адвокат. - Господин Манури? - Он самый. - Я не думала, что он еще помнит обо мне. - Он виделся с вашими сестрами, был у архиепископа, у старшего председателя суда, у ряда лиц, известных своим благочестием. Он внес за вас вклад в монастырь, который я вам сейчас назвал, и вам остается провести здесь всего несколько дней. Итак, если вам известны здесь какие-нибудь, непорядки, вы можете, не навлекая на себя неприятностей, довести их до моего сведения. Вас к этому обязывает святой обет послушания. - Я ничего не знаю. - Как! Разве они не прибегали к особо крутым мерам по отношению к вам после того, как вы проиграли процесс? - Они считали, и должны были считать, мой отказ от обета тяжким грехом и потребовали, чтобы я испросила прощение у Господа. - Но в каких условиях было испрошено прощение, вот что мне хотелось бы знать. И, произнося эти слова, он покачивал головой и хмурил брови. Я поняла, что только от меня зависит отплатить настоятельнице, хотя бы частично, за все удары плетью, которые я нанесла себе по ее приказанию. Но это не входило в мои намерения. Старший викарий, убедившись, что он ничего от меня не узнает, удалился, предложив мне держать в тайне то, что сказал о моем переводе в арпажонский монастырь св. Евтропии. Когда почтенный старец вышел в коридор, оба его спутника обернулись и поклонились мне очень приветливо и ласково. Я не знаю, кто они, но да сохранит им Господь их мягкосердечие и сострадательность, столь редкие у людей их звания и столь необходимые тем, кому вверяются слабости человеческой души и кто ходатайствует о милосердии Божием. Я полагала, что г-н Эбер занят тем, что утешает, расспрашивает или наставляет какую-нибудь другую монахиню, но он снова пришел в мою келью. - Откуда вы знаете господина Манури?-спросил он меня. - По моему процессу. - Кто вам его рекомендовал? - Супруга председателя суда. - Вам, должно быть, часто приходилось совещаться с ним во время вашего дела? - Нет, сударь, я с ним редко виделась. - Как же вы сообщали ему нужные сведения? - Несколькими записками, составленными лично мною. - У вас есть копии этих записок? - Нет, сударь. - Кто передавал ему эти записки? - Супруга председателя суда. - Каким образом вы познакомились с нею? - Меня с ней познакомила сестра Урсула, моя подруга и ее родственница. - Виделись ли вы с господином Манури после того, как проиграли процесс? - Один раз. - Немного. Он вам не писал? - Нет, сударь. - И вы не писали ему? - Нет, сударь. - Он, наверно, известит вас о том, что он для вас сделал. Я требую, чтобы вы не выходили к нему в приемную и, если он напишет вам прямо или через посредство каких-либо лиц, отослали мне это письмо, не вскрывая его,-слышите ли, не вскрывая. - Хорошо, сударь, я исполню все в точности... Не знаю, к кому относилась подозрительность г-на Эбера-ко мне или к моему благодетелю, но я почувствовала себя оскорбленной. Г-н Манури приехал в Лоншан в тот же вечер. Я сдержала слово, данное старшему викарию, и отказалась говорить с моим адвокатом. На следующий день он секретно переслал мне письмо, я получила его и, не вскрывая, отправила г-ну Эберу. Это случилось, насколько я помню, во вторник. Я все время с нетерпением ждала, к чему приведут обещания старшего викария и хлопоты г-на Манури. Среда, четверг, пятница прошли без всяких новостей. Как тянулись для меня эти дни! Я вся дрожала при мысли, что встретилось какое-нибудь препятствие и все расстроилось. Я не получала свободы, но я меняла тюрьму, а это было уже немало. Одно счастливое обстоятельство порождает в нас надежду на второе, откуда, быть может, и возникла пословица: "Удача родит удачу". Мне хорошо были знакомы товарки, которых я покидала, и нетрудно было предположить, что я кое-что выиграю, живя с другими узницами. Каковы бы они ни были, они не могли оказаться более злыми и более враждебно ко мне настроенными. В субботу утром, около девяти часов, в монастыре поднялась суматоха. Нужен сущий пустяк, чтобы взбудоражить монахинь. Они ходили взад и вперед, о чем-то шептались. Двери келий открывались и закрывались. Все это является, как вы сами могли уже убедиться, верным признаком чрезвычайных событий в монастыре. Я была одна в своей келье. Сердце у меня сильно билось. Я прислушивалась у двери, смотрела в окно, металась, не зная, за что взяться. Я говорила себе, трепеща от радости: "Это приехали за мной, сейчас я вырвусь отсюда..." И я не ошиблась. Ко мне явились две незнакомые женщины-монахиня и сестра-привратница арпажонского монастыря. Они в нескольких словах ознакомили меня с целью своего приезда. В сильном волнении я собрала свои пожитки и бросила их как попало в передник привратницы, которая связала их в свертки. Я не выразила желания проститься с настоятельницей. Сестры Урсулы уже не было в живых, и я никого здесь не покидала. Спускаюсь, мне открывают двери, осмотрев предварительно то, что я увожу с собой; сажусь в карету и пускаюсь в путь. Старший викарий со своими молодыми помощниками, супруга председателя суда и г-н Манури собрались у настоятельницы арпажонского монастыря; они были предупреждены о моем отъезде из Лоншана. Дорогой монахиня расхваливала мне свой монастырь, а привратница добавляла, как припев, к каждой фразе: "Это истинная правда..." Она была счастлива, что, когда посылали за мной, выбор пал на нее, и предлагала мне свою дружбу. Вот почему она доверила мне кое-какие секреты и дала несколько советов относительно того, как я должна себя вести. Эти советы были, очевидно, пригодны для нее, но никак не для меня. Не знаю, видели ли вы арпажонский монастырь. Это четырехугольное здание, выходящее фасадом на большую дорогу, а задней стороной - на поля и сады. В каждом окне фасада виднелись одна, две или три монахини. Это обстоятельство больше говорило о порядках, царящих в монастыре, чем все рассказы монахини и сестры-привратницы. По всей вероятности, они узнали нашу карету, потому что в мгновение ока все эти окутанные покрывалами головки скрылись. Я подъехала к воротам моей новой тюрьмы. Настоятельница вышла ко мне навстречу с распростертыми объятиями, обняла меня, поцеловала, взяла за руку и повела в монастырский зал, куда несколько монахинь успели уже прийти, а другие прибежали потом. Эту настоятельницу зовут г-жа ***. Не могу противостоять желанию описать ее вам, прежде чем продолжить рассказ. Это маленькая женщина, очень полная, но живая и проворная; голова ее никогда не остается в покое, в одежде вечно какой-нибудь непорядок; лицо скорее привлекательное, чем некрасивое; глаза, из которых один, правый, выше и больше другого, полны огня и бегают по сторонам. Когда она ходит, то размахивает руками; когда собирается что-нибудь сказать, то открывает рот, не успев еще собраться с мыслями; поэтому она немного заикается. Когда сидит, то вертится на своем кресле, будто что-нибудь ей мешает. Она забывает все правила приличия: приподнимает свой нагрудник и начинает чесаться, сидит, закинув ногу на ногу. Когда она спрашивает вас и вы ей отвечаете, она вас не слушает. Говоря с вами, она теряет нить своих мыслей, замолкает, не знает, на чем остановилась, сердится, обзывает вас дурой, тупицей, разиней, если вы не поможете ей найти эту нить. Порой она так фамильярна, что обращается на "ты", порой надменна и горда, чуть ли не обдает вас презрением; но важность напускает на себя ненадолго. Она то чувствительна, то жестока. Ее искаженное лицо свидетельствует о сумбурности ее ума и неуравновешенности характера. Порядок и беспорядок постоянно чередуются в монастыре: бывают дни полной неразберихи, когда пансионерки болтают с послушницами, послушницы с монахинями, когда бегают друг к другу в кельи, вместе пьют чай, кофе, шоколад, ликеры, когда службы справляются с непристойной поспешностью. И вдруг, посреди этой сумятицы, лицо настоятельницы меняется, звонит колокол, все расходятся по своим кельям, запираются; за шумом, криками и суматохой следует самая глубокая тишина: можно подумать, что все внезапно вымерло в монастыре. И тогда за малейшее упущение настоятельница вызывает виновную к себе в келью, распекает ее, приказывает раздеться и нанести себе двадцать ударов плетью. Монахиня повинуется, снимает с себя одежду, берет плеть и начинает себя истязать. Но не успевает она нанести себе несколько ударов, как настоятельница, внезапно преисполнившись сострадания, вырывает из ее рук орудие пытки и заливается слезами; она сетует на то, что несчастна, когда приходится наказывать, целует монахине лоб, глаза, губы, плечи, ласкает и расхваливает ее: "Какая у нее белая и нежная кожа! Как она сложена! Какая прелестная шея, какие чудные волосы! Да что с тобой, сестра Августина, почему ты смущаешься? Спусти рубашку, я ведь женщина и твоя настоятельница. Ах, какая очаровательная грудь, какая упругая! И я потерплю, чтобы все эти прелести были истерзаны плетью? Нет, нет, ни за что!.." Она снова целует монахиню, поднимает ее, помогает одеться, осыпает ласковыми словами, освобождает от церковной службы и отсылает в келью. Трудно иметь дело с такими женщинами; никогда не знаешь, как им угодить, чего следует избегать и что надо делать. Ни в чем нет ни толку, ни порядка. То кормят обильно, то морят голодом. Хозяйство монастыря приходит в расстройство. Замечания принимаются враждебно либо оставляются без внимания. Настоятельницы с таким нравом или слишком приближают к себе, или чересчур отдаляют; они не держат себя на должном расстоянии, ни в чем не знают меры: от опалы переходят к милости, от милости к опале, неизвестно почему. Если разрешите, я приведу один пустяк, который может служить примером ее управления монастырем. Два раза в году она бегала из кельи в келью и приказывала выбросить в окно бутылки с ликерами, которые там находила, а через три-четыре дня сама посылала ликер большинству монахинь. Вот какова была та, которой я принесла торжественный обет послушания,- ибо наши обеты следуют за нами из одного монастыря в другой. Я вошла вместе с нею; она вела меня, держа за талию. Подали угощение - фрукты, марципаны, варенье. Суровый викарий стал меня хвалить, но она прервала его: - Они были не правы, не правы, я это знаю. Суровый викарий собрался продолжать, но настоятельница опять прервала его: - Почему они захотели от нее избавиться? Ведь она-воплощение кротости, сама скромность и, говорят, очень талантлива... Суровый г-н Эбер хотел было договорить то, что начал, но настоятельница снова его перебила и шепнула мне на ухо: - Я люблю вас до безумия. Когда эти педанты уйдут, я позову сестер, и вы нам споете какую-нибудь песенку. Хорошо? Меня разбирал смех. Суровый г-н Эбер несколько растерялся. Оба молодых священника, заметив мое и его замешательство, улыбнулись. Однако г-н Эбер тут же оправился и вернулся к своей обычной манере обращения: он резко приказал настоятельнице сесть и замолчать. Она села, но ей было не по себе. Она вертелась на стуле, почесывала голову, оправляла на себе одежду, хотя в этом не было надобности, зевала, а старший викарий держал речь в назидательном тоне о монастыре, который я покинула, о пережитых мною невзгодах, о монастыре, куда я вступила, о том, сколь многим я обязана людям, которые приняли во мне участие. При этих словах я взглянула на г-на Манури; он опустил глаза. Беседа приняла более общий характер. Тягостное молчание, предписанное настоятельнице, прекратилось. Я подошла к г-ну Манури и поблагодарила его за оказанные услуги. Я дрожала, запиналась, не знала, как выразить ему мою признательность. Мое смущение, растерянность, мое умиление,- ибо я в самом деле была очень растрогана,- слезы и радость вперемежку, все мое поведение было более красноречиво, чем могли быть мои слова. Его ответ был не более связен, чем моя речь. Он был так же смущен, как и я. Не знаю точно, что он сказал, но я поняла, что он более чем вознагражден, если ему удалось смягчить мою участь, что он будет вспоминать о том, что сделал, с еще большим удовольствием, чем я сама, что судебные дела, которые его удерживают в Париже, не позволят ему часто посещать арпажонский монастырь, но что он надеется получить от г-на старшего викария и г-жи настоятельницы разрешение справляться о моем здоровье и моем душевном состоянии. Старший викарий не расслышал последних слов, а настоятельница ответила: - Сколько вам будет угодно, сударь; она будет делать, что захочет. Мы постараемся загладить зло, которое ей причинили. И добавила совсем тихо, обращаясь ко мне: - Дитя мое, ты очень страдала? Как осмелились эти твари из лоншанского монастыря обижать тебя? Я знала когда-то твою настоятельницу, мы вместе были пансионерками в Пор-Рояле. Она была у нас бельмом на глазу. Мы еще успеем наговориться, ты мне обо всем расскажешь... При этих словах она взяла мою руку и похлопала по ней своей ладонью. Молодые священники также сказали мне несколько любезных слов. Было уже поздно. Г-н Манури простился с нами. Старший викарий и его спутники направились к г-ну сеньору Арпажона, куда были приглашены, и я осталась одна с настоятельницей, но ненадолго. Все монахини, все послушницы и пансионерки прибежали вперемежку. В мгновение ока я была окружена сотней незнакомок. Я не знала, кого слушать, кому отвечать. Каких только тут не было лиц, о чем только тут не болтали! Однако я заметила, что мои ответы и я сама не произвели дурного впечатления. Когда эти надоедливые расспросы наконец кончились и первое любопытство было удовлетворено, толпа стала редеть. Настоятельница выпроводила всех еще остававшихся у нее и пошла сама устраивать меня в моей келье. Она на свой лад проявила ко мне радушие: указывая на иконостас, говорила: - Тут мой дружок будет молиться Богу. Я прикажу положить подушку на скамеечку, чтобы она не поцарапала себе коленки. В кропильнице нет ни капли святой воды, сестра Доротея вечно что-нибудь забудет. Сядьте в кресло, посмотрите, удобно ли вам... Болтая таким образом, она усадила меня, прислонила мою голову к спинке кресла и поцеловала в лоб. Затем подошла к окну удостовериться, легко ли подымаются и опускаются рамы, к кровати - задернула и отдернула полог, чтобы испытать, плотно ли он сходится. Внимательно осмотрела одеяло: - Одеяло неплохое. Взяла подушку и, взбивая ее, сказала: - Дорогой головке будет на ней очень покойно. Простыни грубоваты, но таковы все в общине, матрацы хороши... Покончив с осмотром, она подошла ко мне, поцеловала и ушла. Во время этой сцены я думала про себя: "Что за безумное создание!"-и приготовилась к хорошим и к дурным дням. Я устроилась в своей келье, затем отстояла вечерню, поужинала и направилась в рекреационный зал. Некоторые из находившихся там монахинь ко мне приблизились, другие отошли в сторону. Первые рассчитывали на мое влияние у настоятельницы, вторые уже были встревожены оказанным мне предпочтением. Несколько минут прошло во взаимных похвалах, в расспросах о монастыре, который я оставила; монахини пытались распознать мой характер, вкусы, наклонности, убедиться, умна ли я. Вас прощупывают со всех сторон, расставляют ряд ловушек, с помощью которых приходят к весьма правильным выводам. Например, принимаются о ком-нибудь злословить и смотрят на вас, начинают что-нибудь рассказывать и ждут, попросите вы продолжать или не проявите любопытства; если вы скажете что-нибудь самое обыденное, вашими словами восхитятся, хотя все прекрасно понимают, что в них нет ничего особенного; вас намеренно хвалят или порицают; стараются выпытать ваши самые сокровенные мысли; интересуются вашим чтением, предлагают книги духовные или светские и отмечают ваш выбор; побуждают вас в какой-нибудь мелочи нарушить монастырский устав; поверяют вам свои секреты; упоминают о странностях настоятельницы. Все принимается к сведению, обо всем судачат; вас оставляют в покое и снова за вас принимаются; выведывают ваше отношение к вопросам морали, к благочестию, религии, к мирской и монастырской жизни-словом, решительно ко всему. В результате таких повторных испытаний придумывается характерный для вас эпитет, который в виде прозвища добавляют к вашему имени. Так, например, меня стали называть сестра Сюзанна Скрытница. В первый же вечер меня посетила настоятельница. Она пришла, когда я раздевалась. Она сама сняла с меня покрывало, головной убор и нагрудник, причесала на ночь, сама меня раздела. Она наговорила мне множество нежных слов, осыпала ласками, которые меня слегка смутили, не знаю почему, так как я ничего дурного в них не видела, да и она также. Даже теперь, когда я об этом думаю, я не понимаю, что тут могло быть предосудительного. Тем не менее я рассказала об этом моему духовнику. Он отнесся к этой фамильярности,- которая казалась мне тогда, да и теперь кажется, вполне невинной,- с большой серьезностью и решительно запретил мне впредь допускать ее. Она поцеловала мне шею, плечи, руки, похвалила округлость моих форм и фигуру, уложила в постель, подоткнула с двух сторон одеяло, поцеловала глаза, задернула полог и ушла. Да, забыла еще упомянуть, что настоятельница, предполагая, что я утомлена, разрешила мне оставаться в постели, сколько мне заблагорассудится. Я воспользовалась ее разрешением. Это, думается мне, была единственная спокойная ночь, проведенная мною в монастырских стенах, а я почти их не покидала. На следующее утро, около девяти часов, кто-то тихо постучал в мою дверь; я еще лежала в постели. Я откликнулась, вошла монахиня. Довольно сердитым тоном она заметила, что уже поздно и что мать настоятельница просит меня к себе. Я встала, поспешно оделась и побежала к ней. - Доброе утро, дитя мое,- сказала она.- Хорошо ли вы провели ночь? Кофе вас ждет уже целый час. Думаю, что он вам придется по вкусу. Пейте его поскорей, а потом мы побеседуем. Говоря это, она разостлала на столе салфетку, подвязала меня другой, налила кофе и положила сахар. Другие монахини тоже завтракали друг у друга. В то время как я ела, она рассказывала о моих товарках, обрисовала мне их, руководствуясь своей неприязнью или симпатией, обласкала меня, засыпала вопросами об оставленном мною монастыре, о моих родителях, о пережитых мною огорчениях. Хвалила, осуждала, болтая, что взбредет в голову, ни разу не дослушав до конца моего ответа. Я ей ни в чем не перечила. Она осталась довольна моим умом, моей рассудительностью, моей сдержанностью. Между тем пришла одна монахиня, потом вторая, потом третья, четвертая, пятая. Заговорили о птицах настоятельницы. Одна рассказала о странных привычках какой-то сестры, другая подсмеивалась над разными слабостями отсутствовавших. Все пришли в веселое настроение духа. В углу кельи стояли клавикорды, и я по рассеянности стала перебирать клавиши. Только что прибыв в монастырь, я не знала тех, над которыми трунили, и не находила в том ничего забавного. Впрочем, если бы я и знала их, это не доставило бы мне удовольствия. Нужно обладать очень тонким юмором, чтобы шутка была удачной, да и у кого же из пас нет смешных сторон? В то время как все смеялись, я взяла несколько аккордов и мало-помалу привлекла к себе внимание окружающих. Настоятельница подошла ко мне и, похлопав по плечу, сказала: - А ну, сестра Сюзанна, позабавь нас-сначала сыграй что-нибудь, а потом спой. Я сделала то, что она велела,- исполнила две-три пьесы, которые знала наизусть, потом импровизировала немного, наконец спела несколько строф из псалмов на музыку Мондонвиля. - Все это прекрасно,- заметила настоятельница,- но святости мы имеем достаточно в церкви. Чужих здесь никого нет, это все мои добрые приятельницы, которые станут и твоими; спой нам что-нибудь повеселей. - Но, может быть, она ничего другого не знает,- возразили некоторые монахини.- Она устала с дороги, нужно ее поберечь, хватит на этот раз. - Нет, нет,- заявила настоятельница,- она чудесно себе аккомпанирует, а лучшего голоса, чем у нее, нет ни у кого в мире. (И в самом деле, я пою недурно, но скорее могу похвалиться хорошим слухом, мягкостью и нежностью звука, чем силой голоса и широтой диапазона.) Я не отпущу ее, пока она нам не споет что-нибудь в другом роде. Слова монахинь меня задели, и я ответила настоятельнице, что мое пение больше не доставляет удовольствия сестрам. - Зато оно еще доставит удовольствие мне. Я не сомневалась в таком ответе и спела довольно игривую песенку. Все захлопали в ладоши, стали хвалить меня, целовать, осыпать ласками, просили спеть еще - неискренние восторги, продиктованные ответом настоятельницы. Между тем среди присутствующих монахинь не было почти ни одной, которая не лишила бы меня голоса и не переломала бы мне пальцев, если бы только могла. Те из них, которые, быть может, никогда в жизни не слышали музыки, позволили себе сделать по поводу моего пения какие-то нелепые и язвительные замечания, но это не произвело на настоятельницу никакого впечатления. - Замолчите!-приказала она.-Сюзанна играет и поет, как ангел. Я хочу, чтобы она каждый день ко мне приходила. Я сама когда-то немного играла на клавесине; она должна помочь мне припомнить то, что я знала. - Ах, сударыня,- возразила я,- что раньше умел, того никогда полностью не забудешь... - Ну хорошо, я попробую; пусти меня на свое, место... Она взяла несколько аккордов и сыграла какие-то пьески - шальные, причудливые, бессвязные, как и ее мысли. Но несмотря на все недостатки ее исполнения, я видела, что у нее гораздо больше беглости в пальцах, чем у меня. Я ей об этом сказала, потому что люблю отмечать чужие достоинства и редко упускаю такой случай, если только похвала не противоречит истине. Это так приятно! Монахини разошлись одна за другой, и я осталась почти наедине с настоятельницей. Мы заговорили о музыке. Она сидела, я же стояла рядом с ней. Она взяла мои руки и, пожимая их, сказала: - Она не только прекрасно играет, у нее еще самые прелестные пальчики на свете. Взгляните-ка, сестра Тереза. Сестра Тереза опустила глаза, покраснела и что-то пробормотала. Однако-прелестные у меня пальцы или нет, права настоятельница или нет-почему это произвело такое впечатление на сестру Терезу? Настоятельница обняла меня за талию и, восхищаясь моей фигурой, привлекла меня к себе, посадила на колени, приподняла мне голову и попросила смотреть на нее. Она восторгалась моими глазами, ртом, щеками, цветом лица. Я молчала, потупив глаза, и переносила все ее ласки покорно, как истукан. Сестра Тереза была рассеянна, встревожена, она ходила взад и вперед по келье, трогала без всякой надобности все, что ей попадалось под руку, не знала, что с собой делать, смотрела в окно, прислушиваясь, не стучит ли кто-нибудь в дверь. - Сестра Тереза, ты можешь уйти, если соскучилась с нами,- предложила ей настоятельница. - Нет, сударыня, мне не скучно. - У меня еще тысяча вопросов к этой малютке. Я хочу знать всю ее жизнь. Как я могу загладить зло, которое ей причинили, если мне ничего не известно? Я хочу, чтобы она поведала мне все свои горести, ничего не скрывая. Я уверена, что у меня сердце будет разрываться и я заплачу, но это неважно. Сестра Сюзанна, когда же я все узнаю? - Когда вы прикажете, сударыня. - Я бы попросила тебя немедля приступить к рассказу, если у нас есть еще время. Который час? - Пять часов, сударыня,- ответила сестра Тереза.- Сейчас ударят к вечерне. - Пусть она все-таки начнет. - Вы обещали, сударыня, уделить мне минутку и утешить меня перед вечерней. У меня возникают такие мучительные мысли. Я бы так хотела открыть свою душу вам, матушка. Без этого я не смогу молиться в церкви, не смогу сосредоточиться. - Нет, нет,- перебила ее настоятельница,- ты с ума сошла; брось эти глупости. Держу пари, что знаю, в чем дело. Мы поговорим об этом завтра. - Ах, матушка,- молила сестра Тереза, упав к ногам настоятельницы и заливаясь слезами,-лучше сейчас. - Сударыня,- сказала я настоятельнице, поднимаясь с ее колен, на которых еще сидела,- согласитесь на просьбу сестры, прекратите ее страдания. Я уйду; я еще успею исполнить ваше желание и рассказать все о себе. Когда вы выслушаете сестру Терезу, она перестанет болеть душой. Я сделала шаг к двери, чтобы выйти, но настоятельница удержала меня одной рукой. Сестра Тереза схватила другую руку и, стоя на коленях, покрывала ее поцелуями и плакала. - Право, сестра Тереза,- промолвила настоятельница,-ты мне очень докучаешь своими тревогами. Я тебе уже об этом говорила, мне это неприятно и стеснительно. Я не хочу, чтобы меня стесняли. - Я это знаю, но я не властна над своими чувствами; я бы хотела, но не могу... Тем временем я ушла, оставив настоятельницу с молоденькой сестрой. Я не могла удержаться, чтобы не посмотреть на нее в церкви. Она все еще оставалась угнетенной и печальной. Наши глаза несколько раз встретились. Мне показалось, что она с трудом выдерживает мой взгляд. Что же касается настоятельницы, то она задремала в своем заалтарном кресле. Службу закончили с необычайной быстротой. Церковь, по-видимому, не являлась излюбленным местом в монастыре. Сестры выпорхнули из нее, щебеча, как стая птиц, вылетающих из своей клетки. Они побежали друг к другу, смеясь и болтая. Настоятельница заперлась у себя, а сестра Тереза остановилась на пороге своей кельи, следя за мной, словно желая узнать, куда я направляюсь. Я вошла к себе, и только несколько минут спустя сестра Тереза бесшумно закрыла дверь своей кельи. Мне пришло на ум, что эта молодая девушка ревнует ко мне, что она боится, как бы я не похитила того места, которое она занимает в душе настоятельницы, и не лишила ее благоволения нашей матушки. Я наблюдала за нею несколько дней подряд, и когда ее злобные вспышки, ее ребяческий страх и упорная слежка за мной, ее внимание ко всем моим действиям, старания не оставлять нас вдвоем с настоятельницей, вмешиваться в наши беседы, умалять мои достоинства и подчеркивать мои недостатки, а еще более ее бледность, ее тоска, слезы, расстройство ее здоровья и, возможно, даже рассудка убедили меня в правильности моих подозрений, я пошла к ней и спросила: - Милый друг, что с вами? Она мне не ответила. Мое посещение застало ее врасплох, она смутилась. Она не знала, что сказать и что делать. - Вы недостаточно справедливы ко мне. Будьте со мной откровенны. Вы боитесь, чтобы я не воспользовалась расположением ко мне нашей настоятельницы и не вытеснила вас из ее сердца. Успокойтесь, это не в моем характере. Если мне посчастливится добиться какого-нибудь влияния на нашу... - Вы добьетесь всего, чего пожелаете. Она вас любит. Она делает для вас в точности то, что вначале делала для меня. - Ну так не сомневайтесь, что я использую доверие, которое она мне окажет, только для того, чтобы усилить ее нежное чувство к вам. - Разве это будет зависеть от вас? - А почему бы и нет? Вместо ответа она бросилась мне на шею и сказала, вздыхая: - Это не ваша вина, я знаю, я себе это все время твержу, но обещайте мне... - Что я должна обещать вам? - Что... что... - Говорите, я сделаю все, что будет от меня зависеть. Она замялась, закрыла руками глаза и проговорила так тихо, что я с трудом расслышала: - Что вы будете как можно реже видеться с ней... Эта просьба показалась мне столь странной, что я не могла удержаться, чтобы не спросить: - А какое для вас имеет значение, часто или редко вижусь я с нашей настоятельницей? Меня нисколько не огорчит, если вы будете хоть все время проводить с ней. И вас тоже не должно огорчать, если я буду часто с ней видеться. Разве вам мало моего обещания не вредить ни вам, ни кому бы то ни было другому? Отойдя от меня и бросившись на кровать, она мне ответила только следующими словами, произнесенными тоном глубокого страдания: - Я погибла! - Погибли? Но почему же? Вы, как видно, считаете меня самым злым существом в мире! В эту минуту вошла настоятельница. Она заходила в мою келью, не застала меня там и безрезультатно обошла почти весь монастырь. Ей и в голову не пришло, что я могла быть у сестры Терезы. Когда она об этом узнала от тех сестер, которых послала меня искать, то поспешила сюда. Какое-то смятение отражалось в ее глазах и лице, но она ведь так редко бывала в ладу сама с собой. Сестра Тереза молчала, сидя на своей кровати; я стояла рядом. - Матушка,-обратилась я к настоятельнице,- простите, что я сюда зашла без вашего разрешения. - Конечно,-ответила она,-было бы лучше попросить у меня разрешения. - Мне стало жаль милую сестру, я видела, что она очень сокрушается. - Из-за чего? - Сказать ли вам? А почему бы не сказать? Такая чувствительность делает честь ее душе и так убедительно говорит о ее привязанности к вам. Знаки вашего расположения ко мне задели в ней самые чувствительные струны. Она боится, чтобы я не заняла первого места в вашем сердце. Это чувство ревности, столь достойное, естественное и лестное для вас, дорогая матушка, причинило, как мне кажется, страдание сестре, и я пришла ее успокоить. Выслушав меня, настоятельница приняла строгий и внушительный вид. - Сестра Тереза,-сказала она ей,-я вас любила и еще люблю. Я ни в чем не могу пожаловаться на вас, и вам не придется жаловаться на меня, но я не желаю выносить таких исключительных притязаний. Откажитесь от них, если не хотите утратить то, что осталось от моей привязанности к вам, и если еще помните судьбу сестры Агаты... Тут, повернувшись ко мне, она пояснила: - Это высокая брюнетка, которую вы видели в церкви напротив меня. (Я так мало общалась с другими монахинями, так недавно еще появилась в этом монастыре, была таким здесь новичком, что еще не знала имен всех моих товарок.) Я любила Агату,- продолжала настоятельница,-когда сестра Тереза вступила в наш монастырь и когда я начала ее баловать. Сестра Агата стала так же волноваться, совершала те же безумства. Я предупредила ее, но она не исправилась, и тогда мне пришлось прибегнуть к суровым мерам, которые применялись слишком долго и которые совершенно не соответствуют моему характеру; все сестры вам скажут, что я добра и наказываю только скрепя сердце... Затем, снова обратившись к сестре Терезе, она прибавила: - Дитя мое, я не потерплю никаких стеснений, я вам об этом уже говорила. Вы меня знаете, не доводите меня до крайности... Потом, опершись на мое плечо, сказала мне: - Пойдемте, сестра Сюзанна, проводите меня. Мы вышли. Сестра Тереза хотела последовать за нами, но настоятельница, небрежно обернувшись через мое плечо, тоном, не терпящим возражений, приказала: - Вернитесь в свою келью и не выходите оттуда, пока я вам не разрешу... Та повиновалась, хлопнула дверью, и при этом у нее вырвались какие-то слова, от которых настоятельница вздрогнула, не знаю почему, так как они были лишены всякого смысла. Я заметила ее гнев и стала просить ее: - Матушка, если вы сколько-нибудь расположены ко мне, простите сестру Терезу. Она потеряла голову, она не знает, что говорит и что делает. - Простить ее? Охотно, но что я от вас за это получу? - Ах, матушка, я была бы счастлива, если бы у меня нашлось что-нибудь, что могло бы вам понравиться и вас успокоить. Она потупила глаза, покраснела и вздохнула-ну совсем как влюбленный. Затем прошептала, бессильно опираясь на меня, словно готовая лишиться чувств: - Подставьте ваш лоб, я его поцелую. Я наклонилась, и она поцеловала меня в лоб. С той поры, когда какой-нибудь монахине случалось провиниться, я заступалась за нее и была уверена что ценою самой невинной ласки добьюсь ее прощения. Она целовала мне лоб, шею, губы, руки и плечи, но чаще всего губы; она находила, что у меня чистое дыхание, белые зубы, свежий и алый рот. Право, я была бы просто красавицей, если бы хоть в малейшей степени заслуживала похвалы, которые она мне расточала. Любуясь моим лбом, она говорила, что он бел, гладок и прекрасно очерчен; о моих глазах она говорила, что они сверкают, как звезды; о моих щеках-что они румяны и нежны; она находила, что ни у кого нет таких округлых, словно точеных, рук с такими маленькими, пухлыми кистями; что грудь моя тверда, как камень, и чудесной формы; что такой изумительной, редкой по красоте шеи нет ни у одной из сестер. Чего только она мне не говорила- всего не перескажешь. Какая-то доля правды все же была в ее словах. Многое я считала преувеличением, но не все. Иногда, окидывая меня с головы до ног восторженным взглядом, какого я никогда не замечала ни у одной женщины, она восклицала. - Нет, это величайшее счастье, что Господь призвал ее к затворничеству! С такой наружностью, живя в миру, она погубила бы всех мужчин, которые встретились бы на ее пути, и сама погибла бы вместе с ними. Все, что делает Бог, он делает к лучшему. Мы подошли к ее келье; я собиралась покинуть ее, но она взяла меня за руку и сказала: - Слишком поздно начинать ваш рассказ о монастырях святой Марии и лоншанском; но входите, вы сможете дать мне коротенький урок музыки. Я последовала за ней. Вмиг она открыла клавесин, поставила ноты, придвинула стул - она ведь была очень подвижна. Я села. Опасаясь, как бы я не озябла, она сняла подушку с одного стула, положила ее передо мной, нагнулась, взяла мои ноги и поставила их на подушку. Сперва я взяла два-три аккорда, а затем сыграла несколько пьес Куперена, Рамо и Скарлатти. Тем временем она приподняла мой нагрудник и положила руку на мое голое плечо, причем кончики ее пальцев касались моей груди. Казалось, ей было душно, она тяжело дышала. Рука, лежавшая на моем плече, вначале его сильно сжимала, потом ослабела, как бы обессиленная и безжизненная, голова ее склонилась к моей. Право, эта сумасбродка была наделена необычайной чувствительностью и сильнейшей любовью к музыке. Я никогда не встречала людей, на которых музыка производила бы такое странное впечатление. Так проводили мы время бесхитростно и приятно как вдруг распахнулась дверь. Я испугалась, настоятельница тоже. Ворвалась эта шалая сестра Тереза одежда ее была в беспорядке, глаза мутны; она с самым пристальным вниманием оглядывала нас обеих; губы ее дрожали, она не могла произнести ни слова. Однако она тут же пришла в себя и бросилась перед настоятельницей на колени. Я присоединила свои просьбы к ее мольбам и снова добилась ее прощения. Но настоятельница заявила ей самым решительным образом, что это в последний раз, по крайней мере за провинности такого рода, и мы вышли вдвоем с Терезой. По дороге в наши кельи я сказала ей: - Милая сестра, будьте осторожны, вы восстановите против себя нашу матушку. Я вас не оставлю, но вы подорв?те мое влияние на нее, и тогда, к великому сожалению, я уже ни в чем не смогу помочь ни вам, ни кому бы то ни было. Но скажите мне, что вас тревожит? Никакого ответа. - Чего опасаетесь вы с моей стороны? Никакого ответа. - Разве наша матушка не может одинаково любить нас обеих? - Нет, нет,-с горячностью воскликнула она,- это невозможно! Скоро я стану ей противна и умру от горя. Ах, зачем вы приехали сюда? Вы здесь не долго будете счастливы, я в этом уверена, а я стану навеки несчастной. - Я знаю, что потерять благоволение настоятельницы-это большая беда,-сказала я,-однако я знаю другую, еще большую беду-если такая немилость заслужена. Но ведь вы ни в чем не можете себя упрекнуть. - Ах, если бы это было так! - Если вы в глубине души чувствуете за собой какую-нибудь вину, надо постараться ее загладить, и самое верное средство - это терпеливо переносить кару. - Нет, я не могу, не могу, да и ей ли карать меня! - Конечно ей, сестра Тереза, конечно же ей! Разве так говорят о настоятельнице? Это не годится, вы забываетесь. Я уверена, что нынешняя ваша вина более серьезна, чем все те, за которые вы себя корите. - Ах, если бы это было так,- повторила она,- если бы было так!.. И мы расстались. Она заперлась у себя в келье, чтобы предаться своему горю, я же в своей, чтобы поразмыслить над странностями женского характера. Таковы плоды затворничества. Человек создан чтобы жить в обществе; разлучите его с ним, изолируйте его-и мысли у него спутаются, характер ожесточится, сотни нелепых страстей зародятся в его душе, сумасбродные идеи пустят ростки в его мозгу, как дикий терновник среди пустыря. Посадите человека в лесную глушь-он одичает; в монастыре, где заботы о насущных потребностях усугубляются тяготами неволи, еще того хуже. Из леса можно выйти, из монастыря выхода нет. В лесу ты свободен, в монастыре ты раб. Требуется больше душевной силы, чтобы противостоять одиночеству, чем нужде. Нужда принижает, затворничество развращает. Что лучше-быть отверженным или безумным? Не берусь решать это, но следует избегать и того и другого. Я замечала, что нежная привязанность, которую; настоятельница возымела ко мне, растет с каждым днем. Я беспрестанно заходила в ее келью, или же она бывала в моей. При малейшем недомогании она отсылала меня в лазарет. Она освобождала меня от церковных служб, разрешала рано ложиться, запрещала присутствовать на заутрене. В церкви, в трапезной, в рекреационном зале она находила возможность выказать мне свою благосклонность. На молитве, когда встречался какой-нибудь задушевный, трогательный стих, она пела, обращаясь ко мне, или пристально на, меня смотрела, когда пел кто-нибудь другой. В трапезной она всегда посылала мне какое-нибудь вкусное блюдо, которое ей подавали, в рекреационном зале обнимала меня за талию и осыпала приветливыми и ласковыми словами. Какое бы подношение она ни получала-шоколад, сахар, кофе, ликеры, табак, белье, носовые платки,-она всем делилась со мной. Чтобы украсить мою келью, она опустошила свою и перенесла ко мне эстампы, утварь, мебель и множество приятных и удобных вещиц. Я не могла выйти на минутку из своей кельи, чтобы, вернувшись, не найти какого-нибудь подарка. Я бежала благодарить ее, и она испытывала радость, которую трудно передать. Она меня целовала, ласкала, сажала к себе на колени, посвящала в самые секретные монастырские дела и уверяла, что жизнь ее в монастыре будет протекать во сто крат более счастливо, чем если бы она оставалась в миру,-только бы я любила ее. Как-то раз после такого разговора она посмотрела на меня растроганными глазами и спросила: - Сестра Сюзанна, любите вы меня? - Как же мне не любить вас, матушка? Не такая же я неблагодарная. - Да, конечно. - В вас столько доброты! - Скажите лучше: столько нежности к вам... При этих словах она опустила глаза. Одной рукой она все крепче обнимала меня, а другой, которая лежала на моем колене, все сильнее на него опиралась. Она привлекла меня к себе, прижалась лицом к моему лицу, вздыхала, откинулась на спинку стула, дрожала; казалось, что она должна что-то доверить мне и не решается. И, проливая слезы, она сказала: - Ах, сестра Сюзанна, вы меня не любите! - Не люблю вас, матушка? - Нет. - Скажите же, чем я могла бы вам это доказать. - Догадайтесь сами. - Я стараюсь догадаться, но не могу. Она сбросила свою шейную косынку и положила мою руку себе на грудь. Она молчала, я тоже хранила молчание. Казалось, что она испытывает величайшее удовольствие. Она подставляла мне для поцелуев лоб, щеки и руки, и я целовала ее. Не думаю, чтобы в этом было что-нибудь дурное. Между тем испытываемое ею наслаждение все возрастало; а я, желая так невинно доставить ей еще больше счастья, снова целовала ей лоб, щеки, глаза и губы. Рука, лежавшая раньше на моем колене, скользила по моей одежде от самых ступней до пояса, сжимаясь то здесь, то там. Запинаясь, глухим, изменившимся голосом, настоятельница просила меня не прекращать мои ласки. Я подчинилась. И наконец настала минута, когда она-не знаю, от сильного удовольствия или от страдания,-побледнела как мертвая; глаза ее закрылись, тело судорожно вытянулось, губы, сначала крепко сжатые, увлажнились, и на них выступила легкая пена. Потом рот полуоткрылся, она испустила глубокий вздох. Мне показалось, что она умирает. Я вскочила, решив, что ей стало дурно, и хотела выбежать, чтобы позвать на помощь. Она приоткрыла глаза и сказала мне слабым голосом: - Невинное дитя! Успокойтесь. Куда вы? Постойте... Я смотрела на нее, ничего не понимая, не зная, оставаться или уходить. Она совсем открыла глаза, но не могла произнести ни слова и знаком попросила меня приблизиться и снова сесть к ней на колени. Не знаю, что со мной происходило; я была испугана, вся дрожала, сердце у меня сильно билось, я тяжело дышала, чувствовала себя смущенной, подавленной, взволнованной; мне было страшно; казалось, что силы меня покидают и что я лишаюсь чувств. Однако я бы не сказала, чтобы мои ощущения были мучительны Я подошла к ней; она снова знаком попросила меня сесть к ней на колени. Я села. Она казалась мертвой, я-умирающей. Мы обе довольно долго оставались в таком странном положении. Если бы неожиданно вошла какая-нибудь монахиня-право, она бы перепугалась. Она вообразила бы, что мы либо потеряли сознание, либо заснули. Наконец моя добрая настоятельница-ибо невозможно обладать такой чувствительностью, не будучи доброй,-стала приходить в себя. Она все еще полулежала на своем стуле, глаза ее были закрыты, но лицо оживилось, на нем появился яркий румянец. Она брала то одну мою руку; то другую и целовала их. - Матушка, как вы меня напугали!-сказала я ей. Она кротко улыбнулась, не раскрывая глаз. - Разве вам не было дурно? - Нет. - А я думала, что вам стало нехорошо. - Наивное дитя! Ах, дорогая малютка, до чего она мне нравится! Говоря это, она поднялась и снова уселась на свой стул, обняла меня обеими руками, крепко поцеловала в обе щеки и спросила: - Сколько вам лет? - Скоро исполнится двадцать. - Не верится. - Это истинная правда, матушка. - Я хочу знать всю вашу жизнь; вы мне ее расскажете? - Конечно, матушка. - Все расскажете? - Все. - Однако сюда могут войти. Сядем за клавесин Вы мне дадите урок. Мы подошли к клавесину. Уж не знаю, по какой причине, но у меня дрожали руки, ноты сливались перед глазами, и я не могла играть. Я ей об этом сказала, она рассмеялась и заняла мое место, но у нее вышло еще хуже: она с трудом держала руки на клавишах. - Дитя мое,-сказала настоятельница,-я вижу, что вы не в состоянии дать мне урок, а я не в состоянии заниматься. Я слегка утомлена, мне нужно отдохнуть. До свидания. Завтра, не откладывая, я должна узнать все, что происходило в этом сердечке. До свидания... Обычно, когда мы расставались, она провожала меня до порога и смотрела мне вслед, пока я по коридору не доходила до своей кельи. Она посылала мне воздушные поцелуи и возвращалась к себе только тогда, когда я закрывала за собой дверь. На этот раз она едва приподнялась и смогла лишь добраться до кресла, стоявшего у ее кровати, села, опустила голову на подушку, послала мне воздушный поцелуй, глаза ее закрылись, и я ушла. Моя келья была почти напротив кельи сестры Терезы; дверь в нее была отворена. Тереза поджидала меня, она остановила меня и спросила: - Ах, сестра Сюзанна, вы были у матушки? - Да,-ответила я. - И долго вы там оставались? - Столько времени, сколько она пожелала. - А ваше обещание? - Я ничего вам не обещала. - Осмелитесь ли вы рассказать мне, что вы там делали? Хотя совесть ни в чем меня не упрекала, все же не скрою от вас, господин маркиз, что ее вопрос меня смутил. Она это заметила, стала настаивать, и я ответила: - Милая сестра, быть может, вы мне не поверите, но вы, наверно, поверите нашей матушке. Я попрошу ее рассказать вам обо всем. - Что вы, сестра Сюзанна,-с жаром прервала она меня,-упаси вас Боже! Вы не захотите сделать меня несчастной. Она мне этого никогда не простит. Вы ее не знаете: она способна от самой большой нежности перейти к величайшей жестокости. Не знаю, что тогда будет со мной! Обещайте ничего ей не говорить. - Вы этого хотите? - Я на коленях молю вас об этом. Я в отчаянии, я понимаю, что должна покориться, и я покорюсь. Обещайте мне ничего ей не говорить. Я подняла ее и дала ей слово молчать. Она поверила мне и не ошиблась. Мы разошлись по своим кельям. Вернувшись к себе, я не в состоянии была собраться с мыслями; хотела молиться-и не могла, старалась чем-нибудь заняться, взялась за одну работу и оставила ее, принялась за другую, но и ее бросила и перешла к третьей. Все валилось у меня из рук, я ничего не соображала. Никогда еще я не испытывала ничего подобного. Глаза мои слипались; я задремала, хотя днем никогда не сплю. Проснувшись, я стала разбираться в том, что произошло между мною и настоятельницей, я тщательно проверяла себя, и после долгих размышлений мне показалось, что... но это были такие смутные, такие безумные и нелепые мысли, что я их отбросила. В результате я пришла к выводу, что настоятельница, должно быть, подвержена какой-то болезни; а потом мне пришла и другая мысль-что, по-видимому, болезнь эта заразительна, что она передалась уже сестре Терезе и что мне тоже ее не миновать. На следующий день после заутрени настоятельница сказала мне: - Сестра Сюзанна, сегодня я надеюсь узнать все, что вам пришлось пережить. Идемте. Я последовала за ней. Она усадила меня в кресло рядом с кроватью, а сама поместилась на более низком стуле. Я несколько возвышалась над ней, потому что я выше ростом и мое сиденье было выше. Настоятельница находилась так близко от меня, что прижала свои колени к моим и облокотилась на кровать. После минуты молчания я начала свой рассказ: - Хотя я еще очень молода, но перенесла много горя. Вот уже скоро двадцать лет, как я живу на свете, и двадцать лет, как страдаю. Не знаю, сумею ли я вам все рассказать и хватит ли у вас сил меня выслушать. Много выстрадала я в родительском доме, страдала в монастыре святой Марии, страдала в лоншанском монастыре-всюду были одни страдания, С чего начать мне, матушка? - С первых горестей. - Но рассказ мой будет очень длинным и грустным; я бы не хотела огорчать вас так долго. - Не бойся, я люблю поплакать; лить слезы-такое чудесное состояние для чувствительной души. Ты, наверно, тоже любишь плакать? Ты утрешь мои слезы, а я твои, и, может быть, когда ты будешь рассказывать о своих страданиях, мы будем счастливы. Как знать, куда приведет нас наше умиление? При последних словах она посмотрела на меня снизу вверх уже влажными глазами. Она взяла меня за руки и еще больше придвинулась ко мне, так что мы касались друг друга. - Рассказывай, дитя мое,-промолвила она,-я жду, я чувствую самую настоятельную потребность растрогаться. Кажется, за сею свою жизнь я никогда еще не была до такой степени преисполнена сострадания и нежности... И вот я начала свой рассказ, почти совпадающий с тем, что я написала вам. Невозможно передать впечатление, которое он на нее произвел, как она вздыхала, сколько пролила слез, как негодовала против моих жестоких родителей, против отвратительных сестер из монастыря св. Марии и из лоншанского монастыря. Я бы не хотела, чтобы на них обрушилась хоть малая доля тех бед, которые она им желала. Нет, мне не хотелось бы, чтобы хоть волос упал из-за меня с головы моего злейшего врага. Время от времени она меня прерывала, вставала и прохаживалась по комнате, потом снова садилась на свое место. Иногда она поднимала руки и глаза к небу, потом прятала свое лицо в моих коленях. Когда я ей рассказывала о сцене в карцере, об изгнании из меня беса, о моем церковном покаянии, она чуть не рыдала. Когда же я дошла до конца и умолкла она низко склонилась к своей кровати, уткнулась лицом в одеяло, заломила руки и долго оставалась в таком положении. - Матушка,-обратилась я к ней,-простите меня за огорчение, которое я вам причинила. Я вас предупреждала, но вы сами захотели... Она ответила лишь следующими словами: - Злые твари! Подлые твари! Только в монастыре можно до такой степени утратить человеческие чувства. Когда к обычному дурному расположению духа присоединяется еще ненависть, они переходят уже все границы. К счастью, я кротка и люблю всех своих монахинь; одни из них в большей, другие в меньшей степени уподобились мне, и все любят друг друга. Но как такое слабое здоровье могло выдержать столько мучений? Как эти маленькие руки и ноги не подломились? Как такой хрупкий организм все это выдержал? Как блеск этих глаз не угас от слез? Безжалостные! Скрутить эти руки веревками!-И она брала мои руки и целовала их.-Затопить слезами эти глаза!..-И она целовала мне глаза.-Исторгнуть жалобы и стоны из этих уст! - И она целовала меня в губы.- Затуманить печалью это прелестное и безмятежное лицо! - И она целовала меня.-Согнать румянец с этих щек!-И она гладила мои щеки и целовала их.-Обезобразить эту головку, вырывая волосы! Омрачить этот лоб тревогами! - И она целовала мне голову, лоб, волосы...- Осмелиться накинуть веревку на эту шею и раздирать острием бича эти плечи. Она приподняла мой нагрудник и головной убор, расстегнула верх моего одеяния. Мои волосы рассыпались по голым плечам, моя грудь была наполовину обнажена, и она покрывала поцелуями мою шею, плечи и полуобнаженную грудь. Тут я заметила по охватившей ее дрожи, по сбивчивости ее речи, по блуждающим глазам, по трясущимся рукам, по ее коленям, которые прижимались к моим, по пылкости и неистовству ее объятий, что припадок у нее не замедлит повториться. Не знаю, что происходило со мной, но меня охватил ужас, я вся дрожала, была близка к обмороку. Все это подтверждало мое подозрение, что болезнь ее заразительна. - Матушка, в какой вид вы меня привели? Если кто-нибудь войдет... - Останься,-просила она меня глухим голосом,- никто сюда не придет. Но я старалась встать и вырваться от нее. - Матушка,-сказала я ей,-поберегите себя, не то приступ вашей болезни снова повторится. Разрешите мне покинуть вас... Я хотела уйти, я этого хотела,- в этом сомнения нет,-но не могла Я чувствовала полный упадок сил, ноги у меня подкашивались. Она сидела, а я стояла; она потянула меня к себе; я боялась на нее упасть и ушибить ее. Я села на край ее кровати и сказала ей: - Матушка, не знаю, что со мной; мне дурно. - И мне тоже,-ответила она,-приляг, это пройдет, это пустяки. В самом деле, настоятельница успокоилась, и я тоже. Мы обе были в изнеможении: я опустила голову на ее подушку, она склонила голову на мои колени и прижалась к моей руке. В таком положении мы оставались несколько минут. Не знаю, о чем она думала, я же ни о чем не могла думать, я была совершенно без сил. Мы обе хранили молчание; настоятельница первая нарушила его и сказала: - Сюзанна, судя по тому, что вы мне говорили о вашей первой настоятельнице, она, по-видимому, была вам очень дорога. - Очень. - Однако она любила вас не больше, чем я; но вы ее больше любили... Почему вы не отвечаете? - Я была очень несчастна, она утешала меня в моих горестях. - Но откуда у вас такое отвращение к монастырской жизни? Сюзанна, вы от меня что-то скрываете! - Вы ошибаетесь, матушка. - Не может быть, чтоб вам, такой очаровательной-а вы полны очарования, дитя мое, вы даже сами не знаете, как оно велико,-не может быть, чтобы никто не говорил вам об этом. - Мне говорили. - А тот, кто говорил, вам нравился? - Да. - И вы почувствовали склонность к нему? - Нет, нисколько. - Как, ваше сердце никогда не трепетало? - Никогда. - Сюзанна, разве не страсть, тайная или порицаемая вашими родителями, причина вашей неприязни к монастырю? Доверьтесь мне, я снисходительна. - Мне нечего доверить вам. - Но все же скажите, что вызвало в вас такое отвращение к монастырской жизни? - Сама эта жизнь. Я ненавижу весь ее уклад, обязанности, которые возлагаются на нас, затворничество, принуждение. Мне кажется, что мое призвание- в другом. - Но почему вам это кажется? - Потому, что меня гнетет тоска, я тоскую. - Даже здесь? - Да, матушка, даже здесь, несмотря на всю вашу доброту ко мне. - Быть может, в глубине вашей души рождаются безотчетная тревога, какие-нибудь желания? - Нет, никогда. - Верю; мне кажется, что у вас спокойный нрав, - В достаточной степени. - Даже холодный. - Возможно. - Вы не знаете мирской жизни? - Я мало ее знаю. - Чем же она привлекает вас? - Не могу сама себе уяснить, но, вероятно, в ней есть для меня какая-то прелесть. - Не сожалеете ли вы о свободе? - Конечно; а может быть, о многом другом. - О чем же именно? Друг мой, говорите откровенно. Хотели бы вы быть замужем? - Я бы предпочла замужество моему теперешнему положению. Это несомненно. - Откуда такое предпочтение? - Не знаю. - Не знаете. Но, скажите, какое впечатление производит на вас присутствие мужчины? - Никакого. Если он умен и красноречив, я слушаю его с удовольствием; если он хорош собой, это не ускользает от моего внимания. - И ваше сердце остается спокойным? - До сих пор оно не знало волнений. - Даже когда их страстные взгляды ловили ваши, разве вы не испытывали... - Иногда я испытывала смущение; я опускала глаза. - И ваш покои не был нарушен? - Нет. - И страсти ваши молчали? - Я не знаю, что такое язык страстей. - Однако он существует. - Возможно. - И вы не знакомы с ним? - Не имею о нем понятия. - Как! Вы... А ведь это очень сладостный язык. Хотели бы вы узнать его? - Нет, матушка, для чего он мне? - Для того, чтобы рассеять вашу тоску. - А может быть, он усилит ее. И к чему может послужить этот язык страстей, если не с кем говорить? - Когда пользуешься им, то всегда к кому-нибудь обращаешься. Конечно, это лучше, чем такая беседа с самим собой, хотя и последнее не лишено прелести. - Я ничего в этом не смыслю. - Если хочешь, дорогое дитя, я могу выразиться яснее. - Не надо, матушка, не надо. Я ничего не знаю и предпочитаю оставаться в неведении, нежели узнать то, что, быть может, сделает меня еще более несчастной. У меня нет желаний, и я не стремлюсь иметь такие желания, которых не смогу удовлетворить. - А почему бы ты не смогла удовлетворить их? - Да как же? - Так, как я. - Как вы! Но ведь в этом монастыре никого нет, - Есть вы, дорогой друг, и есть я. - Ну, и что же я для вас? Что вы для меня? - Какая невинность! - Вы правы, матушка, я очень невинна и предпочла бы умереть, чем перестать быть такою, какая я есть, не знаю, почему последние мои слова произвели неприятное впечатление на настоятельницу, но лицо ее вдруг изменилось, она стала серьезной, пришла в замешательство. Рука ее, которая лежала на моем колене, перестала его сжимать, потом она руку совсем сняла. Глаза ее были опущены. - Что случилось, матушка? - спросила я ее.- Или у меня сорвалось какое-нибудь слово, обидевшее вас? Простите меня. Я пользуюсь свободой, которую вы сами мне предоставили. Я не взвешиваю того, что говорю вам, и даже если б я взвешивала свои слова, я бы иначе не выразилась, а может быть, сказала бы что-нибудь еще более неуместное. Предмет нашей беседы так чужд мне! Простите меня... При последних словах я обвила руками шею настоятельницы и прильнула головой к ее плечу. Она порывисто меня обняла и нежно прижала к себе. Так мы оставались несколько минут. Затем, обретя спокойствие, она с обычной сердечностью спросила: - Сюзанна, вы хорошо спите? - Прекрасно,-ответила я,-особенно в последнее время. - И скоро засыпаете? - Обычно довольно скоро. - А когда вы засыпаете не сразу, о чем вы думаете? - О моей прошлой жизни, о той, которую остается прожить; молюсь Богу или плачу,-всего не перескажешь. - А утром, когда вы рано просыпаетесь? - Я встаю. - Вы сразу встаете? - Сразу. - Не любите помечтать? - Нет. - Понежиться на подушке? - Нет. - Насладиться теплотой постели? - Нет. - Никогда?.. Она остановилась на этом слове, и не без основания. То, о чем она собиралась спросить меня, было дурно, и возможно, что я поступаю еще хуже, передавая это вам, но я решила ничего не утаивать. - У вас никогда не являлся соблазн полюбоваться своей красотой? - Нет, матушка. Я не знаю, так ли я хороша, как вы находите, но если бы я и была красива, то мною должны были бы любоваться другие, а не я сама. - А у вас не являлась мысль провести руками по этой чудесной груди, по бедрам, по животу, по этому крепкому телу, такому нежному и белому? - О, никогда. Ведь это грешно, и если бы это случилось, я не знаю, как бы я в этом созналась на исповеди... Не помню, о чем еще у нас шел разговор, когда вдруг пришли доложить настоятельнице, что ее ожидают в приемной. Мне показалось, что посещение это ее раздосадовало и что она предпочла бы продолжать нашу беседу, хотя мы болтали о таких пустяках, что о них не стоило жалеть. Мы расстались. Никогда еще община не переживала таких счастливых дней, как со времени моего вступления в монастырь. Казалось, что сгладились все неровности характера настоятельницы. Говорили, что благодаря мне она обрела душевное равновесие. Она даже предоставила общине ради меня несколько дней отдыха: а в такие дни, называемые праздниками, стол бывает несколько лучше, чем обычно, церковные службы короче, и все время между ними отводится досугу. Но это счастливое время вскоре должно было кончиться для всех, как и для меня. За только что приведенным мною эпизодом последовало множество ему подобных, но я их опускаю. Вот что случилось после первого из них. Какая-то тревога охватила настоятельницу, она похудела, потеряла обычную жизнерадостность и покой. Следующей ночью, когда все уже спали и в монастыре воцарилась тишина, она встала с постели и, побродив по коридорам, подошла к моей келье. У меня чуткий сон, и мне показалось, что я узнала ее шаги. Она остановилась, по-видимому, прижалась лбом к моей двери, и шорох, которым все это сопровождалось, бесспорно разбудил бы меня, если бы я спала. Я молчала, мне послышались какие-то жалобные стоны и вздохи. Я вздрогнула, потом решила прочесть "Ave". Вместо того чтобы подать голос, кто-то легкими шагами удалился и через некоторое время снова вернулся. Вздохи и стенания возобновились, я опять прочла молитву, и шаги удалились во второй раз. Я успокоилась и уснула. Во время моего сна кто-то вошел ко мне, сел возле моей кровати и приоткрыл полог. Держа в руке маленькую свечу, свет от которой падал мне в лицо, вошедшая смотрела на меня в то время, как я спала,- так мне по крайней мере показалось, судя по ее позе, когда я открыла глаза. Это была наша настоятельница. Я вскочила. Она заметила мой испуг и промолвила: - Сюзанна, успокойтесь, это я... Я снова положила голову на подушку. - Матушка,-спросила я,-что вы здесь делаете в такой поздний час? Что вас сюда привело? Почему вы не спите? - Я не могу уснуть,-ответила она,-и не усну еще долго. Меня мучают тяжелые сны. Стоит мне закрыть глаза, как страдания, перенесенные вами, представляются моему воображению: я вижу вас в руках этих бессердечных женщин, вижу ваши рассыпавшиеся по лицу волосы, ваши окровавленные ноги, вижу вас с факелом в руке и с веревкой на шее; мне кажется что они собираются вас умертвить. Я вздрагиваю, вся трепещу, обливаюсь холодным потом; хочу прийти вам на помощь, испускаю крики, просыпаюсь и тщетно стараюсь снова заснуть. Вот что случилось со мной сегодня ночью. Я со страхом подумала, что это само небо предупреждает меня о беде, которая стряслась с моим другом. Я встала, подошла к вашим дверям и прислушалась. Мне показалось, что вы не спите, вы что-то говорили, я ушла. Я снова вернулась, вы опять заговорили, и я опять ушла. Я вернулась в третий раз и, когда решила, что вы уснули, вошла к вам. Уже довольно долго я сижу возле вас и боюсь вас разбудить. Вначале я не решалась отдернуть ваш полог, хотела уйти из боязни нарушить ваш покой, но не могла удержаться от желания узнать, хорошо ли себя чувствует моя дорогая Сюзанна. Я смотрела на вас. Как вы прекрасны даже во время сна! - Вы так добры, матушка! - Я озябла, но теперь я знаю, что мне нечего бояться за мою малютку, и думаю, что засну. Дайте мне вашу руку. Я ей подала руку. - Какой спокойный пульс, какой ровный! Ничто ее не волнует. - У меня довольно спокойный сон. - Какая вы счастливая! - Матушка, вы еще больше озябнете. - Вы правы; до свидания, дружок, до свидания, я ухожу. Однако она не уходила и продолжала на меня смотреть. Две слезы скатились из ее глаз. - Матушка,-воскликнула я,-что с вами? Вы плачете? Как я жалею, что рассказала вам о моих горестях!.. В ту же минуту она закрыла двери, погасила свечу и бросилась ко мне. Она заключила меня в свои объятия, легла рядом со мной поверх одеяла, прижалась лицом к моему лицу и орошала его слезами. Она вздыхала и говорила жалобным и прерывающимся голосом: - Дорогой друг, пожалейте меня!.. -Матушка,-спросила я,-что с вами? Вы нездоровы? Что нужно сделать? - Меня трясет,-прошептала она,-я вся дрожу, смертельный холод пронизывает все мое тело. - Хотите, я встану и уступлю вам свою постель? - Нет,-сказала она,-вам не нужно вставать, приподнимите немного одеяло, я лягу рядом с вами, согреюсь, и все пройдет. - Матушка, но ведь это запрещено. Что скажут, если узнают об этом? Случалось, что на монахинь налагали епитимью и за меньшие провинности. В монастыре святой Марии одна монахиня вошла ночью в келью к другой, к своей закадычной подруге, и не могу вам даже передать, как о ней дурно отзывались. Духовник несколько раз меня спрашивал, не предлагал ли мне кто-нибудь ночевать со мной, и строго запретил допускать это. Я рассказала ему о том, как вы ласкали меня-я ведь ничего дурного в этом не вижу,- но он совсем другого мнения. Не понимаю, как я могла забыть его наставления; я твердо решила поговорить с вами об этом. - Друг мой,-сказала она,-все спят, и никто не узнает. Я награждаю, я и наказываю, и, что бы ни говорил духовник, я не вижу дурного в том, что подруга пускает к себе подругу, которую охватило беспокойство, которая проснулась и ночью, несмотря на холод, пришла узнать, не грозит ли опасность ее милочке. Сюзанна, разве вам в родительском доме не приходилось спать вместе с одной из ваших сестер? - Нет, никогда. - Если бы явилась такая необходимость, разве вы бы не сделали этого без всяких угрызений совести? Если бы ваша сестра, встревоженная, дрожащая от холода, попросила местечко рядом с вами, неужели вы бы отказали ей в этом? - Думаю, что нет. - А разве я не ваша матушка? - Да, конечно; но это запрещено. - Дорогой друг, я это запрещаю другим, вам же я это разрешаю и об этом прошу, Я только минутку погреюсь и уйду. Дайте мне руку. Я дала ей руку. - Вот, потрогайте-я дрожу, меня знобит. Я вся заледенела. И это была сущая правда. - Ах, матушка, да вы заболеете. Подождите, я отодвинусь на край кровати, а вы ляжете в тепло. Я примостилась сбоку, приподняла одеяло, и она легла на мое место. Как ей было плохо! Ее всю трясло, как в лихорадке. Она хотела мне что-то сказать, хотела придвинуться, но язык повиновался ей с трудом, она не могла шевельнуться. - Сюзанна,-прошептала она,-друг мой, придвиньтесь ко мне. Она протянула руки. Я повернулась к ней спиной, она обняла меня и привлекла к себе; правую руку она подсунула снизу, левую положила на меня. - Я вся закоченела, мне так холодно, что я не хочу прикоснуться к вам; боюсь, что вам это будет неприятно. - Не бойтесь, матушка. Она тотчас положила одну руку мне на грудь, а другой обвила мою талию. Ее ступни были под моими ступнями; я растирала их ногами, чтобы согреть, а матушка говорила мне: - Ax, дружок мой, видите, как скоро согрелись мои ноги, потому что они тесно прижаты к вашим ногам. - Но что же мешает вам, матушка, таким же образом всей согреться? - Ничего, если вы не возражаете,-сказала она. Но тут кто-то три раза громко постучал в дверь. Перепугавшись, я сразу соскочила с кровати в одну сторону, настоятельница в другую. Мы прислушались. Кто-то возвращался на цыпочках в соседнюю келью. - Ах,-воскликнула я,-это сестра Тереза. Она видела, как вы проходили по коридору и вошли ко мне. Она подслушивала нас и, наверно, разобрала то, что мы говорили. Что она подумает? Я была ни жива ни мертва. - Да, это она,-раздраженным тоном подтвердила настоятельница,-это она, я в этом не сомневаюсь; но я надеюсь, что она долго будет помнить свою дерзость. - Ах, матушка, не поступайте с ней слишком строго - До свидания, Сюзанна,-сказала она мне,- доброй ночи; ложитесь в постель и спите спокойно, я вас освобождаю от заутрени. Пойду к этой сумасбродке. Дайте мне руку... Я протянула ей руку через кровать. Она приподняла рукав моей рубашки и, вздыхая, покрыла поцелуями руку, с кончиков пальцев до плеча. Потом вышла, твердя, что дерзкой девчонке, осмелившейся ее обеспокоить, это даром не пройдет. Я поспешно пододвинулась к другому краю кровати, поближе к дверям, и стала слушать: настоятельница вошла к сестре Терезе. У меня явилось сильное желание встать и, если сцена окажется очень бурной, пойти и заступиться за сестру. Но мне было так не по себе, я была так взволнована, что предпочла остаться постели. Однако заснуть я не могла. Я подумала, что весь монастырь станет злословить на мой счет, что это происшествие, само по себе такое обыденное, разукрасят самыми неблаговидными подробностями, что здесь мое положение будет еще хуже, чем в Лоншане, где все обвинения были совершенно необоснованны, что наш проступок будет доведен до сведения начальства, что нашу настоятельницу сместят и нас обеих строго накажут. Я была настороже, с нетерпением ожидая, когда настоятельница выйдет от сестры Терезы. По-видимому, уладить это дело было не так-то легко, потому что она провела там почти всю ночь. Как я ее жалела! Она была в одной рубашке, босая и вся дрожала от гнева и холода. Утром у меня был большой соблазн воспользоваться разрешением настоятельницы и остаться в постели, но потом я подумала, что этого не следует делать. Я поспешила одеться и первой оказалась в церкви, куда ни настоятельница, ни сестра Тереза не явились вовсе. Отсутствие Терезы доставило мне большое удовольствие: во-первых, потому, что я не смогла бы без смущения встретиться с ней; во-вторых, разрешение не приходить к заутрене говорило о том, что, по всей вероятности, она добилась от настоятельницы прощения и мне не о чем было беспокоиться. Я угадала. Как только окончилась служба, настоятельница послала за мной. Я зашла к ней; она еще была в постели. Вид у нее был очень усталый, и она мне сказала: - Мне нездоровится, я совсем не спала. Сестра Тереза сошла с ума. Если это еще раз с ней повторится, мне придется посадить ее под замок. - Ах, матушка, никогда этого не делайте,-попросила я. - Это будет зависеть от ее поведения. Она мне обещала исправиться, и я на это рассчитываю. А вы как себя чувствуете, дорогая Сюзанна? - Недурно, матушка. - Вы хоть немного поспали? - Совсем мало. - Мне говорили, что вы были в церкви. Почему вы так рано встали? - Я бы плохо себя чувствовала в постели. И потом мне показалось, что будет лучше, если... - Нет, ничего неуместного в этом бы не было. Мне хочется подремать, я советую вам пойти к себе и тоже отдохнуть, если только вы не предпочитаете прилечь рядом со мной. - Я очень вам благодарна, матушка, но привыкла быть одна в постели, иначе я не смогу заснуть. - Ну так идите. Я не спущусь в трапезную к обеду, мне подадут сюда. Возможно, что я останусь в постели весь день. Приходите ко мне, у меня будут еще несколько монахинь, которых я к себе пригласила. - А сестра Тереза тоже придет?-спросила я. - Нет,-ответила она. - Очень рада. - Почему? - Не знаю, но мне как-то страшно встретиться с ней. - Успокойся, дитя мое. Поверь мне, это она боится тебя, а тебе нечего ее бояться. Я покинула настоятельницу и пошла к себе отдохнуть. После обеда я снова вернулась к ней и застала в ее келье довольно многолюдное собрание, состоявшее из самых молодых и хорошеньких монахинь нашего монастыря. Остальные только навестили ее и ушли. Уверяю вас, господин маркиз,-вы ведь знаете толк в живописи,-что картина, представшая перед моими глазами, не лишена была прелести. Вообразите себе мастерскую, где работали десять-двенадцать девушек, из которых младшей было лет пятнадцать, а старшая не достигла еще двадцати трех. На своей кровати полулежала настоятельница, женщина лет сорока, белая, свежая, пухлая, с двойным подбородком, мало портившим ее, с полными, будто выточенными руками в ямочках, с тонкими, длинными пальцами, с большими черными глазами, живыми и ласковыми, почти всегда полузакрытыми, словно их обладательнице слишком утомительно полностью их открыть, с алыми, как роза, губами, с белоснежными зубами, прелестными щеками, красивой головой, глубоко ушедшей в мягкую, пышно взбитую подушку. Руки, лениво вытянутые по бокам, покоились на подложенных под локти подушечках. Я сидела на краю кровати и ничего не делала; одна монахиня поместилась в кресле, держа на коленях маленькие пяльцы, некоторые уселись у окон и плели кружева, другие, устроившись на полу, на подушках, снятых со стульев, шили, вышивали, раздергивали по ниткам ткань или пряли на маленьких прялках. Тут были и блондинки и брюнетки, ни одна не походила на другую, но все были хороши собой. По характеру они были столь же различны, как и по наружности. Одни были невозмутимо спокойны, другие веселы, некоторые серьезны, задумчивы или грустны. Как я уже сказала, все, за исключением меня, работали. Нетрудно было определить, кто с кем дружит, кто к кому относится равнодушно или враждебно. Подруги поместились рядом или одна против другой. Работая, они болтали, советовались, переглядывались; передавая булавку, иглу или ножницы, пожимали друг другу украдкой пальцы. Глаза настоятельницы останавливались то на одной, то на другой, одну она журила за слишком большое усердие, другую за праздность, ту за равнодушие, эту за грусть. Некоторым она приказывала показать ей работу, хвалила или отзывалась неодобрительно, поправляла кое-кому головной убор. - Покрывало чересчур надвинуто... Чепец слишком закрывает лицо, недостаточно видны щеки. Складки эти плохо заложены.-И к каждой она обращалась либо с ласковым словом, либо с легким укором. В то время как мы были заняты таким образом, я услышала легкий стук и направилась к двери. Настоятельница крикнула мне вслед: - Сестра Сюзанна, вы вернетесь? - Конечно, матушка. - Непременно возвращайтесь; я должна сообщить вам что-то очень важное. - Я сейчас же вернусь. За дверью стояла бедная сестра Тереза. Несколько минут она не могла произнести ни слова, я тоже молчала, потом спросила ее: - Сестрица, это вы меня хотели видеть? - Да. - Что я могу для вас сделать? - Сейчас вам скажу. Я навлекла на себя немилость матушки. Я полагала, что она меня простила, и имела некоторые основания так думать. Однако все вы собрались у нее, кроме меня. Мне же приказано оставаться в своей келье. - А вы хотели бы войти? - Да. - Может быть, вы желаете, чтобы я попросила разрешения у настоятельницы? - Да. - Подождите, дорогая моя, я сейчас пойду к ней. - И вы в самом деле будете просить за меня? - Конечно. А почему бы мне и не обещать вам этого? И почему бы не исполнить того, что обещала? - Ах,-сказала она, нежно на меня взглянув,-я ей прощаю-да, я прощаю ей ее склонность к вам; вы наделены всеми достоинствами-изумительной душой и прекрасной наружностью. Я с радостью готова была оказать ей эту маленькую услугу. Я вернулась в келью. Другая монахиня за это время заняла мое место на краю кровати; она наклонилась к настоятельнице, оперлась локтем на ее колени и показывала ей свою работу. Настоятельница, полузакрыв глаза, отвечала ей "да" и "нет", почти не глядя на нее. Она меня не заметила, хотя я стояла рядом. Мысли ее где-то витали. Однако вскоре она очнулась. Монахиня, занимавшая мое место, уступила мне его. Я села и, слегка наклонясь к настоятельнице, которая приподнялась на своих подушках, молча посмотрела на нее, словно хотела попросить о какой-то милости. - Ну что,-спросила она,-в чем дело, Сюзанна? Что вам нужно? Разве я могу в чем-нибудь вам отказать? - Сестра Тереза... - Понимаю. Я очень недовольна ею, но сестра Сюзанна просит за нее, и я ее прощаю. Скажите, что она может войти. Я побежала. Бедная сестричка ждала у дверей. Я пригласила ее войти. Она вошла, вся дрожа, с опущенными глазами. В руках она держала длинный кусок кисеи, прикрепленный к выкройке, который она выронила при первых же шагах. Я его подняла, взяла ее под руку и подвела к настоятельнице. Тереза бросилась на колени, схватила руку матушки, поцеловала ее, вздыхая, со слезами на глазах, потом взяла мою руку, вложила ее в руку настоятельницы и поцеловала обе. Настоятельница знаком позволила ей встать и занять любое место. Тереза воспользовалась ее разрешением. Подали угощение. Настоятельница встала с кровати, но не села с нами; она прохаживалась вокруг стола, клала руку на голову одной сестры, слегка ее запрокидывала и целовала в лоб; приподнимала нагрудник у другой, проводила ладонью по ее шее и несколько минут стояла позади нее, облокотись на спинку кресла; переходила к третьей, гладила ее или подносила руку к ее губам. Едва прикасаясь к поданным сладостям, она угощала ими то одну, то другую. Обойдя таким образом весь стол, она остановилась рядом со мной и посмотрела на меня очень ласково и нежно. Остальные монахини, особенно сестра Тереза, потупили взор, словно боясь ее стеснить или отвлечь ее внимание. Когда покончили с угощением, я села за клавесин и стала аккомпанировать двум сестрам, которые пели очень недурно, со вкусом, не фальшивя, хотя у них и не было школы. Я тоже пела, аккомпанируя себе. Настоятельница села сбоку у клавесина; казалось, ей доставляло величайшее удовольствие слушать меня и смотреть на меня. Некоторые слушали стоя, ничего не делая, другие снова принялись за работу. Это был восхитительный вечер. После музыки все разошлись. Я хотела уйти вместе с другими, но настоятельница остановила меня. - Который час?-спросила она. - Около шести. - Сейчас ко мне зайдут некоторые монахини из нашего монастырского совета. Я обдумала то, что вы мне рассказали о вашем уходе из лоншанского монастыря, и сообщила им мое мнение. Они согласились со мной, и мы хотим обратиться к вам с предложением. Мы, безусловно, добьемся успеха, и это принесет кое-какие блага монастырю, да и вы не останетесь в убытке. В шесть часов пришли члены монастырского совета; он состоит обычно из очень старых, совсем дряхлых монахинь. Я встала, они уселись, и настоятельница обратилась ко мне: - Не говорили ли вы мне, сестра Сюзанна, что вкладом, внесенным в наш монастырь, вы обязаны щедрости господина Манури? - Совершенно верно, матушка. - Значит, я не ошиблась, и сестры из лоншанского монастыря продолжают владеть вкладом, внесенным вами в их обитель? - Да, матушка. - Они ничего вам не вернули? - Ничего, матушка. - Они вам не назначили никакой ренты? - Никакой, матушка. - Это несправедливо, о чем я и сообщила членам монастырского совета, и они полагают, так же как и я, что вы вправе предъявить лоншанским сестрам иск. Они должны либо передать этот вклад нашему монастырю, либо назначить вам соответствующую ренту. Средства, предоставленные вам господином Манури, который принял участие в вашей судьбе, не имеют никакого отношения к долгу лоншанских сестер, и не в их интересах он действовал, внося за вас вклад. - Я тоже так думаю, но, чтобы в этом убедиться, самое простое было бы ему написать. - Безусловно, и в случае, если он ответит в желательном для нас смысле, мы намерены сделать вам следующее предложение: мы предъявим от вашего имени иск к лоншанскому монастырю, примем на наш счет все издержки; они будут не очень велики-ведь, по всей вероятности, господин Манури не откажется взять на себя ведение дела. Если мы выиграем процесс, наш монастырь поделит с вами пополам самый вклад или ренту. Как вы на это смотрите, дорогая сестра? Вы не отвечаете? О чем вы задумались? - Я думаю о том, что лоншанские сестры причинили мне много зла, и я была бы просто в отчаянии, если бы они вообразили, что я им мщу. - Дело тут не в мести, а в том, чтобы потребовать от них то, что они вам должны. - Еще раз привлечь к себе общее внимание! - Об этом нечего беспокоиться: о вас почти не будет и речи. К тому же наша община бедна, а лоншанская богата. Вы будете нашей благодетельницей, по крайней мере пока вы живы. Конечно, мы постараемся сохранить вам жизнь не из этих побуждений, мы все вас любим... И все монахини разом воскликнули: - Как можно ее не любить? Она - само совершенство! - Я могу в любую минуту умереть, а моя преемница, возможно, не будет питать к вам таких чувств, как я. О нет, она, конечно, не будет питать их! Вы можете почувствовать недомогание, у вас могут возникнуть какие-нибудь потребности; ведь так приятно располагать небольшими деньгами, чтобы облегчить жизнь себе и помочь другим. - Дорогие матери,- сказала я,- этими соображениями нельзя пренебречь, раз они исходят от вас, но есть и другие, для меня более существенные. Впрочем, какое бы отвращение во мне это ни вызывало, я готова всем поступиться ради вас. Единственная милость, о которой я прошу вас, матушка,-это ничего не предпринимать, не посоветовавшись в моем присутствии с господином Манури. - Что ж, это вполне уместно. Вы хотите ему сами написать? - Как вам будет угодно, матушка. - Напишите, и чтобы не возвращаться к этому вопросу дважды, ибо я не выношу такого рода дел- мне делается скучно от них до смерти,-напишите ему сейчас же! Мне дали перо, чернил и бумаги, и я тут же написала г-ну Манури, что прошу его оказать мне любезность и прибыть в монастырь, как только он будет располагать временем, что я опять нуждаюсь в его помощи и указаниях по важному делу. Совет заслушал это письмо, одобрил его, и оно было послано. Г-н Манури приехал через несколько дней. Настоятельница изложила ему суть дела, и он, ни минуты не колеблясь, присоединился к ее мнению. Моя щепетильность была признана нелепой. Было решено на следующий же день возбудить дело против лоншанского монастыря. Так и поступили. И вот, против моей воли, мое имя вновь стало упоминаться в прошениях, в докладных записках, на судебных заседаниях, и притом еще с добавлением таких подробностей, таких клеветнических измышлений, такой лжи и мерзости, какие только можно придумать, чтобы очернить человека в глазах его судей и вооружить против него общественное мнение. Ах, господин маркиз, разве дозволено адвокатам клеветать, сколько им вздумается? Разве это должно остаться безнаказанным? Если б я могла предвидеть все огорчения, принесенные мне этим делом,-уверяю вас, что я никогда бы не согласилась возбудить его. Лоншанские сестры дошли до того, что прислали нескольким монахиням нашего монастыря бумаги, оглашенные на суде и направленные против меня. И наши монахини беспрестанно являлись ко мне расспросить о подробностях возмутительных событий, которые никогда не имели места. Чем больше я обнаруживала неведения, тем больше убеждались в моей виновности. Считали вс? истиной, потому что я ничего не объясняла, ни в чем не признавалась и все отрицала. Ехидно улыбались, бросали туманные, но весьма оскорбительные намеки, пожимали плечами, не веря в мою невинность. Я плакала, я была очень удручена. Но беда никогда не приходит одна. Наступило время исповеди. Я уже рассказала духовнику о ласках, которыми настоятельница осыпала меня в первые дни. Он строго запретил мне допускать их. Но как отказать в том, что доставляет огромное удовольствие человеку, от которого всецело зависишь, если не видишь в этом ничего дурного? Этот духовник должен играть большую роль в остальной части моих воспоминаний, поэтому мне кажется уместным познакомить вас с ним. Это францисканец, зовут его отец Лемуан, ему не больше сорока пяти лет. Такое прекрасное лицо, как у него, редко встретишь. Кроткое, ясное, открытое, улыбающееся, приятное, когда он забывает о своем сане; но стоит ему о нем вспомнить, как лоб его покрывается морщинами, брови хмурятся, глаза смотрят вниз, и он становится суров в обхождении. Я не знаю двух таких различных людей, как отец Лемуан у алтаря и отец Лемуан в приемной, когда он один или же в чьем-нибудь обществе. Впрочем, таковы все, принявшие монашеский обет, и даже я сама неоднократно ловила себя на том, что, направляясь к решетке приемной, я вдруг останавливаюсь, поправляю на себе покрывало, головную повязку, придаю надлежащее выражение лицу, глазам, губам, скрещиваю на груди руки, слежу за своей осанкой, за походкой, напускаю на себя смиренность и держу себя соответствующим образом более или менее долго, в зависимости от того, что за люди мои собеседники. Отец Лемуан высокого роста, хорошо сложен, весел и очень любезен, когда не наблюдает за собой. Он очень красноречив. В своем монастыре он считается ученым богословом, а среди мирян-прекрасным проповедником. Он изумительный собеседник; чрезвычайно сведущ во многих, чуждых его званию, областях. У него чудесный голос, он знает музыку, историю и языки. Он доктор Сорбонны. Хотя он сравнительно еще молод, он достиг уже высших степеней в своем ордене. Мне кажется, что он не интриган и не честолюбец. Он любим своими собратьями. Ходатайствуя о назначении настоятелем этампского монастыря, он полагал, что на этом спокойном посту он сможет, ничем не отвлекаясь, погрузиться в начатые им научные исследования. Просьба его была уважена. Выбор духовника- чрезвычайно серьезный вопрос для женского монастыря. Пастырем должен быть человек влиятельный и высоких душевных качеств. Было сделано все возможное, чтобы заполучить отца Лемуана, и это удалось, но только для особо важных случаев. Накануне больших праздников за ним посылали монастырскую карету, и он приезжал. Нужно было видеть, в какое волнение приходила вся община, ожидая его, как все радовались, как, запершись у себя, готовились к исповеди. Чего только не придумывали, чтобы удержать его внимание как можно дольше! Был канун Троицы. Ждали его приезда. Я была сильно встревожена; настоятельница это заметила и стала меня расспрашивать. Я не утаила от нее причину моего волнения. Мне показалось, что она обеспокоена еще больше, чем я, хотя и делала все возможное, чтобы от меня это скрыть. Она назвала отца Лемуана чудаком, посмеялась над моими сомнениями, сказала, что отец Лемуан не может лучше судить о чистоте моих и ее чувств, чем наша совесть, и спросила, могу ли я себя упрекнуть в чем-либо. Я ответила ей отрицательно. - Ну, хорошо,-сказала она.-Я ваша настоятельница, вы обязаны повиноваться мне, и я приказываю вам не упоминать ему об этих глупостях. Вам и на исповедь незачем идти, если у вас нечего ему сказать, кроме таких пустяков. Между тем отец Лемуан приехал, и я все же приготовилась к исповеди; но многие, которым не терпелось поскорей оказаться в исповедальне, опередили меня. Мой черед приближался, когда настоятельница подошла ко мне, отозвала меня в сторону и сказала: - Сестра Сюзанна, я обдумала то, что вы мне говорили. Возвращайтесь в свою келью, я не хочу, чтобы вы сегодня шли на исповедь. - Но почему же, матушка?-спросила я.-Завтра большой праздник, в этот день все причащаются. Что подумают обо мне, если я одна не подойду к святому престолу? - Это не имеет значения, пусть говорят, что угодно, но вы ни в коем случае не пойдете к исповеди. - Матушка,-взмолилась я,-если вы меня действительно любите, не подвергайте меня такому унижению, я прошу вас об этом как о милости. - Нет, нет, это невозможно, вы мне причините какие-нибудь неприятности с этим человеком, а я этого совсем не желаю. - Нет, матушка, уверяю вас. - Обещайте же мне... Да нет, это совсем не нужно. Завтра утром вы придете ко мне и покаетесь. За вами нет такой вины, которую я бы не могла простить сама. Я отпущу вам грехи, и вы будете причащаться вместе со всеми сестрами. Ступайте. Я ушла к себе и оставалась в своей келье, печальная, встревоженная, задумчивая, не зная, на что решиться - пойти ли к отцу Лемуану вопреки желанию настоятельницы, удовлетвориться ли ее отпущением грехов, приобщиться ли завтра святых тайн со всей общиной или же отказаться от причастия, что бы об этом ни говорили. Настоятельница пришла ко мне, побывав на исповеди, после которой отец Лемуан спросил ее, почему меня сегодня не видно, не больна ли я. Не знаю, что она ему ответила, но в заключение он сказал, что ждет меня в исповедальне. - Идите туда, раз это необходимо,-сказала она,-но дайте мне слово молчать. Я колебалась, она настаивала. - Да что ты, глупенькая? Что дурного в том, чтобы умолчать о поступках, в которых не было ничего дурного? - А что дурного, если о них сказать? - спросила я. - Ничего, но это не совсем удобно. Кто знает, какое значение припишет им этот человек? Дайте мне слово. Я все еще была в нерешительности; но в конце концов обещала ничего не говорить, если он сам не станет меня спрашивать, и направилась в исповедальню. Я закончила исповедь и умолкла, но духовник задал мне ряд вопросов, и я ничего не скрыла. Какие это были странные вопросы! Даже и теперь, когда я о них вспоминаю, они мне совершенно непонятны. Ко мне он отнесся очень снисходительно, но о настоятельнице говорил в таких выражениях, что я содрогнулась от ужаса: он называл ее недостойной, распущенной, дурной монахиней, зловредной женщиной с развращенной душой и потребовал, под страхом обвинения в смертном грехе, чтобы я никогда не оставалась с ней наедине и не разрешала ей никаких ласк. - Но, отец мой,-заметила я,-она ведь моя настоятельница, она может зайти ко мне, позвать к себе, когда ей вздумается. - Я это знаю, хорошо знаю и очень скорблю об этом, дорогое дитя,-сказал он.-Хвала Господу, до сих пор охранявшему вас от греха. Не дерзая выразиться более ясно-из боязни самому стать соучастником вашей недостойной настоятельницы и тлетворным дыханием, которое помимо моей воли исторгнут мои уста, смять нежный цветок, оставшийся свежим и незапятнанным лишь потому, что вас хранило до сих пор провидение,-я приказываю вам бежать от вашей настоятельницы, отвергать ее ласки, никогда не входить к ней одной, не пускать ее к себе, особенно ночью; соскочить с постели, если она войдет наперекор вашей воле, выйти в коридор, звать на помощь, если это будет необходимо; бежать к подножию алтаря, хотя бы вы были совсем раздеты, своим криком поднять на ноги весь монастырь и сделать все, что любовь к Богу, страх смертного греха, святость вашего звания и забота о спасении вашей души внушили бы вам, если бы сам сатана предстал пред вами и преследовал вас. Да, дитя мое, сам сатана, ибо в образе сатаны я вынужден показать вам вашу настоятельницу; она погрязла в бездне греха и увлекает вас за собой, и вас вместе с ней поглотила бы эта бездна, если бы ваша невинность не повергла ее в ужас и не остановила ее. Потом, возведя глаза к небу, он воскликнул: - Господи, не оставь своими милостями это дитя... Повторите за мной: "Satana, vade retro, apage, Satana" (сатана, отступи, отойди, сатана). Если эта несчастная станет вас расспрашивать, ничего не утаивайте, передайте ей мои слова, скажите, что лучше, если бы она вовсе не рождалась на свет или наложила на себя руки и низринулась одна в преисподнюю. - Но, отец мой,-возразила я,-вы ведь сами только что исповедовали ее. Он мне ничего не ответил, только, тяжко вздохнув, оперся руками на перегородку исповедальни и прислонил к ней голову, как человек, объятый скорбью. Несколько минут оставался он в таком положении. Я не знала, что думать, колени у меня подгибались, я была в таком смятении, в таком замешательстве, что и представить себе невозможно. Так чувствует себя путник, бредущий во мраке между безднами, скрытыми от его глаз, и потрясенный подземными голосами, кричащими ему со всех сторон: "Ты погиб!" Потом, взглянув на меня спокойным и растроганным взором, он спросил меня: - Вы совершенно здоровы? - Да, отец мой. - Вас не слишком измучит ночь, проведенная без сна? - Нет, отец мой. - Так вот, сегодня вы вовсе не ляжете спать и сразу же после вечерней трапезы пойдете в церковь, падете ниц перед алтарем и всю ночь проведете в молитве. Вы сами не знаете, какой опасности подвергались,-возблагодарите же Бога, что он охранил вас от нее. А завтра подойдете к святому престолу вместе со всеми сестрами. Я налагаю на вас только одну епитимью - не подпускать к себе близко настоятельницу и решительно отвергать ее отравленные ласки. Идите. Я, со своей стороны, присоединю свои молитвы к вашим. Как я буду тревожиться за вас! Я понимаю все последствия советов, которые вам даю, но таков мой долг перед вами и перед самим собой. Бог наш владыка, и да свершится воля его! Я лишь смутно припоминаю, сударь, все, что он мне тогда сказал. Теперь же, сопоставляя его речи, в том виде, в каком передала их вам, с тем страшным впечатлением, которое они на меня тогда произвели, я вижу, насколько несравнимо одно с другим. И это происходит оттого, что изложение мое бессвязно, отрывочно, что многое уже изгладилось теперь из моей памяти, потому что суть его слов осталась для меня неясной и я не придавала тогда-да и сейчас не придаю-никакого значения тому, на что он обрушивался с такой яростью. Почему, например, сцена у клавесина показалась ему столь странной? Разве нет людей, на которых музыка производит сильнейшее впечатление? Мне самой говорили, что под влиянием некоторых мелодий, некоторых модуляций я совершенно меняюсь в лице; в такие минуты я перестаю владеть собою, почти не сознаю, что со мной происходит. Так разве в этом есть какой-нибудь грех? Почему же это не могло случиться с моей настоятельницей, которая несмотря на все ее сумасбродства, всю неровность ее характера, была, конечно, одной из самых чувствительных женщин на свете? Всякий сколько-нибудь трогательный рассказ заставлял ее проливать слезы. Когда я рассказала ей мою жизнь, это привело ее в такое состояние, что на нее было жалко смотреть. Разве ее сострадательность духовник также ставил ей в вину? А ночная сцена... Ее развязки он ожидал в смертельной тревоге... Действительно, этот человек был слишком строг. Как бы то ни было, но я в точности выполнила все его предписания, неминуемые последствия которых он, несомненно, предвидел. Выйдя из исповедальни, я сразу же пала ниц перед алтарем. Мысли мои путались от страха. В церкви я оставалась до ужина. Настоятельница, встревоженная моим отсутствием, послала за мной. Ей ответили, что я стою на молитве. Она несколько раз появлялась у дверей церкви, но я делала вид, что не замечаю ее. Зазвонили к ужину. Я пошла в трапезную, наскоро поела и после ужина сразу же вернулась в церковь. Вечером я не появилась в рекреационном зале, не вышла из церкви и тогда, когда наступило время расходиться по кельям и ложиться спать. Настоятельница знала, где я. Поздней ночью, когда все смолкло в монастыре, она спустилась ко мне. Ее образ, очерченный мне духовником, возник в моем воображении; меня охватила дрожь, я не решалась взглянуть на нее, я боялась, что увижу чудовище, объятое пламенем, и повторяла про себя: "Satana vade retro, apage, Satana. Господи, охрани меня, удали от меня дьявола". Она преклонила колени и, помолившись, спросила меня: - Что вы тут делаете, сестра Сюзанна? - Вы сами видите, сударыня. - Знаете ли вы, который теперь час? - Знаю, сударыня. - Почему вы не вернулись к себе в положенный час отхода ко сну? - Я хотела приготовиться к завтрашнему великому празднику. - Значит, вы решили провести здесь всю ночь? - Да, матушка. - А кто вам это позволил? - Это мне приказал духовник. - Духовник не имеет права давать приказания, противоречащие уставу монастыря. Я вам приказываю идти спать. - Сударыня, это епитимья, которую он на меня наложил. - Вы замените ее другим богоугодным делом. - Мне не предоставлен выбор. - Полно, дитя мое, идем. Ночной холод в церкви повредит вам, вы помолитесь в своей келье. Она хотела взять меня за руку, но я отскочила в сторону. - Вы бежите от меня? -спросила она. - Да, матушка, я бегу от вас. Святость места, близость Бога, невинность моей души придали мне смелости, я решилась поднять на нее глаза, но, как только увидела ее, громко вскрикнула и побежала по церкви, как безумная, крича: "Отыди, сатана!" Она не пошла за мной, не двинулась с места, только кротко протянула ко мне руки и трогательным, нежным голосом проговорила: - Что с вами? Откуда этот ужас? Остановитесь. Я не сатана, я ваша настоятельница, ваш друг... Я остановилась, еще раз повернула к ней голову и убедилась, что была напугана причудливым образом, созданным моим воображением: свет церковной лампады падал только на кончики пальцев настоятельницы, остальное же было в тени, и именно это произвело на меня такое страшное впечатление. Немного придя в себя, я бросилась на заалтарную скамью. Она приблизилась ко мне и хотела сесть рядом, но я вскочила и поднялась в верхний ряд скамей. Так, преследуемая ею, я перебегала с одного места на другое, пока не оказалась у самого крайнего сиденья. Здесь я остановилась и начала молить ее оставить хоть одно свободное сиденье между нами. - Хорошо, я согласна,-сказала она. Итак, мы обе сели; нас разделяло одно сиденье, Тогда настоятельница обратилась ко мне: - Можно ли узнать, сестра Сюзанна, почему мое присутствие приводит вас в такой ужас? - Матушка, простите меня,-ответила я,-но я тут ни при чем, это исходит от отца Лемуана. Он изобразил мне нежные чувства, которые вы ко мне питаете, ваши ласки, в которых, должна признаться, я не вижу ничего дурного, в самых ужасающих красках. Он приказал мне избегать вас, не входить одной к вам в келью, покидать свою, если вы зайдете ко мне; он обрисовал вас истинным демоном. Всего не перескажешь, что он мне говорил по этому поводу. - Значит, вы ему сказали? - Нет, матушка, но я не могла уклониться от ответа, когда он сам стал меня спрашивать. - И я стала чудовищем в ваших глазах? - Нет, матушка, я не могу перестать любить вас, не могу не ценить вашей доброты ко мне и прошу не лишать меня ее и в дальнейшем, но я буду повиноваться моему духовнику. - И вы больше не будете заходить ко мне? - Нет, матушка. - И не позволите мне навещать вас? - Нет, матушка. - Вы отвергнете мои ласки? - Мне это будет нелегко, потому что я по природе ласкова и ценю всякую ласку, однако придется. Я обещала это моему духовнику и поклялась у алтаря. Если б я могла передать, в каких выражениях он говорил о вас! Это человек благочестивый и просвещенный. Ради чего он станет указывать на опасность там, где ее вовсе нет? Ради чего станет отдалять сердце монахини от сердца ее настоятельницы? Но, должно быть, он видит в самых невинных поступках, моих и ваших, зерно тайной развращенности, которое, по его мнению, созрело в вас и грозит под вашим влиянием развиться во мне. Не скрою от вас, что, припоминая ощущения, которые иногда возникали у меня... Отчего, матушка, расставшись с вами и вернувшись к себе, я бывала взволнованна и рассеянна? Отчего я не могла ни молиться, ни заняться каким-нибудь делом? Отчего какая-то странная, никогда не испытанная тоска овладевала мной? Почему меня клонило ко сну? Ведь я никогда не сплю днем. Я думала, что вы подвержены какой-то заразительной болезни, которая начала передаваться и мне, но отец Лемуан смотрит на это совсем иначе. - Как же он смотрит на это? - Он видит в этом всю мерзость греха, вашу окончательную и мою возможную гибель. Разве я могу разобраться в этом? - Полноте,- сказала она,- ваш отец Лемуан просто фантазер. Я уже не раз подвергалась таким нападкам с его стороны. Стоит мне только нежно привязаться к какой-нибудь сестре, почувствовать к ней дружеское расположение, как он тут же старается сбить ее с толку. Он чуть не довел до безумия бедную сестру Терезу. Это начинает мне надоедать. Я отделаюсь от этого человека. К тому же он живет за десять лье отсюда. Очень затруднительно посылать за ним; его никогда нет, когда он нужен. Но об этом мы поговорим в более подходящем месте. Вы, значит, не хотите подняться к себе? - Нет, матушка, умоляю вас разрешить мне остаться здесь всю ночь. Если я не выполню свой долг, то не осмелюсь завтра приобщиться святых тайн со всей общиной. А вы, матушка, вы будете причащаться? - Конечно. - Значит, отец Лемуан ничего вам не сказал? - Ничего. * - Почему же? - Да потому, что у него не было повода говорить со мной об этом. На исповедь идут, чтобы покаяться в своих грехах, а я не нахожу ничего грешного в моей любви к такому прелестному ребенку, как сестра Сюзанна. Если я в чем-нибудь виновата, то только в том, что все свои чувства сосредоточила на ней одной, а должна была бы изливать их на всех без исключения сестер общины. Но это от меня не зависит, я не могу запретить себе видеть достоинства там, где они есть, и оказывать им предпочтение. Я прошу за это прощения у Господа и не понимаю, почему ваш отец Лемуан решил, что я бесповоротно проклята Богом за вполне естественное пристрастие, от которого так трудно уберечься. Я стараюсь обеспечить счастье всех сестер, но есть такие, которых я больше уважаю и люблю, чем других, потому что они более достойны любви и уважения. Вот и весь мой грех. Вы находите, что он очень велик, сестра Сюзанна? - Нет, матушка. - Ну, тогда, дорогое дитя, прочтем каждая коротенькую молитву и подымемся к себе. Я снова стала умолять ее разрешить мне провести ночь в церкви. Она согласилась, с условием, что это больше не повторится, и ушла. Я стала припоминать ее слова и просила Господа просветить меня. Я крепко задумалась и, тщательно все взвесив, пришла к выводу, что люди, хотя и принадлежащие к одному полу, могут не совсем пристойно проявлять свои симпатии друг к другу, что отец Лемуан, человек непреклонных правил, возможно, допустил некоторое преувеличение, но что его совету избегать чрезмерной близости со стороны настоятельницы и самой проявлять большую сдержанность необхо