Даниил в это время, поклонившись, попросил разрешения не утруждать более своим присутствием императрицу. И тогда, отпуская его, Баракчина, краснея, однако с видом величественным, сказала по-русски - впервые в жизни своей! - слегка по-монгольски надламывая слова: - Мы хочем тебя увидеть ичо!.. ...Приблизительно через час после возвращения из дворца князь принял в своих покоях двух сановников Баракчины: супруга Батыя прислала князю Галицкому большую серебряную мису драгоценного кипрского вина и велела сказать: - Не привыкли пить молоко. Пей вино!.. А не более как через день после поднесения печати и диадимы один из ярлыков Баракчины с новою печатью - "императрицы", ярлыков, выданных разным лицам по разным поводам, мчался, зашитый в полу халата Ашикбагадура, прямо в Каракорум, в не отступавшие ни перед чем руки Огуль Гаймышь, в руки великого канцлера Чингия. Другой же ярлык, с такою же точно печатью, в шапке другого ямчи, Баймура, несся к неистовому, до гроба непримиримому ненавистнику обоих златоордьшских братьев - Бату и Берке - к хану Хулагу. "Яблоко Париса" докатилось и ударило в цель! Неслыханное благоволение Батыя к Даниилу простерлось до такой степени, что ему, единственному из князей и владетелей, единственному из герцогов, разрешалось входить к хану, не снимая меча. И весьма круто изменилось отношение к галицким среди всевозможных нойонов, батырей, багадуров и прочих - несть им числа! - сановников хана. Правда, по-прежнему вымогали подарки - все, начиная от канцлера, кончая простым писцом и проводником, однако с некоторой опаскою, и не обижались, не пакостили, получая отказ. - Что с ними будешь делать, Данило Романович! - восклицал дворский. - Вся Орда на мзде, на взятке стоит!.. Видно, уж ихняя порода такая!.. Особенно же заблаговолил Батый к Даниилу после золотой диадимы и перстня с печатью. Дар свой, пребывавший у Баракчины в великом почете, князь Галицкий мог созерцать на первом же приеме послов, где ему, вместе с дворским, предоставлено было в зале наипочетнейшее место - на правой, считая от хана, ближней скамье царевичей. Здесь Даниил впервые увидел Невского, однако и не приветствовал его и даже виду не подал, что знает. Юный Ярославич нахмурился. Баракчина, сидевшая на приеме рядом с Батыем на тронетахте, только одного и приветствовала Даниила легким наклоненьем темноволосой, гладко причесанной головы, которая на сей раз, вместо диковинного убора, увенчана была тою самою диадимой, что преподнес Даниил. И драгоценные подвески князя также сменили прежние, жемчужные, - и казалось, что реют, что сами плавают вкруг смуглой и стройной шеи ничем не удерживаемые самоцветы. Особый почет, воздаваемый князю Галицкому на каждом шагу, был всеми и чужеземными замечен. А были тут, кроме русских князей и послов, кроме грузинского царевича, бесчисленное множество прочих коронованных владетелей: были и от китаев, и кара-китаев, и булгар, и куманов, и меркитов, и туркоманов, и хазаров, и самогедов, и от персов, и эфиопов, и от Венгрии, и от сарацинов - всего от сорока и пяти народов! После большого посольского приема князь был снова позван к Батыю, на этот раз вместе с дворским. Беседовали за кумысом, пилавом и фруктами - неторопливо, о многом, и мысль и воля карпатского владыки боролись с мыслью и волей азиатского деспота, как бы переплетаясь и обвивая друг друга, подобно двум гладиаторам, которые, уже отбросив мечи, стиснули друг друга в крепком, смертельном, а извне как бы в братском объятии. - Князь Данило, - сказал вдруг Батый, - почему все приходящие ко мне государи просят у меня один - то, другой - другое, ты же у меня ничего не просишь? Проси: ты отказа не встретишь. Батый испытующе смотрел в лицо Даниилу. - Великий казн! - сказал Даниил. - Возврати мне моего Дмитра! Батый надвинул брови. - Того нельзя, князь, - угрюмо ответил он. Наступило молчанье. - Это, - промолвил, вздохнув, Батый, - даже и вне моей власти! Твой доблестный тумен-агаси недавно умер. Но его прах с великими почестями вашими единоплеменниками похоронен за городом, на христианском кладбище... Я держал Дмитра, хотя он был и захвачен с оружием, поднятым на меня, в великой чести, точно нойона. Дмитр умер... - Я знал это... - тихо промолвил князь. - Разреши мне перевезти его прах, дабы похоронить на родной, на карпатской земле... Возвратясь после этой аудиенции, князь и дворский сперва тщательно просмотрели все настенные ковры, а затем стали делиться наблюдениями. - Да-а... одряхлел хан, - сказал дворский. - И, видать, желтенница у него и отек... А будто бы и кила: нет-нет да и за чрево двумя руками схватится... Али желудок у него больной? Онемощнел, - добавил дворский, покачав головой, - а ведь, почитай, боле пяти десятков ему никак не будет. Но то больше от беспутства! Мыслимо ли дело столько иметь жен? В его ли это годы?! Ну и пьянство! Вино-то само собой. Но и кумыз ихний тоже! Я ежели выпью того кумызу три чашки, то и головы делается круженье! - Как?! - изумился князь. - Ты уже и кумыз пьешь? И не брезгуешь? Так на тебя ж теперь митрополит Кирилл епитимью наложит! Дворский лукаво отразил нападенье. - После тебя, княже, что не пить! - воскликнул он. - Коли ты испил - все равно что освятил!.. Даниил рассмеялся и только головой покачал. - Увертлив! - проговорил он. А Андрей-дворский, уже и без тени усмешки, продолжал: - Но если, княже, того кумызу испивать в меру, то на пользу! - То-то я смотрю на тебя, - пошутил князь, - в бегах, в бегах, а потолстел как! - Шутки шутками, Данило Романович, - сказал дворский, - но разве я для себя творю? Да ведь мне муторно у них на пиру. Неключимое непотребство творят!.. А говорят между собою - якобы себе в горло, ужасным и невыносимым образом. А как запоют!.. - Дворский схватился за голову. - Как быки али волки!.. А черное молоко свое, тот кобылий кумыз, ведрами пьют, будто лошади, - и то не в пользу!.. Тошно смотреть! А хожу по ним, зане постоянно зовут на гостьбу: то векиль, то какой-либо туман-агаси, то иной какой начальник; а намедни сам букаул позвал - то как не пойти?! - нашему же будет народу во вред!.. - Ох, Андрей Иванович! - сказал Даниил. - Боюсь, отгостят нам они как-нибудь за все сразу! Батый сам говорил мне, что весной собирается в великий поход... - Ничего, Данило Романович! Поборает господь и сильных! - успокоил его дворский. - Аще бы и горами качали, то все едино погибели им своей не избегнуть!.. А я про то и хожу и кумыз их кобылий пью, что разведки ради! - сказал он, понизив голос. - Ты знаешь, Данило Романович, - продолжал он, - от кого приглашенье имею на гостьбу? Диву дашься! От Соногура Аеповича, которого ты выгнал. Но уж тут переломить себя не могу! А надо бы сходить. Сей Соногур - он все с Альфредом-рыжим между собой перегащиваются. А Альфред-то враг наш лютый, да и как иначе? - из темпличей, из тевтонов. И Альфредишко тот наушничает хану все на тебя: "Он, мол, не хочет ни войска, ни дани давать... А ты, хан, дескать, ему потакаешь!.." Так, мешая дело с бездельем, частенько беседовал с князем своим дворский. И тот любил эти беседы его, ибо у дворского был хваткий глаз, и памятливое ухо, и смекалка, и большой ум. А теперь дворский невозбранно ходил по всей столице улуса - было и заделье: собирать и снаряжать к выезду пленных, которых выкупил у Батыя князь, - и галичан, и волынцев, и киевлян, и берладников. Так что видел он много - от дворцовых верхов до преисподней, где под бичами надсмотрщиков, в зубовном скрежете, изнемогали и гибли сотнями от каторжного труда, от голода и мороза русские пленные. - Жалостно зрети на наших людей, княже! - не в силах удержаться от слез, говорил дворский. - Сердце кровью подплывает! Ну, еще мастеры, рукодельцы - те как-никак, а прозябают, друг друга поддерживают: в братствах живут, в гильдиях. Ну, а которых татаре к себе разобрали, на услугу, - те на помойках у псов кости отымают, до того оголодали! И с неистовым рвением, но и с немалой осмотрительностью отбирал дворский пленных для возврата на родину. О каждом узнавал, чем занимался в Орде, каков был для братьев, не отрекся ли от веры и отечества своего. Однажды к Даниилу пришел в караван-сарай старейшина крымских караимов, плененных Батыем и угнанных в Золотую орду: он умолял князя выкупить их и поселить где-либо в Галичине. Было их двести семейств. Князь посоветовался с дворским. - А дельные люди, князь, и трудовые и оборотистые: от таких государству - польза. Караимы - они и здесь, в Орде, стройно живут. На мой погляд - надо их выкупить, княже. Князь отпросил у Батыя и караимов. Шла уже четвертая неделя пребывания князя Даниила в Орде. Дела приходили к завершению. Готовились в обратный путь. Дворский поднимался ни свет ни заря. Возвращался же только под вечер, запыленный, усталый. - Ух... пришел есмь! - утирая пот красным платком, говаривал он. - Охлопотал караимов! И лошадей под наших пленных дадут, сколько надо. Дровни, сани, хомуты с великой радостью сами взялись строить наши галичаны, волынцы... Княже, - сообщил он, и скорбя и радуясь, - а тот ведь слепец на родину просится ехать!.. А и божевольна дивчина просится. - Ну дак что ж, возьмем!.. - Отвечал князь. - Очи, правда, не возвратишь. Ну, а этой девушке, не вернет ли ей рассудок родимая сторонка? Про то не нам знать... А возьми! Не выходя из своих покоев никуда, помимо аудиенций у Батыя, князь знал и видел благодаря дворскому все, что совершалось во всех закоулках и клеточках утробы чудовищного левиафана, именуемого Золотой ордой. А что совершалось в голове этого чудовища - об этом своевременно сведать и разгадать ставил он задачею для себя самого. Каждая встреча с Батыем, с ханом Берке, с нойонами приносила ему что-либо новое. Каждодневные доклады Андрея-дворского восполняли недостающее. Дворский сведал и уразумел в Поволжском улусе многое: начиная от всех тонкостей механизма гениальной китайской администрации, от изумительного устройства конницы буквально вплоть до копыта лошадиного. - О! Княже! - говорил он. - Долго еще нам с ними не потягаться! Он принимался рассказывать: - Смотрел я, смотрел на их конницу: экое сонмище! Где же тут совладать!.. Нет! Доколе союзных нам нету - одна надежда на строителей, на градоделей наших, что крепости созидают, - на Авдия, на Олексу, на прочих! А на чистом поле не устоять! И правильно ты, Данило Романович, устроял. И впредь надо города укреплять. Но и конницы добывать, елико возможно! Однако воевода, высоко оценивая татарскую конницу в массе, о каждом отдельном всаднике отзывался пренебрежительно: - Сидит некрепко. Сковырнуть его не долго дело. Телом против наших жидки. А пеши ходить вовсе не способны. Но лошадь ихняя, Данило Романович! - Дворский от восхищения закрывал глаза, прищелкивая языком. - Копыто у ихней лошади твердее железного! Подков не кладут. Некованая отселе и до нашего Карпата дойдет. Копытом своим корм из-под снегу, из-под чичеру выбивает прошлогоднишний! Это есть конь!.. Одним словом - погыбель Западу! Даниил внимательно слушал его. - Норов и обычай их пестрый, - говорил дворский. - Есть хорошее, есть худое. Самое лучшее, я считаю: нету у них, чтобы кто из войска сотворил нечто бы самовольно. А когда хан прикажет, то и в огонь головой кинутся! Что царь потребует - свято! И обычай добрый имеют: спать в шатрах при полном вооруженье. И сызмальства, с двух-трех годков, учатся стрелять, и копья метать, и на конях ездить, - учатся, окаянные, художествам сим! И вдруг разводил руками в недоуменье и начинал осуждать: - А работать - глядишь, все женщина и женщина! Ленивцы эти татары, мужской полк, и не говори!.. Разве что кобылу когда подоит да кумыз потрясет в турсуке! А с телегами ихними - арбами - все татарушка, бедная, ворочает! Мужик ихний - только бы ему война, да грабеж, да охота! Более нет ничего! Не любят работать!.. Не укрылось от зоркого его взгляда и расслоение Орды: - Богатый у них тоже бедными помыкает: просто сказать - как вениками трясет! Взять хотя бы кумыз: ведь в том и радость им, и пища, и лакомство. А простой татарин всю зиму и чашки единой кумызу не увидит. У богатых - у тех и всю зиму не переводится. И богаты татары уж до чего же ленивы! - лень ему, барсуку, даже и ладонь свою за спину дотянуть, когда спина зачешется. Но другие ему спину чешут! Дворский едва не плюнул. Сильно расхваливал рынки. - Рынок у них, что море! Не нравилось ему, что при этаком богатстве Орды нет у татар призрения нищих и жалости к больным. - У нас ведь на Руси к нищим жалостны: издревле ведется. А у татар - захворал, занедужил, сейчас возле шатра черну тряпку на копье взденут: не ходите сюда, здесь больной! Ни больниц у них нету, ни странноприимных домов, ни богаделен! Иное увиденное им в Орде вдруг неожиданно изумляло и умиляло дворского: - А огольцы у них, ребятишки, в бабки тешатся, в свайку, ну точно бы наши, галицки!.. Стоял я, долго смотрел. Только понять ихню игру не мог. Девчушки - те в куклы играют, в лепки, в мяч тряпишной... Ну точно бы наши!.. И слеза навернулась на глаза воеводы. - Не утерпел, княже, дал им леденца: своих ребятишек вспомнил... Беседы с дворским были не только что пригодны, но подчас и утешительны князю. Иногда же - забавны: - Хан к сударке пошел... Поражаясь охвату его наблюдений, Даниил как-то пошутил с ним: - Эх, Андрей Иванович, и всем бы ты золото, да вот только неграмотен ты у меня! Это не годится! Тебя же и государи западные и послы именуют: "палатинус магнус". Нет! Как только возвратимся в Галич, так сейчас же за книгу тебя посажу. К Мирославу - в науку. Дворский не полез за словом в карман: - То воля твоя, княже. Прикажешь - и за альфу сяду, и до омеги дойду! Но только и от книг заходятся человецы, сиречь - безумеют! Ум мой немощен, страшуся такое дело подняти!.. Помолчав, добавил: - А вот про Батыя говорят, будто и вовсе малограмотен: только что свой подпис может поставить!.. 4 Дня за два до выезда из Орды Андрей-дворский сказал Даниилу: - Княже! Соногур на базаре мне повстречался: тоже всякую снедь закупает на обратный путь. Олександр Ярославич свое отбыл у Батыя: к выезду готовится. - Когда? - как бы между прочим спросил князь. - В среду, до паужны. - Среда - день добрый ко всякому началу, - сказал князь. - Увидишь Поликарпа Вышатича, скажи: брату Олександру кланяюся низко. Дворский опять заговорил о Сонгуре: - Я ведь не домолвил, княже. Соногур на рынке и говорит мне: "Прискорбно, говорит, для меня, если худодумием своим огневал твоего князя. Да простит! Хочу, молвит, повинну ему принести: прощенья попросить. Узнай: не допустит ли перед светлые свои очи?" - Нечего ему у меня делать, - отвечал князь. - Ино добро! - довольный тем, сказал дворский. - Соногур тот не иначе лазутчик татарский, а и пьяница, празднословец, развратник! - добавил он. - Вот что, Андрей Иванович, перебью тебя, - сказал князь. - А у тебя все готово в дорогу? Дворский даже обиделся: - У меня-то, княже? - Добре! - сказал князь. - И у меня все готово. А уж досадила мне погань сия донельзя! - И мне они, княже, натрудили темя пронырством своим бесовским и лукавством! Надоело кумызничать да хитрить с ними: который кого! - Прекрасно! - заключил князь. - А среда - хорош день для всякого доброго начинанья! Дворский понял. Потеплело. Стоял неяркий зимний денек. Шел тихий и редкий снег. В безветрии и не понять было, падают или подымаются большие снежины. Под расписными дугами княжеской тройки звенел золоченый колоколец, а на хомутах пристяжных, ярившихся на тугой вожже, сворачивавшихся в клубок, мелодично погромыхивали серебряные круглые ширкунцы. Галицкие ехали к северу по льду Волги, держась правого, нагорного берега. Местами начал уже встречаться набережный лесок. Ехать льдом Волги, дабы не измытариться опять в половецкой степи, посоветовал дворскому Вышатич. - Зимою мы завсегда так ездим в Орду, - сказал он. - Уж глаже дороги не сыщешь! Суметов гораздо меньше. Только правого берега держитесь. А по стрежени такие крыги в ледостав наворочало - рукой не досягнешь!.. Волгою поезжайте!.. Решено было ехать сперва на север льдом Волги, вплоть до Большой Луки, а там уже свернуть на запад, на устье Медведицы, и далее - прямо на Переславль, людными, хотя и сильно опустошенными местами. ...Князь ехал в возке, но так как было тепло, то откидной верх кибитки, на стальных сгибнях, снаружи кожаный, изнутри обитый войлоком и ковром, был откинут. Даниил надел тулуп наопашь, сдвинул слегка соболью шапку на затылок и ехал в одном коротком гуцульском полушубке. На его ногах были сапоги из оленьего меха. Князь дышал отрадно и глубоко. "Боже! - так думалось Даниилу. - Да неужели же все это позади: Батый, верблюды, кудесники, ишаки и кобылы, лай овчарок, не дававший спать по ночам, и все эти батыри, даруги, нойоны, агаси, исполненные подобострастия и вероломства, их клянча, и происки, и гортанный их, чуждый русскому уху говор, и шныряющие по всем закоулкам - и души и комнаты - узкие глаза?! Эти изматывающие душу Батыевы аудиенции... Неужели все это позади, в пучине минувшего? Неужели скоро увижу увалы Карпат, звонкий наш бор, белую кипень цветущих вишневых садов... Анку?.. Неужели вновь буду слышать утрами благовест холмских церквей?.. Дубравку мою увижу?!" Так и порывало крикнуть на облучок, чтобы дал волю тройке лютых коней, которых, однако, сам же он приказывал сдерживать, сколь возможно. И ехали медленно. Иногда же останавливались и поджидали. Дворский, ехавший впереди, на розвальнях, чтобы проминать дорогу, то и дело слезал и, пробежав обратно, до конца растянувшегося по белой льдяной равнине галицкого поезда, долго с последней подводы всматривался назад. Потом возвращался к повозке князя, присаживался на боковом облучке и говорил: - Еще не видать, княже. Но должны догнать непременно. Поликарп Вышатич заверил в том. А его слово - то все равно, что крестное целованье. И впрямь, когда зимнее солнце, багровое, стало западать на правый берег Волги, когда рубиновой стала снежная пыль, а тени лошадей на снегу сделались неправдоподобно длинными и заостренными, будто неумелой рукой мальчугана выстриженные из синей бумаги, дворский заметил, как из-за белого, накрытого снегом утюга-утеса вымчалась первая, заложенная тройкой, яркая ковровая кошевка князя Александра. Спотыкаясь в снегу, дворский кинулся известить своего князя. - Едут! - только и смог проговорить он, завалясь в возок Даниила. А когда отдышался, то изъяснил: - Олександр Ярославич догнали нас!.. Уже поблизости звенел новгородский звонкий колоколец, и осаженные на всем скаку, храпя и косясь налитым кровью оком, разгоряченные пристяжные жадно хапали снег. Прочие сани и кошевы, где разместились дружина и воины Александра, вскоре примкнули в конец поезда галицких. Даниил поспешно сронил накинутый на плечи тулуп, вышел из возка и пошел навстречу приближавшемуся Александру, высвобождая правую руку из длинной, с раструбом, шагреневой готской перчатки. То же самое сделал и Александр. Встреча их произошла на льду Волги, возле выдвинутого над берегом, накрытого сугробом утеса. На мгновенье остановились. Снова шагнули. Приблизясь, одновременно сняли левой рукой шапки и, обменявшись крепким рукопожатьем, обнялись и облобызались друг с другом троекратным русским лобзаньем. Легкий парок клубился от их дыханий в зимнем воздухе. - Сколько лет вожделел сего часа, брат Александр! - промолвил властелин Карпат и Волыни. - Всей душой тянулся к тебе, брат Данило, - ответствовал голосом столь же благозвучным и мощным, голосом, обладавшим силою перекрывать и само Новгородское вече, победитель Биргера и тевтонов. Молчали. Душа их испытывала в тот миг неизреченное наслажденье - наслажденье витязей и вождей, впервые созерцающих один другого! "Так вот где встретились по-настоящему... Мономаховичи, одного деда внуки!.." Порошил легкий снежок, ложась на их плечи и волосы. Тишина простерлась над белою Волгой. Лишь изредка вздрагивал под дугой колоколец. Всхрапывал конь. И опять - белая снежная тишина... На ветвях нависшей с берега, отягощенной пышным снегом березы трескотала сорока, осыпая куржак. И снег падал с ветвей - сам точно белая ветка, разламываясь уже в воздухе. А иногда и долетал не распавшись, и тогда слышно было падение этого снега, а в пухлом сумете под березой обозначалась продолговатая впадина, будто и от впрямь упавшей ветки. Оба в оленьих меховых унтах, в коротких княжеских полушубках, светло-румяные, подобные корабельным кедрам, высились Мономаховичи даже и над дружинами своими из отборнейших новогорожан, псковичей и карпаторусов! О таких вот воскликнул арабский мыслитель и путешественник: "Никогда не видал я людей с более совершенным сложеньем, чем русы! Стройностью они превосходят пальму. У них цветущие и румяные лица". Даниил любовался Александром: "Так вот он каков, этот старший Ярославич, вблизи - гроза тевтонов и шведов! - светло-русый, голубоглазый юноша! Да ведь ему лишь недавно двадцать и четыре исполнилось. В сыны мне! Да еще и пушком золотится светло-русая обкладная бородка. И самый голос напоен звоном юности! Но это о нем, однако, об этом юном, пытали меня и Миндовг, и Бэла-венгерский, и епископы - брюннский и каменецкий - легаты Иннокентия. Это о нем говорил скупой на хвалу князьям Кирилл-митрополит: "Самсон силою, и молчалив, и премудр, но голос его в народе - аки труба!" И со светлой, отеческой улыбкой князь Галицкий проговорил: - Ну... прошу, князь, в шатер мой! - Даниил повел рукой на возок и слегка отступил в снег, пропуская вперед Александра. Стремглав кинулись по коням, по кошевам и окружавшие их дружинники - новгородцы, суздальцы, волынцы и галичане - и возчики, столпившиеся вокруг. Облучной князя Даниила разобрал голубые плоские, с золотыми бляхами, вожжи, приосанился, гикнул - и запели колокольцы! И понеслись, окутанные снежною пылью, уже ничем теперь не удерживаемые кони-звери!.. Буранная, безлунная ночь. И хотя по льду, Волгою ехали, но едва было не закружили, - да ведь и широка матерь! Раза два заехали в невылазный сумет. И Андрей-дворский, приостановив ненадолго весь поезд, приказал запалить на передней подводе и на княжеской высоченные берестяные свечи, укрепленные на стальных рогалях, - нечто вроде факелов, туго свернутых из бересты. Даниил велел накинуть кожаный верх болховней, в которых они ехали вдвоем с Ярославичем. Горела в ковровом возке большая восковая свеча, озаряя лица князей. Мономаховичи, одного деда внуки, - о чем говорили они? О многом. И о Земле и о семьях. И о Батые и о святейшем отце. О Фридрихе Гогенштауфене и об императоре монголов - Куюке. И хотя надежнейший из надежных дружинник сидел на козлах княжеского возка, однако князья предпочитали иногда говорить по-латыни. Ярославич рассказывал, как на сей раз погостилось ему у Батыя. Худо! Хан орал, ярился, кричал, что высадит из Новгорода, а посадит где-нибудь на Москве, чтобы и княжил под рукою, да и чтобы не заносился. - Москва? - и владыка Карпат и Волыни, как бы припоминая, взглянул на Александра. Тот ответил: - Суздальский городец один. Деда, Юрья, любимое сельцо. Говорили о том, что Миндовг литовский уже захватил и Новгородок на Русской Земле и Волковыск и, по всему видно, зарится на Смоленск. - Да-а... - сказал Ярославич. - Черный петух литовский не уступит серому кречету Чингиза. Разве крылом послабее! Но продолжай, князь! И Даниил раскрыл перед Александром свои подозренья. Говорил ему о том, что не случайно же Фридрих-император, только что многошумно сзывавший христианских государей в крестовый против монголов поход, вдруг как-то затих, притулился где-то в своем недосягаемом замке и даже признаков жизни не подал, пока Батыевы полчища топтали земли Германии. И если бы не воевода чешский, Ярослав из Штаренберга, а в Сербии если бы не князь Шубич-Дринский!.. Да что говорить! Случайно разве - в одночасье с Батыем - и тевтоны и шведы ударили с двух сторон против Александра, приковав к Шелони, к Неве, к Ладоге отборнейшие его силы?! Ярославич усмехнулся. - Покойник Григорий-папа - тот анафемствовал даже и меня и новогорожан моих! - сказал он. - Однако прости, брат Даниил, и прошу тебя, продолжай! И князь Галицкий развернул перед юным братом своим улики чудовищного заговора против Руси. Германия. Тевтоны. Меченосцы. Шведы. Фридрих Гогенштауфен, фон Грюнинген, ярл Биргер фон Фольконунг - ведь это же отбор среди лучших стратегов Запада! И что же? Все это ринулось не против Батыя, нет! - а против христианской Руси: против Александра и Новгорода, против Даниила и Волыни! В марте тридцать восьмого года татары берут Козельск. И в тот же год, в тот же месяц немцы воюют волынскую отчину Даниила. Он вынужден драться с немецким орденом за Дрогичин, откуда гигантский паук-крестовик силится раскинуть лапы свои и на всю остальную Волынь. Разве это случайно, что знаменитый полководец Батыя Урдюй-Пэта, тот самый, что вторгся в Чехию и взят был чехами в плен, оказался англичанином-тамплиером, родом из Лондона? Сэр Джон Урдюй-Пэта! И ведь, возвращенный из плена, этот христианнейший полководец Батыя не был удавлен тетивою лука, нет, а только отстранен от вождения войска и поставлен в советники к хану!.. А Бэла? Миндовг? Едва прослышал сей последний, что венгры вторглись в Галичину, как тотчас кунигасы его устремились к востоку, и многое - и Торопец и Торжок заяты были мечом. Спасибо, брат Александр вовремя шатанул их у озерца Жизца - так, что не оставил и на семена! А ведь тот же Миндовг ему, князю Даниилу, обещал помощь. Приволоклись помогать, когда уже и побоище остыло! Думалось ли брату Александру о том, почему спокоен оставался святейший отец Иннокентий - человек не из храбрых, - когда Батый стоял уже в предместьях Венеции? Случайно ли Субут-багадур поворотил свои загоны на далматинцев, на хорватов и сербов, когда уже кардинал Иннокентия в страхе готовился покинуть Венецию? Случайно ли советником у Батыя по делам Европы - немец, рыцарь-тевтон Альфред фон Штумпенхаузен?! И князь Даниил рассказал Александру происшествие с шапкой и кошельком. Попутно он предостерег брата Александра о Сонгуре. Ярославич нахмурился. - Сомнителен и мне этот Сонгур, - проговорил он. - А ничего не поделаешь: отца ближний боярин! В свою очередь Александр рассказал Даниилу, что когда они с братом Андреем были в Каракоруме, у великого хана Угедея, то и у этого консулом по европейским делам тоже был рыцарь-тамплиер, только англичанин из Оксфорда. Говорили о единенье друг с другом, о согласованье усилий, о том, как бы обойти неусыпную бдительность баскаков, говорили о неуемных распрях князей. Александр сетовал на дядю своего Святослава - подыскивается в Орде! Вспомнилось братьям, что и отец Даниила изведал новгородского княженья. Нахмурясь, Невский сказал: - Горланы. Вечники. Сколь раз покидал их! Даниил рассмеялся. - О! Брат Александр! - сказал он. - Эти горланы пошумят, погалдят, а чуть что - головы за тебя сложат! А бояре у тебя на строгих удилах ходят. Но посидел бы ты в Галиче моем - изведал бы Мирославов, Судиславов моих! - То верно, - согласился Александр. - Дед мой, отец княгини твоей, и не рад стал, что добыл Галич!.. Вспомнили братья и пращура своего, Мономаха, и Долобский его и Любечский съезды. Скорбели, что сейчас уже и помыслить нельзя о том, да и поздно - отошло время княжеских съездов! - над каждым князем сидит баскак, в семье и то уж Батыевы наушники! И признали - одного деда внуки, - что если окинуть оком, не обольщая себя, обозреть все и всех, и на Западе и на Востоке, то и не на кого им уповать, как только один на другого. Наступило молчание. Откинувшись в свой угол возка, сдвинув совсем на затылок соболью шапку, открыв большой лоб, властелин Карпатской Руси долго в раздумье любовался Ярославичем. И наконец, от всей-то души, попросту и как бы с великою болью душевной, тихо проговорил: - Эх, Саша... Сына бы мне теперь такого!.. Ты - у моря своего, я - на Карпатах!.. Ярославич зарделся... И опять к языку Цицерона прибегли они, когда заговорили о семейном. И странно и чудно прозвучало бы какому-либо Муцию, Сципиону или Атриппе в безукоризненной римской речи по-русски произносимое: "Княжна Дубравка, князь Андрей Ярославич, Кирилл-владыко, Батый!" И не один испылал снаружи берестяной багрово-дымящий факел, и не одна догорела ярого воску свеча внутри ковровой кибитки, мчавшейся в буранную волжскую ночь. Надлежало расстаться. Суздальским - дальше к северу, Волгою, галицким - налево, в Переславль. Время от времени делали краткие остановки - дать выкачаться лошадям. И тогда и Александр, и Даниил, и дружина выходили поразмять ноги. Кичливые силачи новгородцы и ухватистые, проворные суздальцы сами напросились было на одной из стоянок бороться - в обхват и на опоясках, только без хитростей, без крюка, без подножки, а на честность, с подъемом на стегно. А и зря напросились - клали их галицкие! - только крякнет иной бедняга новогорожанин, ударенный об лед! - А не надо было нам соглашаться без подножки! - огорчались володимирцы, суздальцы и новгородцы. Александр же Ярославич, неодобрительно усмехнувшись, сказал, с досадою на своих, слегка пощипывая пушок светлой небольшой бороды: - Что же вы, робята мои?! Срамите князя. Данило Романович скажет: плохо он, видно, кормит своих!.. Новгородцы и суздальцы стояли понуро. - Да то от валенков! - попробовал было оправдаться один. - Разулся бы! И тогда, осмелев, один из парней, во всю щеку румяный, громко и задорно сказал: - Круг на круг не приходится! Сборемся еще!.. - Ну смотрите!.. - отвечал Александр. Как-то одной из темных ночей Андрей-дворский, взявший за правило совершать еженощный обход не только своих, галицких поезжан, но и новгородских, прибежал к повозке князя таков, что и лица на нем не было. - Княже! - вымолвил он, всхлипнув. - Подлец-от Вышатича-то ведь убил! Одним прыжком Даниил очутился на снегу. Оба кинулись к новгородским. А там уже, у последнего возка, пылали во множестве берестяные факелы в руках рослых дружинников, багровым светом своим озаряя сугробы и угрюмые лица воинов. В середине круга стоял сам Александр. Перед ним за локти держали Сонгура. - Отпустите его, - приказал Невский, - не уползет!.. Ты? - угрюмо спросил он Сонгура и указал рукою на труп Вышатича, лежавший тут же, на снегу, прикрытый по грудь плащом. Пробит был левый висок чем-то тяжелым и острым, и крупные брызги загустелой крови, точно рассыпавшаяся по снегу застывшая брусника, видны были на заиндевевшей щеке и на бороде. Сонгур молчал. - Ты?! - возвыся голос, произнес Александр опять одно это слово, но произнес так, что иней посыпался с береговых деревьев и шарахнулись кони. Сонгур рухнул в снег на колени. - Прости! - прохрипел он, воздев свои руки. - Враг попутал... Поспорили... Слово за слово: он меня, я его!.. - Полно лгать! - проговорил Ярославич, ибо уже дознали другое. Не доверяя Сонгуру, Вышатич со встречи Александра и Даниила ехал все время на самой задней подводе. В ту самую ночь в кошевку задремавшего Вышатича подсел Сонгур. Слова два перемолвив с полусонным, он ударил его свинчаткой в голову и проломил кость. Затем кинулся на оглянувшегося было облучного и оглушил. Затем выбросил обоих в сугроб и заворотил лошадь. Однако и оглушенный, поднялся новгородец из снега и кинулся вслед, крича. Через задок вметнулся он в кошеву, и повалил, и притиснул Сонгура коленом, а там уже прибежали остальные. Сонгур намеревался вернуться в Орду и немедля донести Батыю, что Александр и Даниил встретились и что встреча их была преднамеренной. Сонгур Аепович обнимал ноги князя. Просил хоть немножечко повременить - не судить его, обождать, пока вернется из Большой орды Ярослав Всеволодич: - Я ведь - его человек! Супились воины: - До чего ехиден! - Княже, - спрашивали угрюмо, - в железа его? - Пошто! - негодуя, возражали другие. - Чего там еще с ним меледу меледить! Кончить его на месте - и конец! Прядали ушами и косились на мертвое тело кони. Пылали, дымя и треща, факелы. Падал снежок. Выл у ног Александра Сонгур. - А хоть бы и весь снег исполозил! - медленно проговорил Невский. И, как будто боясь даже и ногой опачкаться о Сонгура, на целый шаг отступил. - Встать! - вдруг закричал он. Боярин, пошатываясь, поднялся. - Да-а... - все еще не веря тому, что произошло, проговорил Александр. - Знал, что сомнителен, а не думал, что до такой степени гад! - Княже!.. - начал было Сонгур, заглядывая князю в лицо, но тотчас и осекся. Из голубых страшных глаз Александра глядела ему в лицо неподкупная смерть. Из-под сугроба торчали две оглобли. На одной из них - красная шляпа. Дворский, ехавший на передних санях, остановился и остановил весь поезд. Вышел князь Даниил. - Княже! - сказал дворский. - Прикажи откапывать - замело-занесло православных... Даниил взглянул на верхушку оглобли с красной шляпой и ничего не сказал, только усмехнулся. В две деревянные лопаты - без лопат как же в такой путь! - принялись откапывать. Лопаты стукнули в передок саней. - Бережненько, робята! - приказал дворский. - Гляди - ко - шубное одеяло! - добавил он, когда возчики раскидали снег с погребенных под сугробом людей. - Богаты люди! В больших розвальнях, под общей меховой полстью и каждый в тулупе, лежали трое скрючившихся мужчин, подобно ядрам в китайском орехе. Подымался легкий парок. - Живы! - обрадованно вскричал дворский. Один из лежавших под снегом простонал и начал приподыматься, цепляясь закоченевшими руками за отводину саней. Шапки на нем не было. Седая голова была повязана заиндевевшим шарфом. Ветер шевелил короткие седые волосы. Короткая и тоже седая и, как видно, по нужде запущенная борода и усы щетинились на тощих, сизых от холода щеках. - Ну-ну, отец!.. Подымайся, подымайся, батюшко!.. - соболезнующе проговорил дворский, подпирая старика под спину. Тот, мутно поводя очами, что-то проговорил. - Ась? - переспросил дворский, приклоняя ухо. - Нет, не по-русски глаголет! - сказал он обступившим сани дружинникам и воинам. Даниил, успевший уловить несколько бессвязных латинских слов, произнесенных залубеневшими устами незнакомца, спросил по-латыни: - Как ваше имя, преподобный отец? - ибо князь теперь уже не сомневался, что перед ним католический священник. - Иоаннэс... - начал было старец, глядя в наклонившееся к нему лицо Даниила, однако далее этого не пошло и с посиневших губ долго срывалось лишь многократно повторяемое какое-то "плы" и "пры". - Иоаннэс де Плано-Карпини?! Легат апостолического престола! - вырвался у князя Даниила возглас невольного изумленья. - Боже мой! Епископ! Но... как вы здесь? И что произошло с вами? Ответ на это князь вскоре и получил - ответ искренний и подробный, - когда, отпоив и оттерев папского легата и двоих его спутников - киевлянина Матвея и второго, монахафранцисканца, Бенедикта-переводчика, князь взял Иоанна Карпини в свою повозку. - Латынский бискуп! - успел сообщить дружинникам и возчикам, обступившим его, Андрей-дворский. А князю своему успел шепнуть на ухо: - Ох, Данило Романович! Не вверяйся сему старику: нос клином и губы тонки, щаповаты, - хитер! Посоветовавшись с дворским, князь решил, что легата и Бенедикта они довезут до ближайшего стойбища, подвластного Батыеву зятю, и здесь он, Даниил, как обладающий теперь пайцзою царевича Батыева дома, окажет Карпини содействие в продолжении его пути. Вот что поведал, без утайки, князю Галицкому брат Иоанн де Плано-Карпини, из ордена миноритов, и в то же время странствующий легат святейшего престола, прославленный виноградарь католической церкви среди славян Пруссии, а также в Польше, в Чехии, Венгрии и в Литве, златоуст католицизма. На прошлогоднем соборе в Лионе верховный Понтифекс огласил следующее: святейшего отца волею и советом кардиналов, излюбленнейший из братьев Иоаннэс де Плано-Карпини, ордена миноритов, сразу после сего собора будет послан с другим францисканцем, Бенедиктом, сперва к Батыю, а там если представится возможным, то и далее - на Орхон, к самому императору монголов, Куинэ-хану. Легат получил указание все узнавать и рассматривать у татар внимательно и усердно. "У татар ли только?" - подумалось Даниилу. Плано и Бенедикт ехали сперва через Германию. Один из вассалов императора Фридриха - король Богемии Оттокар оказал легатам достодолжную встречу и препроводил со своим письмом к племяннику своему, герцогу Силезии Болеславу. Оный же в свою очередь - к герцогу Лаутиции Конраду Мазовецкому. Но в Кракове был в это время князь Василько. И, по горячей просьбе герцога Болеслава, Василько Романович взял Карпини с собою, дабы тому было безопаснее ехать, и привез его в Холм. Даниил с все большим вниманием слушал повествование брата Иоанна. - Ходатайство Болеслава и Конрада за нас, светлейший герцог Даниэль, было принято братом твоим, герцогом Василиком, с великой благосклонностью и вниманием. Герцог Василик уговаривал нас погостить, но мы неуклонно стремились выполнить повеленное нам папою... Однако, видя благосклонность брата твоего, мы, имея на то повеление папы и кардиналов, просили герцога Василика, чтобы он созвал епископов русских, так как имеем сделать чрезвычайной важности сообщение, что он и выполнил. Даниил слегка нахмурился. Карпини продолжал: - Тогда мы прочли герцогу Василику, а также всем его епископам грамоту святейшего отца, в которой папа увещевает Руссию возвратиться к единенью со святой матерью церковью. Они, то есть Василик, и епископы, и бояре, благожелательно преклонили слух свой к нашему заявлению. Однако герцог Василик сказал, что впредь до возвращения твоего от Бату, пресветлый герцог, они ответа никакого дать не в состоянии. "Узнаю моего "герцога Василика", - подумал Даниил. Иоанн де Плано-Карпини повествовал далее. Обласканные Васильком, они вдобавок получили от него несколько весьма ценных мехов на неизбежные подарки татарам. - И это явилось, - ответил папский легат, - большим дополнением к тем драгоценным мехам, которые преподнесли нам польские верующие дамы с тою же целью - одаривать этих гнусных язычников. Мы ведь, отправляясь к татарам, не знали, что это народ, столь приверженный к мздоимству!.. Увы мне!.. И Карпини заплакал. - Полноте! Что с вами? - спросил сочувственно князь. - Ничего, ничего, герцог... благодарю вас... - пытаясь удержать рыдания, отвечал Карпини. - Это плачет моя ветхая, изнуренная плоть, а с нею скорбит и онемощневший дух мой... И легат перекрестился по-латынски - с левого на правое плечо и всеми пальцами. - Я плачу оттого, - продолжал он, - что оказался недостоин своего преблаженного и великого учителя, Франциска из Ассизи, который не только телесные мученья свои и добровольно принятую нищету любил и радостно благословлял, но и самую смерть именовал не иначе как "сестра наша Смерть!". Я же, маловерный и малодушный, который давно ли еще просил господа в молитвах своих даровать мне мученический венец среди язычников, - я, стоило мне испытать надругательства и глумленья язычника Коррензы - правда, они были ужасны! - тотчас и не вытерпел и вознегодовал! А стоило мне побыть несколько часов среди снежной бури, под страхом смерти, - как начал взывать и молиться, дабы отсрочен был конец мой, все равно уже столь близкий!.. - Скажите, дорогой легат, - спросил Даниил по-латыни, ибо и вся их беседа происходила на латинском языке, - разве герцог Василько, разве палатин и комендант Киева Дмитр Ейкович не предупредили вас о том, что вам предстоит испытать в Татарах? - О! - воскликнул, складывая ладони, брат Иоанн. - Молитвы мои всегда будут сопутствовать высокочтимому брату вашему, герцог! Я никогда не забуду также и услуг и советов наместника, поставленного в Киеве от герцога де Создаль, Ярослава. Наместник и комендант Киева дал мне, помимо продовольствия и повозки, целый ряд незаменимых советов. Так, например, сказал, чтобы я любою ценою выхлопотал и купил у Коррензы татарских лошадей, которые умеют отыскивать корм под снегом, ибо у татар нет ни соломы, ни сена, ни пастбища. Однако хан Корренза бессовестно выманил у меня, помимо денег, также и повозку мою, заменив ее тем простым, скользящим по снегу экипажем, без верха, в котором вы и нашли меня под снегом, - выманил за одну только лошадь и за проводника... А затем, не давая покоя, непрестанно спрашивал через своих дворецких: чем хотят папские послы поклониться ему? Когда же я ответил, что у меня уже все выпросили и отняли татары на предшествующих ямских станах, то Корренза распалился гневом и закричал: "Зачем же вы лжете, что пришли от великого государя папы, если вы столь нищие?" На это я смиренно отвечал, что хан Корренза прав: мы и впрямь нищенствующие, ибо живем по заповеди апостола: "Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в поясы свои"; что, в знак добровольно принятой нищеты, мы с братом Бенедиктом препоясали чресла свои не поясом, но простою веревкою, которую хан видит на нас. Тогда сей нечестивец Корренза засмеялся ужасным и страшным образом - как бы в горло свое - и сказал мне: "Когда мы захватили страну Ургенч, мы встретили таких же точно нищенствующих монахов - дервишей, как вы. Они тоже были подпоясаны веревкой, как ты и твой товарищ. И они кружились и прыгали. Будешь ли ты кружиться и прыгать?" Далее посол папы Иннокентия рассказал Даниилу, как татары Куремсы обобрали их до нитки, как, выехав за пределы стойбища, проводник татарин вероломно оставил их во время бурана в степи, ускакав на выпряженной лошади; рассказал, как, блуждая вкруг саней в поисках обратной дороги, он, Иоанн де Плано-Карпини, потерял шапку, и о том, как сопровождавший их до приказанного места киевлянин подал спасительный совет: поднять оглобли саней, укрепив на оглобле что-либо яркое, а самим залечь и укрыться и предать себя на волю всевышнего. Тогда легат вспомнил, что в его кожаном бауле есть красная кардинальская шляпа, не столь давно пожалованная ему папой Иннокентием, - шляпа, в которой Карпини собирался предстать перед Батыем и перед императором Куинэ. Ее-то и укрепили на конце оглобли... Вспомнив муки голода и о том, как замерзали, вспомнив отчаянье свое перед тем, как на него нашло забытье, старик опять заплакал. Тогда князь Даниил приказал остановить свою тройку - здесь ехали уже гусевой запряжкой, по причине глубокого снега по сторонам, - и велел дворскому накормить легата и Бенедикта. Руки старика задрожали, когда он принялся есть, вознесши краткую молитву. Дабы не смущать изголодавшегося человека, князь вышел из возка - поразмяться. Дворский, подойдя к нему, тихонько спросил: - А как же, Данило Романович, с посудою быть после него? Истребить - жалко! Путь еще дальний! - Ты что - рехнулся? - рассмеявшись, ответил ему князь. Дворский отрицательно покачал головой: - Чему - рехнулся? Нет! Но ведь латынин! А о таковых поп в проповеди предостерегал: ни с ними в одном сосуде ясти, ни пити, ибо неправо веруют, и едят со псами и кошками... и желвы [черепахи] в пищу приемлют, и хвост бобровый!.. Князь перебил его: - Стыдно мне от тебя такое слушать, Андрей Иванович! - сказал он. - ...Одни чистые доводы никогда не бывают достаточны, дорогой легат! Непременное пособие для ума - это опыт! - так, возражая на сказанное Иоанном Карпини, отвечал князь Даниил. - Но я спрошу вас, дорогой герцог: понятия - это реальности или нет? - возразил Карпини. - Или же вы считаете, что общие понятия - это лишь пустые мысленные образы? Что они такое, по-вашему, - "вещи" или только "слова"? - Ни то, ни другое, господин легат! Я присоединяюсь к тем, кто утверждает, что универсалии [общие понятия; спор об универсалиях один из любимых в средневековых диспутах] - это и не вещи, но и не пустые слова. Понятия - это просто приемы нашего мышления. Однако не отымешь, не вылущишь из них и реального содержания! И, поясняя, Даниил воспользовался тем, что было наиболее близко. - Вот лошадь - "эквус", - как же я могу утверждать, что это лишь пустой мысленный образ, звук, пустое "слово", когда именно эта самая "эквус" и мчит меня и вас всеми своими четырьмя копытами! И это есть самое существенное, неотъемлемое содержание слова "эквус". Сверкая запавшими под седыми бровями глазами, легат перебил князя: - Я вас понял, герцог Даниэль! Однако позвольте спросить вас: чистая математика - она априорна? Она предшествует опыту или нет? Как вы мыслите об этом? Даниил, слегка потрогав бороду, задумался. Стал слышен сквозь стены возка звон колокольчика, стук снега из-под копыт в передок саней. Изредка ветер отпахивал боковой запон и кидал горсть снега в повозку. Обоих спорящих - и легата и князя - время от времени, на ухабах, на раскатах, толкало плечами друг на друга, однако они и не замечали этого. Наконец-то Даниил отводил душу! Как вырвавшегося из безводной, песчаной пустыни человека, у которого от жажды уже ссохся язык, нельзя оторвать от сосуда с прохладной водой, так сейчас и его невозможно было бы оторвать, после всех этих турсуков, багадуров и кобылятины, от этого спора с человеком, стоявшим на вершине философского и богословского мышления! - Чистая математика? - переспросил князь, обдумывая ответ. - Нет, дорогой мой легат, и эта царица наук не априорна. И ей предшествует опыт. Да и самое математику создал... глаз человека. И еще такое приходило мне, когда я размышлял об этом: математика создана чувством одиночества: "Я - один. Но мне страшно одному!" Впервые чувство одиночества испытал Адам, хотя и обитал в раю. И видимо, он очень тяготился одиночеством. "И сказал господь бог: нехорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему..." И создал жену. "Я и ты. Я и другой!" Но ведь это уже и есть зарождение математики!.. Я, быть может, смутно выражаю свою мысль, дорогой легат, ибо я воин и не привычен к диалектике!.. - Нет, герцог, - ответил Плано. - В ск данном вами я улавливаю зерно великой идеи... Но это несколько необычно и требует от меня сосредоточенного размышления. Я верю, что в следующую встречу мы еще вернемся к нашей теме... А пока в куманских степях, если только я не приму смерть от стрелы какого-нибудь кочевника, мне будет большой досуг размышлять о том, что мы с вами затронули сегодня. - Я рад буду, господин легат, видеть вас на обратном пути своим высокочтимым гостем! Легат поблагодарил. Помолчав, добавил со вздохом: - Но ведь сколько еще мне предстоит встретить подобных этому Коррензе! Даниил утешил его: - Как только прибудем к хану Картану, - а это зять Батыя, - я устрою так, что ваш дальнейший путь будет гладок и беспрепятствен! - Господь вознаградит вас!.. Итак, стало быть, даже чистая математика не априорна? - Нет. - Аристотель признал бы вас за своего! - Так же, как вас - Платон! Кардинал улыбнулся. С лукавым восхищеньем глянул на Даниила. - Итак, - полуспросил он, - стало быть, опытом познает мудрец настоящее, прошедшее и будущее? - Да! - отвечал Даниил. - Пифагор свидетельствует, что еще египетские жрецы умели предсказывать солнечные затмения. Так невозбранно, в теплых болховнях, нырявших в необозримых снегах донецкой степи, упивались они этой своей беседой - великий князь Галицкий и легат папы Иннокентия. Заговорили о новых открытиях Бекона - о стеклах, которыми будто бы можно читать мельчайшие буквы с больших расстояний и которые якобы могут исправить несовершенства глаза. Вспомнили и о трубе, в которую, как повсюду разгласили ученики философа, можно будто бы созерцать устройство Луны. Коснулись магической и зашифрованной Беконом формулы, с помощью которой - так похвалился необдуманно сам оксфордский мыслитель - якобы можно завалить все подвалы земных владык тем самым порошком, посредством которого татары взрывают стены. Беседовали и о мыслителях Эллады, и об отцах церкви. О веществе и силах. О последних университетских новинках Парижа и Оксфорда, Болоньи и Салерно. О восстании парижских студентов. О побоище их с горожанами. Говорили о знании и авторитете, о том, является ли авторитет необходимою предпосылкою знания или же, напротив, великим препятствием на его пути, как считает Бекон. Спор об авторитете и знанье неминуемо повлек за собой суждения о догмате папской непогрешимости, который пытался было утвердить и обнародовать еще Иннокентий III и о котором все еще шумели Оксфорд и Сорбонна. - Не понимаю! - с гневным недоумением сведя седые взъерошенные брови, проговорил Иоанн Карпини. - Как могут злонамеренные находить в этом догмате о непогрешимости папы, вернее, святейшего престола, в делах веры что-либо противное человеческому смыслу?! И возмущаются этим утверждением те самые люди, которые спокойно допускают, что древние философы, даже и не имея святого писанья, были поучаемы свыше! Турнир переходил в битву! - Такова догма римского престола - догма, провозглашенью которой воспрепятствовал, однако, целый ряд иерархов самой католической церкви, - все еще стараясь избежать столкновенья, сказал князь. - Наше воззрение другое. - Простите, герцог, - возразил Карпини, - но разве восточная церковь не утверждает богодухновенность своих путеводителей? - Собора их! - поправил князь. - Но и то для утверждения какого-либо нового догмата веры необходим вселенский собор, а правом на таковой одна православная, греко-русская, церковь не обладает по причине прискорбного разделенья церквей. А здесь, простите, легат, выдвигается притязанье на непогрешимость одного лишь римского епископа! - Я убежден, что светлейший герцог понимает непогрешимость папы в делах веры не столь узко, как другие? - Вы правы, дорогой легат, - отвечал Даниил. - Я понимаю это, как понимаете вы: святейший отец лично - и как человек, и как верующий - может согрешать и заблуждаться, но... Карпини воспользовался паузой Даниила и договорил за него: - И даже более! Наместник Христа может быть даже и неверующим... да, да! В глубинах своего сердца папа может даже исповедовать атеизм, но, когда он выступает с высоты апостолического престола, он богодухновенен и, невзирая ни на какие свои грехи и пороки, непогрешим. Господь не допустил бы повреждения церкви своей. Вздумай папа провозгласить что-либо неподобающее - он упал бы бездыханен!.. Скажите, герцог, - внезапно для Даниила спросил его Карпини, - если бы завтра собор всех православных церквей, даже греческой, признал бы за благо воссоединение с нашей римско-католической церковью - полное или в форме унии, - что сказали бы вы? - Скорбел бы... как русский государь. - Почему? - Потому, дорогой легат, что, будучи соседом Венгрии, Польши, Чехии - стран католических, - я убедился, что господин папа утверждает непогрешимость свою и в политике. Как христианин, я чту крест Петра, однако против меча в его руках. - А разве не помните вы, герцог, - сурово воскликнул легат, - какая судьба постигла всех европейских государей, отвергших верховенство святейшего отца? Голос прославленного проповедника наполнил собою глухой возок, перст его руки как бы указал поочередно на упоминаемых государей. - Смотрите: все они гибнут! Все их начинанья бесплодны!.. Генрих... Фридрих Барбаросса!.. Кто был равен ему? И вот прославленный полководец тонет, на глазах всей армии, в жалкой речушке в самом разгаре не благословенного папою похода... Иоанн английский... Стоило папе отлучить его от церкви - и смотрите, герцог, как будто Пандора опрокинула свой ящик бедствий над головою несчастного монарха - восстание баронов! Под угрозою меча своих подданных подписанная хартия!.. Возьмем ныне царствующего императора Фридриха... Что сказать о нем?.. Если бы сей Гогенштауфен возлюбил бога и церковь его, если бы он был добрым католиком, немногие сравнялись бы тогда с ним! Но император восстает против того, кто именуется ключарь царствия небесного, - и смотрите, как рушатся все его предприятия, точно он зиждет их на песке!.. Нет, государь, под ногами тех, кого проклял наместник Христа, под ногами тех разверзается бездна в тот самый миг, когда они уже досягают рукою вожделенной цели, - и все они стремительно гибнут! Даниил угрюмо посапывал. - Тогда, - медленно проговорил он, - по-видимому, викарий Христа благословил Батыя... и, - добавил он, - Коррензу. Уклоняясь от возражений, легат апостолического престола сказал: - Меня чрезвычайно радует, герцог, что вы изволили высказать открыто все, что препятствует воссоединению церквей. Я верю, что, когда пробьет час, вы, чей голос властно звучит и в Константинополе и в Никее, не откажетесь отдать свою добрую волю и свое могущество на службу святому делу воссоединения церквей... А тогда - смею заверить вас отнюдь не от своего лица, - тогда пробьет час вашего всемирного величия, герцог, и заветная цель вашей жизни будет достигнута. Замыкаясь и настораживаясь, Даниил сказал: - Что вы разумеете, святой отец, под этим "всемирным величием"? А также в чем полагаете заветную цель моей жизни? - Корона первого императора Руссии! Крестовый поход против татар, предводимый _императором_ Даниилом! - громозвучно и вдохновенно провозгласил Карпини. Лицо Даниила оставалось невозмутимым. - Видите ли, господин легат, - отвечал он, - разрешите попросту миновать первое и ответить лишь на существенное. Я всегда был врагом вероломства, даже в политике. По договору, который мы только что подписали с ханом, Батый обязуется по первому моему требованию предоставить свою армию в мое распоряжение... Карпини оцепенел. - И, я повторяю снова, - продолжал Даниил, - мы чтим крест апостола Петра, но мы скорбим, что в руках его наместников меч Петра упорно подымается против христиан же... - Вы подразумеваете, герцог, быть может, искоренение альбигойского нечестия? - хрипло спросил Карпини. - Но где же еще примеры? - Их слишком много! - отвечал князь. - Я коснусь лишь некоторых. Объясните, господин легат, почему и в двадцать девятом, и в тридцатом, и в тридцать втором году особыми буллами святейшего отца потребовалось воспретить всем католическим купцам и государям доставлять Руссии лошадей, корабельные снасти, деревянные изделия? Почему в год и в час Батыева вторжения в нашу Русскую Землю папа Григорий призвал к крестовому походу против Новгородской земли и предал проклятию новгородцев? Легат безмолвствовал. - Крестовые походы! - продолжал князь. - Да, крестовый поход - это еще страшной силы катапульта! Вергнутый ею камень мог бы в свое время поразить из Рима не только того, кто угнездился на Волге, но и того, кто в Каракоруме. Однако крестовые походы гораздо лучше запомнил христианский Царьград, чем язычники. Освобождение гроба господня - великое, светлое предприятие!.. Однако зачем же было истреблять третью часть христианской столицы? Кто повелевал вождям крестоносного похода так злочинствовать, и грабить, и разрушать в Константинополе? Папский верховный легат стоял ведь во главе крестоносцев! Он одним словом мог пресечь все это. Ведь вам известно, господин легат, что "освободители" гроба господня - они и Праксителя и Лисиппа перечеканили в грубую бронзовую монету. А из храма Святой Софии вывезли двенадцать серебряных столпов и четыре иконостаса!.. Ободрали драгоценные оклады чтимых икон... В храме же Святой Софии, и в храме богородицы Влахернской, и в прочих церквах кощунствовали непередаваемо!.. Страшусь оскорбить слух ваш, господин легат!.. Но ведь это же _варвары_!.. 5 Снега - будто море - укачивают. Дрема, раздумье ли заставили князя притенить ресницами очи - о том не знал дворский. А молчит Данило Романович - молчать и ему. Верх ковровой повозки - на стальных сгибнях - теперь уже целыми днями откинут: потеплело! Под крутою, под тонкою дугою буланой княжеской тройки поют и поют золоченые! А уж будто и заплетаться временами начинает золотой язычок - нет-нет да и смолкнет, словно прильнет вдруг к золоченой гортани. Да и как не устать, ведь уж более тысячи верст простерлось от Батыева логова, что за Волгой, до синих просторов переславльских! Лютый февраль, - а ведь выехали в первых числах его! - раздирал стужею древесину, затворял дыханье всему живущему, когда покидали галицкие Золотую орду. А сейчас, словно бы покачиваясь в парах, масленеет большое солнце - Хорс-батюшко, милостивец, - и тепел и светел, жизнедавче! Скинул, отшвырнул от лица своего свинцовую полуду морозную, свалил с плеч необъятную шубу облачную и всем-то своим светлоярым, животворящим ликом оборотился к земле. От хохота Хорсова горят снега! А еще и не то будет - ведь масленая только неделя - широкий четверг, - а уж и впрямь, до чего ж замасленела дорога. Три дня назад был еще крепок зернистый, залубенелый снег, крепок и хваток к железу: на миг остановился возок - и уж полоз хоть отдирай! Рвался под полозьями, взвизгивал под копытами крепкий снег. За версты было слыхать, как дерет полоз многоконного галицкого поезда матерые переславльские снега! А сейчас - плавно идут подрезы! И когда промчат вслед за княжою тройкой полсотни саней с дружиною и кладью, то в полозницу хоть глядись! Степенною широкою ходою идет коренник - высоких, древних кровей. Шибко, а в то же время и мерно выбрасывает он охватистою дугою передние, тонкие в бабках ноги, бережно ставит на снега глухого проселка трепетно-кровный конь стаканчатое свое копыто, кичась серебряною подковою. Закинул к самым колокольцам сухоносую благородную голову и прядает строгими ушами на их назойливый звон. И строго ведет пристяжных. А они - в масть кореннику - рудо-желтые, с черной гривою и хвостом и с черным ремнем вдоль хребта - свились огнедышущим клубом и пластают снега - косматой гривою до сугробов. И только едва-едва поспевают за ним. И, словно задыхаясь вместе с ними от жаркого скока, прерывчато позванивает унизывающий их легкие хомуты серебряный, круглый, с серебряною горошиною внутри, галицкий бубенец-гормотун. Когда же обрушится от дружного удара копыт обочина узкого зимника и которая-либо оступится пристяжная, то тотчас же и выпрянет из сугроба, словно тяжко провинившаяся, жмясь к оглобле. А коренной только покосится на нее за сбитую ходу. Пламень-тройка!.. От хохота Хорсова горят снега... Синей пилой великана, опрокинутой кверху зубцами, дымчато отсвечивая и лоснясь на солнце, стоят по всему снежному окоему дремучие боры Киевщины. Уж "Марьи - зажги снега, заиграй овражки", а галицкие все едут да едут! Только теперь понял князь Даниил, всем существом своимпостигнул, какая же это умонепостижимая сила, какой же это океанище злых коней, злых людей ввергся в Русскую Землю, если сразу смог затопить ее всю - от края и до края, от Урала и до Карпат, да и самые Карпаты перехлестнул, словно грядку земли! "То было стихийное бедствие!" - вспомнилось вдруг Даниилу угрюмое слово Невского, произнесенное Александром о татарах - там, на льду Волги, в свечами озаренном возке, мчавшемся к северу в ту страшную буранную ночь. Даниил стал думать об этих словах Александра. Ему, от младых ногтей искушенному в политике, заведомо было, что государи не вверяются друг другу. Теперь, когда уже не слышался вот тут, рядом, справа, в самое ухо, западающий в душу юношеский басок Александра, слегка приглушенный, - теперь снова Даниилу Романовичу стало возможно и о нем, об этом очаровавшем его юном витязе, начать думать как только о _государе_. До конца ли откровенен был перед ним Ярославич? Ведь и он сам, князь Галицкий, разве не боится некоторые мысли свои даже и домысливать до конца, до их словесной оболочки, словно бы и мысли, слишком ясно прозвучавшие в душе, ктолибо подслушать сможет? Да разве вот он, Даниил, решится признаться кому угодно из близких, что если понадобится, то вступит он в союз даже и с папою против черной державы Чингиз-хана! Пускай совещаются епископы о воссоединении церквей, - беды в том он, Даниил, не видит. Лишь бы только папа Римский отказался от вожделений миродержавия. Лишь бы согласился быть, как древле, только первочтимым епископом кафедры римской!.. Но признайся-ка он в тайных этих помыслах своих - да, пожалуй, и брат Василько отступится, отшатнется, как от зачумленного! Однако едва только представилось ему явственно синеглазое, золотистобородое лицо брата Василька, как невольно он улыбнулся с закрытыми глазами, и к сердцу подступило тепло. А солнышко между тем уже чувствительно пригревало опущенные веки, просвечивая их розовым. Светлые, полупрозрачные мушки и сеточки плыли перед закрытыми глазами Даниила. Эти светлые искорки и мушки плыли, то останавливаясь, словно бы давая себя рассмотреть, а то вдруг убыстряя ход. так что рассмотреть их всякий раз он не успевал, - и уплывали куда-то вверх и в сторону, за висок, в недосягаемое. Сильно и забвенно дышалось талыми снегами... "Филиокве, филиокве!.." ["И от Сына" (из католического "Символа веры") (лат.)] - мыслилось и мыслилось Даниилу под звон и пенье колокольцев. Да что ему, простому народу русскому, до этого "филиокве", которое некогда разодрало единую церковь на две враждебных?.. Разве за это народ русский ненавидит и папежство, и рымлян, и католического попа?! С давних пор обуревают его, князя Галича и Волыни, все эти размышленья, а разве отважился он признаться в них, даже и перед теми, кто стоит возле сердца?! "Не так ли вот и Александру иное из своих помыслов скрывать приходится?!" И снова - в который раз, как вперившееся в душу, - встало в памяти Даниила неистребимое виденье: ночь на льду Волги, падает снег, трещат и коптят поднятые над головою, в руках рослых дружинников, факелы из бересты. Ползает, воет в снегу, у самых ног Александра, грузный седовласый боярин, - волосы спутались, свисли на глаза; шелковая, с соболем, шапка втоптана в снег... Воет боярин, ловит колена Александра, а и не смеет докоснуться руками до этих колен! В свете факелов - багровом и дымном - высится Александр... И вдруг разомкнул уста - и одно лишь: - А хотя бы и весь снег исполозил!.. И схватывают боярина... ...Даниил Романович не почувствовал, как глубокая меж бровями морщинка прорезала лоб. "Да-а... нелегко будет девочке моей в семье у него!.." На последней перед Киевом остановке Даниил Романович приказал дворскому миновать разоренный город - ехать прямо к перевозу через Днепр, чуть пониже Белгорода. - Что мы будем сердце крушить? - угрюмо сказал он дворскому. - В Киеве, куда ни глянешь, только душа стынет! Дворский молчал и повиновался. Последний привал - верст за сто от Киева - был в сельце Певни, всего из каких-нибудь пяти-шести дворов, среди дремучего бора, на косогоре не замерзающего и зимой ручейка. Место сперва сильно понравилось Даниилу, и сгоряча приказано было располагаться на ночлег. Но оказалось, что и этой глухомани не минули четыре года назад Батыевы полчища, что в сельце этом двоим-троим уцелевшим кормильцам пахарям волей-неволей, а приходится подымать на себе до полусотни стариков и старух, да тяжкобольных неможаев, да целую кучу ребятишек. А у этих уже и брюха раздуло от сосновой молотой коры да от всякой прочей музги вместо хлеба, а ребрышки были словно худенький, реденький тынок. И глубоко в синеве подглазиц, завалившиеся в кость глазной орбиты, голодали глаза. Да и взрослые, ох и взрослые - тоже!.. Уж забыл народ здешний и времена те, когда держал кто в руке пшеничного доброго хлеба краюху! Ребятишки - так те лишь от старших знали, что существует какой-то такой хлеб и что лучше он и слаще он всего на свете!.. Непереносимо было князю видеть из-под опущенных ресниц, как, словно бы мутно-оголтелым каким-то от голода взглядом и уж ничего не стыдясь, с припечка-голбчика старик хозяин с женой, оба отекшие и обезножевшие, а от порога, с коника, из-под сбруи, уже никому не нужной, - лошадь-то ведь уж съели давно! - смотрели, следили за каждым его глотком, за каждым куском ребятишки. Видать было по всему, что если заночевать, то и здесь наутро произойдет то же, что и в прочих деревнях: придут и, едва переступив порог, грохнутся в ноги - старики кряхтя, а женщины плача и подвывая, - будут стукаться лбами об пол и докучать вразноголосицу, чтобы повелел князь хоть бы сложить с них "налогу непосильную", а то хоть бы "льготу" дал на годок, на два, - не платить чтобы!.. И женщины - та из них, которая посмелее, подталкиваемая другими, не вставая с колен, взмолится: нельзя ли хоть худенькую коровешку пригнать - одное пускай бы на все дворы, "обчую", - а то ведь и вовсе изомрут ребятишки... Страшен показался князю этот оголодалый край. Князь велел запрягать. А когда Андрей-дворский, хлопотавший вокруг подвод, предстал перед ним, Даниил Романович вполголоса приказал ему пораздать все, что было съестного в двух княжеских погребцах. На мгновенье князь задумался, как бы соображая, что же еще следует и можно сделать на прощанье для этих людей, ибо от Багыя галицкие возвращались ободранные до нитки, чуть ли не порожняком. "Орда немилостивая" все повытрясла и повыклянчила, все, что было взято с собою, - и серебра, и всяческих других драгоценностей. И Андрей-дворский, у которого у самого глаза были полны слез, уловив раздумье князя, привыкший понимать своего Данила Романовича без слов и с полслова, подступил к нему и тихонько, просительно сказал: - А что, государь, не оставить ли сим хрестьянам конька... да и другого? Чтобы весной пахать было на ком! У нас в обозе лишние есть. Скоро до своих, галицких, подстав доедем, - тут быстрее вихря помчимся! Опасаясь отказа, старый лукавец счел нужным добавить, что, дескать, на его глазах две лошади из числа обозных будто бы и прихрамывать стали. Затем поспешно добавил: - Да ведь и третий конь - Гнедко - тоже чего-то на ногу припадает. Даниил рассмеялся. Притворно нахмурился и сказал: - Вот уж не думал я, Андрей Иванович, что у тебя за конями присмотр был худой в дороге!.. Такого ответа дворский никак не ожидал! Видно было, даже и сквозь смуглоту его, как сильно он покраснел. Он часто-часто замигал и чуть не заплакал. Даниилу стало жалко его. - Полно, - сказал он ласково и кладя руку на худую его лопатку, слегка выступавшую под выцветшим дорожным кафтаном. - Не расстраивайся. Пошутил я. Спасибо, что надоумил. И дворский, донельзя обрадованный, коротко поклонясь князю, кинулся было распоряжаться, но от порога вернулся. - Княже! - вновь приступил он к Даниилу. - Тогда уж дозволь им и овсеца немного скинуть для коней: ну, хотя бы зобницы две-три на животину. А то ведь без овса не додержат коней православные до пашни: съедят... Ну и ребятишкам когда овсянку вздумают, сварят... У нас этого овса до места хватит!.. - Что ты спрашиваешься в эдаких пустяках, Андрей Иванович? - укоризненно произнес князь. Он пристально всматривался в лицо дворского. Потом, как бы завершая раздумье, тихим голосом произнес: - А человек ты у меня, Андрей! ...И сызнова - снег, снег, снег. Пронзающий запах необъятного таянья. Исполинская опрокинутая пила далеких лесов. Дружная побежка коней. Шум полозьев. Солнце. Блистанье снегов. Затуханье - и сызнова звон колокольчиков. Ночами сильно прихватывало. Подымалась пурга. Дворский приказывал на ночь надвигать верх княжеского возка. Собственноручно застегивал коврово-кожаный вылазной запон, зажигал толстые восковые свечи во внутренних фонарях, - становилось светло, уютно и замкнуто. Сразу как бы наглухо отсекался мир бушующего снега, волчий вой отдалялся, а к дороге уже привыклось, и о том, что едешь, лишь изредка давал знать оттуда, извне, протяжно-тоскливый и непонятный возглас возницы: - Э-эй, Варфоломе-ей!.. "Что это он кричит такое?" - сквозь дремоту думалось Даниилу. И возникло даже желанье спросить: для этого стоило лишь подернуть слегка шелковую веревочку, от натяженья которой там, снаружи, возле самого уха возницы, звякал звонок. Но уж не протягивалась рука и не было сил закрыть и застегнуть литые застежки большой, в дощато-кожаном переплете, книги, что распахнута была перед князем на откидном, слегка наклонном стольце. "Ну, бог с ним... пускай кричит... - сквозь тонкую дремоту подумалось князю. - Видно, боится, что задремлет и упадет с козел". Он спохватился, что и сам задремал, а впереди - долгая ночь, и страшно стало прободрствовать целую ночь одному, терзаясь думами. Князь справился с дремотой и вновь обратился к раскрытой перед ним книге. Это была одна из постоянно им изучаемых книг, а именно - эдикты и частные узаконенья Юстиниана "Justiniani Novellae" на латинском языке, которым гораздо свободнее, чем греческим, владел князь. Даниил стал читать с того места, на котором одолела его дремота. Великий завоеватель, чтимый Даниилом, пожалуй, более всех остальных государей древности, писал, обращая свое вразумляющее слово к своим преторам и архонтам: "Да будет вам ведомо, - провозглашал он, - что расходы на войну и на преследованье даже разбитых врагов требуют больших денежных средств, большого вниманья, и никакое промедление здесь неуместно. Да и я не из тех, кто смотрел бы хладнокровно на сокращенье пределов Ромейской империи! Напротив, завоевав всю Ливию, поработив вандалов и с помощью божией надеясь исполнить многое другое больше этого, я требую, чтобы казенные подати поступали сполна, справедливо и в положенные сроки". - ...Э-эй, Варфоломе-ей!.. Дремота наваливалась. Опять сами собой смежились ресницы. Даниил слегка покачивался от раскатов возка из стороны в сторону. Время от времени, еще более жуткий оттого, что сквозь дрему, смутно доносился снаружи, вместе со звоном колокольцев, с присвистом ветра, все тот же заунывный возглас. И вот уже бесплотные толпы и хороводы всяческих образов, видений, воспоминаний вступили в затихающий мозг, связуя несвязуемое, совмещая несовместимое. Многое из этих полудремотных видений - все то, что искровеняло душу в Орде, у Батыя, - было так омерзительно, что князь, очнувшись, с тоскою и ужасом - в который раз! - подумал: "Господи! Да когда же, наконец, схлынет с Земли нашей вся эта мерзость сатанинская, вся эта кобылятина?!" Усилием воли, подобно кормщику - рулевому лодки, увлекаемой не туда, куда нужно, он круто стал перекладывать кормило своих помыслов на другую сторону. Он стал думать о своих, о близких. Подобно тому как всходы на пересохлой пашне вдруг жадно, зримо воспрянут и зазеленеют, впивая шумный дождь, так вот и душа Даниила заликовала и распахнулась для этих новых, оживляющих видений. Князь откинулся затылком на сафьянную тугую стенку возка и с закрытыми глазами стал созерцать их. ...Стремительно пронеслась его мысль по всем покоям холмского дворца, минуя внешнюю и внутреннюю стражу, минуя все то, что могло встретиться ему во дворце, - и вот уж наедине он с княгинею своею Анной! ...Дальше... дальше!.. Будут смеяться, станут радоваться! Анка, конечно, будет в любимом его халатике - в малиновом, и еще чулки будут на ней - те самые, персикового цвета, и в босовичках будет в красных, на высоком граненом каблучке. ...Вот они в разговорах, в рассказах взаимных кидаются то на одно, то на другое, перебивая друг друга, и сами нетнет да и расхохочутся над этой сбивчивостью своих расспросов и разговоров. А уж давно не смеялся он - вечность! Вновь он услышит ее звонкий и как бы воркующий смех... Как-то он сказал ей - и пожалуй, и не шутя сказал! - что он убьет ее, не рассуждая, если услышит, что она с кемлибо из мужчин смеется так вот, как смеется с ним. И она, с каким-то вдруг строгим лицом, словно бы клятву произносящая, медленно покачав головой, с глазами, вдруг наполнившимися слезами, тихо сказала: - Ох, нет, Даниль, нет, ни для кого на свете я не буду смеяться так!.. И, помолчав, добавила: - Я ведь понимаю... - и вздохнула. ...Вот так и сейчас, когда он придет, она омоет его душу своим светлым, свежим смехом, очистит от всей этой скверны и мерзости ордынской! И он явственно, с закрытыми глазами, душою, увидел ее всю. Он словно бы пальцами мог докоснуться до ее смуглого лица с чуть заметною лукавинкой больших черных, но и лучащихся, но и добрых ее очей, камышинами черных ресниц затененных, с перебегунчиками улыбки в уголке губ, немного выгнутых, и чуть пухлых, и радостно-алых, словно солнцем пронизанная угорская черешня... Козочкой вспрыгнет на его колени, подогнет ножки, сронив на-ковер босовички, и, то прижимаясь к его лицу, то отдаляясь, охватит его затылок, крепко сцепив пальцы, и, слегка покачиваясь, полуоткрыв улыбкой зубы-снег белые, озаряя их блеском смуглое лицо, промолвит, вздрагивая и жмурясь: - Даниль!.. Милый!.. Теперь уж никуда, никуда больше не отпущу, ни к какому Батыю!.. Помолчит - и, лукаво рассмеявшись, добавит: - ...ни к какой Баракчине!.. Он кладет свою большую руку на ее округлое, обтянутое лоснящимся прохладным шелком колено. Устами слегка отодвигает на ее плечах халатик и розовое плечико снежной сорочки. Вот он наконец, смуглый жемчуг ее тела!.. - Даниль... супруг мой... эрмэнинг... ...Князь очнулся. В кибитке, все так же мчавшейся в ночь, в снега, было почти темно. Обе свечи, в том и в другом фонаре, догорев, оплывали и потрескивали. Хлесткий снег бил горстями в стены возка. И сквозь присвист метели, сквозь шум полозьев и звон колокольчиков опять до него донесся этот неведомо что означающий, протяжный возглас возницы: - Э-эй, Варфоломе-ей!.. - Княже!.. Данило Романович! Бегу к тебе с радостью: доезжаем! Уже и город наш светлуется на холме!.. - такими словами разбудил Андрей-дворский своего князя, просунув голову в кузов княжеской крытой кареты: уж два дня, как переложились на колеса, - была середина марта. Тотчас приказано было разбить шатер, дабы князь мог переоблачиться. Даже в пути - изнурительном, в поистине страдном пути - неизменно, словно бы в тронном зале холмского дворца, соблюдался весь чин дней больших и дней заурядных, весь многосложный, но уже веками узаконенный, а потому как будто бы сам собой протекающий распорядок облачений и выходов. Всю дорогу - в снегах, степях и лесах, - как только быть большому какому-нибудь празднику, уже с вечера приготовлялась на стану палатка-церковь, некогда, еще при отце князя, освященная самим патриархом Цареградским. И наутро, где бы ни застал час заутрени, хотя бы и в дремучем лесу, тут же, на отоптанном снегу, совершалась литургия. Только вечерняя служба, да и то пока ехали зимою, иной раз отменялась, ибо день был короток и рано темнело. Так же и в отношении самого князя. И сейчас вкруг него - в шатре, и снаружи, и возле огромных кожаных сундуков, сохранявших княжое одеянье, расставленных в строгом порядке на коврах и войлоках, - все совершалось чинно, без суетни и заминки, почти без слов, по одному только мановенью очей дворского. И никак не могло быть того, чтобы какая-нибудь часть одеяний или доспеха княжеского была бы подана не с той стороны, с какой надлежало ей быть поданной, или не теми руками. И никак не могло быть, чтобы тот боярин, чьей обязанностью было застегнуть, как должно, сзади, под коленкой и над лодыжкою князя, ремешки панцирных поножей, вместо того принялся бы застегивать ремешки панцирных зарукавий. То явилось бы бесчинием. Но зато после этого обряда одевания князь Галицкий и вышел из шатра блистающий как солнце. Не шелками да аксамитами одет был сегодня князь Галича и Волыни, но и не кольчуга, в которой бился на поле брани, была на властелине Карпат, но редкостные доспехи торжеств и дней нарочитых. Предстоял смотр войску. Едва успели миновать Киев, как трое гонцов, один вслед за другим, - так полагалось в случаях срочных и чрезвычайных, - были посланы в столицу, в Холм, дабы возвестить брату Васильку, владыке Кириллу и Анне Мстиславовне, что князь возвращается из Орды в добром здоровье и с великим успехом. Осмотрев себя в серебряное полированное зеркало, держимое перед ним дружинником, князь вышел из шатра на поляну. Здесь было еще больше солнца, еще больше весны, еще сильнее опахнул князя радостный с детства запах зеленой сочной травы и запах только-только прочкнувшейся и еще как бы стиснутой в тугих сборочках листвы берез. Князь остановился и глубоко-глубоко - так, что грудь расширила панцирь и скрипнули панцирные ремешки, - вдохнул в себя воздух родины. С возвышенности, где остановились, верстах в двух, не более, виден был город Холм - золотой и многоцветный от куполов и крестов, от лазоревых и красных теремных кровель. Вот он, Холм! Скоро, скоро уже вздымет он, Даниил, на могучие руки свои милую домерь, свет очей своих, ландыш свой карпатский. "Господи, - подумал он с внутренней улыбкой, - косы-то, косы-то, поди, как выросли!.." И крошечные косички княжны Дубравки - золотистый лен - словно бы легли вдруг на отцовскую ладонь. Маленькой княжне всегда заплетали две косы - каждая не больше чем пшеничный колосок, но зато уж вкосники - всегда либо из белого, либо из алого шелка - были широченные, туго выглаженные, и Дубравка-Аглая совершенно всерьез принимала восторги и похвалы, расточаемые отцом в честь ее кос. "Да уж, наверно, любимые свои, красные, вплетет сегодня ради приезда отца!" - подумалось Даниилу. Негромкий, но благозвучный звон, сопровождающий размерное пристукиванье копыт по камню, прервал мысли князя: это подводили коня. Позванивали надкопытные золотые звонцы. Белая берберийская лошадь, стройная, сухая и пылкая, уже стояла близ князя. Князь с мгновенье полюбовался конем в его чрезвычайном убранстве: коня приказано было подать по большому наряду. Золоченое седло покоилось на сей раз не прямо на попоне, но еще наложена была сверх нее шкура леопарда с когтистыми лапами. Богато расшитый чепрак выступал из-под леопардовой шкуры примерно на четверть, как бы показывая народу свои пышные махры и кисти, протканные золотом. Хвост и грива коня были забраны тонкой золотистой шелковой сеткой. Убранство завершалось нашейной, золотою же цепью, составленной из округлых прорезных щитков, - цепью, ни для чего более не нужной, как только ради великолепия. Имя коню было Сокол. Это был жеребец - буйный, неукротимый, но для князя выезженный и умягченный. Он прибегал на свист и на голос князя. Чужому было не взять его. Андрей-дворский, сняв головной убор свой, держал князю стремя. Едва коснувшись носком левой ноги золоченого стремени, Даниил сел в седло. Дворский, отступя, поклонился. Князь оправил лосиные, с раструбом, расшитые шелками и золотом перчатки и подобрал поводья. Однако все еще медлил тронуть: несказуемо отрадно было все, что расстилалось перед ним. С коня еще шире раздался окоем. Чист был воздух - будто и не было его вовсе. Над головой и по синему небосклону стояли объемные, ослепительно блистающие, но и какие-то крепкие, как глыбы каррарского мрамора, облака. "Экие арараты нагромоздило!" - подумалось князю. Рыхлый весенний гром неторопливо, как бы вразвалку, прошелся по небу. Андрей-дворский перекрестился. Князь слегка склонил голову. Переждав, когда затихли вдали отголоски грома, Даниил произнес: - Ну... в час добрый! И тронул коня. В семье князя Галицкого заведен был многолетний обычай - встречать отца, когда Даниилу Романовичу предстояло возвратиться с полей битв, из далеких походов или же со съездов и совещаний с чужеземными монархами. То были семейные встречи. И для того чтобы хоть на немного опередить встречу всенародную, встречу князя - войском, боярами, духовенством, - Анна Мстиславовна вместе с сынами, всегда верхом, в сопровождении лишь самых ближайших слуг, выезжала к прославленному загородному столпу - в полутора верстах от Холма. Столп этот служил подножьем исполинскому изваянью белого орла - орла с двумя головами. Таков был герб, таково было знаменье Карпатской державы Даниила. Мономахович - он с полным правом считал себя преемником кесарей Византии. Разве Владимир Мономах не был сыном царевны греческой, внуком кесаря? И разве не отец его, Роман Мстиславич, еще не так давно, в последний раз приосенил, спас мечом и щитом своим пошатнувшийся престол императоров византийских? Эти вот гордые помыслы и призван был воплотить в мраморе Авдей-зодчий. Зарубежных современников князя восхищало и устрашало то изваянье. Побывавший в Холме легат папы Иннокентия не преминул тотчас уведомить святейшего отца о том, сколь далеко простираются замыслы и вожделения "этого коварного и загадочного схизматика" - так наименовал он в своем послании Даниила. "Если, - доносил далее в письме своем папский легат, - заключать о намерениях князя Галиции и Лодомирии, сего Иоанна-Даниила, хотя бы по размаху крыльев того дерзновенного изваянья вблизи столицы его, а также, если поразмыслить, что две, а не одну главу имеет оно, чем явно уподобляется орлу Византии, - то господину папе яснее и явственнее, чем кому-либо на земле, обнаружится вся эфемерность надежд на скорое достиженье той величайшей цели, ради которой я послан был к сему Даниилу господином папой". Так писал легат. Да и вправду, это изваянье - из глыбы белого, с золотыми прожилками мрамора - было способно устрашить и размахом крыльев своих, и размером клюва. Полупривзмахнувший крылами, готовый взлететь, орел Даниила достигал высотою более трех саженей. Поднявшийся до высоты его золоченого исполинского клюва человек показывался с некоторого отдаленья не больше чем веточка, несомая в клюве живым пернатым орлом. Один из младших Даниловичей, тринадцатилетний златокудрый Мстислав, как-то сам, без предварительных просьб перед матерью, добыл себе право именно отсюда, с высоты изваянья, обняв рукой огромный клюв, высматривать отца. Приближаясь к городу, Даниил всякий раз искал эту тоненькую веточку в клюве орла, зная, что это не кто иной, как только он, вскарабкавшийся на самый верх столпа баловень матери, Мстислав. ...В этот раз веточки в клюве орла не было. Даниил встревоженно привстал на стременах... "Да что же это такое? - подумал он в беспокойстве. - Или еще не успели они доехать из города до столпа?" Так никогда еще не было. А всегда, еще задолго до того, как ему показаться из перелеска, Анна, окруженная сыновьями, - все пятеро на конях, - уже ожидала его у подножья орла. И как только Мстислав с высоты орлиного клюва издавал радостный вопль, что едет отец, и, набивая о мрамор шишки и синяки, скатывался со столпа вниз, так сейчас же Анна и все они, стремглав, наперегонки, мчались навстречу. Анна Мстиславовна еще девушкой - ведь дочь княжны половецкой и Мстислава Удалого! - выезживала диких коней. Встречать мужа ей поневоле приходилось, ради благолепия, в дамском, а не на мужском седле. И естественно, сыны обгоняли ее. И когда они, доскакав, окружали отца, радуясь и галдя и лихо наездничая вокруг него, Анна Мстиславовна, прискакав после всех, принималась притворно гневаться на мальчишек своих: в следующий раз, грозилась она, что бы там ни стали говорить за ее спиною толстые боярыни холмские, а уж она непременно будет в мужском седле. А тогда-де посмотрим, кто обгонит! В последний год и десятилетняя Дубравка, которая прежде всегда, бывало, оставалась у столпа в коляске вместе со своей строгой воспитательницей, боярыней Верой, стала выезжать навстречу отцу верхом на спокойном иноходце, бок о бок с матерью. Ветер конского бега развевал красный короткий плащ Даниила, наброшенный поверх панциря. Нет, оказывается, ждут, ждут его... Вот виднеется кучка людей возле самого подножья столпа. Однако почему они пешие? Да и они ли это? Ни одна золотистая нить, ни одна искра не просверкнет на одеянии тех, кто вышел встречать его... Даниил осадил коня. Льдинка внезапного ужаса скользнула где-то глубоко внутри, и всю спину обдало холодом и слабостью. Теперь он ясно различал, что на всех, кто стоял у столпа, были темно-вишневого, коричневого и багрового цвета одежды: это был княжеский траур, это была панихидная одежда! "Но... кто же умер? Кто? Кто?.." Остановив коня, он всматривался, узнавал и не узнавал. До изваянья оставалось еще с полверсты. И вдруг вспомнился рассказ папского легата, когда они ехали с ним в одном возке среди донецких снежных степей, - рассказ об открытиях Роджера Бекона, о том, что будто бы в зрительную трубу, им изобретенную, можно рассмотреть даже и поверхность Луны... О, если бы знать, еще не подъезжая, что случилось, что там произошло без него!.. Он тронул поводья, и конь сызнова ринулся вперед. Даниил начал узнавать. Вот Васильке. Вот - сыны: Рома... Лев... Мстислав... Шварно... Но где же Анна?! Дубравка где?! Собравшиеся у столпа все стоят понуря голову. Ни один не делает и шага навстречу к нему!.. Тут он снова, уже совсем близко от них и уж совсем поиному, осадил коня и выпрямился. И сразу же, как всегда, поняв, как должно, это его безмолвное повеление, брат Васильке отделился от остальных и начал медленно приближаться к нему. Когда оставалось между ними не более десяти шагов, Даниил спрыгнул с коня, снял перчатки и пошел навстречу брату. Васильке Романович сделал было движенье левой рукой, чтобы снять шапку, но старший брат порывисто, как бы с раздражением, остановил его руку, и шапка Василька Романовича упала наземь. - Ну?! - глухо проговорил Даниил и широко и вопрошающе протянул к нему обе руки. Васильке страшно, по-мужски, всхлипнул и, сотрясаясь головой, приникнул лицом к панцирю брата. Даниил стоял неподвижно, стиснув брови, и прерывающимся голосом повторял все одно и то же: - Ну?! Ну?! Ну?! А в душе стояло: "Да которая, которая же из них?!" Он не смел заговорить, он боялся, что язык, что уста откажутся повиноваться ему, что не смогут они произнести ни одно из этих двух, столь отрадных, блаженных, а сейчас вот как бы даже страшных, непроизносимых имен. Правая рука его все еще прижимала к нагрудной пластине панциря голову плачущего Василька. Но в то же время поверх головы брата взор его снова и снова обегал маленькую кучку людей, стоявших у подножья столпа: ни Дубравки, ни Анны! И вдруг он почувствовал, что кто-то взял потихонечку его левую, книзу опущенную руку. Склонив взор, он увидел, что это Дубравка припала к его руке, и тотчас же ощутил, как слезы ее капают на руку. Близко перед собою, внизу, увидел он светлый затылок дочери. Но что это? Будто две черные летучие мыши вцепились в ее тоненькую детскую шейку и прикрыли жесткими крылами золотистую ямку затылка, откуда расходились косички!.. И тотчас понял, что это - похоронные вкосники... Сдавив слезы и совладав с первым ужасом беды, Даниил Романович большим, суровым шагом близился к сыновьям. Склонив головы, все четверо без шапок, они ожидали его, не смея двинуться навстречу. Не дойдя нескольких шагов, Даниил остановился. Обе руки его вскинулись кверху, он простер их в сторону сыновей и, возвысив голос, сам не зная, что говорит, глухим голосом не то выкрикнул, не то прорыдал страшную укоризну: - Что же вы?!! Что же вы не уберегли мать?! И повернул в сторону, и пошел, пошел по полю, не глядя ни на кого. Отвеваемый ветром красный плащ обозначал его путь... С глазами, полными слез, сыновья повернулись вслед уходящему отцу, но все так же стояли, не смея двинуться с места. Один только Васильке отважился следовать за братом и шел чуть поодаль. Пройдя немного, Васильке Романович, которому жалко стало племянников, кивнул им головою, чтобы и они следовали в отдаленье за отцом. Даниил резко остановился. Василько подбежал к брату, думая, что он может понадобиться ему. И тогда-то Даниил схватил брата за сукно кафтана на груди и рванул. Не ведавший страха под саблями вражескими, Васильке стоял, задыхаясь, перепуганный насмерть. А старший, потрясая им и то притягивая, то отталкивая его, загремел во весь свой грозный, далеко в битвах слышимый голос: - А что же - воины мои не ожидали меня?! Васильке молчал. Тогда снова, и столь же грозно, как бы допрашивая брата своего, князь Галицкий возопил: - А что же - бояре мои не ожидали меня?! Кириллмитрополит?! Все духовенство честное - где они?! Гневом напоены были эти слова. Наконец он отпустил брата. Однако гневным взором он все еще как бы потрясал и удерживал его недвижимым и призывал к ответу. И тогда Василько, сквозь слезы бесконечной своей любвик старшему, но и объятый трепетом перед ним, ответил, глядя брату в лицо синими добрыми глазами: - Брат!.. Государь!.. Ждали, ждут... все ждут спозаранку... И народ, и все, все тебя ждут... Истомились... Только ведь горе-то, горе-то какое!.. И не посмели мы знака подать... Даниил сощурился и сурово произнес: - То - мое горе. А вы _государя_ встречаете!.. Василько, поняв, что надлежит ему делать, быстро склонился, поцеловал руку старшего и стремительно кинулся прочь, одновременно подавая знак дружиннику-коноводу. И сразу же, скрытые за пригорком, махальные понеслись во всю конскую мочь, взмахивая над головой алыми длинными язычками бархата, надетыми на острие копий. Прошло несколько мгновений, и вот благозвучный звон колокола с кафедрального храма столицы поплыл над полямилесами в чистом весеннем воздухе. И отовсюду отозвался и примкнул к нему благовест других колоколов. Даниил взмахнул перчаткой, свистнул в два пальца. Белый конь заржал, и примчался к нему, и остановился как вкопанный. Едва только сел князь в седло, как сразу же стало видимо по всей холмовине луга неисчислимое множество воинских, гладких и остроконечных, шишаков - шлемов. Они блистали, как льды. ...Грозно ревело воинство. Свиристели свирели. Пронзительно били и восклицали тимпаны. Гремели, взвывая, литавры. Рыкали и звенели трубы ратного строя. Бухали подземно, будто тяжело вздыхающие великаны, огромные барабаны-набаты... Сверкнули ризы, митры, кресты и хоругви... ...Ревело воинство... Пусть и за Карпатами слышат! Пускай и до Венгерской долины докатится, пускай же и у короля венгерского захолонет сердце: это он, Иоанн-Даниил, князь Галича и Волыни, возвращается от самого Батыя, не только не лишась Галича, не только не униженный, не опальным вассалом, но - союзником, мирником тому, кто из своих кочевий на Волге повелевает царями и герцогами, угрожая и самому Риму! Это он - Галича и Волыни обладатель - возвращается к народу своему, держа в горсти у себя союзные татарские полки! Черное вдовство Даниила, детское сиротство Дубравки еще больше сблизили дочь и отца. По заведенному с незапамятных времен строю княжеской семьи, как сыны, так и дочь каждый вечер, прежде чем идти спать, должны были побывать и на половине отца и на половине матери: получить благословенье родительское, отходя ко сну, пожелать отцу-матери спокойной ночи, а иной раз и выслушать замечанье за какие-либо проступки днем. Теперь только на половину князя-отца надлежало им приходить! И они все еще не привыкли. То один, то другой, обмолвясь, бывало, скажет другому: "Ну, я пойду к маме!" - и вдруг смутится и станет пасмурен. Дубравка и теперь еще, как только обидит ее чем-нибудь Мстислав, вся в слезах, кидалась жаловаться матери и вдруг, разогнавшаяся уже по паркету, вспоминала, что мамы-то ведь уже нет, и поникала головой, и все замедлялись и замедлялись скользившие по паркету туфельки, - княжна останавливалась, а потом уходила куда-нибудь в глухой угол сада и там плакала. Теперь, когда перед сном осиротевшую маленькую княжну приводили проститься на половину государя-отца, отец подолгу удерживал ее у себя. И неизменно сопровождавшая ее суровая воспитательница, боярыня Вера, прекрасно понимала, что ее воспитаннице сейчас необходимо это, что сейчас это не баловство. И она оставляла их одних. ...Буря крушит боры, кручина - сердце! От одиноких, от растравляющих сердце слез по умершей у Даниила Романовича сильно ослабело зренье. И много пошло седины. Во дворце знали, что Даниил Романович ночами подолгу сидит молча смутный и скорбный, не возжигая свечей. Стольник, покусившийся было послать князю в комнату, желая подкрепить его в ночных книжных трудах, блюдо черешен и кувшин кипрского вина, получил суровое от дворского Андрея назидание, что не след докучать князю, пока не позван. Днем князь не оставлял дел. Напротив, он яростно принялся за работу тотчас же, как вернулся из Орды. А ее хватало, этой страды государственной, этих забот по державному строенью!.. Без него Васильке Романович правил добре, правил Галичем и Волынью, однако и не на все же решался без старшего брата, и многое предстало Даниилу недовершенным. И Даниил решительно стал у кормила правленья. Многое переменилось после его победоносного возвращенья от Батыя. От легатов папы - и тайных и явных, которые, словно бы иголки, прошивали во всех направлениях и Пруссию, и Ливонию, и Польшу, и Ятвягию, и Литву, да и на Карпатах похаживали, таясь и проискивая, - от этих легатов прямо-таки отбою не стало, едва только по всем землям пронесся слух, что сын Романа Великого вернулся из Волжской ставки едва ль не союзником Батыя. Давно уже эти живые "иголки", о чем великолепно знал Даниил, клали кой-где по его державе тайные стежки католического вероучения и всякого прочего папежства! Однако доселе эти посягательства обходили князя и его двор. Но уже через год после возвращенья из Орды ему, посредством епископа брюннского, было сделано прямое предложенье королевской короны на условиях воссоединенья церквей. А из государей светских, кажется, всех опередил угодничеством своим Бэла! Король Венгрии, кичливый и заносчивый государь, который, по мнению самого Даниила, просто-напросто пал жертвою безумной идеи воссоединить в одном своем лице и Карла Великого и Аттилу, этот самый Бэла, который незадолго перед тем надменно отверг сватовство Даниила за сына Льва, теперь, после победы Данииловой под городом Ярославом и после почета ордынского, оказанного Даниилу, принялся вдруг сам настойчиво, сказать прямо - навязчиво, предлагать Льву Даниловичу руку своей дочери. Проезжавшего в Никею, через Пешт, Кирилла-митрополита король венгерский обхаживал, и ублажал всячески, и одарял несметными дарами, суля и еще больше, если только митрополит всея Руси, Киева и Галича путь к патриарху греческому отложит, а вернется к Даниилу и склонит его дать согласие на брак сына Льва с венгерскою королевною. Митрополит поразмыслил и вернулся. И советовались втроем - Кирилл-митрополит, Даниил и Васильке. Поупрямившись, поупиравшись в свою очередь, ибо так полагалось - иначе какое же сватовство? - да и отместки ради другу детства, Бэле-королю, - Даниил Романович под конец согласился. Не без выгоды - да и не без великой! - было то сватовство для державы. И умел-таки сочинять свадебные ряды и договоры другой Кирило - хранитель печати! Вено за невесту - без чего и у простых людей, и у князей свадьбу не творят! - не так уж и дорого обошлось Даниилу: вернул королю, без выкупа, пятьсот пленных, захваченных в битве под Ярославом, а среди таковых было полтораста баронов, - и отец невесты не только не прекословил, а радехонек был: после погрома татарского ему и этих выкупить было нечем! Сваты - Бэла и Даниил - с тех пор задружили. Был съезд. Слышно стало обоим, что Гогенштауфен готовит захват и северных областей Венгрии, и земли Рагужской. Сват Бэла просил о помощи против немцев. - Что ж! Буду копить полки! Сам на коня сяду! - отвечал свату Даниил. А про себя подумал: "А хотя бы и не попросил ты - для себя самого бы сделал: что ж они, Фридрих со своими, как медведя в берлоге обложить меня думают?! А нечего ему, Фридриху, делать там, на Адриатике, - не лежат к нему хорваты да сербы!.." И решено было, дабы ослабить и смирить Фридриха, а заодно и поунять Миндовга, решено было - какою бы то ни было ценою, а отколоть Тевтонский орден от Фридриха, "Германию новую" от старой. И удалось. В Холм, в Галич, по нарочитому приглашенью, прибыл сам великий магистр Гергард Мальберг с помощником своим, с "прецептором Дома Тевтонского в Ливонии и Пруссии" - Андрисом Штире. Состоялся великий смотр войску. Дивились немало и магистр, и прецептор, и вся братия орденская новой легкой коннице Даниила, наподобие татарской, и всем заходам ее, и россыпи, главное же - количеству и вооруженью. А потом были игры воинские - великий турнир, конские ристанья на ипподроме. Слагали песни и русские певцы, и ихние мейстерзингеры. И о делах как будто даже и словечку упасть было негде. Завершилось же то великое гощенье магистра еще небывалой охотою на зубров. Полсотни сел было согнано на облогу! Троих зубров уложил сам магистр. Двух - прецептор. И многих - прочие рыцари. Хозяевам же на сей раз приказано было стрелять похуже: того требовало гостеприимство. В заключенье охоты была трехдневная, поистине гомеричеекая попойка. И уж полили тогда винами драгоценными матушку пущу!.. Не бокалами пили - из шлемов! А когда врачи княжеские отходили упившихся до бесчувствия и фон Мальберга и фон Штире - тут честь и хвала врачу княжескому Прокопию, - то очнувшийся магистр вскочил на ноги и страшным голосом завопил по-немецки, озирая глазами поляну: - А где ж Миндовг мой? Миндовга моего мне подайте!.. Сперва никто не понял его. Сочли за бред пьяного. И только Даниил догадался. Когда сидели они в засаде, бок о бок с Мальбергом, и показался первый могучий зубр, то князь Даниил честь первой добычи захотел уступить гостю. Но сделал это искусно. Он так долго натягивал тетиву огромного, со стальною кибитью [древком], лука с полусаженной стрелой, что фон Мальберг успел выстрелить первым. Зубр стоял боком, и фон Мальберг угодил ему так, что стрела за малым не дошла сердца. Зубр рухнул. Можно было бы и не добивать! Но с торжествующим ревом, обезумев от радости, гость выбежал из-за дуба, за коим сидел, и выхватил меч, и принялся поражать хрипящего и фыркающего кровью зверя где и куда придется, вонзая меч по самую крестовину, весь забрызгавшись кровью, причем всякий раз восклицал на своем хрипло-лающем языке: - Что, Миндовг?! Что, Миндовг?! Издыхаешь, проклятый?! Стоявший возле своего дуба князь Даниил подумал, чуть улыбнувшись, что, пожалуй, то немалое опустошенье, кое внесено было в княжую сокровищницу, в медовушу, в поварню и погреба всеми этими пирами, турнирами, охотами и дарами, - оно, пожалуй, и не прошло зря! Уж если в полубреду, в горячке охотничьей страсти убиваемый зубр все ж таки именуется "Миндовг", то надо полагать, что этому страшному врагу - Червонной, Полоцкой, Смоленской Руси - скоро придется худо, когда магистр с севера, а он и Васильке с юга стиснут Литву... А когда магистр, испыряв мечом чуть ли не всю тушу зубра, который все еще силился подняться на расползающихся в кровавой грязи копытах, когда магистр прорвал наконец становую жилу зверя, то чудовищной толщины струя крови вытолкнула из раны меч, и с