- Избавьте меня, пожалуйста, - отвечал султан, - от необходимости рассказывать вам о злодеяниях, про которые я только что услыхал. До чего опасна разъяренная женщина! Кто поверит, что тело, созданное грациями, может заключать в себе сердце, выкованное фуриями? Но прежде чем завтра зайдет солнце в моем государстве, оно будет избавлено от чудовища более опасного, чем те, которых порождает пустыня. Султан немедленно же позвал великого сенешала и приказал ему схватить Фатиму, привести Керсаэля в апартаменты сераля и объявить сенату, что его высочество берет дело в свои руки. Его приказания были выполнены в ту же ночь. На другой день, на рассвете, султан, в сопровождении сенешала и одного эфенди{485}, направился в покои Мирзозы и велел привести туда Фатиму. Несчастная бросилась к ногам Мангогула, призналась в своем преступлении, рассказала все подробности и стала заклинать Мирзозу вступиться за нее. Между тем, ввели Керсаэля. Он ожидал лишь смерти и, тем не менее, вошел с выражением уверенности в правоте, которую может дать одна невинность. Злые языки говорили, что он был бы более удручен, если бы то, что он должен был по терять, сколько-нибудь стоило наказания. Женщинам было любопытно узнать, так ли это. Он благоговейно повергся к стопам его высочества. Мангогул подал знак встать и сказал, протягивая ему руку: - Вы невинны, так будьте же свободны. Воздайте благодарность Браме за ваше спасение. Чтобы вознаградить вас за перенесенные страдания, жалую вам пенсию в две тысячи цехинов из моей личной казны и первое же вакантное командорство ордена Крокодила. Чем больше милостей сыпалось на Керсаэля, тем больше оснований было у Фатимы ожидать кары. Великий сенешал настаивал на смертной казни, основываясь на словах закона: "Si foemina ff. de vi С. calumniatrix"*. Султан склонялся к пожизненному заключению. Мирзоза, находя первый приговор слишком суровым, а второй - слишком снисходительным, приговорила сокровище Фатимы к заключению под замок. Флорентийский прибор был наложен на нее публично на эшафоте, который был воздвигнут для казни Керсаэля. Оттуда она была направлена в каторжную тьму вместе с матронами, которые так умно высказали свое решение по этому делу. ______________ * Если женщина... об изнасиловании... из ревности. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ МЕТАФИЗИКА МИРЗОЗЫ. ДУШИ Пока Мангогул выспрашивал сокровища Гарии, вдов и Фатимы, у Мирзозы было достаточно времени подготовиться к лекции по философии. Однажды вечером, когда Манимонбанда молилась, и у нее не было ни карточной игры, ни приема, и фаворитка была почти уверена в посещении султана, - она взяла две черных юбки, одну надела, как обычно, а другую на плечи, просунув руки в прорехи, потом напялила парик сенешала и четырехугольную шапочку капеллана и, нарядившись летучей мышью, решила, что одета, как философ. В таком обмундировании она расхаживала взад и вперед по своим апартаментам, подобно профессору Королевского колледжа, поджидающему своих слушателей. Она старалась даже придать своему лицу мрачное и сосредоточенное выражение погруженного в размышления ученого. Однако Мирзоза недолго сохраняла напускную серьезность. Вошел султан с несколькими придворными и отвесил глубокий поклон новоявленному философу; его серьезность вмиг разогнала серьезное настроение аудитории, которая в свою очередь раскатами смеха заставила его выйти из роли. - Сударыня, - сказал Мангогул, - разве вы не обладали и без того преимуществом остроумия и красоты, - к чему же вам было прибегать еще к костюму? Ваши слова и без него имели бы тот вес, который вы им хотели придать. - Мне кажется, государь, - отвечала Мирзоза, - что вы недостаточно уважаете этот костюм и что ученик обязан оказывать большее почтение тому, что составляет, по крайней мере, половину достоинств его учителя. - Я замечаю, - сказал султан, - что вы уже овладели умонастроением и тоном, свойственным вашему новому сану. Теперь я уже не сомневаюсь, что ваше дарование вполне отвечает достоинству вашего костюма, и с нетерпением ожидаю его проявлений... - Вы сейчас же будете удовлетворены, - отвечала Мирзоза, садясь посередине большой софы. Султан и придворные разместились вокруг нее, и она начала: - Беседовали ли когда-нибудь с вашим высочеством о природе души философы Моноэмуги, руководившие вашим воспитанием? - О, весьма часто, - ответил Мангогул, - но все их теории дали мне лишь смутное представление об этом предмете; и не будь у меня внутреннего чувства, как бы подсказывающего мне, что эта субстанция отлична от материи, я или отрицал бы ее существование, или смешивал бы ее с телом. Не возьмете ли вы на себя помочь нам разобраться в этом хаосе? - Я не решусь на это, - отвечала Мирзоза. - Признаюсь, я не более сведуща в этом, чем ваши педагоги. Единственное различие между ними и мной состоит в том, что я предполагаю существование субстанции, отличной от материи, они же считают ее доказанной. Но эта субстанция, если она только существует, должна же где-нибудь гнездиться. Не наговорили ли они вам и на этот счет всякого рода нелепостей? - Нет, - ответил Мангогул, - все они в общих чертах соглашались, что она обитает в голове, и это показалось мне правдоподобным. Ведь именно голова думает, соображает, размышляет, судит, распоряжается, приказывает; и о человеке, который не умеет мыслить, всегда говорят, что он безмозглый или безголовый. - Так вот к чему свелись ваши продолжительные занятия и вся ваша философия, - подхватила султанша, - вы допускаете известный факт и подтверждаете его ходячими выражениями. Государь, что сказали бы вы о вашем географе, если бы он преподнес вашему высочеству карту вашего государства, поместив на ней восток на западе и север на юге? - Это очень грубая ошибка, - отвечал султан, - и ни один географ не мог бы ее сделать. - Возможно, что и так, - продолжала фаворитка, - в таком случае ваши философы хуже самого неудачного географа. Им не приходилось наносить на карту целое государство, устанавливать границы четырех стран света, - речь шла лишь о том, чтобы погрузиться в самих себя и определить подлинное местопребывание своей души. А между тем они поместили запад на востоке и юг на севере. Они заявили, что душа помещается в голове, в то время как у большинства людей она никогда там не появляется, и ее первичное обиталище - ноги. - Ноги! - прервал ее султан, - вот уж, право, самая пустая мысль, какую мне приходилось слышать. - Да, ноги, - продолжала Мирзоза, - это мнение, которое кажется вам таким глупым, надо только обосновать, и оно станет убедительным, в противоположность всем тем мнениям, которые вы принимаете за истинные и которые на проверку оказываются ложными. Ваше высочество только что согласилось со мной, что факт существования души основывается лишь на свидетельстве внутреннего чувства, в котором вы отдаете себе отчет, и вот я вам докажу, что все свидетельства чувств приводят к необходимости фиксировать душу именно в том месте, которое ей и предназначено. - Мы этого и ждем от вас, - сказал Мангогул. - Я не прошу снисхождения, - продолжала она, - и предлагаю вам высказывать свои возражения. Итак, я вам говорила, что первичным обиталищем души являются ноги; что там она начинает свое существование и что именно оттуда она поднимается кверху в тело. Этот факт я хочу обосновать на опыте, и, быть может, мне удастся заложить первые основы экспериментальной метафизики. Все мы знаем по опыту, что душа утробного младенца долгие месяцы находится в состоянии полного оцепенения. Глаза раскрыты, но не видят, уста не говорят и уши не слышат. Душа пытается распространиться и раскрыться в ином направлении; она впервые проявляется посредством других членов тела; именно движениями ног дитя заявляет о том, что оно сформировалось. Туловище, голова и руки младенца недвижно покоятся в материнском лоне, но его ноги тянутся, сгибаются и заявляют о его существовании и, быть может, даже о его потребностях. Если бы не энергия ног, что сталось бы в момент рождения с головой, туловищем и руками? Они никогда не выбрались бы из своей темницы без помощи ног, - ноги играют тут главную роль и проталкивают вперед остальное тело. Таков порядок, установленный природой, и когда другие члены вздумают взять на себя руководство и, например, голова становится на место ног, - все идет навыворот, и с матерью и ребенком иной раз случается бог знает что. Когда ребенок родится, первые движения он делает опять-таки ногами. Приходится их обуздывать, всякий раз встречая с их стороны сопротивление. Голова - это недвижный ком, с которым можно делать, что угодно, ноги же испытывают ощущения, хотят сбросить путы и словно стремятся к свободе, которую у них отнимают. Когда ребенок начинает самостоятельно передвигаться, ноги делают тысячи усилий, они приводят в движение все тело, они командуют остальными членами, и покорные руки упираются в стены и тянутся вперед, чтобы предотвратить падение и облегчить работу ног. Куда обращены все помыслы ребенка и что доставляет ему радость, когда он укрепится на ногах и они привыкнут двигаться? Упражнять ноги, ходить взад-вперед, бегать, прыгать, скакать. Эта подвижность нравится нам и является для нас доказательством ума ребенка, и, наоборот, мы предсказываем, что из ребенка выйдет глупец, видя, что он вял и скучен. Если вы хотите огорчить четырехлетнего ребенка, усадите его неподвижно на четверть часа или держите его взаперти между четырех стульев, - его охватит раздражение и досада; таким образом, вы не только лишаете движения ноги, но и держите в плену душу. Душа остается в ступнях до двух или трех лет, она распространяется на голени к четырем годам, достигает колен и бедер в пятнадцать лет. В этом возрасте любят танцы, упражнения с оружием, скачки и другие энергичные телесные упражнения. Это главная страсть всех молодых людей, которой иные предаются с безумием. Как! Неужели же душа не пребывает в тех местах, где она почти исключительно проявляется и где испытывает самые приятные ощущения? Но если она меняет свои обиталища в детстве и в юности, - почему бы ей не менять их и в течение всей жизни? Мирзоза произнесла эту тираду с такой быстротой, что даже запыхалась. Селим, один из фаворитов султана, улучил момент, когда она переводила дыхание, и сказал: - Сударыня, я воспользуюсь вашим любезным разрешением делать вам возражения. Ваша теория остроумна, и вы ее изложили так же изящно, как и четко; но я еще не настолько убежден, чтобы считать ее доказанной. Мне кажется, вам можно возразить, что уже в самом раннем детстве голова отдает приказания ногам и что жизненные силы исходят именно из нее, распространяясь посредством нервов на остальные члены, останавливают их или приводят в движение по воле души, пребывающей в шишковидной железе, подобно тому как из высокой Порты исходят приказы его высочества, которые заставляют его подданных действовать так или иначе. - Пусть так, - отвечала Мирзоза, - но это утверждение довольно неясно, и я возражу на него, сославшись на данные опыта. В детстве у нас нет никакой уверенности в том, что голова наша мыслит, и вы сами, государь, хотя обладаете весьма светлой головой и слыли в самом нежном возрасте за чудо ума, - разве вы помните, что думали в то время? Но вы можете с уверенностью сказать, что когда вы прыгали, как чертенок, приводя в отчаяние гувернанток, - ваши ноги управляли головой. - Отсюда еще ничего не следует, - возразил султан. - Вот Селим, например, был живым ребенком, таковы же и тысячи ребят. Они не рассуждают, но все же они думают; время проходит, память о вещах стирается, и они не помнят, что думали раньше. - Но чем они мыслили? - возразила Мирзоза. - Вот в чем вопрос. - Головой, - отвечал Селим. - Опять эта голова, где ни зги не видать, - возразила султанша. - Бросьте вы ваш китайский фонарь, в котором вы предполагаете наличие света, видимого лишь тому, кто его несет. Выслушайте мои доказательства, основанные на опыте, и признайте истинность моей гипотезы. Что душа начинает с ног свое продвижение в теле - явление настолько постоянное, что существуют мужчины и женщины, у которых она никогда не поднималась выше. Государь, вы тысячи раз восхищались легкостью Нини и прыжками Салиго. Ответьте же мне искренно: неужели вы думаете, что у этих созданий душа помещается не в ногах? И не замечали ли вы, что у Волюсера и Зелиндора душа подчиняется ногам? Танцор испытывает постоянный соблазн смотреть на свои ноги. Какие бы па он ни выделывал, внимательный взор прикован к ногам, и голова почтительно склоняется перед ними, как перед вашим высочеством непобедимые паши. - Ваше наблюдение верно, - заметил Селим, - но нельзя делать из него решающих выводов. - Я и не говорю, - возразила Мирзоза, - что душа всегда помещается в ногах; она продвигается, путешествует, оставляет одну часть тела, возвращается в нее, чтобы снова ее покинуть, - но я утверждаю, что остальные члены всегда подчинены тому, в котором она обитает. Местопребывание ее бывает различным, в зависимости от возраста, темперамента, обстоятельств, - отсюда возникают и различия во вкусах, наклонностях и характерах. Неужели вас не восхищает плодотворность моего принципа? И не доказывается ли его истинность множеством феноменов, на которые он распространяется? - Сударыня, - сказал Селим, - если вы покажете нам его действие в некоторых случаях, мы, может быть, получим те доказательства, которых еще ожидаем от вас. - Весьма охотно, - отвечала Мирзоза, начинавшая чувствовать перевес на своей стороне. - Вы будете удовлетворены, следите только за нитью моих мыслей. Я не претендую на аргументацию. Я говорю, основываясь на свидетельствах чувств, это наша женская философия, и вы ее понимаете немногим хуже нас. Весьма правдоподобно, - прибавила она, - что до восьми - десяти лет душа занимает ступни и голени, но в этом возрасте или даже немного позже она покидает эту квартиру по собственному побуждению или против воли. Против воли, когда педагог применяет известные орудия, чтобы изгнать ее из родного края и направить в мозг, где она обычно превращается в память, и лишь в редчайших случаях в суждение. Такова участь детей школьного возраста Равным образом, если глупая гувернантка, стремясь воспитать молодую особу, пичкает знаниями ее голову, пренебрегая сердцем и моралью, - душа быстро устремляется к голове, останавливается на языке или помещается в глазах, и ее ученица становится докучной болтуньей или кокеткой. Подобным же образом, сладострастная женщина - это та, у которой душа обретается в сокровище, никогда его не покидая. Женщина легкомысленная - та, душа которой находится то в сокровище, то в глазах. Добродетельная женщина - та, чья душа - то в голове, то в сердце и больше нигде. Если душа сосредоточена в сердце, она созидает характеры чувствительные, сострадательные, правдивые, великодушные. Если она безвозвратно покинет сердце, она поднимается в голову и создает людей, которых мы называем черствыми, неблагодарными, лукавыми и жестокими. Весьма обширна категория людей, у которых душа посещает голову лишь как загородную виллу, не заживаясь там подолгу. Это петиметры, кокетки, музыканты, поэты, романисты, придворные и все так называемые хорошенькие женщины. Послушайте, как рассуждает такое создание, и вы тотчас же узнаете в нем бродячую душу, страдающую от постоянных перемен климата. - Если это так, - заметил Селим, - то природа должна была создать много бесполезного. Однако наши мудрецы утверждают, что она ничего не производит бесцельно. - Оставьте в покое ваших мудрецов с их высокими словами, - ответила Мирзоза, - что касается природы, будем смотреть на нее лишь с точки зрения опыта, и мы увидим, что она поместила душу в тело человека как в обширный дворец, в котором она не всегда занимает лучшее помещение. Голова и сердце специально ей предназначены как центр добродетелей и местопребывание истины, но чаще всего она останавливается на пути и предпочитает им чердак, подозрительную трущобу, жалкий постоялый двор, где она дремлет в постоянном опьянении. О, если бы мне было дано хотя бы на одни сутки распоряжаться вселенной по своему усмотрению, поверьте, я бы вам доставила весьма занятное зрелище: в один миг я отняла бы у всех душ те части их обиталища, которые им не нужны, и каждую личность охарактеризовало бы то, что выпало бы ей на долю. Таким образом, от танцовщиков остались бы ступни или самое большее - голени, от певцов - горло, от большинства женщин - сокровище, от героев и драчунов - вооруженный кулак, от иных ученых - безмозглый череп, у картежницы остались бы лишь кисти рук, беспрестанно перебирающие карты, у обжоры - вечно жующие челюсти, у кокетки - глаза, у развратника - лишь орудие его страсти; невежды и лентяи обратились бы в ничто. - Если только вы оставите женщинам руки, - прервал ее султан, - они будут преследовать тех, кому вы дадите лишь орудие их страсти. Это будет презабавная охота, и если бы повсюду гонялись за этими птицами так же, как в Конго, - их порода скоро бы прекратилась. - Но чем вы представили бы женщин нежных и чувствительных, любовников постоянных и верных? - спросил Селим фаворитку. - Сердцем, - отвечала Мирзоза, - и я знаю, - добавила она, нежно взглянув на Мангогула, - с чьим сердцем стремилось бы соединиться мое. Султан не устоял против этой речи; он вскочил с кресла и бросился к фаворитке; придворные исчезли, и кафедра новоявленного философа сделалась ареной их наслаждений; он доказал ей неоднократно, что был не менее очарован ее чувствами, чем ее речью, - и философское обмундирование пришло в беспорядок. Мирзоза вернула своим горничным черные юбки, отослала господину сенешалу его огромный парик и господину аббату - его четырехугольную шапочку вместе с запиской, где обещала включить его в число кандидатов при ближайших назначениях. Чего только бы он не достиг, если бы был остроумцем. Место в Академии было наименьшей наградой, на какую он мог рассчитывать, но, к несчастью, он знал всего каких-нибудь двести - триста слов, и ему никогда не удалось сочинить даже пары ритурнелей. ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРЕДЫДУЩЕЙ БЕСЕДЫ Из всех присутствующих на лекции Мирзозы по философии один Мангогул прослушал ее до конца, ни разу не прервав. Это обстоятельство удивило ее, так как он любил противоречить. - Неужели султан принимает мою теорию целиком? - спрашивала она себя. - Нет, это маловероятно. Или, может быть, он нашел ее слишком слабой, чтобы опровергать? Возможно. Конечно, мои мысли не принадлежат к самым истинным из всех, что были высказаны до сих пор, но, с другой стороны, они не принадлежат и к самым ложным, и я полагаю, что иной раз выдумывают кое-что и похуже моего. Чтобы разрешить это сомнение, фаворитка решила расспросить Мангогула. - Скажите, государь, - обратилась она к нему, - как находите вы мою теорию? - Она удивительна, - отвечал султан, - и я нахожу в ней лишь один недостаток. - Какой же именно? - спросила фаворитка. - Дело в том, - сказал Мангогул, - что она ложна до основания. Если следовать вашим рассуждениям, придется допустить у всех людей наличие души, а между тем, о услада моего сердца, нет никакого смысла в таком допущении. У меня есть душа. Вот это животное почти все время ведет себя так, как если бы у него не было души; может быть, у него и нет ее, хотя иногда оно действует так, как если бы она у него была. Но у него такой же нос, как и у меня; я чувствую, что имею душу и мыслю; итак, у этого животного тоже есть душа, и оно также мыслит. Уже тысячу лет строят подобные рассуждения, им нет числа, и все они бессмысленны. - Сознаюсь, - заметила фаворитка, - для нас не всегда очевидно, что другие мыслят. - Прибавьте, - подхватил Мангогул, - что в сотне случаев совершенно очевидно, что они не мыслят. - Не было бы, как мне кажется, слишком поспешно делать отсюда вывод, что они никогда не мыслили и не будут мыслить, - возразила Мирзоза. - Ведь из того, что человек иногда бывает животным, не значит, что он вообще животное, и ваше высочество... Боясь оскорбить султана, Мирзоза оборвала речь. - Продолжайте, сударыня, - сказал Мангогул, - я вас понимаю. Не правда ли, вы хотели сказать, что и мое высочество бывает животным? Я отвечу вам на это, что действительно мне иной раз случалось быть животным и что я прощал тех, которые меня считали таковым, - ведь вы же знаете, что иные держались такого мнения, хотя и не дерзали мне его высказать. - Ах, государь, - воскликнула фаворитка, - если бы люди стали отрицать душу у величайшего в мире монарха, то за кем же они признали бы ее! - Довольно комплиментов, - сказал Мангогул. - На несколько мгновений я сложил корону и скипетр. Я перестал быть султаном, чтобы стать философом, и я могу выслушивать и говорить правду. Я, кажется, достаточно доказал вам первое, и вы мне намекнули со свойственной вам непринужденностью, отнюдь не обижая меня, что я бывал иногда скотом. Так дайте же мне выполнить до конца обязанности, вытекающие из моей новой роли. - Я далек от того, чтобы допускать вместе с вами, - продолжал он, - что все, имеющие подобно мне ноги, руки, глаза и уши, обладают, подобно мне, и душой. И я заявляю вам, что никогда не отступлюсь от убеждения, что три четверти мужчин и все женщины не более как автоматы. - В ваших словах, - ответила фаворитка, - я не вижу ни истины, ни вежливости. - О, - воскликнул султан, - сударыня сердится! На какого же черта вы вздумали философствовать, если вы не хотите, чтобы я говорил вам правду! Неужели же вы будете искать вежливость в школах? Ведь я вам развязал руки, так предоставьте же и мне свободу выражений. Итак, я вам сказал, что вы все животные. - Да, государь, - отвечала Мирзоза, - и вам оставалось это доказать. - Нет ничего легче, - отвечал султан. И он стал говорить всякие скверные вещи, которые уже тысячи раз твердили и повторяли без всякого остроумия и изящества про пол, обладающий в высокой степени этими качествами. Никогда терпение Мирзозы не подвергалось большему испытанию, и на вас напала бы самая злая скука, если бы я привел вам все рассуждения Мангогула. Этот государь, не лишенный здравого смысла, в тот день проявил невообразимую глупость. Вот вам образчик ее. - Не подлежит сомнению, - говорил он, - что женщина только животное, и я держу пари, что если направлю кольцо Кукуфы на мою кобылу, она станет говорить, как женщина. - Вот, без сомнения, - заметила Мирзоза, - самый сильный аргумент, какой когда-либо направляли или будут направлять против нас. И она стала хохотать, как безумная. Мангогул, раздраженный тем, что ее смеху не было конца, поспешно вышел, решив проделать странный опыт, пришедший ему в голову. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ ТРИНАДЦАТАЯ ПРОБА КОЛЬЦА. МАЛЕНЬКАЯ КОБЫЛА Я не слишком опытный портретист. Я пощадил читателя и не дал ему портрета любимой жены султана, но я не могу избавить его от портрета кобылы султана. Она была среднего роста, хороших статей, ее можно было упрекнуть лишь в том, что она слишком низко опускала голову. Масти она была золотистой, глаза голубые, копыта маленькие, ноги сухие, крепкий постав и круп легкий. Ее долго обучали танцевать, и она делала поклоны, как председатель собрания. В общем, это было довольно красивое животное, главное, кроткое, хорошо шло под верхом, но вы должны были быть великолепным наездником, чтобы она не выбросила вас из седла. Раньше она принадлежала сенатору Аррону, но однажды вечером маленькая капризница закусила удила, швырнула на землю господина референта вверх тормашками и помчалась во весь опор в конюшни султана, унося на себе седло, узду, сбрую, дорогой чапрак и попону - весьма ценные; они ей так шли, что их не сочли нужным вернуть хозяину. Мангогул проследовал в свои конюшни в сопровождении верного секретаря Зигзага. - Слушайте внимательно, - сказал он ему, - и записывайте... И он направил кольцо на кобылу, которая принялась подпрыгивать, скакать, брыкаться и выделывать вольты с тихим ржанием. - О чем вы думаете? - сказал султан секретарю. - Пишите же... - О султан, - отвечал Зигзаг, - я жду, когда ваше высочество заговорит... - На этот раз вам будет диктовать моя кобыла, - заявил Мангогул. - Пишите. Зигзаг, которому это приказание показалось унизительным, взял на себя смелость заметить, что всегда почтет за честь быть секретарем султана, но не его кобылы... - Пишите, - говорю я вам, - повторил султан. - Государь, - возразил Зигзаг, - я не могу, мне неизвестна орфография этих слов... - И все-таки пишите, - настаивал султан. - Я в отчаянии, что не могу повиноваться вашему величеству, - сказал Зигзаг, - но... - Но вы болван, - прервал его Мангогул, разъяренный таким неуместным отказом. - Убирайтесь из моего дворца и больше не показывайтесь мне на глаза. Несчастный Зигзаг удалился, познав на опыте, что честный человек не должен входить в дома большинства великих мира сего или же должен оставлять за дверьми свои убеждения. Позвали другого секретаря. Это был провансалец, открытый, честный, главное, бескорыстный. Он помчался туда, куда, как ему казалось, звали его судьба и долг, отвесил султану глубокий поклон, другой еще более глубокий - его кобыле и записал все, что лошади было угодно продиктовать. Всех, кто пожелает ознакомиться с ее речью, я считаю долгом отослать в архивы Конго. Государь велел немедленно же раздать копии ее речи всем переводчикам и профессорам иностранных языков как древних, так и новых. Один из них заявил, что это - монолог из какой-то древнегреческой трагедии, показавшийся ему весьма трогательным, другой, ломая голову, открыл, что это важный фрагмент египетской теологии, третий утверждал, что это начало погребальной речи в честь Ганнибала на языке карфагенян; четвертый уверял, что произведение написано по-китайски и что это весьма благочестивая молитва, обращенная к Конфуцию. В то время как мужи науки надоедали султану своими учеными гипотезами, он вспомнил про путешествия Гулливера и решил, что этот англичанин, столько времени проживший на острове, где у лошадей свое государство, законы, короли, боги, жрецы, религия, храмы и алтари, и, вероятно, в совершенстве изучивший их нравы и обычаи, должен великолепно знать и их язык. И в самом деле, Гулливер свободно прочел и истолковал слова кобылы, несмотря на то, что запись пестрела орфографическими ошибками. И это - единственный хороший перевод, существующий в Конго. Мангогул узнал, к своему удовлетворению, и к вящей чести своей теории, что это хроника любви старого паши с тремя бунчуками и маленькой кобылы, которую до него покрывало неисчислимое множество ослов, этот странный анекдот является, однако, истинным фактом, известным султану и решительно всем при дворе в Банзе и в остальном его государстве. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ, БЫТЬ МОЖЕТ, НЕЛУЧШАЯ И НАИМЕНЕЕ ЧИТАЕМАЯ В ЭТОЙ КНИГЕ. СОН МАНГОГУЛА, ИЛИ ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ ГИПОТЕЗ - Ах, - сказал Мангогул, зевая и протирая глаза, - у меня болит голова. Пусть никогда не говорят со мной о философии, эти разговоры вредны. Вчера я лег в кровать, с головой, набитой идеями, и, вместо того, чтобы спать, как подобает султану, мой мозг потрудился за одну ночь больше, чем мозги моих министров за целый год. Вы смеетесь, но чтобы вам доказать, что я ничуть не преувеличиваю, и отомстить за скверную ночь, которой я обязан вашим рассуждениям, я заставлю вас выслушать мой сон от начала, до конца. Я начинал забываться, и мое воображение вступало уже в свои права, когда я увидал, что рядом со мной прыгает какой-то странный зверь. У него была голова орла, лапы грифа, туловище лошади и хвост льва. Я схватил его, несмотря на прыжки, и, уцепившись за гриву, легко прыгнул к нему на спину. Тотчас же он развернул длинные крылья, росшие из боков, и я почувствовал, что несусь по воздуху с ужасающей быстротой. Мы долго летели, наконец я заметил в мутном пространстве здание, парившее в воздухе, словно по волшебству. Оно было велико. Не могу сказать, чтобы его портил слишком большой фундамент, ибо оно ни на чем не покоилось. Колонны меньше полуфута диаметром поднимались в необозримую даль, поддерживая своды, которые можно было различить лишь благодаря просветам, симметрично на них рас положенным. Гиппогриф остановился у входа в это здание. Сперва я колебался, сойти ли мне с моего скакуна, ибо мне казалось менее опасным летать на гиппогрифе, чем разгуливать под этим портиком. Однако, увидав, что здание населяет множество людей и что все лица удивительно спокойны, я спрыгнул с гиппогрифа, замешался в толпу - стал разглядывать составлявших ее людей. Это были старики, или безобразно раздутые, или тощие, без всякого дородства и бессильные, - почти все они отличались каким-нибудь уродством. У одного была слишком маленькая голова, у другого слишком короткие руки. У этого было уродливое туловище, у того не хватало ног. У большинства недоставало ступней, и они ходили на костылях. От малейшего дуновения они падали и лежали на полу до тех пор, пока у кого-нибудь из вновь прибывших не являлось желания их поднять. Несмотря на все эти недостатки, они могли на первый взгляд понравиться. В их лицах было что-то значительное и смелое. Они были почти обнажены, всю их одежду составлял лоскуток, не закрывавший и сотой части тела. Я продолжал протискиваться в толпе и подошел к подножию трибуны, над которой была натянута, как полог, огромная паутина. Впрочем, смелость этого сооружения гармонировала со смелостью всего здания. Мне показалось, что трибуна словно балансирует на острие иглы. Я непрестанно трепетал за жизнь человека, находившегося на ней. Это был старец с длинной бородой, такой же сухощавый, как его ученики, и еще более обнаженный. В руках у него была соломинка, он окунал ее в сосуд, полный какой-то прозрачной жидкости, затем подносил к губам и выдувал пузыри, посылая их в обступившую его толпу зрителей, которые старались подбросить пузыри к самым облакам. - Где я? - спрашивал я себя, смущенный этим ребячеством. - Как истолковать поведение человека, выдувающего пузыри, и всей этой толпы дряхлых детей, пускающих их в небо? Кто разъяснит мне загадку? Меня поразили также лоскутки материи, и я заметил, что чем крупнее они были, тем меньше интересовались пузырями их носители. Сделав это странное наблюдение, я решил заговорить с тем из стариков, который покажется мне наименее раздетым. Я заметил, что у одного из них плечи наполовину прикрыты лохмотьями, так искусно подогнанными друг к другу, что швы были незаметны. Он расхаживал в толпе, почти не обращая внимания на то, что творилось вокруг. Обнаружив, что у него приветливый вид, улыбка на губах, благородная походка и кроткий взгляд, я направился прямо к нему. - Кто вы? Где я? И что это за люди? - спросил я его без церемоний. - Я Платон, - отвечал он. - Вы находитесь в стране гипотез, и все эти люди - творцы различных систем. - Но в силу какой случайности находится здесь божественный Платон? - спросил я. - И чем он здесь занят среди этих безумцев? - Вербовкой, - отвечал он. - Поодаль от этого портика у меня небольшое святилище, куда я и отвожу тех, кто отказывается от своих систем. - И что же вы заставляете их делать? - Познавать человека, жить, осуществлять добродетели и приносить жертвы грациям. - Это прекрасное занятие, но что означают лоскутки материи, благодаря которым вы скорее смахиваете на нищих, чем на философов? - Зачем вы меня об этом спрашиваете? - сказал он, вздыхая. - Зачем вызываете вы во мне давние воспоминания? Этот храм никогда не был храмом философии. Увы! Как изменились эти места! Кафедра Сократа стояла вот здесь. - Как! - прервал я его. - У Сократа тоже была соломинка и он выдувал пузыри? - Нет! Нет! - ответил Платон. - Не таким путем заслужил он от богов название самого мудрого из людей. Всю свою жизнь он занимался лишь обработкой умов и воспитанием сердец. Этот секрет погиб с его смертью. Сократ умер, и с ним миновала прекрасная пора философии. Эта клочки ткани, которыми благоговейно украшают себя творцы систем, - не что иное, как клочки его одежды. Едва закрыл он глаза, как люди, претендовавшие на звание философа, набросились на его платье и разорвали его на клочки. - Понимаю, - заметил я. - И эти клочки послужили этикетками им, а также их многочисленному потомству... - Кто соберет эти лоскутки, - продолжал Платон, - и восстановит нам платье Сократа? Выслушивая это патетическое восклицание, я заметил вдалеке ребенка, направлявшегося к нам медленными, но уверенными шагами. У него была маленькая головка, миниатюрное тело, слабые руки и короткие ноги, но все его члены увеличивались в объеме и удлинялись, по мере того как он продвигался. В процессе этого быстрого роста он представлялся мне в различных образах: я видел, как он направлял на небо длинный телескоп, устанавливал при помощи маятника быстроту падения тел{501}, определял посредством трубочки, наполненной ртутью, вес воздуха{501} и с призмой в руках разлагал зетовой луч{501}. К этому времени он стал колоссом, головой он поднимался до облаков, ноги его исчезали в бездне, а протертые руки касались обоих полюсов. Правой рукой он потрясал факелом, свет которого разливался по небу, озарял до дна море и проникал в недра земли. - Что это за гигант направляется к нам? - спросил я Платона. - Узнайте же, это Опыт, - отвечал он. Не успел он сказать это, как Опыт приблизился к нам, и колонки портика гипотез закачались, своды его покоробились, и плиты пола раздвинулись у нас под ногами. - Бежим, - сказал мне Платон. - Бежим! Это здание не простоит и минуты. С этими словами он пустился бежать, я последовал за ним Колосс подошел, ударил по портику, тот рухнул с ужасным грохотом, и я проснулся. - О государь, - воскликнула Мирзоза, - да вы мастер видеть сны. Я была бы рада, если бы вы хорошо провели ночь, но теперь, когда я познакомилась с вашим сном, мне было бы досадно, если бы вы его не видели. - Сударыня, - сказал Мангогул, - я припоминаю лучше проведенные ночи, чем та, в которую мне приснился так понравившийся вам сон. Если бы от меня зависело, куда держать путь, то, по всей вероятности, не надеясь найти вас в стране гипотез, я направил бы стопы в другие места. У меня не болела бы сейчас голова или по крайней мере было бы из-за чего ей болеть. - Государь, - ответила Мирзоза, - будем надеяться, что это пустяки и что две-три пробы кольца избавят вас от боли. - Посмотрим, - сказал Мангогул. Разговор между султаном и Мирзозой продолжался еще несколько минут, он покинул ее лишь в одиннадцать часов и направился навстречу приключению, с которым мы познакомимся в следующей главе. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ПРОБА КОЛЬЦА. НЕМОЕ СОКРОВИЩЕ Из всех дам, блиставших при дворе султана, ни одна не могла сравниться в прелести и остроумии с молодой Эгле, женой великого кравчего его высочества. Она бывала на всех приемах у Мангогула, который любил изящество ее беседы; казалось, ни одно увеселение или развлечение не могло обойтись без Эгле - она бывала на вечерах у всех придворных. Эгле можно было встретить повсюду - на балах, спектаклях, интимных ужинах, охотах, играх. Везде она была желанной гостьей. Казалось, что из-за любви к удовольствиям она иной раз раздроблялась на части, чтобы угодить всем, желавшим залучить ее к себе. Поэтому нет надобности говорить, что не было женщины, такой желанной для всех и вместе с тем такой популярной, как Эгле. Ее постоянно преследовала целая толпа воздыхателей, и было известно, что она далеко не со всеми была сурова. Была ли то с ее стороны оплошность или обходительность, - но простую вежливость нередко принимали как знаки внимания, и стремившиеся ей понравиться мужчины читали иногда нежность во взглядах, никогда не выражавших ничего, кроме приветливости. Не будучи ни язвительной, ни злоречивой, она открывала уста лишь затем, чтобы говорить лестные вещи, и вкладывала в свои слова столько души и живости, что в иных случаях ее похвалы наводили на мысль, будто она уже оказала кому-то предпочтение и хочет себя обелить, другими словами, что свет, украшение и радость которого она составляла, недостоин ее. Можно подумать, что женщина, которую можно было бы упрекнуть лишь в избытке доброты, не должна иметь врагов. А между тем у нее были враги, и жестокие. Ханжи Банзы находили, что у нее слишком развязный вид и непристойная манера держаться; усматривая в ее поведении только бешеную жажду светских удовольствий, они решили, на основании всего этого, что ее нравственность сомнительна, и милосердно намекали об этом каждому, кто хотел их слушать. Придворные дамы были не более снисходительны к ней. Они стали подозревать у Эгле связи, приписывали ей любовников, сделали ее даже героиней кое-каких крупных похождений, заставили ее играть некоторую роль в других; были известны подробности, называли свидетелей. - Ну да, - шептали на ухо, - ее застали во время свидания с Мельраимом в одной из рощиц большого парка. Эгле не лишена ума, - добавляли при этом, - а у Мельраима его слишком много, чтобы он забавлялся разговорами в десять часов вечера в рощице... - Вы ошибаетесь, - возражал петиметр, - я сто раз прогуливался с ней в сумерки и получил большое удовольствие. Но, между прочим, знаете ли вы, что Зулемар постоянно присутствует при ее туалете? - Конечно, нам это известно, а также что она принимает за туалетом, только когда ее муж на дежурстве у султана... - Бедняга Селеби, - подхватывала другая. - Его жена афиширует свои связи, надевая эгретку и серьги, которые получила в подарок от паши Измаила... - Правда ли это, сударыня?.. - Истинная правда, она сама мне об этом говорила, но, ради Брамы, пусть это останется между нами. Эгле моя подруга, и я буду очень огорчена... - Увы! - скорбно восклицала третья. - Бедное маленькое создание губит себя своей безрассудной веселостью. Конечно, ее жалко. Но двадцать интриг сразу - это уж, мне кажется, слишком. Петиметры также не щадили ее. Один рассказывал про охоту, когда они вместе заблудились. Другой красноречиво умалчивал, из уважения к ее полу, о последствиях весьма оживленного разговора, который они вели под масками на балу, где он ее подцепил. Третий рассыпался в похвалах ее уму и прелестям, и в заключение показывал ее портрет, полученный, по его словам, от нее в минуту благосклонности. - Этот портрет, - говорил четвертый, - более похож, чем тот, что она подарила Жонеки. Эти разговоры дошли до ее супруга. Он любил жену, но целомудренно и так, что никто об этом не подозревал. Он отказывался верить первым донесениям, но обвинения сыпались со всех сторон, и он решил, что друзья проницательней его. Он с самого начала предоставил Эгле полную свободу и теперь стал подозревать, что она злоупотребила ею. Ревность овладела его душой. Он начал всячески утеснять жену. Эгле тем более раздражала перемена в его обращении, что она чувствовала себя невиновной. Природная живость и советы добрых подруг толкнули ее на необдуманные шаги, которые создали полную иллюзию ее виновности и чуть было не стоили ей жизни. Разгневанный Селеби некоторое время обдумывал способы мщения: кинжал, яд, роковая петля... Он остановился на казни более медленной и жестокой: переезд в имение. Это подлинная смерть для придворной дамы. Итак, отданы распоряжения; однажды вечером Эгле узнает о своей участи; ее слезы не встречают отклика; ее доводов не слушают; и вот она заточена в старом замке в двадцати четырех лье от Банзы; компанию ее составляют две горничные и четыре чернокожих евнуха, не спускающих с нее глаз. Не успела она уехать, как вдруг оказалась невинной. Петиметры забыли о ее похождениях, женщины простили ей остроумие и обаяние, и весь свет стал ее жалеть. Мангогул узнал из уст самого Селеби о том, что побудило его принять ужасное решение относительно жены, и, казалось, один только одобрил его. Злосчастная Эгле уже около полугода изнывала в изгнании, когда разыгралась история с Керсаэлем. Мирзозе хотелось бы, чтобы Эгле была невинной, но она не смела на это надеяться. И все-таки однажды она сказала султану: - Ваш перстень только что спас жизнь Керсаэлю, - не сможет ли он вернуть из ссылки Эгле? Но, конечно, это невозможно. Ведь пришлось бы для этого спросить ее сокровище, а бедная затворница погибает от скуки за двадцать четыре лье от нас... - Вы очень интересуетесь судьбой Эгле? - спросил Мангогул. - Да, государь, в особенности, если она невинна, - отвечала Мирзоза. - Меньше чем через час вы получите новости о ней, - заявил Мангогул. - Или вы позабыли о свойствах моего перстня? Сказав это, он вышел в сад, повернул перстень, и не прошло и четверти часа, как он очутился в парке замка, где жила Эгле. Там он увидал Эгле, удрученную печалью; она опустила голову на руки, с нежностью произносила имя своего супруга и орошала слезами дерн, на котором сидела. Мангогул приблизился к ней, повернул камень, и сокровище Эгле грустно сказало: - Я люблю Селеби. Султан ждал продолжения, но его не было; он решил, что виновато кольцо, и два или три раза потер его о шляпу, прежде чем снова направить на Эгле. Сокровище повторяло: - Я люблю Селеби, - и замолкло. - Вот, - сказал султан, - подлинно скромное сокровище. Посмотрим-ка еще раз и прижмем его к стенке. Он придал кольцу всю силу, какую то было способно вместить, и направил его на Эгле. Но ее сокровище оставалось немым. Оно упорно хранило молчание, прерывая его лишь для того, чтобы сказать: - Я люблю Селеби и никогда не любило никого другого. Придя к определенному решению, Мангогул через пятнадцать минут вернулся к Мирзозе. - Как, государь, - воскликнула она, - вы уже вернулись? Ну, что же вы узнали? Принесли ли вы новый материал для разговоров? - Я ничего не принес, - ответил султан. - Как! Ничего? - Решительно ничего. Я никогда не встречал более молчаливого сокровища, мне удалось вырвать у него лишь эти слова: "Я люблю Селеби; я люблю Селеби и никогда не любило никого другого". - О государь! - воскликнула Мирзоза. - Что вы мне говорите! Какая счастливая новость! Вот, наконец, добродетельная женщина. Неужели же вы потерпите, чтобы она страдала? - Нет, - ответил Мангогул, - ее изгнание должно окончиться, но не думаете ли вы, что это будет во вред ее добродетели? Эгле добродетельна, но поймите, услада моего сердца, чего вы требуете от меня: вернуть ее ко двору, чтобы она продолжала там быть добродетельной. Ну, что же, вы будете удовлетворены. Султан немедленно же вызвал Селеби и сказал ему, что, разобрав все ходившие об Эгле слухи, нашел, что это сущая ложь и клевета, и приказывает вернуть ее ко двору. Селеби повиновался и представил жену Мангогулу. Она хотела броситься к ногам его высочества, но султан остановил ее, говоря: - Мадам, благодарите Мирзозу. Ее расположение к вам побудило меня проверить обвинения, которые возводились на вас. Продолжайте быть украшением моего двора, но помните, что хорошенькая женщина может повредить своей репутации неосторожностью не менее, чем похождениями. На другой день Эгле снова появилась у Манимонбанды, которая встретила ее с улыбкой. Петиметры начали засыпать ее пошлыми комплиментами, дамы бросились ее обнимать и стали по-прежнему терзать ее имя. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ПРАВ ЛИ БЫЛ МАНГОГУЛ? С тех пор как Мангогул получил роковой подарок Кукуфы, смешные стороны и пороки женщин сделались постоянным предметом его шуток. Он не знал меры и нередко надоедал фаворитке. Но скука вызывала у Мирзозы, так же, как у многих других, два неприятных последствия: она приходила в дурное настроение, и в словах ее появлялась горечь. Горе тем, кто к ней приближался в эти минуты. Она не щадила никого, даже султана. - Государь, - сказала она в один из дурных моментов, - вы знаете пропасть всяких вещей, но известна ли вам последняя новость? - Какая же? - спросил Мангогул. - Что вы вызубриваете наизусть каждое утро по три страницы из Брантома{505} или Увилля{505}, и неизвестно, кого из этих глубоких умов вы предпочитаете. - Это неверно, мадам, - возразил Мангогул. - Именно Кребийон... - О, не отрекайтесь от чтения этих книг! - прервала его фаворитка. - Новые сплетни, которые плетут про вас, до того противны, что лучше уже подогревать старые. Право, у этого Брантома есть много хорошего. Если вы прибавите к его рассказикам три или четыре главы из Бейля{506}, вы станете так же умны, как маркиз Д...{506} и шевалье де-Муи{506}, вместе взятые. Это сделает вашу беседу удивительно разнообразной. Вы отделаете как следует женщин, вы обрушитесь на пагоды, от пагод вы снова вернетесь к женщинам. В самом деле, вам не хватает лишь краткого руководства по нечестию, чтобы стать вполне занимательным собеседником. - Вы правы, мадам, - отвечал Мангогул, - я добуду такое руководство. Тот, кто боится быть обманутым на этом и на том свете, не перестанет сомневаться в могуществе пагод, в честности мужчин и в добродетели женщин. - Итак, по-вашему, наша добродетель нечто весьма сомнительное? - спросила Мирзоза. - В высшей степени, - отвечал Мангогул. - Государь, - сказала Мирзоза, - вы сотни раз утверждали, что ваши министры - честнейшие люди в Конго. Я имела несчастье выслушать столько похвал вашему сенешалу, губернаторам провинций, вашим секретарям, вашему казначею, одним словом, всем вашим чиновникам, что могу повторить их вам слово в слово. И меня удивляет, что высокое мнение, которое вы составили себе обо всех приближенных, не распространяется лишь на предмет вашей нежности. - А кто вам сказал, что это так? - возразил султан. - Знайте же, мадам, что все, что я говорю о женщинах, будь это правда или ложь, не имеет ни малейшего отношения к вам, если только вы не почитаете себя представительницей вашего пола в целом. - Я не советую, сударыня, этого делать, - заметил Селим, присутствовавший при разговоре. - От этого на вашу долю выпадут лишь недостатки. - Я не принимаю, - заявила Мирзоза, - комплиментов, которые расточают мне за счет мне подобных. Если хотят меня хвалить, я желаю, чтобы это не было никому во вред. Большинство высказываемых нам любезностей походят на пышные празднества, которые паши дают вашему высочеству, - они всегда дорого обходятся народу. - Оставим это, - сказал Мангогул. - Но скажите по совести, разве вы не убедились, что добродетель женщин Конго - химера? Разве вы не видите, услада моего сердца, каково модное воспитание, какие примеры получают молодые девушки от своих матерей; и разве не внушают хорошенькой женщине тот предрассудок, что ограничить себя хозяйством, управлять домом и находиться при муже, - значит вести унылую жизнь, погибать от скуки и похоронить себя заживо? К тому же мужчины так предприимчивы, и молодая неопытная девушка бывает так польщена, когда видит, что ею интересуются. Я не раз утверждал, что добродетельные женщины встречаются редко, чрезвычайно редко; и теперь я и не думаю отрекаться от своих слов и охотно прибавлю, что меня удивляет, если они еще существуют. Спросите Селима, что он думает об этом. - Государь, - возразила Мирзоза, - Селим слишком многим обязан нашему полу, чтобы безжалостно его поносить. - Мадам, - заговорил Селим, - его высочество, которому было невозможно встретить отказ, естественно должен именно так судить о женщинах. А вы, со свойственной вам добротой, судите о других по самой себе и, конечно, не можете быть иного мнения, чем то, какое вы защищаете. Должен, однако, признаться, я готов поверить, что есть рассудительные женщины, которым на опыте известны преимущества добродетели и которые убедились путем размышлений в печальных последствиях распущенности; это - благородные, благовоспитанные женщины, которые поняли, в чем их долг, с любовью его исполняют и никогда ему не изменят. - Чтобы нам не вдаваться в пустые рассуждения, - прибавила фаворитка, - возьмем хотя бы Эгле. Она весела, любезна, очаровательна, - и разве в то же время она не образец благоразумия? Вы в этом не можете сомневаться, государь, и вся Банза знает об этом из ваших уст. Итак, если мы знаем хоть одну добродетельную женщину, значит, их могут быть и тысячи. - О, что касается возможности, - сказал Мангогул, - я ее не оспариваю. - Но если вы согласитесь, что такие женщины возможны, - продолжала Мирзоза, - то кто сказал вам, что они не существуют? - Не кто иной, как их сокровища, - отвечал султан. - Признаюсь, однако, что это свидетельство не имеет силы вашего аргумента. Пусть я ослепну, если вы не позаимствовали его от какого-нибудь брамина! Пусть позовут капеллана Манимонбанды, и он скажет вам, что вы мне доказали существование добродетельных женщин, вроде того, как доказывают существование Брамы в браминологии. Скажите, между прочим, вы не проходили курса в высшей школе браминов, прежде чем вступить в сераль? - Довольно злых шуток, - сказала Мирзоза. - Я не делаю заключений на основании одной возможности. Я исхожу из факта, из опыта. - Да, - продолжал Мангогул, - из неточного факта, из единичного случая, в то время как в моем распоряжении множество опытов, хорошо вам известных. Но вы и так не в духе, я не хочу больше вам противоречить. - Какое счастье! - заметила Мирзоза огорченным тоном. - Наконец-то через два часа вам надоело меня изводить. - Если я виноват перед вами, - отвечал Мангогул, - то постараюсь загладить мою вину Сударыня, я отказываюсь от всех моих преимуществ перед вами, и если в будущем, в результате испытаний, какие мне еще предстоит сделать, я встречу хоть одну женщину, подлинно и несокрушимо добродетельную... - То что вы сделаете? - прервала его Мирзоза. - Я опубликую, если вам угодно, что я в восторге от ваших рассуждений о вероятности существования добродетельных женщин; я подкреплю вашу логику всем моим могуществом и подарю вам мой амарский дворец со всем саксонским фарфором, какой его украшает, не исключая маленькой обезьянки из эмали и других драгоценных безделушек, доставшихся мне из кабинета мадам де-Верю{508}. - Государь, - сказала Мирзоза, - я удовлетворюсь дворцом, фарфором и маленькой обезьянкой. - Хорошо, - отвечал Мангогул, - Селим нас рассудит. - Согласитесь немного подождать, а затем я снова спрошу сокровище Эгле. Дайте срок, придворный воздух и ревность супруга окажут на нее свое действие. Мирзоза дала Мангогулу месяц сроку, это было вдвое больше, чем он просил. Они расстались, оба одинаково полные надежды. Вся Банза, без сомнения, держала бы пари за и против, если бы обещание султана стало известным. Но Селим молчал, и Мангогул решил выиграть или проиграть втихомолку. Он выходил из апартаментов фаворитки, когда услыхал ее голос из глубины кабинета: - Государь, и маленькая обезьянка? - И маленькая обезьянка, - отвечал Мангогул, удаляясь. Он медленно шел по направлению к укромному домику сенатора, куда и мы последуем за ним. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ ПЯТНАДЦАТАЯ ПРОБА КОЛЬЦА. АЛЬФАНА Султану было известно, что у всех молодых придворных есть укромные домики, но вот он узнал, что такими убежищами пользуются и сенаторы. Это его удивило. "Что они там делают? - рассуждал он сам с собой (ибо он сохранит и в этом томе{508} привычку говорить в одиночестве, усвоенную в первом). - Казалось бы, человек, которому я вверил спокойствие, счастье, свободу и жизнь моего народа, не должен иметь укромного домика. Но, быть может, этот домик сенатора совсем не то, что домик какого-нибудь петиметра. Неужели же должностное лицо, присутствующее при обсуждении самых насущных интересов моих подданных, держащее в руках роковую урну, из которой будут тянуть жребий вдов, - может забыть достоинство своего сана и, в то время как Кошен{509} тщетно надрывает свои легкие, доводя до его слуха вопли сирот, - станет обдумывать фривольные темы для росписи наддверия в убежище тайного разврата?.. Нет, это невозможно! посмотрим, однако"... С этими словами он отправился в Альканто, где находился укромный домик сенатора Гиппоманеса. Он входит, осматривает комнаты, разглядывает меблировку. Все кругом дышит фривольностью. Укромный домик Агезиля, самого изнеженного и сластолюбивого из его придворных, не наряднее этого. Он собрался уже уходить, не зная, что думать, ибо все эти покойные кровати, украшенные зеркалами альковы, мягкие кушетки, поставец с душистыми настойками и другие предметы были лишь немыми свидетелями того, что ему хотелось узнать. Внезапно он заметил дородную женщину, растянувшуюся на шезлонге и погруженную в глубокий сон. Он направил на нее перстень и заставил ее сокровище рассказать следующую забавную историю. - Альфана - дочь судейского. Если бы ее мать не жила так долго, меня не было бы здесь. Огромные богатства семьи обратились в прах в руках старой дуры, и она почти ничего не оставила четверым детям: трем мальчикам и одной девочке, чьим сокровищем я имею честь быть. Увы! Видно, это было мне послано за мои грехи. Сколько оскорблений я перенесло! И сколько еще мне придется вытерпеть. В свете говорили, что монастырь приличествует богатству и знатности моей хозяйки; но я-то знаю, что мне он не подходит; я предпочло военное искусство положению монахини и проделало первые кампании под командой эмира Азалафа. Я усовершенствовалось под началом великого Нангазаки, но это была неблагодарная служба, и я променяло шпагу на судейскую мантию. Итак, теперь я буду принадлежать этому маленькому негодяю сенатору, который так кичится своими талантами, умом, внешностью, экипажем и предками. Вот уже два часа, как я его жду. По-видимому, он придет, ибо его управляющий предупредил меня, что он страдает манией заставлять себя ждать. Сокровищу Альфаны помешал продолжать приезд Гиппоманеса. От грохота экипажа и от ласк его любимицы левретки Альфана проснулась. - Вот и вы наконец, моя королева, - сказал маленький председатель. - Каких трудов стоит вас добиться! Скажите, как вы находите мой укромный домик? Не правда ли, он не хуже других? Альфана, разыгрывая из себя дурочку и скромницу ("как будто мы никогда не видали укромных домиков, - говорило ее сокровище, - и как будто я ни разу не участвовало в ее похождениях"), воскликнула с печалью в голосе: - Господин председатель, ради вас я решилась на необычный шаг. Неудержимая страсть влечет меня к вам и заставляет закрыть глаза на опасности, которым я подвергаюсь. Чего только не наговорят обо мне, если заподозрят, что я была здесь. - Вы правы, - сказал Гиппоманес, - вы сделали рискованный шаг, но можете рассчитывать на мою скромность. - Да, - отвечала Альфана, - я рассчитываю также на ваше благоразумие. - О! Не беспокойтесь, - сказал Гиппоманес, хихикая, - я буду весьма благоразумен. Ведь в укромном домике всякий благочестив, как ангел. Честное слово, у вас прелестная грудь. - Будет вам! - воскликнула Альфана. - Вот вы уже нарушаете свое слово. - Ничуть не бывало, - возразил председатель. - Но вы мне не ответили. Как вам нравится эта меблировка? Поди сюда, Фаворитка, - обратился он к левретке, - дай лапку, дочка. Славная моя Фаворитка!.. Не угодно ли вам, мадемуазель, прогуляться по саду? Пойдемте на террасу; она очаровательна. Правда, ее видно из окон соседей, но, быть может, они вас не узнают... - Господин председатель, я не любопытна, - отвечала Альфана обиженным тоном. - Мне кажется, здесь лучше. - Как вам будет угодно, - продолжал Гиппоманес. - Если вы устали, то вот кровать. Советую вам ее испробовать, чтобы сказать о ней свое мнение. Молодая Астерия и маленькая Фениса, которые знают толк в таких вещах, уверяли меня, что она хороша. Говоря эти дерзкие слова, Гиппоманес снимал платье с Альфаны, расшнуровывая ее корсет, расстегивая юбки, и освобождал ее толстые ноги от изящных туфелек. Когда Альфана была почти совсем обнажена, она заметила, что Гиппоманес ее раздевает. - Что вы делаете! - воскликнула она в удивлении. - Будет вам шутить, председатель. Ведь я и впрямь рассержусь. - О моя королева! - воскликнул Гиппоманес. - Сердиться на человека, который любит вас, как я, было бы прямо дико, и вы на это неспособны. Осмелюсь ли я попросить вас проследовать в кровать? - В кровать, - подхватила Альфана. - О господин председатель, вы злоупотребляете моими чувствами. Мне лечь в кровать, мне - в кровать?! - Э, нет, моя королева, - отвечал Гиппоманес. - Совсем не то. Кто говорит, чтобы вы ложились в кровать? Надо только, чтобы вы дали себя туда отвести. Вы же понимаете, что при вашем росте я не могу вас туда отнести. Между тем, он обхватил ее поперек талии. - Ох, - сказал он, - делая напрасные усилия, - до чего она тяжела. Но, дитя мое, если ты мне не поможешь, нам никогда не добраться до кровати. Альфана поняла, что он прав, стала ему помогать, дала себя приподнять и направилась к так испугавшей ее кровати, переступая ногами и в то же время поддерживаемая Гиппоманесом, которому она шептала жеманясь: - Честное слово, я сошла с ума, иначе я не пришла бы сюда. Я рассчитывала на ваше благоразумие, а вы проявляете неслыханную дерзость. - Ничуть не бывало, - возражал председатель, - ничуть не бывало. Вы же отлично видите, что я не делаю ничего, выходящего из рамок приличия, строгого приличия. Я полагаю, они наговорил и друг другу еще много нежностей, но так как султан не счел нужным дольше присутствовать при их дальнейшем разговоре, - все это потеряно для потомства. Какая жалость! ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ ШЕСТНАДЦАТАЯ ПРОБА КОЛЬЦА. ПЕТИМЕТРЫ Два раза в неделю у фаворитки бывал прием. Накануне она называла женщин, которых хотела бы видеть у себя, а султан составлял список мужчин. На прием являлись в пышных нарядах. Разговор был общим, или же составлялись отдельные кружки. Когда исчерпывались занятные истории из придворной любовной хроники, выдумывали новые и пускались в область скверных побасенок, что у них называлось продолжать "Тысячу и одну ночь". Мужчины пользовались привилегией говорить все нелепости, какие им взбредет в голову, а женщины - заниматься вязанием, слушая их. Султан и фаворитка смешивались со своими подданными. Их присутствие ничуть не мешало веселиться, и на приемах редко скучали. Мангогул очень быстро понял, что забавляться можно лишь у подножия трона, и ни один монарх не спускался с трона с такой охотой и не умел так вовремя складывать свое величие, как он. В то время как он обследовал укромный домик сенатора Гиппоманеса, Мирзоза поджидала его в салоне цвета розы вместе с молодой Заидой, веселой Леокрисой, жизнерадостной Серикой, женами эмиров Аминой и Бензаирой, неприступной Орфизой и супругой великого сенешала Ветулой, настоящей матерью для всех браминов. Султан не замедлил явиться. Вошел он в сопровождении графа Ганетилона и кавалера Фадаэса. За ним следовали старый вольнодумец Альсифенор и его ученик, молодой Мармолен; минуты две спустя, вошли паша Григриф, ага Фортимбек и меченосец Бархатная Лапка, самые отъявленные петиметры двора. Мангогул собрал их с известным умыслом. Ему все уши прожужжали об их любовных похождениях, и он хотел удостовериться, так ли это было на самом деле. - Господа, - обратился он к ним, - вы знаете все, что происходит в мире любовных похождений. Что же там нового? Как поживают говорящие сокровища? - Государь, - отвечал Альсифенор, - здесь царит полная разноголосица, которая все усиливается. Если так будет продолжаться, скоро перестанут понимать друг друга. Но нет ничего забавнее нескромной болтовни сокровища Зобенды. Оно перечислило ее мужу длинный ряд похождений. - Это поразительно, - подхватил Мармолен. - Насчитывают пять начальников янычаров, двадцать капитанов, роту янычаров почти в полном составе и двенадцать браминов. Говорят, что оно и меня называло, но это скверная шутка. - Самый смак в том, - сказал, в свою очередь, Григриф, - что испуганный супруг удрал, затыкая уши. - Какой ужас! - воскликнула Мирзоза. - Да, мадам, - подхватил Фортимбек, - ужасно, чудовищно, омерзительно! - Да этому нет имени! - продолжала фаворитка, - обесчестить женщину на основании какой-то болтовни. - Мадам, это сущая правда. Мармолен не прибавил от себя ни слова, - сказал Бархатная Лапка. - Это вполне достоверно, - заметил Григриф. - Ну, да, - добавил Ганетилон, - на этот счет уже составили эпиграмму, а даром никогда не сочиняют эпиграмм. Но почему болтовня сокровищ должна пощадить Мармолена? Сокровище Синары тоже вздумало говорить и связало мое имя с лицами, которые мне вовсе не под стать. Но как этого избегнуть? - Гораздо проще примириться с положением вещей, - сказал Бархатная Лапка. - Вы правы, - ответил Ганетилон и тотчас же запел: "Было счастье мое велико беспредельно..." - Граф, - обратился Мангогул к Ганетилону, - так вы интимно знали Синару? - Государь, - отвечал за него Бархатная Лапка, - кто же этого не знает? Он хороводился с ней целый месяц. На их счет даже сложили песенку. Это и теперь бы еще продолжалось, если бы он, наконец, не заметил, что она некрасива и что у нее большой рот. - Согласен, - заметил Ганетилон, - но этот недостаток возмещается у нее редкой приятностью обращения. - Давно было у вас это похождение? - спросила неприступная Орфиза. - Мадам, - отвечал Ганетилон, - не могу точно назвать вам даты. Для этого пришлось бы прибегнуть к хронологическим таблицам моих любовных побед. Там точно обозначены дни и часы, но это толстый том, который служит для развлечения моих людей в передней. - Погодите, - сказал Альсифенор, - я припоминаю, что это было как раз через год после того, как Григриф порвал с госпожой супругой сенешала. У нее божественная память, и она нам точно поведает... - Ваша дата неверна, - важно отозвалась сенешальша. - Всем известно, что вертопрахи никогда не были мне по вкусу. - И тем не менее, сударыня, - возразил Альсифенор, - вам не удастся нас убедить, что Мармолен сохранял чрезвычайное благоразумие, когда его препровождали в ваши апартаменты через потайную лестницу всякий раз, как его высочество призывали господина сенешала в совет. - Мне представляется величайшим чудачеством, - прибавил Бархатная Лапка, - пробираться тайком к женщине без всякой корысти. Никто не истолковывал этих визитов превратно, и сударыня уже пользовалась репутацией добродетели, которую она заслуженно сохраняет и до настоящего времени. - Но ведь это было сто лет назад, - сказал Фадаэс. - Это происходило примерно в те времена, когда Зюлейка оставила с носом господина меченосца, чтобы перейти к Григрифу, которого она покинула полгода спустя. Теперь она облюбовала Фортимбека. Меня ничуть не огорчает маленькая победа моего друга, я наблюдаю ее, восхищаюсь ею, и все это безо всякой задней мысли. - Однако, Зюлейка, - сказала фаворитка, - очень любезна, остроумна, у нее есть вкус и в лице какая-то прелесть, которую я предпочитаю красоте. - Я согласен с вами, - отвечал Фадаэс, но она худа: у нее нет бюста и такие тощие бедра, что прямо жалко смотреть. - Как видно, вы кое-что о ней знаете, - заметила султанша. - О, мадам, - сказал Ганетилон, - это легко угадать. Я редко бывал у Зюлейки и тем не менее знаю о ней не меньше Фадаэса. - Охотно верю, - согласилась фаворитка. - Между прочим, позволительно спросить у Григрифа, - сказал меченосец, - надолго ли он завладел Зирфилой? Вот, что называется, хорошенькая женщина, у нее великолепное тело. - Э! Да кто же этого не знает! - воскликнул Мармолен. - Какой счастливец наш меченосец! - продолжал Фадаэс. - Уверяю вас, господа, - прервал его меченосец, - что Фадаэс устроился лучше всех придворных любезников. Мне известно, что его любят жена визиря, две самые хорошенькие актрисы Оперного театра и очаровательная гризетка, которую он поселил в укромном домике. - Я готов отдать, - заявил Фадаэс, - и жену визиря, и актрис, и гризетку за один взгляд женщины, с которой довольно близок меченосец и которая даже не подозревает, что это всем известно, - и, обращаясь к Леокрисе, он прибавил: - По чести, сударыня, вам удивительно идет, когда вы краснеете. - Еще не так давно, - сказал Мармолен, - Ганетилон колебался между Мелиссой и Фатимой; обе они прелестные женщины. Сегодня он выбирал блондинку Мелиссу, завтра - брюнетку Фатиму. - Было из-за чего беспокоиться, - заметил Фадаэс, - почему бы ему не взять их обеих? - Он так и сделал, - отвечал Альсифенор. Наши петиметры были, как видим, на полном ходу, когда доложили о прибытии Зобеиды, Синары, Зюлейки, Мелиссы, Фатимы и Зирфилы. Эта неожиданная помеха на минуту выбила их из колеи, однако они быстро оправились и накинулись на других женщин, которых щадили до сих пор только потому, что не успели их коснуться. Мирзоза, которой надоели их речи, сказала: - Господа, ввиду ваших заслуг и бесспорной честности, приходится поверить, что вы действительно одержали все те победы, которыми хвалитесь. Тем не менее, признаюсь, я с большей охотой выслушала бы сокровища этих дам и возблагодарила бы от чистого сердца Браму, если бы ему было угодно восстановить правду их устами. - Другими словами, - заметил Ганетилон, - мадам угодно дважды выслушать то же самое; ну, что же, мы готовы повторить все сначала. Но вот Мангогул стал направлять перстень на дам по старшинству; он начал с сенешальши. Ее сокровище три раза кашлянуло и заговорило дрожащим, разбитым голосом: - Великий сенешал положил начало моим удовольствиям, но прошло едва полгода со дня свадьбы, как один молодой брамин дал понять моей хозяйке, что, думая о нем, она не изменяет супругу. Я вкусило плодов его морали и впоследствии сочло возможным допустить к себе с чистой совестью сенатора, затем государственного советника, затем жреца, потом одного или двух докладчиков, потом музыканта... - А Мармолена? - спросил Фадаэс. - Мармолена я не знаю, - отвечало сокровище. - Хотя, может быть, это тот молодой фат, которого моя хозяйка велела выгнать из своего дома, не помню, за какие дерзости... Затем заговорило сокровище Синары: - Вы спрашиваете меня про Альсифенора, Фадаэса и Григрифа? Меня довольно часто посещали, но эти имена я слышу первый раз в жизни. Впрочем, я непременно услыхало бы о них от эмира Амалека, финансиста Тенелора и визиря Абдирама, которые знают всех на свете и близкие мои Друзья. - Сокровище Синары очень скромно, - сказал Ганетилон, - оно не называет ни Зарафиса, ни Агирама, ни старого Требистера, ни молодого Махмуда, а он не из тех, кого забывают, - и не обвиняет ни одного брамина, хотя вот уже десять-двенадцать лет, как оно таскается по монастырям. - Я принимало в своей жизни несколько гостей, - сказало сокровище Мелиссы, - но только не Григрифа, не Фортимбека и Ганетилона. - Сокровище, душа моя, - возразил Григриф, - вы ошибаетесь. Вы можете отрекаться от Фортимбека и от меня, но что касается Ганетилона, он с вами в более близких отношениях, чем вы утверждаете. Он шепнул мне об этом словечко, это самый правдивый малый в Конго, он получше всех тех, кого вы знали, и может еще составить репутацию сокровищу. - Ему не миновать репутации обманщика, так же как и его другу Фадаэсу, - сказало, рыдая, сокровище Фатимы. - Что сделало я этим чудовищам? Почему они меня так бесчестят? Сын абиссинского императора прибыл ко двору Эргебзеда, я ему понравилось, он стал оказывать мне внимание, но он потерпел бы неудачу и я осталось бы верной своему супругу, который был мне дорог, если бы предатель Бархатная Лапка и его подлый сообщник Фадаэс не подкупили моих прислужниц и не провели молодого принца ко мне в ванную... Сокровища Зирфилы и Зюлейки, которых это одинаково затрагивало, заговорили разом и с такой быстротой, что почти невозможно было установить, что именно говорило каждое из них. "Как! Благосклонность"... - восклицало одно. - "К Бархатной Лапке!" - верещало другое. "Ну, хорошо, допустим Зензим... Сербелон... Бенангель... Агария... французский раб Рикели... молодой эфиоп Фезака... но что касается пошляка Бархатной Лапки... дерзкого Фадаэса... клянусь Брамой... призываю в свидетели великого идола и гения Кукуфу... я их не знаю... у меня никогда не было с ними никаких дел"... Зирфила и Зюлейка продолжали бы говорить, если бы Мангогул не повернул камня в обратную сторону; едва прекратилось действие таинственного перстня, как сокровища замолкли, и после произведенного ими шума наступило глубокое молчание. Тогда султан поднялся и сказал, бросая грозные взгляды на наших молодых вертопрахов. - Какая наглость с вашей стороны - трепать имена женщин, приближаться к которым вы никогда не имели чести и которые едва знают вас по имени! Откуда у вас такая дерзость, что вы решаетесь лгать в моем присутствии? Трепещите, несчастные! С этими словами он схватился за саблю, но испуганные женщины подняли такой крик, что он остановился. - Я собирался, - продолжал Мангогул, - предать вас смерти, которую вы заслуживаете, но предоставляю этим дамам, которых вы оскорбили, решить вашу участь. Гадкие насекомые, теперь от них зависит раздавить вас или дать вам жить. Говорите, сударыня, что вы прикажете. - Пусть они живут, - сказала Мирзоза, - и пусть молчат, если это возможно. - Живите, - сказал султан. - Эти дамы даруют вам жизнь, но если вы когда-нибудь позабудете, на каких условиях она вам подарена, клянусь душой моего отца... Мангогулу не удалось закончить свою клятву, его прервал один из камергеров, доложивший, что актеры готовы начать представление. Этот государь взял за правило никогда не задерживать спектаклей. - Пусть начинают, - приказал он, тотчас же подал руку фаворитке и повел ее в ложу. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ СЕМНАДЦАТАЯ ПРОБА КОЛЬЦА. ТЕАТР Если бы в Конго знали толк в декламации, то смогли бы обойтись без целого ряда актеров. Из тридцати лиц, составлявших труппу, едва можно было насчитать одного крупного актера и двух сносных актрис. Талантливые актеры должны были применяться к посредственному большинству, и можно было надеяться, что пьеса будет иметь некоторый успех, если позаботились о том, чтобы приспособить роли к порокам комедиантов. Вот что называлось в мое время быть опытным в постановках. Раньше создавали актеров для пьес, - в описываемую эпоху, наоборот, создавали пьесы для актеров; если вы предлагали драматическое произведение, в театре обязательно начинали разбирать, интересен ли сюжет, хорошо ли завязана интрига, выдержаны ли характеры, чиста ли и плавна ли речь; но если там не было роли для Росция{516} и для Амиана - пьесу отвергали. Главный евнух, заведующий придворными увеселениями, вызвал во дворец труппу в ее наличном составе, и в этот вечер в серале давали премьеру трагедии. Она принадлежала перу одного современного писателя, который пользовался уже давно таким успехом, что будь его пьеса сплетением несуразностей, ей все равно аплодировали бы по привычке; однако он не ударил лицом в грязь. Пьеса была хорошо написана, сцены умело построены, эпизоды искусно расположены; интерес все возрастал, страсти развивались; акты, логически вытекавшие друг из друга и насыщенные содержанием, оставляли зрителя в неведении относительно будущего и удовлетворенным прошлым. Шел уже четвертый акт этого шедевра; играли напряженную сцену, подготавливавшую другую, еще более интересную, когда Мангогул, чтобы избежать смешного вида, какой бывает у зрителей во время трогательных пассажей, вынул лорнетку и, симулируя невнимание, начал разглядывать ложи; он заметил в амфитеатре одну очень взволнованную даму, однако ее волнение имело мало отношения к пьесе и было явно неуместно; немедленно же перстень был направлен на нее, и все услыхали, посреди весьма патетического признания, задыхающийся голос ее сокровища, которое обращалось к актеру с такими словами: - Ах!.. Ах!.. Перестаньте же, Оргольи... Вы меня слишком растрогали... Ах!.. Ах!.. Нет больше сил... Все насторожились, стали искать глазами, откуда исходит голос, в партере распространился слух о том, что заговорило какое-то сокровище. - "Но какое именно и что оно сказало?" - спрашивали себя. В ожидании более точных сведений не переставали аплодировать и кричать: "Бис! Бис!" Между тем, автор, находившийся за кулисами, опасаясь, как бы этот досадный инцидент не прервал представления, в бешенстве посылал все сокровища к чертям. Сильный шум не смолкал, и, если бы не почтение к султану, пьеса была бы прервана на этом пассаже. Но Мангогул дал знак молчания, актеры возобновили игру, и пьеса была доведена до конца. Султан, которого интересовали последствия такого публичного признания, велел наблюдать за сделавшим его сокровищем. Вскоре узнали, что актер должен быть у Эрифилы; султан опередил его благодаря могуществу своего кольца и очутился в апартаментах этой женщины в тот момент, когда докладывали об Оргольи. Эрифила была в полном вооружении, то есть в изящном дезабилье; она небрежно раскинулась на кушетке. Актер вошел с видом чопорным и вместе с тем победоносным, самонадеянным и фатовским. В левой руке он вертел скромную шляпу с белым плюмажем, а кончиком пальца правой руки изящно ковырял у себя в носу, - жест весьма театральный, приводивший в восхищение знатоков. Его поклон был галантен, а приветствие фамильярно. - О моя королева, - воскликнул он жеманным тоном, склоняясь перед Эрифилой, - вот вы каковы! Знаете ли, в этом неглиже вы прямо очаровательны... Тон этого бездельника шокировал Мангогула. Государь был молод и, конечно, мог не знать всех обычаев... - Значит, ты находишь меня хорошенькой, мой милый? - спросила Эрифила. - Восхитительной, говорю вам... - Мне это очень приятно слышать. Я хотела бы, чтобы ты мне повторил то место твоей роли, которое так меня взволновало в тот раз. Это место... да... вот это именно... Как сообразителен этот плутишка!.. Но продолжай. Это меня глубоко волнует. Говоря эти слова, Эрифила бросала своему герою весьма выразительные взгляды и протягивала ему руку, которую дерзкий Оргольи целовал с самым небрежным видом. Более гордясь своим талантом, чем своей победой, он декламировал с пафосом; и его дама, взволнованная, заклинала его то продолжать, то перестать. Мангогул, решив по выражению ее лица, что ее сокровище охотно будет участвовать в этой репетиции, предпочел вообразить конец сцены, а не быть ее свидетелем. Он покинул комнату и направился к фаворитке, которая его поджидала. Выслушав рассказ султана об этом похождении, она воскликнула: - Государь, что вы говорите! Неужели женщина пала так низко! Это последнее дело - актер, раб публики, гаер! Если бы против этих людей говорило только их положение, - но ведь большинство из них безнравственны, бесчувственны, в том числе и Оргольи - сущий автомат. Он никогда ни о чем не думал, и если бы не учил ролей, может быть, и вовсе бы не говорил... - Отрада моей души, - возразил султан, - к чему ваши ламентации. - Вы правы, государь, - отвечала фаворитка, - с моей стороны глупо беспокоиться о созданиях, которые не стоят того. Пускай себе Палабрия боготворит своих мартышек, Салика отдает себя заботам Фарфади во время истерических припадков, Гария живет и умрет среди своих животных, и Эрифила отдается всем гаерам Конго, - что мне до того! Ведь я рискую только дворцом. Я чувствую, что мне надо отказаться от моих утверждений, и я уже решилась... - Итак, прощай, маленькая обезьянка, - сказал Мангогул. - Прощай, маленькая обезьянка, - повторила Мирзоза, - а также хорошее мнение, которое было у меня о моем поле. Мне кажется, я уже не вернусь к нему. Государь, позвольте мне не принимать у себя женщин, по крайней мере, две недели. - Но ведь нельзя же обойтись без компании, - заметил султан. - Я буду наслаждаться вашей или стану вас поджидать, - отвечала фаворитка, - а если у меня окажется избыток времени, я проведу его с Рикариком и Селимом, которые ко мне привязаны и общество которых я люблю. Когда меня утомит эрудиция моего лектора, ваш приближенный станет меня развлекать рассказами о своей юности. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ БЕСЕДА О ЛИТЕРАТУРЕ Фаворитка любила остроумцев, но сама на остроумие не претендовала. На ее туалете можно было увидеть, среди бриллиантов и финтифлюшек, романы и литературные новинки, о которых она превосходно судила. Она переходила непосредственно от каваньолы и бириби к беседе с академиком или ученым, и все они соглашались, что тонкое чутье позволяло ей открыть в различных произведениях красоты и недостатки, иногда ускользавшие от их учености. Мирзоза поражала их своей проницательностью, приводила в замешательство своими вопросами, но никогда не злоупотребляла преимуществами, которые ей давали остроумие и красота. В беседе с ней не было обидно оказаться неправым. К концу одного дня, проведенного ею с Мангогулом, пришел Селим, и она велела позвать Рикарика. Африканский автор дает дальше характеристику Селима, но сообщает нам, что Рикарик был членом Конгской академии; что эрудиция не мешала ему быть умным человеком; что он досконально изучил древние эпохи; что у него было невероятное пристрастие к старинным законам, которые он вечно цитировал; что это была ходячая машина, фабрикующая принципы; что он был самым ревностным ценителем древних писателей Конго, особенно же некоего Мируфлы, написавшего примерно три тысячи сорок лет тому назад великолепную поэму на кафрском диалекте о завоевании Великого леса, откуда кафры изгнали обезьян, обитавших там с незапамятных времен. Рикарик перевел эту поэму на конгский язык и выпустил ее великолепным изданием, с примечаниями, схолиями, вариантами и всеми украшениями издания бенедиктинцев. Его перу принадлежали также две трагедии, скверные во всех отношениях, похвала крокодилам и несколько опер. - Я принес вам, сударыня, - сказал Рикарик, склоняясь перед Мирзозой, - роман, который приписывают маркизе Тамази, но где, к несчастию, легко узнать перо Мульхазена; затем ответ нашего директора Ламбадаго на речь поэта Тюксиграфа, который мы получили вчера, а также "Тамерлана", написанного этим последним. - Восхитительно! - заметил Мангогул. - Печать работает вовсю, и если бы мужья в Конго исполняли свои обязанности с таким же рвением, как писатели, я мог бы, менее чем в десять лет, поставить на ноги армию в миллион шестьсот тысяч человек и рассчитывать на завоевание Моноэмуги. Мы прочтем роман на досуге. Посмотрим же теперь, что это за речь, а главное, что там говорится про меня. Рикарик пробежал глазами речь и напал на такое место: "Предки нашего августейшего владыки, без сомнения, обессмертили свои имена. Но превзошедший их Мангогул своими необыкновенными деяниями заставит дивиться грядущие века. Что говорю я - дивиться! Выразимся точнее: заставит усомниться. Если наши предки имели основания утверждать, что потомство будет считать баснями чудеса царствования Каноглу, - то не больше ли у нас оснований думать, что наши внуки откажутся верить чудесам мудрости и доблести, свидетелями которых мы являемся?" - Бедный господин Ламбадаго, - сказал султан, - вы пустой фразер. Я имею основания думать, что ваши преемники однажды заставят померкнуть мою славу перед славой моего сына, подобно тому как вы хотите затмить славу моего отца - моей собственной; и так будет продолжаться до тех пор, пока будут существовать академики. Как вы на это смотрите, господин Рикарик? - Государь, единственно, что я могу вам сказать, это что пассаж, который я только что прочел вашему высочеству, был весьма одобрен публикой. - Тем хуже, - возразил Мангогул. - Значит, в Конго утратили вкус к подлинному красноречию. Разве так великолепный Гомилого воздавал хвалу великому Абену? - Государь, - заметил Рикарик, - подлинное красноречие не что иное, как искусство говорить одновременно благородным, приятным и убедительным образом. - Прибавьте - и разумным, - продолжал султан, - и с этой точки зрения судите о вашем приятеле Ламбадаго. При всем моем уважении к современному красноречию, я должен признать его фальшивым декламатором. - Но, государь, - возразил было Рикарик, - со всем почтением к вашему высочеству прошу разрешить мне... - Я вам разрешаю, - перебил его Мангогул, - ценить здравый смысл выше моей особы и сказать мне напрямик, может ли красноречивый человек обойтись без него? - Нет, государь, - отвечал Рикарик. Он уже собирался начать длинную тираду, уснащенную авторитетами, цитировать всех риторов африканских, арабских и китайских, чтобы доказать самую очевидную вещь на свете, - но его прервал Селим. - Все авторы вместе взятые, - заговорил придворный, - никогда не докажут, что Ламбадаго искусный и достойный уважения оратор. Простите мне эту резкость, господин Рикарик, - прибавил он. - Я к вам питаю незаурядное почтение, но, честное слово, отложив в сторону ваши корпоративные предрассудки, неужели вы не согласитесь с нами, что царствующий султан, справедливый, любезный, благодетель народа и великий завоеватель, и без мишуры ваших риторов так же велик, как его предки, и что принц, в глазах которого воспитатели стараются умалить значение отца и деда, был бы смешным глупцом, если бы не понимал, что, украшая его одной рукой, другой его обезображивают? Неужели для того, чтобы доказать, что Мангогул больше всех своих предшественников, надо сносить головы статуям Эргебзеда и Каноглу? - Господин Рикарик, - сказала Мирзоза, - Селим прав. Оставим каждому свое, и пусть никто не подумает, что наши похвалы обкрадывают славу отцов; сообщите об этом от моего имени академикам на ближайшем заседании. - Они усвоили этот тон слишком давно, - заметил Селим, - чтобы можно было надеяться, что ваш совет даст какие-нибудь результаты. - Я думаю, сударь, что вы ошибаетесь, - обратился Рикарик к Селиму. - Академия и поныне является сокровищницей хорошего вкуса, и даже в период ее высшего расцвета не было таких философов и поэтов, которым мы не могли бы в настоящее время противопоставить равноценные имена. Наш театр считался и продолжает считаться первым театром в Африке. Что за прекрасный труд - "Тамерлан" Тюксиграфа? В нем пафос Эвризопа и возвышенность Азофа. В нем чистый дух античности. - Я была, - сказала фаворитка, - на первом представлении "Тамерлана" и нахожу, подобно вам, что произведение хорошо построено, диалоги изящны и характеры правдоподобны. - Как отличается, мадам, - прервал ее Рикарик, - автор, подобный Тюксиграфу, воспитанный на чтении древних, от большинства современных писателей. - Но эти современные авторы, - возразил Селим, - которых вы поносите, не так уж достойны презрения, как вы думаете. Как, неужели же мы станем отрицать у них талант, изобретательность, вдохновение, точность описаний, верность характеров, красоту периодов? Какое мне дело до правил, - лишь бы мне нравилось. И само собой разумеется, не рассуждения премудрого Альмудира или высокоученого Абальдока и не поэтика компетентного Фокардена, которой я никогда не читал, заставляют меня восхищаться произведениями Абульказема, Мубардара, Альбабукра и многих других сарацинов. Существуют ли иные правила, кроме подражания природе? И разве у нас не те же глаза, что у людей, которые ее изучали? - Природа, - возразил Рикарик, - ежеминутно поворачивается к нам разными ликами. Все они истинны, но не все в равной мере прекрасны. И вот именно в этих трудах, которые вы, как кажется, не слишком высоко ставите, можно научиться ценить прекрасное. Там собраны воедино опыты, проделанные нашими учеными, а также и те, которые были произведены до них. Как бы человек ни был умен, он может воспринимать вещи лишь в связи с другими вещами; и никто не может похвалиться, что на кратком протяжении своей жизни видел все, что было открыто человечеством в минувшие века. Иначе пришлось бы признать, что какая-нибудь из наук может быть обязана своим возникновением, развитием и усовершенствованием одному ученому, что противоречит опыту. - Господин Рикарик, - возразил Селим, - из вашего рассуждения следует только один вывод, а именно, что современные люди, обладая сокровищами, накопленными в прежние века, должны быть богаче древних, или, если вам не нравится это сравнение, - возьмем другое: стоя на плечах у колоссов древности, они должны видеть дальше последних. В самом деле, что такое их физика, астрономия, навигация, механика и математика по сравнению с нашими? Почему бы и нашему ораторскому искусству и поэзии также не стоять выше, чем у них? - Селим, - отвечала султанша, - Рикарик когда-нибудь докажет вам, какие есть основания проводить между ними различие. Он скажет вам, почему наши трагедии ниже античных. Что касается меня, я охотно взялась бы вам показать, что дело обстоит именно так. Я не стану вас обвинять, - продолжала она, - в том, что вы не читали древних. Вы обладаете слишком просвещенным умом, чтобы не знать их театра. Итак, оставим в стороне соображения относительно некоторых обычаев, нравов и религии древних, которые шокируют нас лишь потому, что изменились условия жизни, и согласитесь, что темы их благородны, удачно выбраны, интересны, что действие развивается как бы само собой, что разговорная речь проста и очень естественна, что развязка не притянута за волосы, что интерес не раздробляется и действие не перегружено эпизодами. Перенеситесь мысленно на остров Алиндалу; наблюдайте все, что там происходит; слушайте все, что говорят с момента, когда молодой Ибрагим{522} и хитроумный Форфанти{522} высаживаются на остров; подойдите к пещере злосчастного Полипсила{522}, не пророните ни слова из его жалоб и скажите мне, разбивает ли что-нибудь вашу иллюзию? Назовите мне современную пьесу, которая смогла бы выдержать такой же экзамен и претендовать на такую же степень совершенства, - и я признаю себя побежденной. - Клянусь Брамой, - воскликнул султан, зевая, - сударыня произнесла поистине академическую речь. - Я не знаю правил, - продолжала фаворитка, - и еще того менее - ученых слов, в какие их облекают, но я знаю, что нравиться и умилять нас может одна лишь правда. Я знаю также, что совершенство спектакля заключается в столь точном воспроизведении какого-нибудь действия, что зритель, пребывая в некоем обмане, воображает, будто присутствует при самом этом действии. А есть ли что-либо подобное в трагедиях, которые вы так нам расхваливаете? Вы восхищаетесь развитием действия? Но оно обычно так сложно, что было бы чудом, если бы столько событий совершалось в такой краткий срок. Крушение или спасение государства, свадьба принцессы, гибель государя - все это совершается как по мановению волшебного жезла. Если речь идет о заговоре, он намечается в первом акте, завязывается и укрепляется во втором; все меры будут приняты, все препоны преодолены, все заговорщики на местах - в третьем; беспрерывно будут следовать друг за другом восстания, сражения, а может быть, и форменные битвы. И вы скажете, что это развитие действия, что это интересно, темпераментно, правдоподобно? Я вам никогда этого не прощу, ибо вы отлично знаете, чего стоит иной раз довести до конца какую-нибудь жалкую интригу, и сколько времени потребно на всякого рода шаги, переговоры и обсуждения, чтобы могло осуществиться самое незначительное политическое событие. - Совершенно верно, мадам, - отвечал Селим, - наши пьесы несколько перегружены событиями, но это неизбежное зло; зрители остыли бы, если бы их не подогревали эпизодами. - Вы хотите сказать, что для живого изображения события не надо давать его ни таким, каково оно есть, ни таким, каким должно быть? Это в высшей степени нелепо, подобно тому как было бы сущим абсурдом заставлять скрипачей исполнять веселенькие арии и марши в то время, как зрители ожидают, что государь вот-вот должен лишиться своей возлюбленной, трона и жизни. - Сударыня, вы правы, - сказал Мангогул, - в такой момент нужны мрачные мотивы, и я сейчас их закажу. Мангогул встал и вышел. Разговор продолжался между Селимом, Рикариком и фавориткой. - Надеюсь, сударыня, - снова заговорил Селим, - вы не будете отрицать, что если неестественность эпизодов нарушает иллюзию, то диалоги ее восстанавливают. Не знаю, кто бы мог справиться с диалогом так, как наши трагики. - Значит, никто не может с этим справиться, - возразила Мирзоза. - Царящие в современных трагедиях пафос, мудрствование и мишурный блеск уводят нас за тысячу лье от действительности. Напрасно автор хочет спрятаться: мой взгляд проникает насквозь, и я вижу его то и дело за его персонажами. Цинна, Серторий, Максим, Эмиль - лишь рупор Корнеля. У наших древних сарацинов разговор ведется совсем по-иному. Господин Рикарик переведет вам, если угодно, несколько мест, и вы услышите, как устами героев гласит сама природа. Я охотно сказала бы современным писателям: "Господа, вместо того, чтобы наделять по всякому поводу ваши персонажи умом, поставьте лучше их в такое положение, где они необходимо должны быть умными". - После всего, что вы, мадам, высказали относительно действия и диалога в наших драмах, нельзя думать, - сказал Селим, - что вы пощадите развязку. - Конечно, нет, - продолжала фаворитка, - на одну удачную развязку приходится сто плохих. Одна не мотивирована, другая оказывается чудодейственной. Если автору в тягость персонаж, которого он протащил по всем сценам через пять актов, - он отправляет его на тот свет ударом кинжала, - все принимаются плакать, а я смеюсь, как безумная. И потом, разве разговорная речь похожа на нашу декламацию? Разве принцы и короли ходят иначе, чем всякий нормальный человек? Разве они когда-нибудь жестикулируют, как одержимые или бешеные? Разве принцессы издают во время речи пронзительные визги? Говорят, что трагедия достигла у нас высокой степени совершенства, а я считаю почти установленным, что из всех жанров литературы, которыми африканцы занимались последние века, - это наименее совершенный. Этот выпад фаворитки против театральных пьес совпал с возвращением Мангогула. - Сударыня, - сказал он, - соблаговолите продолжать. У меня есть, как вы видите, средство сократить трактат о поэтике, когда я нахожу его слишком пространным. - Предположим, - продолжала фаворитка, - к нам прибыл морем путешественник из Анготы, никогда не слыхавший о спектаклях, но не лишенный разума и опыта, знакомый с дворами монархов, с уловками придворных, с интригами министров и дрязгами женщин; допустим, далее, что я скажу ему по секрету: "Милый друг, в серале - ужасные волнения. Государь недоволен своим сыном и подозревает в нем страсть в Манимонбанде; он способен отомстить им обоим жесточайшим образом, - это событие повлечет за собой, по всем вероятиям, печальные последствия. Если угодно, я дам вам возможность быть свидетелем всего, что произойдет". Он принимает мое предложение, и я веду его в ложу, закрытую решеткой, откуда ему видна сцена, которую он принимает за покой дворца султана. Неужели вы думаете, что, невзирая на всю мою деланную серьезность, иллюзия у этого человека будет длиться хоть минуту? Не согласитесь ли вы, наоборот, что натянутая поступь актеров, причудливость их костюмов, экстравагантность их жестов, напыщенность их речи, необычной, рифмованной и размеренной, и тысячи других диссонансов, которые его поразят, заставят его расхохотаться мне в лицо уже во время первой сцены и заявить мне, что или я потешаюсь над ним, или же государь и весь его двор помешались. - Признаюсь, - сказал Селим, - ваша аналогия меня поразила; но нельзя ли вам возразить, что на спектакль идут, зная заранее, что увидят там воспроизведение события, а не само событие? - Разве должна эта предпосылка, - возразила Мирзоза, - помешать самому естественному изображению события. - Я вижу, сударыня, - прервал ее Мангогул, - что вы - во главе фрондеров. - Если вам поверить, - заметил Селим, - то нам угрожает упадок вкуса, возвращение варварства, и мы вернемся к невежеству времен Мамурры и Орондадо. - Сударь, не опасайтесь ничего подобного. Я ненавижу пессимистов и никогда не присоединяюсь к ним. К тому же я слишком дорожу славой его высочества, чтобы пытаться омрачить блеск его царствования. Но согласитесь, господин Рикарик, если бы прислушивались к нашим советам, то литература достигла бы еще более пышного расцвета, - не так ли? - Как! - воскликнул Мангогул. - Неужели вы собираетесь представить на этот счет доклад моему сенешалу? - Нет, государь, - отвечал Рикарик. - Но, поблагодарив ваше высочество от имени всех литераторов за нового инспектора, назначенного вами, я со всем смирением поставлю на вид сенешалу, что выбор ученых для пересмотра рукописей - дело весьма ответственное; что эти обязанности поручают людям, которые, как мне кажется, не на высоте положения, отчего мы имеем множество таких плохих последствий, как искажение прекрасных трудов, подавление лучших талантов, которые, не имея возможности писать, как им хочется, не пишут вовсе или же переправляют свои труды за границу, нанося им большой материальный ущерб; прививку дурного мнения о предметах, которые запрещают затрагивать, - и тысячи других неприятностей, перечислить которые вашему высочеству было бы слишком долго. Я посоветовал бы сократить пенсии иным литературным пиявкам, которые без толку и без умолку попрошайничают; я говорю о глоссаторах, знатоках античности, комментаторах и других в том же роде, которые были бы весьма полезны, если бы хорошо делали свое дело, но которые имеют печальную привычку обходить темные места и объяснять и без того понятные вещи. Мне хотелось бы, чтобы добились упразднения почти всех посмертных трудов и чтобы не допускали поругания памяти великого писателя из-за алчности издателя, собирающего и выпускающего в свет, через много лет после смерти человека, произведения, которые он при жизни обрек забвению. - А я, - заметила фаворитка, - назову ему несколько выдающихся людей, подобных господину Рикарику, которых вы могли бы осыпать милостями. Не удивительно ли, что у бедного малого нет ни гроша, между тем как почтенный хиромант Манимонбанды получает тысячу цехинов в год из вашей казны? - Ну, хорошо, мадам, - отвечал Мангогул, - я назначаю такую же сумму Рикарику из моих личных средств, принимая во внимание чудеса, которые вы мне про него рассказали. - Господин Рикарик, - сказала фаворитка, - я тоже должна сделать для вас кое-что: я жертвую в вашу пользу маленьким уколом своего самолюбия и, ради той награды, которую вам пожаловал по заслугам Мангогул, согласна забыть нанесенную мне обиду. - Разрешите спросить у вас, мадам, что это за обида, - осведомился Мангогул. - Да, государь, вы сейчас узнаете. Вы сами вовлекли нас в разговор о литературе, вы начали с чтения образчика современного красноречия, который отнюдь не был прекрасен, и когда, чтобы вам угодить, мы начали развивать печальную мысль, брошенную вами, - на вас нападают скука и зевота, вы вертитесь в своем кресле; вы сто раз меняете положение, никак не находя удобного, наконец, устав от такого скверного времяпрепровождения, вы внезапно принимаете какое-то решение, встаете и исчезаете. И куда же вы направились? Может быть, слушать еще одно сокровище? - Все это так, мадам, но я не вижу в этом ничего оскорбительного. Если человеку случается скучать, слушая прекрасные вещи, и забавляться, слушая дурные, - тем хуже для него. Ею несправедливое предпочтение ничуть не обесценивает того, чем он пренебрег; он только доказывает себя плохим судьей. Могу еще к этому прибавить, мадам, что пока вы были заняты беседой с Селимом, я почти столь же безрезультатно пытался доставить вам возможность получить дворец. И вот раз уж выходит, что я провинился, а вы это утверждаете, - заявляю вам, что вы отомщены. - Каким же образом? - спросила фаворитка. - А вот как, - отвечал султан. - Чтобы немного развлечься после академического заседания, которое мне пришлось вытерпеть, я отправился допрашивать кое-какие сокровища. - Ну, что же, государь? - Ну, что же? Мне еще не приходилось встречать таких нелюдимых, какие мне сегодня попались. - Это чрезвычайно радует меня, - заявила фаворитка. - Они оба принялись болтать на каком-то непонятном языке, я прекрасно запомнил все, что они говорили, но пусть я умру, если я понял хоть что-нибудь. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ ВОСЕМНАДЦАТАЯ И ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ПРОБЫ КОЛЬЦА. СПЛЮЩЕННЫЙ СФЕРОИД И ПУТАНАЯ БОЛТОВНЯ ЖИРЖИРО. РАЗУМЕЙ, КТО МОЖЕТ - Странное дело, - продолжала фаворитка, - до сих пор я думала, что если можно в чем-нибудь упрекнуть сокровища, так это в слишком ясной манере говорить. - Черт возьми! - заметил Мангогул, - эти два сокровища не похожи на прочие; попробуйте-ка их понять. Знаете ли вы эту маленькую кругленькую женщину, у которой голова словно растет из самых плеч и едва можно разглядеть руки; у которой ноги так коротки и живот так отвис, что ее можно принять за китайского болванчика или за огромный уродливый эмбрион; ее прозвали Сплющенным Сфероидом; она вбила себе в голову, что Брама призвал ее к изучению геометрии, потому что она создана им в форме шара; впрочем, она вполне могла бы избрать артиллерию, ибо благодаря присущей ей форме должна была выйти из чрева матери природы, как ядро вылетает из жерла пушки. Мне захотелось узнать новости о ее сокровище, и я стал его расспрашивать; но этот новоявленный вихревик стал изъясняться в таких специальных геометрических терминах, что я ничего не понял и подозреваю, что оратор и сам себя не понимает. Речь все время шла о прямых линиях, вогнутых поверхностях, данных величинах, длине, ширине, глубине, твердых телах, действующей и потенциальной энергии, конусах, цилиндрах, конических сечениях, кривых, эластических кривых, замкнутой кривой с центром приложения силы... - Довольно! Пощадите меня, ваше высочество! - горестно воскликнула фаворитка, - у вас безжалостная память. Вы можете уморить человека. Теперь у меня обеспечена мигрень на добрую неделю. Скажите, между прочим, неужели и второе сокровище так же забавно?