е тетку. - В таком случае я должен сказать вам совершенно серьезно,- отвечал Джонс,- что вы один из бесстыднейших наглецов на свете. Не успел он произнести эти слова, как прапорщик с целым залпом проклятий пустил ему прямо в голову бутылку, которая, угодив Джонсу повыше правого виска, мгновенно повергла его на пол. Победитель, видя, что враг лежит перед ним без движения и кровь ручьем льется из раны, начал думать о том, как бы покинуть поле битвы, где уже нельзя было стяжать новых лавров, но лейтенант, став перед дверью, отрезал ему отступление. Норсертон настойчиво требовал у лейтенанта выпустить его, указывая, что будут дурные последствия, если он останется, и спрашивая, мог ли он поступить иначе. - Черт возьми! Ведь я только пошутил,- сказал он.- Я отродясь не слыхал ничего дурного о мисс Вестерн. - Точно не слышали? - отвечал лейтенант.- В таком случае вас мало повесить - во-первых, за такие шутки, а во-вторых, за то, что вы прибегли к такому оружию. Вы арестованы, сэр, и выйдете отсюда не иначе, как под стражей. Влияние старого лейтенанта на прапорщика было так велико, что весь воинственный задор последнего, повергший нашего героя на пол, едва ли побудил бы его обнажить шпагу, если бы даже она болталась у него на боку; но все шпаги, повешенные на стену, были в самом начале столкновения припрятаны французом. Таким образом, Норсертону пришлось покорно дожидаться исхода дела. Француз и мистер Аддерли по приказанию своего начальника подняли бесчувственное тело Джонса, но, замечая в нем лишь весьма слабые признаки жизни, тотчас снова его опустили, причем Аддерли выругался по случаю того, что запачкал себе кровью жилет, а француз объявил: - Ей-богу, ни за что не прикоснусь к мертвому англичанину: я слышал, в Англии есть закон, чтобы вешать того, кто последний прикоснется к мертвому. Подойдя к двери, лейтенант позвонил и велел явившемуся слуге позвать взвод мушкетеров и хирурга. Это приказание и рассказ слуги о том, что он увидел, войдя в комнату, привлекли туда не только солдат, но также хозяина, его жену, слуг и всех, кто находился в то время в гостинице. Описать все подробности и передать все разговоры последовавшей затем сцены - выше моих сил, потому что для этого мне надо было бы иметь сорок перьев и писать всеми ими сразу. Читателю придется поэтому удовольствоваться главнейшими эпизодами и извинить умолчание об остальном. Первым делом позаботились о Норсертоне: он был отдан под стражу шести мушкетерам под командой капрала и уведен из комнаты, которую оставил с большой охотой, в другую, куда отправился весьма неохотно. Правду сказать, порывы честолюбия так прихотливы, что не успел этот юноша совершить упомянутый выше подвиг, как с радостью готов был очутиться в самом отдаленном уголке мира, где слава об этом подвиге никогда не достигла бы его ушей. Нас удивляет только - и удивление наше разделит, вероятно, читатель,что лейтенант, человек достойный и добрый, в первую очередь позаботился не о помощи раненому, а о заключении под стражу преступника. Мы делаем это замечание не для того, чтобы объяснить столь странное поведение - на это мы не претендуем,- а для того, чтобы какой-нибудь критик не вздумал хвастаться тем, что заметил эту странность. Да будет известно господам критикам, что мы не хуже их видим странности некоторых поступков, но считаем своей обязанностью излагать факты, как они есть; и дело просвещенного и проницательного читателя справляться с книгой Природы, откуда списаны все события нашей истории, хоть и не всегда с точным обозначением страницы. Компания, вошедшая в комнату вместе с солдатами, была, однако, настроена иначе. Любопытство относительно особы прапорщика она попридержала, рассчитывая увидеть его впоследствии в более занятном положении. Теперь же все заботы и внимание этих людей устремились на лежащее на полу окровавленное тело; будучи поднято и посажено в кресло, оно, впрочем, скоро стало проявлять некоторые признаки жизни. Едва только собравшиеся это заметили (сначала все они сочли его мертвым), так начали наперерыв предлагать разные средства (так как ни одного представителя врачебного сословия среди них не было, то каждый принял эти обязанности на себя). Но все добровольные врачи сходились на том, что надо пустить кровь. К несчастью, произвести эту операцию было некому; все кричали: "Позовите цирюльника!" - и никто не трогался с места. Предложения разных других лекарств были столь же безрезультатны, пока наконец хозяин не распорядился подать кружку крепкого пива с поджаренным ломтем хлеба - самое лучшее, по его словам, лекарство в Англии. Больше всех хлопотала при этой оказии хозяйка, она единственная подала какую-то помощь - так, по крайней мере, казалось,- отрезав у себя прядь волос, она приложила ее к ране, чтобы остановить кровь, растерла Джонсу виски и, отозвавшись с крайним презрением о прописанном мужем пиве, велела одной из своих служанок достать из собственного ее шкафа бутылку водки, после чего заставила Джонса, который как раз в ту минуту пришел в себя, выпить большую рюмку этой живительной влаги. Скоро явился и хирург, который, осмотрев рану, покачав головой и подвергнув порицанию все принятые меры, распорядился немедленно уложить раненого в постель, где мы находим полезным оставить его на некоторое время в покое, чем и закончим настоящую главу. ГЛАВА XIII, в которой содержится рассказ об удивительной ловкости хозяйки великой учености хирурга и мастерской казуистике почтенного лейтенанта Когда раненого отнесли в постель и суматоха, вызванная происшествием, улеглась, хозяйка обратилась к лейтенанту с такими словами: - Боюсь, сэр, что этот молодой человек вел себя перед вашими благородиями не так, как следует; если и умрет, так поделом ему: пригласили человека низкого звания в компанию к джентльменам, так пусть держится скромно. Но, как говаривал мой покойный муж, редко кто из таких умеет вести себя. Кабы я знала, то ни за что не позволила бы такому молодцу втереться в общество джентльменов; но я думала, он тоже офицер, пока сержант не сказал, что это просто рекрут. - Хозяюшка,- отвечал лейтенант,- вы ошибаетесь от начала до конца. Молодой человек вел себя как нельзя лучше и больше заслуживает звания джентльмена, чем оскорбивший его прапорщик. Если он умрет, то молодцу, запустившему в него бутылкой, придется очень пожалеть об этом, потому что полк отделается от буяна, который только срамит армию. А если этот забияка ускользнет из рук правосудия, я буду заслуживать порицания, сударыня. - Вот напасти-то! - воскликнула хозяйка.- Кто бы мог подумать? Я довольна, что вы, ваше благородие, хотите отдать его под суд; так надо поступать с каждым обидчиком. Господа не имеют права безнаказанно убивать простых людей. У простого человека душа такая же, она тоже спастись хочет. - Повторяю вам, сударыня, - перебил ее лейтенант,- вы ошибаетесь насчет волонтера; смею вас уверить, что он гораздо больше джентльмен, чем прапорщик. - Ну да! - продолжала хозяйка.- И то сказать! Мой первый муж - умный был человек,- бывало, говаривал: по лицевой стороне об изнанке не суди. А он, может, и с лица человек порядочный; ведь когда я увидела его, он был весь в крови. Кто бы мог подумать? Может, это молодой джентльмен и влюбленный! Не дай бог, умрет, то-то горя будет родителям! Ну понятно, дьявол попутал того, толкнув на такое дело. Правду говорит ваше благородие - он только армию срамит. Вот другие господа офицеры, сколько я их ни видела, совсем не то: посовестились бы проливать христианскую кровь, как простые смертные; я хочу сказать-проливать по-штатски, как говаривал мой первый муж. На войне, понятно, другое дело, там без кровопролития не обойдешься. Но за это винить нельзя: чем больше будет перебито неприятелей, тем лучше; от всего сердца желаю, чтобы всех их до одного отправили на тот свет. - Ну, уж вы хватили, сударыня,- с улыбкой сказал лейтенант.- Всех - это чересчур кровожадно. - Нисколько, сэр,- отвечала хозяйка,- я нисколько не кровожадна; я говорю это только о наших неприятелях, и никакой беды от этого нет. Ведь это натурально - желать гибели наших врагов,- тогда и войне конец, и налоги станут полегче; страшно подумать, сколько мы теперь платим! Больше сорока шиллингов за одни окна, а мы еще заделали все, какие можно, верьте слову, в потемках живем. Я и говорю сборщику: "Вы бы к нам были милостивее, говорю, ведь мы же первые друзья правительства, и друзья надежные, потому что кучу денег платим ему". А правительство, я часто так думаю, не считает себя обязанным нам больше, чем тем, кто не платит ему ни гроша. Так уж свет создан. И она продолжала в таком же роде, пока в комнату не вошел хирург. Лейтенант тотчас же осведомился, как здоровье больного. Но хирург сказал ему только; - Я думаю, лучше, чем было бы без моей помощи, и, пожалуй, надо пожалеть, что меня не позвали раньше. - Череп, надеюсь, не поврежден? - спросил лейтенант. - Гм... Трещина не всегда самый опасный симптом. Контузии и разрывы часто сопровождаются гораздо худшими процессами, а последствия их бывают более роковыми. Не понимающие в медицине полагают, что если череп цел, то все благополучно, между тем я видывал такие контузии, что лучше бы весь череп был разбит на куски. - Надеюсь, однако, что тут нет таких дурных симптомов? - сказал лейтенант. - Симптомы,- отвечал хирург,- не всегда бывают правильны и постоянны. Мне случалось наблюдать, как симптомы, очень неблагоприятные поутру, в полдень сменялись благоприятными, а к ночи снова становились неблагоприятными. О ранах справедливо и правильно сказано; Nemo repente fuit turpissimus 2. Помню, однажды позвали меня к раненому, получившему сильную контузию в tibia 3, благодаря чему наружные cutes 4 были разорваны, так что произошло обильное кровоизлияние, а внутренние перепонки настолько раскромсаны, что os, или кость, явственно видна была в отверстие vulneris, или раны. В то же время появились симптомы лихорадки (потому что пульс был полный и указывал на необходимость обильного кровопускания), и я испугался, не начинается ли гангрена. Для предотвращения ее я тотчас же сделал широкий надрез вены левой руки, откуда выпустил двадцать унций крови, ожидая, что она окажется клейкой и вязкой или даже свернувшейся, как при плевритических заболеваниях; но, к моему удивлению, она оказалась ярко-розовой и по консистенции мало отличалась от крови совершенно здорового человека. Тогда я приложил к ране припарку, которая сильно способствовала заживлению, и после трех или четырех перевязок рана начала выделять густой гной, или материю, вследствие чего сцепление... Но, может быть, я говорю недостаточно понятно? - Совсем непонятно,- отвечал лейтенант.- Не могу похвалиться, чтобы я понял хотя бы одно слово. - В таком случае я не буду испытывать ваше терпение, сэр,- сказал хирург.- Скажу вкратце, что через шесть недель мой пациент мог владеть своими ногами не хуже, чем до получения контузии. - Я попросил бы вас, сэр, только об одном одолжении: скажите мне, смертельна ли рана, полученная этим человеком, или нет? - Сэр,- отвечал хирург,- определить после первой перевязки, смертельна рана или нет, было бы чересчур самонадеянно. Все мы смертны, и во время лечения часто появляются симптомы, которых не в состоянии предвидеть и самый искусный представитель нашей профессии. - Однако он в опасности, по-вашему? - спросил лейтенант. - В опасности!-воскликнул хирург.-Разумеется, в опасности. Да про кого же из нас, совершенно здорового, можно утверждать, что он вне опасности? Тем более можно ли говорить про человека, так тяжело раненного, что он вне опасности? Все, что я могу сказать сейчас: хорошо, что меня позвали, и было бы еще лучше, если бы позвали раньше. Завтра рано утром я навещу его снова, а до тех пор нужно дать ему полный покой и кормить кашкой. - А сак-вей ему можно? - спросила хозяйка. - Сак-вей? Да, если вам угодно, только немного. - А бульону из цыпленка? - Да, да, бульон из цыпленка будет ему очень полезен, - разрешил доктор. - И желе тоже можно? - Да,- отвечал доктор,- желе очень полезно раненым! оно помогает заживлению ран. К счастью, хозяйка не спросила о супе и пряных соусах, потому что врач позволил бы все, лишь бы не потерять практики в доме. Как только доктор ушел, хозяйка начала расхваливать его лейтенанту, который из этого короткого свидания вынес далеко не столь лестное мнение о его врачебном искусстве, как то, какое сложилось (и, может быть, вполне справедливо) у почтенной женщины и ее соседей; правда, доктор был немного фат, но ведь это не помеха для того, чтобы быть хорошим хирургом. Заключив из ученого разговора с ним, что положение мистера Джонса очень опасно, лейтенант приказал как можно строже стеречь мистера Норсертона, намереваясь препроводить его утром к мировому судье, а воинскую часть поручить вести в Глостер лейтенанту-французу, который хотя и не умел ни читать, ни писать, ни говорить ни на одном языке, но при всем том был хороший офицер. Вечером наш командир послал сказать мистеру Джонсу, что хочет навестить его, если это посещение не побеспокоит больного. Получив ответ, что Джонс очень ему признателен за внимание и будет рад видеть его, лейтенант поднялся к раненому и нашел его в гораздо лучшем состоянии, чем ожидал; больше того: Джонс уверял своего друга, что, если бы не строгое приказание доктора, он давно бы встал с постели, потому что чувствует себя вполне здоровым и рана дает о себе знать только сильной болью в ушибленной части головы. - Я был бы очень рад,- сказал лейтенант,- если б вы в самом деле были так здоровы, как вам кажется, потому что тогда вы немедленно могли бы расправиться с обидчиком: когда дело, как в данном случае, не может быть улажено полюбовно, то чем скорее вы с ним покончите, тем лучше; но, я боюсь, вы воображаете себя более здоровым, чем на самом деле, а это даст слишком большое преимущество вашему противнику. - Попробую все же, если вам угодно,- отвечал Джонс,- только попрошу вас одолжить мне шпагу, потому что у меня ее нет. - Охотно! Моя шпага к вашим услугам, дорогой мой! - воскликнул лейтенант, целуя его.- Вы храбрый юноша, и мне нравится ваша смелость, но я боюсь за ваши силы: такой удар и такая потеря крови не могли не обессилить вас. Лежа в постели, вы, может быть, этого не чувствуете, но после двух или трех ударов шпагой почувствуете наверное. Я не хочу, чтобы вы дрались с ним сегодня же, но надеюсь, что через несколько дней вы нас догоните, и, даю вам честное слово, вы получите удовлетворение; в противном случае ваш обидчик будет выгнан из полка. - А мне хотелось бы покончить с этим делом сегодня же,- сказал Джонс.- Теперь, когда вы мне напомнили о нем, я не буду спать спокойно. - Полноте! - отвечал лейтенант.- Несколькими днями позже - какая разница? Раны чести не похожи на телесные раны: откладывая лечение, мы не ухудшаем их состояния. Для вас будет совершенно безразлично, если вы получите удовлетворение через неделю. - Но предположим - мне станет хуже и я умру от осложнений моей раны? - сказал Джонс. - Тогда и вовсе не потребуется восстанавливать вашу честь,- отвечал лейтенант.- Я сам позабочусь о вашем добром имени и засвидетельствую перед целым светом, что вы только ждали выздоровления, чтобы поступить надлежащим образом. - Все же мне очень неприятна эта отсрочка,- сказал Джонс.- Боюсь даже признаться вам, ведь вы солдат, но все-таки скажу, что, несмотря на все мои прошлые проказы, в серьезные минуты я в душе истинный христианин. - Я тоже, смею вас уверить,- сказал офицер,- и христианин настолько ревностный, что очень порадовался, когда вы за обедом вступились за свою религию; я даже несколько обижен, молодой человек, что вы боитесь открыть мне свои религиозные чувства. - Разве не ужасно для истинного христианина,- продолжал Джонс,питать в груди своей злобу, наперекор заповеди того, кто решительно запретил это чувство? Каково мне питать его на одре болезни? Как представлю я отчет в своих поступках и помышлениях, нося в своем сердце такое обвинение против себя? - Да, есть такая заповедь,- согласился лейтенант,- но человек, дорожащий своей честью, не может ее соблюдать. А вы обязаны защищать свою честь, если хотите служить в армии. Помню, однажды я разговорился об этом за бокалом пунша с нашим полковым священником, и он сознался, что вопрос заключает большие трудности, но выразил надежду, что к военным,- в этом единственном случае,- будет проявлена снисходительность; и, конечно, мы вправе надеяться на нее, ибо кто согласился бы жить, лишившись чести? Нет, нет, дорогой мой, будьте добрым христианином до последнего издыхания, но берегите также свою честь и никому не спускайте оскорблений; никакая книга, никакой священник на свете не убедят меня в необходимости обратного. Я очень люблю свою религию, но честь еще больше. Тут что-то неладно: должно быть, вкралась ошибка в редакцию текста, в перевод или в толкование. Но как бы там ни было, солдат должен идти на риск, ибо он должен охранять свою честь. Спите же спокойно, и я ручаюсь, что у вас найдется случай посчитаться с вашим обидчиком.- С этими словами он крепко поцеловал Джонса и ушел. Но, хотя рассуждение лейтенанта ему самому казалось вполне убедительным, оно не вполне убедило его приятеля. Поэтому Джонс долго еще обдумывал этот вопрос, пока не пришел наконец к решению, о котором читателю будет рассказано в следующей главе. ГЛАВА XIV Глава чрезвычайно страшная, которую не следует читать на ночь, особенно в одиночестве Джонс съел порядочную порцию бульона из цыпленка, или, вернее, из петуха, и притом с таким аппетитом, что охотно съел бы и самого петуха, с фунтом копченой грудинки в придачу, после чего, не чувствуя уже ровно никакого недомогания или недостатка бодрости, решил встать и отыскать своего врага. Однако сначала он послал за сержантом, с которым прежде всего познакомился в этой компании военных. К несчастью, храбрый вояка хлебнул в буквальном смысле слова через край и удалился к себе на койку, где и храпел так раскатисто, что нелегко было внедрить в его уши звуки, способные заглушить те, что вылетали из его ноздрей. Но так как Джонс упорствовал в своем желании видеть его, то один голосистый буфетчик нашел наконец способ прогнать сон сержанта и передать ему приглашение Джонса. Разобрав, что от него требуют, сержант, который спал не раздеваясь, мигом вскочил с постели и отправился на зов. Джонс не считал нужным рассказывать ему о своем намерении, хотя и мог бы сделать это совершенно безопасно, так как алебардщик понимал, что такое честь, и однажды убил солдата, находившегося под его командой. Он свято хранил бы тайну Джонса, как и всякую другую, за разоблачение которой не объявлено денежной награды. Но Джонс не знал этих высоких качеств сержанта, и потому его осторожность была вполне благоразумна и похвальна. Наш герой начал с жалобы: сказал сержанту, что ему стыдно, поступив в армию, не иметь самой необходимой принадлежности солдата - шпаги, присовокупив, что будет ему бесконечно обязан, если сержант достанет ему это оружие. - Я вам заплачу за нее, сколько понадобится; эфес можно и не серебряный, лишь бы клинок был хорош; словом, чтоб подходила для солдата. Сержант, знавший о случившемся и слышавший, что положение Джонса очень опасное, заключил из этой просьбы, исходившей в такое время ночи от тяжело раненного, что Джонс бредит. А так как был он человек, как говорится, себе на уме, то решил поживиться за счет причуды больного. - Мне кажется, я могу услужить вам, сэр,- сказал он.- У меня есть отличная шпага. Эфес, точно, не серебряный - да ведь серебряный и не подходит солдату, как вы сами заметили,- но все же приличный, а клинок - один из лучших в Европе. Это такой клинок... такой клинок... Словом, я сейчас вам ее принесу,- сами увидите и попробуете. От души рад, что вашему благородию лучше. Через минуту он вернулся и вручил Джонсу шпагу. Джонс взял ее, обнажил, сказал, что хорошо, и спросил о цене. Сержант принялся расхваливать свой товар. Он сказал (подкрепив свои слова клятвой), что шпага снята с французского генерала в сражении при Леттингене. - Я снял ее собственноручно, размозжив ему голову,- объявил он.- Эфес был золотой. Я продал его одному из наших франтов; ведь многие офицеры, знаете ли, ценят эфес больше клинка. Джонс остановил его и попросил назвать цену. Сержант, думая, что Джонс в бреду и при смерти, забоялся причинить ущерб своей семье, запросив слишком мало. Однако после минутного колебания он решил удовлетвориться двадцатью гинеями, побожившись, что не продал бы дешевле и родному брату. - Двадцать гиней?! - воскликнул Джонс в величайшем изумлении.- Верно, вы принимаете меня за сумасшедшего или думаете, что я отроду не видел шпаги? Двадцать гиней! Никак не ожидал, что вы способны обмануть меня. Нате, берите свою шпагу назад... Или нет, пусть она останется у меня: я покажу ее завтра утром вашему командиру и сообщу ему, сколько вы за нее запросили. Сержант, как мы уже сказали, был себе на уме: он ясно увидел, что Джонс вовсе не в таком состоянии, как он предполагал. Тогда он, в свою очередь, прикинулся крайне изумленным и сказал: - Смею вас уверить, сэр, я не запросил с вас лишнего. Кроме того, прошу принять во внимание, что у меня только эта шпага и есть и я рискую получить замечание от своего начальника, явившись к нему без шпаги. Соображая все это, право, я думаю, что двадцать шиллингов совсем не так дорого. - Двадцать шиллингов?! - воскликнул Джонс.- Ведь вы только что просили двадцать гиней! - Помилуйте! - отвечал сержант.- Ваше благородие, наверно, ослышались, а может, я и сам обмолвился сосна: ведь я еще не совсем проснулся. Двадцать гиней! Немудрено, что ваше благородие так рассерчали. Так я сказал "двадцать гиней"? Поверьте, я хотел сказать: двадцать шиллингов. И если вы, ваше благородие, сообразите все обстоятельства, то, надеюсь, не найдете цену слишком высокой. Правда, такую же на вид шпагу вы можете купить и дешевле. Но... Тут Джонс перебил его, сказав: - Нет, я не собираюсь торговаться и дам вам даже шиллингом больше, чем вы просите. С этими словами он дал сержанту гинею, велел ему идти спать и пожелал доброго пути, прибавив, что надеется догнать отряд еще до Ворчестера. Сержант вежливо раскланялся, очень довольный сделкой, а также находчивостью, позволившей ему исправить промах, который он допустил, воображая, что раненый в бреду. Как только сержант ушел, Джонс встал с постели и оделся, натянув также кафтан, на белом фоне которого отчетливо видны были пятна испачкавшей его крови. Схватив купленную шпагу, он уже собирался выйти из комнаты, как вдруг его остановила мысль о затеянном - о том, что через несколько минут он лишит жизни человека или сам лишится ее. "Ради чего, собственно, собираюсь я рисковать своей жизнью? - подумал он.- Ради чести. А кто мой противник? Негодяй, оскорбивший меня словом и делом без всякого повода с моей стороны. Но разве месть не запрещена богом? Конечно, запрещена, но ее требует общество. Должен ли я, однако, повиноваться предписаниям общества в нарушение отчетливо выраженных заповедей божьих? Неужели навлекать на себя гнев божий из боязни прослыть... гм... трусом... подлецом? Нет, прочь колебания! Я решился, я должен с ним драться!" Пробило двенадцать, и все в доме спали за исключением часового у комнаты Норсертона, когда Джонс, тихонько открыв дверь, вышел на розыски своего врага, о месте заключения которого подробно разузнал у вышеупомянутого буфетчика. Трудно себе представить что-нибудь ужаснее фигуры Джонса в эту минуту. На нем был, как мы сказали, светлый кафтан, покрытый пятнами крови. Лицо его, лишенное этой крови и еще двадцати унций, выпущенных хирургом, было мертвенно-бледно. Голова была обвита бинтом, сильно напоминавшим тюрбан. В правой руке он держал шпагу, в левой - свечу. Таким образом, окровавленный призрак Банко был по сравнению с ним ничто. Действительно, я думаю, более ужасное привидение не появлялось ни на одном кладбище и не возникало даже в воображении сомерсетширских кумушек, собравшихся зимним вечером у рождественского камина. Когда часовой завидел приближение нашего героя, волосы его начали потихоньку приподымать гренадерский кивер, а колени застучали одно о другое. Все тело его затрепетало сильнее, чем в лихорадке. Он выстрелил и упал ничком на пол. Что заставило его стрелять - страх или храбрость, и целил ли он в напугавший его предмет,- не могу сказать. Впрочем, если даже целил, то, к счастью, дал промах. Увидев падение часового, Джонс догадался о причине его испуга и невольно улыбнулся, совсем не думая об опасности, которой сам только что избежал. Он прошел мимо солдата, лежавшего не шевелясь, и вошел в комнату, где, по его сведениям, был заключен Норсертон. Здесь, в полном одиночестве, он нашел... пустую кружку; пролитое на столе пиво свидетельствовало, что комната еще недавно была обитаема, но теперь в ней никого не было. Джонс подумал было, что из нее есть ход в другое помещение, но, осмотрев все кругом, не мог обнаружить другой двери, кроме той, через которую вошел и у которой стоял часовой; тогда он несколько раз громко позвал Норсертона по имени, но никто не откликнулся, и зов его только пуще напугал часового, который теперь окончательно проникся убеждением, что волонтер умер от ран и что дух его пришел искать своего убийцу; он лежал полумертвый от страха, и я от всей души желал бы, чтобы его видели в эту минуту актеры, которым приходится изображать обезумевших от ужаса: это научило бы их подражать природе, вместо того чтобы заниматься шутовской жестикуляцией и кривляньем на потеху и ради хлопков галерки. Видя, что птичка улетела, по крайней мере отчаявшись найти ее и справедливо опасаясь, что звук выстрела взбудоражит весь дом, герой наш задул свечу и тихонько прокрался назад в свою комнату, где снова лег в постель; однако ему не удалось бы уйти незамеченным, если бы на одном этаже с ним находился еще кто-нибудь, кроме одного джентльмена, прикованного к постели подагрой, ибо прежде чем он успел добраться до дверей своей комнаты, зал, в котором был поставлен часовой, наполнился народом: кто прибежал в одной рубашке, кто полуодетый, и все взволнованно спрашивали друг друга, что случилось. Солдата нашли на том же месте и в том же положении, в каком мы только что оставили его. Многие бросились его поднимать, а иные приняли за мертвого, но скоро убедились в своей ошибке, потому что он не только стал отбиваться от тех, кто его схватил, но еще и заревел, как бык. Ему представилось, что целое полчище духов или дьяволов напало на него: воображение бедняги, перепуганного призраком, обращало все видимые и осязаемые предметы в духов и привидения. Наконец, благодаря численному превосходству, с часовым справились и поставили его на ноги; были принесены свечи, и тогда, увидя двух или трех товарищей, он немного пришел в себя, но на вопрос, что случилось, отвечал: - Пропащий я человек! Кончено, пропащий! Ничего не поделаешь, я его видел! - Кого ты видел, Джек? - спросил кто-то из солдат. - Убитого вчера волонтера. И, побожившись самыми страшными клятвами, рассказал, как волонтер, весь в крови, извергая огонь изо рта и ноздрей, прошел мимо него в комнату, где был заключен прапорщик Норсертон, после чего, схватив заключенного за горло, улетел с ним при громовом ударе. Рассказ этот был встречен собравшимися благожелательно. Женщины, все до одной, приняли его за чистую истину и молили бога сохранить им жизнь. Из мужчин тоже многие поверили рассказанному; но нашлись и такие, которые подняли часового на смех, а один сержант заметил невозмутимо: - Я еще с вами потолкую об этом, молодой человек. Я вам покажу, как спать и грезить на часах! - Наказывайте меня, если вам угодно,- отвечал часовой,- но только я бодрствовал вот так же, как сейчас; и дьявол меня забери, как он забрал прапорщика, если я не видел мертвеца с большими огненными, как факелы, глазами! Тут в комнату вошли командир отряда и командирша дома. Первый еще не спал, когда раздался выстрел часового, и счел своим долгом встать, хотя и не предполагал ничего серьезного; тогда как опасения последней были весьма серьезны: она испугалась, как бы ее ложки и пивные кружки не выступили в поход без всякого с ее стороны приказания. Бедняга часовой, для которого появление лейтенанта было немногим приятнее, чем недавнее появление призрака, снова рассказал о страшном происшествии, прибавив к нему еще больше крови и огня. Но, на его несчастье, ни один из его новых слушателей ему не поверил. Офицер, несмотря на всю свою религиозность, был вовсе чужд страхов подобного рода; к тому же, только что видев Джонса в описанном нами состоянии, он был уверен, что тот жив. Что же касается хозяйки, то она хоть и не отличалась большой религиозностью, все же допускала существование духов; однако в рассказе часового было обстоятельство, заведомо противоречившее истине, о чем мы сейчас поставим в известность читателя. Был ли Норсертон унесен среди грома и молнии или ушел как-нибудь иначе,- во всяком случае, он не находился более под стражей. По этому случаю лейтенант сделал заключение, почти совпадающее с тем, которое было сделано сержантом, и немедленно приказал арестовать часового. Таким образом, по странной превратности Фортуны (превратности, впрочем, довольно обычной в военной обстановке), страж сам попал под стражу. ГЛАВА XV Финал описанного приключения. Помимо подозрения, что часовой заснул, у лейтенанта было насчет него и худшее подозрение, а именно: что он повинен в измене. Не поверив ни одному слову его рассказа о привидении, он подумал, что все это сочинено только для того, чтобы обмануть его, и что на самом деле часовой был подкуплен Норсертоном и выпустил последнего. Тем более что страх казался лейтенанту крайне неестественным в человеке, пользовавшемся славой первого храбреца и смельчака в полку, побывавшем в нескольких сражениях, получившем несколько ран,- словом, всегда с честью исполнявшем долг солдата. Опасаясь, как бы и читатель не составил себе дурного мнения о часовом, мы, не откладывая ни минуты, снимем с него столь тяжелое обвинение. Мистер Норсертон, как мы выше заметили, был вполне удовлетворен славой своего подвига. Надо думать, он наблюдал, или слышал, или предполагал, что зависть - неразлучная спутница славы. Я не хочу этим сказать, что он по-язычески склонен был верить и поклоняться богине Немезиде, ибо, по моему глубокому убеждению, он не слышал даже ее имени. Кроме того, обладая подвижной натурой, он питал большую антипатию к тесным зимним квартирам Глостерского замка, для постоя в которых мировой судья легко мог снабдить его билетом. Не мог он также отделаться от неприятных размышлений насчет известного деревянного сооружения, которое я, по общепринятому у нас обычаю, воздержусь называть по имени, хотя, мне кажется, нам следовало бы не стыдиться, а скорее гордиться строением, которое приносит, пли, во всяком случае, могло бы приносить, обществу больше пользы, чем почти все прочие публичные постройки. Словом, не приводя дальнейших мотивов его поведения, скажу просто, что мистер Норсертон очень желал уехать в этот же вечер, и ему оставалось только придумать, как это осуществить, что было делом далеко не легким. Надобно сказать, что этот молодой человек, несколько горбатый в нравственном отношении, станом был совершенно прям и сложен отменно крепко и ладно. Лицом он тоже был, по мнению большинства женщин, красив, потому что оно было у него широкое и полное, а зубы сравнительно хорошие. Эти прелести оказали свое действие и на нашу хозяйку, которая была любительницей таких красавцев. Она прониклась искренним состраданием к молодому человеку и, услышав от хирурга, что дела волонтера плохи, сообразила, что и дела прапорщика также могут принять в недалеком будущем плохой оборот. Вот почему, испросив позволение навестить Норсертона и найдя его в довольно мрачном расположении духа, еще более омраченном известием о почти безнадежном состоянии волонтера, она обронила несколько намеков, которые с жадностью были подхвачены ее собеседником, после чего они скоро столковались, и было условлено, что по определенному сигналу прапорщик поднимется в дымоход, соединявшийся с кухонным дымоходом, куда он и сможет опуститься, воспользовавшись минутой, когда хозяйка очистит помещение. Но чтобы наши читатели иного склада мыслей, воспользовавшись этим поводом, не осудили слишком поспешно всякое сострадание как пагубное для общества безрассудство, мы считаем уместным упомянуть еще об одном обстоятельстве, весьма возможно имевшем некоторое влияние на эту затею. У прапорщика случайно хранились в то время пятьдесят фунтов, принадлежавших всему отряду. Дело в том, что командир, повздорив с лейтенантом, поручил раздачу жалованья прапорщику, а тот счел за лучшее доверить эти деньги хозяйке - может быть, в виде ручательства или залога, что он впоследствии вернется и ответит перед судом за возведенные на него обвинения. Но каковы бы ни были условия, верно то, что хозяйка получила деньги, а прапорщик - свободу. Зная сострадательное сердце этой доброй женщины, читатель, может быть, ожидает, что она немедленно заступилась за бедного часового, услышав приказ об его аресте за преступление, в котором, как ей было известно, он не повинен; но, истощила ли она все свое сострадание на Норсертона, или черты лица часового, немногим, впрочем, отличные от физиономии прапорщика, не в состоянии были пробудить его в ней - не берусь решить, только она и не подумала выступить в защиту арестованного, а, напротив, принялась горячо доказывать лейтенанту его виновность и объявила, воздев глаза и руки к небу, что она ни за что на свете не согласилась бы способствовать бегству убийцы. В доме опять все успокоилось, и большая часть собравшихся разошлась по комнатам продолжать прерванный сон; но хозяйка вследствие своей природной подвижности, или опасаясь за целость посуды, не чувствовала расположения ко сну и уговорила офицеров провести с ней за чашей пунша часок, остававшийся до выступления в поход. Все это время Джонс лежал не смыкая глаз и слышал шум и суматоху, поднявшиеся в доме. Любопытствуя узнать подробности, он взялся за ручку звонка и дернул ее по меньшей мере раз двадцать, но тщетно: у хозяйки царило такое веселье, что язык всякого колокола заглушался ее собственным языком, а буфетчик и горничная, сидевшие в это время в кухне (потому что ни он не решался бодрствовать, ни она ложиться спать в одиночестве), чем явственнее слышали звонок, тем больше наполнялись страхом и были точно пригвождены к своему месту. Наконец, в один счастливый перерыв болтовни звон достиг ушей хозяйки, и она кликнула слуг, которые в ту же минуту явились на ее зов. - Неужели ты не слышишь, как звонят, Джо? - сказала она.- Почему не идешь к джентльмену? - Это не мое дело - прислуживать в комнатах,- отвечал буфетчик,пусть идет Бетти. - Если так,- отвечала горничная,- так знайте, что ходить за джентльменами и не мое дело. Правда, иногда я им прислуживала, но никакой черт не заставит меня больше пальцем пошевелить для них, раз уж вы такое говорите. Между тем колокольчик продолжал отчаянно звонить, и рассерженная хозяйка поклялась, что если Джо не поднимется сейчас же наверх, то она сегодня же выгонит его вон. - Как вам угодно, сударыня,- отвечал буфетчик,- а только чужих обязанностей я исполнять не стану. Тогда хозяйка обратилась к горничной и постаралась подействовать на нее лаской; но все было напрасно: Бетти оставалась столь же непреклонной, как и Джо. Оба утверждали, что это не их дело, и не желали трогаться с места. Тогда лейтенант рассмеялся и сказал: - Позвольте, сейчас я положу конец этим пререканиям,- п, обратись к слугам, похвалил их за то, что они твердо стоят на своем, но прибавил, что если один из них пойдет, то, вероятно, и другой не откажется сопровождать его. На это они тотчас же согласились и отправились в комнату Джонса, тесно прижавшись друг к другу. Когда они ушли, лейтенант рассеял гнев хозяйки, объяснив ей, почему они так упорно не желали идти поодиночке. Скоро Бетти и Джо вернулись и доложили своей госпоже, что больной джентльмен не только не умер, но с виду кажется совсем здоровым и что он свидетельствует свое почтение командиру и был бы очень рад увидеть его до выступления в поход. Почтенный лейтенант немедленно уважил просьбу Джонса и, сев у его постели, рассказал всю сцену, разыгравшуюся внизу, заявив в заключение, что хочет примерно наказать часового. Тогда Джонс признался ему в том, что произошло на самом деле, и горячо просил не наказывать бедного солдата, "который, я в этом уверен,сказал он,- так же не виноват в побеге прапорщика, как и в попытке обмануть вас небылицей". После некоторого колебания лейтенант отвечал: - Да, раз вы оправдали его в одной части обвинения, то невозможно доказать другого, потому что не он один стоял на часах. Но мне очень хочется наказать мошенника за трусость. Впрочем, кто знает, какое действие способны оказать на человека страхи подобного рода. А перед неприятелем он, правду сказать, всегда держался храбро. К тому же приятно видеть в солдате хотя бы такое проявление религиозности. Словом, я обещаю вам выпустить его на свободу, когда мы выступим в поход. Но чу! - забили сбор. Поцелуемся же еще раз, дорогой мой. Не расстраивайтесь и не торопитесь; помните христианскую заповедь терпения, и я ручаюсь, что вы скоро получите возможность достойным образом рассчитаться с вашим обидчиком. С этими словами лейтенант ушел, а Джонс попытался заснуть. КНИГА ВОСЬМАЯ, ОХВАТЫВАЮЩАЯ ПОЧТИ ДВА ДНЯ ГЛАВА I Отменно длинная глава касательно чудесного - гораздо длиннее всех наших вводных глав Мы приступаем теперь к книге, в которой по ходу повествования нам придется излагать происшествия более странные и удивительные, чем все, с чем мы встречались до сих пор, и потому в этой вводной или вступительной главе не лишним будет сказать кое-что о литературном жанре, известном под названием чудесного. Как в наших собственных интересах, так и для пользы других попробуем наметить этому жанру определенные границы; и в самом деле, в этом ощущается самая настоятельная потребность, поскольку критики 5 различного склада склонны впадать в самые противоположные крайности: в то время как одни, вместе с господином Дасье, готовы допускать, что вещи невозможные все-таки могут быть вероятными 6, другие настолько скептики в истории и поэзии, что отвергают возможность или вероятность вещей, если им самим не случалось наблюдать ничего похожего. Итак, во-первых, мне кажется весьма разумным требовать от каждого писателя, чтобы он держался в границах возможного и постоянно помнил, что человек едва ли способен поверить таким вещам, совершить которые ему не под силу. Это убеждение и послужило, может быть, источником множества сказок о древних языческих богах (ибо большинство их поэтического происхождения). Поэт, желая дать волю своему прихотливому и буйному воображению, прибегал к существам, могущество которых не поддавалось измерению читателей, или, вернее, представлялось им безграничным, так как никакие чудеса в этой области их не поражали. Этот довод часто приводили в защиту чудес Гомера, довод, пожалуй, убедительный,- не потому, как склонен думать мистер Поп, что Улисс рассказывает кучу небылиц феакам - народу, известному своей глупостью, полотому, что сам поэт писал для язычников, для которых поэтические басни были догматами веры. Что касается меня лично, то, признаюсь, сердце у меня сострадательное, и я жалею, что Полифем не ограничился молочной пищей и не сохранил своего глаза, и Улисс не больше меня был опечален, когда товарищи его были превращены в свиней Цирцеей, выказавшей, впрочем, потом столько уважения к человеческой плоти, что, надо полагать, она совершила это превращение отнюдь не ради того, чтобы добыть окорока. От всей души жалею я также, что Гомер не мог знать правила Горация о том, чтобы как можно реже выводить на сцену сверхъестественные силы. Тогда его боги не сходили бы на землю по разным пустякам и не вели бы себя часто так, что не только теряешь к ним всякое уважение, но и начинаешь даже их презирать и насмехаться над ними. Поведение это не могло не оскорблять благочестивых и здравомыслящих язычников и может быть оправдано только предположением, которое я порой почти готов разделить, а именно: что этот знаменитейший поэт умышленно выставлял в смешном виде суеверия своего века и своей страны. Но я слишком долго задержался на теории, не могущей принести никакой пользы писателю-христианину: ведь если ему нельзя вводить в свои произведения небесные силы, составляющие предмет его веры, то было бы детской наивностью заимствовать из языческой мифологии божества, давно уже развенчанные. Лорд Шефтсбери замечает, что ничто не может быть безжизненнее обращений к музе современных поэтов; он мог бы прибавить, что ничего не может быть нелепее. Современному поэту гораздо приличнее обращаться с воззванием к какой-нибудь балладе, как, по мнению некоторых, делал Гомер, или, вместе с автором Гудибраса, к кружке пива, которая вдохновила, пожалуй, гораздо больше стихов и прозы, чем все воды Гипокрены и Геликона. Единственные сверхъестественные силы, позволительные для нас, современных писателей,- это духи покойников; но и к ним я советовал бы прибегать как можно умереннее. Подобно мышьяку и другим рискованным медицинским средствам, ими следует пользоваться с крайней осторожностью; и я советовал бы вовсе их не касаться в тех произведениях или тем авторам, для которых гомерический хохот читателя является большой обидой или оскорблением. Что же касается эльфов, фей и прочей фантастики, то я намеренно о них умалчиваю, потому что жаль было бы замыкать в определенные границы чудесные вымыслы тех поэтов, для творчества которых рамки человеческой природы слишком тесны; их произведения надо рассматривать как новые миры, в которых они вправе распоряжаться, как им угодно. Итак, за крайне редкими исключениями, высочайшим предметом для пера наших историков и поэтов является человек; и, описывая его действия, мы должны тщательно остерегаться, как бы не переступить пределы возможного для него. Но и возможность сама по себе еще не является для нас оправданием; мы должны держаться также в рамках вероятного. Кажется, Аристотель сказал,а если не Аристотель, то другой умный человек, авторитет которого будет иметь столько же веса, когда сделается столь же древним,- что для поэта, рассказывающего невероятные вещи, не может служить оправданием то, что рассказываемое происходило в действительности. Но если это правило верно в отношении поэзии, то на историка его распространять не следует: ведь он обязан передавать события так, как они происходили, будь они даже настолько необычайны, что их невозможно принять без большого доверия к истории. Таковы были неудачное нашествие Ксеркса, описанное Геродотом, или успешный поход Александра, рассказанный Аррианом, а в более близкое к нам время - победа, одержанная Генрихом V при Азенкуре, или победа Карла XII, короля шведского, под Нарвой. Все эти события, чем больше над ними размышляешь, тем более кажутся удивительными. Подобные факты, поскольку они встречаются в ходе повествования и даже составляют существенную его часть, историк не только вправе передавать так, как они действительно случились, но ему было бы вовсе непростительно пропускать или изменять их. Но есть и другие факты, не столь существенные и необходимые, которые, как бы хорошо они ни были засвидетельствованы, можно тем не менее предать забвению в угоду скептицизму читателя. Такова, например, знаменитая история с духом Джорджа Вильерса; вместо того чтобы вводить ее в такое серьезное сочинение, как "История революции", ее лучше бы подарить доктору Дреленкуру: она пришлась бы как раз у места в его "Рассуждении о смерти" наряду с историей о духе миссис Виль. Правду сказать, если историк будет ограничиваться тем, что действительно происходило, и, несмотря ни на какие свидетельства, беспощадно отбрасывать все, что, по его твердому убеждению, ложно, он будет иногда впадать в чудесное, но его рассказ никогда не покажется невероятным. Он часто будет поражать читателя, но никогда не вызовет в нем той неприязненной недоверчивости, о которой говорит Гораций. Таким образом, лишь пускаясь в область вымысла, мы чаще всего погрешаем против этого правила и выходим за пределы вероятного, которых историк не покидает, пока не изменит самому себе и не начнет писать роман. В этом отношении, однако, историки, повествующие об общественных событиях, имеют преимущество над нами, бытописателями частной жизни. Доверие к историкам удерживается надолго благодаря общеизвестности излагаемых ими фактов; а официальные документы и согласные свидетельства многих авторов подтверждают истину слов их в отдаленных веках. Так, позднейшие поколения все верили в существование Траяна и Антонина, Нерона и Калигулы, и никто не сомневается, что эти герои добродетели и порока были некогда повелителями человечества. Но мы, имеющие дело с частными лицами, шарящие в самых отдаленных закоулках и раскапывающие примеры добродетели и порока в разных трущобах и глухих углах,- мы находимся в более опасном положении. Так как нас не поддержат и не подтвердят излагаемых нами событий ни общеизвестность их, ни согласные свидетельства, ни документы, то мы должны держаться в границах не только возможного, но и вероятного, в особенности изображая возвышенные добродетели и благородство сердца. Низостям и глупости, как бы ни были они чудовищны, поверят скорее,- наши порочные нравы сильно этому способствуют. Так, мы спокойно можем рассказать дело Фишера. В течение долгого времени обязанный куском хлеба щедрости мистера Дерби и получив однажды утром из его рук крупную сумму денег, человек этот не удовлетворился ею и, с целью завладеть всем содержимым письменного стола своего друга, спрятался в канцелярии Темпла, из которой был ход в квартиру мистера Дерби. Оттуда он несколько часов подслушивал, как мистер Дерби веселился с друзьями,- у него был званый вечер, на который получил приглашение и Фишер. В течение этого времени в груди Фишера ни разу не шевельнулось чувство признательности, которое удержало бы его от задуманного дела, и когда благодетель его выпустил своих гостей через канцелярию, Фишер вышел из угла, в котором скрывался, и, тихонько прокравшись за своим другом в его комнату, всадил ему в голову пулю из пистолета. Этому все охотно будут верить и тогда, когда кости Фишера сгниют так же, как сгнило его сердце. Пожалуй, не вызовет сомнений даже и то, что негодяй, явившись через два дня с молодыми дамами в театр на представление "Гамлета", с невозмутимым лицом выслушал восклицание одной из спутниц, не подозревавшей, что убийца так близко: "Боже мой, если бы сейчас тут был человек, убивший мистера Дерби!" - свидетельствуя, таким образом, о большей черствости своей совести, чем у самого Нерона, о котором Светоний говорит, что вскоре после смерти матери сознание виновности начало нестерпимо мучить его; долгое время никакие приветствия солдат, сената и народа не могли ослабить пыток его совести. Но если, с другой стороны, я скажу читателю, что знал человека, который благодаря проницательности своего ума приобрел большое состояние способом, до него еще никем не применявшимся; что он сделал это приобретение, нисколько не поступаясь своей честностью, и не только никого не обидел и не притеснил, но даже доставил огромные выгоды торговле и значительно увеличил поступления в государственную казну; что одну часть дохода от этого состояния он употребил на произведения искусства, в которых высокое достоинство сочеталось с благородной простотой, а другую - на благотворение людям, единственной рекомендацией которых были их заслуги или их нужда,- доказав, таким образом, наличие у него тонкого вкуса и доброго сердца; что он неутомимо разыскивал бедняков, с достоинством переносящих свои невзгоды, деятельно старался облегчить их участь, а потом заботливо (может быть, даже слишком заботливо) скрывал свои благодеяния; что его дом, обстановка, сады, стол, гостеприимство и благотворительность - все свидетельствовало о благородстве души, из которой оно проистекало, все было богато и со вкусом, но без мишуры, без внешнего блеска; что он исполнял все свои обязанности с пунктуальнейшей точностью; что он был наибожнейшим христианином и лояльнейшим подданным своего государя, самым нежным супругом, добрым родственником, щедрым попечителем прихода, горячим и верным другом, занимательным и остроумным собеседником, снисходительным к слугам и гостеприимным хозяином, благотворителем бедных и доброжелательным ко всем людям; если ко всему этому я прибавлю еще эпитеты мудрого, храброго, изящного, вообще все хвалебные эпитеты, какие существуют на нашем языке,- то, наверное, я вправе буду сказать: - Quis credet? Nemo, Hercule, nemo: Vel duo, vel nemo 7. И все-таки я знаю человека, наделенного всеми описанными качествами. Но единственный пример (а другого я не знаю) еще не оправдывает нас, если мы пишем для тысяч, никогда не слыхавших об этом человеке или о ком-либо подобном ему. Таких rаrае aves 8 следует предоставить авторам эпитафий или какому-либо поэту, который соизволит вплести редкое имя в двустишие или прицепить к рифме, небрежно и мимоходом, не оскорбляя читателя. Наконец, изображаемые действия должны быть не только по силам человеку и согласны с его природой вообще, но еще и вязаться с характером лица, которое их совершает, ибо то, что может показаться в одном лишь странным и удивительным, в другом становится невероятным и даже невозможным. Это последнее условие и есть то, что драматические критики называют выдержанностью характера; оно требует от автора очень верного суждения и безукоризненного знания человеческой природы. Согласно превосходному замечанию одного отличного писателя, никакая страсть не в состоянии увлечь человека к действию, противоположному ее природе, как не может быстрый поток унести лодку против своего течения. Я же осмелюсь утверждать, что поступки человека, находящиеся в прямом противоречии с внушениями его природы, если не невозможны, то, во всяком случае, невероятны и будут казаться в полном смысле слова чудесными. Припишите лучшие дела императора Антонина Нерону или худшие злодеяния Нерона Антонину - разве кто-нибудь этому поверит? Между тем, относя их по принадлежности, мы только дивимся им. Современные авторы комедий почти все впадают в указанную нами ошибку: герои их обыкновенно в течение первых четырех действий - отъявленные мерзавцы, а героини-откровенные распутницы; но в пятом - первые становятся благороднейшими джентльменами, а последние - скромными и добродетельными женщинами; между тем автор часто вовсе не утруждает себя объяснением этого чудовищного превращения и этой несообразности. Да, для этого и не укажешь другой причины, кроме той, что пьеса подходит к развязке, точно негодяю столь же естественно раскаяться в последнем действии пьесы, как в последнем акте своей жизни, что мы обыкновенно наблюдаем на Тайберне - месте, являющемся как нельзя более подходящей заключительной сценой для некоторых комедий, потому что герои их блещут обыкновенно талантами, которые не только приводят людей к виселице, но и позволяют им смотреть героями, когда петля уже надета на шею. С этими немногими ограничениями, мне кажется, каждый писатель вправе вводить чудесное как ему вздумается; и даже чем больше он будет удивлять читателя, не переступая грани вероятного, тем больше привлечет он его внимание, тем больше пленит его. Как замечает один первоклассный гений в пятой главе Батоса, "великое искусство поэзии состоит в уменье смешивать правду с вымыслом, с целью сочетать воедино вероятное с удивительным". Ибо хотя каждый хороший писатель заключает себя в границы вероятного, отсюда, однако, вовсе не следует, что изображаемые им характеры и события должны быть банальны, заурядны и пошлы - похожи на те, что встречаются на каждой улице, в каждом доме и в отделе ежедневной хроники каждой газеты. Ему не возбраняется показывать лица и вещи, о которых значительная часть его читателей, может быть, не имеет никакого понятия. Строго соблюдая вышеописанные правила, писатель выполнил свою обязанность и вправе требовать некоторого доверия со стороны читателя; и если последний этого доверия ему не оказывает, то он повинен в необоснованном скептицизме. Заговорив о читательском недоверии, я вспомнил, как многочисленная публика, состоящая из писцов и приказчиков, в один голос осудила роль молодой знатной дамы в одной пьесе, найдя ее ненатуральной, а между тем роль эта вызвала полное одобрение со стороны многих дам из высшего общества, одна из которых, особа выдающегося ума, объявила, что видит в ней портрет половины ее знакомых. ГЛАВА II, в которой хозяйка гостиницы, посещает мистера Джонса Простившись со своим другом лейтенантом, Джонс старался смежить глаза, но напрасно: ум его был слишком возбужден и встревожен, для того чтобы его мог убаюкать сон. Насладившись или, скорее, измучив себя мыслями о Софье, Джонс пролежал до самого утра и, наконец, потребовал чаю; по этому случаю хозяйка сама удостоила его своим посещением. Тут она впервые его увидела или, по крайней мере, обратила на него внимание; услышав от лейтенанта, что Джонс, по всей вероятности, джентльмен из хорошего общества, она решила оказать ему всяческое уважение, ибо гостиница, которую она содержала, была одной из тех, где, говоря языком объявлений, джентльмены могут получить за деньги самый заботливый уход. Приступив к приготовлению чая, она разрешилась следующей речью: - Вот жалость-то! Такой красивый молодой джентльмен и ценит себя так мало, что связывается с солдатьем! Они, разумеется, тоже называют себя джентльменами, но, как говорил мой первый муж, не худо бы этим джентльменам помнить, что мы за них денежки платим. Да, тяжеленько нам, хозяевам гостиниц: и плати за них, да еще принимай и угощай. Двадцать человек у меня только что переночевало, не считая офицеров; но, по мне, уж лучше простые солдаты, чем офицеры: ведь этим франтам ничем не угодишь. А взглянули бы вы, сэр, на счет: сущие пустяки! Ей-богу, куда меньше хлопот с семейством какого-нибудь сквайра, с которого получишь за ночлег шиллингов сорок или пятьдесят, не считая за лошадей. А ведь каждый такой офицеришка считает себя не хуже сквайра с годовым доходом в пятьсот фунтов! Право, смешно смотреть, как солдаты увиваются вокруг них, приговаривая: "Ваше благородие, ваше благородие". Благодарю покорно за такое "благородие", вся цена ему - один шиллинг в день! А уж как ругаются между собой, слушать страшно! Нет, не жди добра от таких дурных люден! Вот и с вами один из них поступил так грубо. Я наперед знала, как хорошо остальные будут сторожить его: все это одна шайка; и если б даже ваша жизнь была в опасности,- слава богу, вы поправились! - то таким негодяям это было бы нипочем: выпустили бы убийцу. Господи, прости им! Вот уж ни за что на свете не взяла бы такого греха на душу. Но хоть вы, слава богу, и поправляетесь, на злодея все-таки найдется управа. Вы обратитесь к ходатаю Смолу: побожусь, что он его выживет из Англии, если только тот и сам не улепетнул; ведь такие молодцы сегодня здесь, а завтра - поминай как звали! Надеюсь, однако, вперед вы будете поумнее и вернетесь к своим; бьюсь об заклад, все они в горе, что вы от них ушли; а если б еще знали, что случилось,- не дай бог! Пусть уж лучше не знают... Полно, полно, мы понимаем, в чем дело! Что за беда - не одна, так другая: у такого пригожего молодца недостатка в девицах не будет. Будь я на вашем месте, так пусть хоть первая красавица была передо мной, ни за что не пошла бы в солдаты из-за нес... Да не краснейте так! (Джонс действительно покраснел.) А вы думали, сэр, что я ничего не знаю, ничего не слышала о мисс Софье? - Как?! - воскликнул Джонс, вскакивая со своего места.- Вы знаете мою Софью? - Знаю ли? Еще бы! - отвечала хозяйка.- Сколько раз ночевала она под этой кровлей. - С теткой, не правда ли? - спросил Джонс. - Ну да, вот именно,- сказала хозяйка.- Да, да, да, я прекрасно знаю старую даму. Какая, однако, красавица мисс Софья, вот уже что правда, то правда. - Красавица! - воскликнул Джонс.- О, небо! Подобна ангельской ее краса. В ней все небесное воплощено: Любезность, чистота, правдивость, И радость вечная, и вечная любовь. Мог ли я воображать, что вы знаете мою Софью?! - Да вам хоть бы вполовину знать ее так, как я знаю,- сказала хозяйка.- Небось дорого бы дали, чтобы посидеть у ее постели? Ах, что за прелесть ее шейка! Так вот, эта красавица лежала в той самой постели, где вы сейчас лежите. - Здесь?! - воскликнул Джонс.- Здесь лежала Софья? - Да, да, здесь,- отвечала хозяйка,- на этой самой постели, где желаю, Чтоб п сейчас она очутилась; да она и сама этого желала бы, уж будьте уверены, ведь она произносила при мне ваше имя. - Неужели? Она произносила имя бедного Джонса? Нет, вы мне льстите, ни за что этому не поверю. - Ей-богу, произносила, клянусь спасением своей души! Пусть дьявол возьмет меня, если я сказала хоть одно слово неправды! Собственными ушами слышала, как она называла мистера Джонса; учтиво и скромно, не буду лгать, только я ясно видела, что думает она куда больше, чем говорит. - Дорогая хозяюшка! - воскликнул Джонс.- Если б вы знали, как я недостоин того, что она обо мне думает! Она - сама ласка, сама любезность, сама доброта! Зачем я, несчастный, на свет родился, чтоб быть причиной хоть минутной тревоги ее нежного сердца? Зачем надо мной тяготеет такое проклятие? Ведь я готов претерпеть все муки и все бедствия, какие только может придумать для человека самый злой демон, лишь бы только доставить ей какую-нибудь радость. Пытка не была бы для меня пыткой, если бы только я знал, что она счастлива. - Вот, можете себе представить,- подхватила хозяйка,- я сама тоже ей говорила, что вы любите ее верной любовью. - Но скажите, пожалуйста, сударыня, где и когда вы слышали обо мне? Ведь я никогда здесь не бывал и не помню, чтобы где-нибудь вас видел. - Да и не можете помнить,- отвечала хозяйка,- ведь вы были совсем крошкой, когда я держала вас на коленях в доме сквайра. - Как в доме сквайра? - удивился Джонс.- Так вы знаете и доброго, великодушного мистера Олверти? - Ну, понятно знаю. Кто же в вашей стороне его не знает? - Слух о его доброте разнесся, верно, и дальше,- отвечал Джонс,- но одно только небо знает его вполне - знает всю его благость, которая берет свое начало в небесах и ниспослана на землю в пример и подражание нам, грешным. Люди не способны понять его божественную доброту и недостойны ее, и меньше всех достоин ее я. Я, вознесенный им на такую высоту, бедняк низкого происхождения, взятый им к себе в дом, усыновленный им и воспитанный, как родное дитя,- я посмел своими безрассудствами прогневать его, я навлек на себя его немилость! Да, я наказан по заслугам и не буду настолько неблагодарен, чтобы считать это наказание несправедливым. Да, я заслужил, чтобы меня выгнали вон. Теперь, сударыня, я думаю, вы не будете порицать меня за то, что я пошел в солдаты, особенно при том богатстве, которое лежит у меня в кармане. С этими словами он встряхнул своим кошельком, который показался хозяйке еще более тощим, чем был на самом деле. Хозяйка, как говорится, упала с неба на землю при этом сообщении. Она холодно отвечала, что, конечно, каждый сам лучше видит, как ему поступить в том или ином положении. - Но, чу! - воскликнула она.- Мне послышалось, будто кто-то зовет. Сейчас, сейчас! Дьявол бы побрал всю нашу челядь: глухари какие-то! Придется самой спуститься. Если хотите еще покушать, я вам пришлю служанку. Сейчас! И с этими словами хозяйка, не простившись, вылетела вон из комнаты. Люди низкого звания очень скупы насчет почтения; правда, они охотно отпускают его даром особам знатным, но никогда этого не делают по отношению к равным себе, не будучи вполне уверены, что им хорошо заплатят за труды. ГЛАВА III, в которой хирург второй раз появляется на сцене Чтобы читатель не впал в заблуждение, вообразив, будто хозяйка знала больше, чем ей было известно на самом деле, и не удивился, откуда она столько знает, мы должны, прежде чем идти дальше, сказать ему, что из разговора с лейтенантом она узнала, что причиной ссоры было имя Софьи; что касается остальных ее сведений, то проницательный читатель и сам догадается из предыдущей сцены, откуда она их почерпнула. Ко всем ее достоинствам примешивалось большое любопытство, и она никого не отпускала из дому, не разведав, сколько возможно, о его имени, семье и состоянии. Как только она ушла, Джонс, позабыв осудить ее поведение, предался размышлениям на тему о том, что он лежит на той самой постели, где, как ему было сказано, лежала его дорогая Софья. Это пробудило в нем тысячу нежных и приятных мыслей, на которых мы остановились бы подольше, если бы не были убеждены, что только самая ничтожная часть наших читателей способна влюбиться, как наш герой. В этом состоянии застал его хирург, пришедший перевязать рану. Найдя пульс больного расстроенным и услышав, что он не спал, доктор объявил, что положение его очень опасно; он боялся лихорадки и хотел предупредить ее кровопусканием, но Джонс воспротивился, сказав, что не желает больше терять крови. - Попрошу вас, доктор, только положить мне повязку, и поверьте, что через два-три дня я буду совершенно здоров. - Хорошо, если мне удастся вылечить вас месяца через два,- отвечал доктор.- Ишь какой прыткий! Нет, от таких контузий скоро не поправляются. Позвольте вам заметить, сэр, что я не привык получать указания от своих пациентов и непременно должен пустить вам кровь, прежде чем делать перевязку. Джонс, однако, ни за что не желал дать своего согласия, и доктор в конце концов уступил, сказав, однако, что не отвечает за последствия и надеется, что в случае осложнений Джонс не откажется подтвердить, какой он давал ему совет. Джонс обещал. Доктор ушел в кухню и резко пожаловался хозяйке на непослушание больного, не позволившего пустить ему кровь, несмотря на лихорадку. - Ну да, обжорную лихорадку,- сказала хозяйка.- Сегодня за завтраком он уписал два большущих куска хлеба с маслом. - Очень вероятно,- отвечал хирург,- мне известны случаи аппетита во время лихорадки, и это легко объяснить: кислота, вызванная лх1хорадочной материей, может раздражить нервы грудобрюшной преграды и тем самым возбудить алчность, которую нелегко отличить от нормального аппетита, но пища не переваривается, не усваивается желудочным соком и вследствие этого разъедает отверстия сосудов и усиливает лихорадочные симптомы. Отсюда я заключаю, что положение джентльмена опасное, и если не пустить кровь, то, боюсь, он не выживет. - Каждый должен рано или поздно умереть,- сказала хозяйка,- это не мое дело. Надеюсь, доктор, вы не заставите меня держать его, когда будете бросать кровь? Но вот что шепну вам на ушко: прежде чем приступить к операции, не худо бы подумать, кто будет вашим казначеем. - Казначеем?! - воскликнул пораженный доктор.- Разве я имею дело не с джентльменом? - Я сама так думала,- сказала хозяйка,- но, как говаривал мой первый муж, человек не всегда таков, каким с виду кажется. Он гол как сокол, уверяю вас. Вы, пожалуйста, не подавайте виду, что я вам это сказала, но я считаю, что люди деловые не должны скрывать друг от друга такие вещи. - И этакий проходимец посмел давать мне указания! - с гневом воскликнул доктор.- Неужели я позволю издеваться над моим искусством субъекту, который не в состоянии заплатить мне?! Большое вам спасибо, что вы вовремя меня предупредили. Посмотрим теперь, даст он пустить себе кровь или нет! Тут доктор побежал наверх, с шумом распахнул дверь и разбудил беднягу Джонса, которому наконец удалось сладко заснуть и увидеть во сне Софью. - Дадите вы пустить себе кровь пли нет? - в бешенстве закричал доктор. - Я уже вам сказал, что не дам,- отвечал Джонс,- и искренне жалею, что вы не обратили внимания на мой ответ: ведь вы прервали самый сладкий сон в моей жизни. - Вот так многие проспали свою жизнь,- сказал доктор.- Сон не всегда полезен, так же как и пища. Однако в последний раз спрашиваю вас: дадите вы пустить себе кровь? - В последний раз отвечаю вам: не дам. - В таком случае я умываю руки,- сказал доктор,- и прошу заплатить мне за труды. За два визита по пяти шиллингов, да по пяти шиллингов за две перевязки, да полкроны за пускание крови. - Надеюсь, вы не оставите меня в этом положении? - сказал Джонс. - Непременно оставлю,- отвечал доктор. - В таком случае,- сказал Джонс,- вы обошлись со мной по-свински, и я не заплачу вам ни гроша. - Прекрасно! - воскликнул доктор. - Слава богу, что дешево отделался. И дернула же хозяйку нелегкая послать меня к такому проходимцу! С этими словами доктор выбежал из комнаты, а его пациент, повернувшись на другой бок, скоро снова заснул; но упоительный сон, к несчастью, больше ему не приснился. ГЛАВА IV, в которой выводится один из забавнейших цирюльников, какие увековечены в истории, не исключая багдадского цирюльника и цирюльника в "Дон Кихоте" Часы пробили пять, когда Джонс проснулся; он чувствовал себя настолько освеженным и подкрепленным семичасовым сном. что решил встать и одеться; с этой целью он раскрыл свой чемодан и достал чистое белье и костюм; но прежде чем одеться, накинул халат и спустился в кухню спросить чего-нибудь, что успокоило бы поднявшуюся в желудке тревогу. Встретив хозяйку, он вежливо с ней поздоровался и спросил, нет ли чего-нибудь пообедать. - Пообедать? - отвечала она.- Подходящее время думать об обеде! Готового нет ничего, да и огонь уже почти потух. - Хорошо,- сказал Джонс,- но надо же мне чего-нибудь поесть, все равно чего. Сказать вам правду, отроду я не бывал так голоден. - Что же, я могу предложить вам кусок холодной говядины с морковью.сказала хозяйка. - Ничего не может быть лучше,- отвечал Джонс.- Но вы очень обязали бы меня, если бы велели ее разогреть. Хозяйка согласилась и сказала с улыбкой, что рада видеть его здоровым. Действительно, обращение нашего героя невольно располагало к нему; хозяйка же, в сущности, была женщина незлая, только очень любила деньги и ненавидела все, имевшее хоть какую-нибудь видимость бедности. Джонс вернулся в свою комнату переодеться, пока готовился обед, а вслед за ним явился и цирюльник, которого он требовал. Этот цирюльник, известный под именем Маленького Бенджамина, был большой чудак и любитель острых словечек, из-за которых частенько подвергался разным мелким неприятностям вроде пощечин, пинков, перелома костей и т. п. Шутку понимает не каждый; да и тем, кто ее понимает, часто не нравится быть ее предметом. Но этот недостаток был в нем неизлечим, сколько ни платился он за него,- как только приходила ему на ум острота, он непременно ее выкладывал, нисколько не соображаясь ни с лицами, ни с местом, ни с временем. Было много и других особенностей в его характере, но я не буду их перечислять, потому что читатель сам легко их увидит при дальнейшем знакомстве с этой необыкновенной личностью. Желая, по понятным причинам, закончить свой туалет поскорее, Джонс находил, что брадобрей чересчур долго возится со своими приготовлениями, и попросил его поторопиться; на это цирюльник с большой серьезностью - он ни при каких обстоятельствах не растягивал лицевых мускулов - заметил: - Feslina lente 9 - пословица, которую я заучил задолго до того, как прикоснулся к бритве. - Да вы, дружище, я вижу, ученый,- сказал Джонс. - Жалкий ученый,- отвечал цирюльник.- Non omnia pos-sumus omnes 10. - Опять! - воскликнул Джонс.- Я думаю, вы можете говорить и стихами. - Извините, сэр,- сказал цирюльник, - поп tanto me dig-nor honore 11,- и, приступив к бритью, продолжал: - С тех пор как я стал разводить мыльную пену, сэр, я мог открыть только две цели бритья: одна заключается в том, чтобы вырастить бороду. Другая - чтобы отделаться от нее. Полагаю, сэр, что еще недавно вы брились ради первой из этих целей. Можете поздравить себя с успехом, так как о бороде вашей можно сказать, что она tondenti gravior 12. - А я полагаю,- сказал Джонс,- что ты большой забавник. - И сильно ошибаетесь, сэр,-отвечал цирюльник.-Я усердно занимаюсь философией; hinc illaelacrimae 13, сэр, в том все мое несчастье. Слишком большая любовь к наукам погубила меня. - Да, дружище,- сказал Джонс,- ты действительно ученее своих собратьев по ремеслу; но я не могу понять, почему твоя ученость повредила тебе? - Увы, сэр,- отвечал брадобрей,- из-за нее я лишился наследства. Отец мой был танцмейстер; и так как я научился читать раньше, чем танцевать, то он невзлюбил меня и оставил все до копейки другим своим детям... Угодно вам также и виски?.. Прошу прощения, сэр, только я нахожу здесь hiatus in manuscriptis 14. Я слышал, вы собираетесь на войну, но теперь вижу, что эти слухи вздорны. - Почему же? - Потому что вы, я полагаю, сэр, настолько рассудительны, что не пойдете сражаться с разбитой головой,- это было бы то же, что везти уголь в Ньюкасл. - Ей-богу, ты большой чудак,- воскликнул Джонс,- и мне ужасно нравятся твои шутки. Я был бы очень рад, если бы ты зашел ко мне после обеда и выпил со мной чарочку: мне хочется поближе с тобой познакомиться. - О, я готов оказать вам в двадцать раз большую любезность, если вам будет угодно принять ее. - Что ты хочешь этим сказать, дружище? - спросил Джонс. - Я с удовольствием выпью с вами целую бутылку. Ужасно люблю доброту! И если вы нашли меня забавником, то или я ничего не смыслю в лицах, или вы добрейший джентльмен на свете. Приодевшись понаряднее, Джонс сошел вниз; сам прекрасный Адонис не был, может быть, пригожее его. И все-таки красота его не оказала никакого действия на хозяйку: не обладая наружностью Венеры, эта женщина не обладала также ее вкусом. Какое счастье было бы для горничной Нанни, если бы она смотрела глазами хозяйки; но в какие-нибудь пять минут она по уши влюбилась в Джонса, что стоило ей потом многих вздохов. Эта Нанни была чудо как хороша собой и чрезвычайно скромна; она отказала уже одному трактирному слуге и нескольким молодым фермерам по соседству, но ясные очи нашего героя в один миг растопили ее ледяное сердце. Когда Джонс вошел в кухню, стол для него еще не был накрыт; да его и не к чему было накрывать, потому что обед и огонь, на котором он должен был готовиться, находились еще in status quo 15. Такое разочарование вывело бы из себя не одного философа, но Джонс остался спокоен. Он только мягко упрекнул хозяйку, сказав, что если говядину так трудно разогреть, то он съест ее холодной. Почувствовала ли хозяйка на этот раз сострадание, стыд пли что другое, не могу сказать, только она первым делом резко выбранила слуг за неисполнение приказания, которого никогда не давала, а потом, велев слуге накрыть стол в Солнце, принялась за дело всерьез и скоро приготовила обед. Солнце, куда проводили Джонса, подлинно получило свое название, как lucus a non lucendo: это была комната, куда солнце едва ли когда-нибудь заглядывало.- можно сказать, самая худшая комната в доме. И счастье Джонса, что для него нашлась хоть такая. Впрочем, он был теперь слишком голоден, чтобы замечать какие-нибудь недостатки, но, насытившись, велел подать бутылку вина в лучшее помещение и выразил некоторое неудовольствие, что его привели в такой чулан. Слуга исполнил его приказание, а через некоторое время явился и цирюльник, который не заставил бы себя так долго ждать, если бы не заслушался в кухне хозяйку, рассказывавшую всем, кто там был, историю бедняги Джонса, одну часть которой она узнала от него, а другую остроумно сочинила сама. По ее словам выходило, что "Джонс бедный безродный гоноша, которого взяли из милости в дом сквайра Олверти, обучили прислуживать, а теперь выгнали вон за нехорошие проделки, главным образом за шашни с молодой госпожой и, верно, также за кражу,иначе откуда бы взялись те гроши, что у него есть?". - Да уж, джентльмен, нечего сказать! - заключила она свою речь. - Вот как! Слуга сквайра Олверти? - воскликнул цирюльник.- А как его зовут? - Он мне сказал, что его зовут Джонс,- отвечала хозяйка,- но. может быть, это выдуманное имя. Он говорит даже, будто сквайр обращался с ним, как с родним сыном, хотя теперь и поссорился с ним. - Если его зовут Джонс, то он сказал вам правду,- заметил цирюльник,у меня есть родственники в той стороне. Говорят даже, что он его сын. - Почему же тогда он не зовется по отцу? - Не могу вам сказать,- отвечал цирюльник,- только многие сыновья зовутся не по отцам. - Ну, если бы я знала, что он сын джентльмена, хоть и побочный, я обошлась бы с ним по-другому: ведь многие из таких побочных детей становятся большими людьми; и, как говаривал мой первый муж,- никогда не оскорбляй гостя-джентльмена. ГЛАВА V Диалог между мистером Джонсом и цирюльником Этот разговор происходил частью в то время, когда Джонс обедал в чулане, частью же, когда он ожидал цирюльника в лучшем помещении. Тотчас по его окончании мистер Бенджамин, как мы сказали, явился к Джонсу и получил приглашение садиться. Налив гостю стакан вина, Джонс выпил за его здоровье, назвав его: doctissime tonsorum 16. - Ago tibi gratias, domine 17,-отвечал цирюльник и, пристально посмотрев на Джонса, произнес серьезным тоном и с кажущимся изумлением, точно узнавая в его лице когда-то виденные черты: - Разрешите мне спросить вас, сэр, не Джонсом ли вас зовут? - Да, меня зовут Джонс. - Pro deum atque hominum fidem! 18 - воскликнул цирюльник.- Какие странные бывают случаи! Я ваш покорнейший слуга, мистер Джонс. Вижу, вы меня не узнаете, и немудрено: вы видели меня только раз и были тогда совсем еще ребенком. Скажите, пожалуйста, сэр, как поживает почтеннейший сквайр Олверти? Как себя чувствует ille optimus omnium patronus? 19 - Я вижу, вы действительно меня знаете,- сказал Джонс,- но, к сожалению, не могу вас припомнить. - В этом нет ничего удивительного,- отвечал Бенджамин.- Меня удивляет только, как это я не узнал вас раньше: вы ни капельки не изменились. Скажите, сэр, не будет с моей стороны нескромностью спросить вас, куда держите путь? - Налейте вина, господин цирюльник,- отвечал Джонс,- и не задавайте больше вопросов. - Право, сэр, я вовсе не желаю быть назойливым, и надеюсь, вы не принимаете меня за человека, страдающего нескромным любопытством: этого порока никто мне не поставит в вину; но, извините меня, если такой джентльмен, как вы, путешествует без прислуги, то, надо предполагать, он хочет остаться, как говорится, in casu incognito, 20 и мне, может быть, не следовало произносить ваше имя. - Признаюсь,- сказал Джонс,-я не ожидал, чтобы меня так хорошо знали в этих местах; все же, по некоторым соображениям, вы меня обяжете, если никому не назовете моего имени, пока я отсюда не уйду. - Pauca verba 21,- отвечал цирюльник,- и я был бы очень доволен, если бы никто, кроме меня, не знал вас здесь, потому что у иных людей очень длинные языки; но, уверяю вас, я умею хранить тайну. В этом и враги мои отдадут мне справедливость. - А все-таки, господин цирюльник, ваши собратья по ремеслу, кажется, не отличаются большой сдержанностью,- заметил Джонс. - Увы, сэр! - отвечал Бенджамин.- Non, si male nunc, et olim sic erit 22. Уверяю вас, я не родился цирюльником и не готовился им быть. Большую часть жизни я провел между джентльменами и, хоть я сам это говорю, понимаю кое-что в благородном обращении. И если бы вы удостоили меня своим доверием, как некоторых других, то я доказал бы вам, что получше их умею хранить тайну. Я не стал бы трепать ваше имя в кухне при всех; потому что, скажу вам, сэр, кое-кто поступил в отношении вас некрасиво: не только объявлено во всеуслышание то, что вы сами рассказали о ссоре с сквайром Олверти, но и прибавлено еще много собственного вранья, уж это я знаю наверное. - Вы меня очень удивляете,- сказал Джонс. - Честное слово, сэр,- отвечал Бенджамин,- я говорю правду, и мне не надо пояснять вам, что речь идет о хозяйке. Рассказ ее сильно взволновал меня; надеюсь, все это ложь. Я ведь отношусь к вам с большим уважением, уверяю вас, и всегда вас уважал с тех пор, как вы показали свою доброту в поступке с Черным Джорджем, о котором все кругом говорили и многие мне писали. Вы снискали этим всеобщую любовь. Простите же меня: я задал вам свои вопросы, потому что был искренне огорчен рассказом хозяйки. Праздное любопытство мне вовсе чуждо, я люблю добрых людей, и отсюда проистекает amoris abundantia erga te 23. Всякое изъявление дружбы легко завоевывает доверие человека, находящегося в несчастье; не удивительно поэтому, что Джонс, который, помимо того, что был в беде, отличался еще чрезвычайно открытым сердцем, поверил словам Бенджамина и проникся к нему искренним расположением. Обрывки латыни, приводимые иногда Бенджамином довольно кстати, хоть и не свидетельствовали о глубоких литературных познаниях, однако показывали, что он стоит выше обыкновенного цирюльника, о том же говорило все его поведение. Джонс поверил всему, что Бенджамин сообщил о своем происхождении и воспитании, так что после долгого упрашивания наконец; сказал: - Раз уж вы, друг мой, слышали столько обо мне и желаете знать всю правду, то я расскажу вам все, что произошло, если у вас есть терпение выслушать. - Терпение? - воскликнул Бенджамин.- Да я готов слушать вас без конца и от всего сердца благодарю за честь, которую вы мне оказываете! Джонс рассказал ему все, как было, опустив только несколько подробностей, а именно: обо всем, что случилось в день его поединка с Твакомом. Он закончил упоминанием о своем решении поступить в матросы, переменить которое заставили его и привели сюда вести о мятеже в Шотландии. Бенджамин весь обратился в слух и ни разу не прервал рассказчика; но когда Джонс кончил, он не удержался от замечания, что враги, должно быть, наклепали па него что-нибудь поважнее и восстановили против него мистера Олверти, иначе такой добрый человек никогда не выгнал бы из дому своего воспитанника, которого так сердечно любил. На это Джонс отвечал, что он не сомневается в том, что были пущены в ход низкие происки с целью погубить его. И действительно, всякий, вероятно, сделал бы то же замечание на месте цирюльника: ведь из рассказа Джонса не видно было, почему он заслужил наказание, его поступки не могли теперь представиться в том невыгодном свете, в каком они были изображены Олверти. Джонс не мог также ничего сообщить о тех наветах на него, которые время от времени поступали к Олверти, потому что сам ничего о них не знал; равным образом, как мы уже сказали, он умолчал в своем рассказе о некоторых существенных фактах. Словом, все рисовалось теперь в столь благоприятных для Джонса красках, что сама злоба едва ли могла бы найти какой-нибудь повод для его обвинения. Нельзя сказать, чтобы Джонс хотел скрыть или приукрасить истину, напротив - осуждение собственных поступков, за которые он был наказан мистером Олверти, ему было бы приятнее, чем упрек в несправедливости по адресу этого достойного человека. Но так случилось, и так будет всегда: как бы ни был человек честен, а отчет о собственном поведении невольно окажется у него благоприятным; пороки выходят из его уст очищенными и, подобно хорошо процеженной мутной жидкости, оставляют всю свою грязь внутри. Факты могут быть одни и те же, но побудительные причины, обстановка и следствия настолько различны, когда кто-нибудь сам рассказывает свою историю и когда ее рассказывает недоброжелатель, что мы едва соглашаемся признать, что в обоих случаях речь идет об одном и том же. Хотя цирюльник проглотил историю Джонса с большой жадностью, но она не дала ему полного удовлетворения. Было еще одно обстоятельство, которое, несмотря на всю его нелюбознательность, ему страшно хотелось узнать. Джонс говорил о своей любви и о соперничестве с Блайфилом, но тщательно избегал назвать имя дамы. Вот почему, после некоторого колебания и многократно откашлявшись, Бенджамин наконец попросил позволения узнать имя той, которая была, по-видимому, главной причиной всех несчастий. Джонс помолчал с минуту и сказал: - Так как я столько уже вам доверил и так как имя ее, боюсь, стало известно уже слишком многим, то я не скрою его и от вас. Ее зовут Софья Вестерн. - Pro deum atque hominum fidem! У сквайра Вестерна уже взрослая дочь? - Да, - отвечал Джонс, - и ничто в мире не может сравниться с ней. Такой красоты еще никто не видывал. Но красота - самое меньшее из ее совершенств. Что за ум! Что за доброта! За целый век мне не перечесть и половины ее достоинств! - У мистера Вестерна взрослая дочь! - продолжал изумляться цирюльник.- Я помню отца еще мальчиком; да, tenipus edax rerum 24. Вино было выпито, и цирюльник непременно хотел поставить от себя бутылку. Но Джонс наотрез отказался, сказав, что уже и без того выпил лишнее и теперь хочет вернуться к себе в комнату и достать какую-нибудь книгу. - Книгу? - подхватил Бенджамин.- Какую же, латинскую или английскую? У меня есть интересные на обоих языках: Erasmi "Colloquia", Ovid "De Tristibus", "Gradus ad Pamassum", есть тоже несколько английских; правда, они немного потрепаны, но превосходные книги: большая часть хроник Слоу, шестой том Гомера в переводе Попа, третий том "Зрителя", второй том римской истории Ичарда, самоучитель ремесл, "Робинзон Крузо", "Фома Кемпийский" и два тома сочинений Тома Брауна. - Этого писателя я никогда не читал,- сказал Джонс,- дайте мне, пожалуйста, один том. Цирюльник заявил, что книга доставит ему большое удовольствие, так как считал автора ее одним из величайших умов, какие когда-либо порождала Англия. Дом Бенджамина был в двух шагах, и он в одну минуту сбегал за сочинениями Тома Брауна; Джонс еще раз строжайше наказал ему хранить тайну, Бенджамин поклялся, и они расстались: цирюльник ушел домой, а Джонс - к себе в комнату. ГЛАВА VI, в которой раскрываются новые таланты мистера Бенджамина и будет сообщено, кто этот необыкновенный человек На следующее утро Джонс почувствовал некоторое беспокойство по случаю дезертирства хирурга: он боялся, как бы не вышло осложнений, если рана не будет перевязана, поэтому спросил у слуги, нет ли поблизости других хирургов. Слуга сказал, что есть один, и недалеко, только он не любит, когда к нему обращаются после других врачей. - Позвольте, сударь, дать вам совет,- прибавил он,- никто в целой Англии не перевяжет вам раны лучше, чем ваш вчерашний цирюльник. Он считается у нас в околотке первым искусником, когда надо резать или кровь бросить. Только три месяца, как он здесь, а уже вылечил несколько тяжелых больных. Слуга тотчас же был послан за Бенджамином, и тот, узнав, зачем его требуют, приготовил все необходимое и явился к Джонсу, но его фигура и осанка при этом настолько отличались от вчерашнего, когда он держал таз под мышкой, что в нем едва можно было признать того же самого человека. - Я вижу, tonsor 25, вы знаете несколько ремесел,- сказал Джонс.Отчего вы мне не сообщили об этом вчера? - Хирургия,- важно отвечал Бенджамин,- профессия, а не ремесло. Я не сообщил вам вчера, что занимаюсь этим искусством, потому что считал вас на попечении другого джентльмена, а я не люблю становиться поперек дороги моим собратьям. Ars onmibus communis 26. А теперь, сэр, позвольте осмотреть вашу голову; пощупав ваш череп, я скажу вам мое мнение. Джонс не очень доверял этому новому эскулапу, однако позволил ему снять повязку и взглянуть на рану. Осмотрев ее, Бенджамин начал охать и качать головой. Тогда Джонс довольно раздраженным тоном попросил его не валять дурака и сказать, как он его находит. - Прикажете, чтобы я отвечал как хирург или как друг? - спросил Бенджамин. - Как друг и серьезно,- сказал Джонс. - Так даю вам честное слово,- отвечал Бенджамин,- что потребовалось бы большое искусство, чтобы помешать вам сделаться совершенно здоровым после двух-трех перевязок; и если вы позволите применить мое средство, то я ручаюсь за успех. Джонс дал согласие, и цирюльник наложил пластырь. - А теперь, сэр,- сказал Бенджамин,- разрешите мне снова сделаться профессионалом. Производя хирургические операции, человек должен напускать на себя важный вид, иначе никто не станет к нему обращаться. Вы не можете себе представить, сэр, как много значит важный вид при исполнении важной роли. Цирюльнику позволительно смешить вас, но хирург должен заставить вас плакать. - Господин цирюльник, или господин хирург, или господин цирюльник-хирург...- начал Джонс. - Дорогой мой,- прервал его Бенджамин.- Infandum, rеgina, jubes renovare dolorem 27. Вы напомнили мне о жестоком разобщении двух связанных между собой братств, губительном для них обоих, как и всякое разъединение, по старинной пословице: vis unita fortior 28, и найдется немало представителей того и другого братства, которые способны их совместить. Какой удар это был для меня, соединяющего в себе оба звания! - Ладно, называйтесь как вам угодно,-продолжал Джонс,- только вы, несомненно, один из самых забавных людей, каких я когда-либо встречал; в вашей жизни, наверно, есть немало удивительного, и, согласитесь, я имею некоторое право о ней узнать. - Я с вами согласен,- отвечал Бенджамин,- и охотно расскажу вам о себе, когда у вас будет досуг послушать, потому что, должен вас предупредить, это потребует немало времени. Джонс сказал на это, что никогда у него не было столько досуга, как сейчас. - Хорошо, в таком случае я вам повинуюсь,- сказал Бенджамин,- но сначала разрешите запереть дверь, чтобы никто нам не помешал. Он запер дверь и, подойдя с торжественным видом к Джонсу, сказал: - Для начала должен объявить вам, сэр, что вы мой злейший враг. Джонс так и привскочил при этом неожиданном заявлении. - Я ваш враг, сэр? - сказал он с крайним изумлением и даже несколько нахмурившись. - Нет, нет, не сердитесь,- успокоил его Бенджамин,- потому что, уверяю вас, сам я нисколько не сержусь. Вы совершенно неповинны в намерении причинить мне зло, потому что были тогда ребенком; вы тотчас разгадаете загадку, как только я назову свое имя. Вы никогда не слыхали, сэр, о некоем Партридже, который имел честь прослыть вашим отцом и несчастье лишиться из-за этой чести куска хлеба? - Как же, слышал,- отвечал Джонс,- и всегда считал себя его сыном. - Этот Партридж - я, сэр, - сказал Бенджамин, - но я освобождаю вас от всяких сыновних обязанностей, потому что, смею вас уверить, вы не сын мой. - Как! - воскликнул Джонс.- Возможно ли, чтобы ложное подозрение навлекло на вас тяжелые последствия, так хорошо мне известные? - Возможно,- отвечал Бенджамин,- потому что так оно и есть. Но хотя для человека довольно естественно ненавидеть даже невинные причины своих страданий, однако у меня другая натура. Как я уже сказал, я полюбил вас с тех пор, как услышал о вашем поступке с Черным Джорджем; и наша необыкновенная встреча служит ручательством, что вам суждено вознаградить меня за все невзгоды, которые я претерпел из-за вас. Вдобавок, накануне нашей встречи мне снилось, что я споткнулся о табурет и не ушибся,- явно благоприятное предзнаменование; а прошедшую ночь мне опять снилось, будто я еду позади вас на белой, как молоко, кобыле,тоже превосходный сон и предвещает мне большое счастье, которое я решил не упускать, если только вы не будете жестоки и не откажете мне. - Я был бы очень рад, если бы в моей власти было вознаградить вас, мистер Партридж, за все, что вы претерпели из-за меня, но сейчас я не вижу к тому никакой возможности. Однако даю вам слово, я не откажу вам ни в чем, что мне по силам. - О, это вам по силам,- сказал Бенджамин,- позвольте мне только сопровождать вас в вашем походе. Это желание до такой степени захватило меня, что отказ ваш убьет разом и цирюльника и хирурга. Джонс с улыбкой отвечал, что ему было бы очень прискорбно быть причиной такого значительною ущерба обществу. Он принялся, однако, отговаривать Бенджамина (которого впредь мы будем называть Партриджем) от его намерения, но все было напрасно: Партридж твердо уповал на свой сон о молочно-белой кобыле. - Кроме того, заверяю вас, сэр,- сказал он,- я ничуть не меньше вашего привержен делу, за которое вы идете сражаться, и все равно пойду, позволите ли вы мне идти с вами или нет. Джонс, которому Партридж пришелся по сердцу столько же, как и он Партриджу, и который, уговаривая цирюльника остаться, руководился не внутренним побуждением, а заботой об интересах ближнего, наконец дал свое согласие, видя твердую решимость своего друга, но потом опомнился и сказал: - Вы, может быть, думаете, мистер Партридж, что я буду вас содержать? Так знайте, что мне это не по средствам.- И с этими словами он достал свой кошелек и вынул оттуда девять гиней, объявив, что это все его состояние. Партридж отвечал, что он уповает только на его будущие милости, ибо твердо убежден, что Джонс скоро будет иметь довольно средств. - А теперь, сэр, - сказал он.- мне кажется, я богаче вас, и все, что я имею,- к вашим услугам и в вашем распоряжении. Пожалуйста, возьмите себе все и позвольте мне только сопровождать вас в качестве слуги. Nil desperanduin es Teucro duce et auspice Teucro 29. Джонс, однако, самым решительным образом отклонил это великодушное предложение. Решено было отправиться в путь на следующее утро, но тут встретилось затруднение насчет багажа: чемодан Джонса был слишком велик для того, чтобы его можно было тащить, не имея лошади. - Если смею подать совет,- сказал Партридж,- этот чемодан со всем его содержимым лучше оставить здесь и взять с собой только немного белья. Мне нетрудно будет нести его, а прочие ваши вещи останутся в полной сохранности под замком в моем доме. Предложение это было немедленно принято, и цирюльник удалился приготовить все необходимое для задуманного путешествия. ГЛАВА VII, которая содержит, более серьезные доводы в защиту поведения Партриджа; оправдание слабодушия Джонса и несколько новых анекдотов о хозяйке Хотя Партридж был одним из суевернейших людей на свете, однако едва ли он пожелал бы сопровождать Джонса в его путешествии единственно вследствие приснившихся ему табурета и белой кобылы, если бы не имел в виду ничего лучшего, чем поживиться частью добычи, захваченной на поле сражения. Действительно, раздумывая над рассказом Джонса, он не мог допустить мысли, чтобы мистер Олверти прогнал своего сына (а он был твердо убежден, что Джонс его сын) по тем причинам, которые ему были указаны. Отсюда он заключил, что весь рассказ Джонса-выдумка и что Джонс, о сумасбродствах которого ему часто писали, попросту бежал от своего отца. Тогда ему пришло на ум, что, уговорив молодого джентльмена вернуться домой, он окажет Олверти услугу и тем загладит свои прежние провинности; ему даже казалось, что весь гнев Олверти напускной и что сквайр принес Партриджа в жертву ради спасения своего доброго имени: чем же еще можно было объяснить отеческую заботливость о найденыше и крайнюю суровость к нему, Партриджу, который, не зная за собой никакой вины, не мог допустить, чтобы и другие могли считать его виновным; чем объяснить тайно оказываемую ему денежную поддержку, после того как он публично лишен был пенсии,- поддержку, на которую он смотрел как на своего рода отступное или, лучше сказать, как на вознаграждение за несправедливость? Ибо людям несвойственно относить получаемые ими благодеяния на счет бескорыстного участия, если они могут приписать их какому-нибудь другому побуждению. Если ему удастся, стало быть, убедить каким-либо способом молодого джентльмена вернуться домой, то он - в этом не могло быть сомнений - снова войдет в милость Олверти и будет щедро вознагражден за труды, даже, может быть, получит право снова поселиться в родной стороне, чего сам Улисс не желал пламеннее, чем бедняга Партридж. Что же касается Джонса, то он поверил каждому слову Партриджа и не сомневался, что единственными побуждениями цирюльника были любовь к нему и преданность делу, за которое он шел сражаться,- опрометчивость, заслуживающая самого строгого порицания, ибо никогда нельзя полагаться на чужую правдивость. Откровенно говоря, превосходное качество - осмотрительность - люди получают только из двух источников: долгого опыта и натуры, под каковой, как мне кажется, следует подразумевать гениальность или большие природные дарования; и этот второй путь бесконечно лучше первого не только потому, что мы вступаем на него гораздо раньте, но и потому, что он гораздо безошибочнее и надежнее; ведь сколько бы раз нас ни обманывали другие, мы все-таки надеемся встретить честного человека; между тем как тот, кому внутренний голос говорит, что это невозможно, должен быть очень уж глуп, давая себя обмануть. Джонс не владел этим даром от природы и был слишком молод, чтобы приобрести его с помощью опыта, ибо к мудрой осмотрительности, добываемой этим путем, мы обыкновенно приходим только на склоне жизни; вот отчего, должно быть, иные старики относятся так презрительно к уму всякого, кто чуточку их помоложе. Большую часть дня Джонс провел в обществе нового знакомого. Это был не кто иной, как хозяин дома, или, лучше сказать, муж хозяйки. Он очень поздно спустился вниз после сильного припадка подагры, которая обыкновенно на целые полгода приковывала его к постели; другую половину года он прохаживался по дому, курил трубку и сидел за бутылкой с приятелями, не утруждая себя никакой работой. Воспитан он был, как говорится, джентльменом, то есть для ничегонеделания, и промотал небольшое состояние, полученное им по наследству от дяди-фермера, увлекаясь охотой, конскими состязаниями и петушиными боями. Хозяйка гостиницы вышла за него замуж, питая кое-какие надежды, которые он давно уже не в силах был осуществлять, и возненавидела его за это от всего сердца. Но так как он был человек крутого нрава, то ей пришлось ограничиться частыми попреками и нелестными для него сравнениями с первым мужем, похвала которому вечно была у нее на устах. Распоряжаясь большей частью доходов, она взяла на себя заботы по управлению семейством и только управление мужем, после долгой и бесплодной борьбы, принуждена была предоставить ему самому. Вечером, когда Джонс удалился в свою комнату, между любящими супругами возник из-за него маленький спор. - Вы, я вижу, клюкнули с нашим джентльменом? - сказала жена. - Да, мы с ним осушили бутылочку,- отвечал муж.- Он настоящий джентльмен и знает толк в лошадях. Правда, молод еще и мало видел свет, почти не бывал на скачках. - Эге, да он вашего поля ягода! - воскликнула жена.- Уж если лошадник, то, разумеется, джентльмен. Черт бы побрал таких джентльменов! Лучше бы они мне никогда на глаза не попадались. И точно, есть мне за что любить лошадников! - Понятно, есть за что,- отвечал муж,- ведь я тоже им был. - Да, спору нет - вы чистокровный лошадник! Как говаривал мой первый муж, я могла бы поместить все ваше добро себе в глаз и видела бы ничуть не хуже. - К чертям вашего первого мужа! - Не оскорбляйте человека, которого вы не стоите,- сказала жена.Если бы он был жив, вы бы не посмели так говорить. - Неужто вы думаете, что я трусливей вас? А ведь вы при мне и не так его честили. - Если я и говорила что дурное о нем, так потом долго каялась. И если он, по доброте своей, прощал мне то или другое сгоряча сказанное слово, то уж вам-то не пристало попрекать меня за это. Он был мне муж, настоящий муж; и если я иногда в сердцах и бранила его, то никогда не называла бездельником - нет, не буду клепать на себя, никогда не называла его бездельником. Она долго еще говорила в таком роде, но муж уже не слышал; закурив трубку, он проворно вышел вон, прихрамывая на обе ноги. Мы не будем передавать ее речи читателю, потому что она все больше и больше сбивалась на предметы, неудобные зля помещения на страницах этой истории. Рано поутру Партридж появился у постели Джонса, совсем снаряженный в путь, с дорожным мешком за плечами; это было его собственное изделие, ибо, помимо прочих своих талантов, Партридж был и порядочный портной. Он уже уложил в мешок весь запас своего белья, состоявший из четырех рубашек, к которым присоединил теперь восемь рубашек мистера Джонса; затем, упаковав чемодан, отправился было с ним к себе домой, но был остановлен на дороге хозяйкой, запретившей выносить какие-либо вещи, пока не будет заплачено по счету. Хозяйка была, как мы уже сказали, неограниченной повелительницей в стенах своего дома, и поэтому ее законам необходимо было подчиняться. Счет тотчас же был выписан и оказался гораздо внушительнее, чем Джонс мог ожидать, судя по угощению. По этому случаю мы должны разоблачить некоторые правила, почитаемые трактирщиками за великие тайны своего ремесла. Первое: если в их заведении есть что-нибудь хорошее (что случается чрезвычайно редко), то подавать его только особам, путешествующим с большой помпой; второе: за самую дрянную провизию назначать ту же цену, что и за хорошую; и третье: если постоялец требует мало, то брать с него за каждую вещь вдвое, так чтобы итог получался в общем одинаковый. Когда счет был выписан и оплачен, Джонс с Партриджем, нагруженным поклажей, отправились в дорогу. Хозяйка не удостоила даже пожелать им доброго пути, потому что ее гостиница предназначалась, как видно, для людей избранного общества, а все добывающие себе пропитание от особ высоко стоящих - не знаю почему - исполняются великого презрения к остальному человечеству, как если бы они сами были важными господами. ГЛАВА VIII Джонс прибывает в Глостер и останавливается в "Колоколе"; характеристика этого заведения, а также кляузника, с которым он там встречается Покинув вышеописанным образом свою стоянку,