одиннадцатый год и родители поговаривали, что пора бы выдавать ее замуж за юношу, с которым она с детства была обручена. Когда Зайла-Сузге спрашивала о ее женихе, девочка краснела и убегала в соседнюю комнатку, откуда выходила нескоро с гордо задранным носиком и оттопыренной верхней губой. -- Любит ли тебя твой жених? -- пыталась разговорить девочку Зайла-Сузге. -- Не знаю, ата. Но он обещал быть хорошим мужем и не наказывать меня. Сейчас они с родителями готовят калым, и как только соберут его, то приедут свататься. -- Да за что же тебя наказывать? -- всплескивала руками Зайла-Сузге. -- Ты такая послушная, такая красивая, все умеешь делать. От этих слов Зухра лишь краснела и рука с иглой начинала бегать еще быстрее, а головка склонялась ниже к шитью. Однажды она отважилась спросить: -- А Сейдяк тоже обручен с кем-нибудь? У него есть невеста в Сибири? -- Нет, -- грустно ответила Зайла-Сузге, -- когда мы бежали оттуда, не было и времени подумать об обручении. А здесь... Я думаю, рано говорить Сейдяку о свадьбе. Еще не известно, как все повернется. -- Что повернется? -- не отставала Зухра, и по ее заинтересованности легко было понять девичий интерес к молодому парню, ее ровеснику, с которым она виделась почти каждый день. Зайле-Сузге нравилась быстрая и исполнительная Зухра, и она была бы не прочь видеть ее своей невесткой. Но она хорошо понимала, что не вправе распоряжаться судьбой своего сына, и не от нее зависело, как сложатся дальнейшие события. Все же он законный наследник сибирского престола и, войдя в лета, став мужчиной, сам должен выбрать себе место в этом мире. Сейдяк обращался с Зухрой как с сестрой, ничем не выделяя ее среди других девочек, живущих поблизости. Но Зайла-Сузге опытным материнским взглядом, а больше сердцем угадывала влечение сына к робкой, застенчивой Зухре. "Но разве пара дочь простого медника, что целыми днями лудит на своем дворе медные кувшины и тазы, ее сыну, чей род восходит к потомкам великого Чингиза? -- размышляла она. -- Не будут ли они оба несчастны, если соединят свои судьбы? У ее сына невеста должна соответствовать его положению. Вряд ли он станет таким же лудильщиком или красильщиком шерсти. Нет, он воин, и должен унаследовать то, что принадлежит ему по праву рождения. Как лудильщик унаследовал инструменты своего отца, а красильщик -- чаны, пастух -- седло и стада, дехканин -- кусок обработанной земли, так и ее сын должен стать наследником земли своего отца". Теплыми вечерами, сидя в небольшом садике за домом, она изредка заводила с сыном разговор о Сибири, о ее непроходимых лесах, могучих реках, рассказывала о Бек-Булате, Едигире. Сейдяк слушал с интересом и лишь потом, когда она умолкала, осторожно спрашивал, чувствуя, сколь болезненны для матери эти воспоминания: -- А когда я вырасту, то мы вернемся в Сибирь? -- Обязательно, сынок, -- отвечала она, гладя его черную голову с большим вихром на лбу. -- И у меня будут свои нукеры? -- Конечно, будут... -- И я, как отец, буду ханом той земли? -- Если Аллах позволит, то обязательно будешь. -- Скорей бы мне стать большим, -- вздыхал Сейдяк. Мухамед-Кул за все эти годы лишь раз приезжал в Бухару, разыскал их, долго разглядывал племянника, который не подошел к нему, а, прижавшись к матери, бросал на приезжего настороженные взгляды. Но когда Мухамед-Кул достал из привезенных им подарков маленький кинжал, оправленный в узорчатое серебро, и привесил на пояс мальчику, он оживился и попросил разрешения взобраться в седло, взял в руки поводья и ударил маленькими пятками в конские бока. -- Воин! Настоящий воин! Он еще покажет себя! -- восхищенно воскликнул Мухамед-Кул, глядя сбоку на племянника. Зайла-Сузге вздохнула и ничего не ответила. Ей было страшно за сына, за его будущее, которое не предвещало легкого пути. Мухамед-Кул торопливо перекусил с ними, рассказал, что Кучум выделил ему свой улус в верхнем течении Иртыша, и в Бухару он приехал, чтоб набрать воинов для своей, своей собственной, сотни. -- Как поживает мой брат? -- осторожно спросила Зайла-Сузге. -- Здоров ли? Как его дети? -- О, у хана уже четверо взрослых сыновей и еще пятеро мальчиков бегают по Кашлыку. Алей, самый старший, настоящий богатырь! Уже сам несколько раз водил сотни в походы. -- Хан все воюет? -- грустно усмехнулась Зайла-Сузге. -- Конечно. И я ходил на усмирение бунтовщиков, потеснил соседей, показал им нашу силу. Да зачем женщине знать о войне? -- высокомерно обронил он. -- Женское дело -- рожать детей. -- Ты очень изменился, -- Зайла-Сузге больше не задавала вопросов, а ушла к себе, принялась за шитье. Поиграв некоторое время с Сейдяком, Мухамед-Кул простился. А она поняла, что вряд ли еще когда-нибудь он приедет к ним. Он стал мужчиной, воином, и для него женщина -- всего лишь женщина. -- Да, чуть не забыл, -- протянул он перед уходом большой сверток, -- старый рыбак просил передать. -- Назис? Помнит меня? -- воскликнула Зайла-Сузге, развязывая сверток, в котором лежали несколько вяленых огромных рыб. -- Спасибо ему. Ни за рыбу, хотя и за нее тоже, а что помнит меня. Передашь? -- Передам, если встречу, -- небрежно ответил Мухамед-Кул и выехал со двора. Долго еще грусть не покидала ее после отъезда человека, что спас ее когда-то, вырвал из Девичьего городка, помог добраться до Бухары, а теперь... теперь у него своя жизнь, в которой для нее просто нет места. "А в чьей жизни есть для меня место? Кому-нибудь я нужна?! -- горестно спрашивала она себя. -- В чем я провинилась, что должна жить в одиночестве, всеми забытая?" -- и не находила ответа. Изредка она навещала престарелую Анибу, с которой делилась своими горестями, единственного человека, кому могла выплакаться, рассказать обо всем и услышать в ответ заботливое, ласковое слово участия. Единственный близкий человек в этом городе... Пусть она не могла ничем помочь, но для женщины порой сочувствие гораздо важней всего остального. И еще, к чему призывала ее Аниба, -- смириться и ждать. Ждать без ропота на свою судьбу, жить, как и она прожила свою долгую жизнь. И, глядя на старую слепую женщину, Зайла-Сузге понимала, что это и есть ее единственный путь -- покориться и ждать. ...Она была удивлена, когда в тот день на базаре к ней неожиданно подошел высокий воин с черными пронзительными глазами и негромко произнес: -- Тебя хочет видеть один человек, пойдем со мной, -- и молча указал на высокую повозку, закрытую сверху пологом от солнца и любопытных глаз, в которую была запряжена пара красавцев-коней. -- Кто он? Что ему надо? -- Зайла-Сузге испугалась и схватила за руку Зухру, стоявшую рядом, понимая, что друзей в городе у нее нет, а значит... Если не друзья, то враги. Только они могли найти ее. Но зачем она им? Ах, им нужен Сейдяк, как она сразу не сообразила... И тихо шепнула девочке, застывшей как и она в испуге: -- Беги домой и уведи Сейдяка к соседям, спрячь его. -- Госпожа зря волнуется, -- воин провел рукой, украшенной дорогим перстнем, по темно-каштановой бороде, -- тебе не причинят зла. -- Но кому я понадобилась, несчастная и одинокая женщина? -- Тебе все объяснят. Это друг. -- Но у меня нет друзей, -- Зайла-Сузге обернулась. Вокруг них уже начали собираться любопытные, прислушиваясь к разговору. Может, броситься в толпу, укрыться, бежать... Но если ее выследили теперь, то выследят и в другой раз. Нет, это не поможет. Она должна смириться, как учит ее Аниба, и вынести очередное испытание. Увидев краешком глаза, что Зухра уже мчится к воротам рынка, свернула свое нераспроданное шитье, взяла его под мышку и смело шагнула к повозке. -- Разреши помочь тебе, -- подставил сильную руку незнакомец и подсадил ее в повозку, заботливо одернул полог и скомандовал сидевшему спереди вознице, -- пошел, -- сам запрыгнув легко на стоявшего невдалеке скакуна. Зайла-Сузге внимательно следила через небольшую щель меж занавесками, куда ее везут. Выехав с базара, они поехали по направлению к главной городской мечети, затем повернули налево, оставили в стороне дворец бухарского правителя, повернули еще раз и вдоль небольшого арыка стали подниматься в гору меж роскошных садов и виноградников. Вскоре повозка остановилась у высокой белой стены, и Зайла-Сузге поняла, что они приехали. Открылись крепкие деревянные ворота, возле которых стояли два воина с саблями на боку, и они въехали в тенистый, обсаженный высокими тутовыми деревьями двор. Посреди его сразу бросался в глаза бассейн, выложенный плитками розового мрамора. От бассейна в разные стороны вели ступени. Судя по своему, то был дворец весьма состоятельного человека, и это еще больше насторожило испуганную женщину. Взглянув на плотно закрывшиеся за ними ворота, она мысленно попрощалась с сыном, Зухрой, Анибой. -- Наш господин ждет тебя, -- послышался голос незнакомца, протягивающего ей руку. Взойдя по мраморным ступеням, покрытым толстым ковром, она поразилась убранству помещения, куда ее ввели: высокие узкие окна под потолком пропускали немного света, но отделанные камнем стены, оружие, висевшее на них, ковры, в которых тонула нога почти по самую щиколотку, -- все сияло яркими красками, блестело, переливалось и вызывало восхищение. Она не решалась пройти на середину комнаты и стояла у самого входа, зажав в смущении узелок с шитьем, который был просто неуместен среди окружающего великолепия. Воин, сопровождавший ее, скрылся в боковом проеме и больше не показывался. Зато явилась тонкая в талии девушка, одетая в легкие шальвары и цветастый халатик, облегающий ее грациозную фигурку, и поставила на низкий столик поднос с двумя пиалами, меж которыми стояло блюдо, синеющее росистыми гроздьями винограда, желтела горкой сладкая халва, темнели дольки щербета. Но Зайла-Сузге все еще пребывала в напряжении и думала, что столь богатые угощения поданы неспроста. Так всегда подманивают птицу, прежде чем накрыть ее плотной сетью, посадить в клетку. Она не заметила, когда к столику, слегка сутулясь, приблизился невысокого роста мужчина с седой бородой и чуть навыкате глазами. Остановился напротив нее и мягко проговорил: -- Прошу простить, что не смог сам пригласить госпожу посетить мой дом. Я редко показываюсь на людях с тех пор, как отравленная стрела отняла у меня руку. Не хочу показывать свое уродство, -- просто пояснил он. Только тут Зайла-Сузге заметила пустой правый рукав халата, заткнутый за широкий белый пояс. В фигуре хозяина дома была неуловимая осанка человека, привыкшего повелевать, держался он с достоинством, но без высокомерия. -- Прошу сесть, отведать угощения и я объясню, по какой причине пригласил тебя к себе, -- он сделал знак левой рукой, указывая на место подле столика, подождал, пока Зайла-Сузге сядет, а потом опустился напротив нее. Она при этом постаралась спрятать под себя узелок с шитьем, испытывая от того неловкость. Хозяин хоть наверняка и заметил ее поспешное движение, но не показал вида. -- Прежде всего я должен назвать себя, -- продолжал он, -- меня зовут Амар-хан и я долгое время служил начальником стражи при дворе хана Абдуллы. Еще там я случайно услышал, что в городе появилась женщина с малолетним сыном, и что она... -- он, чуть помолчав, сверля ее взглядом пытливых глаз, закончил, -- что она дочь хана Муртазы, да земля ему будет пухом. -- Вы знали моего отца, -- не сдержалась Зайла-Сузге, -- вижу, что знали. Да? -- Я начинал свою службу совсем юношей при его дворе. И я хорошо помню и твоих братьев, и маленькую Зайлу. Ведь так тебя зовут? -- Да, -- качнула она головой, и робкая слезинка упала на колено. -- Я помню, как сокрушался хан, когда разбойники похитили его дочь. Потом я узнал, будто тебя увезли в далекую Сибирь, но ничем не мог помочь. Извини. Вижу, верно, нелегко пришлось на чужбине? Зайла-Сузге не отвечала, едва сдерживая душившие ее слезы. Она была готова ко всему: к угрозам, насилию, к потере свободы, но встретить столь теплый и дружеский прием она просто не ожидала. -- Я была замужем за очень хорошим человеком. Но он мертв. Со мной его сын. Он законный наследник Сибирского ханства, сын Бек-Булата. -- Вот как? -- заинтересованно проговорил Амар-хан, -- а я думал, что это все глупые выдумки, будто в Бухаре живет наследник Сибирского ханства. Знаешь, -- обратился он, чуть понизив голос, -- у меня три жены и по нашим законам я мог бы взять четвертую и дать твоему сыну свое имя, часть того, что имею. Но я не знаю, как отнесется к этому дочь Муртазы. Предлагаю тебе подумать над моим предложением. А сейчас я представлю тебе своих сыновей. Надеюсь, что еще сегодня ты переберешься вместе с сыном ко мне в дом, где вам будет оказан достойный прием. И пусть твои руки забудут о шитье, недостойном тебя, -- он громко хлопнул в ладоши и в комнату вошли трое юношей, что, верно, ждали рядом. Амар-хан поднялся с улыбкой, озарившей его сосредоточенное до этого лицо, подошел к ним. -- Этот старший -- Сакрай, средний -- Гумер и младший -- Сафар. Они будут братьями для твоего мальчика. Вы слышите, дети мои? -- юноши согласно кивнули головами, заинтересованно рассматривая Зайлу-Сузге. В тот же вечер она перебралась в дом к Амар-хану и Сейдяк действительно вскоре подружился с его сыновьями, с младшим из которых, Сафаром, оказался ровесником. Зайлу-Сузге не обременяли работой по дому, где постоянно суетилось два десятка слуг, она была вольна выходить из дворца, когда ей заблагорассудится. Но она так ничего и не ответила на предложение гостеприимного Амар-хана стать его женой, а он и не напоминал ей об этом. Но каждый раз при встрече она словно читала по его глазам, что он не забыл о своем предложении. Так прошла зима, а весной ее Сейдяк ушел в свой первый поход вместе с сыновьями Амар-хана. Вернулся он только к концу лета, повзрослевший, загорелый до черноты, и вбежал в ее комнату в пыльных одеждах, бросился на шею, расцеловал и совсем по-детски, как когда-то, положил голову на плечо, заглянул в глаза, спросил: -- Ты боялась за меня, мама? Скажи, знаю, что боялась, переживала. -- Еще как, но теперь ты вернулся живой и здоровый и не скоро отправишься в новый поход. Ведь так? Он кивнул, но по мелькнувшей в глазах хитринке поняла, он чего-то недоговаривает. Вскоре он был приглашен вместе с сыновьями Амар-хана во дворец бухарского правителя и вернулся оттуда гордый, что был представлен всем знатным молодым людям, собравшимся во дворце. -- Надеюсь, ты никому не говорил о своем происхождении? -- недоверчиво спросила Зайла-Сузге. У них был уговор с Амар-ханом, и сына она просила пока не открываться кому бы то ни было о его принадлежности к роду Тайбугинов. Она не столько головой, сколько сердцем понимала, что именно в этом таится главная опасность. Сейдяк покачал головой, успокоил ее. Но она знала, что вечно так продолжаться не будет и когда-то откроется, кто он и какого рода. Но хотелось, чтоб это случилось как можно позже, чтоб они дольше оставались рядом, вместе. Следующей весной Сейдяк ушел в очередной поход на нагрянувшего из степей Хакк-Назара. Через неделю его привез слуга Амар-хана с раной в плече. Он недолго пролежал дома, дождался, пока рана затянулась, и со смехом вспоминал, как неловко увернулся от копья и уже раненый зарубил наскочившего на него степняка. А через день опять умчался догонять своих друзей. И так повторялось каждую весну. Но лето прошлого года выдалось мирным. Бухарские земли не было нужды защищать от врагов и Сейдяк подолгу пропадал на охоте, ездил с сыновьями Амар-хана к родственникам по соседним селениям. А однажды, когда лето пошло на убыль, объявил, что дал согласие сопровождать купцов и паломников, отправляющихся в Мекку. Что-то кольнуло в груди у Зайлы-Сузге, но она лишь вымученно улыбнулась, посчитав, что Аллах защитит ее сына, коль он собрался совершить хадж к святым местам. Она проводила его, но ни паломники, ни купцы не вернулись обратно ни зимой, ни через год. И только теперь она заметила, что половина волос у нее стали седыми. БЛАЖЕНСТВО ЖАЖДУЩИХ Нечасто приходила радость за последние годы в Кашлык, но именно нынешним летом Кучум полной грудью ощутил непередаваемое и неповторимое чувство, подобное опьянению от хорошего вина. Два дня назад вернулись сваты, посланные к властелину ногайского народа хану Тай-Ахмату. Они привезли его дочь Файрузу, что должна стать второй женой ханского сына Алея. Калым, который Кучум отправил за нее, составил большую часть собранной за год дани со всего ханства На него можно было нанять пару сотен отборных воинов, но родство с Тай-Ахматом стоило большего. Его владения простирались до порубежья с русским царем Иваном, а Кучум пока не оставил мыслей, в которых видел себя главным ханом и верховным правителем всех мусульманских владык, что скоро поднимутся против русского засилья. Кто как не он может объединить и повести всех ханов от Барабы до Волги на борьбу против Москвы? Он, и только он, способен на такой шаг. И возраст, и опыт, и происхождение позволяли ему стать верховным ханом. Не успели закрыться ворота Кашлыка за свадебной процессией, как следом прибыли сваты от родственника хана Тай-Ахмата, Ак-мурзы, что просил руку дочери Кучума, красавицы Рабиги. А почему и нет, если привезенный калым почти полностью покрывал отправленное за файрузу? Правда, льет слезы старшая жена его Самбула, сидит, забившись в уголок, Рабига, но рано или поздно девочке придется выйти замуж, так почему не сделать это сейчас? Долгие сборы -- лишние слезы. Нет, отпраздновав свадьбу Алея, он тут же прикажет собирать в дальний путь Рабигу. А пока, пусть поплачет, попрощается с матерью, с братьями и сестрами, последний раз спустится с высокого ханского холма к Иртышу, окунется в его мутные воды. У всех женщин похожая судьба, не избежать ее и Рабиге. Алей же ходил по городку, обрядившись в новый халат, сопровождаемый насмешками младших братьев. Извещенные о предстоящей свадьбе, прибывали многочисленные гости из числа соседей и подвластных Кучуму мурзи беков. Явился еще более потолстевший Соуз-хан, прибыл тесть Кучума, хан Ангиш, поддерживаемый за руки двумя нукерами, с многочисленными сыновьями и внуками. С поздравлениями подошли Кутай-бек и Шигали-хан, привезли дары от хана Немяна, сын которого, Муран, так и жил в аманатах в Кашлыке вместе с другими заложниками, которых Кучум считал за лучшее держать подле себя. Приготовления к свадьбе шли полным ходом. Не было только Карачи-бека, отправившегося в дальние улусы вместе с шейхом Шербети для приведения в истинную веру скрывающихся в лесах племен чебургинцев. После неудачного весеннего похода на карагайцев Кучум решил избрать другую тактику -- направил в очередной раз прибывших из Ургенча шейхов увещевать бунтовщиков. Чего не могли сделать силой его нукеры, то должны были выполнить силой убеждения проповедники. Прошедший год был неурожайным: ушел зверь, не было ягод, не уродились кедровые орехи, плохо ловилась рыба. Может, потому и взбунтовались карагайцы, а вслед за ними отказались нести дань пугливые чебургинцы, ушли на дальние недоступные озера топкинбашцы, выражали неудовольствие тевризцы и туранцы, ответили отказом молчаливые тавдинцы, убили сборщиков дани вогульцы, затаились люди хана Немяна. Нет, саблей здесь ничего не добиться. Казнив даже каждого второго, он потеряет ровно половину собираемой с них дани. Пусть лучше шейхи расскажут им о страшных небесных карах, что ждут человека после смерти, пусть расскажут о победах правоверных по всей земле, пусть заставят сжечь деревянных истуканов и отвернуться от своих шаманов, которые и есть главные бунтовщики, зачинщики всех выступлений против хана Сибири. А Карача-бек должен найти общий язык с князьями и беками, пообещать им высокие должности при дворе. Алей видел издалека, как в городок въехала свадебная процессия, где на носилках несли невесту, тщательно скрывавшую лицо от взглядов посторонних. Не скоро он увидит ее лицо -- ровно через тридцать дней после свадьбы, как и положено по законам шариата. И первую жену для него, Хабису, отец ездил выбирать сам, а вернувшись приказал готовиться к свадьбе. В отдельном шатре гуляли мужчины, а в другом -- женщины и родственники, оплакивающие невесту. Потом ее увезли на месяц в Девичий городок... То была первая в его жизни женщина, и он хорошо помнит, как трепетал, изнывал в преддверии брачной ночи. Когда подруги ввели девушку уже с расплетенными косами, в полупрозрачной накидке и со смехом запахнули полы шатра, он растерялся. И она стояла, дрожа всем телом, хрупкая, маленькая, и не решалась сделать шага к нему. Тогда, вспомнив рассказы старых нукеров, он протянул левую ногу в мягком сапожке и молча кивнул головой. Она все поняла и принялась с видимым усилием стягивать сапог с ноги, тяжело дыша, уперев подошву в худенькую грудь, стараясь угодить мужу. -- Пусти, -- сказал он нарочито грубо и, вырвав ногу, сам скинул сапог, но она уцепилась за второй, пытаясь доказать свое умение. И он уступил ее настойчивости, терпеливо дождался пока ее попытки не увенчались успехом, криво улыбнулся и начал снимать с себя халат. Затем схватил ее за руку, притянул к себе, сбросил накидку и жадно впился глазами в ее лицо... Он до сих пор помнит, и, верно, долго будет помнить, ее глаза. В них были только страх и покорность. Широко раскрытые глаза и полураскрытый рот, вздрагивающий подбородок, прижатые к груди руки. -- Боишься меня? -- спросил, стараясь говорить мягче, но хриплый голос выдал его напряженность. Мог бы и не спрашивать, и так видел, боится. -- Нет, -- ответила и замотала головой, пытаясь улыбнуться, но улыбка получилась вымученной. -- Ложись, -- приказал, указывая на лежанку. Девушка сделала два шага и остановилась, повернула голову к нему -- и столько мольбы, страха было в ее глазах, что понял, если сейчас не пересилит себя, не совершит то, что должен сделать мужчина, потеряет себя самого не только в супружеской жизни, но в гораздо большем. Как дикий зверь когда-то первый раз, не выдержав человеческого взгляда и опустив голову, приблизился к протянутой руке, принял подачку, а потом до конца жизни оставался рабом, исполняя его желания, покорно служа ему, оставаясь преданным уже не за еду, а из боязни в другой раз пережить унижение. Так и он теперь не должен быть покорным, а во что бы то ни стало переломить себя. И ощутив вспышку гнева, злобы, неистовства, даже сам удивился, увидев в своей руке зажатый хлыст. -- Кому сказал! -- заорал, не помня себя, и ударил Хабису несколько раз подряд, все больше зверея от власти и вседозволенности. Она упала не столько от ударов, сколько от неожиданности, от окончательно напугавших ее криков и безумных глаз того, кого должна называть отныне своим мужем, поползла, пряча лицо и вздрагивая от сыплющихся ударов, натянула на себя меховое покрывало и что-то кричала, пытаясь противопоставить свой крик его воплям. И тогда, отбросив хлыст, он упал, обрушился на нее, выставя вперед обе руки, настиг, навалился, зажал зубами открытый рот, разорвал одежды и вдавил, вжал, распластался на ней, не сразу заметив ее закатившиеся под взбровья глаза и неподвижность тела. Хлопнул раз, другой открытой ладонью по щекам, но она не приходила в сознание, дыхания почти не было слышно, и только тонкая голубенькая жилка билась на тонкой смуглой шее. Испугался ли он тогда, что Хабиса может умереть? Он не помнил. Посчитал девичьей слабостью и плеснул в лицо воду из кувшина. Потом уже не спеша разделся и легко взял ее, так и не пришедшую в сознание. А удовлетворив первое желание, встал, накинул халат и крикнул, выйдя из шатра, служанку. Та разохалась, хлопоча над Хабисой, что-то приговаривала, причитала, но он не слушал. Ушел в шатер к друзьям, напился и под утро вернулся обратно, опять овладел ею, уснул, несколько раз просыпался и, не спрашивая согласия, не говоря, молча овладевал снова и снова, кусая шею, заламывая руки, ударяясь головой в маленькую грудь, пока не обессилил и не уснул окончательно, пробудившись лишь в полдень. Только через год он научился ласкать жену, уже родившую к тому времени их первого ребенка, девочку, научился понимать ее ласки, позволяя доводить себя до безумия, до исступления, до провалов в памяти, до жаркой волны забытья. Но ее широко раскрытые глаза, наполненные страхом, ужасом той первой ночи, так и жили рядом все эти годы. Теперь он знал, через тридцать дней встретившись с Файрузой все в том же шатре, он поведет себя иначе и скорее всего просто уснет, заставив ее просидеть рядом всю ночь, а потом осторожно притянет к себе, положит рядом и... От сладостных видений горячая волна пронеслась по телу, прилила к голове, и он, круто повернувшись, зашагал к реке, чтоб охладиться там под порывами слабого ветерка. И хотя Алея занимали мысли о предстоящей свадьбе, но не шел из головы и последний разговор с Карачи-беком, который тот начал в присутствии Шербети-шейха, выбрав день, когда отец уехал на столь любимую им соколиную охоту. Тут же крутился коротышка Халик, что прислуживал им. Шербети-шейх, высокий и прямой старик с твердым взглядом и редко улыбающимися глазами, как бы невзначай обронил: -- В Ургенче интересуются планами будущего наследника Сибирского ханства. Будет ли он так же привержен учению пророка Мухаммеда, как и его отец? Карача-бек испытующе глянул на Алея, которого вопрос шейха застал врасплох, и попытался помочь ему: -- Молодой царевич будет, надеюсь, достойным продолжателем дела хана Кучума. -- Конечно, -- кивнул тот. -- А не хотел бы патша-улы попросить у отца улус достойный его высокого положения, -- мягко продолжал Шербети-шейх. -- У Мухамед-Кула улус намного больше твоего. У тебя всего лишь несколько стариков, да десяток воинов, а твой двоюродный брат нанял в Бухаре отборную сотню и подданных у него больше в два раза. Ясак хороший берет с них, верно, и хан не знает его доходов. Алей вспыхнул. Он давно уже замечал высокомерие Мухамед-Кула, когда разговаривал с ним. И одевался тот не в пример богаче его. Один конь под ним стоил целого табуна, что пасется на отцовских пастбищах. Но, сдержавшись, нашел достойный ответ: -- Нам с братьями перейдет все, а он... без нашей помощи не сможет удержать и десятой доли того, что даровано моим отцом. -- Все так, уважаемый патша-улы, но если бы ты попросил отца отдать в твое владение старую сибирскую столицу, Чимги-Туру, то мы могли бы оказать тебе посильную помощь. -- И в чем? -- взметнулись тонкие брови Алея. -- Дали бы тебе не сотню, а две, три сотни отборных воинов, чтоб они железной рукой насаждали истинную веру, боролись с идолопоклонниками. Тогда в своих деяниях ты превзойдешь отца, хана Кучума. -- Истинно так, -- кивнул Карача-бек. -- Почему вам не поговорить об этом с ханом? -- Алей удивлялся все больше и поглядывал то на Шербети-шейха, то на Карачу-бека. -- Хан слишком занят своими делами. Я бы сказал, он... -- шейх замялся, подбирая слова, и при этом вынужден был улыбнуться. Алея поразила его улыбка, обнажившая хорошо сохранившиеся, почти как у юноши, зубы. "То опасный человек. Очень опасный", -- мелькнуло в голове. -- Я бы сказал, что хан Кучум мягок к своим подданным. Заботясь о сборе ясака, он забывает о вере и вспоминает о ней, лишь когда это ему выгодно. -- А надо выбирать что-то одно, -- поддержал шейха Карача-бек, -- или веру, или богатство. -- Он построил слишком мало мечетей, а может, просто не разрешает бекам строить их... -- Но это неправда! -- воскликнул Алей. -- Я сам слышал не раз, как он увещевал беков и мурз строить мечети, совершать службу, приглашать муллу в свои селения. Что делать, если сами беки поклоняются двум богам? -- Ты можешь назвать их? -- Шербети-шейх впился в него взглядом. -- Да хотя бы... -- начал Алей и осекся, закончил с неохотой, -- многие... -- Я вижу, царевич боится назвать имена нечестивцев. Да, а мы надеялись на твою помощь. -- Я готов помочь, но не желаю быть доносчиком, -- Алей гордо вскинул голову, но понял, что в любом случае проиграет в споре с хитрым стариком, умеющим все повернуть в нужном ему направлении. -- Хорошо, хорошо, -- успокаивающе поднял тот руку, -- нам и без того известно, кто готов принять веру пророка, а кто пребывает в заблуждении. Но нам бы хотелось видеть царевича владельцем старой столицы, -- как бы подвел итог разговору Шербети-шейх. Кучум был удивлен, когда старший сын, после его возвращения с охоты, неожиданно завел разговор о свадебном подарке -- старом городке Чимги-Тура. -- Да там же одни развалины и почти никто не живет, -- пытался вразумить Алея, который стоял перед ним, набычив голову. Тут же находились и другие сыновья, внимательно слушавшие их. -- Это одно из самых опасных мест. Все, кто приходит с войной из степи, должны овладеть тем городком. Ты еще неопытен и молод... -- А почему у Мухамед-Кула в несколько раз больше улус, нежели ты выделил мне? -- Погляди на братьев, -- Кучум старался не терять спокойствия, хотя слова старшего сына его обижали, -- вот Ишим, вот Алтанай, вот Абдур-Хаим, Асманак, Мамыш и Яныш, -- повел рукой в сторону двух близнецов, что были всегда неразлучны, -- скоро придет время и им выделять свои собственные улусы. Если я все отдам тебе, то что останется им? -- Я не прошу всего. Почему ты не хочешь отдать мне Чимги-Туру, коль говоришь, будто это захудалый городок и самый опасный. -- Потому и не хочу! -- вспылил Кучум. -- У меня другие планы, и не пришло пока время говорить о них. Все! -- и он торопливо вышел наружу, боясь не справиться с накипающим гневом внутри. "Нет, определенно, -- думал он, вышагивая вдоль обрыва и всматриваясь в дальний иртышский берег, -- кто-то подговорил Алея просить именно Чимги-Туру, а не другой городок. Кто научил его? Зачем они хотят поссорить отца с сыном? Зачем?" Впрочем, он понимал, откуда дует ветер. Шербети-шейх во время своего последнего приезда недвусмысленно намекнул, что в Бухаре и Ургенче недовольны тем, как медленно идет обращение сибирцев в праведную веру. Если кто-то из его князей, беков и строил у себя мечеть, то по году не казал глаз в нее, оправдываясь то болезнью, как хитрющий Соуз-хан, то занятостью военными делами. Знал он об этом, знал, но ничего не мог поделать. Притупилась его воля, направленная на переустройство сибирской земли. За долгие годы, проведенные здесь, чего он добился? Подчинения? Да, если против одного сибирца было двое наемников из его сотен. Понимания? Да, если дело касалось снижения ясака. Взаимности? Да, если он отпускал князей из Кашлыка в их улусы, где те пропадали по году и больше, избегали участия в походах, не подвергали свою драгоценную жизнь смертельной опасности быть убитыми в бою. Симпатии? Да, если отпускал аманата-заложника под небольшой выкуп в свое селение, после чего тот пропадал, уезжал, скрывался. Боялись ли они его? Тут он мог ответить себе однозначно -- да. Ему не раз передавали слухи, будто бы обладал он сверхъестественной силой, умением обращаться в зверя, насылать порчу и лишать людей воли. Они будут бояться его до тех пор, пока не явится кто-то другой, более сильный. Так малый зверь боится большого, но дряхлый, обессиленный волк не страшен никому. Нет, он не даст усомниться в своей силе. Пусть не ждут, не надеются. На свадьбе сына Кучум сидел мрачный, не отвечая на хвалебные речи, которые больше произносились в его честь, нежели в честь жениха. Невеселым оставался и Алей, памятуя отказ отца насчет Чимги-Туры. Если бы он знал, что Кучум метит его на место Мухамед-Кула, сделать главным башлыком, бессменным во всех походах. Если бы он мог посвятить старшего сына в свои планы, в которых и сам-то себе боялся признаться. Уже этой осенью он хотел направить Алея в набег с большим войском на русские городки за Уралом. Пришла пора проведать их силу, узнать, могут ли они выдержать длительную осаду, каковы их силы, оружие, сколько воинов стоит на стенах. Но пока рано сыну знать об этом. Пусть повеселится, погуляет на свадьбе, а потом... потом он посвятит его в свои планы. Кучума удивило отсутствие на свадьбе Мухамед-Кула. Верно, обиделся на неприезд Кучума на его свадьбу, что играли прошлым летом, и теперь решил ответить тем же. Ладно, поймет еще, что нельзя кусать руку, кормящую тебя. Поймет... Только поздно бы не было. Веселил всех Халик-коротышка, смешно прыгая меж сидящих гостей, наставляя им незаметно рога, выхватывая лучшие куски, выливая за шиворот вино, дергая за бороды. Старики не обижались, а молодые парни пугали коротышку длинными ножами. Осмелился Халик скорчить рожу и Кучуму, вскрикнув при этом: -- Наш хан сегодня хмурый сидит, верно, жалко сыну хорошую девку отдавать. Ничего, не жалей, себе еще найдешь. Вон их сколько у тебя. Подарил бы хоть мне одну. Подаришь? -- Пошел вон, дурак, -- пнул его под зад Кучум. Тот упал прямо головой в котел с пловом, заверещал от боли. Когда уж под утро Кучум слегка навеселе возвращался в свой шатер, возле уха просвистел кинжал и воткнулся в землю чуть впереди него. БЛАЖЕНСТВО АЛЧУЩИХ Братья Яков и Григорий Аникитичи Строгановы, старшие в роду после смерти отца, возвернувшись с Москвы, решили собрать всех родственников у себя в городке. Требовали того новости, привезенные ими из стольного города. Собственно и собираться нужно было им двоим да младшему брату Семену, да сыну старшего Якова -- Максиму, которому шел двадцатый год, но ходил он еще под отцом и дела своего не завел. Послали человека за Семеном -- и к вечеру второго дня тот уже входил в горницу улыбчивый и просветленный радостью встречи. Все три брата, воспринявшие после смерти Аникиты Федоровича огромное и неспокойное хозяйство, выбрали каждый себе по городку и жили в дружбе: вели совместно торговлю, совместно же оборонялись от наскакивающих едва не каждый год вогульцев. Правда, последние два года набегов не бывало, но караульщики все также исправно день в день несли службу на дозорных вышках, держали наготове пороховое зелье, чинили сгнившие острожные стены, зная, не успокоятся их соседи и непременно нагрянут в урочный час попытать свое разбойное счастье. Семен Аникитич троекратно перекрестился на образа и лишь после обнялся с братьями, внимательно оглядел каждого, пошел к племяннику Максиму, у которого уже пробивалась рыжеватая бородка и легкий некогда пушок под носом начинал походить на настоящие усы. -- О, каков, -- шутливо хлопнув его по плечу, притянул к себе, но, почувствовав сопротивление, отпустил, -- да у тебя и силищи поприбавилось... Гляди-ка... -- Силы много, да ума чуть, -- поддразнил наследника Яков Аникитич. -- Не скажи, не скажи, -- не выпуская руку племянника из своей, Семен продолжал рассматривать того, словно увидел, открыл в нем что-то новое. Хотя между дядей и племянником существовала разница всего в десять лет, но Семен был давно уже хозяином сам себе, а Максим жил под зорким отцовским оком, и прежде чем сделать что-то, должен был испросить разрешения у отца, человека нрава крутого, не терпящего ни в чем, ни то что возражений, а даже косой взгляд домашних мог привести его в бешенство. Характером он пошел в отца, да и другие братья были своенравны и упрямы. Единственный человек, кого побаивался Яков Аникитич, была его супруга Евфимия из дворянского рода Охлопковых, что просватал ему отец через своего стародавнего друга Алексея Басманова. Ходила она по дому всегда в черном платке, не снимая его после гибели своего первенца, и была главной советчицей и управительницей по дому, не раз предостерегала Якова от шагов необдуманных, оберегала детей от отцовского гнева. Не могла только простить себе, что не доглядела за бойкой дочерью Аннушкой, которую совратил иуда-приказчик. Тот-то сбежал ночью тайком, а дочь прознавший про грех Яков Аникитич всенародно, при людях дворовых, осрамил, оттаскал за волосы и выгнал за ворота. Сгинула девка с тех пор и неведомо куда делась. Может, медведь задавил, может, сибирцы в полон угнали. Ходила Евфимия, не убоясь принять греха на душу, к бабке-ворожее. Наворожила-нагадала та, будто бы жива доченька и, Бог даст, свидятся когда. Да что утешения в том, коль не может обнять доченьку, с внучатам понянчиться. Видать, и Яков Аникитич казнил себя, мучился за горячность, и хоть вида не показывал, а седина в бороде сама за себя говорила, руки ходуном ходить начали, как у старика древнего. Вот и пойди, пойми их, Строгановых: то добры, ласковы, словно ангелы небесные, то хуже зверя дикого. Такой, видно, нрав, наследие от предков получили, вынесли. Сказывал отец еще, будто бы вышел род их из ханов Золотой Орды, перешедших к князьям московским на службу. И будто бы татары, поймавши перебежчика того, с живого кожу с мясом ножичками до костей сняли, сострогали. За что и зовутся с тех самых пор Строгановыми... Так ли, нет ли, но служили князьям московским справно, заслуги многие имели, за что и вотчины в Пермской необжитой земле получили, от сборов-податей освобождены царем были. Григорий Аникитич на год брата помладше, но такой же кряжистый, ухватистый и на расправу скорый. Дети у него, правда, все слабыми рождались, и через год-другой помирали от болезни непонятной, а прошлым летом и жену Ирину в землю опустил, угасшую раньше времени. Остался при нем единственный сын Никита, которому двенадцать годиков минуло, но уже помощник в отцовских делах, по варницам вместе разъезжают. Будет на кого хозяйство оставить, земли наследные переписать. Вот и сегодня при отце Никитушка тут же в сторонке стоит, на дядю Семена поглядывает, ждет, когда его черед поздороваться придет. -- А моего и замечать не хочешь, -- наконец не выдержал Григорий Аникитич и указал Семену на сына, что исподлобья поглядывал на взрослых, испытывая неловкость от своего малолетства. -- Ой, прости, племянничек, -- воскликнул тот, -- как же я мог не заметить такого мужика. Да я тебе даже и подарочек припас. Где это он у меня, -- засунул руку в суму, что постоянно возил с собой. Братья шутили даже, мол, не золото ли он там таскает и сроду не расстается с драгоценной заношенной, затертой до дыр сумой, что впору калике-страннику иметь. Семен отшучивался, не разубеждал братьев, но ни разу не показал содержимого заветной котомки. Порывшись, извлек разноцветного петушка-свистульку и, приложившись, дунул пару раз, извлекая тонкий переливчатый свист. -- Вот мастеровой у меня один наладился делать. Взял у него, думаю, свезу племяшу, порадую, -- и протянул петушка Никите. -- Не стану я свистеть в него, -- отпихнул тот дядькину руку, заговорив ломким юношеским баском. -- Это отчего же? -- удивился Семен Аникитич. -- Не угодил, выходит? Не по нраву петушок пришелся? -- Чего я... малец какой, что ли, -- набычился Никита. -- Пущай свистит, кто желает, а я не буду. Семен Аникитич озадаченно поскреб в затылке, подбросил свистульку вверх, поймал, поставил на стол. -- Ладно, -- сказал миролюбиво и без обиды, -- вырос значит, коль от игрушек отказываешься. Кому другому подарю... Своих детей у него не было. Да не только детей, но и женой все не мог обзавестись за хлопотами, пребывая в вечных разъездах, ночуя то на варнице, то в мужичьей избе. Правда, поговаривали, что девок при дворе своем держал Семен круглых да гладких, одна к одной. С ними и в баню хаживал, и гулянки закатывал. Но братья старшие не лезли с расспросами, мол, у него своя жизнь, ему и решать, как на том свете ответ держать станет, а тут и своих забот хватает. Семен в отличие от старших братьев, кряжистых и малорослых, похожих один на другого, как грибы-боровички, был на голову выше их, голубоглаз, тонок в поясе, быстр в движениях и привык сызмальства все решать по-своему, не споря, но и не уступая. И если Яков с Григорием обустраивались в своих землях всерьез, надолго, то Семен набирал ватажников на варницы лишь на лето, а по первым холодам расплачивался с ними, распускал и забирался в лесную глухомань с верным слугой, где охотничал, промышлял зверя, выбираясь к жилью лишь по талому снегу. Отец, перед уходом в монастырь, оставил все на старшего Якова, а тот указал братьям на варницы, прикинув, чтоб было по-честному, предложил вести хозяйство совместно, но рабочих и дворовых людей поделить поровну. Григорий согласился, а Семен, отмолчавшись, как обычно, уехал к себе, где и раньше проживал и теперь наезжал лишь по приглашению братьев, когда случалось решать дела, требующие присутствия всех Строгановых. -- Сперва угощения отведаем, что хозяйка моя сготовила, или о делах поговорим? -- спросил на правах хозяина дома Яков Аникитич. Все переглянулись, пожав плечами, предоставив хозяину решать по своему усмотрению порядок встречи, и он, поскребывая косматую бороду, мигнул появившейся в дверях Евфимии Федоровне, указал гостям на лавки вдоль стен. -- Тогда потолкуем без посторонних ушей, а потом уж и откушаем, коль хозяйка на стол подаст. -- Давай поговорим, потолкуем, -- Григорий Аникитич первым, чуть прихрамывая, заковылял к лавке, сделав знак Никите, чтоб садился с краю от взрослых, -- пущай и мой посидит, послушает, о чем взрослые речь ведут. Глядишь, на пользу пойдет... -- Пущай посидит, коль скучно не станет, -- повел кустистыми бровями Яков Аникитич, -- а скучно быть не должно. Интересные новости с Москвы привезли, -- он занял свое место в центре под образами, Григорий Аникитич сел от него по правую руку, Семен умастился на краешке лавки напротив, а Максим и Никита сели чуть в сторонке, ерзая на узкой скамье. -- Ты грамоту царскую достань, достань, -- засуетился Григорий Аникитич, бросая взгляды на небольшой ларец, стоявший на лавке подле старшего брата. -- Придет время, достану, -- обрезал тот, -- хочу сперва о делах московских всем рассказать. А дела там такие, что не приведи Господь. Казни чуть не каждый божий день. Прогневался царь Иван Васильевич на бояр своих и лютует крепко... Семен открыто зевнул, не спеша перекрестил рот, давая понять, что ему нет дела до тех казней, своих забот по горло. -- Ты пожди, Семка, зевать, пожди. Назеваешься еще, как обо всем услышишь, -- налился моментально гневом Яков Аникитич, но, кашлянув в кулак, справился с собой и продолжал уже спокойнее, -- а дело наше худое... -- Чего, и нас казнить приказал? -- насмешливо спросил Семен. -- Так чего он вас обратно отпустил? Может, сюда палачей пришлет? Так они нас не скоро сыщут. Леса кругом темные, непроходимые. -- Тьфу на тебя, паршивца, -- не сдержался Яков Аникитич, -- ты дашь слово сказать? Хватит юродствовать! Дело наше тем худо, что отец наш освобождение от податей выхлопотал когда еще, а теперь срок выходит. Скоро по полной мере платить начнем. Пробовали мы с Григорием лазейку к царю найти, чтоб новую отсрочку выхлопотать, срок продлить, да ее вышло. Так что думать на как быть... -- Как быть, как быть, -- передразнил его Семен платить надо. Вот как быть. Ты у нас старший, вот и думай. Голова-то эвон какая. -- Я уж давно все продумал, в уме прикинул и в Москве нашел нужного человека, пока ты здесь по лесам гоняешь, за девками ухлестываешь... -- А тебе кто мешает, -- вполголоса проговорил Семен, но брат не расслышал его и продолжал, самодовольно оттопырив нижнюю губу. -- Вызнали мы, что при царе первый его советчик ныне Годунов Борис Федорович. Как царь всех бояр и ближних людей порешил, то он, почитай, один и остался. Батюшку нашего покойного, царство ему небесное, он говорит, неплохо знал. Вот и шепнули мне, мол, встреться, перетолкуй с Борисом Годуновым. Он все с полуслова понимает, через него и к царю попасть можно. Ну встретились мы, перетолковали... Твердо он мне ничего не пообещал, но одно сказал, мол царю доложит, какие мы от разбойных набегов людишек сибирских убытки несем, как нынче соль добывать нелегко стало, головой рискуючи каждый день. Обо всем и порассказал ему как есть. -- Яков Аникитич остановился, перевел дух, придвинул к себе ковш с квасом, сделал несколько больших глотков, утер бороду рукавом и, отдышавшись, продолжал. -- Написал я грамотку, чтоб он ее царю передал при случае. Через неделю от него человек приходит. Просит к себе пожаловать Борис Федорович... -- Мы и поехали, -- наконец вставил свое слово Григорий Аникитич, до того томившийся от своей задвинутости рядом со старшим братом. -- И поехали, -- повысил голос Строганов-старший. -- Приезжаем, а хоромы у него... Не хуже царских... Семен опять зевнул, глянул на племянников, которые в отличие от него слушали, открыв рты, и поглядел в потолок. Ему были скучны напыщенные речи старшего брата, старавшегося показать значимость и старшинство над остальными. Начал разглядывать старинные образа, привезенные еще отцом и потемневшие от времени. Слова Якова долетали издалека, утрачивая смысл и значение... ...Царь повелел... Мы просили кланяться... Отблагодарил боярина... Строить крепости... Соль дорожает... Ливония... Наконец, Строганов-старший, который и речь держал больше для Семена, придвинул к себе ларец и вынул из него длинный свиток с темно-красной печатью величиной с ладонь, развернул его на столе, ткнул пальцем, зачитал вслух нужное место, из чего выходило, что царь дарует им земли и по Иртышу, и по Туре, и по Оби, чтоб они строили там городки, собирали ясак с татар и вогульцев и везли прямехонько к нему в казну. "Вот пусть сам и строит, и ясак собирает, -- зло подумал Семен, -- чужими руками жар загребать всяк горазд. А как те городки построить, да потом в руках удержать, то он не сказывает. Дарует! Да как туда сунешься, когда за каждым деревом по татарину с саблей". -- Что скажешь, Семен? -- вывел его из задумчивости голос старшего брата. -- А то и скажу, что хан Кучумка нас и здесь теснит, а потащимся на Иртыш, на Туру, можно панихиду хоть завтра заказывать. У него там войско сидит, а у нас что? -- Да... Просто так к Кучумке тому не сунешься. Он всех князьков к рукам прибрал, все под ним ходят, -- закивал головой Григорий Аникитич, -- мы вон с Яковом опробовали в захудалом местечке, что Тахчеи зовут по-ихнему, варницы поставить, так мужики наши едва ноги унесли. -- Так-то Тахчеи, -- постучал пальцем по столу Семен, -- а попробуй дальше пойти. Чего и говорю. -- Все мы, Семушка, и без того понимаем, -- помягчал вдруг Яков Аникитич, -- не о том речь, чтоб на рожон лезть, голову под саблю кучумову подставлять. Мы тебя и позвали, чтоб решить, где народ набрать воинский. -- Рать что ли собираетесь снаряжать? -- Думаем, у ногайцев сотен несколько испросить, чтоб повоевали Кучума, потеснили малость. Недорого и станет. -- Сколько? -- напрямую спросил Семен, до которого, наконец, дошло, зачем братья пригласили его на разговор. -- Кто знает, сколько ихний хан запросит. Посылать гонцов будем. Так даешь свое согласие, али как? -- Он согласится... Дело наше общее, -- попытался подбодрить младшего брата Григорий Аникитич. -- Не-е-е... С ногаями связываться не стану. Они и деньги возьмут, и сами сбегут. -- Чего ж предложишь тогда? -- мигом посуровел и насупил брови Яков Аникитич, а вслед за ним подобрался и средний Строганов, как бы с осуждением поглядывая на несговорчивого младшего. -- У царя войско просить? Не даст. Думал и о том. Там войне с немцами, шведами, ляхами и конца краю не видать. Черемисы на Волге голову подняли, русских мужиков с деревень выгоняют, избы жгут. Опять же с Кучумом снюхались. Болтают, будто бы он к ним своих ратных людей послал, чтоб на Москву поднять. От царя помощи ждать, не приходится. А вот не сегодня-завтра вогульцы попрут, а если еще и татары с ними сговорятся, то... -- и он широко перекрестился, -- несдобровать нам одним с мужиками нашенскими. -- С ногаями дела иметь не буду, -- упрямо отвечал Семен, -- свет на них клином не сошелся. Копье, саблю не только они в руках держать умеют. Есть и получше. -- Это ты о ком, -- враз спросили старшие братья. -- О ком, о ком, да о казаках! На Волге, на Дону вон сколько их обитается. Они и ногаев воюют, и с татарами поговорить смогут. Те их уважают... -- Да ты думаешь, что говоришь? -- теперь Григорий не на шутку разгорячился. -- То ж первые воры и разбойники. Супостаты! Ногайцы, те хоть деньги возьмут, а в городок не полезут. У них хан есть, его послушают. С ханом же мы завсегда договоримся. А с казака что взять? Он и деньги возьмет, и последние портки с тебя сымет... -- С тебя сымешь, -- огрызнулся Семен. -- А дядя Семен верно говорит, -- неожиданно подал голос Максим, смирно сидевший до этого и внимательно прислушивающийся к разговору, -- мне и купцы сказывали и несколько дозорных у нас службу несут из казаков. Они попало кого не грабят, чтоб без разбору. У них с басурманами свои счеты... -- Тебя кто спросил? -- Григория Аникитича будто кулаком в бок вдарили. -- Советничек выискался! Молоко на губах не обсохло, а туда же! Пошел вон отсюда! Против отца голос подал! Покудова я живой -- не бывать казакам у нас в городках, -- брызгая слюной, прокричал вслед Максиму, который, не смея ослушаться, встал с лавки и понуро пошел к двери. -- Чего завелся? -- фыркнул Семен. -- Думаешь, не знаю, как твой обоз казаки пограбили? Вот ты с тех пор на них зло и держишь. -- А коль знаешь, то прикуси язык, прикуси, -- Григорий Аникитич неожиданно побледнел и схватился за грудь, но потом справился с неожиданно накатившей болью и выпрямился. -- Вот и поговорили, -- Семен встал, шагнул к двери, -- поеду я, однако, а то темнеет рано. Надобно бы засветло добраться. -- Так чего решим? -- привстал Яков Аникитич, и Семен, поглядев на него сверху вниз, отметил как сдал тот за последний год, стал совсем седым, нездоровая желтизна выступила на лице. "Лучше бы о себе подумал, а он все гребет да хапает... На тот свет с собой добро не потащишь..." Но вслух ответил: -- А ничего не решим. Вы за ногаев -- нанимайте. А я согласия не даю. Прощевайте покудова, -- и прошел мимо стоявшей в дверях Евфимии Федоровны, опустившей глаза вниз, поклонился ей и заспешил во двор, громыхая каблуками по высоким ступеням. Возле крыльца стоял хмурый Максим. Остановился возле него, шмякнул ладошкой по плечу, подмигнул: -- Не боись, мы свое слово еще скажем. Поглядим, чья возьмет. -- К тебе на заимку хочу, -- тихо проговорил тот, -- скучно мне здесь, со стариками. -- Приезжай, -- просто ответил тот и вскочил на коня. -- Буду ждать, -- прокричал, обернувшись на скаку. БЛАЖЕНСТВО ИЩУЩИХ Ермак гнал от себя мысли о Евдокии, которая даже не попыталась объяснить причину своего отъезда. Да не просто отъезда, а скорее поспешного бегства. Чем он обидел ее? Почему не пожелала жить в казачьей станице как другие женщины, сошедшиеся с казаками, живут и кажутся вполне довольными своим положением: хлопочут по дому, рожают детей, ждут своих мужей из походов. И нет таких, по крайней мере, ему не известно, чтоб кто-то из них сбежал, кинув мужа. Впрочем, случалось, что, пожив с одним мужиком, или чаще, не дождавшись мужа из похода, казачка находила себе другого и вместе со всеми пожитками перебиралась к нему в курень. Случалось, и дрались мужики из-за баб, но без оружия, на кулаках, метеля друг дружку, расквашивая в кровь лица, кроша зубы. Остальные не вмешивались, наблюдали со стороны. Потом, высказав все, что накипело, мирились, распивали кувшин, другой вина и расходились, не держа обиды. Он догадывался, понимал, что послужило главной причиной бегства Евдокии и вдовицы Алены -- Богдан Барбоша. Несомненно, он смутил Дусю, наговорил ей что-то непристойное, домогался ее и, возможно, получил свое. Нет, об этом ему меньше всего хотелось думать, чтоб не пачкать ее имя грязными подозрениями. Поначалу он хотел подойти к Барбоше, встретив его где-нибудь на майдане или у реки, схватить за горло и сжимать до тех пор, пока язык не вывалится из его похабного рта, не выскочат из орбит глаза, не обмякнет тело... Он знал, что способен на такое и... боялся себя. Боялся не найти оправдания в глазах товарищей-казаков, относившихся к нему по-доброму, считавших своим, доверявших ему. И как он сможет убить одного из них? Как?! Волки в стае и то не загрызают собрата. Так может ли он, человек, лишить жизни такого же, как он? А теперь после постыдного дележа добычи, полученной его отрядом после обмена угнанного табуна, с казаками Барбоши и Ваньки Кольцо... Ему стыдно было глядеть в глаза Ильину, Михайлову, Ясырю. Подай он тогда знак -- и казаки воспротивились бы несправедливому дележу. И можно ли это назвать дележом? Скорее, грабеж. Нет, каждый казак по неписаному закону должен приносить на майдан часть добытого, делиться со всеми, чтоб удача не покидала его в дальнейшем. Но то делается по доброй воле, без принуждения. Таков закон. А сейчас, уступив Барбоше почти половину, он выказал слабость, трусость, и мог ли теперь напасть на того, совершить задуманное ранее. Не мог... Уступив раз, ты обрекаешь себя на дальнейшее унижение. Василий Ермак сидел в пустом курене, где кроме оружия и пары горшков ничего другого не было. Сидел, вырезая по давней привычке из куска дерева какую-то фигурку, сосредоточенно хмуря лоб, уйдя в себя, в занятие, горестно размышляя о неудачах, постоянно преследующих его. Не заметил, как открылась дверь и в курень вошли бочком Яков Михайлов и Гавриил Ильин. Сзади них кто-то еще шумно дышал, невидимый за спинами передних. -- Здорово, казаче, -- улыбаясь, заговорил Яков, и по крепкому винному запаху Василий понял, что тот изрядно пьян, -- решили заглянуть к тебе. Не ждал? -- Проходите, -- безразлично отозвался Василий, -- садитесь, где можете. -- Да мы не одни, -- чуть качнувшись, проговорил Михайлов, перешагивая через ноги хозяина и ища место, где можно было бы присесть. -- Думаем, сидит наш атаман и не с кем слова доброго сказать, перемолвиться, -- зычно пробасил Гаврила Ильин и махнул в сторону стоявших сзади двух казаков, также едва державшихся на ногах, -- вот, привели с собой Ваньку Кольцо да Микитку Пана. Не знаком? -- Как не знакомы, виделись. Меня всякая собака и на Дону, и на Волге знает, признает, -- отозвался Иван Кольцо и плюхнулся на лавку. -- А меня Микитой звать, -- хлопнул Василия по плечу приземистый, слегка округлый казак с выбивающимся из-под шапки чубом-оселедцом. Его мягкий говор выдавал уроженца запорожских или черкасских земель, а небольшие хитрые глазки, пытливо мерцающие из-под кустистых с рыже-медным отливом бровей, говорили о недюжинном уме и смекалке. Сам Никита Пан в движениях был проворен и точен. Достав из походной торбы глиняный кувшин с вином, поискал глазами, куда бы его поставить, сдвинул со стола неубранную посуду и аккуратно пристроил сосуд с драгоценным напитком с краю. -- Говорили мне казаки про тебя, мол, хорошо к ногаям сбегали с тобой... -- Это точно, -- замотал согласно головой Яков Михайлов, -- знатный косяк угнали у косоглазых и сбыли хорошо. Василий ждал, что переведет разговор на дележ добычи с Богданом Барбошей, но Яков и не вспомнил об этом. -- Слышь, чего скажу, -- стукнул он кулаком по столу, -- скачем мы с ним, с Ермаком по степи, табун впереди себя гоним, а у меня одна мысля в башке сидит... -- Признавайся, какая, -- ехидно подмигнул всем Иван Кольцо, -- поди, думал, как бы вместо кобылиц тех да баб табун гнать. Да? Долго бы ты его гнал, точно... -- все дружно засмеялись, но Яков лишь отмахнулся от них и пьяно глянул на Никиту, сделал знак рукой в сторону глиняных кружек, мол, наливай, чего тянешь, и продолжал. -- Мысля, значит, сидит такая: нагонят нас сейчас ногаи, зачнут сечь... А кругом степь, деваться некуда... -- Струсил, казачок, струсил, -- ершисто подвел его Кольцо. -- А ты бы не струсил? -- взъерепенился Яков. -- Храбер тот бобер, что в хате сидит, на нас не глядит. Чего же с нами не пошел, коль удалец такой?! -- закончил с вызовом. -- Только и можете с Барбошей что по Хопру, по Медведице шарить, ждать, когда какой купчишка заплутает, тут вы молодцы против овцы, а супротив молодца и сам овца. -- Да, мы такие,-- нимало не смущаясь, ответил Кольцо. -- Зря мы тогда вам половину свою уступили, -- запоздало вздохнул Гаврила Ильин, -- могли бы и не отдать. -- И не отдавали бы. Я б так нипочем не отдал, -- похоже было, что Ивана Кольцо ничем не прошибить. Он лишь посмеивался и легко отшучивался. -- Ладно, чего собачиться, -- стал раздавать кружки с вином Никита Пан, -- Мы выпить пришли с хорошим человеком, а вы, словно бабы, лясы точите. Айдате-ка выпьем за волю нашу, за Дон-батюшку, Волгу-матушку, что нас приютили, хлеб-прокорм дают... -- Не, не стану пить, -- Кольцо поставил свою кружку на стол. -- Чего так? -- удивился Никита, успевший уже отхлебнуть полкружки. -- За баб красивых выпью, а за всякие разности пить, что ты тут гуторишь, не стану. Кто желает за баб выпить, чтоб нас любили? -- поднял свою кружку и обвел всех почти трезвым взглядом. И трудно было понять, шутит он или действительно у него на уме лишь бабы... Но все казаки подхватили кружки, дружно гаркнув: -- Аида за баб! Чтоб любили, тешили! -- и мигом осушили кружки. Никита тем временем вытащил из торбы полкаравая ржаного хлеба, две сушеные желтоватые подсоленные рыбины, плюхнул их рядом с кувшином и первый, отломив изрядный кусок хлебного мякиша, сунул в рот, принялся сосредоточенно чистить одну из рыб, протянув вторую Ермаку. -- Завсегда только за баб и пью, -- пояснил меж тем Кольцо, отерев длинные, усы двумя пальцами. -- Не за царя же пить. -- Дурак ты, Ванька, -- погрозил пальцем в его сторону захмелевший Яков Михайлов, -- без царя бы и Руси не было. А не было бы Руси, так и нас, поди, не было бы. Турки, крымцы, ногаи, ляхи нас бы мигом полонили, в свою веру обратили. -- Вот ты дурак и есть, -- беззлобно отозвался Кольцо, бесцеремонно отламывая рыбье брюшко прямо из рук Никиты Пана, который только проводил его взглядом, но ничего не сказал и лишь чуть подвинулся в сторону, впился острыми зубами в рыбью спину. -- Царь на что дан? -- Ты и скажи, на что царь дан, -- все более распалялся Яков. Остальные не участвовали в споре, поглядывая на тех, ожидая, чем закончится дело. -- Да на то он дан, чтоб нас в страхе держать, волю не давать. Ты вот зачем в казаки подался? Вольной жизни захотелось. Чего ж не жил под царем-батюшкой? Пахал бы себе землицу, сеял хлебушек, детишек растил, жену на печке ублажал каждый день. Чего в степь подался? -- Э-э-э, не хитри, не крутись, братец, словно вошь на гребне. Тут все подобрались такие, кто работать не желает, а прокорм себе через саблю добывает. Или пан, или пропал. Так говорю? -- повернулся к Никите, который уже умял рыбешку и разливал остатки вина по кружкам. -- Правду глаголешь, сын мой, -- отозвался тот, -- только вина мало. Ермак, до сих пор молчавший и лишь поглядывающий то на одного, то на другого быстро хмелеющих казаков, откашлялся и подал голос: -- А я так скажу... Бывал я на службе царской и полевал с вами, под Астрахань ходил с Мишей Черкашениным, всего повидал. А вот по мне, царева служба сподручней выходит... -- Отчего так? -- глаза Ивана Кольцо неподвижно и изучающе застыли на нем, словно открыл он что-то новое для себя. -- Так отчего? -- повторил настойчиво. -- А оттого, что там знаешь, за что служишь, -- Ермак не отвел глаз и также изучающе разглядывал Кольцо. -- Там тебя отправили, к примеру, на заставу или в крепость -- и стоишь против врага. Знаешь, откуда он попрет, знаешь, как бить... А тут, что выходит? -- Говори, говори, -- невозмутимо подбодрил его Кольцо, -- занятно гуторишь. -- Скажи им, скажи, -- икнул опустивший вниз кудлатую голову Гаврила Ильин, -- пущай послухают. -- А тут выходит, что на кого наскочил, тот тебе и враг. Кого хочу, того и граблю. Вот угнали мы у ногаев коней, а хозяин тех пастухов на первой лесине повесит... -- И правильно сделает, -- зло засмеялся Иван Кольцо. -- Чего ты их жалеешь, Тимофеич? -- не выдержал и Яков Михайлов. -- Они ж ногаи. Хоть всех бы их перевешать... Нам-то что? -- Именно! Нам ничего. Худо грабить. Тьфу, -- плюнул Ермак на глинобитный пол. -- А когда они в набег идут на нас? Тогда как, коль они всех мужиков режут, баб сильничают, да в полон с детишками гонят. Их тебе не жалко? -- Не о том речь, -- сопротивлялся Василий, но видел единство казаков. -- Они нас зорят, а мы их. Чего тут доброго? -- Да тебе, Тимофеич, в попы пойти надобно, а не в казаки, -- зло усмехнулся Иван Кольцо. -- Мне мужики сказали, будто бы ты воин добрый, атаман удачливый, а ты ногаев жалеешь. Родичи что ли там объявились? -- Родичи не родичи, а знаю, что дурное дело творим. -- Ладно, ногаев более грабить не будем, -- переменился вдруг Иван Кольцо и с обычной усмешкой продолжил, -- тем более, сказывали, будто после вашего набега ушли они в степь подале и соваться к ним сейчас бестолку. А на турка пойдешь? -- Отчего ж не пойти, -- легко согласился Ермак. -- Я и на ногаев пойду, коль надобно. -- Я же говорил, что добрый казак Тимофеевич наш, -- сквозь зубы промычал, положив голову на стол, Яков Михайлов, -- выпьем за его здоровье. -- Можно и за здоровье, да вина нет, -- отозвался Никита Пан, -- сейчас схожу до дружка своего. У того должно быть, -- и пошатываясь, с трудом направился к двери. Иван Кольцо, проводив его взглядом, опять усмехнулся и неожиданно пересел поближе к Ермаку, положил руку ему на плечо. -- Слышь, Василь Тимофеевич, ты прости нас за тот раз... -- Чего? -- удивился Василий. -- За какой раз? -- Когда мы с Барбошей добычу вашу ополовинили. Не мы бы, так старшины, все одно, потребовали свою долю. А нам бы тогда щиш досталось. Барбоша же у них свой человек. Шепнул слово кому надо -- и все тихо. Понял? Не журись, панове. Да, еще, -- вспомнил он, -- от Урмагмет-мурзы люди по станицам ездили, выспрашивали, кто косяк у них угнал... -- И что, -- напрягся всем телом Ермак. -- Да ничего, -- успокаивающе махнул рукой Кольцо, -- направили, заворотили их в другую сторону. Своих не выдаем. Только, думаю, все одно дознались они про тебя. Будь осторожней. -- Спасибо, -- коротко отозвался Ермак. -- А насчет турок я ведь всерьез спросил, -- казалось, что Кольцо и вовсе не пил, -- такими чистыми и незамутненными были его глаза. -- Готовим поход на них. Пойдем стругами и верхами. Струги перетащим -- и по воде дальше к мо