полную борьбы, скрытой поэзии и подавленных мятежных порывов, эта Дина, которая сейчас только, чтобы отдалиться от Лусто, взобралась на самую высокую, самую крутую скалу своего пренебрежения и не спустилась бы с нее, даже увидав у своих ног этого Лжебайрона, просящего пощады, - эта самая Дина вдруг кувырком полетела с высоты, вспомнив внезапно о своем альбоме. Госпожа де ла Бодрэ страдала манией собирать автографы; она была обладательницей целой книги удлиненного формата, которая тем более заслуживала свое латинское название album , что две трети ее листов оставались белыми. Баронесса де Фонтэн, которой на три месяца была послана эта книга, с большим трудом добыла строчку Россини, три такта Мейербера, четверостишие, которое Виктор Гюго вписывает во все альбомы, строфу Ламартина, остроту Беранже, слова: "Калипсо не могла утешиться после отъезда Улисса", написанные рукой Жорж Санд, знаменитые стихи Скриба о зонтике, фразу Шарля Нодье, линию горизонта, начертанную Жюлем Дюпре, подпись Давида Анжерского, три ноты Гектора Берлиоза. Г-н де Кланьи, побывав однажды в Париже, собрал следующее: песенку Ласенера (высоко ценимый автограф), две строки Фиески, очень коротенькое письмецо Наполеона, - и все эти три листка были наклеены на веленевую бумагу альбома. Г-н Гравье во время одного путешествия упросил написать в этом альбоме госпож Марс, Жорж, Тальони и Гризи, первейших артистов - таких, как Фредерик Леметр, Монроз, Буффе, Рубини, Лаблаш, Нурри и Арналь, ибо он был вхож в общество старых холостяков, "вскормленных", по их выражению, "в серале", которые и доставили ему эти знаки благоволения. Такая основа будущей коллекции была тем драгоценнее для Дины, что она единственная на десять лье кругом обладала альбомом. За последние два года множество молодых девиц завели альбомы и заставляют своих друзей и знакомых вписывать в них более или менее нелепые фразы. О, вы проводящие жизнь в собирании автографов, люди столь же счастливые и простодушные, как голландцы со своими тюльпанами, вы, конечно, поймете Дину, которая, опасаясь, что ей не удастся задержать гостей дольше, чем на два дня, принесла свой альбом и попросила Бьяншона обогатить его несколькими строками. Доктор вызвал у Лусто улыбку, показав ему на первой странице такую мысль: "Народ оттого так опасен, что отпущение всех его грехов у него в кармане. Ж. - Б, де Кланьи". - Поддержим этого мужчину, так отважно выступающего в защиту монархии, - шепнул на ухо Лусто ученый воспитанник Деплена. И Бьяншон приписал внизу: "То, что отличает Наполеона от водоноса, важно только для общества, - перед природой же они равны. Поэтому демократия, отвергающая неравенство состояний, тем самым взывает к природе. О. Бьяншон". - Вот они, богачи! - вскричала пораженная Дина. - Они вынимают из своего кошелька золотую монету так же легко, как бедняк достает медный грош... Я не знаю, - сказала она, обратившись к Лусто, - не будет ли просьба о нескольких строфах злоупотреблением гостеприимством?.. - О сударыня, вы льстите мне! Бьяншон - великий человек, а ведь я безвестен!.. Через двадцать лет мое имя еще труднее поддастся разысканиям, чем имя господина прокурора, мысль которого, вписанная в ваш альбом, несомненно, обличит в нем непризнанного Монтескье. Помимо того, мне понадобятся по крайней мере сутки, чтобы набросать какое-нибудь горькое размышление, ибо я умею писать лишь о том, что живо чувствую... - Мне было бы приятно, если б вы у меня попросили две недели, - любезно сказала г-жа де ла Бодрэ, протягивая свой альбом, - тогда вы остались бы у меня подольше. На другой день в замке Анзи гости в пять часов утра уже были на ногах. Ла Бодрэ устроил для парижан охоту; не столько ради их удовольствия, сколько из тщеславия собственника, ему очень хотелось заставить гостей пошагать по его лесам и проехаться по двенадцати сотням гектаров полей, которые он мечтал возделать, - предприятие это требовало нескольких сотен тысяч франков, зато могло принести с земель Анзи от тридцати до шестидесяти тысяч франков дохода. - Знаете, почему прокурор не пожелал поехать с нами на охоту? - спросил Гатьен Буаруж у г-на Гравье. - Да ведь он нам сказал, что сегодня у него присутствие, заседает суд исправительной полиции, - ответил податной инспектор. - А вы и поверили? - вскричал Гатьен. - Так послушайте, что мне сказал отец: "Господин Леба приедет к вам с опозданием, потому что господин де Кланьи попросил его вести заседание". - Вот тебе раз! - пробормотал, изменившись в лице, Гравье. - А господин де ла Бодрэ уезжает в Шарите! - Вам-то что за дело до этого? - спросил Орас Бьяншон Гатьена. - Орас прав, - сказал Лусто. - Не понимаю, как это вы столько занимаетесь друг другом, вы тратите время на переливание из пустого в порожнее. Бьяншон взглянул на Этьена Лусто, как бы желая напомнить ему, что фельетонные колкости и остроты мелкой газетки непонятны в Сансере. Между тем все подошли к чаще кустарника, и г-н Гравье предоставил обоим знаменитостям и Гатьену углубиться в нее, спустившись с пригорка под предводительством лесничего. - Подождем же финансиста, - сказал Бьяншон, когда охотники вышли на поляну. - Эх вы! Хоть в медицине вы и великий человек, зато в провинциальных делах - невежда. Вы ждете господина Гравье?.. А он, несмотря на свой кругленький животик, бегает, как заяц, и сейчас уже минутах в двадцати от Анзи (Гатьен вынул часы). Так и есть! Он поспеет как раз вовремя. - Куда?.. - В замок, к завтраку, - ответил Гатьен. - Вы думаете, я был бы спокоен, если б госпожа де ла Бодрэ осталась наедине с господином де Кланьи? А теперь их двое, они последят друг за другом, и Дина будет под надежной охраной. - Вот как, значит, госпожа де ла Бодрэ еще не сделала выбора? - спросил Лусто. - Так думает мама, а я боюсь, что господин де Кланьи уже приворожил госпожу де ла Бодрэ; ведь если ему удалось убедить ее, что звание депутата сулит ему некоторые надежды на мантию хранителя печати, то он, конечно, может выдать и свою землистую физиономию, свирепые глаза, всклоченную гриву, голос осипшего вахтера, худобу нищего поэта за, прелести Адониса. Раз уж Дина вообразила господина де Кланьи хранителем печати, то может вообразить его и красавцем мужчиной. Красноречие дает большие преимущества. К тому же госпожа де ла Бодрэ полна честолюбия, Сансер ей не нравится, она мечтает о блеске Парижа. - Но вам-то что до этого? - заметил Лусто. - Пусть себе любит прокурора... А, понятно! Вам кажется, что долго любить его она не станет, и вы надеетесь занять его место! - Вы, друзья мои, ежедневно видите в Париже столько красивых женщин, сколько дней в году, - сказал Гатьен. - А в Сансере их не насчитаешь и шести; и то из этих шести пять полны нелепых претензий на добродетель, а самая красивая из них своими презрительными взглядами держит вас на таком громадном расстоянии, точно она принцесса крови; стало быть, двадцатидвухлетнему молодому человеку очень даже простительно стараться разгадать тайны этой женщины, потому что тогда ей придется оказывать ему внимание. - Это называется здесь "вниманием", - сказал, улыбаясь, журналист. - Думаю, что у госпожи де ла Бодрэ достаточно вкуса и она не удостоит благосклонностью эту гадкую обезьяну, - заметил Орас Бьяншон. - О Орас, мудрый истолкователь человеческой природы! - воскликнул журналист. - Давайте устроим этому прокурору волчью западню, - мы окажем услугу нашему другу Гатьену и сами вволю нахохочемся. Не люблю прокуроров. - У тебя верное предчувствие твоей судьбы, - сказал Орас. - Но как это сделать? - А вот как: расскажем после обеда две-три истории о женщинах, застигнутых мужьями, убитых и замученных до смерти при ужасающих обстоятельствах. И посмотрим, какую мину состроят тогда госпожа де ла Бодрэ и господин де Кланьи. - Недурно придумано, - сказал Бьяншон. - Трудно допустить, чтобы ни один из них не выдал себя каким-нибудь жестом или замечанием. - Я знаю, - обращаясь к Гатьену, продолжал журналист, - издателя одной газеты, который, с целью избежать печальной участи, допускает только такие рассказы, где любовников сжигают, рубят, колют, крошат, рассекают на куски; где женщин пекут, жарят, варят; он показывает эти ужасные рассказы жене в надежде, что она останется ему верна из страха - на худой конец, сей скромный муж был бы рад и этому! "Вот видишь, душенька, к чему приводит малейший грешок", - говорит он ей, передавая своими словами речи Арнольфа к Агнессе. - Госпожа де ла Бодрэ совершенно невинна, молодой человек просто заблуждается, - сказал Бьяншон. - Госпожа Пьедефер кажется мне слишком набожной, чтобы приглашать в замок Анзи любовника дочери. Госпоже де ла Бодрэ пришлось бы обманывать мать, мужа, свою горничную, горничную матери - тут, того и гляди, попадешься впросак. - К тому же и муж не простак, - рассмеялся Гатьен, радуясь, что вышло складно. - Мы припомним две-три такие истории, что Дина затрепещет, - сказал Лусто. - Но, молодой человек, и ты, Бьяншон, я требую от вас строгой выдержки: покажите себя дипломатами, будьте естественны и непринужденны, следите, не подавая виду, за лицами обоих преступников.., понимаете, искоса или в зеркало, совсем незаметно. Утром мы поохотимся за зайцем, вечером - за прокурором. Вечер начался победно для Лусто: он передал владетельнице замка ее альбом, в котором она нашла следующую элегию: ТОСКА О горькие стихи, которые пишу я, В то время, как меня, безудержно бушуя, Влечет людской поток - В тот мир, в котором нет ни света, ни покоя, В котором вижу я с обидой и тоскою Лишь горе и порок! Наверно, поглядев на этот лист альбомный, Не заразитесь вы тоскою неуемной. Для вас нужней всего Два слова о любви - в ней главная основа, Два слова о балах, о платьях два-три слова И два про божество! Ведь это было бы насмешкой самой злою, Когда б заставили меня с моей тоскою О счастье говорить. Возможно ли слепцу рассказывать о красках Иль сироте пропеть о материнских ласках И сердце не разбить? Ведь если с детских лег тебя студила вьюга, И прожил ты свой век без преданного друга, Без ласки, без любви, И горю твоему ничья слеза не вторит. Так будущего нет - довольно о жизнью спорить, Скорее оборви! Я жалости молю! Хоть каплю, хоть немного! В своих страданиях я отвергаю бога! Я промысла не чту! За что, за что мне слать ему благословенья? Он мог мне дать и блеск и славу от рожденья - А дал мне нищету! Этьен -Пусто Сентябрь 1836 г., замок Анзи. - И вы сочинили эти стихи в один день?.. - спросил с сомнением в голосе прокурор. - Ну, боже мой, конечно, на охоте, это даже чересчур заметно! Для госпожи де ла Бодрэ я хотел бы написать получше. - Эти стихи восхитительны, - поднимая глаза к небу, молвила Дина. - К несчастью, они служат выражением чувства более чем истинного, - ответил Лусто, приняв глубоко печальный вид. Всякий догадается, что журналист хранил в памяти эти стихи но крайней мере лет десять: они внушены были ему еще во время Реставрации трудностью выбиться в люди. Г-жа де ла Бодрэ взглянула на журналиста с состраданием, какое вызывают в людях бедствия гения, и г-н де Кланьи, перехвативший ее взгляд, почувствовал ненависть к этому мнимому больному юноше. Он засел в триктрак с сансерским кюре. Сын председателя суда, проявив чрезвычайную любезность, принес игрокам лампу и поставил ее так, что свет падал прямо на г-жу де ла Бодрэ, подсевшую к ним со своей работой: она обвивала шерстью ивовые прутья корзинки для бумаг. Трое заговорщиков расположились возле г-жи де ла Бодрэ. - Для кого же вы делаете такую хорошенькую корзиночку, сударыня? - спросил журналист. - Для какой-нибудь благотворительной лотереи? - Нет, - ответила она, - на мой взгляд, в благотворительности под трубные звуки слишком много притворства. - Какое нескромное любопытство! - заметил Этьену Лусто г-н Гравье. - Разве так уж нескромно спросить, кто тот счастливый смертный, у которого окажется корзинка баронессы? - Такого счастливого смертного нет, - ответила Дина, - корзинка предназначена для моего мужа. Прокурор исподлобья взглянул на г-жу де ла Бодрэ, как бы говоря: "Вот я и остался без корзинки для бумаг!" - Как, сударыня, вы не хотите, чтоб господина де ла Бодрэ называли счастливым, когда у него хорошенькая жена, когда эта жена делает такие прелестные украшения на корзинках для его бумаг? И рисунок на них, красный и черный, в духе Волшебного стрелка. Будь я женат, я был бы счастлив, если б после двенадцати лет супружества корзинки, украшенные моей женой, предназначались бы для меня. - А почему бы им не предназначаться для вас? - сказала г-жа де ла Бодрэ, поднимая на Этьена полный кокетства взгляд своих прекрасных серых глаз. - Парижане ни во что не верят, - с горечью произнес прокурор. - А особенно дерзко подвергают они сомнению женскую добродетель. Да, господа писатели, с некоторых пор книжки ваши, ваши журналы, театральные пьесы, вся ваша гнусная литература держится на адюльтере... - Э, господин прокурор, - возразил со смехом Этьен, - я вам не мешал играть. Я на вас не нападал, а вы вдруг обрушиваетесь на меня с обвинительной речью. Честное слово журналиста, я намарал больше сотни статеек против авторов, о которых вы говорите; но признаюсь, если и ругал их, то лишь для того, чтобы это хоть сколько-нибудь походило на критику. Будем справедливы: если вы их осуждаете, то надо осудить и Гомера с его "Илиадой", где идет речь о прекрасной Елене; надо осудить "Потерянный рай" Мильтона, где история Евы и змея представляется мне просто символическим прелюбодейством. Надо зачеркнуть псалмы Давида, вдохновленные в высшей степени предосудительными страстями этого иудейского Людовика XIV. Надо бросить в огонь "Митридата", "Тартюфа", "Школу жен". "Федру", "Андромаху", "Женитьбу Фигаро", "Ад" Данге, сонеты Петрарки, всего Жан-Жака Руссо, средневековые романы, "Историю Франции", "Римскую историю", и так далее, и так далее. Кроме "Истории изменений в протестантской церкви" Боссюэ и "Писем провинциалу" Паскаля, вряд ли найдется много книг для чтения, если вы захотите отбросить те, в которых рассказывается о женщинах, любимых наперекор закону. - Беда не велика! - сказал г-н де Кланьи. Этьену, которого задел высокомерный тон г-на де Кланьи, захотелось побесить его одной из тех холодных мистификаций, которые заключаются в отстаивании мнений, нам безразличных, но способных вывести из себя недалекого, простодушного человека, - обычная шутка журналистов. - Если стать на политическую точку зрения, которой вы вынуждены придерживаться, - продолжал он, оставляя без внимания реплику судейского чиновника, - то, надев мантию прокурора любой эпохи, ибо - увы! - всякое правительство имело свой прокурорский надзор, - мы должны будем признать, что католическая религия в самых своих истоках поражена вопиющим нарушением супружеской верности. В глазах царя Ирода, в глазах Пилата, который охранял римскую государственность, жена Иосифа могла казаться прелюбодейкой, раз, по собственному его признанию, он не был отцом Христа. Языческий судья не верил в непорочное зачатие точно так же, как и вы не поверили бы подобному чуду, если б сегодня объявилась какая-нибудь религия, опирающаяся на такого рода тайну. Или, по-вашему, суд исправительной полиции признал бы новую проделку святого духа? Между тем, кто дерзнет сказать, что бог не придет еще раз искупить человечество? Разве оно сегодня лучше, чем было при Тиберии? - Ваше рассуждение - кощунство, - ответил прокурор. - Согласен, - сказал журналист, - но у меня нет дурного намерения. Вы не можете отрицать исторические факты. По-моему, Пилат, осудивший Христа, и Анитос, который, выражая мнение афинской аристократической партии, требовал смерти Сократа, были представителями установившегося общественного порядка, считавшего себя законным, облеченного признанным правом, обязанного защищаться. Значит, Пилат и Анитос были так же последовательны, как прокуроры, которые требовали казни сержантов Ла-Рошели и сегодня рубят головы республиканцам, восставшим против июльской монархии, а также тем любителям нового, целью которых является выгодное для них ниспровержение общественного строя, под предлогом лучшей его организации. Пред лицом высших классов Афин и Римской империи Сократ и Иисус были преступники; для этих древних аристократий их учения были чем-то вроде призывов Горы: ведь если бы эти фанатики одержали верх, они произвели бы небольшой девяносто третий год в Римской империи или Аттике. - К чему вы клоните, сударь? - спросил прокурор. - К прелюбодеянию! Итак, сударь, какой-нибудь буддист, покуривая свою трубку, может с тем же основанием утверждать, что религия христиан основана на прелюбодеянии, как утверждаем мы, что Магомет - обманщик, что его коран - переиздание библии и евангелия и что бог никогда не имел ни малейшего намерения сделать этого погонщика верблюдов своим пророком. - Если бы во Франции нашлось много людей, подобных вам, - а их, к несчастию, более чем достаточно, - всякое управление ею было бы невозможно. - И не было бы религии, - сказала г-жа Пьедефер, на лице которой во время этого спора появлялись странные гримасы. - Ты их ужасно огорчаешь, - шепнул Бьяншон на ухо Этьену. - Не затрагивай религии, ты говоришь им вещи, которые доведут их до обморока. - Если бы я был писателем или романистом, - заметил г-н Гравье, - я стал бы на сторону несчастных мужей. Мне много чего довелось видеть, и достаточно странного; поэтому я знаю, что среди обманутых мужей немало есть таких, которые в своем положении далеко не бездеятельны и в критическую минуту очень драматичны, если воспользоваться одним из ваших словечек, сударь, - сказал он, глядя на Этьена. - Вы правы, дорогой господин Гравье, - сказал Лусто, - я никогда не находил, что обманутые мужья смешны! Наоборот, я люблю их... - Не думаете ли вы, что доверчивый муж может быть даже велик? - вмешался Бьяншон. - Ведь он не сомневается в своей жене, не подозревает ее, вера его слепа. Однако же, если он имел слабость довериться жене, над ним смеются; если он подозрителен и ревнив, его ненавидят. Скажите же, где золотая середина для умного человека? - Если бы господин прокурор только что не высказался так решительно против безнравственности произведений, в которых нарушена хартия супружеских прав, я рассказал бы вам о мести одного мужа, - ответил Лусто. Господин де Кланьи резким движением бросил кости и даже не взглянул на журналиста. - О, ваш собственный рассказ! - воскликнула г-жа де ла Бодрэ. - Я даже не посмела бы просить... - Он не мой, сударыня, у меня не хватило бы таланта; он был - и как прелестно! - рассказан мне одним из знаменитейших наших писателей, величайшим литературным музыкантом, какого мы знаем, - Шарлем Нодье. - О, так расскажите! - попросила Дина. - Я никогда не слышала господина Нодье, вам нечего опасаться сравнения. - Вскоре после восемнадцатого брюмера, - начал Лусто, - в Бретани и Вандее, как вы знаете, было вооруженное восстание. Первый консул, спешивший умиротворить Францию, начал переговоры с главными вожаками мятежников и принял самые энергичные военные меры; но, сочетая планы кампании с обольщениями своей итальянской дипломатии, он привел в действие также и макиавеллевские пружины полиции, вверенной тогда Фуше. И все это пригодилось, чтобы затушить войну, разгоравшуюся на западе Франции. В это время один молодой человек, принадлежавший к фамилии де Майе, был послан шуанами из Бретани в Сомюр с целью установить связь между некоторыми лицами из этого города или его окрестностей и предводителями роялистского мятежа. Узнав об этом путешествии, парижская полиция направила туда агентов, поручив им захватить молодого человека по приезде его в Сомюр. И действительно, посланец был арестован в тот самый день, как сошел на берег, потому что прибыл он на корабле под видом унтер-офицера судовой команды. Но, как человек осторожный, он предусмотрел все вероятные случайности своего предприятия: его охранное свидетельство, его бумаги были в таком безупречном порядке, что люди, посланные захватить его, испугались, не совершили ли они ошибку. Шевалье де Бовуар - припоминаю теперь его имя - хорошо обдумал свою роль: он назвал себя вымышленным именем, сослался на мнимое местожительство и так смело отвечал на допросе, что его отпустили бы на свободу, если б не слепая вера шпионов в непогрешимость данных им инструкций, к несчастью, слишком точных. Находясь в нерешимости, эти альгвазилы предпочли скорей поступить самочинно, чем дать ускользнуть человеку, захвату которого министр, видимо, придавал большое значение. Во времена тогдашней свободы агенты правительства мало беспокоились о том, что мы нынче называем "законностью". Итак, шевалье был временно заключен в тюрьму - до тех пор, пока власти не примут на его счет какого-либо решения. Бюрократический приговор не заставил себя ждать. Полиция приказала крепко стеречь заключенного, невзирая на его запирательства. Тогда шевалье де Бовуар, согласно новому приказу, был переведен в замок Эскарп <Эскарп (Escarpe) - крутизна (франц.).>, одно название которого уже говорит о его местоположении. Эта крепость, стоящая на высокой скале, вместо рвов окружена пропастями; добраться до нее откуда бы то ни было можно только по опасным кручам; как и во всех старинных замках, к главным воротам ведет подъемный мост, перекинутый через широкий ров, наполненный водою. Комендант этой тюрьмы, обрадовавшись, что его охране поручен человек благородный, приятный в обращении, изъясняющийся изысканно и, видимо, образованный - свойства редкие в ту эпоху, - принял шевалье, как дар провидения; связав его лишь честным словом, он в пределах крепости предоставил ему свободу и предложил вместе сражаться со скукой. Пленник не желал ничего лучшего; Бовуар был честный дворянин, но, к несчастью, и очень красивый юноша. Он отличался привлекательным лицом, решительным видом, обворожительной речью, необычайной силой. Ловкий, стройный, предприимчивый, любящий опасность, он был бы прекрасным вождем мятежников, - такими они и должны быть. Комендант отвел своему узнику самое удобное помещение, допустил его к своему столу и первое время не мог нахвалиться вандейцем. Комендант этот был корсиканец, притом женатый; может быть, его жена, хорошенькая и любезная женщина, и правда требовала присмотра, но только он был ревнив - как корсиканец и довольно неотесанный военный. Бовуар понравился даме, она тоже пришлась ему очень по вкусу; быть может, они полюбили друг друга. В тюрьме любовь идет такими быстрыми шагами! Совершили ли они какую-нибудь неосторожность? Перешло ли чувство, какое они испытывали друг к другу, границы той условной предупредительности, которая является почти одной из наших обязанностей по отношению к женщине? Бовуар никогда не говорил достаточно откровенно об этой темной странице своей истории; несомненно только то, что комендант счел себя вправе применить к своему пленнику меры чрезвычайной строгости. Бовуара посадили в башню, стали кормить черным хлебом, поить одною водой и заковали в цепи, согласно неизменной программе развлечений, щедро предоставляемых узникам. Камера, находившаяся под самой крышей, была с каменным сводчатым потолком, толщина ее стен могла привести в отчаяние; башня стояла над пропастью. Когда бедный Бовуар убедился в невозможности бегства, на него нашло оцепенение, являющееся одновременно и бедой и утешением для узников. Он занялся пустяками, которые превращаются в важные дела: он считал часы и дни, учился жить в печальном положении узника, замкнулся в себе и понял цену воздуха и солнца; потом, недели через две, он заболел страшной болезнью, той лихорадкой свободы, что толкает узников на настоящие подвиги, изумительные последствия которых кажутся нам необъяснимыми; мой друг доктор (он повернулся к Бьяншону), наверно, приписал бы их неизвестным силам, составляющим камень преткновения его физиологического анализа, - глубоким тайнам человеческой воли, приводящим в ужас науку. (Бьяншон отрицательно покачал головой.) Бовуар истерзал себе сердце, потому что только смерть могла вернуть ему свободу. Однажды утром тюремщик, которому поручено было приносить узнику пищу, передав Бовуару его скудное пропитание, вместо того чтобы уйти, остановился перед ним, скрестив руки, и как-то странно на него поглядел. Обычно разговор между ними ограничивался двумя-тремя словами, и никогда сторож не начинал его сам. Поэтому шевалье очень удивился, когда этот человек сказал ему: "Вы, сударь, верно, неспроста приказываете звать себя то господином Лебреном, то гражданином Лебреном. Мне до этого дела нет, проверять ваше имя - не моя забота. Зовите себя хоть Пьером, хоть Полем, мне все едино. В чужие дела соваться - покоя лишаться. А я-то все-таки знаю, - сказал он, подмигнув, - что вы господин Шарль-Феликс-Теодор, шевалье де Бовуар и родня герцогине де Майе... Не так ли?" - добавил он после недолгого молчания, с победоносным видом глядя на своего пленника. Бовуар, чувствуя, что посажен в тюрьму прочно и надолго, подумал, что признанием настоящего имени он не может ухудшить свое положение. "Допустим, я шевалье де Бовуар, но что ты на этом выиграешь?" - спросил он. "О, все уже выиграно, - ответил шепотом тюремщик. - Слушайте. Я получил деньги, чтобы облегчить вам побег. Но постойте. Если меня заподозрят хоть в чем-нибудь, то расстреляют в два счета. И я сказал, что уж коли впутаюсь в это дело, так чтоб наверняка заработать денежки. Вот вам, сударь, ключ, - сказал он, вынимая из кармана маленький напильник, - этой штукой вы распилите свою решетку. Да-а! Не очень-то вам будет удобно", - продолжал он, указывая на узкое отверстие, через которое дневной свет проникал в темницу. Это было нечто вроде бойницы, проделанной между большими каменными выступами, которые служат подпорою зубцам над карнизом, опоясывающим снаружи башню. "Сударь, - сказал тюремщик, - пилить придется пониже, чтоб вы могли пролезть". "О, будь спокоен, пролезу", - ответил Бовуар. "Но так, однако же, чтобы осталось, к чему привязать веревку", - продолжал сторож. "Где она?" - спросил Бовуар. "Держите, - ответил сторож, бросив ему веревку с завязанными на ней узлами. - Ее сделали из белья, чтобы можно было подумать, будто вы смастерили ее сами, и длины ее хватит. Как доберетесь до последнего узла, тихонечко соскользните, а там уж ваше дело. Где-нибудь неподалеку вы, наверное, увидите заложенный экипаж и друзей, которые вас ждут. Но я-то ни о чем и знать не знаю! Что по правую руку от башни стоит часовой - вам нет нужды говорить. А вы уж сумеете выбрать ночку почернее и устеречь минуту, когда караульный солдат уснет. Может быть, вы рискуете угодить под пулю. Ну что ж..." - "Отлично! Отлично! По крайней мере не сгнию здесь заживо!" - вскричал шевалье. "Э, оно все же возможно!" - возразил с простоватым видом тюремщик. Бовуар принял эти слова за одно из тех глупых замечаний, которые свойственны этим людям. Надежда вскоре быть на свободе так его радовала, что он даже не задумался над словами этого человека, с виду совершенного мужлана. Он тотчас принялся за дело и к концу дня подпилил прутья решетки. Опасаясь посещения коменданта, он скрыл следы работы, замазав щели мякишем хлеба, вывалянным в ржавчине, чтобы окрасить его под цвет железа. Веревку он спрятал и стал ждать благоприятной ночи с тем жгучим нетерпением и глубокой душевной тревогой, которые придают такую напряженность жизни узников. Наконец пасмурной осенней ночью он перепилил прутья, крепко привязал веревку и присел снаружи на каменный выступ, уцепившись рукой за конец железного прута, оставшийся в бойнице. В таком положении он стал ждать самого темного часа ночи, когда часовые заснут. Это бывало почти перед рассветом. Он знал продолжительность караулов, время дозоров - весь распорядок, привлекающий внимание узников даже помимо их воли. Он устерег момент, когда пройдут две трети дежурства одного из часовых и тот укроется от тумана в свою будку. Уверившись наконец, что все благоприятные условия для побега сошлись, он начал спускаться, узел за узлом, повиснув между небом и землей, с геркулесовской силой держась за веревку. Все шло хорошо. На предпоследнем узле, в тот момент, когда надо было соскользнуть на землю, он решил из предосторожности нащупать ногами твердую почву и - не нашел почвы. Случай был довольно затруднительный для человека, обливавшегося потом, усталого, встревоженного и оказавшегося в таком положении, когда самая жизнь его поставлена на карту. Он уже готов был броситься вниз. Ему помешал ничтожный случай: с него слетела шляпа; к счастью, он прислушался к шуму, который должно было произвести ее падение, и не услышал ничего! Смутные подозрения закрались в душу узника; мелькнул вопрос: не устроил ли ему комендант какую-нибудь ловушку? Но с какою целью? Охваченный сомнениями, он уже подумывал отложить предприятие на другую ночь. А пока решил дождаться первых проблесков рассвета; этот час, возможно, еще будет достаточно благоприятен для побега. Его необыкновенная сила позволила ему вскарабкаться обратно на башню; но он был почти в полном изнеможении, когда снова уселся на наружном выступе, как кошка, насторожившаяся у водосточной трубы. Вскоре, при слабом свете зари, раскачав свою веревку, он разглядел "небольшое расстояние", футов в сто, между последним узлом и острыми верхушками скал, поднимающимися из пропасти. "Спасибо, комендант!" - произнес он с присущим ему хладнокровием. Потом, подумав немного об этой ловкой мести, он счел нужным возвратиться в темницу. Свою рваную одежду он позаметнее разложил на кровати, веревку оставил снаружи, чтобы гибель его казалась очевидной, а сам притаился за дверью и стал ждать прихода предателя-тюремщика, держа в руке один из отпиленных им прутьев решетки. Тюремщик не преминул явиться раньше обыкновенного, чтобы забрать себе наследство умершего; насвистывая, он открыл дверь; но когда вошел в комнату, то Бовуар обрушил ему на череп такой яростный удар железным прутом, что негодяй, не вскрикнув, свалился на пол: прут проломил ему голову. Шевалье быстро раздел покойника, натянул на себя его одежду, подделался под его походку и благодаря раннему часу и слабой бдительности часовых вышел из главных ворот и скрылся. Ни прокурор, ни г-жа де ла Бодрэ, казалось, даже и не подумали, что в рассказе этом может содержаться пророчество, хотя бы в малейшей степени относящееся к ним. Заговорщики обменялись вопросительными взглядами, удивленные полнейшим равнодушием мнимых любовников. - Ба! У меня есть рассказец получше, - сказал Бьяншон. - Посмотрим! - ответили слушатели, увидя знак, который сделал Лусто, как бы говоря, что за Бьяншоном водится слава недурного рассказчика. Среди историй, имевшихся у него в запасе, - ибо у всех умных людей есть наготове некоторое количество анекдотов, как у г-жи де ла Бодрэ ее коллекция фраз, - знаменитый доктор выбрал ту, которая известна под названием "Большая Бретеш" и так прославилась, что театр "Жимназ" переделал ее в пьесу "Валентина". (См. "Второй силуэт женщины".) Вот почему излишне повторять здесь рассказ об этом приключении, хотя для обитателей замка Анзи он и был настоящей новинкой. Впрочем, доктор проявил то же совершенство жеста и интонаций, которое уже доставило ему столько похвал, когда он впервые рассказывал эту повесть у мадемуазель де Туш. Заключительная картина, когда испанский гранд умирает от голода, стоя в нише, где замуровал его муж г-жи де Мерре, и последние слова этого мужа, отвечающего на последнюю мольбу жены: "Вы поклялись на распятии, что там никого нет!" - произвели свой эффект. Последовало небольшое молчание, довольно лестное для Бьяншона. - А ведь знаете, господа, - сказала тогда г-жа де ла Бодрэ, - любовь, должно быть, громадное чувство, если ради нее женщина ставит себя в подобное положение. - Мне довелось видеть немало странного на своем веку, - заметил г-н Гравье, - и однажды в Испании я был чуть ли не свидетелем одного приключения в этом роде. - Вы выступаете после великих актеров, - сказала ему г-жа де ла Бодрэ, подарив парижан кокетливым взглядом, - но не беда, рассказывайте. - Вскоре после своего вступления в Мадрид, - начал податной инспектор, - великий герцог Бергский пригласил знатнейших жителей города на празднество, которое французская армия устроила только что завоеванной столице. Несмотря на все великолепие торжества, испанцы не слишком-то веселились, жены их танцевали мало, большая часть приглашенных занялась игрой. Дворцовые сады были так ярко иллюминованы, что дамы могли в них прогуливаться с такой же безопасностью, как среди бела дня. Праздник был по-императорски пышен. Французы ничего не пожалели, чтобы дать испанцам высокое представление об императоре, если бы те вздумали судить о нем по его наместникам. В небольшой рощице неподалеку от дворца, между часом и двумя ночи, несколько французских военных беседовали о случайностях войны и о малоутешительном будущем, какое им сулило поведение испанцев, присутствовавших на этом роскошном празднестве. "Представьте, - сказал старший хирург того армейского корпуса, где я был главным казначеем, - вчера я подал принцу Мюрату формальное прошение о переводе. Не то чтоб я так уж боялся сложить свои кости именно на Пиренейском полуострове, но я предпочитаю перевязывать раны, нанесенные нашими добрыми соседями - немцами; их штыки не так глубоко вонзаются в тело, как кастильский кинжал. И потом, страх перед Испанией стал у меня чем-то вроде суеверия. Еще в детстве я начитался испанских книг, где рассказывалась уйма мрачных приключений и тысяча всяких историй об этой стране, вселивших в меня глубокое предубеждение против ее нравов. Вообразите, что со времени нашего вступления в Мадрид мне уже случилось быть если не героем, то участником опаснейшей интриги, столь же темной, столь же таинственной, как роман леди Радклиф. Я охотно повинуюсь своим предчувствиям и завтра же складываю чемоданы. Мюрат, конечно, не откажется отпустить меня, потому что благодаря услугам, которые мы, врачи, оказываем, у нас всегда найдутся надежные покровители". - "Коли ты даешь тягу, расскажи-ка нам, что с тобой произошло", - обратился к нему один полковник, старый республиканец, который нимало не заботился об изящном слоге и тонкостях обращения, принятых при императорском дворе. Старший хирург внимательно огляделся, как бы желая проверить, все ли ему знакомы среди окружавших его лиц, и, убедившись, что поблизости нет ни одного испанца, сказал: "Мы здесь все французы; охотно расскажу, полковник Юло. Шесть дней назад, часов около одиннадцати вечера, я не спеша шел домой, только что расставшись с генералом Монкорне, особняк которого находится в нескольких шагах от моего. Оба мы возвращались от казначея штаба армии, где у нас шла довольно оживленная игра в бульот. Вдруг на углу какого-то переулка двое неизвестных, или, вернее, двое дьяволов, бросаются на меня и закутывают с головой и руками в большой плащ. Кричал я, можете мне поверить, что было сил, но сукно заглушало мой голос; меня с величайшей поспешностью перенесли в карету. Когда двое моих спутников высвободили меня из плаща, я услышал следующие прискорбные для себя слова, произнесенные женским голосом на дурном французском языке: "Если вы станете кричать или сделаете попытку к бегству, если позволите себе малейшее подозрительное движение, господин, сидящий против вас, не колеблясь, заколет вас кинжалом. Поэтому сидеть смирно. Теперь я вам сообщу причину вашего похищения. Если вы потрудитесь протянуть руку в мою сторону, вы нащупаете лежащие между нами ваши хирургические инструменты, за которыми мы посылали к вам от вашего имени; они вам будут необходимы; мы везем вас в один дом для спасения чести дамы: она должна сейчас родить и желает передать ребенка находящемуся здесь дворянину без ведома своего мужа. Хотя мой господин редко расстается с моей госпожой, в которую страстно влюблен, и следит за ней со всем усердием ревнивого испанца, ей удалось скрыть от него свою беременность, и он думает, что она больна. Итак, вы должны помочь при родах. Опасность предприятия вас не касается: только повинуйтесь нам; иначе любовник, который сидит против вас в карете и не понимает ни слова по-французски, при малейшей вашей неосторожности заколет вас кинжалом". - "А кто же вы?" - спросил я, стараясь найти руку моей собеседницы, скрытую под рукавом военного мундира. "Я камеристка моей госпожи, ее наперсница, и готова вознаградить вас своею любовью, если вы, как благородный человек, покоритесь обстоятельствам". - "Охотно", - отвечал я, видя себя насильно вовлеченным в опасное приключение. Под покровом темноты я проверил, соответствуют ли стан и лицо этой девушки тому представлению, какое я составил о ней, плененный ее голосом. Доброе создание, по-видимому, заранее смирилось перед всеми случайностями этого удивительного похищения, ибо хранило самое любезное молчание; не успела карета проехать по Мадриду и десяти минут, как эта девушка получила и возвратила мне вполне удовлетворительный поцелуй. Любовник, сидевший напротив, нимало не оскорбился несколькими пинками ногой, которыми я наградил его совершенно невольно; но так как он не понимал по-французски, я полагаю, что он не обратил на это внимания. "Я могу быть вашей любовницей только при одном условии", - сказала мне камеристка в ответ на все глупости, что я нашептывал ей, охваченный жаром неожиданной страсти, которой все решительно служило препятствием. "При каком?" - "Вы никогда не станете допытываться, у кого я служу. Если я приду к вам, то только ночью, и вы примете меня, не зажигая огня". - "Хорошо", - ответил я. На этом мы и остановились, когда карета подъехала к стене какого-то сада. "Дайте я завяжу вам глаза, - сказала мне горничная. - Обопритесь на мою руку, и я сама поведу вас". Она закрыла мне глаза платком, туго связав его на затылке. Я услышал, как повернулся ключ, осторожно вложенный в замочную скважину маленькой калитки молчаливым любовником, сидевшим в карете против меня. Горничная, у которой оказалась стройная талия, а в походке чувствовалось так называемое meneo..." - Это, - несколько снисходительным тоном пояснил Гравье, - такое особенное испанское словечко, обозначающее колыхание, которое женщины умеют сообщить известной части своего платья, вы догадываетесь, какой... "Вскоре горничная (я продолжаю рассказ старшего хирурга) уже вела меня по посыпанным песком аллеям большого сада к какому-то месту, где она остановилась. По отзвуку наших шагов я заключил, что мы находимся перед домом. "Теперь молчите, - сказала она мне на ухо, - и будьте все время настороже! Следите за всяким моим знаком, мне больше нельзя будет говорить с вами без риска для нас обоих, а сейчас дело идет о вашей жизни". Потом она добавила, но уже громче: "Госпожа моя - в одной из комнат нижнего этажа; чтобы туда добраться, нам придется пройти через комнату ее мужа, мимо его кровати; не кашляйте, идите тихонько и прямо следом за мной, чтобы не наткнуться на какое-нибудь кресло или не ступить мимо ковра, который я разложила". Тут любовник глухо заворчал, словно был раздосадован столькими задержками. Камеристка умолкла; я услышал, как открывается какая-то дверь, почувствовал теплый воздух жилого помещения, и мы двинулись крадучись, как воры, отправляющиеся на свой промысел. Наконец нежная рука девушки сняла с меня повязку. Я очутился в большой комнате с высоким потолком, слабо освещенной коптящей лампой. Окно было раскрыто, но ревнивый муж снабдил его толстой железной решеткой. Мне казалось, что меня кинули на дно мешка. На полу, на циновке, лежала женщина с наброшенным на голову муслиновым вуалем, сквозь который, однако, как звезды, сияли полные слез глаза; крепко прижимая ко рту платок, она с такой силой впивалась в него зубами, что прокусывала его насквозь; никогда не видел я такого прекрасного тела, но тело это корчилось от боли, словно струна арфы, брошенная в огонь. Несчастная, согнув ноги, как арки, упиралась ими в нечто вроде комода и обеими руками, на которых страшно вздулись вены, судорожно хваталась за перекладины стула. Она походила на терзаемого пыткой преступника. Но ни крика, никакого звука, кроме глухого треска костей. Мы стояли все трое, безгласные и неподвижные. Храп мужа доносился с успокоительной равномерностью. Мне захотелось рассмотреть камеристку, но она снова надела маску, которую, вероятно, снимала во время пути, и я мог увидеть только пару черных глаз и приятно очерченные формы. Любовник тотчас набросил полотенца на ноги своей возлюбленной и вдвое сложил вуаль на ее лице. Внимательно осмотрев женщину, я заключил по некоторым признакам, замеченным мною некогда, при одном весьма печальном случае в моей практике, что ребенок мертв. Я наклонился к девушке, чтобы сообщить ей об этом обстоятельстве. Подозрительный незнакомец выхватил кинжал; но я успел все сказать горничной, которая приглушенным голосом крикнула ему два слова. Когда любовник услыхал мой приговор, легкая дрожь пробежала по нем с головы до ног, как молния; мне показалось, что лицо его побледнело под черной бархатной маской. Камеристка улучила момент, когда этот человек в отчаянии глядел на умирающую, уже покрывавшуюся синевой, и показала мне на столе стаканы с приготовленным лимонадом, сделав при атом отрицательный знак. Я понял, что мне нужно воздержаться от питья, несмотря на ужасную жару, от которой у меня пересохло в горле. Любовнику захотелось пить; он взял пустой стакан, налил в него лимонаду и выпил. В эту минуту у дамы началась жестокая судорога, возвестившая мне благоприятный момент для операции. Я вооружился мужеством, и после часа работы мне удалось извлечь ребенка по частям. Испанец уже отбросил свое намерение отравить меня, поняв, что я спасаю его возлюбленную. Из глаз его время от времени падали на плащ крупные слезы. Женщина ни разу не вскрикнула, но вся трепетала, как пойманный дикий зверь, и пот выступал на ней крупными каплями. В опаснейшую для ее жизни минуту она жестом указала на комнату мужа, - муж только что повернулся в постели, - но из нас четверых она одна услышала шуршание простынь, скрип кровати или шорох полога. Мы замерли, и, сквозь отверстия своих масок, камеристка и любовник обменялись огненным взглядом, как бы говоря: "Убить его, если он проснется?" Тут я протянул руку к стакану с лимонадом, от которого отпил любовник. Испанцу показалось, что я собираюсь взять один из полных стаканов; он прыгнул, как кошка, накрыл своим длинным кинжалом оба стакана с отравленным лимонадом и оставил мне свой, сделав мне знак, чтобы я допил остаток. Столько мысли, столько чувства выразилось в этом знаке и в этом стремительном движении, что я простил ему ужасный замысел, убив меня, похоронить тем самым всякую память об этом событии. После двух часов забот и тревоги мы с камеристкой уложили его возлюбленную в постель. Этот человек, бросившись в столь опасное предприятие и предвидя возможность бегства, захватил с собой бриллианты; он положил их мне, без моего ведома, в карман. Замечу мимоходом, что я ничего не знал о роскошном подарке испанца; мой слуга через день украл у меня это сокровище и убежал, овладев целым состоянием. Я сказал на ухо камеристке, какие предосторожности следовало принять, и собрался уходить. Камеристка осталась подле своей госпожи - обстоятельство, не слишком меня успокоившее; но я решил быть начеку. Любовник сложил в узел мертвого ребенка и окровавленные простыни, крепко завязал, спрятал его под плащом, провел мне рукой по глазам, как бы говоря, чтобы я закрыл их, и вышел первый, предложив мне знаком держаться за полу его одежды. Я повиновался, но напоследок бросил прощальный взгляд на мою случайную возлюбленную. Как только испанец оказался за дверью, камеристка сорвала маску и показала мне прелестнейшее в мире личико. Очутившись в саду, на вольном воздухе, признаюсь, я вздохнул так, как если бы с груди у меня сняли огромную тяжесть. Я пел на почтительном расстоянии от моего проводника, следя за малейшим его движением с самым пристальным вниманием. Подойдя к калитке, он, взяв меня за руку, приложил к моим губам печатку, вделанную в перстень, который я видел на его левой руке, и я дал ему понять, что оценил этот красноречивый знак. Мы вышли на улицу, где нас ждали две лошади; каждый сел в седло; испанец схватил уздечку моего коня левой рукой, поводья своего коня взял в зубы, так как в правой руке у него был кровавый сверток, и мы поскакали с быстротой молнии. Я не мог различить ничего, ни малейшей приметы, чтобы узнать потом дорогу, по которой мы мчались. Когда забрезжил рассвет, я оказался у своих дверей, а испанец пустился галопом по направлению Аточских ворот" - И вы ровно ничего не запомнили, что помогло бы вам догадаться, кто была эта женщина? - спросил полковник хирурга. - Одно только, - ответил он. - Когда я укладывал незнакомку, я увидал на ее руке, приблизительно посередине, маленькое родимое пятнышко, размером с чечевицу, окруженное темными волосками. Внезапно нескромный хирург побледнел; все глаза устремились в направлении его взгляда, и мы увидели испанца, глаза которого сверкали из чащи апельсиновых деревьев. Заметив, что он является предметом нашего внимания, человек этот исчез с легкостью сильфа. Капитан Фалькон живо бросился за ним в погоню. - Моя карта бита, друзья мои! - воскликнул хирург. - Этот взгляд василиска заледенил мне кровь. В ушах моих звенят погребальные колокола! Примите мое последнее прости, вы похороните меня здесь! - Ну и дурак! - сказал полковник Юло. - Фалькон выследит испанца, который нас подслушивал, он сумеет с ним справиться. - Ну что? - воскликнули офицеры, увидав капитана, который возвращался, весь запыхавшись. - Черта с два! - ответил Фалькон. - Он как сквозь землю провалился. Но не волшебник же он! Нет сомнения, что он свой в этом доме, знает все входы и выходы и, конечно, без труда от меня ускользнул. - Я погиб, - мрачно сказал хирург. - Ну, ну, успокойся, Бэга (его звали Бэга), - ответил я ему, - мы по очереди будем дежурить у тебя до твоего отъезда. Сегодня мы проводим тебя домой. Действительно, трое молодых офицеров, проигравшихся в карты, проводили хирурга до его дома, и один из нас вызвался у него остаться. Через день Бэга получил перевод во Францию, он делал последние приготовления, чтобы выехать с дамой, которой Мюрат давал сильный конвой; он кончал обедать в обществе своих друзей, когда слуга его вошел с докладом, что с ним желает поговорить молодая дама. Хирург и трое офицеров тотчас же сошли вниз, опасаясь какой-нибудь западни. Незнакомка только успела сказать своему любовнику: "Берегитесь!" - и упала замертво. Эта женщина была камеристка; понимая, что ее отравили, она надеялась, поспев вовремя, спасти хирурга. - Черт возьми! - воскликнул капитан Фалькон. - Вот это называется любить! Испанка - единственная в мире женщина, способная разгуливать с каким-то дьявольским ядом во внутренностях. Бэга овладела странная задумчивость. Чтобы заглушить терзавшие его мрачные предчувствия, он снова сел за стол и принялся неумеренно пить, как и его товарищи. Полупьяные, все рано легли спать. Среди ночи несчастный Бэга был разбужен пронзительным звуком, который произвели скользнувшие по железному пруту кольца резко отдернутого полога. Он разом сел на кровати, дрожа той непроизвольной дрожью, которая охватывает нас при подобном пробуждении. И тут он увидел перед собой закутанного в плащ испанца, устремившего на него тот же горящий взор, что сверкнул из кустов во время праздника. Бэга закричал: "На помощь! Ко мне, друзья!" На этот вопль отчаяния испанец ответил язвительным смехом. "Опиум действует на всех", - отвечал он. Произнеся это своеобразнее изречение, незнакомец указал на троих друзей хирурга, спавших глубоким сном, вынул из-под плаща только что отрезанную женскую руку, быстро поднес ее Бэга, чтобы ему был виден знак, подобный тому, который он так неосторожно описал. "Это точно тот?" - спросил испанец. При свете фонаря, поставленного на кровать, Бэга узнал руку: он оцепенел от ужаса - это был его ответ. Не требуя дальнейших объяснений, муж незнакомки вонзил ему кинжал в сердце. - Это история для простаков, - сказал журналист, - тут требуется несокрушимое доверие к рассказчику. Объясните-ка мне, пожалуйста, кто из них - испанец или мертвец - разболтал вам все это? - Сударь, - ответил податной инспектор, - я ухаживал за этим несчастным Бэга, который умер пять дней спустя в ужасных мучениях. Но это не все. Во время военной экспедиции, снаряженной, чтобы вернуть трон Фердинанду Седьмому, я был назначен на один пост в Испании, но, к величайшему моему счастью, доехал только до Тура, ибо у меня появилась надежда на место податного инспектора в Сансере. Накануне отъезда я был на балу у госпожи Листомэр, куда было приглашено несколько знатных испанцев. Вставая из-за карточного стола, - мы играли в экартэ, - я заметил испанского гранда, afrancesado <Офранцуженный (исп.). Так назывались испанцы, сотрудничавшие с французами во время захвата Испании наполеоновскими войсками. Впоследствии, при Фердинанде VII, они были изгнаны ив Испании.> в изгнании, недели две назад появившегося в Турени. Он очень поздно приехал на этот бал, где в первый раз показывался в свете, и прогуливался по гостиным в сопровождении жены, правая рука которой была совершенно неподвижна. Мы молча расступились, чтобы дать дорогу этой паре, которую нельзя было видеть без волнения. Представляете вы себе ожившую картину Мурильо? Огненные глаза мужчины в темных глубоких впадинах оставались неподвижны; у него было совершенно иссохшее лицо; голый череп отливал бронзой, тело было страшно на вид - так он был худ. А женщина! Представляете ее себе?.. Нет, вообразить ее нельзя. У нее было то изумительное сложение, которое создало в испанском языке слово гоепео; она была бледна, но все еще прекрасна; цвет ее лица - беспримерная редкость для испанки - сверкал белизной, но взор, горевший солнцем Испании, падал на вас, как струя расплавленного свинца. "Сударыня, - спросил я у маркизы в конце вечера, - при каких обстоятельствах потеряли вы руку?" - "Во время войны за независимость", - отвечала она мне. - Испания - удивительная страна, - сказала г-жа де ла Бодрэ. - В ней сохраняется что-то от арабских нравов. - 01 - смеясь, воскликнул журналист. - Отрезать руки - старинная мания испанцев, она воскресает время от времени, как некоторые наши газетные "утки": ведь пьесы на этот сюжет писались для испанского театра еще в 1570 году... - Значит, вы считаете меня способным сочинить сказку? - сказал г-н Гравье, обиженный дерзким тоном Лусто. - На это вы неспособны, - ответил журналист. - Ба! - заметил Бьяншон. - Измышления романистов и драматургов так же часто переходят из их книг и пьес в реальную жизнь, как события реальной жизни поднимаются на театральные подмостки и без стеснения проникают в книги. Однажды я сам был свидетелем, как разыгралась в жизни комедия "Тартюф", за исключением развязки: Оргону так и не удалось открыть глаза. - Как вы думаете, могут еще во Франции случаться истории вроде той, что рассказал нам сейчас господин Гравье? - спросила г-жа де ла Бодрэ. - О господи! - воскликнул прокурор. - Да во Франции на каждые десять или двенадцать из ряда вон выходящих преступлений ежегодно придется пять или шесть, обстоятельства которых по меньшей мере так же необычайны, как и в ваших историях, а очень часто и превосходят их в романтизме. И разве не подтверждается эта истина изданием "Судебной газеты", что, на мой взгляд, является одним из крупнейших злоупотреблений печати. Эта газета стала выходить только в 1826 или 1827 году и, следовательно, при начале моей карьеры по министерству юстиции не существовала; поэтому подробности преступления, о котором я хочу вам рассказать, не были известны за пределами департамента, где оно было совершено. В турском предместье Сен-Пьер-де-Кор одна женщина, муж которой исчез после роспуска Луарской армии в 1816 году и, разумеется, был должным образом оплакан, обратила на себя внимание редкой набожностью. Когда миссионеры обходили провинциальные города, чтобы вновь водрузить там сброшенные кресты и стереть следы революционного безбожия, эта вдова была одной из самых пламенных их последовательниц; она сама несла в процессии крест, прибила к нему свой дар - серебряное сердце, пронзенное стрелой, и еще долго после отъезда миссионеров всякий вечер ходила молиться у подножия креста, поставленного в соборе позади алтаря. Наконец, замученная угрызениями совести, она призналась на исповеди в ужасном преступлении. Она зарезала своего мужа, как зарезали Фюальдеса, потом, выпустив из него кровь и сложив куски в две старые бочки, засолила его, точно это был свиной окорок. В продолжение очень долгого времени она каждое утро отрезала от него по кусочку и ходила бросать их в Луару. Духовник посоветовался со старшим по сану и объявил своей исповеднице, что должен уведомить прокурора. Женщина стала ждать обыска. Прокурор и судебный следователь, спустившись в погреб, нашли там еще в рассоле, в одной из бочек, голову мужа. "Но, несчастная, - сказал обвиняемой следователь, - раз у тебя хватило зверства выбросить таким способом в реку тело твоего мужа, почему же не уничтожила ты и голову? Тогда не осталось бы никаких доказательств..." - "А я и пробовала, сударь, не раз, - ответила она, - да уж очень она мне казалась тяжелой". - О! Что же сделали с этой женщиной?.. - воскликнули оба парижанина. - Она была осуждена и казнена в Type, - ответил прокурор, - но все-таки ее раскаяние и религиозность вызвали к ней сочувствие, несмотря на всю чудовищность преступления. - Э, да разве узнаешь обо всех семейных трагедиях, разыгрывающихся за плотным занавесом, который публика никогда не приподнимает? - сказал Бьяншон. - Я считаю человеческий суд не правомочным разбирать преступления, совершаемые мужем и женой друг против друга; как полицейский орган, он имеет на это полное право, но ничего в этом не смыслит при всех своих притязаниях на справедливость. - Зачастую жертва гак долго бывает палачом, - простодушно отозвалась г-жа де ла Бодрэ, - что в иных случаях, если б обвиняемые осмелились сказать все, преступление оказалось бы простительным. Этот ответ, на который ее подстрекнул Бьяншон, и история, рассказанная прокурором, сильно озадачили парижан, не понимавших положения Дины. Поэтому, как только пришло время разойтись на покой, у них состоялось одно из тех маленьких совещаний, которые устраиваются в коридорах старинных замков, где все холостяки с подсвечниками в руке сходятся для таинственной беседы. Тут-то г-н Гравье и узнал, что целью этого забавного вечера было выяснить, насколько добродетельна г-жа де ла Бодрэ. - Дело в том, - сказал Лусто, - что невозмутимость баронессы одинаково убедительно может указывать и на глубокую развращенность и на самую детскую чистоту. А у прокурора-то, по-моему, был такой вид, будто он предлагает стереть в порошок малютку ла Бодрэ... - Он вернется только завтра. Как знать, что произойдет сегодня ночью? - сказал Гатьен. - Это мы узнаем! - воскликнул г-н Гравье. Жизнь в замке открывает богатые возможности для злых шуток, причем многие из них таят в себе страшное коварство. Г-н Гравье, видевший на своем веку столько всякой всячины, предложил наложить печати на двери г-жи де ла Бодра и прокурора. Журавли, обличители убийц поэта Ивика, - ничто по сравнению с волоском, концы которого соглядатаи с помощью двух сплющенных шариков воска прикрепляют по обе стороны дверной щели так высоко или же, наоборот, так низко, что никто и не догадается об этой ловушке. Пусть только выйдет из своих дверей влюбленный и откроет другую дверь, внушающую подозрение, - прорванные и тут и там волоски скажут все. Убедившись, что все обитатели замка уснули, доктор, журналист, податной инспектор и Гатьен босиком, как настоящие злоумышленники, явились совершить тайный приговор над двумя дверями н дали друг другу слово снова сойтись в пять часов утра, чтобы проверить, целы ли печати. Вообразите их удивление, а также радость Гатьена, когда все четверо, каждый с подсвечником в руке, полуодетые, явившись обследовать волоски, нашли их в состоянии полнейшей сохранности как на двери прокурора, так и на двери г-жи де ла Бодрэ. - Воск тот же? - спросил г-н Гравье. - И те же волоски? - осведомился Лусто. - Да, - сказал Гатьен. - Это все меняет! - воскликнул Лусто. - Вы на совесть обшарили кусты, да еще для чужой охоты. Податной инспектор и сын председателя суда обменялись вопросительным взглядом, который говорил: "Нет ли в этих словах чего-нибудь обидного для нас? Смеяться нам или сердиться?" - Если Дина добродетельна, - шепнул журналист на ухо Бьяншону, - она вполне заслуживает, чтобы я сорвал цветок ее первой любви. Теперь Лусто улыбалась мысль в несколько мгновений овладеть крепостью, девять лет сопротивлявшейся сансерцам. Он первым сошел в сад, надеясь встретить там владелицу замка. Случай этот представился тем легче, что г-жа де ла Бодрэ также имела желание побеседовать со своим критически настроенным гостем Добрая половина нечаянных случаев бывает подстроена. - Вчера, сударь, вы охотились, - сказала г-жа Де ла Бодрэ. - Сегодня я и не придумаю, какое бы новое развлечение вам предложить: разве только вы согласитесь съездить в Ла-Бодрэ, - там несколько лучше можно наблюдать провинцию, чем здесь: ведь того, что есть во мне смешного, вам хватит только на зубок, но, как говорится, чем богаты, тем и рады - я ведь только бедная провинциалка. - Этот дурачок Гатьен, - ответил Лусто, - несомненно передал вам одну фразу, сказанную мною с целью заставить его признаться в страстной любви к вам. Ваше молчание третьего дня за обедом и в течение всего вечера достаточно ясно обнаружило его нескромность, какую никто себе не позволит в Париже. Но что поделаешь! Я не льщу себя надеждой быть понятым. Это была моя выдумка - рассказывать вчера все эти истории, и единственно для того, чтобы увидеть, не вызовут ли они у вас и у господина де Кланьи каких-либо укоров совести... О, успокойтесь, мы уверились в вашей невинности! Если бы вы обнаружили хотя малейшую склонность к этому добродетельному чиновнику, вы потеряли бы в моих глазах всю свою прелесть... Мне во всем нравится цельность. Вы не любите, вы не можете любить мужа, этого холодного, мелкого, черствого, ненасытного ростовщика, который наживается на бочках с вином и землях и держит вас здесь ради двадцати пяти сантимов прибыли с уже скошенного луга! О, я сразу же уловил сходство господина де ла Бодрэ с нашими парижскими биржевиками: это одного поля ягода. Но вам двадцать восемь лет, вы красавица, умница, у вас нет детей.., право, сударыня, я в жизни не встречал лучшего примера необъяснимой добродетели... Автор "Севильянки Пакиты", должно быть, не раз предавался мечтам!.. Обо всем этом я могу говорить с вами без лицемерия, какое непременно вложил бы в подобные слова молодой человек, - я состарился раньше времени. У меня уже нет иллюзий, да и можно ли их сохранить при моем ремесле? Этим вступлением Лусто зачеркивал всю карту Страны Нежности, где истинные страсти идут таким длинным обходным путем: он шел прямо к цели и как бы разрешал г-же де ла Бодрэ принести ему в дар свою благосклонность, которой женщины заставляют добиваться годами, - свидетелем тому бедный прокурор: для него наивысшая милость состояла в позволении во время прогулки немного крепче прижать руку Дины к своему сердцу - о счастье! И г-жа де ла Бодрэ, чтобы не уронить своей славы выдающейся женщины, попробовала утешить этого газетного Манфреда, предсказав ему такую любовь в будущем, о какой он и не мечтал. - Вы искали наслаждения, но еще не любили, - сказала она. - Верьте мне, очень часто истинная любовь приходит как бы наперекор всей жизни. Вспомните господина Генца, влюбившегося на старости лет в Фанни Эльслер и пренебрегшего Июльской революцией ради репетиций этой танцовщицы!.. - Вряд ли это для меня осуществимо, - ответил Лусто. - Я верю в любовь, но в женщин уже не верю... Видимо, во мне есть недостатки, которые мешают меня любить, потому что меня часто бросали. А может быть, я слишком глубоко чувствую идеал.., как все, кто насмотрелся житейской пошлости... Наконец-то г-жа де ла Бодрэ слышала человека, который, попав в среду самых блестящих умов Парижа, вынес оттуда смелые аксиомы, почти наивную развращенность, передовые убеждения и если и не был человеком возвышенным, то прекрасно эту возвышенность разыгрывал. Этьен имел у Дины успех театральной премьеры. Сансерская Пакита упивалась бурями Парижа, воздухом Парижа. В обществе Этьена и Бьяншона она провела один из приятнейших дней своей жизни; парижане рассказали ей пропасть любопытных анекдотов о модных знаменитостях, острот, которые войдут когда-нибудь в собрание черт нашего века, словечек и фактов, затасканных в Париже, но совершенно новых для нее. Само собой разумеется, Лусто отозвался очень дурно о великой женщине - беррийской знаменитости, но с явным намерением польстить г-же де ла Бодрэ и навести ее на литературные признания, изобразив эту писательницу ее соперницей. Такая похвала опьянила г-жу де ла Бодрэ, и г-ну де Кланьи, податному инспектору и Гатьену показалось, что она стала с Этьеном ласковее, чем была накануне. Теперь поклонники Дины очень пожалели, что все они уехали в Сансер, где раструбили о вечере в Анзи. Послушать их, так ничего более остроумного никогда и не говорилось; часы летели так незаметно, что не слышно было их легкой поступи. Обоих парижан они расписали, как два чуда. Этот трезвон похвал разнесся по всему гулянью и привел к тому, что вечером в замок Анзи прикатило шестнадцать человек: одни в семейных кабриолетах, другие в шарабанах, холостяки на наемных лошадях. Часов около семи все эти провинциалы более или менее развязно вошли в огромную гостиную Анзи, которую Дина, предупрежденная об этом нашествии, ярко осветила и, сняв с прекрасной мебели серые чехлы, показала во всем блеске, ибо этот вечер она считала своим праздником. Лусто, Бьяншон и Дина лукаво переглядывались, посматривая на позы и слушая речи гостей, которых заманило сюда любопытство. Сколько поблекших лент, наследственных кружев, искусственных, но не искусно сделанных цветов отважно торчало на позапрошлогодних чепцах! Жена председателя суда Буаруж, родня Бьяншону, обменялась с доктором несколькими словами и получила у него бесплатный врачебный совет, пожаловавшись на якобы нервные боли в желудке, которые Бьяншон признал периодическим несварением желудка. - Пейте попросту чай ежедневно, через час после обеда, как это делают англичане, и вы поправитесь, ибо то, чем вы страдаете, - болезнь английская, - серьезно ответил Бьяншон на ее жалобы. - Это решительно великий врач, - сказала жена председателя, снова усаживаясь подле г-жи де Кланьи, г-жи Попино-Шандье и г-жи Горжю, супруги мэра. Прикрывшись веером, г-жа де Кланьи заметила: - Говорят, Дина вызвала его вовсе не ради выборов, а для того, чтобы узнать причину своего бесплодия... В первую же благоприятную минуту Лусто представил ученого доктора как единственно возможного кандидата на будущих выборах. Но Бьяншон, к великому удовольствию нового супрефекта, высказался в том смысле, что считает почти невозможным оставить науку ради политики. - Только врачи без клиентуры, - сказал он, - могут дать согласие баллотироваться. Поэтому выбирайте людей государственных, мыслителей, лиц, чьи знания универсальны, притом умеющих подняться на ту высоту, на которой должен стоять законодатель: вот чего не хватает нашим палатам депутатов и что нужно нашей стране! Две-три девицы, несколько молодых людей и дамы так разглядывали Лусто, будто он был фокусник. - Господин Гатьен Буаруж утверждает, что господин Лусто зарабатывает своими писаниями двадцать тысяч франков в год, - сказала жена мэра г-же де Кланьи. - Вы этому верите? - Неужто? А прокурор получает всего тысячу!.. - Господин Гатьен! - обратилась к нему г-жа Шандье. - Попросите же господина Лусто говорить погромче, я его еще не слышала... - Какие красивые у него ботинки, - сказала мадемуазель Шандье брату, - и как блестят! - Подумаешь! Просто лакированные. - Почему у тебя нет таких? Лусто наконец почувствовал, что слишком уж рисуется; он заметил в поведении сансерцев признаки того нетерпеливого любопытства, которое привело их сюда. "Чем бы их ошарашить?" - подумал он. В эту минуту так называемый камердинер г-на де ла Бодрэ, одетый в ливрею работник с фермы, принес письма, газеты и подал пакет корректур, который Лусто тут же отдал Бьяншону, так как г-жа де ла Бодрэ, увидав пакет, форма и упаковка которого имели типографский вид, воскликнула: - Как! Литература преследует вас даже здесь? - Не литература, - ответил он, - а журнал, который должен выйти через десять дней, - я заканчиваю для него рассказ. Я уехал сюда под дамокловым мечом короткой строчки: "Окончание в следующем номере" - и должен был дать типографщику свой адрес. Ах, дорого обходится хлеб, который продают нам спекулянты печатной бумагой! Я вам опишу потом любопытную породу издателей газет. - Когда же начнется разговор? - обратилась наконец к Дине г-жа де Кланьи, точно спрашивая: "В котором часу зажгут фейерверк?" - А я думала, - сказала г-жа Попино-Шандье своей кузине, г-же Буаруж, - что будут рассказывать истории. В этот момент, когда среди сансерцев, как в нетерпеливом партере, уже начинался ропот, Лусто увидел, что Бьяншон размечтался над оберткой его корректур. - Что с тобой? - спросил Этьен. - Представь себе, на листах, в которые обернуты твои корректуры, - прелестнейший в мире роман. На, читай: "Олимпия, или Римская месть". - Посмотрим, - сказал Лусто и, взяв обрывок оттиска, который протянул ему доктор, прочел вслух следующее: 204 ОЛИМПИЯ, Пещеру. Ринальдо, возмущенный трусостью своих товарищей, которые были храбрецами только в открытом поле, а войти в Рим не отваживались, бросил на них презрительный взгляд. - Так я один? - сказал он им. Казалось, он погрузился в раздумье, затем продолжал: - Вы негодяи! Пойду один и один захвачу эту богатую добычу!.. Решено!.. Прощайте. - Атаман!.. - сказал Ламберти. - А что, если вас ждет неудача и вы попадетесь?.. - Меня хранит бог! - отвечал Ринальдо, указывая на небо. С этими словами он вышел и встретил на дороге управителя Браччиано. - Страница кончена, - сказал Лусто, которого все слушали с благоговением. - Он читает нам свое произведение; - шепнул Гатьен сыну г-жи Попино-Шандье. - С первых же слов ясно, милостивые государыни, - продолжал журналист, пользуясь случаем подурачить сансерцев, - что разбойники находятся в пещере. Какую небрежность проявляли тогда романисты к деталям, которые теперь так пристально и так долго изучаются якобы для передачи местного колорита! Ведь если воры в пещере, то вместо: "указывая на небо", следовало сказать: "указывая на свод". Однако, несмотря на эту погрешность, Ринальдо кажется мне человеком решительным, и его обращение к богу пахнет Италией. В этом романе есть намек на местный колорит... Черт возьми! Разбойники, пещера, этот предусмотрительный Ламберти... Тут целый водевиль на одной странице! Прибавьте к этим основным элементам любовную интрижку, молоденькую крестьяночку с затейливой прической, в короткой юбочке и сотню мерзких куплетов.., и - боже мой! - публика валом повалит! Потом Ринальдо... Как это имя подходит Лафону! Если б ему черные баки, обтянутые панталокы, да плащ, да усы, пистолет и островерхую шляпу; да если б директор "Водевиля" рискнул оплатить несколько газетных статей - вот вам верных пятьдесят представлений для театра и шесть тысяч франков авторских, если я соглашусь похвалить эту пьесу в своем фельетоне. Но продолжим: ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ. 197 Герцогиня Браччиано нашла наконец свою перчатку. Адольф, который привел ее обратно в апельсиновую рощу, мог предположить, что в этой забывчивости таилось кокетство, ибо роща тогда была пустынна. Издали слабо доносился шум праздника. Объявленное представление fantoccini <Кукольное представление (итал.).> всех привлекло в галерею. Никогда еще Олимпия не казалась своему любовнику такой прекрасной. Их взоры, загоревшиеся одним огнем, встретились. Наступил момент молчания, упоительного для их душ и невыразимого словами. Они сели на ту же скамью, где сидели я обществе кавалера Палуцци и насмешников - Вот тебе на! Я не вижу больше нашего Ринальдо! - воскликнул Лусто. - Однако благодаря этой странице искушенный в литературе человек мигом разберется в положении дел. Герцогиня Олимпия - женщина, которая умышленно забывает свои перчатки в пустынной роще! - Если только не быть существом промежуточным между устрицей и помощником письмоводителя, - а это два представителя животного царства, наиболее близкие к окаменелостям, - заметил Бьяншон, - то невозможно не признать в Олимпии... - Тридцатилетнюю женщину! - подхватила г-жа де ла Бодрэ, опасавшаяся чересчур грубого определения. - Значит, Адольфу двадцать два, - продолжал доктор, - потому что итальянка в тридцать лет все равно, что парижанка в сорок. - Исходя из этих двух предположений, можно восстановить весь роман, - сказал Лусто. - И этот кавалер Палуцци! А? Каков мужчина!.. Стиль этих двух страниц слабоват, автор, должно быть, служил в отделе косвенных налогов и сочинил роман, чтобы заплатить своему портному... - В те времена, - сказал Бьяншон, - существовала цензура, и человек, который попадал под ножницы тысяча восемьсот пятого года, заслуживает такого же снисхождения, как те, кто в тысяча семьсот девяносто третьем шли на эшафот. - Вы что-нибудь понимаете? - робко спросила г-жа Горжю, супруга мэра, у г-жи де Кланьи. Жена прокурора, которая, по словам г-на Гравье, могла обратить в бегство молодого казака в 1814 году, подтянулась, как кавалерист в стременах, и скроила своей соседке гримасу, обозначавшую: "На нас смотрят! Давайте улыбаться, словно мы все понимаем". - Очаровательно! - сказала супруга мэра Гатьену. - Пожалуйста, господин Лусто, продолжайте. Лусто взглянул на обеих женщин, похожих на две индийские пагоды, и насилу удержался от смеха. Он счел уместным воскликнуть: "Внимание!" и продолжал: ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ. 209 В тишине зашуршало платье. Вдруг взорам герцогини предстал кардинал Борборигано. Лицо его было мрачно; надо лбом его, казалось, нависли тучи, а в его морщинах рисовалась горькая усмешка. - Сударыня, - сказал он, - вас подозревают. Если вы виновны - спасайтесь! Если вы невинны - тем более спасайтесь, ибо, добродетельны вы или преступны, издалека вам гораздо легче будет защищаться... - Благодарю вас, ваше высокопреосвященство, за вашу заботливость, - сказала она, - герцог Браччиано появится вновь, когда я найду нужным доказать, что он существует. - Кардинал Борборигано! - вскричал Бьяншон. - Клянусь ключами папы! Если вы не согласны со мной, что одно его имя - уже перл создания; если вы не чувствуете в словах "в тишине зашуршало платье" всей поэзии образа Скедони, созданного госпожой Радклиф в "Исповедальне чернецов", вы недостойны читать романы... - По-моему, - сказала Дина, которой стало жаль восемнадцати сансерцев, уставившихся на Лусто, - действие развивается. Мне ясно все: я в Риме, я вижу труп убитого мужа, я вижу его дерзкую и развратную жену, которая устроила свое ложе в кратере вулкана. Всякую ночь, при каждом объятии она говорит себе: "Все от кроется!.." - Видите вы ее, - вскричал Лусто, - как обнимает она этого господина Адольфа, как прижимает к себе, как хочет всю свою жизнь вложить в поцелуй?.. Адольф представляется мне великолепно сложенным молодым человеком, но не умным, - из тех молодых людей, какие и нужны итальянкам. Ринальдо парит над интригой нам неизвестной, но которая, должно быть, так же сложна, как в какой-нибудь мелодраме Пиксерекура. Впрочем, мы можем вообразить, что Ринальдо проходит где-то в глубине сцены, как персонаж из драм Виктора Гюго. - А может быть, он-то и есть муж! - воскликнула г-жа де ла Бодрэ. - Понимаете вы во всем этом хоть что-нибудь? - спросила г-жа Пьедефер у жены председателя суда. - Это прелесть! - сказала г-жа де ла Бодрэ матери. У всех сансерцев глаза стали круглые, как пятифранковая монета. - Читайте же, прошу вас, - сказала г-жа де ла Бодрэ. Лусто продолжал: 216 ОЛИМПИЯ, - Ваш ключ!.. - Вы потеряли его? - Он в роще... - Бежим... - Не захватил ли его кардинал?.. - Нет... Вот он... - Какой опасности мы избегли! Олимпия взглянула на ключ, ей показалось, что это ее собственный ключ; но Ринальдо его подменил; хитрость его удалась, - теперь он владел настоящим ключом. Современный Картуш, он столь же был ловок, сколь храбр, и, подозревая, что только громадные сокровища могут заставить герцогиню всегда носить на поясе! - Ну-ка поищем!.. - вскричал Лусто. - Следующей нечетной страницы здесь нет. - Рассеять наше недоумение может только страница двести двенадцатая. 212 ОЛИМПИЯ, - Что, если б ключ потерялся! - Он бы умер... - Умер! Вы должны были бы снизойти к последней просьбе, с которой он обратился к вам, и дать ему свободу при условии, что... - Вы его не знаете... - Однако... - Молчи. Я взяла себя в любовники, а не в духовники Адольф умолк. - Дальше изображен амур на скачущей козочке - виньетка, рисованная Норманом, гравированная Дюпла... О! Вот и имена, - сказал Лусто. - А что же дальше? - спросили те слушатели, которые понимали. - Да ведь глава кончена, - ответил Лусто. - Наличие виньетки полностью меняет мое мнение об авторе. Чтобы во времена Империи добиться гравированной на дереве виньетки, автор должен был быть государственным советником или госпожой Бартелем-Адо, покойным Дефоржем или Севреном. - "Адольф умолк"... Ага! - сказал Бьяншон. - Значит, герцогине меньше тридцати лет. - Если это все, придумайте конец! - сказала г-жа де ла Бодра. - Увы, на этом листе оттиск сделан только с одной стороны, - сказал Лусто. - На обороте "верстки", как говорят типографы, или, чтобы вам было понятнее, на обратной стороне листа, где должно было быть оттиснуто продолжение, оказалось несчетное множество разных отпечатков, поэтому он и принадлежит к разряду так называемых "бракованных листов". Так как было бы ужасно долго объяснять вам, в чем заключается непригодность "бракованного листа", проще будет, если я вам скажу, что он так же мало может сохранить на себе след первоначальных двенадцати страниц, тиснутых на нем печатником, как вы не могли бы сохранить и малейшего воспоминания о первом палочном ударе, если бы какой-нибудь паша приговорил вас к ста пятидесяти таких ударов по пяткам. - У меня прямо в голове мешается, - сказала г-жа Попино-Шандье г-ну Гравье. - Ума не приложу, какой-такой государственный советник, кардинал, ключ и эти отти... - У вас нет ключа к этой шутке, - сказал г-н Гравье, - но не огорчайтесь, сударыня, у меня его тоже нет. - Да ведь вот еще лист, - сказал Бьяншон, взглянув на стол, где лежали корректуры. - Превосходно, - ответил Лусто, - к тому же он цел и исправен! На нем пометка: "IV; 2-е издание". Милостивые государыни, римская цифра IV означает четвертый том; j, десятая буква алфавита, - десятый лист. Таким образом, если только это не хитрость издателя, я считаю доказанным, что роман "Римская месть" в четырех томах, в двенадцатую долю листа, имел успех, раз выдержал два издания. Почитаем же и разгадаем эту загадку: ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ. 217 Коридор; но, чувствуя, что его настигают люди герцогини, Ринальдо - Вот так раз! - О, - воскликнула г-жа де ла Бодрэ, - между тем обрывком и этой страницей произошли немаловажные события! - Сударыня, скажите лучше - этим драгоценным "чистым листом". Однако к четвертому ли тому относится оттиск, где герцогиня забыла в роще свои перчатки? Ну бог с ним! Продолжаем! Нашел самым надежным убежищем немедленно спуститься в подземелье, где должны были находиться сокровища дома Браччиано. Легкий, как Камилла латинского поэта, он бросился к таинственному входу бань Веспасиана. Уже факелы преследователей освещали за ним стены, когда ловкий Ринальдо благодаря зоркости, которой одарила его природа, обнаружил потайную дверь и быстро скрылся. Ужасная мысль, как молния, когда она рассекает тучи, пронзила душу Ринальдо. Он сам заключил себя в темницу!.. С лихорадочной - Ах! Этот чистый лист оказывается продолжением обрывка оттиска! Последняя страница обрывка была двести двенадцатая, у нас тут двести семнадцатая! И, право, если тот Ринальдо, который в оттиске крадет у герцогини Олимпии ключ от сокровищ, подменив его более или менее схожим, в этом чистом листе уже попадает во дворец герцогов Браччиано, то роман, по-моему, подходит к какой-то развязке. Я хотел бы, чтоб и вам все стало так же ясно, как мне... На мой взгляд, праздник кончен, оба любовника вернулись во дворец Браччиано, ночь, первый час утра. Ринальдо славное готовит дельце! - А Адольф? - спросил председатель суда Буаруж, за которым водилась слава любителя вольностей. - Стиль-то каков! - сказал Бьяншон. - Ринальдо, который нашел убежищем спуститься!.. - Конечно, роман этот напечатан не у Марадана, не у Трейтеля и Вурца и не у Догеро, - сказал Лусто, - у них на жалованье были правщики, просматривавшие корректурные листы, - роскошь, которую должны были бы себе позволить нынешние издатели: нашим авторам это пошло бы на пользу... Должно быть, его написал какой-нибудь торгаш с набережной... - С какой набережной? - обратилась одна дама к своей соседке. - Ведь говорилось про бани... - Продолжайте, - сказала г-жа де ла Бодрэ. - Во всяком случае, автор - не государственный советник, - заметил Бьяншон. - А может быть, это написано госпожой Адо? - сказал Лусто. - При чем еще тут госпожа Адо, наша дама-благотворительница? - спросила жена председателя суда у сына. - Эта госпожа Адо, любезный друг, - отвечала ей хозяйка дома, - была женщина-писательница, жившая во времена Консульства... - Как? Разве женщины писали при императоре? - спросила г-жа Попино-Шандье. - А госпожа де Жанлис, а госпожа де Сталь? - ответил прокурор, обидевшись за Дину. - О! - Продолжайте, пожалуйста, - обратилась г-жа де ла Бодрэ к Лусто. Лусто вновь начал чтение, объявив: "Страница двести восемнадцатая!" 218 ОЛИМПИЯ, Поспешностью он ощупал стену и испустил крик отчаяния, когда поиски следив секретной пружины оказались тщетны. Не признать ужасной истины было невозможно. Дверь, искусно устроенная, чтобы служить мести герцогини, не открывалась внутрь. Ринальдо к разным местам приникал щекой и нигде не почувствовал тяги теплого воздуха из галереи. Он надеялся наткнуться на щель, которая указала бы, где кончается стена, но - ничего, ничего! Стена казалась высеченной из цельной глыбы мрамора... Тогда у него вырвался глухой вой гиены... - Скажите, пожалуйста! А мы-то воображали, будто сами только что выдумали крики гиены! - заметил Лусто. - Оказывается, при Империи литература о них уже знала и даже выводила на сцену, проявляя некоторое знакомство с естественной историей, что доказывается словом "глухой". - Не отвлекайтесь, сударь, - сказала г-жа де ла Бодрэ. - Ага, попались! - воскликнул Бьяншон. - Интерес, это исчадие романтизма, и вас схватил за шиворот, как давеча меня. - Читайте же! - воскликнул прокурор. - Я понимаю! - Какой фат! - шепнул председатель суда на ухо своему соседу, супрефекту. - Он хочет подольститься к госпоже де ла Бодрэ, - отвечал новый супрефект. - Итак, я продолжаю, - торжественно провозгласил Лусто. Все в глубоком молчании стали слушать журналиста. ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ. 219 Отдаленный стон ответил на вопль Ринальдо; но, в своем смятении, он принял его за эхо, - так слаб и беззвучен был этот стон! Он не мог исходить из человеческой груди... - Santa Maria! <Пресвятая дева! (лат.)> - проговорил неизвестный. "Если я двинусь с этого места, то больше мне его не найти! - подумал Ринальдо, когда к нему вернулось его обычное хладнокровие. - Постучать? Но тогда узнают, что я здесь. Как быть?" - Кто тут? - спросил голос. - Эге! - сказал разбойник. - Уж не жабы ли здесь разговаривают? - Я - герцог Браччиано! Кто бы 220 ОЛИМПИЯ, Вы ни были, если только вы не из людей герцогини, именем всех святых умоляю, подойдите ко мне... - Для этого нужно знать, где ты находишься, светлейший герцог, - ответил Ринальдо с дерзостью человека, который понял, что в нем нуждаются. - Я вижу тебя, друг мой, потому что мои глаза привыкли к темноте. Послушай, иди прямо... Так... Поверни налево... Иди... Здесь!.. Вот мы и встретились. Ринальдо, из предосторожности протянувший руки вперед, наткнулся на железные прутья. - Меня обманывают! - вскричал разбойник. - Нет, ты дотронулся до моей клетки... ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ. 221 Садись вон там, на цоколь порфировой колонны. - Каким образом герцог Браччиано мог очутиться в клетке? - спросил разбойник. - Друг мой, я тридцать месяцев стою в ней стоймя, ни разу не присев... Но ты-то кто такой? - Я - Ринальдо, принц Кампаньи, атаман восьмидесяти храбрецов, которых закон напрасно называет злодеями, тогда как все дамы от них без ума, а судьи - те вешают их по застарелой привычке. - Хвала создателю!.. Я спасен... Всякий добрый человек испугался бы, а я так уверен, что пре 222 ОЛИМПИЯ, Красно столкуюсь с тобой! - воскликнул герцог. - О мой дорогой освободитель, ты, должно быть, вооружен до зубов... - Е verissimol <Истинная правда! (итал.)>. - Есть у тебя?.. - О да, напильники, клещи... Corpo di Baccol <Черт возьми! (итал.)> Я явился сюда позаимствовать на неопределенное время сокровища герцогов Браччиано. - Ты добрую их долю получишь законно, мой дорогой Ринальдо, и, может быть, я в твоем обществе отправлюсь на охоту за людьми... - Вы удивляете меня, ваша светлость!.. - Послушай, Ринальдо! Не буду говорить тебе о жажде мести, грызущей мне сердце: я здесь тридцать месяцев - ты ведь итальянец, ты ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ. 223 Меня поймешь! Ах, мой друг, моя усталость и этот неслыханный плен - ничто по сравнению с болью, грызущей мое сердце. Герцогиня Браччиано по-прежнему одна из прекраснейших женщин Рима, я любил ее достаточно сильно, чтобы ревновать... - Вы, ее муж!.. - Да, быть может, я был не прав! - Конечно, так не делается, - сказал Ринальдо. - Ревность моя была возбуждена поведением герцогини, - продолжал герцог. - Случай показал мне, что я не ошибся. Молодой? француз любил Олимпию, был любим ею, я имел доказательства их взаимной склонности... - Тысяча извинений, милостивые государыни, - сказал Лусто, - но, видите ли, я не могу не обратить ваше внимание на то, что литература эпохи Империи шла прямо к фактам, минуя всякие детали, а это представляется мне особенностью времен первобытных. Литература той эпохи занимала среднее место между перечнем глав "Телемака" и обвинительными актами прокурорского надзора. У нее были идеи, но эта гордячка не развивала их! Она наблюдала, но эта скряга ни с кем не делилась своими наблюдениями! Один только Фуше делился иногда своими наблюдениями. "Литература тогда довольствовалась, по выражению одного из самых глупых критиков "Ревю де Де Монд", простым наброском с весьма точным, в подражание античности, изображением персонажей; она не жонглировала длинными периодами!" Верю охотно, она не знала периодов и не знала, как заставить слово заиграть всеми красками; она говорила вам: "Любен любил Туанету, Туанета не любила Любена; Любен убил Туанету, жандармы схватили Любена; он был посажен в тюрьму, предстал перед судом присяжных и был гильотинирован". Яркий набросок, четкая обрисовка! Какая прекрасная драма! А нынче - нынче всякий невежда играет словами. - Случается, и проигрывает, - буркнул г-н де Кланьи. - Ого! - ответил Лусто. - Вам, значит, приходилось оставаться при пиковом интересе? - Что он хочет сказать? - спросила г-жа де Кланьи, обеспокоенная этим каламбуром. - Я точно в темном лесу, - ответила супруга мэра. - Его шутка потеряла бы при объяснении, - заметил Гатьен. - Нынче, - продолжал Лусто, - романисты рисуют характеры, и вместо четкого контура они открывают вам человеческое сердце, они пробуждают в вас интерес к Туанете или Любеку. - А меня так просто ужасает литературная образованность публики, - сказал Бьяншон. - Русские, разбитые Карлом Двенадцатым, кончили тем, что научились воевать; точно так же и читатель в конце концов постиг искусство. Когда-то от романа требовали только интереса; до стиля никому не было дела, даже автору; отношение к идее равнялось нулю; к местному колориту было полнейшее равнодушие. Но мало-помалу читатель пожелал стиля, интереса, патетики, положительных знаний; он потребовал "пяти литературных качеств": выдумки, стиля, мысли, знания, чувства; потом, вдобавок ко всему, явилась критика. Критик, неспособный придумать ничего, кроме клеветы, объявил, что всякое произведение, не являющееся творением совершенного ума, неизбежно хромает. Тогда явилось несколько плутов, вроде Вальтера Скотта, оказавшихся способными соединить г себе все пять литературных чувств; и те, у кого был только ум, только знание, только стиль или чувство, - эти хромые, безголовые, безрукие, кривые литераторы завопили, что все потеряно, и стали проповедовать крестовые походы против людей, якобы снизивших ремесло, или отрицали их произведения. - Да это история ваших последних литературных боев, - заметила Дина. - Бога ради, - взмолился г-н де Кланьи, - вернемся к герцогу Браччиано. И к великому отчаянию собравшихся, Лусто продолжал чтение "чистого листа". 224 ОЛИМПИЯ, Тогда я пожелал убедиться в своем несчастье, чтобы иметь возможность отомстить под покровом Провидения и закона. Герцогиня разгадала мои намерения. Мы сражались мыслями, прежде чем сразиться с ядом в руке. Нам хотелось внушить друг другу взаимное доверие, которого мы не имели: я - чтобы заставить ее выпить отраву, она - чтобы завладеть мною. Она была женщина - она победила; ибо всегда у женщин одной ловушкой больше, чем у нас, мужчин, и я в нее попался: я был счастлив; но на следующее же утро проснулся в этой железной клетке. Я весь день рычал во мраке ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ. 225 Этого подземелья, расположенного под спальней герцогини. Вечером, поднятый вверх, сквозь отверстие в полу спальни искусно устроенным противовесом, я увидел герцогиню в объятиях любовника; она бросила мне кусок хлеба - мое ежевечернее пропитание. Вот моя жизнь в течение тридцати месяцев! Из этой мраморной тюрьмы мои крики не достигают ничьих ушей. Счастливой случайности ждать было нечего. Я больше ни на что не надеялся! Посуди сам: комната герцогини - в отдаленной части дворца, и мой голос, когда я туда поднимаюсь, не может быть услышан никем. Всякий раз, когда я вижу свою жену, она показывает мне яд, который я приготовил 226 ОЛИМПИЯ, Для нее и ее любовника; я прошу дать его мне, но она мне отказывает в смерти, она дает хлеб - и я ем его! Я хорошо сделал, что ел, что жил, - я как будто рассчитывал на разбойников!.. - Да, ваша светлость, когда эти болваны, честные люди, спят, мы бодрствуем, мы... - Ах, Ринальдо, все мои сокровища принадлежат тебе, мы разделим их по-братски, я хотел бы отдать тебе все.., вплоть до моего герцогства... - Ваша светлость, лучше добудьте для меня у папы отпущение грехов in articulo mortis <В смертный час (лат.).>, это мне важнее при моем ремесле. ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ. 227 - Все, что ты захочешь; но подпили прутья моей клетки и одолжи мне твой кинжал!.. У нас очень мало времени, торопись... Ах, если б зубы мои были напильниками... Я ведь пробовал перегрызть железо... - Ваша светлость, - сказал Ринальдо, выслушав последние слова герцога, - один прут уже подпилен. - Ты просто бог! - Ваша жена была на празднике принцессы Виллавичьоза; она возвратилась со своим французиком, она пьяна от любви, так что время у нас есть. - Ты кончил? - Да... 228 ОЛИМПИЯ, - Твой кинжал? - с живостью обратился герцог к разбойнику. - Вот он. - Прекрасно. Я слышу лязг блока. - Не забудьте про меня! - сказал разбойник, который хорошо знал, что такое благодарность. - Буду помнить, как отца родного, - ответил герцог. - Прощайте! - сказал ему Ринальдо. - Смотри, пожалуйста, как он полетел! - добавил разбойник, проследив глазами исчезновение герцога. "Буду помнить, как отца родного", - повторил он про себя. - Если он так намерен помнить обо мне!.. Ах! Однако ж я поклялся никогда не вредить женщинам!.. Но оставим на время раз ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ. 229 Бойника, отдавшегося своим размышлениям, и поднимемся вслед за герцогом в покои дворца. - Опять виньетка - амур на улитке! Потом идет чистая двести тридцатая страница, - сказал журналист. - И вот еще две чистые страницы, с заголовком "Заключение", который так приятно писать тому, кто имеет счастливое несчастье сочинять романы! ЗАКЛЮЧЕНИЕ. Никогда еще герцогиня не была гак красива; она вышла из ванны в одежде богини и, увидев Адольфа, 234 ОЛИМПИЯ, Сладострастно раскинувшегося на груде подушек, воскликнула; - Как ты прекрасен! - А ты, Олимпия!.. - Ты любишь меня по-прежнему? - Сильнее с каждым днем! - ответил он. - Ах, одни французы любить умеют! - вскричала герцогиня... - Ты очень будешь любить меня сегодня? - Да... - Иди же! И движением, полным ненависти и любви, - потому ли, что кардинал Борборигано глубже растравил в ней гнев против мужа, потому ли, что она захотела показать герцогу картину еще большей страсти, - она нажала пружину и протянула руки сво - Вот и все! - воскликнул Лусто. - Экспедитор оторвал остальное, заворачивая мои корректуры; но и этого вполне достаточно, чтобы убедить нас в том, что автор подавал надежды. - Ничего не понимаю, - сказал Гатьен Буаруж, первый нарушая молчание, которое хранили сансерцы. - И я тоже, - отвечал г-н Гравье. - Однако же роман этот написан в годы Империи, - заметил ему Лусто. - Ах, - сказал г-н Гравье, - по тому, как разговаривает этот разбойник, сразу видно, что автор не знал Италии. Разбойники не позволяют себе подобных concetti <Шуточек (итал.).>. Госпожа Горжю, заметив, что Бьяншон сидит задумавшись, подошла к нему и, представляя ему свою дочь Эфеми Горжю, девицу с довольно кругленьким приданым, сказала: - Что за галиматья! Ваши рецепты куда интереснее этого вздора. Супруга мэра глубоко обдумала эту фразу, которая, по ее мнению, была верхом остроумия. - О сударыня, будем снисходительны - ведь здесь всего двадцать страниц из тысячи, - ответил Бьяншон, разглядывая девицу Горжю, талия которой грозила расплыться после первого же ребенка. - Итак, господин де Кланьи, - сказал Лусто, - вчера мы говорили о мести, придуманной мужьями; что вы скажете о мести, которую придумала женщина? - Я полагаю, - ответил прокурор, - что этот роман написан не государственным советником, а женщиной. В отношении нелепых выдумок воображение женщин заходит дальше воображения мужчин, доказательством тому служат: "Франкенштейн" миссис Шелли, "Леон Леони", произведения Анны Радклиф и "Новый Прометей" Камилла Мопена. Дина пристально посмотрела на г-на де Кланьи, и взгляд этот, от которого он похолодел, ясно говорил, что, несмотря на столько блестящих примеров, она относит его замечание на счет "Севильянки Пакиты". - Ба! - сказал маленький ла Бодрэ. - Ведь герцог Браччиано, которого жена посадила в клетку и каждый вечер заставляет любоваться собой в объятиях любовника, сейчас ее убьет... И это вы называете местью?.. Наши суды и общество несравненно более жестоки... - Чем же? - спросил Лусто. - Эге, вот и малютка ла Бодрэ заговорил, - сказал председатель суда Буаруж своей жене. - Да тем, что такой жене предоставляют жить на ничтожном содержании, и общество от нее отворачивается; она лишается туалетов и почета - двух вещей, которые, по-моему, составляют всю женщину, - ответил старичок. - Зато она нашла счастье, - напыщенно произнесла г-жа де ла Бодрэ. - Нет.., раз у нее есть любовник, - возразил уродец, зажигая свечу, чтобы идти спать. - Для человека, думающего только об отростках и саженцах, он не без остроумия, - сказал Лусто. - Надо же, чтоб у него хоть что-нибудь было, - заметил Бьяншон. Госпожа де ла Бодрэ, единственная из всех услышавшая слова Бьяншона, ответила на них такой тонкой, но вместе с тем такой горькой усмешкой, что врач разгадал секрет семейной жизни владелицы замка, преждевременные морщины которой занимали его с утра. Но сама-то Дина не разгадала мрачного пророчества, заключавшегося в последних словах мужа, - пророчества, которое покойный аббат, добряк Дюре, не преминул бы ей объяснить. Маленький ла Бодрэ перехватил во взгляде, который Дина бросила на журналиста, кидая ему обратно этот мяч шутки, ту мимолетную и лучистую нежность, что золотит взгляд женщины в час, когда кончается осторожность и начинается увлечение. Дина так же мало обратила внимания на призыв мужа соблюдать приличия, как Лусто не принял на свой счет лукавых предостережений Дины в день своего приезда. Всякий бы на месте Бьяншона удивился быстрому успеху Лусто; но его даже не задело предпочтение, какое Дина выказала Фельетону в ущерб Факультету, - настолько был он врач! Действительно, Дина, благородная сама, должна была быть чувствительнее к остроумию, чем к благородству. Любовь обычно предпочитает контрасты сходству. Прямота и добродушие доктора, его профессия - все служило ему во вред. И вот почему: женщины, которым хочется любить, - а Дина столько же хотела любить, сколько быть любимой, - чувствуют бессознательную неприязнь к мужчинам, всецело поглощенным своим делом; такие женщины, несмотря на свои высокие достоинства, всегда остаются женщинами в смысле желания преобладать. Поэт и фельетонист, ветреник Лусто, щеголявший своей мизантропией, являл собой пример той душевной мишуры и полупраздной жизни, которые так нравятся женщинам. Твердый здравый смысл, проницательный взгляд Бьяншона, действительно выдающегося человека, стесняли Дину, не признававшуюся самой себе в своем легкомыслии; она думала: "Доктор, может быть, и выше журналиста, но нравится он мне меньше". Потом, размышляя об обязанностях его профессии, она спрашивала себя, может ли когда-нибудь женщина быть чем-то иным, кроме "объекта наблюдения", в глазах врача, который в течение дня видит столько "объектов"! Первое из двух изречений, вписанных Бьяншоном в ее альбом, было результатом медицинского наблюдения, слишком явно метившего в женщину, чтобы Дина не почувствовала удара. Наконец Бьяншон, которому практика не позволяла длительного отсутствия, завтра уезжал. А какая женщина, если только ее не поразила в сердце мифологическая стрела купидона, может принять решение в такое короткое время? Бьяншон заметил эти мелочи, производящие великие катастрофы, и в двух словах изложил Лусто своеобразное суждение, вынесенное им о г-же де ла Бодрэ, живейшим образом заинтересовавшее журналиста. Пока парижане шушукались между собою, на хозяйку дома поднималась гроза со стороны сансерцев, которые ничего не поняли ни в чтении, ни в комментариях Лусто. Не разобравшись, что это роман, суть которого сумели извлечь прокурор, супрефект, председатель суда, первый товарищ прокурора Леба, г-н де ла Бодрэ и Дина, все женщины, собравшиеся вокруг чайного стола, увидели здесь одну лишь мистификацию и обвиняли музу Сансера в соучастии. Все надеялись провести очаровательный вечер и все понапрасну напрягали свои умственные способности. Ничто так не возмущает провинциалов, как мысль, что они послужили забавой для парижан. Госпожа Пьедефер встала из-за чайного стола и подошла к дочери. - Поди же поговори с дамами, они очень оскорблены твоим поведением, - сказала она. Теперь Лусто не мог уже не заметить явного превосходства Дины над избранным женским обществом Сан-сера: она была лучше всех одета, движения ее были полны изящества, цвет ее лица при свете свечей поражал прелестной белизной, в кружке этих дам с увядшими лицами и дурно одетых девушек с робкими манерами она выделялась точно королева среди своего двора. Парижские образы бледнели, Лусто осваивался с провинциальной жизнью, и если он со своим богатым воображением не мог не поддаться обаянию королевской роскоши этого замка, его великолепных скульптур, красоты старинного убранства комнат, то в то же время он слишком хорошо знал толк в вещах, чтобы не понимать ценности обстановки, украшавшей это сокровище эпохи Ренессанса. Поэтому, когда, провожаемые Диной, одни за другими уехали сансерцы, так как всем им предстоял до города час пути; когда в гостиной остались только прокурор, г-н Леба, Гатьен и г-н Гравье, оставшиеся ночевать в Анзи, журналист уже переменил мнение о Дине. В мыслях его совершалась та эволюция, которую г-жа де ла Бодрэ имела смелость предсказать ему при первой встрече. - Ах, и позлословят же они в дороге на наш счет! - воскликнула г-жа де ла Бодрэ, возвращаясь в гостиную, после того как проводила до кареты председателя суда с женой и г-жу Попино-Шандье с дочерью. Остаток вечера прошел довольно приятно. В этом тесном кругу всякий внес в разговор свою долю колких шуток по поводу гримас, которые строили сансерцы во время комментариев Лусто к оберткам его корректур. - Дорогой друг, - обратился Бьяншон к Лусто, укладываясь спать (их поместили вдвоем в громадной комнате с двумя кроватями), - ты будешь счастливым избранником госпожи де ла Бодрэ, урожденной Пьедефер. - Ты думаешь? - О, это так понятно: у тебя здесь слава человека, имевшего в Париже много приключений, а в мужчине, который пользуется успехом, есть для женщин что-то дразнящее, что их притягивает и пленяет; быть может, в них говорит тщеславное желание восторжествовать над воспоминаниями обо всех прочих. Возможно, они обращаются к его опытности, как больной, который переплачивает знаменитому врачу? Или же им лестно пробудить от сна пресыщенное сердце? - Чувственность и т