димо следовать,- и я дала себе в этом слово. Утром, когда все монахини собрались в церкви, они застали меня на моем обычном месте. Они все приблизились к святому престолу во главе с настоятельницей, что окончательно убедило меня в ее невинности, не поколебав, однако, принятого мною решения. К тому же она привлекала меня в гораздо меньшей степени, чем я ее. Я не могла не сравнивать ее с моей первой настоятельницей. Какая разница между ними в отношении благочестия, серьезности, достоинства, ревностного исполнения долга, в отношении ума и любви к порядку! За несколько следующих дней произошли два крупных события: первое-то, что я выиграла процесс против лоншанских монахинь, которых суд обязал выплачивать монастырю св. Евтропии, где я находилась, ежегодную ренту, в соответствии с моим вкладом. Вторым событием была смена духовника. Об этом мне сообщила сама настоятельница. Тем не менее я бывала теперь у нее только в сопровождении какой-нибудь монахини, и она тоже больше не приходила ко мне одна. Она постоянно искала меня, но я ее избегала. Она это заметила и упрекала меня. Не знаю, что творилось в этой душе, но, по всей вероятности, что-то необыкновенное. Она вставала ночью и бродила по коридорам, особенно по моему. Я слышала, как она ходила взад и вперед, останавливалась у моей двери, жалобно стонала и вздыхала. Я вся дрожала и забивалась поглубже в постель. Днем, где бы я ни находилась-на прогулке, в мастерской или в рекреационном зале, она украдкой целыми часами пристально смотрела на меня, стараясь, чтобы я ее не заметила. Она следила за каждым моим шагом. Когда я спускалась, то находила ее внизу лестницы; когда поднималась, она ожидала меня наверху. Однажды она остановила меня, долго смотрела, не произнося ни слова, к слезы ручьем катились из ее глаз. Вдруг, бросившись наземь сжимая руками мои колени, она воскликнула: - Жестокая сестра, проси у меня жизнь, я отдам ее тебе, но только не избегай меня. Без тебя я не могу больше жить!.. У нее был такой вид, что мне стало жаль ее. Глаза ее погасли, она исхудала и побледнела. Это была моя настоятельница, и она была у моих ног. Она обнимала мои колени, прижималась к ним головой. Я протянула к ней руки, она схватила их и с жаром поцеловала, потом опять стала смотреть на меня. Я подняла ее. Она шаталась, ноги отказывались ей служить. Я проводила ее до кельи. Когда я открыла ей дверь, она взяла меня за руку и молча, не глядя на меня, тихонько потянула за собой. - Нет, матушка,- сказала я ей,- я дала себе слово. Так лучше и для вас и для меня. Я занимаю слишком большое место в вашей душе, оно потеряно для Бога, а в ней должен царить он один. - Вам ли упрекать меня в этом?.. Говоря с ней, я старалась высвободить свою руку. - Значит, вы не зайдете? - Нет, матушка, нет. - Вы отказываетесь, сестра Сюзанна? Вы не знаете, к каким это может привести последствиям, нет, вы этого не знаете! Я умру из-за вас... Последние слова возбудили во мне чувства, совершенно противоположные тем, на которые она рассчитывала. Я вырвала свою руку и убежала. Она обернулась, посмотрела мне вслед, потом возвратилась в свою келью, дверь которой оставалась открытой; раздались раздирающие душу стоны. Я их услышала. Они глубоко меня тронули. Минуту я колебалась, не зная, на что решиться-уйти или вернуться к ней. Однако какое-то чувство отвращения заставило меня удалиться, хотя мне и больно было оставлять ее в таком состоянии: ведь по природе я очень отзывчива. Я заперлась в своей келье, мне было очень не по себе, я исходила ее вдоль и поперек, смущенная, растерянная, не зная, чем заняться. Я вышла, снова вернулась к себе и наконец решила постучаться к сестре Терезе, моей соседке. Она была поглощена беседой с другой молоденькой монахиней, своей подругой. - Сестрица,-обратилась я к ней,-я очень сожалею, что приходится прервать вас, но прошу уделить мне несколько минут, мне нужно кое-что сказать вам. Она последовала за мной в мою келью. - Не знаю, что с нашей матерью-настоятельницей,- сказала я ей,- но она очень сокрушается. Пойдите к ней; быть может, вы ее утешите... Тереза ничего мне не ответила, оставила подругу у себя в келье, закрыла за собой дверь и побежала к настоятельнице. Между тем состояние этой женщины ухудшалось со дня на день, она стала задумчивой и печальной. Веселью, не прекращавшемуся со дня моего прибытия в монастырь, сразу наступил конец. Все подчинилось самому строгому порядку: церковные службы совершались с подобающей торжественностью, посетители почти не допускались в приемную, монахиням запретили посещать друг друга; обряды выполнялись с самой неукоснительной точностью; монахини больше не собирались у настоятельницы, не лакомились у нее. Малейшие проступки сурово карались. Иногда кое-кто еще обращался ко мне, чтобы добиться прощения ноя наотрез отказывалась вступаться за провинившихся. Причина этой резкой перемены ни для кого не составляла тайны; старые монахини об этом не жалели, но молодые были в отчаянии. Они стали относиться ко мне враждебно, но я, убежденная в своей правоте не обращала внимания на их недовольство и упреки. Что касается настоятельницы, страданий которой я не могла облегчить, хотя всем сердцем ее жалела, то она от меланхолии перешла к благочестию, а от благочестия к бреду. Не стану описывать все перипетии ее болезненного состояния,- я потонула бы в бесконечных подробностях. Скажу только, что в начале своей болезни она то искала, то избегала меня. Иногда она относилась ко мне и к остальным с привычной ей мягкостью, иногда же внезапно переходила к безграничной строгости; она вызывала нас к себе и тотчас отсылала обратно; предоставляла досуг, а минутой позже отменяла свои распоряжения, вызывала нас в церковь, и когда все, повинуясь ей, приходило в движение, снова ударял колокол, приглашая нас разойтись по своим кельям. Трудно представить себе царивший у нас хаос: день проходил в том, что мы то покидали свои кельи, то возвращались в них, то брались за требник, то откладывали его в сторону, ходили по лестницам вверх и вниз, опускали и поднимали покрывала. Ночь была почти такой же беспокойной, как день. Некоторые монахини обращались ко мне и намекали на то, что при большей снисходительности и внимании с моей стороны к настоятельнице все вернется, к обычному порядку-следовало бы сказать, к обычному беспорядку. Я же с грустью им отвечала: - Мне от души жаль вас, но скажите ясно, что я должна делать. Одни из них отходили, опустив голову и не отвечая, другие давали мне советы, которые полностью противоречили советам духовника. Я говорю о том, которого сместили; что касается его преемника, то он еще не появлялся у нас. Настоятельница не выходила больше по ночам. Она заперлась у себя и неделями не показывалась ни на богослужении, ни в трапезной, ни в рекреационном зале. Иногда же она бродила по коридорам или спускалась в церковь, стучала в двери к монахиням и жалобным голосом просила каждую: - Милая сестра, помолитесь за меня... Распространился слух, что она готовится к общей исповеди во всех своих грехах. Однажды, сойдя первой в церковь, я увидела листок бумаги, прикрепленный к занавесу у решетки. Я приблизилась и прочла: "Дорогие сестры, молитесь за заблудшую монахиню, которая забыла свой долг и теперь хочет вернуться к Богу..." Я хотела было сорвать листок, но не тронула его. Несколько дней спустя появился другой листок, на котором значилось: "Дорогие сестры, призовите милосердие Божие на монахиню, сознавшую свои заблуждения. Они велики..." Затем появился еще призыв, гласивший: "Дорогие сестры, молите Господа спасти от отчаяния монахиню, потерявшую веру в милосердие Божие..." Все эти призывы, отражавшие тяжелые муки этой мятущейся души, глубоко меня опечалили. Случилось однажды, что я как вкопанная остановилась у одного из этих воззваний, стараясь понять, в каких это заблуждениях она себя винит, почему эту женщину обуял такой страх, в каких грехах она себя укоряет. Я вспоминала негодующие восклицания духовника, его выражения, старалась уяснить себе их смысл, но мне это не удавалось, и я застыла на месте, поглощенная своими мыслями. Несколько монахинь смотрели на меня, переговариваясь между собой, и, кажется, думали, что и мне грозят те же ужасы. Несчастная настоятельница появлялась теперь только с опущенным покрывалом. Она больше не вмешивалась в дела монастыря, ни с кем не говорила и часто совещалась с новым духовником, которого к нам назначили. Это был молодой бенедиктинец. Не знаю, он ли потребовал от нее тех истязаний плоти, которым она себя подвергала: она постилась три раза в неделю, бичевала себя, присутствовала на богослужении, сидя на самом дальнем месте. Отправляясь в церковь, мы проходили мимо ее дверей и заставали ее на пороге, простертой ниц; она поднималась только тогда, когда все удалялись. Ночью она выходила из кельи в одной рубашке, босая. Если сестра Тереза или я случайно встречали ее, она отворачивалась и прижималась лицом к стене. Однажды, выйдя из своей кельи, я нашла ее лежащей ничком на полу, с раскинутыми руками. - Идите, идите, шагайте по мне,-простонала она,- топчите меня ногами, я не заслуживаю ничего другого. В течение ряда месяцев тянулась эта болезнь, и вся община успела за это время настрадаться и возненавидеть меня. Я не стану перечислять все огорчения, которые выпадают на долю монахини, возбудившей ненависть своего монастыря; теперь они уже хорошо известны вам. Мало-помалу я снова стала испытывать отвращение к моему званию. Ничего не скрывая, я поведала о своем отвращении и своих горестях новому духовнику. Его зовут отец Морель. Это человек с пламенной душой; ему около сорока лет. Он выслушал меня с видимым интересом и вниманием; пожелал узнать всю историю моей жизни, заставил рассказать с мельчайшими подробностями о моей семье, моих склонностях, характере, о монастырях, где я раньше была, и о монастыре, в котором я сейчас находилась, о том, что произошло между настоятельницей и мною. Я ничего от него не утаила. По-видимому, он не придал поведению моей настоятельницы по отношению ко мне такого значения, как отец Лемуан. По этому поводу он обронил лишь несколько слов. Он считал все это конченным навсегда. Особенно интересовался он моей затаенной неприязнью к монастырской жизни. По мере того как я раскрывала свою душу, его доверие ко мне так же возрастало. Если я исповедовалась ему, то и он полностью мне открылся. Его горести, о которых он мне рассказал, в точности совпадали с моими: он принял обет вопреки своей воле, он относился к своему сану с таким же отвращением и был достоин жалости не менее, чем я. - Но как этому помочь, дорогая сестра? - добавил он.-Есть только одно средство-стараться облегчить наше положение, насколько это возможно. Затем он сделал мне несколько наставлений, которыми руководствовался сам. Они были весьма мудры. - Разумеется,- сказал он,- таким образом мы не избежим страданий, но все это укрепит нас в решимости переносить их. Люди, принявшие обет монашества, счастливы, если их крест кажется им заслугою перед Богом. Тогда они радостно несут его; они сами идут навстречу тяжким испытаниям и тем более счастливы, чем горше и чаще эти испытания. Они как бы меняют счастье настоящего на счастье в будущем. Они обеспечивают себе блаженство на небесах, добровольно жертвуя счастьем на земле. После тяжких страданий они опять просят Бога: "Amplius Domine! Господи, усугуби наши муки!.." И эта мольба никогда не остается втуне. Но если такие страдания приходится претерпевать мне или вам, мы не можем ждать той же награды, у нас нет того, что только и придает им цену,- нет смирения. Это очень печально. Увы! Как могу я вдохнуть в вас добродетель, которой вы лишены, если ее недостает и мне? А без этого нам грозит погибель в будущей жизни после всех несчастий, испытанных в жизни земной. Среди нескончаемых молитв и покаяний мы почти с той же вероятностью осуждены на вечные муки, как и миряне, погрязшие в наслаждениях. Мы отреклись от земных радостей, они же ими пользуются. И после такой жизни нас ждут те же муки. Сколь прискорбно быть монахом или монахиней, не имея к тому призвания! А между тем такова наша участь, и мы не можем ее изменить. На нас наложили тяжелые цепи, мы осуждены потрясать ими без всякой надежды их порвать. Будем же стараться, дорогая сестра, влачить их и дальше. Идите, я еще приеду повидаться с вами... Спустя несколько дней он снова приехал. Я встретилась с ним в приемной и поближе к нему присмотрелась. Он закончил рассказ о своей жизни, я-о своей. Бесконечное множество обстоятельств сближало нас и говорило о сходстве моей и его судьбы. Он подвергался почти таким же гонениям в родительском доме и в монастыре. Я не отдавала себе отчета, насколько описание его глубокой неудовлетворенности было малопригодно, чтобы рассеять те же чувства во мне самой; тем не менее его рассказ произвел на меня именно такое действие. Мне кажется, что описание моего отвращения к монашеству подействовало и на него таким же образом. Наши характеры были столь же схожи, как и события нашей жизни. Чем чаще мы виделись, тем более усиливалась наша взаимная симпатия. Все превратности его судьбы совпадали с моими, история его переживаний совпадала с тем, что пережила я, история его души была историей моей души. Наговорившись о себе, мы стали беседовать о других лицах, особенно о настоятельнице. Положение духовника обязывало его к большой сдержанности; тем не менее мне удалось понять из его слов, что теперешнее состояние этой несчастной женщины не может долго тянуться, что она борется с собой, но тщетно, и что неминуемо случится одно из двух-либо она вернется к своим прежним склонностям, либо сойдет с ума. Любопытство мое было сильно возбуждено, мне хотелось узнать об этом побольше. Он мог бы разъяснить вопросы, которые у меня возникали и на которые я не находила ответа, но я не решалась задать их ему; я только набралась смелости и спросила, знаком ли он с отцом Лемуаном. - Да,- ответил он.- Я знаком с ним; это достойный человек, очень достойный. - Он неожиданно покинул нас. - Знаю. - Не можете ли вы сказать мне, почему это произошло? - Мне было бы неприятно, если бы это получило огласку. - Вы можете рассчитывать на мою скромность. - На него подали жалобу архиепископу. - Что же могли поставить ему в вину? - Что он живет слишком далеко от монастыря и когда бывает нужен, то его нет на месте; что он придерживается слишком строгой морали; что есть основания подозревать его в том, что он сторонник новых течений; что он сеет раздор в монастыре; что он старается духовно отдалить монахинь от их настоятельницы. - Откуда вы это знаете? - От него самого. - Значит, вы с ним встречаетесь? - Встречаюсь, и он неоднократно говорил мне о вас. - Что же он вам говорил? - Что вы достойны жалости, что он не может понять, как вы смогли перенести все те страдания, которые выпали на вашу долю. Хотя он имел возможность только один или два раза беседовать с вами, он не считает вас способной примириться с монастырской жизнью, и у него явилась мысль... Тут он вдруг замолчал. Я спросила: - Какая же мысль? - Это слишком секретная вещь,- ответил мне отец Морель,- чтобы я мог передать ее вам. Я не настаивала. - Ведь это отец Лемуан,-добавила я,-приказал мне держаться подальше от настоятельницы. - И хорошо сделал. - Почему? - Сестра моя,- ответил он, и лицо его стало суровым,- придерживайтесь его советов и старайтесь всю жизнь оставаться в неведении относительно того, чем они вызваны. - Но, мне кажется, если бы я знала, в чем заключается опасность, то я бы проявила особенную осторожность, чтобы ее избежать. - И, быть может, получилось бы как раз обратное. - По-видимому, вы обо мне дурного мнения! - О вашей нравственности и о вашей душевной чистоте я придерживаюсь того мнения, которого вы заслуживаете. Но, поверьте, есть пагубные знания, которые нельзя приобрести, не утратив самого ценного. Именно ваша невинность остановила настоятельницу. Будь вы более сведущи, она бы меньше вас щадила. - Я не понимаю вас. - Тем лучше. - Но разве близость и ласки одной женщины могут представлять опасность для другой? Ответа не последовало. - Разве я уже не та, какою была в тот день, когда вступила в этот монастырь? Отец Морель снова промолчал. - Разве я перестану быть такой же в дальнейшем? Что дурного в том, чтобы любить друг друга, говорить об этой любви и выказывать ее? Это так сладостно! - Вы правы,- сказал отец Морель, подняв на меня глаза, которые он держал опущенными в то время, как я говорила. - Так, значит, в монастырях это случается часто? Бедная моя настоятельница, до какого состояния она дошла! - Состояние ее плачевно, и я боюсь, что оно еще ухудшится. Она не создана для монашеского звания. Вот что случается рано или поздно, когда противодействуешь своим естественным склонностям; такая ломка человеческой природы приводит к извращенным страстям, тем более необузданным, чем более они противоестественны. Это своего рода безумие. - Так она безумна? - Да, она безумна, и это безумие будет усиливаться. - И вы полагаете, что такая участь ждет всех, кто принял обет вопреки своему призванию? - Нет, не всех; есть такие, которые умирают, не дожив до этого. У некоторых такой податливый характер, что они приспосабливаются; смутные надежды некоторое время поддерживают иных. - Какие надежды могут быть у монахинь? - Какие? Да прежде всего надежда расторгнуть свой обет! - А если такой надежды уже нет? - Ну, тогда остается надежда на то, что ворота монастыря когда-нибудь распахнут, что люди откажутся от безрассудства и перестанут заточать в склеп юные создания, полные жизни; что монастыри будут упразднены; что в обители вспыхнет пожар, что стены темницы падут; что кто-нибудь придет на помощь. Такие мысли роятся в голове, их обсуждают; в саду на прогулке, не отдавая себе отчета, затворницы смотрят очень ли высоки стены; находясь в своей келье, они берутся за перекладины оконной решетки и без определенной цели тихонько расшатывают их; если окна выходят на улицу, смотрят туда, если слышатся чьи-либо шаги, сердце начинает трепетать. В тайниках души монахини вздыхают по избавителю; если поднимается переполох и шум от него доносится до монастыря, у них рождаются какие-то надежды; они рассчитывают на болезнь, которая позволит приблизиться мужчине или же создаст возможность поехать на воды. - Вы правы, правы! - воскликнула я.- Вы читаете в глубине моей души. Я питала, я еще питаю такие иллюзии. - А когда, поразмыслив хорошенько, они утрачивают эти иллюзии-ибо благотворное опьянение, которым сердце туманит разум время от времени рассеивается,- тогда они видят всю глубину своего несчастья начинают ненавидеть себя, ненавидеть других, плачут, стонут, кричат, чувствуют приближение отчаяния. Одни монахини бросаются тогда к своей настоятельнице, припадают к ее коленям и ищут у нее утешения, другие простираются ниц в своей келье или перед алтарем и призывают на помощь небо; третьи рвут на себе волосы и раздирают одежды; четвертые ищут глубокий колодец, высокие окна, петлю и иногда их находят; пятые, промучившись долгое время, теряют человеческий образ и подобие и навсегда остаются слабоумными; иные же, болезненные и хрупкие, томятся и чахнут; у некоторых мутится разум, и они впадают в бешенство. Наиболее счастливые-это те, которые способны воскрешать в себе свои прежние утешительные иллюзии и лелеять их почти до самой могилы: жизнь этих монахинь проходит в смене заблуждений и отчаяния, - А самые несчастные,- добавила я, тяжело вздыхая,- это те, которые последовательно переживают все эти состояния. Ах, отец мой, на свое горе я слушала вас! - Почему же? - Я не знала себя, теперь я себя знаю, мои иллюзии скорее исчезнут. В минуты... Я собиралась продолжить, но тут вошла одна монахиня, потом вторая, потом третья, четвертая, пятая, шестая-уж не знаю, сколько их собралось. Разговор стал общим. Одни смотрели на духовника, другие слушали его молча, потупив взор, многие, перебивая друг друга, засыпали его вопросами; все восторгались мудростью его ответов, я же забилась в угол и впала а глубокое раздумье. Посреди этих разговоров, во время которых каждая старалась выказать себя с наилучшей стороны и тем привлечь к себе внимание святого отца, послышались чьи-то шаги; кто-то медленно приближался, останавливаясь на пути и тяжело вздыхая. Все прислушались, и несколько монахинь прошептали: - Это она, это наша настоятельница. Все смолкли и уселись в кружок. Это в самом деле была наша настоятельница. Она вошла. Ее покрывало спадало до пояса, руки были скрещены на груди, голова опущена. Прежде всего она заметила меня, сразу же высвободила из-под покрывала одну руку, закрыла ею глаза и, слегка отвернувшись, другой рукой сделала всем нам знак удалиться. В полном молчании мы вышли; она же осталась одна с отцом Морелем. Я предвижу, господин маркиз, что вы составите себе дурное мнение обо мне; но если я не постыдилась совершить поступок, почему же мне краснеть, признаваясь в нем? Да и как выпустить в моем повествовании событие, которое отнюдь не осталось без последствий? Надо сказать поэтому, что у меня очень странный склад ума. Когда я касаюсь вещей, способных вызвать ваше уважение или увеличить ваше сочувствие ко мне, я пишу-хорошо или плохо, но с невероятной быстротой и легкостью, на душе у меня радостно, слов не приходится искать, из глаз текут сладостные слезы, мне кажется, что вы тут, рядом со мной, что я вижу вас и вы меня слушаете. Если же я вынуждена, напротив, показать вам себя в неблагоприятном свете, мысль моя затруднена, я не нахожу нужных выражений, перо еле движется, все это отражается даже на самом почерке, и я продолжаю писать, но втайне надеюсь, что вы не прочтете этих мест. Вот одно из них. Когда все наши сестры разошлись... "Ну и что же тогда вы сделали?" Вы не догадываетесь? Нет, вы слишком честны для этого. Я спустилась на цыпочках и тихонько встала у дверей приемной, чтобы услышать их беседу. Это очень дурно, скажете вы... О да, бесспорно, это очень дурно, я сама себе это говорила. А мое смущение, предосторожности, принятые мною, чтобы не быть замеченной, ежеминутные остановки, голос совести, побуждавший меня при каждом моем шаге повернуть обратно,- все не позволяло мне в этом усомниться. Однако любопытство восторжествовало, и я пошла вперед. Но если дурно подслушивать разговор двух лиц, предполагающих, что они одни, то, быть может, еще хуже передавать вам этот разговор. Вот еще одно место из моей исповеди, написанное в надежде на то, что вы его не прочтете. Я знаю, что на это рассчитывать нельзя, но все-таки хочу этому верить. Первые слова, услышанные мною после довольно долгого молчания, заставили меня содрогнуться. Вот они: - Отец мой, я проклята Богом... Постепенно я успокоилась и стала слушать. Завеса, которая скрывала нависшую надо мной опасность, разорвалась, но тут меня позвали, пришлось идти, и я ушла. Увы! Я слышала слишком много. Какая женщина, господин маркиз, какая чудовищная женщина!.. На этом воспоминания сестры Сюзанны обрываются, и дальше следуют лишь краткие наброски, которые она, по-видимому, собиралась использовать, продолжая свое повествование. Настоятельница, как видно, сошла с ума; к ее бедственному положению следует отнести приводимые мною ниже отрывки. После исповеди наступило для нас несколько спокойных дней. Радость вернулась в общину. Мне по этому поводу говорили немало лестных слов, которые я с негодованием отвергала. Настоятельница перестала меня избегать. Она смотрела на меня, и, по-видимому, мое присутствие более не смущало ее. Я же старалась скрыть от нее отвращение, которое она во мне возбуждала с той минуты, когда я, движимая любопытством, к счастью или на свою беду, ближе ее узнала. Вскоре она замкнулась в себе, отвечала только "да" и "нет", бродила одна, отказывалась от пищи. Потом пришла в возбужденное состояние, у нее началась лихорадка, за лихорадкой последовал бред. Когда она лежала в своей постели в полном одиночестве, ей казалось, что она видит меня; она разговаривала со мной, просила подойти ближе, обращалась ко мне с самыми нежными словами. Заслышав шаги около своей кельи, она восклицала: - Это она проходит мимо! Это ее походка, я узнаю ее. Позовите ее!.. Нет, нет, не надо... Как ни странно, она никогда при этом не ошибалась, никогда не принимала за меня другую монахиню. Внезапно она разражалась хохотом, а через мгновение заливалась слезами. Наши сестры молча стояли вокруг нее; некоторые плакали вместе с нею. Вдруг она говорила: - Я не была в церкви, не молилась Богу... Я хочу встать с постели, хочу одеться, оденьте меня... Если ей не позволяли сделать это, она просила: - Дайте мне хоть мой требник... Ей давали требник, она раскрывала его, перелистывала страницы и продолжала делать пальцем это движение даже тогда, когда уже не оставалось ни одной страницы; взгляд ее блуждал. Как-то ночью она одна спустилась в церковь. Несколько сестер побежали за ней. Она простерлась ниц на ступеньках алтаря и начала стонать, вздыхать и громко молиться, потом вышла из церкви и снова вернулась. - Пойдите за ней,- сказала она,- у нее такая чистая душа! Это такое невинное создание! Если бы она соединила свои молитвы с моими... Потом, обращаясь ко всей общине и повернувшись к пустым скамьям, она воскликнула: - Уйдите, уйдите все, пусть она одна останется со мной. Вы недостойны приблизиться к ней. Если ваши голоса сольются с ее голосом, ваши нечестивые хвалы осквернят перед Господом сладость ее молитвы! Ступайте, ступайте... Она заклинала меня просить небо о помощи и прощении. Она видела Бога. Ей казалось, что небеса, изборожденные молнией, разверзлись и грохочут над ее головой, разгневанные ангелы спускаются с небес, Бог взирает на нее, приводя ее в трепет. Она металась во все стороны, забивалась в темные углы церкви, молила о милосердии; потом прижалась лицом к холодному полу и замерла, охваченная свежестью сырой церкви. Ее, как труп, унесли в келью. На следующее утро эта страшная ночь полностью изгладилась из ее памяти. - Где наши сестры? - спросила она.-Я никого не вижу, я осталась одна в монастыре. Все меня покинули, и сестра Тереза тоже. Они правильно поступили. Сестры Сюзанны здесь больше нет, и я могу выйти, я ее больше не встречу. Ах, если бы ее встретить! Но ее больше здесь нет, не правда ли? Правда, что ее здесь больше нет? Счастлив монастырь, в который она вступила! Она все расскажет своей новой настоятельнице. Что та подумает обо мне? Разве сестра Тереза умерла? Я всю ночь слышала похоронный звон... Бедная девушка. Она погибла навеки, и в этом виновата я! Придет день, и мы встретимся лицом к лицу. Что я скажу ей? Что ей отвечу? Горе ей! Горе мне! Некоторое время спустя она спросила: - Наши сестры вернулись? Скажите им, что я очень больна... Приподнимите мою подушку... Расшнуруйте меня. Я чувствую какое-то стеснение в груди... Голова моя в огне... Снимите с меня покрывало... Я хочу умыться... Принесите мне воды. Лейте, лейте еще... Руки у меня белы, но с души пятен не смыть... Я хотела бы умереть, я хотела бы никогда не родиться- я не встретила бы ее. Однажды утром несчастная в одной рубашке, босая, с растрепанными волосами, испуская вопли, с пеной у рта, стала метаться по своей келье, зажимая руками уши, закрыв глаза и прижимаясь к стенам... - Отойдите от этой бездны. Слышите вы эти крики? Это ад, из этой пучины поднимается пламя, я вижу его, из самого огня доносятся невнятные голоса... они призывают меня... Господи, сжалься надо мной... Бегите, звоните в колокола, созовите всю общину, пусть все молятся за меня, я тоже буду молиться... Но сейчас еще не вполне рассвело, сестры еще спят. Я всю ночь не сомкнула глаз. Я хотела бы уснуть, но не могу. Одна из наших сестер сказала ей: - Сударыня, вас что-то мучит. Доверьтесь мне; может быть, вам станет легче. - Сестра Агата, выслушайте меня, подойдите ко мне... ближе... еще ближе... никто не должен нас слышать. Я вам открою все, но вы должны хранить мою тайну. Вы ее видели? - Кого, сударыня? - Ни у кого нет такой кротости, как у нее, не правда ли? Какая у нее походка! Сколько достоинства! Какое благородство! Какая скромность! Пойдите к ней, скажите... Нет, ничего не говорите, не ходите. Вы не сумеете приблизиться к ней, ангелы небесные охраняют ее, стоят, как стража, вокруг. Я видела их, вы их увидите, вы испугаетесь их так же, как испугалась я. Останьтесь... Если вы пойдете, что вы ей скажете? Придумайте что-нибудь такое, от чего ей не пришлось бы краснеть. - Сударыня, не обратиться ли вам за помощью к духовнику? - Да, да, конечно... Нет, нет, я знаю, что он мне скажет, я столько раз уже это слышала... О чем я буду говорить с ним?.. Если бы я могла потерять память!.. Если бы я могла перейти в небытие или родиться вновь! Не зовите духовника. Лучше почитайте мне о страстях Господа нашего Иисуса Христа. Мне становится легче дышать... Нужна только одна капля его крови, чтобы очистить меня от грехов... Видите, как она бьет ключом из его бока?.. Наклоните его святую рану над моей головой... Его кровь течет на меня и уходит, не оставляя следа. Я погибла!.. Уберите от меня распятие... Дайте мне его!.. Ей снова принесли распятие, она сжала его обеими руками и покрыла поцелуями. - Это ее глаза, ее рот,- бормотала она.- Когда же я снова увижу ее? Сестра Агата, скажите ей, что я ее люблю. Хорошенько опишите мое состояние. Скажите ей, что я умираю... Настоятельнице пускали кровь, делали ей ванны, но болезнь, казалось, лишь усиливалась от всех этих средств... Не смею описать вам все ее непристойные поступки, повторить бесстыдные слова, вырывавшиеся у нее в бреду. Она поминутно подносила руку ко лбу, словно стараясь отогнать какие-то назойливые мысли, какие-то видения; как знать, какие это были видения! Она зарывалась головой в постель, закрывала лицо простынями. - Это искуситель,- кричала она,- это он! Какой странный облик он принял! Принесите святой воды; окропите меня... Довольно, довольно... Его больше нет. Вскоре ее стали держать взаперти, но ее темница недостаточно охранялась, и ей удалось вырваться оттуда. Она разодрала свои одежды и бегала по коридорам совсем нагая; только концы разорванной веревки болтались на ее руках. - Я ваша настоятельница,- кричала она,- вы все мне принесли обет послушания! Повинуйтесь же мне! Вы заперли меня, подлые, вот награда за мои милости! Вы оскорбляете меня, потому что я слишком добра; впредь я не буду такой доброй... Пожар!.. Убивают!.. Грабят!.. На помощь!.. Ко мне, сестра Тереза!.. Ко мне, сестра Сюзанна!.. Но тут ее схватили и снова водворили в ее темницу. - Вы правы,- говорила она,- увы, вы правы! Я сошла с ума, я это чувствую. Порой казалось, что ее преследуют картины различных мук: она видела женщин с веревкой на шее, с руками, связанными за спиной, видела других-с факелом в руке; она была среди тех, которые совершали обряд публичного покаяния; ей представлялось, что ее ведут на казнь, она говорила палачу: - Я заслужила свою участь, я ее заслужила, я ее заслужила. Ах, если б только эти муки были последними! Но вечно, вечно гореть в огне!.. Все, что я здесь пишу,- все это правда; а то, что я могла бы сказать еще, не уклоняясь от истины, либо выпало из моей памяти, либо заставило бы меня покраснеть, запятнав грязью эти страницы. Пожив в таком плачевном состоянии еще несколько месяцев, настоятельница умерла. Какая смерть, господин маркиз! Я видела ее в последний час, видела эту страшную картину отчаяния и греха. Ей чудилось, что духи ада окружают ее, что они готовятся овладеть ее душой. - Вот они, вот они,- говорила она глухим голосом, обороняясь от них распятием, которое она держала в руке, и размахивая им направо и налево. Она выла, она кричала: - Господи, Господи!.. Сестра Тереза вскоре последовала за ней. Нам назначили новую настоятельницу - старую, угрюмую и суеверную. Меня обвиняют в том, что я околдовала ее предшественницу. Настоятельница этому верит, и мои горести возобновляются. Новый духовник также подвергается гонениям со стороны церковных властей и убеждает меня бежать из монастыря. Мой побег решен. Между одиннадцатью и двенадцатью часами ночи я выхожу в сад. Мне бросают веревки, я обвязываюсь ими, они рвутся, я падаю. У меня все ноги в ссадинах и сильно ушиблена поясница. Вторая, третья попытка; меня поднимают на стену; я спускаюсь вниз. Каково же мое изумление, когда вместо дилижанса, в котором мне должно было быть предоставлено место, я увидела скверную извозчичью карету. И вот я по дороге в Париж с молодым бенедиктинцем. Я не замедлила убедиться по его непристойному тону, по допускаемым им вольностям, что нарушены все условия, о которых мы договорились. Тогда я пожалела о своей келье и поняла весь ужас моего положения. Тут я опишу сцену в карете. Какая сцена! Что за человек! Я кричу. Извозчик вступается за меня. Ожесточенная борьба между извозчиком и монахом. Приезжаю в Париж. Извозчик останавливается на маленькой улице, перед узкой дверью, которая ведет а темные и грязные сени. Хозяйка этого жилья выходит мне навстречу и помещает меня на самом верху, в скудно обставленной комнатушке. Ко мне заходит женщина, занимающая второй этаж. - Вы молоды, вам, должно быть, скучно, мадмуазель. Спуститесь ко мне, у меня вы найдете приятное общество, мужчин и женщин. Не все дамы так прелестны, как вы, но почти все так же молоды. Мы веселимся на все лады, болтаем, играем, пьем, танцуем. Если вы вскружите головы всем кавалерам, клянусь вам, что дамы нисколько не рассердятся и не станут к вам ревновать. Приходите, мадемуазель... Все это говорила особа средних лет с умильным взглядом, слащавым голосом и очень вкрадчивой речью. Две недели пробыла я в этом доме, подвергаясь преследованиям вероломного монаха, похитившего меня, страдая от бурных сцен, происходивших в этом подозрительном месте, и выжидая удобной минуты для побега. Наконец такой случай мне представился. Это произошло поздней ночью. Будь я вблизи от своего монастыря, я бы вернулась туда. Бегу куда глаза глядят. Меня останавливают мужчины, я в ужасе. Падаю без чувств от изнеможения на пороге свечной лавки; мне оказывают помощь. Очнувшись, вижу себя на каком-то нищенском ложе. Вокруг меня стоят люди. Меня спрашивают, кто я такая. Не знаю, что я им ответила. Мне дают в провожатые служанку. Иду с ней, опираясь на ее руку. Пройдя довольно большое расстояние, девушка меня спрашивает: - Вы, конечно, знаете, мадемуазель, куда мы идем? - Нет, дитя мое, не знаю. Должно быть, в приют для бедных. - В приют? Разве у вас нет пристанища? - Увы, нет. - Что же вы такое натворили, если вас в такой поздний час выгнали из дому? Вот мы уже у ворот приюта святой Екатерины. Посмотрим, откроют ли нам. Так или иначе, не беспокойтесь: вы не останетесь на улице, вы переночуете со мной. Возвращаюсь к хозяину свечной лавки. Служанка ужасается, увидев мои ноги: они все в ссадинах от падения при моем бегстве из монастыря. Провожу ночь в лавке. На следующий день вечером снова иду в приют св. Екатерины. Остаюсь там три дня, по истечении которых мне заявляют, что я должна отправиться в общегородской приют или же поступить на первое попавшееся место. В приюте св. Екатерины меня подстерегают опасности со стороны мужчин и женщин. Сюда, как я после узнала, приходят развратники и городские сводницы за добычей. Несмотря на грозящую мне нужду, грубые попытки соблазнить меня ни к чему не приводят. Я продаю свою одежду и приобретаю платье, более подходящее для моего положения. Поступаю в прачечное заведение, где нахожусь и в настоящее время. Принимаю белье и глажу его. Работа очень тяжелая; кормят меня скверно, помещение и кровать очень плохи, зато ко мне относятся по-человечески. Муж-извозчик, жена его грубовата, но, впрочем, добрая женщина. Я была бы даже довольна своей участью, если бы могла надеяться, что покой мой не будет нарушен. Узнаю, что полиция задержала похитившего меня монаха и передала его в руки церковных властей. Несчастный человек! Его следует еще больше пожалеть, чем меня. Его проступок наделал много шума, а вы не представляете себе, с какой жестокостью монахи расправляются за вину, получившую огласку. Тюрьма будет его пристанищем до конца дней. Таков будет и мой удел, если меня поймают; но монах проживет дольше, чем я. Боль от падения дает себя чувствовать. Ноги распухли, я не могу сделать ни шагу. Работаю я сидя, потому что мне трудно стоять. Тем не менее я страшусь своего выздоровления. Какой я тогда найду предлог, чтобы не выходить из дому? И какие только опасности не ждут меня, когда я покажусь на улице! К счастью, у меня еще много времени впереди. Мои родственники не сомневаются в том, что я в Париже, и, бесспорно, принимают все возможные меры для моего розыска. Я хотела бы вызвать к себе на чердак г-на Манури, выслушать его советы и последовать им, но г-на Манури уже нет. Я живу в постоянной тревоге. При малейшем шуме в доме, на лестнице или на улице мной овладевает страх, я вся дрожу, ноги у меня подкашиваются, работа валится из рук. Целые ночи я не смыкаю глаз, а если засыпаю, то меня мучают кошмары, я говорю во сне, зову на помощь, кричу. Не могу понять, как окружающие меня люди не разгадали еще, кто я. Мой побег, по-видимому, уже всем известен. Я этого ждала. Вчера одна из моих товарок рассказала мне о нем с добавлением омерзительных подробностей и ряда соображений, способных привести в отчаяние. К счастью она в это время развешивала мокрое белье и не заметила моего смущения, так как стояла спиной к свету, Однако хозяйка увидела, что я плачу, и спросила: - Мари, что с вами? - Ничего,- ответила я. - И надо же быть такой дурой,- заявила она,- чтобы лить слезы из-за дрянной, распутной монахини, которая забыла Бога, втюрилась в какого-то паршивого монаха и убежала с ним из монастыря. Видно, уж очень вы жалостливы. Жила как у Христа за пазухой, пила, ела, молилась Богу и спала. Чего ей вздумалось бежать? Попробовала бы она три-четыре раза пополоскать белье на реке, да еще в такую погоду,- тогда бы и монастырь показался ей сладок. На это я ответила, что, должно быть, она немало выстрадала Лучше мне было промолчать, потому что тогда мне не пришлось бы услышать в ответ: - Бросьте, это просто дрянь, которую Бог накажет. При этих словах я низко склонилась над своим столом и оставалась в таком положении, пока хозяйка на меня не прикрикнула: - Мари, о чем это вы замечтались? Пока вы тут дремлете, работа стоит. По духу я всегда была чужда монашеству, об этом с достаточной ясностью свидетельствует мой последний шаг, но в монастыре я привыкла к некоторым обычаям, от которых не могу отучиться. Например, когда зазвонят в колокола, я крещусь или преклоняю колена; когда постучат в дверь, я откликаюсь: "Ave", когда меня спрашивают, мой ответ всегда кончается: "да, матушка", "нет, матушка", "нет, сестра". Если неожиданно приходит посторонний человек, я Непроизвольно скрещиваю руки на груди и, вместо того чтобы сделать реверанс, низко кланяюсь. Мои товарки покатываются со смеху и думают, что я дурачусь, передразнивая монахинь. Однако невозможно, чтобы их заблуждение длилось без конца. Моя опрометчивость выдаст меня, и я погибну. Господин маркиз, поспешите помочь мне. Вы, несомненно, меня спросите: "Укажите, что я могу сделать для вас?" Вот что: мои желания весьма скромны - мне нужно место горничной, кастелянши или даже простой служанки, лишь бы мне жить в неизвестности, где-нибудь в деревне, в провинциальной глуши, у порядочных людей, которые чуждаются большого общества. Жалованье не имеет значения, безопасность, покой, хлеб и вода-вот все, что мне нужно. Будьте уверены, что моей работой останутся довольны. В родительском доме меня приучили к труду, а в монастыре-к послушанию. Я молода. У меня мягкий характер. Когда заживут мои ноги, у меня будет сил больше, чем нужно для исполнения моих обязанностей. Я умею шить, прясть, вышивать, стирать белье. Когда я была еще в миру, я сама чинила свои кружева и скоро верну себе прежнюю сноровку. Я все умею делать и не брезгаю никакой работой. У меня есть голос, я знаю музыку и играю на клавесине настолько удовлетворительно, что сумею развлечь свою хозяйку, если она этого пожелает. Я даже могла бы давать уроки музыки ее детям, но боюсь, что это свидетельство тонкости моего воспитания меня выдаст. Если бы понадобилось причесывать мою хозяйку, то у меня есть вкус, я взяла бы несколько уроков и скоро освоилась бы с этим нехитрым делом. Сударь, сносное место, если это будет возможно, или же любое место - вот все, что мне нужно. О большем я не мечтаю. Вы можете поручиться за мою нравственность; несмотря на всю видимость, я добродетельна, я даже благочестива. Ах, сударь, если бы меня не удержал Бог, всем моим страданиям давно пришел бы конец и мне уже нечего было бы бояться людей. Сколько раз я подходила к глубокому колодцу в конце монастырского сада! И если я не бросилась в него, то только потому, что в этом отношении мне была предоставлена полная свобода. Не знаю, какая участь меня ждет, но если бы мне когда-нибудь пришлось вернуться в монастырь, каков бы он ни был,- я не ручаюсь за себя: повсюду есть колодцы. Господин маркиз, сжальтесь надо мной и избавьте себя самого от долголетних угрызений совести. Р. S. Я изнемогаю от усталости. Ужас охватывает меня, и покой от меня бежит. Эти воспоминания, написанные мною наспех, я только что перечла уже со свежей головой и заметила, что совершенно непроизвольно показала себя каждой своей строчкой столь же несчастной, какой я была на самом деле, но гораздо более достойной симпатии, чем я есть в действительности. Не считаем ли мы мужчин более равнодушными к описанию наших горестей, чем к изображению наших прелестей, и не кажется ли нам, что легче их пленить, чем растрогать? Я слишком мало знакома с ними и недостаточно себя изучила, чтобы в этом разобраться. Однако если господин маркиз, известный своей душевной чуткостью, придет к убеждению, что я обращаюсь не к его милосердию, а к его страстям,- что подумает он обо мне? Эта мысль меня тревожит. Поистине, он был бы очень не прав, вменяя в вину лично мне инстинкт, присущий всему нашему полу. Я женщина, быть может, немного кокетливая, право не знаю. Но это вложено природой и совершенно безыскусственно.