ставляет в сфере веры. Ядовит ли паук? Нет; но вера сделала его ядовитым. Является ли аптечная очанка средством для лечения глаз? Нет; но вера сделала ее "утешением глаз". Приносит ли ласточка счастье в дом? Нет; но вера кладет свои кукушкины яйца даже в гнезда ласточек. Если бы поэтому захотели отвергнуть указанный принцип почитания животных на том основании, что, мол, люди почитают животных, не приносящих ни пользы, ни вреда, то это равносильно было бы тому, как если бы на том основании, что абракадабра и другие слова амулетов являются словами бессмысленными и поэтому, собственно говоря, совсем не являются словами, стали бы отрицать, что люди могут приписывать таким словам силу и влияние. Сверхчувственность, то есть бессмыслица, сверхразумность, то есть неразумие, являются, ведь, как раз сущностью религиозной веры или суеверия. Впрочем, и в культе животных дают себя знать другие указанные моменты религии. Мы, ведь, уже видели, как религиозная любовь к животным приносит человека в жертву даже клопам, блохам, вшам. - Банкрофт в своей истории Соединенных Штатов Америки очень хорошо и верно говорит о культе природы и животных у индейцев: "Птица, которая таинственно прорезывает воздух, в который человек не в состоянии подняться, рыба, которая прячется в глубинах ясных прохладных озер, в глубинах, которых человек не в силах измерить, лесные животные, верный инстинкт которых ему кажется гораздо более надежным откровением, чем разум, - таковы те внешние признаки божества, которым он поклоняется". Но когда он перед тем говорит: "Его боги не являются плодом страха... Индеец почитает то, что вызывает его изумление и что тревожит его фантазию", то на это следует заметить, что одно простое изумление, одна простая сила воображения не порождает еще молитв и жертв. Он сам говорит дальше: "Набожность дикаря была не простым чувством пассивной преданности, - он пытался склонить в свою пользу неизвестные силы и отвратить их гнев... всюду среди краснокожих были в ходу особого рода жертвы и молитвы. Если жатва оказывалась изобильной, если охота приносила удачу, то они видели в этом влияние одного из Манито и самый обыкновенный несчастный случай приписывали гневу бога. "О, Манито, - воскликнул один индеец при наступлении дня, оплакивая вместе со своим семейством потерю ребенка, - ты разгневан на меня; отврати свой гнев от меня и пощади остальных моих детей". Лишь это является зерном религии. Человек не теоретическое, а практическое существо, не существо эфирной силы воображения, но существо полной жизненных сил, голодной и печальной действительности. Не удивительно поэтому, что, как сообщает Лоскиль, индейцы устраивают жертвоприношения в честь некоего бога жратвы, который, по их мнению, никогда не может насытиться. Ведь увековечил же в песне "счастливый улов сельдей, избавивший его от нужды" даже "крупнейший человек языческого севера" Эйвинд Скальдаспиллир! Воистину смешно, впрочем, когда теисты вкладывают в уста дикарям дипломатическое теологическое различение, когда они заставляют их говорить, что они "почитают не самих животных, а, собственно говоря, того бога, который в них заключается". Что же другое можно почитать в животных, как не их животную природу или сущность? Плутарх в своем сочинении "Об Изиде и Озирисе" говорит по поводу почитания египтянами животных: "Если лучшие философы даже в бездушных вещах усматривали образы божества, то насколько больше можно их найти в существах чувствующих и живых. Но хвалить можно только тех, которые почитают не сами эти существа и не сами эти вещи, но через них или через их посредство божество. Легко понять, что нет ничего бездушного, что бы было лучше имеющего душу, нет ничего бесчувственного, которое было бы превосходнее имеющего чувство; божественная природа заключается не в цветах, не в фигурах или плоскостях, ибо самое безжизненное есть и самое худое. Но то, что живет, видит, движется и различает полезное от вредного, имеет в себе часть провидения, управляющего вселенной,- как говорит Гераклит". Не находится ли, таким образом, основа почитания животных все же в них самих? Если божественное существо существенно отличается от животной природы, то я не могу почитать его в ней или через ее посредство, ибо не нахожу в ней образов божества, не нахожу ничего схожего с божеством; но если верно противоположное, то безразлично и сделанное различение. Кто представляет себе богов в животном виде и таковыми их изображает, тот бессознательно почитает самих животных, хотя бы он и отрицал это перед своим сознанием и рассудком. (4) Прекрасно также славословие Плиния в честь солнца в его "Естественной истории". "Среди так называемых блуждающих звезд движется солнце чудовищной величины и мощи, солнце, правящее не только временами и странами, но даже и звездами, и небом. Мы должны это солнце, если примем во внимание его действие на душу, а еще более - на дух всего мира, рассматривать, как превосходного правителя и божество природы. Оно дает свет миру и устраняет тьму; оно затмевает прочие светила, оно устанавливает порядок времен и постоянно себя воспроизводящего года ко благу природы; оно проясняет пасмурное небо и прогоняет также и облака человеческого духа. Оно дает свет и прочим светилам, всех превосходя своим светом и среди всех выделяясь, все видя и все слыша, как это значится у Гомера". Перед нами здесь в сжатом виде все моменты религии. К ЛЕКЦИИ СЕДЬМОЙ. (5). Положение, гласящее, что у греков лишь греческие боги считались богами, что язычество, как я раньше утверждал, есть патриотизм, христианство же - космополитизм, нуждается в разъяснении, ибо оно кажется прямо противоречащим признанной терпимости и либеральной восприимчивости политеизма. Ученый Бардт говорит даже в своем сочинении "Древнегерманская религия, или Герта" (2-е изд.): "Если каждая религия и воспринимает кое-что от национальной окраски, точно так же, как и каждая нация кое-что от окраски религиозной, то все we религии не разделены, как народы и союзы государств, и, как в настоящее время мы не имеем испанской, шведской, русской религии, а имеем христианскую, так и в прежнее время среди сект не было делений подобного рода". Если, однако, из того обстоятельства, что современные народы являются все христианскими или называются таковыми, нужно бы было сделать заключение об единстве религии прошлого времени, то с этим единством дело обстояло бы плохо, ибо хотя мы и не говорим о немецкой или русской религии, то все же на деле существует такое же большое различие между немецкой и русской религией, какое существует между немецким и русским существом вообще. И ответ на этот вопрос будет до тех пор разно гласить, пока сами люди будут различны и различно будут мыслить: одни будут усматривать и выдвигать одинаковое и общее, другие - отличное и индивидуальное. Но что касается нашего специального вопроса, то приходится сказать, что у римлян и греков политическое и религиозное было так тесно сплетено Друг с другом, что если их богов вырвать из этого сочетания, то от них так же много или так же мало останется, как мало останется, если я захочу вырвать из римлянина римлянина, из грека - грека и оставить лишь человека. "Юпитер, который по своей всеобщей природе есть бог для всякого состояния, представлял собой все виды родства и гражданских отношений, так что можно вместе с Крейцером сказать, что понятие, вложенное в Юпитера, выработалось в идеальный правовой институт. Он PoUeus (охранитель города), Metoikios, Phrafcrios (охранитель братства), Herkeios и так далее" (Э. Платнер, Очерки по изучению аттического права). Но что же останется мне от Юпитера, если я устраню этот свод законов, эти политические эпитеты или правовые титулы? Ничего или столько же, сколько останется мне, если у меня как афинянина, отнимут все права, основывающиеся именно на этих качествах, если меня укоротят на голову. Как духовные Афины связаны с местными Афинами, как духовный Рим- с местным Римом - с не могущей быть перенесенной фортуной места, как выражается у Ливия Камилл в речи, в которой он увещевает римлян не покидать Рима, - так же точно и римские и греческие боги были по необходимости богами территориальными или местными. Юпитер Капитолийский, правда, находится в голове у каждого римлянина и вне Рима, но действительно существует он, действительно имеет свое "местопребывание" лишь в Капитолии, в Риме. Все площади в этом городе, говорит Камилл в упомянутой речи, полны богов и богослужебных обрядов (религиозных отношений). И всех этих богов вы хотите покинуть? Здесь находится Капитолий, где однажды была найдена человеческая голова и получен был ответ, что на этом месте будет глава мирового господства. Здесь, когда площадь Капитолия очищалась и многие прежние алтари были убраны, Юность и пограничный бог не дали себя сдвинуть с места, к величайшей радости наших отцов. Здесь - огонь Весты, здесь - щиты, упавшие с неба, здесь - все боги, расположенные к вам, если вы останетесь. Поэтому, когда солдаты Вителлия подожгли Капитолий, то совершенно в согласии с римскими и вообще языческими представлениями распространилась, - как рассказывает Тацит в своих "Историях", - среди галлов и германцев вера в то, что наступил конец Римской империи. Некогда город был занят галлами, но господство осталось за Римом, потому что местонахождение Юпитера не было тронуто. Нынешний же роковой пожар есть знамение божественного гнева и возвещает народам по ту сторону Альп господство над миром. Когда римляне хотели занять какой-либо город, они, как известно, предварительно своими волшебными формулами выкликали из города его богов-охранителей, поэтому-то они, - как рассказывает Макробий в своих "Сатурналиях", - и держали втайне того бога, под охраной которого находился Рим, равно как и латинское имя города Рима. Они верили, таким образом, что защитная сила богов связана с местом, что они действуют только там, где они физически, телесно живут. Неудивительно поэтому, что политеизм, не находя защиты у своих домашних, отечественных богов, протягивает руки к чужим и их охотно к себе принимает, чтобы испытать их целительную и охранительную силу. Еще Цицерон в своем сочинении "О законах" хвалит греков и римлян за то, что они не делают, подобно персам, весь этот мир храмом и жильем для богов, но верят в то, что боги населяют те же города, что и они, - верят и хотят этого. К ЛЕКЦИИ ВОСЬМОЙ. (6) У Геродота говорится, правда, лишь то, что козел публично соединился с женщиной, так что из этих слов остается неясным, добровольной или недобровольной жертвой животного сладострастия сделалась женщина. Но если к этому добавить, что случилось это в Мондесе, где козы и в особенности козлы почитались, где бог Пан изображался с лицом козы и с ногами козла и сам назывался Мендесом, то есть козлом, если к этому, далее, добавить, что это сочетание козла с женщиной считалось счастливым предзнаменованием - так, по крайней мере, переводят и объясняют многие и в самом деле неопределенное геродотовское выражение, - то не подлежит сомнению, что женщина исключительно из религиозного энтузиазма, то есть сверхгуманизма и сверхнатурализма, преодолела в себе эгоистическое и исключительное влечение женщины к соединению только с человеческой особью мужского пола; следовательно, из тех же мотивов, из каких Христос принес в жертву божественной бессмыслице веры свой человеческий разум, - "Я верю, потому что это нелепо", - она принесла в жертву священному козлу свою человеческую природу и свое человеческое достоинство. К ЛЕКЦИИ ДЕВЯТОЙ. (7) Впрочем, как известно, и христианская церковь принесла своей вере или, что то же, своему богу достаточное количество кровавых жертв. И если "христианское государство", а стало быть, и христианское уголовное судопроизводство является лишь креатурой христианской веры, то и по сей день христиане приносят своей вере, или - что, как сказано, одно и то же - своему богу, кровавые человеческие жертвы в лице каждого бедного грешника, которого они тащат на эшафот. Ведь известно же, судя, по крайней мере, по газетам, что "христианнейший" король прусский из одних только религиозных соображений отказался отменить смертную казнь! (8) Когда, например, в 356 году в Риме свирепствовала заразная болезнь, то, как рассказывает Ливий в 5-й книге, устроено было впервые празднество "лектистерний", то есть обед богов, и праздновалось притом восемь дней, чтобы умилостивить богов. И эта щедрость распространялась не только на богов, но и на людей. Во всем городе были открыты двери, все предлагалось для общественного пользования, знакомые и незнакомые приглашались к столу, воздерживались от всяких процессов и споров, дружески беседовали даже с врагами, снимали с пленников их цепи. Когда же в 359 году в Рим пришло известие о том, что, наконец, после 10-летней осады взяты Веи, то по этому поводу, как рассказывает Ливий в той же книге, была такая чрезвычайная радость, что еще до решения сената все храмы были полны римских матерей, которые благодарили богов, и сенат распорядился, чтобы в течение 4-х дней - в течение большего количества дней, чем в предыдущие войны - молились богам и благодарили их. К ЛЕКЦИИ ОДИННАДЦАТОЙ. (9) Так, ученый исследователь Э. Рет (Е. Roth) в согласии с моими собственными результатами, к которым я пришел только другим путем, говорит в уже указанном сочинении об египетском и зороастровском вероучениях: "Всем древним религиям обще то явление, что имена богов вначале были не чем иным, как простыми именами нарицательными, потому что они означали лишь вещи - ветер, воду, огонь и т. п. - и понятие личного существа еще совсем с ними не было связано. Это понятие развилось лишь впоследствии и мало-помалу из тех свойств, которые приписывались божественному существу, и таким образом произошло его собственное имя от одного из тех прозвищ, которые первоначально прилагались в большом числе к божественному существу для обозначения его различных свойств. Чем ближе поэтому понятие бога стоит к своим исходным моментам, тем оно делается все более неопределенным, так что имя бога в конце концов растворяется в простом имени вещи или в слове, обозначающем свойство". К ЛЕКЦИИ ДВЕНАДЦАТОЙ. (10) Приведенная здесь цитата взята из примечаний Диониса Фоссия к сочинению Маймонида "Об идолопоклонстве". Тот смысл, в котором я ее здесь употребил, правда, не выражен там буквально, но если эту цитату сопоставить с другими, например с цитатами из книги Эйзенменгера о иудействе ^приведенными в "Сущности христианства", где буквально значится, что мир существует лишь ради иудейства, то. можно убедиться, что она имеет указанный смысл. (11) Как нельзя вывести из монотеистического бога, как существа, от природы существенно отличного, многообразие природы и существующие вообще в ней различия, точно так же нельзя вывести из него в частности многообразие человеческой природы и существующие в ней различия с их последствием - правом на существование различных религий. Из единства монотеистического существа, существующего в мыслях, следует лишь единство и одинаковость людей, а следовательно, и единство веры. Существующие в человеческой природе различия и ее многообразие, на которых основываются религиозная терпимость и индифферентизм, берут свое начало лишь из политеистического принципа чувственного воззрения. Что я не единственный человек, что кроме меня имеются еще и другие люди, это ведь говорит мне лишь чувство, лишь природа; внутренний же квакерский свет, бог, отличный от природы, сущность разума, отделенная от чувств, говорит мне лишь, что существую Я, один, и требует поэтому от другого человека, если бы таковой нашелся, чтобы он думал и верил, как Я, ибо перед реальностью монотеистического единства исчезает реальность различия, реальность другого, она лишь простая иллюзия чувств: "Все то, что не бог, есть ничто, то есть все то, что не есть Я, есть ничто". Если поэтому с верой в единого бога сочетается терпимость по отношению к инаковерующим, то в основе этого бога лежит многообразное и терпимое существо природы. "Натурализм, - говорит К. Ф. Бардт в своей "Оценке естественной религии" 1791 г., - по своей природе ведет к терпимости и свободе. Он ведь сам не что иное, как вера в субъективную истину" и так далее "Но сторонник положительной религии считает лишь свою веру истинной, потому что бог, мол, открыл ее ему, и не может, стало быть, равнодушно взирать на различия, потому что для него каждое различие есть отступление от того единственного, во что бог, как он полагает, приказал верить". "Могу ли я любить того, кого мои бог ненавидит и кого мои бог на веки вечные передал дьяволу?" Но что или кто является богом естественной религии? "Бог любви, который находит свое собственное блаженство в том, чтобы оказывать благодеяния своим созданиям и делать их счастливыми"... "Если бог есть любовь... в таком случае человеколюбец есть полное подобие бога". Но кто любит какое-либо существо, тот признает его индивидуальность. Кто любит цветы - любит все цветы, радуется их бесконечному разнообразию и дает каждому цветку то, что отвечает его индивидуальной природе. Но что является принципом, или причиной, этих бесконечных различий и индивидуальностей, раскрываемых перед нами чувствами? Природа, сущность которой и есть это разнообразие и индивидуальность, потому что она не духовное, то есть абстрактное, метафизическое, существо, как бог. Бог, разумеется, также изображается, как "бесконечное множество различий", но это множество заимствовано лишь от природы и ее воззрения. Что же такое, стало быть, бог естественной религии? Не что иное, как природа, но представленная в виде личного, чувствующего, благожелательного существа, не что иное, следовательно, как антропоморфизм природы. Должен я по этому поводу также заметить, что не только язычники, но и христиане - отнюдь не только пантеисты - постоянно соединяют природу с богом и даже их друг с другом отождествляют, то есть ставят природу на место бога. Вот несколько примеров. И. Барклай говорит в своем "Зерцале душ": "В обычаях этих народов выступает богатство природы, которое дало возникнуть под покровом сходства внешних проявлений столь многим различным привычкам и направлениям воли". Даже Меланхтон в своей "Психологии" говорит о желчном пузыре: "Устрояющая природа его мудро спрятала", - и далее о легком: "...с какой целью природа расположила легкое вокруг сердца, можно усмотреть из его функций". И Эразм в своем "Собрании пословиц" объясняет выражение "сражаться с богами" таким образом: по примеру титанов сражаться с богами - значит противоборствовать природе? К ЛЕКЦИИ ТРИНАДЦАТОЙ. (12) Это особенно явствует из представления о смерти вообще, величайшем зле в глазах необразованного человека. Человек первоначально не знает, что такое смерть, и еще менее, какова ее причина. Человек - абсолютный эгоист; он не может себе мыслить отрицания своих желаний, и, следовательно, конца своей жизни, ибо он ведь хочет жить. Он вообще ничего не знает о природе, ничего о существе, отличном от человеческого существа и воли; как же мог бы он представить себе смерть как нечто естественное или даже необходимое? Смерть поэтому имеет для него человеческую, личную, произвольную причину; но смерть есть бедствие, некое зло, стало быть, причина ее есть зависть богов, не желающих человеку ни счастья, ни радости ("Ты завистлив, Гадес!" - говорится в одной эпиграмме Эринны), или гнев богов из-за какого-нибудь причиненного им оскорбления (так, например, жители острова Тонга верят, по свидетельству В. Маринера в его книге "Известия об островах Дружбы, или островах Тонга", что всякая человеческая беда причинена богами за нерадение о религиозных обязанностях), или одна лишь злоба духов и людей, находящихся с ними в сношениях, волшебников. Луллы (в провинции Чако) приписывали, по свидетельству Шарлевуа (История Парагвая, т. 1), все болезни, за исключением ветряной оспы, злобе невидимого животного, не отличающегося, впрочем, от "духа"; чикиты же, по свидетельству того же Шарлевуа (т. 2), наоборот, верили, что женщины являются причиною всех болезней. У кафров если волшебник, повелевающий стихиями, не может вызвать дождя, то это значит, что в этом отсутствии дождя повинен какой-нибудь человек, который потом намечается волшебником и убивается (Ausland, май 1849). Так, например, кхандами в Гондване смерть приписывается магическим силам отдельных лиц и богов, ибо смерть согласно их вере не есть необходимый удел человека, который, собственно говоря, бессмертен (совсем как у христиан) и которого настигает смерть лишь в том случае, если он оскорбил какое-либо божество, либо если лица, желающие ему зла и располагающие сверхъестественными силами, причиняют ему смерть. Все, например, смертные случаи, происшедшие от нападения тигров, приписываются подобным лицам, потому что тигр согласно верованиям кхандов (а также и христиан, по крайней мере, правоверных) создан для пользы людей, но разгневанные боги или волшебники пользуются им для своих целей (Ausland, январь 1849 года). Из этих представлений о причине и существе смерти и всех других зол вытекают и человеческие жертвоприношения и все другие беды, которые человек причиняет себе и другим, побуждаемый религией. Разумеется, не только из них, потому что какое бесчисленное количество людей не истребляла только огнем и мечом одна лишь вера в бессмертие! Богу нравится смерть человека, то ли из зависти и чувства мести, то ли из какого другого личного побуждения, стало быть, надлежит в его честь и для его удовольствия убивать людей. Но всего очевиднее наслаждается кровью человека бог войны, ибо лишь от смерти врага зависит победа, милостивый подарок бога войны; неудивительно, стало быть, что этому богу в особенности приносили человеческие жертвы. Богу вообще доставляют удовольствие страдания и муки человека, каковы бы ни были причины этого, и, следовательно, для того, чтобы ему нравиться, чтобы завоевать его расположение, необходимо добровольными жертвами и муками предупредить недобровольные. (13) Дословно, впрочем, в переводе А. Шлегеля, это значит: я есмь вечное время (le temps infail-lible согласно Вилькинсу во французском переводе 1787 года), я - всевидящая и всепожирающая смерть, я - начало будущего. К ЛЕКЦИИ ЧЕТЫРНАДЦАТОЙ. (14) "Ты согласен, стало быть, с бессмысленным мнением номиналистов, которые не признают никакой другой всеобщности, кроме понятий и имен? Да, но я полагаю, что я тем самым присоединяюсь к очень разумному мнению; ибо скажи, ради бога, ты, который признаешь общие сущности и притом признаешь их существующими, что ты воспринимаешь в мире, что не было бы единично? В высшей степени единичен бог (singulanssinius est deus), единичны все его существа, данный ангел, данное солнце, данный камень, короче говоря, нет ничего, что не было бы отдельным существом. Эта мысль, впрочем, встречается также и у других, например у Скалигера. Ты говоришь, что есть, например, человеческая природа, которая всеобща. Но в чем же выражается эта всеобщая природа? Я, по крайней мере, вижу данную человеческую природу Платона, данную человеческую природу Сократа, и всегда эти природы единичны. Если ты более проницателен, то скажи же мне, в чем ты усматриваешь другую, всеобщую природу? так как имеется много индивидуумов, говоришь ты, то имеется, стало быть, во всех них одна общая природа. Так? но как ты это доказываешь? Мне, по крайней мере, довольно, что я имею одну единичную, и тебе довольно, что бы ты ни говорил, одной единичной; что касается меня, то я не вижу никакой природы, которая была бы нам обоим обща, которая была бы одна и та же в тебе и во мне. У тебя есть твое тело, твоя душа, твои отдельные части, твои дарования, у меня также есть мои собственные. Что же такое, следовательно, эта природа, которая одинакова во мне и в тебе?.. Ты говоришь, и притом с большим успехом: не присуща ли та же человеческая природа всем людям даже тогда, когда никто об этом не думает? Но та природа, которая и в самом деле присуща многим, не является ли она и в самом деле всеобщей? Я, разумеется, признаю, что человеческая природа присуща многим даже тогда, когда никто об этом не думает, но я при этом прибавляю, что она многообразна. Ты хотел сказать, что она одна, чтобы утверждать ее всеобщность, но я говорю, что она многообразна, чтобы утверждать существование отдельных натур... Скажи, пожалуйста, когда говорится: Платон - человек, есть ли в этом тезисе сам Платон человек или кто другой? Разумеется, не кто другой, как он сам; и точно так же, когда говорится: Сократ - человек, то человеком здесь является не кто другой, как Сократ сам или существо, от него отличное; так как поэтому человеческая природа является принадлежностью их обоих, то она не одного рода, а двух родов. Итак, возразишь ты мне, это пустая тавтология, когда говорят: Платон-человек, потому что это само говорит за себя. Я отвечаю, что каждое положение, чтобы быть истинным, должно быть идентичным, потому что ничего нельзя говорить такого о предмете, что не являлось бы им самим или не находилось бы в нем" (Гассенди, "Парадоксальные упражнения против Аристотеля"). Конечно, существует всеобщее, но поскольку оно существует, а не является простым мысленным существом, оно есть не всеобщее, а единичное, индивидуальное, так что можно с таким же правом сказать вместе с реалистами, что оно существует, как и с номиналистами, что его нет. Человечество существует в людях, каждый есть человек; но каждый есть особый, от других отличный, индивидуальный человек. И ты можешь лишь в мыслях, но не в действительности отделить то, чем я отличаюсь от других, от того, в чем я с ними схож, следовательно, индивидуальное от всеобщего, не превращая меня в ничто. Действительное есть абсолютное, неотличимое единство; во мне нет ни одной точки, ни одного атома, которые бы не были индивидуальны. Правильно говорит уже поэтому Лейбниц в своей схоластической диссертации "О природе индивидуума", что принцип индивидуации каждого индивидуума это вся его собственная сущность. То, что теологи говорят о боге, а именно, что в нем идентичны субъект и предикат, бытие и сущность, что о нем ничто не может быть сказано, кроме того, что он есть,-это поистине относится и к индивидуальности, к действительности. Но мышление отделяет то, в чем я схож с другими, от того, чем я от них отличаюсь, благодаря чему я индивидуум, - следовательно, предикат от субъекта, имя прилагательное от имени существительного, и делает его самого существительным по той простой причине, что как для его природы - потому что индивидуум, субъект не может этого воспринять - так и для его назначения прилагательное есть главное. Поэтому и бог для абстрактного мышления есть главный предмет, главное существо, хотя, как я это показал в этих лекциях, как и в другом месте, он не что иное, как Thesaurus eruditionis scholasticae, Lexicon philosophi, Catholicon seu lexicon ex diversis rebus contractum, то есть собрание имен, имен прилагательных без существа, без материи, без субстанции, собрание, которое, несмотря на это, делается субстанцией - и притом высшей субстанцией. С точки зрения абстрактного, уже переполненного всеобщностями мышления, выведение общего из единичного представляется неразумным, бессмысленным, ибо с общим в мышлении соединяется понятие существенного и необходимого, с единичным же - понятие случайного, исключительного, безразличного. Мышление подводит, например, бесконечное множество друг с другом рядом лежащих песчинок под общее и коллективное понятие: песчаная куча. Образуя это понятие, я собираю одним взглядом песчинки в кучу, не делая между ними различия, и обозначаю в противоположность к этой куче, как будто бы она была нечто самостоятельное, песчинки, которые я в мыслях или руками одну за другой отбрасываю как отдельные, случайно тут находящиеся, несущественные, потому что они могут быть отброшены без того, чтобы куча перестала быть кучей. Но не являются ли и прочие песчинки кучи отдельными единицами? Что же такое куча, как не множество именно отдельных единиц? Не уничтожается ли она сама, если я отбрасыванию отдельных песчинок не ставлю никакого предела? Но где этот предел? Там, где мыслителю становится скучно возиться с единичными песчинками. Он одним произвольным прыжком перескакивает от песчинок к песчаной куче, то есть от отдельного к общему. Обще - бесконечное, абсолютное мысли, единично - бесконечное, абсолютное чувственности, действительности, ибо существует не только данное отдельное, но и все отдельное, но все отдельное неуловимо, ибо оно имеет свое бытие лишь в бесконечности времени и пространства. Ограничено данное место, но кроме него есть бесчисленное количество других мест, уничтожающих его ограниченность; ограничено данное время, но этот предел его теряется в потоке прошлого и будущего времени. Но как мышление, по крайней мере абстрактное, устраняет этот предел? Качественным изменением понятий; оно ограниченности данного места противопоставляет вездесущность, то есть не пространственное бытие, ограниченности данного времени - вечность, то есть не временное бытие. Так мышление вообще без дальних слов перескакивает от отдельного к общему и делает его самостоятельным существом, от первого существенно отличным. "Люди гибнут, но человечество остается". В самом деле? Но где же остается человечество, если нет людей? Кто же, таким образом, те "люди, которые гибнут"? Те, кто уже умер и кто живет? Но кто же - человечество, которое остается? Грядущие люди. Но мышление или человек, когда он мыслит, принимает всюду, как это мы видим на данном примере, любую определенную сумму за всю сумму, нескольких индивидуумов за всех и ставит поэтому на место этих пропущенных будущих индивидуумов, с которыми он в мыслях уже разделался, покончил, родовое понятие, человечество. Голова есть палата представителей вселенной, родовое понятие - представитель, заместитель индивидуумов, которые в своей бесконечной действительности не находят себе места в голове. Но именно потому, что родовое понятие есть представитель индивидуумов и что мы при словах - индивидуумы, отдельные - думаем лишь о тех или других отдельных, нам представляется - по крайней мере, в том случае, если мы имеем голову, переполненную родовыми понятиями, и воззрение действительности нам стало чуждым - как нельзя более естественным и разумным выводить отдельное из общего, то есть действительное из абстрактного, сущее из мыслимого, природу из бога. Тем не менее с этим выведением дело обстоит таким же образом, как со средневековой государственно-правовой фикцией, которая делает верхушку государства его фундаментом, согласно которой император, - ведь император есть родовое понятие в области политики, в Риме только император назывался и был общественным лицом, остальные все были лицами частными, - император есть источник и основа всякого права, всякой власти, всякого благородства, тогда как первоначально или согласно действительной истории происхождения имело место как раз обратное: "власть масс", то есть - по понятиям старых времен - "власть свободных людей", предшествовала монархическому принципу. (15) При мышлении и высказывании, когда уже ради одной преемственности мыслей целое разрывают на части, коим придают самостоятельное существование, когда у индивидуума вырывают желудок из тела, сердце из груди, мозг из головы, когда образуется застывшая идея изолированной индивидуальности, то есть простого призрака, продукта схоластической мысли, - возможно, разумеется, и обратное, а именно, чтобы индивидуум имел своей предпосылкой общее понятие; ибо что такое индивидуум без содержания, без качеств, талантов или сил, которые делают человека человеком, но которые мы в мыслях об индивидууме различаем и делаем самостоятельными, как родовые понятия? То же, что нож, от которого при абстрагировании взяли прочь клинок. Конечно, идея или дело, ради которого я живу, не гибнет вместе со мною; конечно, разум не перестает существовать, если я перестаю думать, но лишь потому, что другие индивидуумы подхватывают это дело, другие индивидуумы думают вместо меня. "Индивидуумы меняются, интересы остаются", но только потому, что другие имеют тот же интерес, что и я, и так же, как и я, хотят быть образованными, свободными, счастливыми людьми. К ЛЕКЦИИ ШЕСТНАДЦАТОЙ. (16) О моих в этих лекциях высказанных политических взглядах только следующее коротенькое замечание. Уже Аристотель в своей "Политике", трактующей почти все вопросы современности, но, как это само собою разумеется, трактующей их в духе древнего мира, говорит, что нужно быть не только знакомым с лучшим государственным устройством, но и знать, для каких людей оно годится, ибо и лучшее не для всех подходит. Если поэтому мне указывают с исторической, то есть связанной с временем и пространством, точки зрения на конституционную монархию, разумеется на истинную, как на единственно для нас подходящую, возможную и потому разумную государственную форму, то я с этим вполне согласен. Если же независимо от пространства и времени, то есть данного определенного времени (и тысячелетия являются определенным временем), данного определенного места (ведь и Европа есть только место, точка в мире), монархию изображают как единственно или абсолютно разумную государственную форму, то я протестую против этого и утверждаю, что в гораздо большей степени республика, разумеется демократическая, является той государственной формой, которая непосредственно представляется разуму, как соответствующая человеческому существу и, следовательно, истинная, что конституционная монархия есть птолемеевская, республика же - коперниковская система политики и что поэтому в будущем человечества Коперник так же победит Птолемея в политике, как он его уже победил в астрономии, хотя некогда птолемеевская система мира также выдавалась философами и учеными за непоколебимую "научную истину". К ЛЕКЦИИ ДВАДЦАТОЙ. (17) То же самое относится впрочем не только к язычникам, но и к древним израильтянам. Когда даниты отняли у Михея его идола, он вслед им крикнул: "Вы взяли моих богов (или согласно другим - моего бога), которых я сделал". Впрочем, отнюдь не один только скульптор (пластический делатель изображений), но и - и притом в особенности духовный - делатель изображений - поэт - есть делатель богов. Достаточно вспомнить только Гомера и Гезиода! Овидий в четвертой книге своих писем с Понта говорит буквально следующее: "Боги делаются также в стихах (или при помощи стихов) (или поэтами)". Di quoque carminibiis (si fas esfc dicere) fiunfc. Когда утверждают, что религиозный человек почитает не самое изображение или самую статую как бога, но лишь бога в них, то это различение лишь в той мере обосновано, что бог существует также и вне статуи и изображения, а именно в голове, в духовном мире религиозного человека, лишь в той мере, стало быть, в какой вообще существует различие между существом, как существом чувственным, действительным, и им же, как существом представленным, духовным. Но вне этого это различение лишено основания. То именно, в чем человек почитает бога, есть его истинный, действительный бог; бог же, имеющий свое бытие над этим и вне этого, есть лишь призрак представления. Так, протестантизм, по крайней мере старый, ортодоксальный, находит и почитает бога в Библии, то есть он почитает Библию как бога. Протестант почитает, разумеется, не книгу, как книгу, подобно тому, как король ашантиев в Африке почитал Коран, хотя и не понимал в нем ни слова; он почитает ее содержание, слово божие, то слово, в котором бог высказал свое существо; но ведь это слово существует, по крайней мере не искаженное, только в Библии. Слово божие есть и божья мысль, божья воля, божье мнение, - следовательно, божье существо; содержание священного писания поэтому есть содержание существа божьего. "Нужно сделать все, - говорит Лютер в своей проповеди, которую он держал в пасхальный понедельник 1530 вода в Кобурге, - чтобы мы знали пользу и употребление писания, а именно, чтобы мы знали, что оно есть свидетельство во всех своих частях о Христе и к тому же высшее свидетельство, далеко превосходящее все знамения и чудеса, как на это указывает Христос в притче о богатом (Лука, 16, 29-31): у них Моисей и пророки, и если они и им не верят, то воистину они еще много меньше поверят, если бы кто из мертвых воскрес. Мертведы могут нас обмануть, но этого не может сделать писание. Вот это-то обстоятельство и заставляет нас так высоко ценить писание, и притом Христос сам считает его в данном случае лучшим свидетельством. Следовательно, он хотел сказать: вы читаете пророков и все же не верите? Правда, это бумага и чернила, и тем не менее это самое важное свидетельство. Так и Христос больше считает нужным ссылаться на него, чем на свое появление" и так далее Кто же после этого станет удивляться тому, что в протестантской церкви "сила божественного слова", или "божественная сила священного писания", сделалась главным предметом теологических споров, что препирались всячески из-за "моральной, естественной, сверхъестественной, физической, сходной с физической, объективной, субъективной силы божественного слова", например, учили тому, что "божественная и сверхъестественная сила, которой человек просвещается и обращается в истинную веру, находится не возле священного писания, а в нем самом (поп adesse scripturae, sed inesse) и что человек обращается в веру не силой, сосуществующей с писанием, а силой, существующей в самом писании (И. Р. Шлегель, История церкви восемнадцатого века), что определенно утверждалась божественность священного писания. Так, генеральный суперинтендент и старший пастор Г. Нитше написал в первой четверти восемнадцатого века две книги на тему о том, является ли священное писание самим богом. (18) Разумеется, бог, как уже достаточно было показано, есть также и образ природы, ее запечатленное в образе существо, - природа ведь есть первый, первоначальный предмет религии, остающийся ее постоянной основой, - но человек, и именно стоящий на точке зрения религии, воображает, представляет себе природу лишь по мерке своего собственного существа, так что запечатленное в образе существо природы есть лишь опредмеченное существо человека. К ЛЕКЦИИ ДВАДЦАТЬ ПЕРВОЙ. (19 Для горения необходима, разумеется, температура, различная соответственно различию горю чего материала, но и для поэзии нужна определенная температура, меняющаяся соответственно индивидуальным различиям, - внутренняя и внешняя теплота, чтобы вызвать огонь воодушевления. Когда мы воспламеняемся духовно, мы воспламеняемся и физически; нам бывает жарко и при спокойном положении в холодной комнате. И, наоборот, физический огонь вызывает также поэтический. Там, где кровь стынет от холода, не бьется и пульс поэзии. (20) "К фантастическим видениям лихорадочного больного, - говорит Г. Банкрофт в своей "Истории Соединенных Штатов Америки", - прислушивается целая деревня или целое племя, и вся нация скорее отдала бы и свой урожай, и свои драгоценные меха, и свою охотничью добычу, и все прочее, чем воспротивилась бы исполнению сна. Сон должен быть выполнен, хотя бы он потребовал, чтобы женщины отдавались всем и каждому. Вера в мир духов, раскрывающийся через сновидения (вернее: вера в сновидения, которые представлялись человеку как духи, боги, сверхчеловеческие существа), была всеобща. На Верхнем Озере племяннику одной индианки приснилось, что он видит французскую собаку, и женщина среди зимы отправилась за 400 верст снежного пути, чтобы достать такую собаку". Что за героизм! А между тем он был вызван только сновидением! (21) Так и в неоднократно упоминавшейся "Истории Парагвая" Гуараниса рассказывается, что часто люди умирали из одного страха перед волшебством. Жители Бразилии также "до такой степени боятся злых духов, что некоторые из них умирали при виде представившегося им привидения" (Бастхольм, Исторические данные к вопросу об изучении человека в его диком и неразвитом состоянии, 4 часть). К ЛЕКЦИИ ДВАДЦАТЬ ВТОРОЙ. (22) (Стр. 716). Бог выполняет то, что человек желает; он есть существо, отвечающее желаниям человека; он отличается от желания лишь тем, что в нем является действительностью то, что в том есть лишь возможность; он сам есть исполненное или близкое к исполнению желание, или опредмеченное и ставшее действительностью существо желания. Кедворт спрашивает в своей "Интеллектуальной системе": "Если нет бога, то откуда же происходит, что все люди хотят иметь бога?" Но следует скорее спросить наоборот: если бог есть, то почему и зачем людям его еще желать? То, что есть, не составляет предмет желания; желание, чтобы был бог, есть как раз доказательство того, что его нет. "У них (богов), - говорит греческий поэт (Пиндар) у Плутарха, - нет болезней, они не стареют, они не знают труда, они избавлены от переправы через Ахерон". Можно ли отчетливее выразить, что боги - это желания людей? "Ничего, - говорит Веллей Патеркул, - не могут люди желать от богов, ничего боги не могут людям дать... чего бы Август... не предоставил Римскому государству". "То, что подлежит изучению, - говорит Софокл (Плутарх, О счастии), - то я изучаю; что может быть найдено, я ищу; то, чего можно желать (или желанное, достойное желания), я испрашиваю у богов". "У Анны не было детей, господь замкнул ее чрево", то есть она была бесплодна. "Тогда встала Анна и молилась господу: если ты своей служанке дашь сына, то я на всю жизнь отдам его господу. И бог внял ей. Господь исполнил мою просьбу, с которой я к нему обращалась. Она забеременела и родила сына, и назвала его Самуилом", - то есть испрошенным у бога, Theaiteton, как Иосиф переводит Самуила (Клерикус, Комментарий к Самуилу). Клерикус замечает к этому месту, что когда идет речь о словах: "господь замкнул ее чрево", не приходится думать о чуде, то есть об особенном действии всемогущества божьего, что, следовательно, и раскрытие ее чрева не было чудом. Однако что же такое бог, что такое молитва, если они не имеют другой силы и другого предназначения, как развивать уже сформированные природные зародыши? Вера не позволяет вдаваться ни в какие анатомически-физиологические вопросы и исследования. Согласно вере бог или божественная сила молитвы, сила благочестивого желания, была причиной беременности Анны. Бог, который не способен ничего создать, который может лишь высидеть яйца, снесенные натурализмом, не есть бог. Бог в такой же мере стоит над природой, он так же свободен, так же мало связан анатомически-физиологическими условиями, как и желание, как и фантазия человека. Одиссей - чтобы привести еще несколько примеров и доказательств связи между богом и желанием - говорит Эсмею: "Да даруют тебе, друг, Зевс и другие бессмертные боги то, что ты всего больше желаешь, за то, что ты меня так хорошо принимаешь". А в двадцать первой песне Одиссеи коровник говорит Одиссею: "Отец Зевс, о, если бы ты исполнил желание, и герой вернулся бы, и ему указывал бы путь бессмертный!". Юпитер в овидиевых Фастах говорит беотийскому крестьянину Гириею, гостеприимно угостившему его вместе с его братом Нептуном и с Меркурием: "Если у тебя есть какое-нибудь пожелание, говори; ты все получишь, или все тебе будет дано". Старец ответил: "У меня была дорогая супруга, но сейчас ее покрывает земля. Я поклялся вашим именем не касаться никакой женщины, кроме нее. Я держу свое слово, но мое сердце раздвоено, я охотно бы сделался отцом и не хочу сделаться супругом". Боги сообща исполнили его желание: они помочились в бычачью кожу, и из божественной мочи по прошествии десяти лун произошел маленький мальчик. Если мы оставим в стороне водянистые дополнения к этой басне, то она говорит нам то же самое, что при подобных же обстоятельствах говорит и Ветхий завет: "Есть ли для Господа что невозможное?", то есть, есть ли что невозможное для силы воображения человеческого сердца и желания? К ЛЕКЦИИ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕЙ. (23) Я не могу удержаться от того, чтобы не включить в эти примечания в высшей степени интересный по своей простоте и искренности индусский гимн к воде из Ригведы (Статья Кольбрука о священном писании индусов. Перев. Л. Полея, с приложением отрывков из древнейшей религиозной поэзии индусов). "Воды, богини, напояющие коров, вас призываю я; мы должны приносить жертвы рекам. В воде заключено бессмертие (нектар), в воде -целительная сила; вы, жрецы, неустанно славьте воду! Сома возвестил мне, что в воде все целительные средства, что Агни (огонь) все осчастливливает и что вода все исцеляет. Воды! Пропитайте мое тело целебными средствами, уничтожающими болезни, чтобы я мог долго еще созерцать свет солнца. Воды! Возьмите от меня прочь все, что есть злого во мне, насилия, которые я совершил, проклятия и ложь, которые я произнес. Сегодня я почтил воды, я соединился (купаясь) с сущностью воды. Приди ты, Агни, наделенный водою, окружи меня блеском!" К ЛЕКЦИИ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЙ. (24) Поскольку родители - существа частные, боги же - публичные, касающиеся и охватывающие все государство, всех граждан, то, конечно, первые стоят ниже вторых, ибо дом или семейство (то есть то или другое семейство) может, как говорит Валерий Максим, быть уничтожено без того, чтобы государство погибло, между тем как гибель города или государства необходимо ведет за собою гибель всех пенатов. Поэтому в ряду обязанностей Цицерон уделяет обязанностям по отношению к богам первое место, обязанностям по отношению к отечеству- второе, обязанностям по отношению к родителям - третье. Но различие в чине или ранге не составляет различия по существу. Кроме того, первое в шкале мыслей не есть первое в шкале природы. Источник святости отечества есть святость собственного очага, пенатов, отцов, а источник святости богов - святость отечества, ибо ведь главная основа их почитания та, что они боги отечества, что они di romani (римские боги), но прежде, чем возник Рим, не было и римских богов. "Что более неприкосновенно, - говорит Цицерон, или автор "Речи про себя", - что во всякой религии более охраняется, как не дом каждого гражданина?.. Это убежище так неприкосновенно, что никому не дозволено кого-либо вырвать из него". Какой контраст между этим преклонением языческого государства перед святостью домашнего права и той грубостью, тем бесстыдством, с которым христианское государство и к тому же на основании самых легких подозрений, врывается в дом, как вор, и тащит хозяина дома в тюрьму. К ЛЕКЦИИ ДВАДЦАТЬ ПЯТОЙ. (25) Так как древние язычники и, в частности, греки смотрели на все не только телесные, но и духовные блага и силы, как на богов или на дары богов, и сознавали, что без добродетели и рассудка или мудрости нет счастья ("пагубна, - говорит, например, Гезиод, - для бедного смертного несправедливость", и также Солон: "я хочу, конечно, иметь богатства, но не несправедливым путем"), то предметами их желаний и молитв были не только материальные, но и духовные блага. Ведь начинают же поэты свои песни постоянно молитвами, обращенными к богам! Впрочем, они не знают добродетели, независимой от внешних благ, - отсюда и жалоба поэтов на несчастье бедности, так как она портит людей, понуждает их к низкому образу мыслей и действий ("о, Плутос (богатство)! прекраснейший и любезнейший из богов, - говорится, например, у Феогнида, - с твоей помощью, если я теперь и плох, я буду хорошим человеком"), и точно так же они не знают и счастья, независимого от телесных благ. Так, в одной греческой застольной песне-молитве, обращенной к Гигиене, богине здоровья, говорится: "Без тебя никто не счастлив!". И даже Аристотель еще не знает добродетели и счастья, независимых от внешних "временных благ". (26) Правда, язычники обожествляли и бедность, несчастье, болезнь. Различие лишь в том, что хорошее есть нечто желанное, а худое или злое - нечто проклинаемое. Так, у Феогнида, например, говорится: "О, жалкая бедность! Отчего ты не хочешь уйти к другому человеку, отчего ты любишь меня против моей воли? Уйди же от меня!" (27) Так как я в "Сущности христианства" и в других своих сочинениях не морализировал, не подымал воя по поводу греха и даже не посвятил ему особой главы с точным обозначением его имени в заголовке, то мои критики меня упрекнули в том, что я не понял христианства. Но, как и в других кардинальных вопросах, - это, разумеется, представляет собою утверждение без доказательства, но у меня нет ни времени, ни охоты для подобного рода доказательств, для несущественной и беспредметной критики, - как, следовательно, и в других кардинальных вопросах мои остроумные противники мне поставили в упрек как раз мой правильный взгляд и мой такт, так и в данном вопросе. Против моей воли разросшееся примечание к этому примечанию см. в конце, после э 28. Как добродетель, или мораль, не является сама по себе целью и предметом христианской любви, так же точно и порок, или грех, не есть сам по себе предмет христианской ненависти. Бог есть цель христианина; но бог не есть - или, по крайней мере, есть не только моральное существо; только моральное существо есть голая абстракция, голое понятие, а понятие не имеет существования. Бог же согласно вере есть существо существующее, действительное существо. Бог, разумеется, свят, добр, безгрешен; он понимает свою моральную доброту или совершенство, но лишь потому, что он есть совокупность всех благ; он ведь не что иное, как олицетворенное и опредмеченное существо силы воображения, наделенный и украшенный всеми сокровищами, всеми благами и совершенством природы и человечества. Моральное совершенство в боге есть не кантовская добродетель, не добродетель в противоречии со склонностью, с влечением к счастью; бог как совокупность всех благ есть блаженство; кто поэтому имеет бога своей целью, тот, конечно, имеет своей целью безгрешность, моральное совершенство, но в то же время - непосредственно и неотделимо - и блаженство. Когда я, - говорит, например, Августин в 10-й книге своей "Исповеди", -когда я тебя, моего бога, ищу, я ищу блаженной жизни. Бог у христиан означает высшее благо, но точно так же и vita aeterna - вечная или блаженная жизнь - означает высшее благо. Христианин никоим образом не отвергает один только грех, или грех сам по себе, но он отвергает в то же время и его условия, его причины, его сообщников, отвергает все соотношение вещей, при котором грех является необходимым звеном: мир, природу, плоть. Грех ли любить женщину? Нет; и однако на небе, этой цели христианских желаний, нет такой любви. Грех ли еда и питье? Нет; но это - нечто не божественное, поэтому исключенное из идеала христианства. Сущность христианства, как я его совершенно верно философски обозначил в сочинении, носящем этот заголовок, есть субъективность в хорошем и худом смысле этого слова - субъективность, то есть душа или личность человека, избавленная от пределов, поставленных природой, и тем самым, разумеется, освобожденная от радостей, но также и от тягот плоти или, вернее, обожествленное, неограниченное, сверхъестественное влечение к счастью. К ЛЕКЦИИ ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЙ. (28) Так, например, одна старинная христианская книга духовных песнопений говорит: "Хочешь ты меня положить на одр болезни? Я хочу. Должен ли я быть в нужде? Я хочу... И предашь ты меня смерти? Я хочу. Да исполнится твоя воля, о боже! Хочешь ты меня иметь на небе? Господи, это есть исполнение всех моих желаний. Должен ли я затем отправиться в ад? Я знаю, господи, это не есть твое желание. Что твоя воля этого не должна желать, того пожелала смерть твоего сына". В другом песнопении Хр. Тиция значится: "Помощь, которую он отложил, он еще не отменил; если он не помогает в любой момент, то он помогает, когда это нужно". "Ни одно несчастье, - говорится в другом песнопении, - не длится вечно; оно, наконец, прекращается". И в другом: "Как богу угодно, так пусть и будет, я оставляю заботы птичкам. Если сегодня ко мне в дом не придет счастье, оно будет у меня завтра. Что мне уготовано, то останется неприкосновенным, хотя бы оно исполнением затянулось; благодари бога с усердием; что должно быть, то будет. Он мое счастье устроит". А в одном песнопении Н. Германа говорится: "Будь предан господу богу, пусть он делает, как ему угодно, ему ничто не нравится, что нам не было бы полезно, он нам всем хочет всего доброго". Наконец, в песнопении П. Гергарда: "Страдания христиан имеют благостный смысл; кто здесь временно плакал, не будет жаловаться вечно, его ожидает совершенная радость в саду Христа, которому одному известна его жизнь". (К примеч. (27)). Всякая антикритика бесполезна, скучна, противна, потому что критики в своем старании не попять писателя, а опровергнуть его принимают видимость за сущность, без критики делают словесное существенным, местное - универсальным, частное - характерным, временное - постоянным, относительное - безусловным, связывают то, что друг к другу не относится, необходимо же связанное разъединяют - словом, все перемешивают произвольно и в беспорядке и поэтому предоставляют антикритике не философскую, а лишь филологическую работу по толкованию цитат. Критики возлагают на автора обязанность научить их чтению, прежде всего чтению книг, написанных с умом; ибо остроумная манера писать состоит между прочим в том, что она предполагает ум и в читателе, что она не говорит всего, что она предоставляет читателю самому сказать себе о тех взаимоотношениях, условиях и ограничениях, при которых данное положение только и имеет значение и может быть мыслимо. Если поэтому читатель из тупости ли или из желания во что бы то ни стало раскритиковать автора не заполнит эти пробелы, эти пустые промежутки, если он самодеятельно не восполнит автора, если все его понимание и рассудок направлены лишь против него, но не за него, то неудивительно, что сочинение, и без того беззащитное, уничтожается до конца критическим произволом. Так, чтобы подтвердить это мое суждение несколькими образчиками, я укажу на профессора Шадена, который существенным, окончательным исходным пунктом своей критики моего "понятия мышления" делает один момент в моем развитии - одну рецензию от 1838 года, а затем сочетает его, но самым произвольным и некритическим образом с положениями противоположного содержания из моих позднейших сочинений. Чем является, например, на стр. 47, параграф 24-й из "Основных положений", который начинается словами: "Правда, еще считается признанным, что душа ощущает тождественность с самой собой"? Органическим посредствующим звеном между мыслями 1838 года и позднейшими "дополнениями, которые выявляют себя как нечто во всех отношениях удивительное и в большей или меньшей степени противоречащее прежним определениям", является прежде всего частью прямая, частью косвенная критика упомянутой рецензии и ее точки зрения в статье "Против дуализма", где я устанавливаю психологический генезис представлений о сверхчувственности, о нематериальности души, где я объясняю, как происходит то, что человек не может согласовать действие мысли с действием мозга; далее, доказательство, подтверждаемое бесчисленными примерами, что сверхчувственное существо есть не что иное, как нечувственное (отвлеченное или воображаемое) чувственное; наконец, темой всех моих позднейших сочинении является человек как субъект мышления, тогда как прежде мышление само было для меня субъектом и рассматривалось мною как нечто самодовлеющее. Но через все эти посредствующие звенья мой некритический критик перескакивает, абстрагирует себе из нескольких произвольно подобранных положений противоположность между духом и материей, и строит вслед за тем на этой основе воздушный замок своей критики, производимой им над "понятием мышления". Столь же произвольна и некритична и его критика "понятия бытия". Так, например, он говорит: бытие "превращается (у Ф.) в тень... принижается до одной части мыслящего, до его яйности. Неудержимо необходимым становится тезис: "материю нельзя упразднить, не упразднив разума, нельзя признать, не признав разума". Боже, как подходит сюда это положение! Ведь это - лишь обобщенный исторический факт. И как из него вывести растворение бытия в мышлении? "Правда, еще говорят, - продолжает критик, - быть - значит быть предметом", но при этом тотчас же прибавляет: - Следовательно, бытие предполагает наличность сознания. Нечто есть действительное нечто лишь как объект сознания... Следовательно, сознание есть мерило всякого существования". Как может "добросовестный" критик просмотреть, что это положение есть критика фихтевского идеализма, потому что сейчас же в следующей фразе значится: "так, в идеализме осуществляется сущность теологии!". До какой степени вся его критика не попадает в цель, видно, впрочем, уже из того, что он содержание моих сочинений сводит к абстрактным понятиям бытия и мышления, тогда как с моей точки зрения вся философия о мышлении без мыслящего существа, о бытии без сущего существа, раскрываемого только чувством, - вся философия вообще, которая берет вещи не in flagrant!, есть пустая и бесплодная спекуляция; я ведь определенно на место бытия ставлю природу, на место мышления - человека, и точно также не абстрактную, а драматическую психологию, то есть психологию в соединении с предметами, в которых психика человека выявляется во всей своей полноте, - следовательно, лишь в своих предметных выражениях, в своих действиях. Господин фон-Шаден, наверное, убежден, что он меня опроверг, по крайней мере раскритиковал; я же говорю ему, что он обо мне фантазировал и притом очень дико. Еще несколько слов о "критике" господина профессора Шаллера. И на эту "критику", если бы я захотел заняться настоящей антикритикой, я мог бы ответить филологическим расчленением моих собственных сочинений, ибо ее автор дал до такой степени мало соответствующую истине оценку даже моего формального существа, что всегда верно лишь то, что противоположно всем его суждениям и построениям, и в своей мелочно-критической злобе идет так далеко, что отрицает или во всяком случае порицает даже самые простые и очевидные положения, являющиеся лишь выраженными в словах историческими фактами, как, например, тот факт, что естественная религия есть первоначальная религия. Однако я оставляю в стороне все отдельные упреки, все противоречия, все бессмысленное, что мой критик частью выводит из моих мыслей, частью находит непосредственно в них выраженным. Я выдвигаю лишь один пункт, но это кардинальный пункт, вокруг которого все вертится. Это - понятие индивидуума. Существенное различие между моей точкой зрения и точкой зрения, представленной моим критиком, заключается в следующем: он отличает род или общее от индивидуума, противопоставляет ему общее как само себя полагающее, то есть самостоятельное, объективное существо, поэтому индивидуум для него есть отрицательное, конечное, относительное, случайное, стало быть, позиция индивидуума есть позиция "произвола, безнравственности, софистики"; я же отождествляю род с индивидуумом, индивидуализирую общее, но поэтому обобщаю индивидуума, то есть расширяю понятие индивидуума, так что индивидуум для меня есть истинное, абсолютное существо. С точки зрения г. Шаллера, человек или индивидуум имеет в себе "самое себя полагающую, в себе необходимую общность", благодаря чему он может практически и теоретически выйти за собственные пределы; имеет "принципиальную общность "Я", являющуюся основой речи, "существенную общность, при посредстве которой он выводится за границы своих индивидуальных наклонностей", при посредстве которой он преодолевает свой "индивидуальный произвол", как, например, в нравственности; благодаря чему индивидуум, как, например, "при художественном воодушевлении увлекается идеей, а не своими собственными индивидуальными представлениями", благодаря чему, например, в знании мои мысли "являются не только моими, но и выражают сущность, представляют собой энергию опосредствования". Мы имеем здесь, следовательно, два существа в человеке: общее и индивидуальное, тогда как, по моему мнению, индивидуальность охватывает всего человека, сущность человека - одна, общая сущность сама есть сущность индивидуальная. Правда, человек в самом себе делает различия - он ведь сам явственно состоит из отличающихся Друг от друга и даже противоположных органов и сил, - но то, что он в самом себе отличает, в такой же мере принадлежит к его индивидуальности, в такой же мере является составной частью ее, как и то, от чего он это отличает. Если я борюсь с какой-либо наклонностью, то разве та сила, при помощи которой я борюсь, не является в такой же мере силою моей индивидуальности, как и моя наклонность, только силой особого рода? Выражение: выйти за свои пределы, преодолеть самого себя, находит себе объяснение в других выражениях, как-то: превзойти самого себя. Может ли, в самом деле, индивидуум превзойти самого себя? Не есть ли это превосходящее лишь моя, только теперь созревшая, развившаяся, индивидуальная сила или способность? Но большинство людей превращают слова в сущности. Голова, местопребывание интеллекта, есть нечто совершенно иное, чем живот, местопребывание материальных страстей и потребностей. Но распространяется ли мое существо лишь до пупка, а не до головы? Есть ли только содержание моего чрева содержание моей индивидуальности? Разве я в голове уже больше не я? Не обнаруживается ли мое я более всего там? Разве мышление не есть индивидуальная деятельность, "индивидуальное состояние"? Почему же в таком случае оно заставляет меня так напрягаться? Не является ли голова мыслителя, то есть человека, который делает индивидуальную деятельность мышления своей главной и характерной для него задачей, отличной от не мыслящей головы? Или вы, г. профессор, быть может, полагаете, что Фихте философствовал в противоречии со своей индивидуальной наклонностью, что Гете и Рафаэль творили в противоречии с их индивидуальными наклонностями? Но что же делает художника художником, как не то, что его индивидуальные наклонности, представления и воззрения являются художественными? И что же такое идея художника, которой он вдохновляется, как не "более или менее неопределенный образ другого индивидуума", то есть в данном случае произведения искусства, "или другого индивидуального состояния" искусства? Что же представляют собою вообще "индивидуальные наклонности и представления"? Это - представления и наклонности, не принадлежащие к данной профессии, к данной точке зрения, к данному делу, но являющиеся такими же существенными, такими же положительными, как и другие. Я сочиняю, например, стихотворение в возвышенном духе, тогда как мне за это время приходят в голову различные комические сцены, к которым я вообще питаю особую склонность, и нарушают мой творческий полет; это - представления "индивидуальные", которые я должен держать от себя вдалеке, устранять, если я хочу выполнить свою задачу; но они перестают ими быть, как только я их самих делаю предметом особого произведения искусства, как только я уделяю им надлежащее место. Перед нами - живописец; для него в его искусстве заключается основа и опора его материального и духовного или морального существования; но кроме этого призвания, этой, так сказать, супруги, выбранной им по склонности и общественно признанной, имеет он и другие влечения; он также и любитель музыки, верховой езды, охоты и так далее; из-за них он пренебрегает своим подлинным искусством и тем губит себя и свою семью. Эти влечения в данном случае являются, конечно, "индивидуальными наклонностями"; но разве они сами по себе заслуживают отвержения? Разве не имеют они признанного, объективного существования в других индивидуумах? Разве нет наездников, музыкантов, охотников по призванию и профессии? Одна из служанок застает случайно открытой шкатулку с драгоценными украшениями своей госпожи; она видит там массу ценных колец; у нее вырывается восклицание: ах! если бы я только могла свои лишенные украшений пальцы украсить столь чудесно. Соблазнительный случаи превращает желание в действие - бедняга крадет и попадает в тюремный рабочий дом. Является ли эта склонность к драгоценному камню или золотому кольцу сама по себе "индивидуальной" и - что то же самое с точки зрения наших спекулятивных философов - подлежащей преодолению, греховной, наказуемой? Нет; потому что та же склонность у владелицы драгоценностей считается правомерной, причем предмет этой склонности признается неприкосновенною собственностью. Сквозь золото и драгоценные камни, которыми украшена корона главы государства, мы видим "индивидуальную наклонность" несчастной служанки к нарядам и украшениям в виде "всеобщей страсти". Каждый человек вообще имеет массу желаний, наклонностей, вожделений, которым он не может позволить проявиться, потому что они находятся в противоречии с его общественным существом, с его профессией, с его существованием, с его положением, желаний и наклонностей, которые ведут поэтому у него эфемерное, микроскопическое, сперматозоидное существование, ибо у него для их удовлетворения не достает пространства и времени или других средств, но которые у других индивидуумов играют весьма значительную роль. Но умозаключение, делаемое из отрицания этих желаний и наклонностей к "самое себя полагающей общности", к чистому призраку без наклонностей, без желаний, без индивидуальности, есть не что иное, как старый, лишь прикрытый логическими формулами или фразами дуалистический и фантастический скачок или умозаключение от мира к не мирскому существу, от материи к нематериальному, от тела - к существу, лишенному телесности, потому что существо, которому я приношу в жертву эти наклонности и желания, есть само не что иное, как индивидуальная или даже самая, что ни на есть, индивидуальная наклонность и самое, что ни на есть, индивидуальное призвание, которым я оказал предпочтение перед другими, развив его усердием и упражнением до высоты мастерства и доведя до общественного признания; различие вообще между "индивидуальным" и общим - относительно, неуловимо, причем то, что во мне является частным лицом, в других есть лицо общественное, общее. Не были ли вы сами, г-н профессор, раньше приват-доцентом? Но что такое приват-доцент? Индивидуум, желанию которого преподавать университетские "власти" из ученого чванства и высокомерия не хотят дать осуществиться как незаконной "индивидуальной склонности"? Но вы теперь, слава богу, профессор, и ваша прежняя частная склонность стала теперь для вас даже служебной обязанностью, "нравственной необходимостью". Но какая же разница между "тогда" и "теперь"? Как профессор не хочет ничего знать о том, что он был некогда приват-доцентом, так же точно и обязанность, однажды отделившись от жизни и взобравшись на кафедру абстрактной морали, не хочет знать того, что она произошла из "индивидуальной склонности" человека. Откуда же, в самом деле, ведет свое происхождение, например, закон, а следовательно, и обязанность - не убивать? От "категорического императива"? Да, но этот категорический императив гласит: я не хочу умереть, я хочу жить, и то, что я хочу, то ты - должен, а именно: оставить меня жить. Откуда закон, а следовательно, и обязанность - не красть? От самополагающейся общности? Почему бы не от самосадящегося зада? Владеть (besitzen) - значит на чем-нибудь сидеть (sitzen), а сидеть нельзя, не имея седалища. Ты не должен красть - означает на самом деле не что иное, как то, что ты не должен вырывать сидение из-под моей индивидуальной склонности и произвола, безразлично, есть ли это сиденье софа или соломенный мешок, королевский трон или папский ночной горшок, ты не должен воровать его из-под моего зада, этого последнего аргумента и фундамента права собственности! Откуда происходит то, что в немецких законах охота играет такую важную роль, что кража или убийство прирученного оленя карается строже, чем убийство раба? Из "индивидуальной склонности" немцев к охоте. Но что является несправедливым, варварским в германских законах об охоте? Склонность к охоте? Нет! Но то, что важные господа признают лишь собственную склонность законной властью, у всех же остальных они ту же склонность осуждают как лишь индивидуальную, в духе наших философов. "Князья и дворяне, - говорит Себ. Мюнстер в немецкой истории Вирта, - все увлекаются охотой и полагают, что она принадлежит им одним в силу давнего обычая и дарованной свободы, но другим они запрещают под угрозой лишения глаз охотиться на оленей, серн, зайцев, а в некоторых местах запрещают даже под угрозой лишения головы". Но откуда ведет свое происхождение "спекулятивная философия" с ее полемикой против индивидуального произвола, индивидуальных склонностей, индивидуальных представлений или мыслей? Она происходит прямым путем из казармы, или, что приблизительно то же самое: казарма ведь не что иное, как секуляризованные монастыри средневековья, из иезуитских коллегий. Человек казармы - все равно, военный он или духовный, католик или протестант - не должен, как он хочет и как ему следует сообразно его индивидуальности, есть, пить, ходить, спать, не должен соответственно действовать, чувствовать, мыслить; нет! всякий индивидуальный произвол уничтожен, то есть уничтожено всякое мышление, всякое чувствование, всякое хотение; ибо тот, кто отнимает у меня мою собственную, или индивидуальную, волю, тот не оставляет никакой воли, и кто не признает за мною права на собственные мысли, права на мой индивидуальный разум, тот и вообще отрицает за мною право на мысли и разум, ибо не существует общего разума, как нет общего желудка, хотя каждый точно так же имеет желудок, как и орган мышления или способность к мышлению. Предоставим слово иезуитам, чтобы убедиться, что иезуитизм есть бессознательный оригинал и идеал для наших спекулятивных философов, как он является и сознательным идеалом и оригиналом для наших отъявленных консервативных государственных искусников. Иезуит, говорится в правилах общества Иисуса, оказывает сопротивление естественной наклонности, присущей всем людям: иметь свое собственное суждение и следовать ему (письмо св. Игнатия "О добродетели послушания"); он должен со слепым послушанием отказаться от собственного мнения и убеждения; он должен быть, как палка, являющаяся безвольным орудием нашей руки, или как труп, с которым можно делать, что хочешь ("Краткое изложение устава", э 35, 36). Совершенно верно! Уничтожение "индивидуального произвола", стало быть уничтожение произвольного движения, есть уничтожение жизни. Спекулятивный философ, подобно иезуиту, подобно монархисту, - смертельный враг жизни, ибо он превыше всякой меры любит "порядок и спокойствие", чтобы не быть потревоженным в своих мыслях; жизнь же по существу беспокойна, беспорядочна, анархична, ее также не уловишь ограниченными понятиями философа, как и не справишься с ней ограниченными законами монарха. Но что же такое то общее, которому иезуит приносит в жертву спою индивидуальность, склонность, произвол и разум? Что такое это одинаковое, тождественное - так как все должны одинаково знать, одинаково говорить согласно указанным правилам - что такое, повторяю я, это одинаковое, тождественное у отдельных иезуитских индивидуумов? Это одинаковое, это общее есть не что иное, как воля, "индивидуальный произвол" настоятеля, который для иезуита есть наместник бога, то есть сам бог, то есть то же самое, что монарх для монархиста. Иезуит должен, говорит св. Игнатий, не только то же самое желать, но и то же самое чувствовать, что и настоятель, и его суждению подчинять свое. Вот видите, господин профессор, что отрицание одной индивидуальности есть утверждение другой, что общее есть то индивидуальное, которое, однако, имеет власть господствовать над другими индивидуумами, потому ли, что оно насильственно подавляет их индивидуальность, или потому, что соответствует их индивидуальной склонности, ибо иезуитизм точно так же предполагает особенную способность и склонность. "Священное писание" - чтобы привести еще другой пример - есть для христианина само писание; "дух глаголет", говорит Лютер к стиху 40-го псалма: "в книге мною написано", точно он не знает ни о какой другой книге (хотя мир ими полон), кроме этой книги "Священного писания"). Но разве "Священное писание", которому христианин приносит в жертву свой субъективный или "индивидуальный" разум, не есть также индивидуальная книга? Разве представления Библии одинаковы с представлениями Корана, Вед, Зенд-Авесты? То, что является общим по отношению к христианину, не индивидуально ли по отношению к магометанину или индусу? Не превратилось ли то, что для наших верующих предков имело значение "слова божьего", давно уже в человеческое слово? И как относительно различие между общим и индивидуальным! Что в данном месте и в данное время имеет значение "индивидуального произвола", то в другом месте и в другое время есть общий закон. И что сегодня или здесь есть субъективное еретическое мнение, то там или завтра есть священный символ веры. У нас сейчас республика и анархический произвол, монархическая власть и законность тождественны; но у римлян монархическое было обозначением беззакония, произвола, распутства, высокомерия; там говорилось: "Царская власть есть преступление". И не подтверждено ли это изречение историей, даже и германской? Не возникла ли и у нас монархия, хотя и в согласии с желаниями и интересами толпы и в противовес злу аристократического многовластия, из индивидуального властолюбия, индивидуальной жадности, индивидуальной страсти к убийствам? Не явилась ли у нас смертная казнь - по крайней мере, для платежеспособных, свободных людей - лишь вместе с королевской властью? (Вирт, Германская история). И не является ли в монархии - по крайней мере, в настоящей, абсолютной монархии - индивидуальный произвол монарха общим законом, его индивидуальная склонность - общим обычаем? Не говорится ли: "L'Etat c'est moi1" и "quails rex, talis". grex"? Так и Линий в книге 5 говорит о "толпе, которая почти всегда похожа на правителя". Правда, существует одно и притом весьма реальное различие между общим и индивидуальным, но никоим образом не в духе и не к пользе наших политических и спекулятивных абсолютистов. Индивидуальное есть - согласно духу языка - лишь то, что данный индивидуум или несколько индивидуумов в противоположность другим индивидуумам имеют и хотят, а общее есть то, что каждая личность, но в отдельности, каждый индивидуум, но индивидуальным образом, имеет и хочет, ибо, например, каждый имеет голову, но свою собственную, индивидуальную голову, каждый - волю, но свою собственную, индивидуальную волю. И общее поэтому есть единичное, индивидуальное, но так как каждый его имеет, то мышление абстрагирует его от отдельных экземпляров, отождествляет его и выставляет как вещь для себя, но вещь, общую всем, - представление, из которого затем получаются все дальнейшие мучительно схоластические и идеалистические затруднения и вопросы о взаимоотношении между общим и единичным. Короче говоря, мышление полагает дискретное действительности как непрерывное, бесконечную многократность жизни как тождественное однократное. Познание существенного, нестираемого различия между мышлением и жизнью (или действительностью) есть начало всякой премудрости в мышлении и жизни. Только различение является здесь истинной связью. Мы отличаем государство - я имею в виду не современное государство, имеющее свое существование лишь в государственно-нивелированных индивидуумах, но государство вообще, - мы отличаем нацию от индивидуумов. Но что же такое государство, что такое нация, если я не принимаю во внимание индивидуумов, образующих это государство, эту нацию? Государство есть не что иное, как то, чего хотят все, нация - не что иное, как то, что все собою представляют, или, по крайней мере, чего хочет и что собою представляет большинство, потому что только большинство решает, только это, хотя и совершенно неопределенное и относительное, мерило имеет для нас - сознательно и бессознательно - значение меры всеобщности. Ни один закон, говорит у Ливия Катон в своей речи в защиту закона Оппия не удовлетворяет одинаково всех; поэтому дело идет о том, полезен ли он большинству и целому. Какое преступление, говорит Цицерон или кто другой, кто был автором сочинения "К Гереннию", может быть сравнимо с преступлением государственной измены или измены отечеству? При всех других преступлениях ущерб касается лишь отдельных лиц или немногих, это же преступление причиняет самое страшное несчастье всем гражданам, разрушает счастье всех. Древние германцы не знали преступления против величества, но лишь "преступление против нации" (Эйхгорн, История германского государства и права). Но кто был этой нацией? Все свободные немцы. "О сравнительно маловажных вещах совещаются между собою знатнейшие или князья, о более важных - все" (Тацит). "При обсуждении некоторых вопросов каждый отдельный правомочный имел кроме права принимать участие в обсуждении еще и право абсолютного вето" (Вирт, в цитируемое сочинение). "Я не перестану, - пишет Брут Цицерону, - стремиться освободить наше государство от рабства. Если это дело мне удастся, то мы все будем радоваться, если же нет, то я все же буду рад, ибо какими поступками или мыслями мне завершить мою жизнь, как не теми, которые имеют своей целью освобождение моих сограждан?" Следовательно, кто живет и умирает с идеей свободы, тот думает лишь о свободных людях, о свободных индивидуумах, хотя бы он о том или другом индивидууме как раз и не думал. Но разве вы, мой добрейший г-н профессор, думаете, что я, противопоставляя единичное всеобщему, индивидуальное родовому, я имею в виду лишь данное единичное и исключаю другое единичное, имею в виду этих индивидуумов и исключаю других, что я, стало быть, защищаю монархический и аристократический принцип, который до сих пор заявлял себя как общее и господствовал над миром? Как можете вы мне приписать подобную нелепость! Мой принцип охватывает всех индивидуумов: прошедших, настоящих и будущих: точка зрения индивидуальности есть точка зрения бесконечности и универсальности, "дурной" в смысле исполненного предрассудков и завистливого понимания, но весьма хорошей в смысле жизни, ибо это единственно творческая и производительная бесконечность и универсальность. В практическом отношении индивидуализм есть социализм, но социализм не в смысле французского социализма, упраздняющего индивидуальность или - что одно и то же и что является лишь абстрактным ее выражением - свободу. В заключение еще одно только слово о роде в естественноисторическом отношении. "Животные в период течки, очевидно, демонстрируют как некую реальность, общность рода"? Ни в малой мере. Течка у животных, сила полового влечения даже у человека демонстрирует нам не что-либо иное, как то, что демонстрирует нам и всякое другое сильное влечение. Гнев, задетое чувство самосохранения, неудовлетворенная потребность в еде, голод приводят к тем же последствиям, как и неудовлетворенное половое влечение, а именно: они приводят животных и людей в настоящую ярость и неистовство. Ведь говорится уже у Гомера о голоде: Нет страшней ничего и неукротимей, чем голод; Властно смертного он о себе вспоминать заставляет, Даже такого, чей дух отягчен унылой печалью. Так и со мной! Хоть грущу, а все ж постоянно Голод еды и питья требует с бешенством ярым: Только насытив его, я о муках других вспоминаю. Поэтому, если течка демонстрирует реальность родовой всеобщности, то есть общего понятия, то и ярость голода демонстрирует родовую всеобщность моего желудка, бешенство гнева по поводу какого-либо нанесенного мне оскорбления или ранения - родовую общность моего Я. Но половое влечение так мало дружит с философией, в особенности со спекулятивной, и так мало говорит в пользу реальности общих понятий, что можно сказать скорее обратное, а именно: что оно выражает доведенную до крайнего напряжения реальность индивидуальности, ибо лишь в нем - в половом влечении - находит индивидуальность свое завершение, в нем уходит полностью в плоть. Половое различие есть цветение, кульминационная точка индивидуальности, самое чувствительное место, точка чести индивидуальности, половое влечение есть самое честолюбивое и гордое влечение, влечение стать творцом, автором. Наивысшее сознание своей личности человек как духовно, так и физически испытывает лишь там, где он автор, ибо лишь тут заложено его отличие от других, лишь в этом месте создает он нечто новое, в остальном же он, лишенный мысли, лишенный своего Я, механический "повторитель". Чем крупнее человек, тем в большей степени он индивидуальность. Чем менее духовно одарены индивидуумы, чем ниже они стоят, тем меньше различаются они между собой, тем в меньшей степени они индивидуальности. Что половое влечение имеет своим объектом существо, которое этому моему индивидуальному влечению как раз соответствует, - это у полового влечения обще с другими влечениями. Природа вообще улавливается и воспринимается только через посредство самой себя, то есть через посредство однородного родственного: воздух - через посредство легкого, этого, так сказать, наиболее воздушного органа, свет - через посредство глаза, органа света, звук - через посредство эластичных, приходящих в колебательное состояние орудий слуха, твердое, материальное- через грубое орудие материалистического органа осязания, съедобное, питательное - через органы еды. Процесс дыхания есть поэтому процесс оплодотворения легкого воздухом или его кислородом, зрение - процесс оплодотворения глаза или глазных нервов светом. И это оплодотворение легкого воздухом, глаза - светом, прочих влечении или их органов - предметами столь же плодотворно, как и так называемое подлинное оплодотворение, причем каждое влечение производит продукт, соответствующий ему и его объекту. Творческая деятельность - ведь сущность природы, сущность жизни. Легкое как орган дыхания производит горение, глаз как Друг света создает световые картины, половое же влечение, в качестве влечения женского и мужского, производит лишь особи мужского и женского пола. Но разве производителем является индивидуум? Разве не бог или род творит, производит детей? Почему же в таком случае столь многие индивидуумы гибнут при рождении детей, при родах? Откуда происходит известная подавленность после акта оплодотворения, если мое собственное существо не принимает в нем участия? Откуда происходит индивидуальное сходство детей с их родителями, если принципом размножения является род, "самополагающаяся общность", а не индивидуальность? Конечно, я не могу дать жизнь детям, если у меня для этого отсутствует какое-либо известное или неизвестное органическое условие или способность; но я также не могу видеть, слышать, ходить, есть, мочиться, если у меня для этого отсутствуют необходимые органические предпосылки и способности, я вообще ничего не могу и являюсь пустым именем, если от меня возьмут другую часть моего Я, мое Не-я - природу. "В добрый час, будем рождать детей", - сказал Карнеад своей новобрачной, но с таким же правом мы можем сказать, если мы страдаем олигурией: "В добрый час, будем мочиться" (да позволено будет так выразиться). Когда Лютер, у которого были камни, во время одной поездки мог мочиться, то он сказал: "Радость заставила меня называть эту воду,-которую при других обстоятельствах считают самой ничтожной, самой драгоценной для меня", приписывая причину этого силе слез и молитв или, что то же самое, божественному милосердию. "В эту ночь бог проявил на мне чудо и еще проявляет его благодаря молитвам благочестивых людей". Пусть спекулятивные, религиозные и политические враги человеческой индивидуальности позволят вымыть им голову этой драгоценной, более того, божественной водой Лютера. Им придется тогда утверждать, что мочеиспускание, так же как и деторождение, есть действие рода, или общего призрака, или же признать, что природа соединила в одном органе мочеиспускание и деторождение, чтобы наглядным образом показать, что деторождение является делом индивидуумов в такой же степени, как и мочеиспускание. Я, впрочем, уже раньше высказывался на эту тему; не хочу, однако, как само собою разумеется, ни у кого отнимать свободу, по произволу ограничивать понятие индивидуума, взять у него кишки из живота и вслед за тем опять набить пустое чучело богом, безымянной субстанцией или еще каким-либо чудовищем спекулятивной фантазии. Точно так же не хочу я этими своими замечаниями лишить моих противников и их публику удовольствия верить, что это их изображение моей личности есть мое существо, что их карикатура на меня есть мой портрет.