шумом хлестанула в серебряную кирасу рыцаря, и свалила его с ног!.. Оруженосцы выбежали из-за укрытия и помогли фон Мальбергу встать. Выпачканный грязью и кровью, с торчащими кверху окровавленными усами, магистр был смешон и страшен. Он уже ничего не помнил! Сорвав плащ, он отшвырнул его и снова ринулся к зубру, уже издыхавшему. Еще раз, в последний, магистр впырнул свой меч в косматую тушу зверя. - So-o! - сквозь хохот вскричал магистр и наступил сапогом на тушу зубра. - So! ...Вот этого-то своего "Миндовга" и потребовал фон Мальберг, очнувшись после попойки. Ему принесли шкуру сраженного им зубра. Ее распялили перед ним против солнца, и она засквозила всеми дырами, которые насажал в ней меч Мальберга. И тогда, рассмеявшись, магистр произнес: - О-о!.. Этому бедному Миндовгу, милый мой герцог Даниэль, не помог бы, пожалуй, даже и твой чудесный доктор Прокопий!.. Bibamus! [Выпьем! (лат.)] - воскликнул он по-латыни. Ему тотчас подали турий, окованный золотом рог для вина, и попойка возобновилась. После этой охоты на зубров Даниил и Васильке стали гораздо спокойнее за свои северные владенья, примыкавшие к владеньям Миндовга. Однако не вином этих редких и вынужденных державной надобностью попоек заливал черное горе вдовства своего князь Галицкий. Он стремился засыпать, загромоздить его горою непрерывно валившихся отовсюду потребностей и дел государства. Хватало дел и внутри. Созидались крепости, прокладывались пути, устроялось войско, избывалось разоренье татарское. По-прежнему на Галичину и Волынь текли отовсюду переселенцы. А посланные князя все зазывали и зазывали их, освобождая от податей и налогов - даже и до пяти лет. И надо было отводить для них пустоши, давать на подъем, назначать льготы. Надо было - всякий год заново! - пересматривать дани, погосты, оброки, мыто, пошлины, десятину, уставы и уроки. Да и Кирилл-митрополит просил нет-нет да и озирать княжеским оком своим дела церковные - якобы в помощь ему, Кириллу. А тут еще феодалы галицкие - все эти Арбузовичи, Молибоговичи, да Климята с Голых гор, да Судиславы, да Доброславы, засевшие в горных гнездовьях, - они то и дело крамольничали, и грабили земледельцев, и потрясали престол! То и дело многолюдная карательная посылка уходила то в одну, то в другую сторону - рушить феодальные замки, гнездовья измен. Дел хватало!.. Но когда затихало все, когда наступала истязующая ночь, а ослабевшее от слез зренье князя не брало грамот и не терпело свеч, - тогда-то вот, если б не коротать ему с Дубравкой этих невыносимых часов, тошно бы пришлось князю! Первое время они только и говорили что о покойной княгине. Но однажды маленькая княжна вдруг ощутила, сквозь платьице на плече, капнувшую из глаз отца горячую слезу. Сидя у него на коленях и прижавшись к груди, она и не подозревала, что отец плачет. Теперь же, приподняв лицо и глянув кверху, она увидела, что плачет и что смотрит куда-то в тьму, окутавшую стены. Вспомнилось ей, как, бывало, если братишка ушибется и заревет, отец, услышав, нарочно погромче расхохочется и пристыжающе скажет: "Полно, да разве мужчины плачут!.." "А теперь вот и сам плачет!.." Ей стало жалко отца, и она долго думала о том, как бы помочь ему, чтобы отвлечь его от тяжелых дум, и наконец придумала. - Отец, миленький, скажи: а Роланд - он взаправду был? - спросила Дубравка неожиданно. Даниил растерялся - так внезапен был переход... - Какой Роланд, тот, что с Карлом?.. - Ну да! - несколько нетерпеливо подтвердила она. - Ты разве не помнишь?.. Как хорошо про него написано! Я очень, очень люблю это читать. Только страшно! И я всегда плачу! Отец спросил ее, какое же это место, что приводит ее в слезы. - А помнишь, - отвечала она и при этом посмотрела ему в лицо, - помнишь, когда он перед смертью трубит в заветный рог свой Олифант - хочет, чтобы Карл услышал, и тогда заворотит войско и спасет... А у самого уже и жилы порвались на виске, и треснула кость... кровь всего заливает, а он все трубит и трубит!.. Ну помнишь? Даниил молча наклонил голову. - А я все, все помню! - сказала Дубравка. - А про это я уже сто раз прочитала! И, словно бы в подтверждение, она протяжно и громко произнесла перед отцом по-французски тот самый стих, где Оливье умоляет упрямого друга своего протрубить в Олифант, дабы услыхал император и приказал заворотить большое войско: Ami Roland, sonnez votre Olifant: Charles l'entendra et fera retourner la grande armee [О друг Роланд, пусть прозвучит ваш Олифант: Услышит Карл - прикажет он заворотить большой полк]. Читая, девочка отстранилась от отца, выпрямилась и откинула голову. Голос ее странно звучал в гробовой тишине, которая, словно бы веками не нарушаемая, застоялась в этой полутемной комнате, заглушенной коврами. Даниил слушал, не прерывая. Тайный замысел ее удался: ей показалось, что отец и впрямь стал светлее. Тогда она прочла еще несколько строф. Но голос ее дрогнул, едва только начала она говорить, как Роланд, переломив свою гордость, уступил настояньям Оливье и епископа Турпина и наконец-то - хотя уж некого спасать! - прикладывает свой звонкий рог к закипевшим кровью устам... Оба - и отец и дочь - сидели некоторое время молча. Наконец Дубравка, успокоясь, сказала: - А правда, какой он гордый, Роланд! Какой он храбрый! Вот не захотел и не захотел трубить!.. Пускай погибну, а о помощи не буду молить!.. Ведь, когда бы он затрубил, тогда бы со всем войском Карл пришел... Ведь верно?.. И тогда Даниил сказал, как бы в глубоком раздумье и глубоко вздохнув: - Правда, доню моя!.. Но я _другого_ Роланда знаю... другого, который вовсе не затрубил... а мог бы! И умоляли его о том... И государь-отец подал бы ему помощь... "привел бы к нему..." Тут князь остановился, выбирая должное слово, и закончил, цитируя из только что читанной "Chanson": - "...Привел бы к нему la grande armee..." Не дождавшись, чтобы отец продолжал, Дубравка спросила: - А он когда жил, этот твой Роланд? - Он и ныне живет... И дай бог, чтобы подольше жил... чтобы господь долгие дни начертал ему на Земле нашей! Теперь Дубравка не давала ему покоя. Она тормошила его и спрашивала вновь и вновь: - А зовут его как? - А зовут его... Александр, - отвечал отец, - Александр Ярославич. Дубравка, в знак изумленья, накрест прижала руки к груди. - Александр? - переспросила она. - Ярославич? Он русский? Маленькая княжна приходила все в большее и большее изумление. Она засыпала отца вопросами. Наконец он спокойно и просто стал повествовать о грозном и внезапном нашествии на Новгород неисчислимого полчища закованных в латы воителей Севера, во главе с самим Биргером-герцогом, полководцем, для которого - так считали те, кто валом валил под его знамена, - не было равного в целом свете. А в это время по Руси пробушевало другое нашествие - Батыево. Да он потому и ринулся, Биргер! Он знал: города и крепости Земли Русской обращены в пепел, раскиданы по бревнышку. Сильные Земли Русской погибли в битвах - от горячей их крови потаяли снега!.. - Сам Батый мне сказывал, доню, - воскликнул горестно Даниил, - русские, так говорил он, сражались, отрекшись от жизни!.. Да что в том?! Распря, распря княжеская все погубила!.. Да и теперь - князи русские - нож вострый точим один на одного, братний!.. Никак все собраться не можем под скипетром _единого_. А теперь уже и не позволят татары. Поздно!.. Он замолк, дабы преодолеть волнение. Ему слышно было, как стучит сердце приникнувшей к его плечу Дубравки. - Видишь, Дубравка, - продолжал он, - татар этих столько пришло на нашу Землю, что вот когда бы довелось тебе увидеть, как саранча приходит в черный год, - тогда бы только ты поняла!.. А саранча так приходит: тысячи и тысячи верст облегает кругом, а толщиной - в пядень! Словно бы жирный полог, черный, вдруг всю землю прикрыл!.. Былинки зеленой не видать!.. Однажды в саранчу ехал я на коне. Так ты знаешь, донька, - копыто конское чвакает в ней, в саранче, точно в масле, давя ее и меся!.. Княжна содрогнулась. - Так вот и татары пришли! - продолжал Даниил. - Видел сам: там, где прежде, до них, леса стояли - густые, дремучие, такие, что и змее не проползти, ветру запутаться, - там после проходу татарского, смотришь издали, будто бы веник-голик раздерган по прутьям и кой-где реденько понатыкано... То были войска, подобные судьбе! Пыль и дым досягали до неба. От хода Орды безумели и звери и люди! О, донька!.. - угрюмо, с закрытыми глазами, покачнув головою, произнес Даниил. - До них, до татар, на Земле и не знали, что может найтись столько коней! Вся Азия - на коне! Да разве одни татары только!.. Они, татары, всяк народ встречный подмяв под себя, мешали его с собою, все языки!.. И возрастали числом, и катились, и катились все дальше, а их все больше да больше становилось!.. Дочерь! Дочерь! - воскликнул он, забывая, что с малюткой беседует, и как бы жаждая пред ней оправдаться. - А что ж - с мечом против саранчи?! И меч вязнет! И копыто конское грязнет в их плоти нечистой! И плечи могучие вымахиваются, а их все больше да больше! А разве не пытались?.. При этих словах князь Галицкий слегка расстегнул ворот домашней одежды своей и коснулся дочерней ладонью огромного лучистого рубца, обезобразившего ему грудную правую мышцу, - след рваной раны от татарского, с зазубриною, копья. - Пытался, донька! - проговорил он. - Это мне татарин копьем разодрал... Дубравка очами, полными слез, глядела на отца. Ну что, что она может сделать этому большому, сильному, как бог, человеку, чтобы понял он, как жалеет она его, как любит и как страшно отомстит за него этим проклятым татарам, когда вырастет большая?! И, по внезапному детски-женственному наитию, она коснулась губами этого страшного рубца и, застыдясь, приникла лицом к груди Даниила... Она и его смутила и растрогала до слез... Наконец, возобновляя рассказ свой, он сказал так: - Нет, дочь моя!.. Уж ежели там - вся Азия на коне, то и нам, Руси всей, да и Европе всей, - на коня, на коня же... И переборем мы их!.. Он повествовал дальше. Дубравка впервые по-настоящему услышала от него, как рухнула под ударами Чингиз-хана великая Китайская империя, затем - царство Тангутов, коего не спасли ни заоблачные высоты, ни тысячеверстные пустыни. Он рассказал ей о гибели Хорезма, о сокрушении Армянского и Грузинского царств, о том, как подмяли под себя татары и перемешали с собою неисчислимые орды половцев и каракалпаков... Как, пройдя через всю Русь, вторглись и к нему - на Галичину и Волынь. Как просил он - и тщетно! - еще задолго до вторженья, короля Бэлу о союзе, о помощи, как тот отказал ему. А потом и сам, погубя в поле стотысячную конную мадьярскую армию, позорно бежал, гонимый татарами по пятам... Как притихли государи Европы... Как после несчастного для христиан дня сраженья под Лигницей к Батыю, в его венгерскую ставку, одних только рыцарских окровавленных ушей, отрезанных у трупов, было отправлено девять полных мешков!.. ...Он поведал ей о том, как дотоле никем и никогда не побеждаемая Русь склонила главу свою под ярмо. Как понял старейшина Земли Русской, Мономашич Ярослав, отец сего Александра Новгородского, что не мечом теперь, а данью, златом и серебром надо спасать народ. И это было мудро, ибо иначе вырезали бы всех, и даже детей, которые успели дорасти до чеки тележной!.. Дубравка с трудом переводила дыханье, захваченная ужасом того, о чем повествовал отец. Мудрый отец Александра Ярослав, обласканный Батыем, не умедлив, принял старейшинство в Земле Русской и, ублажая и удерживая поодаль черные сатанинские полчища щедрой данью, подкупами и подарками, самоотверженно принялся целить и утешать скорбную и погорелую, кровью сочащуюся Землю! Погребались бесчисленные мертвые тела. Отстраивались города. Плуг и соха принялись вновь кроить ущедренную тлением землю... Народ возвращался из лесов. И опять, исподволь, великий князь Владимирский - отец того Александра Новгородского - делался и грозен и властен. - А Александр тогда, дочурка, совсем еще юным княжил в Новгороде. Один Новгород чудом уцелел только: не дошли татарове... А Новгорода того, богатого, вожделели все - и немцы и свей!.. Новгород - то ключ к морю! Кто держит его - тот и богатеет. А и щит - Земле Русской!.. Ежели кто проломится сквозь те ворота новгородские к нам, в Землю, - то поди удержи!.. И вот пришел на Неву Биргер... С ним - свей, и сумь, и емь - вся Финнмарка! Только карелы одни - те не пошли с ними... Пришел Биргер... И датского короля люди примкнули к нему. И множество рыцарей немецких стеклось к нему под хоругви!.. Девять тысяч кованой рати!.. Так велел папа Римский!.. Они ведь, эти католики, - с горечью пояснил князь, - считают нас, русских, гораздо хуже, чем язычников!.. Да-а! Девять тысяч кованой рати!.. - повторил он. Дубравка замерла... И Даниил, словно бы сам находившийся в тот страшный час близ Александра, да и на самом деле знавший все доподлинно, что там происходило, на берегах Волхова и Невы, рассказал ей, как с горсточкой воинов, всего лишь около семисот, юноша Александр, еще неопытный в битвах, отверг просьбы и мольбы всех ропщущих и испуганных о том, чтобы юный князь взмолился бы отцу своему о присылке больших полков, и, словно барс, - "а у них ведь, у Суздальских, барс и начертан на знамени их!" - словно барс, кинулся он, юный Ярославич, навстречу Биргеру... - Нет! Он не затрубил в свой Олифант, донька, этот Александр! - произнес тихо и торжественно Даниил. Теперь на бледном, тонком лице Дубравки можно было прочитать все перипетии Невской битвы... Она то задыхалась, полураскрыв губы, то вдруг вся вытягивалась, словно бы ей так виднее было, где бьется Александр, окруженный, стиснутый отовсюду лязгающей и орущей громадой железных людей. А то вдруг облегченный вздох и радостный возглас вырывались у нее: это когда Таврило Олексич, верхом на коне, прямо по сходням, с разгону, ворвался на шведский корабль - ворвался вслед за влекомым под руки, расслабленным королевичем шведским; это когда Сбыслав Якунович, с одним топором, будто дровосек, прокладал железную просеку среди шведов; это - когда Миша-новгородец, пешой, со своей, тоже пешей, ватагой, проломился сквозь конный рыцарский строй и зажег шведские корабли берестяными факелами!.. А когда княжна услыхала, как Савва, юный сподвижник юного и бестрепетного князя, подрубил златоверхий шатер самого короля шведского и шатер затрещал и рухнул, то так радостно и звонко захохотала и так подпрыгнула, что чуть не свалилась с колен отца. - А он?.. А он?! - взволнованно вопрошала она в разгар битвы. И отцу ясно было, что это она об Александре и что она как бы потеряла его на мгновенье из глаз, в железном коловращенье, в буре битвы, и теперь сердчишко ее сжимается и трепещет: "А вдруг его?.. Да нет, нет! - тут же успокаивала она себя. - Убить его никак не могут! Отец же сказал наперед, что этот человек, который Роланда выше, что он и _поныне жив!_" Как же она ликовала, даже запела, раскачиваясь, когда отец, сам не менее дочери взволнованный, рассказал, как встретился Ярославич в той страшной сече с самим Биргером! Как сшиблись они: Биргер - на вороном, Александр - на белом коне; как Железный Герцог понес жестокий удар от руки Александра, прямо в лицо, острием меча, и лишь забрало спасло его! Как показал хвост коня своего доселе непобедимый витязь, верховный ярл Швеции! Как, едва-едва уцелев, с трудом отбитый телохранителями, укрылся он на одном из причаленных кораблей... Глаза Дубравки, как звезды, сияли в темноте. И когда закончилась чудесная не то песнь, не то повесть и минуло молчанье, то: - Отец! Миленький! - вскричала она. - А он, Ярославич, когда-нибудь приедет к нам? Отец улыбнулся и, помолчав, ответил: - А что же... Почему бы и не приехать ему?.. - Отец! - вне себя от радости, вскричала Дубравка. И приблизила лицо свое к самым глазам отца, и худенькие, еще отрочески нескладные руки ее, открытые выше локтей, охватили его могучую шею. Когда же, поцеловав его в обе щеки, она отпустила его, отец добавил многозначительно: - А возможно... что и ты поедешь к нему!.. Дубравке дались языки. Даже и французский, на котором в их семье никто не разговаривал, а только отец мог читать и которого не изучал ни один из ее братьев, она выпросила себе и словно бы вдруг выпила его весь! Это сделано было единственно для того, чтобы прочесть "Тристана и Изольду" и "Песнь о Роланде". Этих книг в "вивлиотеке" отца на русском языке не было. Ей разрешено было также присоединиться к братьям для изучения латыни, и она вскоре превзошла их. Немецкий же язык и польский не считались в семье князя Галицкого теми языками, которые требовали особого изученья. Оба эти языка усваивались разговорно, как бы сами собою, благодаря постоянному общению с семьею и двором венгерского короля, а также благодаря издревле идущим родственным связям с домами польских князей. Кроме того, при дворе Даниила Романовича было немало чехов. Необязательный для Дубравки, язык Цицерона и Цезаря для княжичей был признан непременным. Будущие государи, да еще которым предстояло государствовать на рубежах с Германией, с Венгрией, с Польшей и с Чехией - странами католицизма, - как могли они обойтись без этого языка всеевропейских договоров, трактатов, грамот и сношений? Латинский язык преподавал им и римских авторов читал с ними сам Даниил. Взыскательный учитель сынов своих, он требовал, чтобы латынью они владели столь же совершенно, как боевым конем. В отличие от княжичей, Дубравку, как девочку, вовсе не утруждали политикой - наукой державного, государственного строенья. Правда, до поры до времени! Обычно за год или за полгода перед тем, как выдать дочь замуж, когда уже ясно определялось, куда, в какое княжество - русское ли, чужестранное ли - выдадут и за кого, - родитель-государь вдруг как бы спохватывался и принимался наверстывать упущенное в политическом образованье княжны. Тогда - и зачастую подолгу - государь-отец затворялся с дочерью и здесь, наедине, обязав ее хранить глубокую тайну, обстоятельно и повторно объяснял ей, что встретит она там, в замужестве, и чего от нее ждут для отчизны, для родного княженья, и чего она должна исподволь добиваться там, возле мужа, когда станет княгиней. Нередко, - а особенно если девочке предстояло быть уведенной в замужество за рубеж, в чужую землю, - эти запоздалые уроки политической мудрости заключались тем, что государь-отец приводил дочь ко кресту: княжна приносила клятву не изменять отчизне и вере и даже там, на чужбине, блюсти первее всего заветы и пользу отца своего, а не супруга. Близился подобный же страшный час и для княжны Дубравки: ей исполнилось двенадцать лет! А старше четырнадцати-пятнадцати лет княжон редко выдавали замуж: это было пределом! Но пока княжна Аглая-Дубравка была все еще свободна от державной науки. Меж тем как старшим Даниловичам - Роману и Льву - не только разрешалось, но и прямо предписывалось присутствовать на советах отца-государя, хотя еще безмолвно и еще не на всех. Да и в прочих мужских науках братья во многом брали верх над сестрою. Многое из того, что они уже знали, было еще ей невдомек! Еще совсем недавно Дубравка могла спросить кого-либо из старших: - А правда, что ангелы на ночь с солнышка корону снимают? И ей заплакать захотелось, когда она узнала, что нет - не снимают! Между тем Мстислав - озорник и ленивец - успел просветиться и кичился перед нею, что знает устройство вселенной: - Никакого ангела с короною нет! Назначен каждому светилу свой круг: есть круг Луны, круг Ермиса, Зевса, Солнца, Ареса, Афродиты и Кроноса - семь кругов! Духи служебные, незримые для смертного ока, приставлены ко всем тем семи кругам и толкают круги руками. Когда они устанут толкать или повелено будет им перестать, тогда светила падут на землю, а небо совьется, как свиток!.. И разве знала Дубравка, как знали они, княжичи, отчего бывает гроза? - Ну, а отчего же? - из гордости сдерживая слезы горечи и обиды, спрашивала сестра. И торжествующий Мстислав почти без запинки отвечал, точь-в-точь как повествовал им на уроках митрополит Кирилл: - Гроза бывает оттого, что дух служебный раздирает облако с шумом. И оттого - скрежет и гром, и растворяется путь водам небесным, и текут на землю. Разве знала Дубравка, что такое вода? А Мстислав знал! - Вода, - скороговоркой, назубок объяснял он, - вода - это стихия мокрая, и холодная, тяжкая, книзу стремящаяся, и удобь разливаемая, и потребная для крещенья. И это - важнее всего!.. Кирилл-владыка преподавал юным княжичам не только древнегреческий язык, но и строенье служб церковных, вместе с катехизисом православной веры, но также и геометрию, сиречь землемерие. Все, что привнесли в мировую сокровищницу наук древние греки, все это, приправленное библией, отцами церкви и сильно перемешанное с премудростью "Пчелы" и "Физиолога", арабских географов и Кузьмы Индикоплова, входило в геометрию, преподаваемую Кириллом. Княжичи доподлинно узнали от владыки, отчего бывает ночь, отчего день. - Когда солнце уйдет от нас под землю - тогда у нас наступает ночь. А там, под землей, - день. Княжич Мстислав, бойкий и нетерпеливый, спросил у митрополита: - А там, на той стороне земли, тоже живет кто-нибудь? Митрополит рассмеялся. - Глупый, - не по-злому укорил он мальчика, - никак! А то бы попадали: они же вниз головой!.. Узнали княжичи из геометрии митрополита Кирилла, что все животные изведены из воды: и рыбы, и киты, и птицы. Узнали, что Земля наша - это лишь точка ничтожная в небесном пространстве. Узнали, что Луна от Земли свет свой приетллет, что диаметр Луны - свыше сорока тысяч стадий, а кажется маленькой оттого что чрезмерно далеко отстоит. Затмения же лунные или мерцанья происходят оттого, что Земля заслоняет Луну от Солнца; узнали, что звезды суть раскаленные громады... Он предостерегал учеников своих от суеверий, порождаемых астрономией. - Не верьте, дети мои, математикам, волхвам и прогностикам, - говорил он. - Светила небесные не могут предсказать младенцу, будет он богат или нищ! Оставьте суеверие это простолюдинам!.. Но, с другой стороны, он остерегал их и против безбожных учений Гераклита, якобы мир - един и не создан никем, а был, есть и вечно будет; что вселенная - это вечно живой огонь, который закономерно воспламеняется и закономерно угасает. Многое узнали они и о человеке, и все, что узнали, замыкалось величественной и ясной до предела формулой. - Человек - это микрокосмос, - вдохновенно вещал им митрополит. - Плоть человеческая - от земли. Кровь - от росы и солнца; очи - от бездны морския; кости - от камня; жилы и волосы его - от травы земныя!.. На уроках митрополит отваживался затронуть и такое, о чем никогда не решился бы заговорить никакой другой учитель. Так, например, излагая учение о растениях, он сказал: - Видите, чада мои: и финики, и сосны, подобно человеку, два пола имеют - мужской пол и женский. И растение женского полу, расклонив ветви свои, желает мужеска пола... Однако растенья - немы, безгласны: как могли бы они поведать о том - женский пол мужскому? И вот ветер и пчела - они как бы бракосочетают меж собою растения!.. Так повествовал митрополит. И не потому ли княжна Дубравка и не могла быть допущена к слушанью геометрии?.. Однако и у Дубравки, даже и помимо преобладанья ее над братьями в языках, была своя, особая область дивного веденья - область, издревле положенная только для девушек, однако такая, где бесспорно совместилась целая наука с врожденным даром к художеству: это было шитье золотом, шелками и жемчугом, а также плетенье кружев. Она выучилась всему этому, почти не учась, как плавают, не учась, утята. Чудесные тканые, плетеные, низанные и крупным жемчугом, и мелкими зелеными перлами изделья выходили из-под ее ребяческих рук! Без всякой канвы, поражая и воспитательницу, и сенных девушек, и боярынь остротой и точностью зренья, безукоризненной разметкой своего глазомера, Дубравка расшивала крестом тончайшие антиохийские полотна. К большим церковным дням Аглая-Дубравка готовила в тот или иной храм шелковые и аксамитные, ею расшитые ткани, воздухи и антиминсы. - Бог да помилует тебя, светлое чадо! - говаривал ей не раз растроганный и восхищенный художеством ее митрополит Кирилл. А в последний раз, когда снова пришлось ему любоваться сотворенным ею антиминсом, где в дивном согласии сплетались разнояркие травы, и цветы, и разводы, - митрополит Кирилл сказал ей нечто столь же загадочное и затаенное, как сказал ей тогда отец. Положив руку, чудесно пахнущую неведомыми ей ароматами, на ее златорусые косички, митрополит промолвил: - Благословенна та земля, в которой ты будешь княжить, Аглая!.. Ближних бояр Даниила уже начинало тревожить и огорчать беспросветное вдовство государя. Уже неоднократно Кирилл-митрополит наедине говаривал князю: - Скорбь никого не минует, государь. Но отчаянье - грех смертный! - Словно бы занозою терн в сердце! - угрюмо отвечал Даниил. - Князь, - возражал главенствующий епископ Русской Земли, - что ж делать?.. Всем нам там быть. Все отойдем от суетного и маловременного сего жития!.. Веселье света сего - увы - с плачем окончится. Даниил отмалчивался. Пробовал уговаривать его и воевода Мирослав, бывший учитель и воспитатель князя. - Полно, Данилушко мой, полно, свет мой, - скорбно говорил он, с великим трудом превозмогая одышку. - Все скорбишь, все кручинишься, все тоскуешь!.. А от скорби душевной и телесная скорбь припадет! Ну, а что мы без тебя?! Держава без государя - вдова! И часу без тебя не можем!.. - И земля скорбнет в засуху, - отвечал Даниил... Да и в народе также, когда показывался на народе князь, жалостным и добрым словом чтили его достойное и суровое вдовство: - Все по княгине своей горюет! - Скорбну одежу не сымает! - Вдовец - и деткам не отец, а сам - сирота круглая!.. Разговор переходил на Дубравку: - Хоть чья она сиротка ни будь, хотя и князя, а все сиротка!.. - И смотреть на девочку - будто сохнет! Словно бы колосок пшеничный, зноем изваянный!.. Митрополита и советных бояр князя заботило еще и другое. Война с Миндовгом - изнурительная, с перерывами и вничью - как-то сама собою затихла. Правда, Миндовга оттиснули от Волыни изрядно к северу, однако в канун завершающей победы магистр рижский, тот самый Мальберг, с коим охотились на зубра, - он изменил, в крестном целованье не устоял и предательски увел в Мемельбург все орденское войско. Спасенный этим, самодержец литовский успел залечить едва ли не смертельные раны своей державы и теперь вновь накапливал силы. Миндовг тяготел над тылами. И уж слышно стало о постоянных пересылках между прецептором Ливонии и Миндовгом. У Миндовга гостил папский легат. Это становилось опасным! Пора было развязать руки для Востока. Надо было как-то оборачивать все по-другому! Братьев ордена Марии надо опередить. С Миндовгом взять мир. А между тем веками испытанное среди государей подсобное средство политического сближенья - династический брак, - это средство вот-вот можно было и упустить! Что же медлит Данило Романович? Любимейшая из племянниц Миндовга, юная вдова, княгиня Юрата Дзендзиолло-Дзендзелло, прославленная красавица литвинка, обладательница огромных областей, только что - как нарочно в одно время с Даниилом - окончила срок печалованья своего. Да разве засидится она во вдовах? Если бы и захотела того, разве дозволит ей вдовствовать грозный дядя ее - Миндовг?! Разведано было: и сама княгиня Юрата, и воинственные братья ее, князья Товтивил и Эдивид, тяготеют ко всему русскому, и ясно, что княгиня Дзендзиолло-Дзендзелло не откажется принять и православие вместе с великокняжеским венцом всея Карпатской Руси! Что же медлит Данило Романович? Одна из бесед боярского совета с князем - бесед, от коих долго уклонялся Даниил, - завершена была, по их предварительному уговору, такими, словами митрополита: - Не гневись, государь. Твоя непреложная воля во всем. Но только не мы, а вся держава твоя не велит тебе более вдовети! Даниил долго молчал, хотя и отнюдь не был этим разговором застигнут врасплох. А затем отвечал так: - И я немало, милые друзья и доброхоты дома моего, размышлял о том же, о чем и вы... И, быть может, я сам упредил бы речи ваши, когда бы крепко уверен был, что сей брак повернет к нам сердце Миндовгово, сердце злохитрое и коварное! Но, однако, я приемлю совет ваш... хотя страшно мне и помыслить о мачехе для Дубравки! Тронутые и словно бы устыженные этими простыми и чистосердечными словами своего князя, ближние бояре его и митрополит ответили не сразу. Наконец митрополит сказал: - Мы все сочувственники, и сердоболи, и соскорбники твои, государь. Но, однако, ведь ты и сам ведаешь добре, что и ей, Аглае-княжне, вот-вот скоро новое гнездо вить!.. Половина покойной княгини Анны пустовала. Весь дом овдовевшего князя, по усердной просьбе самого Даниила, приняла на свои руки княгиня Василька Романовича - Олена, из роду Суздальских, такая же заботливая и рассудительная, как сам Васильке. Дубравка любила тетку. Она еще больше полюбила ее, когда та наотрез отказалась вселиться на половину покойной княгини. - Нет, нет, и не просите! - сказала она обоим князьям - и деверю своему, и мужу. - Я там жить не стану! Пускай ее душенька светлая когда захочет, тогда и витает в комнатках своих!.. Да и пускай видит: ничего там чужой рукой не тронуто, ничего не пошевелено... Даниил, растроганный словами невестки, не стал больше настаивать. На половине умершей княгини и впрямь ничего как есть не трогали, а только, под наблюдением княгини Олены, девушки по временам вытирали пыль. Однажды - это было еще невдолге вслед за смертью Анны - Дубравка, во время обычного расставанья с отцом, спросила его: - А в маминой комнате, тату, никто не будет жить? - Нет, никто, - отвечал Даниил. - Вот ты подрастешь - будешь жить там... И тогда же Дубравка испросила у него разрешенье взять ключ от комнат матери к себе. - Буду приходить к маме, - сказала она, - буду сидеть там у нее... Она так и сделала. Часами сидела она там - или читая что-нибудь, или смотрясь в большое венецианское зеркало покойной княгини, или - чаще всего - без конца перебирала и рассматривала там взятые из рабочего столика и из большой шкатулки черного дерева начатые и не оконченные покойной матерью рукоделья. Она считала эти комнаты мамиными и своими... Поэтому ей стало не по себе, когда совсем недавно отец, отпуская ее, вдруг спросил: - Дубравка, а помнишь, я тебе ключ отдал... от маминой комнаты... где он у тебя? Ключ, как всегда, был при княжне, на ее нарядном сафьяновом пояске, под шелковым плащиком, в кожаном, расшитом узором кошельке. - Так вот, дай мне его, - сказал отец, протянув руку за ключом, - понадобится скоро. Время такое... придут мастеры во дворец... Надо захватить лето... Дворский Андрей просил... Дубравка отдала ключ, но при этом жалобно попросила, чтобы в комнатах матери по-прежнему ничего не трогали. - Хорошо, хорошо... - как-то смутно и словно бы торопясь расстаться с нею, ответил отец и - впервые в жизни, - говоря с дочерью, не посмотрел ей в лицо. ...В жаркий полдень, упершись локотками в тахту и лежа на животе, Дубравка полувслух читала у себя в комнате большую, прислоненную к тугой бархатной подушке книгу - о подвигах Девгения и о прекрасной Стратиговне. Братья, все до единого, зачитывались этой повестью, да и дядя Василько тоже. В легком белом платьице, коротком и очень простом, словно хитон, в белых кожаных туфельках без каблучков и в носочках, время от времени поматывая голыми ногами в воздухе, княжна Дубравка читала нараспев: - "Бысть же Девгениев конь бел, яко голубь. Грива же у него плетена драгим камением. И среди камения - звонцы златы. И - о умножении звонцов, и от камений драгих, - велелюбезный глас исходяше. Конь же его бысть борз и горазд играти; а юноша храбр бысть и хитр на нем сидети, и то видя, все людие чудишася, како фарь под ним скакаше, а Девгений вельми на нем крепко сидяше и всячески оружием играше и храбро скакаше..." Дубравка перестала читать и принялась думать, каков собою был этот Девгений Акрит и какова собою была прекрасная дочь Стратига. Теперь ей понятно стало, почему Мстислав так неотступно приставал к ней (и даже обозвал дурой), требуя, чтобы она прочла эту книгу. Вот что написано про этого Девгения: однажды в лесу догнал он огромную медведицу, схватил ее и согнул так, что "все еже бе во чреве ея, выде из нея борзо; и мертва бысть в руках его". И медведю челюсти разодрал. И лося схватил за задние ноги и разодрал же. И четырехглавого змия рассек на части!.. А послушать бы, как Девгений этот играл на златострунных гуслях, сидя на белом драганте своем и разъезжая под самыми окнами прекрасной Стратиговны!.. Да ведь и он был не хуже ее. Лицо - снега белее, румянец - как маков цвет, волосы - как золото, и очи - как чаши синего вина, - так что и "пристрашно" было глядеть на него... И тотчас подумалось: "Вот такой же, наверно, и Ярославич тот, Александр, про которого отец рассказывал!.. А который бы из них одолел - Девгений или Александр?" Дубравка принялась читать дальше. Уже и впрямь трудно было оторваться. Вот целые три часа, бросив гордый вызов и самому царю Стратигу, и витязям его, и целому войску, разъезжает он перед окнами царевны, ожидая поединка. Никто не отваживается. Все струсили. Тогда зовет Девгений громко свою Стратиговну, и царевна выбегает во двор, и подбегает к витязю, и протягивает руки. А он схватил ее и "восхити на седло", сказано, и "нача велелюбезно целовати..." Зачитавшись, она и не услышала, как вошел отец. Он безмолвно стоял над нею и улыбался, сразу узнав книгу, которую она читала. Наконец, собираясь перелистнуть тяжелую пергаментную страницу, она увидала отца, обрадовалась и кинулась к нему на шею. Поцеловав ее, Даниил присел возле нее на тахту, посмотрел в книгу. - Что, - спросил он ее, - хорошая книжка? Почему-то смутясь, но искренне и восхищенно, она ответила, что очень хорошая. Тогда он спросил у нее, лучше ли "Девгений", чем повесть об Александре Македонском. На этот вопрос Дубравка ответила с нескрываемым пренебрежением к "Александрии": - Там все неправда про Александра Македонского. - Ну почему ж так? - мягко возразил Даниил. - Правда, много басен приложено невероятных... Но многое и почерпнуть можно... Она промолчала. Почему-то на этот раз разговор их завязывался трудно. Мысли отца явно были устремлены на что-то другое, и раза два даже он ответил ей невпопад. Тогда она, как многократно и прежде бывало, попросила его: - Отец, миленький, расскажи мне еще что-нибудь про Ярославича!.. Он встал. Прошелся по комнате. Подошел к большому открытому окну, которого рама была высоко вдвинута вверх, и долго стоял так перед ним. У Дубравки почему-то заколотилось сердце. Она обеспокоенно привстала, потом оправила платьице и села. Даниил, возвратясь, подошел к ней, остановился перед нею и глянул. Это был не отец - это был государь!.. Дубравка поспешно встала. Он еще несколько мгновений смотрел на нее безмолвно. Затем что-то умягчающее как бы овеяло строгое лицо, и, голосом не столь суровым, какой приготовилась она услышать, отец медленно произнес: - А знаешь, Дубравка... мы решили отдать тебя замуж... Дубравка вся вспыхнула. У нее и мысли вдруг рассыпались, и речь отнялась. Она только чувствовала, бедняжка, как покачивает ее от страшных ударов сердца... Она стояла, опустив руки и наклонив голову. - ...Замуж. За Ярославича! - добавил отец. И от этого последнего слова будто облако подхватило ее и понесло, и золотой и солнечный звон хлынул ей в душу, и все запело у нее внутри... - За Ярославича... Андрея, - закончил отец. Он стоял не так близко от нее, а потому и не успел поддержать, да и упала она вдруг, словно серпом срезанная. ...И долго после того, много лет спустя, слышал он в душе своей этот сухой, костный звук затылка, ударившегося об пол!.. Княжна тяжело и долго болела. Долгое время врач Прокопий ничего определенного не мог ответить на горестные и непрестанные вопросы князя. Прокопия самого ставила в тупик эта странная и длительная болезнь, в основе которой как будто даже и не было никаких телесных повреждений. Снова, как в годы ученичества в высшей медицинской школе Константинополя, перерыты были им весь Гиппократ и Гален. Наконец мысль о нервной горячке, седалищем которой является только душа, стала все более и более укрепляться у прославленного некогда диагностика и врача императоров. Он так и сказал об этом Даниилу. - Государь, - произнес мудрый армянин, склоняя перед князем седую, коротко остриженную голову, - скорбь, которая не прольется слезами, заставляет плакать внутренние органы... Даниил Романович спросил его, что же следует предпринять, чтобы княжна скорее поправилась. Прокопий отвечал: - Спокойствие душевное. Пребывание в хвойном светлом лесу, где воздух был бы насыщен смоляными эфирами. Много сахаристых плодов. Немного помолчав, добавил: - А главное - вновь обратить княжну, хотя бы и на некоторое время, к беззаботным играм и забавам, свойственным отрочеству... И тогда я ручаюсь, государь, за скорое и полное выздоровление княжны. Время утоляет печаль!.. Обрадованный отец своей рукой возложил золотую, носимую на шее цепь на грудь медика. ...Ожидали, когда Дубравка начнет ходить, чтобы перевести ее в срочно отстраиваемый небольшой домик в светлом, сухом и холмистом бору. Даниил Романович тайно, с глазу на глаз, беседовал с митрополитом. И неизменный советник был того же мнения, что и князь: с замужеством Дубравки можно еще повременить - и год, и более! И можно пока пооберечь душу отроковицы от столь губительных для нее, преждевременных бесед о замужестве. - Тем более, - так говорил митрополит, - что и оба Ярославича - и Александр и Андрей - еще не возвратились от великого хана Куюка, с реки Орхона, да и не ведомо никому, с чем и как возвратятся!.. С браком княжны можно повременить... Медленно и переменчиво, словно слишком рано поспешившая весна, Дубравка начала поправляться и потихоньку бродить... За болезнь она вытянулась и изросла. Книги были у нее отняты. Запрещено рукоделье. Целыми часами просиживала она у раскрытого в сад окна, ничего не делая... Под самым окном стояла в саду большая белая береза. От нее светло было в комнате и на душе... ...Однажды утром княжну разбудил радостный, праздничный звон. Не вставая с постели, Дубравка вслушивалась. Ей заведомо было известно, что никакого праздника сегодня нет. Донесся отдаленный гул и рев большой встречи, который как бы все накатывался и накатывался на дворец. Накинув поверх сорочки шелковый золотистый, на собольих пластинах халатик, бережно насунув мягкие комнатные черевички, Дубравка осторожно, чтобы не услыхала служанка и не донесла бы воспитательнице, прокралась на кресло возле окна, подняла кверху вдвижную оконницу и выглянула. Сиянье березы заставило ее зажмуриться. В это мгновенье смолкли вдруг колокола, стихнул рев, и в наступившей тишине слышна стала мелкая кипень заворачиваемых легким ветерком листьев березы. Из комнаты, где обитала княжна, открывался обширный вид на ворота белокаменной ограды и на изрядное пространство впереди них. Кипарисные резные ворота стояли настежь. Блеск и сверканье на солнце шлемов, панцирей, златотканых одежд, крестов и хоругвий - от всего этого Дубравка успела отвыкнуть за целый год траура, а потом болезни - бросились ей в глаза. Она увидела отца. Окруженный блестящими вельможами, в большом государевом наряде, зысокий и к тому же впереди всех стоящий, Даниил выделялся среди всей этой яркой и разноцветной толпы, словно огромный граненый алмаз на драгоценном челе короны. Отец стоял впереди бояр, на широкой и длинной дороге алого сукна, постланной поверх желтых песков. К нему приближалась на белоснежном иноходце, слегка покачиваясь от его поступи, изящно и гордо, словно лилия, колеблемая водой, прекрасная всадница на женском, боковом, роскошно убранном седле. На ней было царственное одеянье, однако не русское. Высокое белоснежное перо страуса блистало и зыбилось на ее бархатном сине-алом берете, посаженном слегка набок на золотых пышных волосах. Красный шелковый плащ оторочен был горностаем... За нею, сверкая доспехами и одеяньями, следовали двое рыцарей. У Дубравки занялось дыханье... Вот отец ее величественно выступил вперед навстречу всаднице. Вот он радушным и приветственным движеньем широко развел руки, чуть склоняясь и как бы вполоборота указуя в сторону дворца. Дубравка испугалась, что сейчас он может увидеть ее, и на мгновенье спряталась за косяк. Вот белый конь высокой гостьи остановился. Свита ее поотстала. Даниил подошел и подал ей обе руки и бережно свел ее на землю. Бояре и все ближние князя Галицкого низко склонили головы перед гостьей. О нет, то не гостья была - то царица въезжала, то новая хозяйка вступала в холмский дворец князей Галицких... ...Боярыня Вера, неслышно вошедшая, уже давно стояла за плечом Дубравки, возле окна. Забыв о выговоре, который был уже у нее на устах, суровая воспитательница, подобно княжне своей, жадно всматривалась в развертывавшийся перед ними церемониал встречи. Наконец голосом, в котором слышны были и невольноевосхищение красотой литвинки, и горечь, и предчувствие недоброго, она произнесла, заставив вздрогнуть и обернуться Дубравку: - Ну, этакая и за море заведет!.. ...В ту же самую ночь, только гораздо позднее, чем обычно, Даниил Романович пришел на половину княжны - проведать больную, благословить ее на ночь. На этот раз Дубравка встретила его не в том обычном одеянии перед сном, в каком ей разрешено было ввиду болезни встречать государя-отца. Она встретила его сегодня, несмотря на поздний час, одетая строго, - так, как если бы ей надлежало сопровождать родителя в его поездке в какой-либо монастырь. И едва он, изумленный этим, коснулся устами ее лба, она спокойно, голосом, который не допускал и мысли о каком-либо поспешном или болезненном решении, сказала, выдержав его взгляд: - Отец, я пойду за Ярославича... КНИГА ВТОРАЯ. АЛЕКСАНДР НЕВСКИЙ И от сего князя Александра пошло великое княжение Московское. Летопись 1 Александр Ярославич спешил на свадьбу брата Андрея. Стояла звонкая осень. Бабье паутинное лето: Симеоны-летопроводцы. Снятые хлеба стояли в суслонах. Их было неисчислимое множество. Когда ехали луговой стороной Клязьмы, то с седла глазам Александра и его спутников во все стороны, доколе только хватал взгляд, открывалось это бесчисленное, расставленное вприслон друг к другу сноповье. Налегшие друг на друга колосом, бородою, далеко отставившие комель, перехваченные в поясе перевяслом, снопы эти напоминали Невскому схватившихся в обнимку - бороться на опоясках - добрых борцов. Сколько раз, бывало, еще в детстве, - когда во главе со своим покойным отцом все княжеское семейство выезжало о празднике за город, в рощи, на народное гулянье, - созерцал с трепетом эти могучие пары русских единоборцев княжич Александр! Вот так же, бывало, рассыпаны были они по всей луговине. Вот они - рослые мужики и парни, каждый неся на себе надежды и честь либо своего сословия, либо своей улицы, конца, слободы, посада, - плотник, токарь, краснодеревец, а либо каменщик, камнетес, или же кузнец по сребру и меди; бронник, панцирник, золотарь, алмазник или же рудоплавец; или же калачники, огородники, кожевники, дегтяри; а то прасолы-хмельники, льняники; но страшнее же всех дрягиль - грузчик, - вот они все, окруженные зрителями, болеющими кто за кого, уперлись бородами, подбородками в плечо один другому и ходят-ходят - то отступая, то наступая, - настороженные, трудно дышащие, обхаживая один другого, взрыхляя тяжелым, с подковою, сапогом зеленую дерновину луга. Иные из них будто застыли. Только вздувшиеся, толстые, как веревка, жилы на их могучих, засученных по локоть руках, да тяжелое, с присвистом, дыханье, да крупный пот, застилающий им глаза, пот, которого не смеют стряхнуть, - только это все показывает чудовищное напряжение борьбы... Нет-нет да и попробует один другого рвануть на взъем, на стегно. Да нет, где там! - не вдруг! - иной ведь будто корни пустил! ...Александр Ярославич и по сие время любил потешать взор свой и кулачным добрым боем - вал против вала, - да и этим единоборством на опоясках. А впрочем, и до сей поры выхаживал на круг и сам. Да только не было ему супротивника. Боялись. Всегда уносил круг. Правда, супруга сердилась на него теперь за эту борьбу - княгиня Васса-Александра Брячиславовна. "Ты ведь, Саша, уже не холостой!" - говаривала она. "Да и они же не все холостые, а борются же! - возражал он ей. - Эта борьба князя не соромит. Отнюдь!" И ежели княгиня Васса и после того не утихала, Александр Ярославич ссылался на то, что и великий предок его Мстислав в этаком же единоборстве Редедю одолел, великана косожского. И тем прославлен. Княгиня отмалчивалась. "Да ведь ей угодить, Вассе! Святым быть, да и то - не знаю!.." - подумалось Александру. Порою уставал он от нее. "Ей, Вассе, в первохристианские времена диакониссой бы... блюсти благолепие службы церковной, да верховодить братством, да трапезы устроять для нищей братии. Как побываешь у нее в хоромах, так одежда вся пропахнет ладаном... А, бог с нею, с княгинюшкой! Отцы женили - нас не спрашивали. Да и разве нас женили? Новгород с Полоцком бракосочетали!.." ...Александр поспешил отмахнуться от этих надоевших ему мыслей о нелюбимой жене. Что ж, перед народом, перед сынами он всячески чтит ее, Вассу. Брак свой держит честно и целомудренно. Не в чем ей укорить его, даже и перед господом... Князь пришпорил коня. Караковый, с желтыми подпалинами в пахах и на морде, рослый жеребец наддал так, что ветром чуть не содрало плащ с князя. Александр оглянулся: далеко позади, на лоснящейся от солнца холмовине, словно бусы порвавшихся и рассыпавшихся четок, чернелись и багрянели поспешавшие за ним дружинники и бояре свиты. Конь словно бы подминал под себя пространство. Дорога мутною полосою текла ему под копыта... Ярославич дышал. Да нет - не вдыхать бы, а пить этот насыщенный запахами цветени и сена чудесный воздух, в котором уже чуть сквозила едва ощутимая свежинка начала осени... "А чудак же у меня этот Андрейка! - подумал вдруг старший Ярославич о брате своем. - Кажись, какое тут вино, когда конь да ветер?! Ну, авось женится - переменится: этакому повесе долго вдоветь гибель! Скорей бы княжна Дубравка приезжала... Ждут, видно, санного пути... Да, осенью наши дороги..." И Александр Ярославич с чувством искренней жалости и состраданья подумал о митрополите Кирилле: "Каких только мытарств, каких терзаний не натерпится пастырь, пробираясь сквозь непролазные грязи, сквозь непродираемые леса, сквозь неминучие болота!.. Ведь Галич - на Днестре, Владимир - на Клязьме, - пожалуй, поболе двух тысяч верст будет. Когда-то еще дотянутся!.. Как-то еще поладит владыка с баскаками татарскими в пути? Ведь непривычен он с ними..." Однако надлежало владыке, по целому ряду причин, предварить приезд невесты. Первое - хотя бы и то, что Ярославичи и Дубравка были двоюродные: покойные матери их - княгиня Анна и княгиня Феодосия - обе Мстиславовны; в таком родстве венчать не полагается... Тут нужно изволенье самого верховного иерарха. А еще лучше, как сам и повенчает. Да и не обо всем они уладились тогда - Александр с Даниилом, когда пять годов назад, в теплом возке, мчавшемся по льду Волги, произошло между ними рукобитье о Дубравке и об Андрее. Александр, как старший, был "в отца место". Александру из последнего письма Даниила уже было известно, что князь Галиции и Волыни преодолел-таки сопротивленье коломыйских бояр-вотчинников и что владыка Кирилл везет в своем нагрудном кармане, под парамандом [особым нагрудным платом с изображением креста (греч.)], неслыханное по своей щедрости приданое. Вскоре о том приданом заговорят послы иностранных государей: десятую часть всех своих коломыйских соляных копей и варниц, без всякой пошлины на вывозимую соль, отдавал Даниил Романович в приданое за Дубравкой-Аглаей. Огромное богатство приносила супругу своему - да и всей земле его Владимирской - княжна Дубравка. ...Невский подъезжал к городу. Дружина отстала. Князь близился к городу из Заречья, с луговой стороны. Отсюда вот - столь недавно - наваливался на город Батый... Извилистая, вся испетлявшаяся, временами как бы сама себя теряющая Клязьма, далеко видимая с седла, поблескивала под солнцем среди поймы. Зеленая эта луговина несла на себе вдоль реки столь же извилистую дорожку. По ней сейчас, взглядывая на город, и мчался на своем сильном коне Александр. Мелкая, курчавенькая придорожная травка русских проселков, над которой безвредно протекают и века и тысячелетия, которую бессильны стереть и гунны и татары, глушила топот копыт... Выдался один из тех чудесных первоосенних дней, когда солнце, все сбавляя и сбавляя тепло, словно бы ущедряет сверканье. Оно как бы хочет этим осенним блистаньем вознаградить сердце землепашца, придать ему радости на его большую, благодатную, но и тяжкую страду урожая. Плывут в воздухе, оседают на кустах, на жниве сверкающие паутинки бабьего лета. - Бабье лето летит! - звонко кричат на лугу ребятишки и подпрыгивают, пытаясь изловить паутинку. Скоро день Симеона-летопроводца - и каждому свое! Пора боярину да князю в отъезжее поле, на зайцев: в полях просторно, зычно - конь скачи куда хочешь, и звонко отдастся рог. Да и княжичу - дитяти трех- или четырехлетнему - и тому на Симеона-осеннего сесть на коня! Так издревле повелось: первого сентября бывают княжичам постриги. Епископ в храме, совершив молебствие, остригнет у княжича прядку светлых волос, и, закатанную в воск, будет отныне мать-княгиня хранить ее как зеницу ока в заветной драгоценной шкатулке, позади благословенной, родительской иконы. А это, пожалуй, и все, что оставлено ей теперь от сыночка. Он же, трехлеток, четырехлеток, он отныне уже мужчина. Теперь возьмут его с женской половины, из-под опеки матери, от всех этих тетушек, мамушек, нянек и приживалок, и переведут на мужскую половину. И отныне у него свой будет конь, и свой меч, по его силам, и тугой лук будет, сделанный княжичу в рост, и такой, чтобы под силу напрячь, и стрелы в колчане малиновом будут орлиным пером перенные - такие же, как государю-отцу! А там, глядишь, и за аз, за буки посадят... Прощай, прощай, сыночек, - к другой ты матери отошел, к державе!.. ...А свое - осеннее - прилежит и пахарю, смерду. Об эту пору у мужиков три заботы: первая забота - жать да косить, вторая - пахать-боронить, а третья - сеять... На первое сентября, на Семена, пора дань готовить, оброк. Господарю, на чьей земле страдуешь, - первый сноп. Однако не один сноп волоки, а и то, что к снопу к тому положено, - на ключника, на дворецкого: всяк Федос любит принос!.. Да и попу с пономарем, со дьячком пора уже оси у телег смазывать: скоро по новину ехать - ругу собирать с людей тяглых, с хрестьянина, со смерда... Осенью и у воробья пиво!.. Пора и девкам-бабам класть зачин своим осенним работам: пора льны расстилать. Да вот уже и видно - то там, то сям на лугу рдеют они на солнце своим девьим, бабьим нарядом, словно рябиновый куст. Любит русская женщина веселый платок!.. ...Симеоны-летопроводцы - журавль на теплые воды! Тишь да синь... И на синем в недосинь небе, словно бы острия огромных стрел, плывут и плывут их тоскливые косяки... Жалко, видно, им с нами расставаться, со светлой Русской Землей... "На Киев, на Киев летим!" - жалобно курлыкают. И особенно - если мальчуганов завидят внизу. А мальчишкам - тем и подавно жаль отпускать их: "Журавли тепло уносят..." А ведь можно их и возвратить. Только знать надо, что кричать им. А кричать надо вот что: "Колесом дорога, колесом дорога!.." Услышат - вернутся. А теплынь - с ними. И уж который строй журавлиный проплыл сегодня над головою князя! Ярославич то и дело подымал голову, - сощурясь, вглядывался, считал... Тоскою отдавался прощальный этот крик журавлиный у него на сердце. Только нельзя было очень-то засматриваться: чем ближе к берегу Клязьмы, к городу, тем все чаще и чаще приходилось враз натягивать повод, - стайки мальчишек то и дело перепархивали дорогу под самыми копытами коня. Александр тихонько поругивался. А город все близился, все раздвигался, крупнел. На противоположной стороне реки, под крутым овражистым берегом, у подошвы откоса, на зеленой кайме приречья, хорошо стали различимы сизые кочаны капусты, раскормленные белые гуси и яркие разводы и узоры на платках и на сарафанах тех, что работали на огороде. Через узенькую речушку, к тому же и сильно усохшую за лето, слышны стали звонкие, окающие и, словно бы в лесу где-то, перекликавшиеся голоса разговаривающих между собою огородниц. Теперь всадник - да и вместе с могучим конем со своим - стал казаться меньше маковой росинки против огромного города, что ширился и ширился перед ним на холмисто-обрывистом берегу речки Клязьмы. Владимир простерся на том берегу очертаньями как бы огромного, частью белого, частью золотого утюга, испещренного разноцветными - и синими, и алыми, и зелеными - пятнами. Белою и золотою была широкая часть утюга, примерно до половины, а узкий конец был гораздо темнее и почти совсем был лишен белых и золотых пятен. Белое - то были стены, башни кремля, палат, храмов, монастырей. Золотое - купола храмов и золоченою медью обитые гребенчатые верхи боярских и княжеских теремов. Бело-золотым показывался издали так называемый княжой, Верхний Город, или Гора, - город великих прадедов и дедов Александра, город Владимира Мономаха, Юрья Долгие Руки, Андрея Гордого и Всеволода Большое Гнездо. А темным углом того утюга показывался посад, где обитал бесчисленный ремесленник владимирский да огородник. Однако отсюда, а не от Горы, положен был зачин городу. Мономах пришел на готовое. Он лишь имя свое княжеское наложил на уже разворачивавшийся город. Выходцы, откольники из Ростова и Суздаля, расторопные искусники и умельцы, некогда, в старые времена, не захотели более задыхаться под тучным гузном боярского Ростова и вдруг снялись да и утекли... Здесь, на крутояром берегу Клязьмы, не только речка одна осадила их, но и поистине околдовала крепкая и высокорослая боровая сосна, звонкая под топором. Кремлевое, рудовое дерево. Кремль и воздвигнул из него Мономах, едва только прибыл сюда, на свою залесскую отчину, насилу продравшись с невеликой дружиной сквозь Вятичские, даже и солнцем самим не пробиваемые леса. Сперва - топор и тесло, а потом уже - скипетр!.. Еще Ярослав Всеволодич, отец Невского, сдал на откуп владимирскому купцу-льнянику Акиндину Чернобаю все четыре деревянных моста через Клязьму, которыми въезжали с луговой стороны в город. Прежде мостовое брали для князя. Брали милостиво. И даже не на каждом мосту стоял мытник. Если возы, что проходили через мост, были тяжелые, с товаром укладистым, - тогда с каждого возу мостовщик - мытник - взимал мостовое, а также и мыт с товара - не больше одной беличьей мордки, обеушной, с коготками. С легкого же возу, с товара пухлого, неукладистого - ну хотя бы с хмелевого, - брали и того меньше: одна мордка беличья от трех возов. И уже совсем милостиво - со льготою, что объявлена была еще от Мономаха, - брали со смердьего возу, с хрестьян, с деревни. Правда, если только ехали они в город не так просто, по своим каким-либо делам, а везли обилье, хлеб на торг, на продажу. Возле сторожки мытника стоял столб; на нем прибита доска, а на доске исписано все перечисленье. Хочешь - плати новгородками, хочешь - смоленскими, а хочешь - и немецкими пфеннигами, да хотя бы ты и диргемы достал арабские из кошеля, то все равно мытник тебе все перечислит, и скажет, и сдачу вынесет. А грамотный - тогда посмотри сам: на доске все увидишь. Ну, неграмотному - тому, конечно, похуже! А впрочем, пропускали и так. Особенно мужиков: расторгуется в городе, добудет себе кун или там сребреников - йно, дескать, на обратном пути расплатится. Ну, а нет в нем совести - пускай так проедет: князь великий Владимирский от того не обеднеет! Так рассуждали в старину! А теперь, как придумал Ярослав Всеволодич - не тем будь помянут покойник - отдать мостовое купцу на откуп, - теперь совсем не то стало!.. Да и мостовое ли только?.. Там, глядишь, хмельники общественные князь купцу запродал: народу приходит пора хмель драть, ан нет! - сперва пойди к купцу заплати. Там - бобровые гоны запродал князь купчине. Там - ловлю рыбную. Там - покос. А там - леса бортные, да и со пчелами вместе... Ну и мало ли их - всяческих было угодий у народа, промыслов вольных?.. Раньше, бывало, если под боярином земля, под князем или под монастырем, то знал ты, смерд, либо - тиуна одного княжеского, либо - приказчика, а либо - ключника монастырского, отца эконома, - ну, ему одному, чем бог послал, и поклонишься. А теперь не только под князя, не только под боярина залегло все приволье, а еще и под купца!.. И народ сильно негодовал на старого князя!.. Отец Невского, Ярослав Всеволодич, прослыл в народе скупым. - Это хозяин! И ест над горсточкой!.. - надсмехаясь над князем, говорили в народе. Для Александра - в дни первой юности, да и теперь тоже - не было горшей обиды, как где-либо, ненароком, услыхать это несправедливое - он-то понимал это - сужденье про отца своего. Слезы закипали на сердце. "Ничего не зачлося бедному родителю моему! - думал скорбно Ярославич. - Ни что добрый страж был для Земли Русской, что немало ратного поту утер за отечество, да и от татарина, от сатаны, заградил!.. А чем заградил? - подумали бы об этом! Только серебра слитками, да соболями, да чернобурыми, поклоном, данью, тамгою!.. Но князю где ж взять, если не с хлебороба да с промыслов? Ведь не старое время, когда меч сокровищницу полнил! Теперь сколько дозволит татарин, столько и повоюешь!.. А ведь татарин не станет ждать, - ему подай да и подай! Смерды же, земледельцы, дотла разорены: что с них взять! А тем временем и самого князя великого Владимирского ханский даруга за глотку возьмет. Купец же - ежели сдать ему на откуп - он ведь неплательщика и из-под земли выкорчует!.. Кто спорит - тяжело землепашцу, тяжело!.. Ну, а князю, родителю моему, - или не тяжело ему было, когда там, в Орде, зельем, отравою опоила его ханша Туракына? Разве не тяжко ему было, когда, корчась от яда, внутренности свои на землю вывергнул?! Да разве народу нашему ведомо это? А кто народу - учители? Другого - случись над ним эдакое от поганых - другого давно бы уже и к лику святых причислили!" И, угрюмо затаивая в душе свой давний упрек духовенству, Александр сильно негодовал на епископов за то, что в забвении остается среди народа, а не святочтимой, как должно, память покойного отца. Невский убежден был, что это месть иерархов церковных покойному князю за епископа ростовского. Отец Невского отнял у епископа - тяжбою - неисчислимые богатства неправедные, такие, которых никогда и ни у кого из епископов не было на Русской Земле. Отнял села, деревни, угодья и пажити. И стада конские, и рабов, и рабынь. И книг такое количество, что при дворце сего владыки, словно бы поленницы дров, были до самого верху, до полатей церковных, наметаны. Отнял куны, и серебро, и сосуды златые, и бесценную меховую, пушную рухлядь. Епископ от того заболел. Затворился в келью и вскоре скончался. Вот этого - так полагал Александр - и не могли простить князю покойному иерархи. Александр Ярославич хорошо знал иерархов своих. "Византийцы!" - говаривал он раздраженно наедине с братом. Александр Ярославич подъезжал к мосту. Это был самый большой из мостов через Клязьму - он вел к так называемому детинцу, или кремлю. Именно тут, изредка - в будни, а наичаще - по воскресеньям, словно бы распяливший над рекою свою огромную паутину ненасытимый жирный мизгирь, выстораживающий очередную жертву, - именно тут и сидел под ветлою, возле самой воды, мостовщик Чернобай. Весь берег возле него утыкан был удилищами... Шустрый, худенький, белобрысый мальчуган, на вид лет восьми, но уже с изможденным лицом, однако не унывающий и сметливый, именем Гринька, день-деньской служил здесь Чернобаю - за кусок калача да за огурец. Босоногий, одетый в рваную, выцветшую рубашку с пояском и жесткие штаны из синеполосой пестряди, он сновал - подобно тому, как снует птичка поползень вдоль древесного ствола, - то вверх, то вниз. Вот он сидит верхом на поперечном жердяном затворе, заграждающем мост, болтает голыми ногами и греется на солнышке. Время от времени встает на жердину и всматривается. - Дяденька Акиндин, возы едут! - кричит он вниз, Чернобаю. - Принимай куны! - коротко приказывает купец. И мальчуган взимает с проезжих и мостовщину, и товарное мыто. - Отдали! - кричит мальчик. И тогда Акиндин Чернобай, все так же сидя под ветлою, внизу плотины, и не отрывая заплывшие, узенькие глазки от своих поплавков, лениво поднимает правую руку и тянет за веревку, что другим своим концом укреплена на мостовом затворе. Жердь медленно подымается, словно колодезный журавель, - и возы проезжают. Гринька мчится вниз, к Чернобаю, и передает ему проездное. Тот прячет выручку в большую кожаную сумку с застежкой, надетую у него сбоку, на ремне. И вновь, полусонно щурясь, принимается глядеть на поплавки... Гринька карабкается по откосу мостового быка... Но иногда случается, что у мальчика там, наверху, вдруг затеется спор с проезжающим - кто-либо упрется платить, - и тогда черный жирный мизгирь сам выбегает из сырого, темного угла. И тогда горе жертве!.. Простые владимирские горожане - те и не пытались спорить с Чернобаем. Они боялись его. - Змий! Чисто змий! - сокрушенно говорили они. Безмолвно, только тяжко вздохнув, отдавали они ему, если Чернобай не хотел брать кунами, из любого товара, и отдавали с лихвой. И, проехав мост и не вдруг надев снятую перед мостом шапку, нет-нет да и оглядывались и хлестали кнутом изребрившиеся, темные от пота бока своих лошадей. Тех, кто пытался миновать мост и проехать бродом, Чернобай останавливал и возвращал. С багровым, потным лицом, поклеванным оспой, вразвалку приближался он к возу и, опершись о грядку телеги, тонким, нечистым, словно у молодого петушка, голосом кричал: - Промыт с тебя! Промытился, друг!.. Тут ему своя рука владыка... А не захочет смерд платить, сколь затребовал Чернобай, потащит к мытному. Да еще кулаком в рыло насует. Но так как сиживал он тут лишь по воскресеньям да в большие праздники, то, чтобы в прочие дни, без него, никто бродом не переехал, приказал он рабам своим да работникам все дно заостренными кольями утыкать да обломками кос и серпов. Сколько лошадей перепортили из-за него православные!.. Один раз его сбросили с моста. Он выплыл. Пьяный, бахвалился Чернобай: - У меня княжеской дворецкой дитя крестил... А коли и с князем не поладим - я не гордый: подамся в Новгород. Там меня, убогого, знают! Меня и в пошлые [т.е. старинные, коренные] купцы, в иванские, запишут: пятьдесят гривен серебришка уж как-нибудь наскребу! Но не от мостовщины богател Чернобай... "Русский шелк", как звали в Индийском царстве псковский, да новгородский, да владимирский лен-долгунец, - это он обогатил Чернобая. Посчитать бы, во скольких селах - погостах, во скольких деревнях женки-мастерицы ткали да пряли, трудились на Чернобая! Не только во Пскове, в Новгороде, но и немецкое зарубежье - Гамбург, Бремен и Любек - добре ведали льны и полотна Черновая. На острове Готланде посажен был у него свой доверенный человек. Индийские города Дели и Бенарес одевались в новгородский да владимирский лен. Однако отыми князь торговлю льняную у Чернобая - и тем не погубил бы его! Чернобай резоимствовал [резоимствовать, брать резы - брать лихву, отдавать деньги под проценты (древнерусск.)]. Награбленные куны свои отдавал в рост. А лихвы брал и по два, и по три реза. Не только смерды, ремесленники, но и сынки боярские и купцы незадачливые бились в паутине мизгиря. Проиграется боярчонок в зернь, пропьется или девки, женки повытрясут у него калиту - к кому бежать? К Чернобаю. Погорел купец, разбойники товары пограбили или худой оборот сделал, сплошал - кому поклонишься? Чернобаю!.. Многим душам чловеческим, кои в пагубу впали, словно бы единственный мост на берег спасенья, показывалась эта ссуда от Чернобая. Но то не мост был - то была липкая, да и нераздираемая паутина... Не уплатил в срок - иди к нему в закупы, а то и в полные, обельные холопы. Случалось, что, поработив простолюдье через эти проклятые резы, купец перепродавал православных на невольничьих рынках - то в Суроже, то в Самарканде, а то и в Сарае ордынском. Тут и сам князь был бессилен: тут уже по всей "правде" сотворено, по Ярославлей, - придраться не к чему. А без купца как существовать князю? - все равно как без пахаря!.. И богател, богател Чернобай... Невский, далеко опередив дружину и свиту свою, близился к городу. В расчеты князя входило въехать на сей раз во Владимир без обычной народной встречи: великим князем сидел Андрей, да и не хотелось татар будоражить торжественным въездом. Еще издали, с коня, Александру Ярославичу стало видно, что мост неисправен. "Распустил, распустил их Андрей! - хмурясь, подумал Невский. - Чего тиун мостовой смотрит? Мост же как раз супротив дворца! Нет, этак он не покняжит долго!.. Мимоходный", - вспомнилось ему сквозь досаду то язвительное прозванье, которое успели дать владимирцы князю Андрею Ярославичу, едва он с год прокняжил у них. Правда, в той кличке сильно сказалось и раздраженье владимирцев, наступившее сразу, как только в прошлом году из Великой орды стольным князем Владимирским вернулся не старший Ярославич - Александр, а младший - Андрей. Правда, между самими братьями это дело было заранее решенное. Александр знал, что ему лучше быть в Новгороде: и от Орды подальше, да и вовремя было бы кому грозной рукой осадить в Прибалтике и немцев и шведов. Андрей же над гробом родителя клялся: и на великом княжении будучи, во всем слушаться старшего брата, и целовал в том крест. Однако же Александру и с берегов Волхова видно было, что небрежет делами Андрей. Бесхитростное, но и беспечнобуйное сердце!.. "Мимоходный", - с досадою повторял про себя Невский, въезжая на зияющий пробоинами, зыбящийся мост. Пришлось вести коня под уздцы. Тотчас вспомнилось, что этим именно мостом со дня на день должны будут въехать во Владимир и княжна Дубравка, и митрополит Кирилл... ...Мостовой поперечный затвор был опущен. Никого не было. Александр Ярославич огляделся. А меж тем в это время внизу, под плотиною, происходило вот что. Завидев хотя и одинокого, без свиты, однако, несомненно знатного всадника, а затем вскоре и признав Невского, - ибо столько раз глазел на него, уцепясь где-либо за конек теремной крыши или с дерева, - Гринька ринулся сломя голову вниз, к хозяину, сидевшему над своими удочками, - ринулся так, что едва не сшиб Чернобая в воду. - Дяденька... Акиндин... отворяй!.. - задыхаясь, выкрикнул он. - Ох ты, лешак проклятый! - рыкнул купец. - Ты мне рыбу всю распугал!.. Он грузно привстал, ухватясь за плечо мальчугана, да ему же, бедняге, и сунул кулаком в лицо. Гринька дернул головою, всхлипнул и облился кровью. Кричать он не закричал: ему же хуже будет, у него еще хватило соображенья отступить подальше, чтобы не обкапать кровью песок близ хозяина. Он отступил к воде и склонился над речкой. Вода побурела. Чернобай неторопливо охлопал штаны, поправил поясок длинной чесучовой рубахи и сцапал руку мальчугана, разжимая ее: выручки в ней не оказалось. Хозяин рассвирепел. Но едва он раскрыл рот для ругани, как с моста послышался треск ломаемой жерди и над самой головою купца со свистом прорезала воздух огромная жердь мостового затвора, сорванная в гневе князем Александром, и плеснула в Клязьму, раздав во все стороны брызги. Купца схлестнуло водою. Чернобай с грозно-невнятным ревом: "А-а! А-а!" кинулся вверх, на плотину. Невский был уже на коне. Не видя всадника в лицо, остервеневший Чернобай дорвался до стремени Александра и рванул к себе стремянной ремень. Рванул - и тотчас же оцепенел, увидев лицо князя. Долгие навыки прожитой в пресмыкании жизни мигом подсказали его рукам другое движенье: он уже не стремя схватил, а якобы обнял ногу Александра. - Князь!.. Олександр Ярославич!.. Прости... обознался!.. - забормотал он, елозя и прижимаясь потной, красной рожей к запыленному сафьяну княжеского сапога. Александр молчал. Ощутив щекою легкое движенье ноги Александра - как бы движенье освободиться, - Чернобай выпустил из своих объятий сапог князя и отер лицо. - Подойди! - приказал Невский. Этот голос, который многие знали, голос, ничуть не поднятый, но, однако, как бы тысячепудною глыбой раздавливающий всякую мыслишку не повиноваться, заставил купца подскочить к самой гриве и стать пред очами князя. Обрубистые пальцы Чернобая засуетились, оправляя тканый поясок и чесучовую длинную рубаху. - Что же ты, голубок, мосты городские столь бесчинно содержишь? - спросил Александр Ярославич, чуть додав в голос холодку. - Я... я... - начал было, заикаясь, Акиндин и вдруг ощутил с трудом переносимый позыв на низ. Александр указал ему глазами на изъяны моста: - Проломы в мосту... Тебя что, губить народ здесь поставили?! А? Голос князя все нарастал. Чернобай, все еще не в силах совладать со своим языком, бормотал все одно и то же: - Сваи, князь... сваи не везут... сваи... - Сваи?! - вдруг налег на него всем голосом Александр. - Паршивец! Дармоед! Да ежели завтра же все не будет, как должно... я тебя самого, утроба, по самые уши в землю вобью... как сваю... Невский слегка покачнул над передней лукою седла крепко стиснутым кулаком, и Чернобаю, снова до самой кишки похолодевшему от страха, подумалось, что, пожалуй, _этого_ князя кулак и впрямь способен вогнать его в землю, как сваю. Лицо у купца еще больше побагровело. Губы стали синими. Он храпнул. Оторвал пуговицы воротника, и в тот же миг густыми темными каплями кровь закапала у него из ноздрей на грудь рубахи... Не глядя больше в его сторону, Ярославич позвал к себе мальчика. Гринька уже успел унять кровь из расшибленного носа, заткнув обе ноздри кусками тут же сорванного лопуха. Он выскочил из-под берега. Вид его был жалок и забавен. Невский улыбнулся. - Ты чей? - спросил мальчика Александр. - Настасьин, - глухо, ибо мешали лопухи, отвечал мальчуган. Невский изумился: - Да как же так, Настасьин? Этакого и не бывает!.. Отца у тебя как звали? - Отца не было. - Ну, знаешь!.. - И Невский поостерегся расспрашивать далее об этом обстоятельстве. - А звать тебя Григорий? - Гринька. - А сколько тебе лет? Мальчуган не понял. Тогда Невский переспросил иначе: - По которой весне? - По десятой. - А я думал, тебе лет семь, от силы - восемь. Что ж ты так лениво рос? Да и худой какой!.. Гринька молчал. - Ну, вот что, Григорий, - проговорил князь, - а воевать ты любишь? - Люблю. - А умеешь? - Умею. Лицо мальчугана повеселело. - Это хорошо, - продолжал Невский, рассматривая его. - Только знаешь: кто воевать умеет, тот так ладит, чтобы не у него из носу кровь капала, а у другого!.. Мальчик покраснел. - Дак ведь он - хозяин... - смущенно и угрюмо ответил он. Невский, улыбаясь, передразнил его: - Вот то-то и беда, что хозяин!.. Доброму ты здесь не научишься. Ко мне пойдешь, Настасьин?.. - добродушногрозным голосом спросил он. - К тебе пойду!.. - Да ты что же - знаешь меня? - Знаю. - Ну, а кто я? Лицо мальчугана расплылось в блаженной улыбке. - Ты - Невшкой. Ярославич расхохотался. - Ах ты, опенок! - воскликнул он, довольный ответом мальчугана. И вдруг решительно приказал: - А ну садись! Вздрогнув от внезапности, Гринька спросил растерянно: - Куда - садись? - Куда? Да на коня, за седло! А ну, дай помогу... И Александр Ярославич протянул было вниз левую руку. Однако опоздал. Быстрее, чем белка на ствол ели, Настасьин, слегка только ухватясь за голенище княжого сапога, мигом очутился на лошади, за спиной князя. - Удержишься? - спросил вполоборота Невский. Но у того уж и голосишко перехватило, и отвечал он только утвердительным нечленораздельным мыком. Александр тронул коня. Когда уже прогремел под копытами мост и всадник был далеко, Чернобай, стоявший с расстегнутым воротом и запрокинутой головой, дабы унять кровь, распрямился, обтер усы ладонью и, сбрасывая с нее брызги крови, с неистовой злобой глянул вслед Александру. - Ужо сочтемся за кровушку! - прогундел Чернобай. - Доведет бог и твоей крови, княжеской, повыцедить!.. Великий князь Владимирский, Андрей Ярославич, стоял на солнышке, посреди огромного псарного двора, весьма добротно обстроенного и бревенчатыми, и кирпичными, и глинобитными, известью беленными сараями. Это был еще молодой человек, не достигший и тридцати. Снеговой белизны сорочка, с распахнутым на смуглой крепкой груди воротом и с засученными выше локтей рукавами, заправленная под синие узорные шаровары, с легкими, лимонного цвета сапожками, - весь наряд этот еще больше молодил князя. От его тщательно выбритого, за исключением небольших черных вислых усиков, смуглого и резко очерченного лица веяло удалью и стремительностью. Князь был коротко острижен. Андрей Ярославич неистовствовал. Перед ним навытяжку стоял старик ловчий, без шапки, прижав ее к бедру. Старый хитряга старался изобразить на своем лице и страх, и полное пониманье сыпавшихся на него укоризн, и готовность исправиться. Однако и преувеличенно выпрямленная осанка его согбенного годами тела, и вся постановка его плешивой тыквообразной головы в легкой оторочке белых, еще не побитых временем волос, и особое выражение выцветших, с кровавыми жилками, стариковских глаз, и, наконец, та торжественность, с которой покоилась на персях его белая, большая, рассоховатая борода, - все это указывало, что смиренье вынужденное. - Присваривать собаку надо голодную! - орал князь. Ловчий даже и не оправдывался. - Проступился, княже, прости. Впредь поостерегусь, - повторял он уж, должно быть, и ему самому надоевшие слова. И эта вынужденная покорность нравилась князю. Гнев его остывал. - "Проступился"! - передразнил Андрей. - А ты кто? Ты - ловчий! Ты запись в тетради должен вести, когда бережена сука, и с каким кобелем она бережена, и когда щенцов пометала... Ловчий всякий раз подтверждал правоту замечаний князя. Однако великий князь Владимирский сегодня что-то долго не унимался. Глаза его хватко обегали весь обширный двор. Они останавливались на миг то на лице стремянного, то на лице кого-нибудь из доезжачих или псарей, а то на которойлибо из борзых или гончих, которых множество, гнездовьями, - и лающих и молчащих - стояло, расхаживало или лежало по всему псарному двору. Андрей Ярославич гордился тем, что у себя на псарном дворе он и сам был как добрый ловчий: разбуди его в ночь, в полночь - князь всегда мог назвать всех своих борзых, гончих, а также сказать, сколь у него числом кобелей и сук и каких они шерстей, осеней и кличек. Да и сокольничий путь знал он отлично. Лютой радостью пламенел он, когда любимый кречет его раздирал напрочь пронзительно плачущего зайца или, метнутый с соколка хозяйской руки, едва сымут с него клобучок, взвивался свечою на высоченную высоту и оттуда враз бил громоздко летящую цаплю. Случалось, он ударял ее столь сильно, что вся утроба этой немалой птицы оказывалась распластана, словно ножом, и кишки повисали на кустах. Любимейшею утехою князя была охота с беркутом - на сайгу, на лисицу, на волка, на оленя, на диких лошадей. Восторгом наполняла его душу страшная и хваткая емь беркута - большого камского орла. Одной ногой вкогтится волку в башку, другою - в пах, и тотчас же черева волчьи кровавые из зверя вон. А коню дикому вкогтится в глаза, ослепит его, и мечись сколько хочешь слепоокий, кровью заливаемый копытный зверь, мечись, падай наземь, катайся, ничто тебе не поможет!.. Но такой же вот беркут закогтил для князя Андрея в Коренном улусе, за Байкалом, - когда охотились вместе с великим ханом, - и княженье великое, Владимирское. Высокая, премудрая птица!.. От сокольей охоты душа светлее, просторнее. Псовая же горячит сердце! Знает он, князь стольный Владимирский, что людишки иные ни во что поставляют эти утехи рыцарские, эту радость царей! Надсмеиваются тишком - якобы державе в ущерб! Что ж, пускай так думают! С престола-то Владимирского повиднее! Дед Мономах поэмы слагал сему упоенью витязей и богатырей... Оставя наконец ловчего, князь Андрей нетвердой походкой направился к воротам сокольего двора. Безмолвно ступала за князем свита: двое мальчиков - меченосцы, затем - княжой скорописец и, наконец, пятьшесть светлейших бояр, младых возрастом, из числа тех, что, согласно злым слухам, никому другому и доступа не давали ко князю. Все они ведали и стан, и перо, и когда мытеет сокол, и, пожалуй, смогли бы заменить подсокольничего. Да и по псарному пути иной сошел бы за доезжачего, другой за псаря. Таких жаловал князь. Перешептывались во дворце, во все горло кричал на торжищах и в посадах никого не боящийся, разбитной володимирский ремесленник, знающий себе цену, якобы здесь, на псарном да на сокольничем дворах, а не с думой боярской и не с дружиною вершатся державные дела. ...Князь шествовал. Доезжачие, и выжлятники, и псари застывали на мгновенье - так требовал чин - и затем опять обращались каждый к своему занятию. Собаки - борзые и гончие, старые и молодь - одни лежали, другие расхаживали, третьи почасту приподымались и, осклабясь, клацали зубами над шерстью, улавливая блох. Слышалось лаканье и чавканье. Плескал разливаемый по корытам корм. Князь внезапно остановился. Ему почудилось, что от полужидкой болтушки, что вливал в большое корыто молодой корытничий, исходит легкий парок. Великий князь Владимирский опустил палец в самое месиво кормушки. И тотчас же отдернул. Лицо его даже и сквозь смуглоту побагровело. - Что творите? - выкрикнул он голосом, вдруг сорвавшимся в тонкий провизг. Один из отроков подскочил и поспешно, но бережненько отер шелковым платком великокняжеский палец. Князь накинулся на корытника. - Я велю тебе носа урезать, мерзавец!.. - заорал он. Затем оборотился на ловчего и на доезжачих: - Что же вы... али не знаете, что от горячей пищи у собаки желудок портится?.. Ты! Боян Софроныч! - с горьким попреком обратился он опять к старику ловчему. - А тебе стыдно, старичище! Ведь ты с пеленок здесь... Да и ты!.. - начал он, напускаясь на стремянного. Но не договорил: у того - в широко расставленных руках и как раз перед самым-то взором князя - поскрипывала, слегка покачиваясь, большая отлогая корзина, обтянутая белым полотном поверх толстой сенной подстилки, на которой громоздились, играючи и перебарахтываясь один через другого, брыластые, упитанные, с лоснящеюся шерстью, крупнопятнастые щенки нового помету. При взгляде на такое подношение у великого князя Владимирского сердце мгновенно истаяло. - Ох! - воскликнул он. Старый ловчий еле заметно подмигнул стремянному. И уже в следующий миг, забыв обо всем, князь присел на ременчатый раскладной стулец возле корзинки со щенками, поставленной на траву, и - то подсвистывая и подщелкивая пальцами, а то запуская обе руки до самого дна корзины, вороша и переваливая повизгивающих щенков или же опрокидывая на ладони одного-другого кверху жемчужно-розовым пузом - принялся рассматривать, и расценивать, и распределять их. Вдруг над самым ухом Андрея послышался испуганный, громкий шепот одного из отроков: - Князь!.. Князь!.. Андрей Ярославич поднял голову - шагах в десяти перед ним, ярко освещенный солнцем, высился брат Александр. Невский улыбался. Словно дуновенье испуга пробежало вдруг по лицам всех тех, кто предстоял Андрею Ярославичу или же теснился за его спиною. Оробел слегка и сам великий князь Владимирский: Андрей Ярославич побаивался-таки старшего брата! - Саша! - растерянно, но в то же время и радостно воскликнул он, откачнувшись и разводя руками. Выроненный им на дно корзины щенок испуганно пискнул. Князь поднялся и подставил одному из отроков левое плечо, дабы тот накинул княжеский плащ - корзно. Отрок сделал это; синий, окаймленный золотою тесьмою плащ, брошенный на левое плечо князя, скрыл домашнюю простоту наряда, в котором пребывал Андрей, и дрожащая с перепою княжеская рука принялась нащупывать застежку на правом плече в виде золотой головы барса. Застегнуть плащ никак не удавалось. Увидев это и сразу угадав, что Андрей под хмельком, Невский произнес добродушно и снисходительно: - Да полно тебе!.. На работе ж застаю, на деле!.. Последние слова были сказаны так, что Андрей Ярославич, достаточно хорошо знавший брата, заподозрил в них затаенную насмешку. Он слегка закусил вислый ус и метнул взор на окружавшую его челядь. Нет, явно было, что лишь ему одному почудилась в словах Александра какая-то затаенность. И Андрей успокоился. Тем более что и старший Ярославич продолжал бесхитростно и дружелюбно: - Ты ведь видишь: я и сам к тебе по-домашнему, по-простому. Александр Ярославич на сей раз был одет в светло-коричневую бархатную свиту на полный рост, с нешироким отложным, из золотого бархата воротом и с наложенным поверх свиты златошелковым поясом. На ногах вытяжные сапоги зеленого, с узорами, сафьяна, с чуть загнутыми носками. Он был без шапки и без плаща. Чтобы окончательно рассеять неловкость этой неожиданной встречи, Невский прервал молчание шуткою, которая должна была напомнить брату их недавнее совместное пребыванье за Байкалом, куда они ездили на поклон к императору всех монголов - Менгу. Там, усовершенствуя свое знанье монгольского языка, братья усердно и подолгу упражнялись в составлении выспренних и велеречивых выражений, которых требовал обычай монгольского императорского двора. Улыбнувшись, Невский обратил к брату рассчитанно-торжественное слово: - О великолепный и мужественный брат мой, - сказал Александр по-русски, - брат, чье дыханье заставляет распускаться цветы и засыхать недругов! Я, недостойный сподвижник твой, с прискорбием вижу, что ныне ты не слишком торопишься открыть перед нами позлащенные двери своего гостеприимства!.. Андрей смутился. Вскинув руками, он бросился навстречу Александру. Незастегнутый плащ свалился с плеча на траву. Юный меченосец тотчас поднял плащ, а затем быстро отступил с ним поодаль - туда, где теснилась почтительно раболепная свита и псарня Андрея. - Саша, милый мой! - вскричал Андрей Ярославич. - Свет ты очей моих!.. Прости, что не в хоромах принимаю тебя!.. - Давно бы так! - отвечал Невский. - Давай же наконец поцелуемся! Братья обнялись и крепко троекратно поцеловались. Однако и того мгновенья, когда Андрей приближался, было достаточно Невскому, чтобы заметить, что шаг брата нетверд и от Андрея пахнет вином. Нахмурясь и понижая голос, хотя стояли они глаза в глаза и никого поблизости не было, Александр сурово сказал: - Но чуется мною, что цветы от дыханья твоего вряд ли расцветут! Да и ногами опять мыслете выводишь. Андрей впал в смущенье от этих слов брата. - Ну-ну, Сашок, полно! - забормотал он. - Ничего худого не было. За обедом стопочка кардамонной, да выспаться не дали - вот и все... Да пойдем же в хоромы... Тут, на людях, неудобно. Александру стало жаль брата. - Эх, Андрей, Андрей!.. Ну и чем бы не государь?! Доблестен, соображением быстр, верен, неустрашим... Да и с народом умеешь... Губит тебя вино! - сказал он вполголоса. Но Андрей Ярославич, едва лишь коснулась его слуха похвала брата из этих суровых и редко кого похваляющих уст, выпрямился, повеселел и уж плохо дослышал остальное. В этот миг он сам стал словно малый сокол. Но тогда не беркуту ли подобный - огромному камскому орлу - высился перед ним Александр? Можно было полюбоваться братьями. Оба - красавцы, оба - исполненные высокой, резкой и мужественной красоты. Андрей - порывист, строен, молодцеват. Александр - стремителен, статен, могуч. От одного веет заносчивой удалью. От другого - грозным мужеством. ...Взор князя Андрея остановился на Гриньке. Мальчик, оробевший, растерянный, стоял позади Александра Ярославича. - А это что у тебя за оруженосец новый? - удивленно и с явной насмешкой над жалким видом Гриньки спросил князь Андрей. - А! - И Александр на мгновение оборотился к мальчугану и ободряюще глянул на него: не трусь, дескать! Жалобная улыбка появилась на лице у Настасьина. - Еще и какой будет оруженосец! - ответил, рассмеявшись, Невский. - Он воевать любит. Андрей расхохотался. - Воевать - дело доброе, мужское, - сказал он. - А только что ж ты этого витязя столь худо одел? От этой грубой шутки князя Гринька чуть не заплакал. Княжеская челядь так и воззрилась на него. Настасьин потупил голову. Еще немного - и слезы хлынули бы из его глаз. Вдруг он почувствовал, как отечески-ласково на его голову легла сильная, мужественная рука. Гринька глянул вверх из-под этой ладони, не смея шевельнуть головой, и увидел, что это Александр Ярославич. Вслед за тем послышался добродушно-густой голос Александра: - Да, пожалуй, одет мой воин небогато. Ну ничего: одежу богатую он в боях добудет!.. Тем временем Андрей Ярославич подозвал к себе одного из пышно одетых своих отроков, того, что был ростом поменьше, и что-то негромко сказал ему. Отрок отошел в сторонку, а вскоре уже стоял перед Настасьиным, держа на вытянутых руках свой золотом расшитый кафтанчик. Настасьин отодвинулся от него. Тот, однако, нахмурился и требовательно повел головой, показывая, что надо, дескать, надеть кафтан, что такова воля князя Андрея. Гринька вскинулся, сверкнул глазами. - Не хочу я ходить в чужой одеже! - выкрикнул он, закрыл ручонками лицо и заревел... Александр вступился. - Оставь его, Андрюша, - негромко сказал он брату и ласково коснулся плеча Гриньки. Далеко опередив свиту, братья подходили к высокому белокаменному крыльцу с точеными пузатыми балясинами и грозною парою обращенных головами друг к другу каменных львов, которые, словно два стража, бдительных, но притворно дремлющих, жмурясь, пропускали меж собою каждого входящего. Они были похожи на рязанских мужиков. Гривы их не дыбились, но благонравно, слегка разделенные надо лбом, а сзади остриженные в кружок, гладко прилегали к голове, словно маслом умащенные ради праздника. Дворец был из белого тесаного камня, с преизбыточной резьбою и прилепами, и со множеством цветных стекол - красных, синих и желтых - в узких, симметрично расположенных окнах. Пока они шли, князю Владимирскому крепко-таки досталось от брата за чрезмерное упоенье охотою. Андрей вздумал было отшутиться. - Да ведь, Саша, - возразил он, смеясь, - припомни деда нашего Мономаха. Не Владимир ли Всеволодич поучает: "Все же то дал бог на угодье человеку, на снедь, на веселье"? Невский сурово оборвал брата: - Всякое дело мера красит! - сказал он. На другое утро в покоях Андрея, которые, сколь ни противился тому Александр, а уступил-таки ему радушный хозяин, Невский проснулся, сильно проспав с дороги против обычного: солнце уже успело подняться над землею в треть копья. Даже Александра Ярославича вымотал этот тысячеверстный, сквозь болота и дебри, то лошадьми, то водою, и чрезвычайно быстро свершенный им путь: из Новгорода во Владимир на Клязьме он ехал всего двадцать дней. Невский успел уже выкупаться в большом мраморном, вделанном в пол водоеме, который еще дедом их, Всеволодом, был устроен тут же, рядом с великокняжеской спальней, и теперь отдыхал в глубоком кожаном кресле, облаченный в просторный цветастый халат с золотыми драконами и химерами. Невский сидел, установив ноги в шагреневых красных туфлях на подножную расшитую подушку, брошенную поверх дубового кладеного пола, и, обдумывая очередное, неотложное, занимался легкой отделкой ногтей с помощью ногтечистки из слоновой кости и выдергиванием заусениц на руках своих, сильно обветренных за дорогу и пошорхлых от повода: путевых перчаток Александр не любил. ...Вошел Андрей - светел как стеклышко. Вчерашнего в нем и следа не было. Только чрезмерно кроток был его взгляд, вскидываемый на брата. Александр Ярославич встретил его ласково: Александру приятно было, что Андрей встал рано и, не опохмеляясь (это чувствовалось по его дыханью), тотчас поспешил к старшему. Это означало раскаянье. - Пришел в меру? - произнес Александр, не то спрашивая, не то одобряя. Андрей Ярославич смущенно усмехнулся и промолчал. Однако, опасаясь возобновления вчерашних, не очень-то радостных ему разговоров, он поторопился завладеть разговором сам. Беседуя, коснулись многого - и внутри страны и за рубежом. И всякий раз, в ответ на пространно и страстно излагаемые Андреем намеренья и предначертанья, сетованья и жалобы, старший, выслушав молча, внимательно, отвечал ясно и сжато. Жаловался брату Андрей на непрерывные происки в Орде согнанного с великого княженья престарелого их дяди - Святослава. Впрочем, не только старый Святослав с сыном своим Владимиром, но и углицкий Владимир, Константинович, да и родной братец _Ярославушка_ - так назвал его сейчас Андрей - копают под ним в Орде. Все четверо они сидят невылазно у Сартака, в Донской его ставке. А до того у Батыя сидели. Обозы подарков поволокли... Александр с большим вниманьем слушал Андрея. Кроме происков дяди Святослава, имевшего, в силу старшинства, законные права на великокняжеский стол, потуги и замахиванья прочих родичей на брата Андрея нисколько его не волновали. Правда, горько ему, едва приехал из Новгорода, сызнова разбираться в этой волчьей грызне братьев, дядьев, племянников - всего этого "большого гнезда", которое оставил по себе покойный дед Всеволод. Горько, но придется! А то ведь врозь раздерут, растащат Землю! Андрей, сидящий во Владимире, пока он под рукою ходит, - это еще исправимое зло!.. Хуже будет, если Святослав Всеволодич себе ярлык на великое княженье охлопочет! Этот на все пойдет! Обезумел старый от обид, честолюбием разжигаем!.. Да, впрочем, и прежде умом не перегружен был!.. Так думалось Александру. - А ты виделся с ним перед Ордою? - спросил он Андрея, откладывая в раскрытый ящичек черного дерева ногтечистку. Андрей, то сидевший насупротив его в перильчатом, без спинки, кресле, то вскакивавший и начинавший стремительно расхаживать по ковру, остановился, услыша вопрос. - А как же! - воскликнул он. - Трое суток то пировали с ним, то рядились! Охрип аж от него... Так лапа моя к бородище его и тянулась... Александр в сердцах захлопнул крышку ларца. - Ну-ну-ну! - оборвал он брата. - Стыжусь и слышать такое! Андрей смутился. - Что же он говорит? - спросил после тяжелого вздоха Невский. Андрей презрительно рассмеялся: - Да то же все долдонит, что и обычно: я-де старей всех вас в Володимирове племени - мой престол!.. - Ну а ты? - Я... - Андрей Ярославич дернул плечом. - А я ему - и добром и худом. А потом не стерпел: "Ведь ты, говорю, дядя, тупой ко княженью! Как ты, говорю, дядюшка, не поймешь того?.." Как ни старался Ярославич-старший сдержаться, блюдя уважение к старейшине их рода, но смех все же прорвался у него. - А он что тебе? - снова принимая спокойно-суровый аид, спросил Александр. - А он мне и говорит: "Вячеслав Владимирович Белгородский, тот, говорит, и потупее меня был ко княженью, а как его почтил Изяслав, дядю своего, племянник? Рядом с собою на великое княженье посадил! Так бы вот и вы меня, племяннички, почтили!.. То было бы по-божески!" Александр презрительно вздернул головой. - Княженье великое Владимирское не богадельня! Особливо теперь... И не все ж слепцы в певцы!.. - сурово отозвался Невский. Княжой отрок, светловолосый, с черными, опущенными долу ресницами, одетый в шелковый кафтанчик с золотой отделкой, неслышно вступил в комнату, неся на расставленных врозь перстах серебряный поднос, отягощенный яствами на хрустальных, серебряных и фарфоровых блюдах. Расставив блюда на круглом столе, застланном белой скатертью, отрок в пояс поклонился князьям. - Ступай, - коротко распорядился, не глядя в его сторону, Андрей. Продолжая беседу, братья уселись за стол. Подана была жареная тетерка с шафранной подливою и черносливом; затем - большой фарфоровый кувшин с красным грузинским вином и, сверх того, тарелка с белыми маленькими хлебцами; тарелка с нарезанным русским сыром - ноздреватым и как бы с крупною росою; да в довершенье - два блюда с заедками и усладенькими: блюдо пупырчатых, сочных груш, которые были до уродливости крупны, и еще блюдо гнетенного инжира. На особых маленьких тарелочках поданы были - изюм, миндальные очищенные ядра, пряники и греческие и венецианские конфеты. - Кто же у нас за хозяина будет? - спросил, улыбаясь, Андрей. - Как будто ведь я у тебя в гостях. - Ну уж нет, - сказал, засмеявшись, Александр. - В Новгород пожалуешь ко мне али в Переславль, тогда иное дело, а теперь хозяйничай ты. - Что ж, йно ладно, старшому не стану перечить: старшой брат - в отца место! - весело согласился Андрей. Блистая из-под черных вислых усиков ослепительно белой дугою зубов и что-то, в знак вожделения к вкусной еде, приборматывая, он встал, поднял с фаянсовой жаровни зазвеневшую крышку, отложил ее на подсобный столик и, слегка склонясь, принялся орудовать над жарким с помощью острого ножа и большой двузубой вилки. Такие же большие серебряные двузубые вилки лежали возле каждого прибора. Уже во многих княжеских семьях полагалось подавать этот византийский прибор, которому все еще сильно дивились и немецкие, и английские, и датские послы, и купцы, посещавшие Русь. Андрей, закусив губы, едва успел донести до тарелки Александра большой, сочащийся жиром, золотисто-поджаренный кусок птицы, полил жаркое шафранно-черносливным соусом из серебряного уполовника и положил черносливу. Затем стал накладывать себе. Во всех его ловких, умелых движениях виден был опытный застольщик и водитель пиров. Александр, опершись на руку, дав себе отдых, отечески любовался им. С болью Александр Ярославич подумал о том, что только от одного Андрея, из числа всех братьев, дядьев, племянников, он мог так вот спокойно, не боясь быть отравленным, не держа близ себя на всякий случай отцовского старого лекаря, доктора Абрагама, принять блюдо или же кубок вина. Ну, еще - Васильковичи Ростовские и Белозерские: Глеб и Борис - чудесные племяши - и матерь их - воистину святая! - вдовствующая Мария Михайловна, - у них любил отдыхать: там его любят, чтут, радостно повинуются... Но у прочих родичей так вот потрапезовать с глазу на глаз! Нет! Уже давно Александр Ярославич счел за благо избавить и уветливых и приветливых родственников своих от греха и соблазна!.. И сколь ни обижались они на него, он, ничему не внимая, туго отзывался на пиршественные их приглашения. "Некогда мне! - отговаривался он. - А понадобился я вам - милости просим ко мне, в Переславль мой, в Залесский!" Они пили неторопливо и малою мерою, больше - беседуя. Александр был доволен: еще никогда брат Андрей, с тех пор как возрос, не внимал ему столь беспрекословно и, по-видимому, столь искренне. Вот он вскакивает - от пыла отваги и от негодованья - и, взмахивая рукою, словно бы уже рубя саблей восставших и обнаглевших данников, восклицает: - Да я сам на них полки поведу, этою же зимою: вот как только реки смерзнутся! Александр охлаждает его кратким иносказательным словом: - Орел мух не ловит!.. Эка подумаешь: туземцы восстали - мордва, черемись! Да они каждый год восстают. Стольному князю Владимирскому ходить на них самому - не много ли чести будет?! Разве послать тебе некого стало?.. А ты бы на псарном своем дворе поискал: целый полк там у тебя топчется, или на соколином. Андрей, угрюмо посапывая, склоняется над кубком. Смотрит туда, как в колодец, обиженный новым намеком на его охотничьи увлечения. - Напрасно ты, Саша, над моими соколами насмехаешься! Иная птица многого стоит! - говорит он, подымаясь изза столд. Отодвинув скользящее по ковру кресло, он быстро подходит к стене, простенки которой облицованы черным мореным дубом. Поводит по стенке, кое-где тычет рукой, и стена вдруг расступается на две стороны, открывая тайнохранилище. Андрей Ярославич достает из тайника большую медную шкатулку и несет ее к своему креслу. Здесь ставит ее на подлокотники, отмыкает ее потаенные затворы. Оттуда, из шкатулки, он достает свиток белого пергамента с серебряной, висящей на красном шелковом шнурке монгольской печатью. Андрей Ярославич с легким поклоном передает свиток Александру. Невский почти выхватывает этот ханский дефтерь и, развернув, быстро просматривает его глазами. Лицо его озаряется радостью. - Пойди сюда, ко мне, дай я тебя поцелую! - говорит он растроганным голосом Андрею. И тот, вне себя от гордости, приближается к брату. Они крепко целуются. Когда успокоилось волнение обоих и снова взялись они за кубки, Александр Ярославич спросил брата, какими судьбами добыл он такое от Орды, чего и ему, Александру, никак не удавалось схлопотать и купить, - сию тарханную грамоту, в силу которой все владимирское крестьянство - смерды, хлеборобы - на три года освобождалось от выплаты какой бы то ни было дани татарской, за исключением только содержанья в должном порядке ордынских военных путей и мостов на Русской Земле. - Глазам своим не верю! - проговорил Александр, любуясь братом. - Но кто выдал тебе этакое? - Бицик-Берке, что от великого хана приезжал. - А что тебе это стоило? Андрей помолчал. Затем, сощурясь и как бы простовато улыбаясь, сказал: - А белого кречета своего, когда охотились, подарил ему. Византийские полукружия черных бровей Александра так и пошли кверху. Но Андрей, делая вид, что и не замечает ничего, потянувшись опять за фарфоровым кувшином, сказал с притворным сокрушением: - Доселе скорблю!.. Такого мне кречета и не сыскать более! Почитай, полгода все гнездари-сокольники мои по всей Каме рыщут, а этакой птицы найти не могут. Александр расхохотался до слез. - Ах ты, повеса! - воскликнул он. - Я вижу: мне в науку к тебе поступить придется!.. Невский поднял свой кубок и протянул к брату. - Будем здоровы! - провоз