унесло шлюпку, подвешенную по старинному астурийскому обычаю к бушприту; третьей сорвало блинда-рей; четвертой - статую богородицы и фонарь. Уцелел один лишь руль. Фонарь заменили крупной гранатой, которую повесили на форштевне, наполнив ее горящей смолой и паклей. Мачта, сломанная пополам, унизанная сверху донизу клочьями парусов, обрывками снастей, остатками блоков и рей, загромождала палубу. Падая, она пробила правый борт. Судовладелец, не выпускавший ни на минуту румпеля, крикнул: - Ничего еще не потеряно, пока мы можем управлять судном. Подводная часть совсем не повреждена! Давай сюда топоры! Топоры! Мачту в море! Расчищай палубу! Экипаж и пассажиры работали с тем лихорадочным возбуждением, какое появляется у людей в самые решительные моменты жизни. Несколько взмахов топора, и дело было сделано. Мачту выкинули за борт. Палуба была очищена. - А теперь, - продолжал судохозяин, - возьмите фал и принайтовьте меня к рулю. Его привязали к румпелю. Пока его привязывали, он смеялся. Он крикнул морю: - Реви, старина, реви! Видывал я и почище бури у мыса Мачичако! Когда его всего обкрутили канатами, он обеими руками схватился за румпель и заорал в порыве восторга, который вызывает в нас борьба с опасностью: - Все идет отлично! Слава Буглосской божьей матери! Держим курс на запад! Внезапно сбоку налетела огромная волна и хлынула на корму. Во время бури не раз поднимается такой свирепый вал: как беспощадный тигр, он сначала крадется по морю ползком, потом с рычанием и скрежетом набрасывается на гибнущий корабль и превращает его в щепы. Вей кормовая часть "Матутины" скрылась под горою пены, и в ту же минуту среди черного хаоса налетевших хлябей раздался громкий треск. Когда пена схлынула и из воды снова показалась корма, на ней не было уже ни судохозяина, ни руля. Все исчезло бесследно. Руль вместе с привязанным к нему человеком унесло волной в ревущий водоворот. Главарь шайки, пристально всматриваясь в окружавшую темноту, воскликнул: - Te burlas de nosotros? [Издеваешься ты над нами? (исп.)] Вслед за этим негодующим криком раздался другой: - Бросим якорь! Спасем хозяина! Кинулись к кабестану. Отдали якорь. На урках бывает только один якорь. Попытка привела к тому, что "Матутина" потеряла своя единственный якорь. Дно было скалистое, волнение неистовое. Канат порвался, как волосок. Якорь остался на дне морском. От водореза сохранилась лишь фигура ангела, глядевшего в подзорную трубу. С этой минуты урка сделалась добычей волн. "Матутина" была безнадежно оголена. Это судно, еще совсем недавно крылатое, можно сказать - грозное в своем стремительном беге, было теперь совершенно беспомощно. Вся оснастка была сорвана и пришла в полную негодность. Точно окаменев, оно без сопротивления подчинилось яростному произволу волн. В несколько мгновений парящий орел превратился в ползающего калеку: такие метаморфозы возможны только на море. Порывы шторма ежеминутно возрастали, приобретая чудовищную силу. У бури - исполинские легкие. Она беспрестанно нагнетает новый ужас, сгущает мрак, хотя он как будто и не допускает, по самой своей сущности, никаких градаций. Колокол посреди моря отчаянно гудел, словно его раскачивала чья-то безжалостная рука. "Матутина" неслась по воле волн. Так носится пробка, перескакивая с гребня на гребень. Она то ныряла, то снова всплывала наверх. Казалось, каждую минуту она может перевернуться, как мертвая рыба, брюхом кверху. Единственное, что спасало урку от гибели, - это прочность корпуса, не давшего ни малейшей течи. Сколько ни трепала ее буря, все доски внутренней обшивки были на месте. Не было ни одной трещины или щели, ни одна капля воды не попала в трюм. Это было чрезвычайно важно, ибо насос испортился и не действовал. Урка прыгала по волнам в какой-то дикой пляске. Палуба судорожно вздымалась и опускалась, как диафрагма человека, которого тошнит. Казалось, она всячески старается изрыгнуть ютившихся на ней людей. Они же, не в силах ничего предпринять, только цеплялись за безжизненно повисшие снасти, за доски, за краспис, за рустов, за линьки, за обломки вздувшихся переборок, гвоздями раздиравшие им руки, за искривленные ридерсы, за самые незначительные выступы на всем, что еще оставалось после катастрофы. Время от времени они прислушивались. Звон колокола доносился все слабее и слабее. Казалось, он тоже был в агонии. Его удары напоминали прерывистое хрипение умирающего. Но вот и оно прекратилось. Где же они находились? В каком расстоянии от буя? Звон колокола испугал их, его молчание повергло их в ужас. Ветер гнал их, быть может, туда, откуда нет возврата. Они чувствовали, что новый яростный шторм мчит их к чему-то страшному. Остов "Матутины" несся неизвестно куда среди непроглядной тьмы. Нет ничего ужаснее стремительного движения навстречу неведомой цели. Со всех сторон - впереди них, сзади них и под ними - зияла бездна. Это не было уже бегом, это было стремительным падением. Вдруг сквозь оплошную завесу снежной метели мелькнуло что-то красное. - Маяк! - закричали погибающие. 11. КАСКЕТЫ Это был действительно Каскетский маяк. В девятнадцатом столетии маяк - это высокое конусообразное; каменное сооружение, вверху которого находится осветительный аппарат, устроенный по всем правилам науки. В частности, Каскетский маяк в настоящее время представляет собою тройную башню с тремя вращающимися огнями. Световые приборы, приводимые в движение при помощи часовых механизмов, совершают оборот вокруг своей оси с такой точностью, что вахтенный, наблюдающий их огни в открытом море, успевает сделать десять шагов по палубе во время проблеска и двадцать пять во время затмения. Вся система построена на строжайшем расчете как фокусных расстояний, так и вращающегося восьмигранного барабана, образованного восемью ступенчатыми плоско-выпуклыми стеклами, сверху и снизу которых помещаются диоптрические зеркала; эта тончайшая аппаратура защищена от напора ветра и от прибоя волн литыми миллиметровыми стеклами; однако даже такие стекла иногда разбивают своим клювом морские орлы, налетающие, как огромные ночные мотыльки, на исполинские фонари маяков. Здание, заключающее в себе этот механизм и служащее ему как бы оправой, отличается не меньшей математической точностью устройства. Все в нем просто, соразмерно, целесообразно, строго, стройно. Маяк - это цифра. В семнадцатом веке маяк был, так сказать, пышным украшением земли на берегу моря. Башня маяка привлекала к себе внимание вычурным великолепием своей архитектуры. Она была перегружена множеством балконов, балюстрад, башенок, ниш, беседок, флюгеров. Сверху донизу ее усеивали лепные украшения в виде голов, статуи, решетки, завитки, рельефы, фигурки, дощечки с надписями. Pax in bello [мир во время войны (лат.)] - гласил Эддистоунский маяк. Заметим мимоходом, что это провозглашение мира не всегда обезоруживало океан. Уинстенлей воспроизвел эту надпись на маяке, сооруженном им на свои средства в дикой местности близ Плимута. По окончании постройки он поселился в башне, желая лично проверить, как выдержит она бурю. Но буря налетела и унесла в море и маяк и Уинстенлея. Эти чрезмерно затейливые сооружения, со всех сторон открытые ветрам, навлекали на себя ярость ураганов, подобно тому как генералы в цветных, расшитых золотом мундирах оказываются во время битвы наиболее уязвимой целью. Помимо украшений из камня, на маяках были украшения из железа, меди, дерева; металлические части изобиловали рельефами, деревянные - всякого рода выступами. По наружным стенам маяка, вделанные среди арабесок, лепились всевозможные снаряды, годные и непригодные к употреблению: лебедки, тали, блоки, багры, лестницы, грузоподъемные краны, дреки. На самой вершине башни, вокруг фонаря, на кованых, искусной работы кронштейнах были утверждены огромные железные подсвечники, в которые вставлялись куски просмоленного каната, - этих факелов не мог погасить самый сильный ветер. Вся башня сверху донизу была убрана морскими флагами, вымпелами, флюгарками, знаменами, султанами, наметами, укрепленными на флагштоках и поднимающимися от яруса к ярусу до самого фонаря; эта пестрая смесь разноцветных флагов, гербов различной формы и сигналов во время бури живописной массой лоскутьев весело развевалась вокруг пылавшего пламени. Дерзкий огонь на краю пучины походил на вызов и пробуждал отвагу у мореплавателей, терпевших бедствие в море. Но Каскетский маяк совсем не был похож на эти маяки. В ту пору это был простой старинный, самого примитивного устройства маяк, воздвигнутый по приказанию Генриха I после гибели "Бланш-Нефа": на вершине утеса в железной клетке горел костер - высокая груда углей, обнесенная решеткой, и ветер раздувал языки пламени. Единственным усовершенствованием, сделанным в этом маяке со времени его сооружения в двенадцатом веке, были кузнечные мехи, приводимые в движение зубчатым колесом с каменной гирей; их присоединили к железной клетке в 1610 году. Для морских птиц эти старинные маяки представляли несравненно большую опасность, чем нынешние. Привлеченные ярким светом, птицы слетались на огонь и попадали прямо в костер; там они прыгали, как адские духи, корчась в предсмертных судорогах; иногда они вырывались из раскаленной клетки и падали на скалу, обугленные, искалеченные, ослепленные, как падает ночная мошкара, обгоревшая в пламени лампы. Вполне оснащенному судну, повинующемуся воле кормчего, Каскетский маяк нередко оказывает услугу. Он кричит ему: "Берегись!" Он предупреждает его о близости рифа. Но для судна, потерявшего и такелаж и руль, он только страшен. Оголенный остов корабля, беспомощный, бессильный в борьбе с бешеным натиском волн, беззащитный против шторма, - рыба без плавников, бескрылая птица, - он может плыть лишь туда, куда его гонит ветром. Маяк указывает ему роковое место, где его ждет неминуемая гибель, освещает его могилу. Маяк для него - погребальный факел. Озарять путь к неотвратимому, предупреждать о неизбежном - какая трагическая насмешка! 12. ПОЕДИНОК С РИФОМ Несчастные, погибавшие на "Матутине", сразу же поняли горькую насмешку судьбы. При виде маяка они сначала приободрились, затем пришли в отчаяние. У них не было выхода, они ничего не могли предпринять. К волнам вполне применимо изречение, относящееся к царям: всякий, кто им подвластен, становится их жертвой. Хочешь не хочешь, надо терпеть все их безрассудства. Ветер гнал урку на Каскеты. Приходилось плыть по воле ветра. Сопротивляться было невозможно. Судно быстро несло на риф. Беглецы чувствовали, что дно мелеет; если бы измерение лотом имело для них какой-либо смысл, они убедились бы, что глубина моря здесь не больше трех-четырех брассов. Они прислушивались к глухому рокоту волн, врывающихся в расщелины подводных скал. Они различали у подножия маяка, между двумя гранитными выступами, темную полоску - узкий пролив, соединявший с океаном страшную бухточку, на дне которой, как можно было предположить, покоилось немало человеческих скелетов и разбитых остовов кораблей. Это был скорее зев пещеры, чем вход в гавань. С вершины маяка доносилось потрескивание костра в железной клетке, его багровые вспышки угрюмо освещали картину бури, пламя, сталкиваясь с градом, разрывало пелену тумана, черная туча, словно змей, сцепившийся со змеем, вступала в схватку с красным дымом, взлетали, подхваченные ветром, мелкие горящие головешки, и снежные хлопья, казалось, обращались в бегство перед внезапным натиском искр. Контуры рифов, вначале еле заметные, теперь выступали совершенно отчетливо - беспорядочное нагромождение скал с их пиками, гребнями и ребрами. Очертания углов обозначались ярко-алыми линиями, а скаты - кровавыми огненными бликами. По мере того как они приближались к рифу, его громада, разрастаясь ввысь и вширь, становилась все более зловещей. Одна из женщин, ирландка, исступленно перебирала четки. Обязанности лоцмана, лежавшие на погибшем судохозяине, пришлось взять на себя главарю шайки, который был капитаном. Баски все без исключения отлично знают горы и море. Они не боятся пропастей и не теряются при кораблекрушениях. Судно подходило к самому рифу - вот-вот налетит на него. Внезапно северный склон Каскетов оказался так близко, что гранитная их стена сразу заслонила собою маяк. Виден был только утес да свет, пробивавшийся из-за него. Скала, выступавшая из тумана, напоминала женскую фигуру в черном с огненным чепцом на голове. Эта скала, пользующаяся дурной славой, носит название Библе. Она является крайней северной точкой рифа, ограниченного с юга другим утесом, известным под именем Этак-о-Гильме. Главарь шайки, окинув взглядом Библе, крикнул: - Не найдется ли охотника доплыть с перлинем до бурунов? Кто умеет плавать? Ответа не последовало. Никто из находившихся на борту не умел плавать, даже матросы, - явление, довольно обычное среди моряков. Наполовину оторвавшийся от бортовой обшивки лонгкарлинс болтался на скрепах. Главарь шайки схватил его обеими руками и сказал: - Помогите мне. Лонг-карлинс оторвали совсем. Теперь им можно было пользоваться как угодно. Из орудия обороны он стал наступательным орудием. Это было довольно длинное бревно, вырезанное из сердцевины дуба, крепкое и толстое, одинаково пригодное и для нападения и для упора; оно могло служить и рычагом для подъема груза и тараном для разрушения башни. - Становись! - крикнул главарь. Все шестеро, выстроившись в ряд и упершись изо всех сил в обломок мачты, держали лонг-карлинс горизонтально за бортом, как копье, направленное в ребро утеса. Это был опасный маневр. Атаковать гору - дерзость немалая. Все шестеро могли быть сброшены в воду обратным толчком. Борьба с бурей чревата неожиданностями. Вслед за штормом - риф. На смену ветру - гранит. Приходится иметь дело то с неуловимым, то с несокрушимым. Наступила одна из тех минут, когда у людей сразу седеют волосы. Риф и судно должны были вступить друг с другом в схватку. Утес терпелив. Он спокойно выжидал этого мгновения. Набежала волна и положила конец ожиданию. Она подхватила судно снизу, приподняла его на своем гребне и с минуту раскачивала, как праща раскачивает камень. - Смелей! - крикнул главарь. - Ведь это всего только утес, а мы - люди! Бревно держали наготове. Все шесть человек как бы срослись с ним. Острые шипы лонг-карлинса врезались им в подмышки, но никто не почувствовал боли. Волна швырнула урку на скалу. Столкнувшись, они окрылись в бесформенном облаке пены, которое всегда готово скрыть от взоров такие столкновения. Когда пенное облако скатилось в море и волна отхлынула от утеса, все шесть человек лежали на палубе; но "Матутина" уже огибала буруны. Бревно выдержало испытание, и толчок повлек за собой изменение курса. В несколько секунд урка, унесенная бешеным течением, оставила Каскеты далеко позади себя. "Матутина" на время оказалась вне опасности. Такие случаи нередки. Удар бушприта о скалу спас от гибели Вуда де Ларго в устье Тея. В опасном месте, близ мыса Уинтертона, оттолкнувшись ганшпугом от страшного Браннодумского утеса, капитан Гамильтон предотвратил гибель находившегося под его командой судна "Ройял Мери", хотя это был хрупкий фрегат шотландского типа. Волна - сила, подверженная мгновенному спаду, который делает если не легким, то во всяком случае возможным перемену галса, даже при сильнейшем толчке. В буре есть что-то животное: ураган - как бык: его можно ввести, в обман. Перейти от движения по секущей к движению по касательной - вот весь секрет того, как избегнуть кораблекрушения. Именно такую услугу и оказал судну лонг-карлинс. Он сыграл роль весла, он заменил собою руль. Но этим спасительным маневром можно было воспользоваться лишь однажды; повторить его уже было невозможно: бревно унесло в море. Силою толчка оно было выбито из рук людей, переброшено через борт и кануло в волны. Оторвать же второй лонг-карлинс значило бы расшатать самый кузов. Ураган снова подхватил "Матутину". Через мгновение Каскеты вырисовывались уже на горизонте беспорядочной грудой камней. В подобных случаях у рифов бывает смущенный вид. В природе, еще далеко не изученной нами до конца, зримое как будто находит свое дополнение в незримом, и скалы угрюмо смотрят неподвижным взглядом вам вслед, негодуя, что добыча вырвалась у них из рук. Именно так выглядели Каскеты, когда от них убегала "Матутина". Маяк, отступая назад, бледнел, тускнел, затем пропал из глаз. Его исчезновение вселило тоску. Густая пелена тумана заволокла растекавшийся во мгле багровый свет. Его лучи растворились в необъятности водной стихии. Пламя побарахталось немного на волнах, пытаясь еще бороться, потом поникло, нырнуло, как будто пошло ко дну. Костер превратился в огарок, еле мерцавший бледным огоньком. Вокруг него расплывалось кольцо мутного сияния, точно на дне пучины мрака кто-то раздавил ногой горящий светильник. Умолк колокол, звучавший угрозой. Исчез из виду маяк, предостерегавший об опасности. Однако, когда тот и другой остались позади, беглецов объял еще больший ужас. Колокол был голосом, маяк был факелом. В них было нечто человеческое. Без них оставалась одна лишь пучина. 13. ЛИЦОМ К ЛИЦУ С МРАКОМ НОЧИ Урку снова захлестнули волны беспредельного мрака. Благополучно миновав Каскеты, "Матутина" теперь перепрыгивала с гребня на гребень бушующих волн. Отсрочка развязки среди хаоса. Урка металась из стороны в сторону, воспроизводя своими движениями безумные взлеты пенистых валов. Она почти совсем не испытывала килевой качки - грозный признак агонии судна. Потерпевшие аварию суда подвержены лишь боковой качке. Килевая же - судороги борьбы. Только руль может повернуть судно против ветра. Во время бури, особенно во время снежной бури, море и мрак в конце концов сливаются воедино и образуют одно неразрывное целое. Туман, метель, ветер, бесцельное кружение, отсутствие всякой опоры, невозможность выправить свой курс, сделать хотя бы короткую передышку, падение из одного провала в другой, полное исчезновение видимого горизонта, безнадежное движение вслепую - вот к чему свелось плавание урки. Выбраться благополучно, из Каскетов, миновать рифы было для несчастных беглецов подлинной победой. Но эта победа повергла их в оцепенение. Они уже не приветствовали ее криками "ура"; в море не позволяют себе дважды такой неосторожности. Бросать вызов там, где не рискуешь бросать лот, - опасно. Оттолкнуться от рифа значило осуществить невозможное. Это ошеломило гибнущих. Мало-помалу, однако, в их сердцах пробудилась надежда. Человеческая душа всегда склонна уповать на чудо. Нет такого отчаянного положения, при котором в самый критический момент из глубины души не подымалась бы заря надежды. Несчастные так жаждали сказать себе: "Спасены!" У них уже готово было сорваться это слово. Но вдруг во мраке ночи с левой стороны судна выросла какая-то чудовищная громада. Из тумана выступила и четко обозначилась высокая черная отвесная скала с прямыми углами - четырехугольная башня, возникшая из бездны. Они смотрели на нее, пораженные. Шторм гнал их прямо на нее. Они не знали, что это такое. Это была скала Ортах. 14. ОРТАХ Опять начинались рифы. После Каскетов - Ортах. Буря не блещет фантазией: она груба, могуча и прибегает всегда к одним и тем же приемам. Мрак неисчерпаем. Он вероломно таит в себе неисчислимые ловушки и козни. Человек же быстро расходует все свои средства. Человек выдыхается; бездна неистощима. Глаза погибающих обратились к главарю, к единственному их защитнику. Но он только пожал плечами с угрюмым презрением к собственному бессилию. Ортах - исполинский булыжник, поставленный дыбом посреди океана. Ортахский риф, представляющий собою сплошной массив, возвышается на восемьдесят футов над бушующими волнами. О него разбиваются и морские валы и корабли. Неподвижный гранитный куб отвесно погружает свои прямолинейные грани в бесчисленные змеиные извивы волнующегося моря. Ночью его можно принять за огромную плаху, придавившую собой складки черного сукна на помосте. В бурю он ждет удара топора, или, что то же, удара грома. Грома, однако, при снежной буре не бывает. Правда, ночная темнота вполне заменяет для корабля повязку на глазах. Его ждет плаха, как осужденного на казнь преступника. Но на молнию, убивающую сразу, он не должен возлагать никаких надежд. "Матутина", жалкая игрушка волн, понеслась навстречу этому утесу, как незадолго перед тем мчалась к другому рифу. Несчастные, уже считавшие себя спасенными, снова впали в отчаяние. Перед ними вновь возникал призрак кораблекрушения, который они оставили позади. Со дна моря опять вынырнул риф. Оттолкнувшись от скалы, они ничего не добились. Каскеты - вафельница со множеством углублений; Ортах - сплошная стена. Потерпеть аварию у Каскетов - значит быть растерзанным на части; потерпеть аварию у Ортаха - значит быть расплющенным. И все-таки у находившихся на борту урки была еще возможность спастись. От отвесной скалы - а Ортах именно такая скала - волна не отскакивает рикошетом, подобно пушечному ядру. Она соскальзывает вниз. Это похоже на прилив и отлив. Она налетает валом, а отступает зыбью. В подобных случаях вопрос о жизни и смерти решается следующим образом: если вал бросит судно на скалу, оно разобьется вдребезги; если же волна отхлынет раньше, чем корабль достиг скалы, он окажется спасенным. Сердце сжимала мучительная тревога. Погибавшие уже различали в полумраке приближение девятого вала. Как далеко он увлечет их? Если волна ударит в борт, их отбросит к самому рифу, и тогда смерть неизбежна. Если же она пройдет под килем... Волна прошла под килем. Они облегченно вздохнули. Но что будет с ними, когда она вернется? Куда умчит их отхлынувшая волна? Волна умчала их в море. Несколько минут спустя "Матутина" была уже далеко от рифа. Ортах постепенно скрывался из виду, как перед тем исчезли из виду Каскеты. Вторая победа. Уже во второй раз урка была на краю гибели и счастливо избежала ее. 15. PORTENTOSUM MARE - МОРЕ УЖАСА Между тем густой туман со всех сторон окутал несчастных, носившихся по прихоти волн. Они не знали, где они. Они едва различали, что происходит на расстоянии нескольких кабельтовых от урки. Несмотря на крупный град, заставлявший всех наклонять головы, даже женщины упорно отказывались спуститься в каюту. Всякий, кто терпит бедствие на море, предпочитает погибнуть под открытым небом. Когда смерть так близка, потолок над головой начинает казаться крышкой гроба. Волны, вздымаясь все выше и выше, вместе с тем становились короче. Нагромождение валов свидетельствует о том, что им приходится прорываться сквозь теснины: такое бурление волн всегда указывает на близость узкого пролива. Действительно, беглецы, сами не догадываясь о том, огибали Ориньи. Между Ортахом и Каскетами на западе и Ориньи на востоке море сжато двойным рядом утесов. И там, где ему тесно, оно бурлит. Море, как и все на свете, не избавлено от страданий, и в тех местах, где оно испытывает боль, оно особенно яростно. Такой фарватер опасен для судов. "Матутина" вступила в этот узкий проход. Представьте себе под водою щит черепахи величиною с Гайд-Парк или с Елисейские Поля, на котором каждая бороздка была бы мелким протоком, а каждая выпуклость - скалой. Таковы подступы к Ориньи с запада. Море прикрывает и прячет эту западню для кораблей. Дробясь об острые грани подводных камней, волны скачут и пенятся. В тихую погоду это лишь плеск, но в бурю это хаос. Люди на судне почуяли какую-то новую опасность, хотя не сразу могли ее себе объяснить. Вдруг они все поняли. Небо в зените немного посветлело, на море пал бледный тусклый свет, и с левого борта на востоке показалась длинная гряда утесов, на которую гнал урку вновь усилившийся ветер. Эта гряда была Ориньи. Что представляла собою эта преграда? Они задрожали от ужаса. Они ужаснулись бы гораздо больше, если бы кто-нибудь сказал им, что это Ориньи. Нет острова более недоступного для человека, чем Ориньи. И над водой и под водой его охраняет свирепая стража, передовым постом которой является Ортах. На западе - Бюру, Сотерьо, Анфрок, Ниангль, Фон-дю-Крок, Жюмель, Гросс, Кланк, Эгийон, Врак, Фосс-Мальер; на востоке - Сокс, Омо, Флоро, Бринбете, Келенг, Кроклиу, Фурш, Со, Нуар-Пют, Купи, Орбю. Что это за чудовища? Гидры? Да, из породы рифов. Один из этих утесов называется Бю (цель), словно в знак того, что здесь конец всякому странствованию. Это нагромождение рифов, слитых воедино мраком и водою, предстало взорам погибающих в виде сплошной черной полосы, как бы перечеркнувшей собою горизонт. Кораблекрушение - высшая степень беспомощности. Находиться близ земли и не быть в состоянии достигнуть ее; носиться по волнам и не иметь возможности выбрать направление; опираться на нечто кажущееся твердым, но на самом деле зыбкое и хрупкое, быть одновременно полным жизни и полным смерти; быть узником неизмеримых пространств, заточенным между небом и океаном; ощущать над собою бесконечность сводами темницы; быть окруженным со всех сторон буйным разгулом ветров и быть схваченным, связанным и парализованным - такое состояние подавляет и рождает возмущение. Кажется, слышишь издевательский хохот незримого противника. Тебя сковывает именно то, что помогает птицам расправить крылья, а рыбам свободно двигаться. На первый взгляд это ничто, а между тем это все. Зависишь от того самого воздуха, который колеблешь своим дыханием, от той самой воды, которую можешь зачерпнуть в ладонь. Набери полный стакан этой бурной влаги и выпей ее, и ты ощутишь только горечь во рту. Глоток ее вызывает лишь тошноту, волна же может погубить. Песчинка в пустыне, клочок пены в океане - потрясающие феномены; всемогущая природа не считает нужным скрывать свои атомы; она превращает слабость в силу, наполняет собою ничтожное и из бесконечно малого образует бесконечно великое, уничтожающее человека. Океан сокрушает нас своими каплями. Чувствуешь себя его игрушкой. Игрушкой - какое страшное слово! "Матутина" находилась чуть-чуть повыше Ориньи, и это было благоприятным обстоятельством, но ее относило к северной оконечности гряды, а это угрожало роковой развязкой. Северо-западный ветер гнал урку со стремительностью стрелы, выпущенной из туго натянутого лука. У этого мыса, немного не доходя до гавани Корбеле, есть место, которое моряки Нормандского архипелага прозвали "обезьяной". "Обезьяна" - swinge - это бешеное течение. Ряд воронкообразных углублений в отмелях вызывает на поверхности океана ряд водоворотов. Только вы выбрались из одного, как вас подхватывает другой. Судно, попав в лапы "обезьяны", вертится, перебрасываемое от спирали к спирали, пока не напорется кузовом на острый утес. Получив пробоину, корабль останавливается, вздернув корму выше волн, носом погрузившись в воду, водоворот кружит его в последний раз, корма скрывается под водой, и пучина засасывает судно. Островок пены расширяется, тает, и вскоре на поверхности моря остается лишь несколько пузырьков, свидетельствующих о том, что люди задохнулись под водой. Самые опасные водовороты Ла-Манша находятся в трех местах: один по соседству с пресловутой песчаной мелью Гердлер-Сендс, другой возле Джерси, между Пиньонэ и мысом Нуармон, и третий близ Ориньи. Если бы на борту "Матутины" находился местный лоцман, он предупредил бы об этой новой опасности. За отсутствием лоцмана несчастным приходилось руководствоваться инстинктом: в критические минуты у человека появляется нечто вроде второго зрения. Яростный ветер вздымал на воздух целые каскады пены и разносил их вдоль всего побережья. Это плевалась "обезьяна". Множество судов погибло в этой ловушке. Беглецы с ужасом приближались к этому месту, хотя и не знали, что оно собой представляет. Как обогнуть грозный мыс? Это невозможно. Так же, как перед ними ранее выросли, Каскеты, а затем Ортах, теперь им предстали высокие скалы Ориньи. Один великан вслед за другим. Ряд ужасных поединков. Сцилла и Харибда - их было только две; Каскеты, Ортах и Ориньи - это три противника. Та же картина постепенного исчезновения горизонта за скалами повторялась с величавым однообразием, на какое способна только бездна. В битвах с океаном, так же как в гомеровских битвах, встречаются повторения. С каждой волной, приближавшей их к мысу, громада его, и без того чудовищно разросшаяся в тумане, становилась выше на двадцать локтей. Расстояние между уркой и утесом сокращалось с угрожающей быстротой. Они уже находились на самой грани водоворота. Первая же струя должна была увлечь их безвозвратно. Еще одна волна, и все было бы кончено. Вдруг урка отпрянула назад, словно под ударом чудовищного кулака. Волна вздыбилась под килем судна, затем опрокинулась и отшвырнула урку, обдав ее облаком пены. Этим толчком "Матутину" отбросило от Ориньи. Она снова очутилась в открытом море. Кто же пришел на помощь урке? - Ветер. Шторм внезапно изменил направление. До сих пор беглецы были игралищем волн, теперь они стали игралищем ветра. Из Каскетов они выбрались сами. От Ортаха их спасла волна. От Ориньи их отогнал ветер. Северо-западный ветер сразу сменился юго-западным. Течение - это ветер в воде; ветер - это течение в воздухе: две силы столкнулись, и ветру вздумалось вырвать у течения его добычу. Внезапные причуды океана непостижимы: это бесконечное "а вдруг". Когда всецело находишься в его полной власти, нельзя ни надеяться, ни отчаиваться. Он создает и вновь разрушает. Океан забавляется. Этому необъятному угрюмому морю, которое Жан Барт называл "грубой скотиной", свойственны все черты хищника. Оно то выпускает острые когти, то прячет их в бархатных лапах. Иногда буря топит судно походя, на скорую руку, иногда как бы тщательно обдумывает кораблекрушение, можно оказать - лелеет каждую мелочь. У моря времени достаточно. В этом уже не раз убеждались его жертвы! Порою, кстати сказать, отсрочка казни знаменует собою предстоящее помилование. Но такие случаи редки. Как бы то ни было, погибающим на море недолго поверить в свое спасение: стоит только буре немного утихнуть, и им уже мнится, что опасность миновала. После того как они считали себя погребенными на дне морском, они с лихорадочной поспешностью хватаются за то, что им еще не даровано: все дурное уже пережито, никаких сомнений, они вполне удовлетворены, они спасены, им уже ничего не нужно от бога. Не следует слишком торопиться с выдачей Неведомому расписок в окончательном расчете с ним. Юго-западный ветер начался вихрем. Тот, кто оказывает помощь терпящим кораблекрушение, обычно не церемонится. Шквал, ухватив "Матутину" за обрывки парусов, как хватают за волосы утопленницу, стремительно поволок ее в открытое море. Это напоминало великодушие Тиберия, даровавшего свободу пленницам ценой их бесчестья. Ветер беспощадно обрушивался на тех, кого спасал. Он оказывал им эту услугу с бешеной злобой. Это была помощь, не знавшая жалости... После столь жестокого спасения урка окончательно стала обломком. Крупные градины, величиною с мушкетную пулю и не уступавшие ей в твердости, казалось, готовы были изрешетить судно. При каждом крене градины перекатывались по палубе, как свинцовые шарики дроби. Урка, терзаемая сверху и снизу водной стихией, чуть виднелась из-под перехлестывавших через нее волн и каскадов пены. На судне каждый думал только о себе. Люди хватались за что попало. После каждой очередной встряски они с удивлением оглядывались, видя, что никого не унесло в море. У многих лица были исцарапаны разлетавшимися во все стороны щепками. К счастью, отчаяние во много крат увеличивает силы человека. Рука объятого ужасом ребенка не слабее руки великана. В минуты смертельного страха пальцы женщин превращаются в настоящие тиски; молодая девушка способна тогда вонзить свои розовые ноготки даже в камень. Погибающие изо всех сил старались удержаться на месте. Но каждая волна грозила смыть их с палубы. Вдруг они снова вздохнули с облегчением. 16. ЗАГАДОЧНОЕ ЗАТИШЬЕ Ураган внезапно утих. Ни северного, ни южного ветра уже не было в помине. Смолк бешеный вой бури. Без всякого перехода, без малейшего ослабления смерч в одно мгновение куда-то исчез, точно провалился в бездну. И не сообразить было, куда он девался. Вместо градин в воздухе опять замелькали белые хлопья. Снова начал медленно падать снег. Волнение улеглось. Море стало гладким, как скатерть. Снежным бурям свойственно такое внезапное затишье. Как только прекращается электрический ток, все успокаивается, даже волны, которые после обыкновенных бурь некоторое время еще продолжают бушевать. Тут же наоборот - никаких следов недавней ярости. Как труженик после тяжкой работы, море сразу засыпает; это как будто идет вразрез с законами статики, но нисколько не удивляет старых моряков, знающих, что море полно всяких неожиданностей. Подобные явления - правда, очень редко - имеют место и при обыкновенных бурях. Так, в наши дни во время памятного урагана, разразившегося 27 июля 1867 года над Джерси, ветер, неистовствовавший четырнадцать часов подряд, внезапно сменился мертвым штилем. Несколько минут спустя вокруг урки простиралась бесконечная пелена сонных вод. Одновременно с этим - ибо последняя фаза бури похожа на первую - наступила полная темнота. Все, что удавалось разглядеть, пока снежные тучи еще клубились в небе, снова стало невидимым, бледные силуэты расплылись, растаяли, и беспредельный мрак опять со всех сторон окутал судно. Эта стена непроглядной ночи, это сплошное черное кольцо, эта внутренность полого цилиндра, ежеминутно сокращавшаяся, окружила "Матутину" и суживалась со зловещей медлительностью замерзающей полыньи. В зените - ни звезды, ни клочка неба: давящий, низко нависший потолок тумана. Урка очутилась как бы на дне глубокого колодца. В этом колодце море казалось жидким свинцом. Вода застыла в суровой неподвижности. Никогда океан не бывает так угрюм, как в то время, когда он напоминает собою пруд. Все было объято безмолвием, тишиной и глубоким мраком. Тишина в природе бывает нередко грозным безмолвием. Последние всплески улегшегося волнения изредка докатывались до бортов судна. Палуба, принявшая опять горизонтальное положение, лишь слегка накренялась то в одну, то в другую сторону. Кое-где еле заметно колыхались оборванные снасти. Висевшая вместо фонаря граната, в которой горела просмоленная пакля, уже не раскачивалась на бушприте, и с нее не стекали в море огненные капли. Ветерок, еще разгуливавший в облаках, не производил никакого шума. Густой рыхлый снег падал чуть-чуть косо. Уже не было слышно кипения волн у рифов. Могильная тишина. После взрывов дикого отчаяния, пережитого несчастными, беспомощно носившимися по волнам, это внезапное затишье казалось невыразимым счастьем. Они решили, что настал конец их испытаниям. Все вокруг них и над ними как будто молча сговорилось спасти их. К ним опять вернулась надежда. Все, что за минуту перед тем было яростью, стало теперь спокойствием. Они сочли это верным признаком того, что мир заключен. Измученные люди вздохнули, наконец, полной грудью. Они могли теперь выпустить из рук обрывок каната или обломок доски, за которые до сих пор цеплялись, могли подняться, выпрямиться, стоять, ходить, двигаться. Неизъяснимое чувство покоя овладело ими. Во мраке бездны бывают иногда такие мгновения райского блаженства, служащие лишь подготовлением к чему-то иному. Было очевидно, что людям больше не угрожали ни шторм, ни пенящиеся валы, ни бешеные порывы ветра, - от всего этого они уже избавились. Отныне все им благоприятствовало. Часа через три-четыре забрезжит заря, их заметит и подберет какое-нибудь встречное судно. Самое страшное осталось позади. Они возвращались к жизни. Самое важное достигнуто: им удалось продержаться на воде до прекращения бури. Они говорили себе: "Теперь уже конец". Вдруг они убедились, что действительно пришел конец. Один из матросов, уроженец Северной Бискайи, по имени Гальдеазун, спустился за канатом в трюм и, вернувшись, объявил: - Трюм полон. - Чего? - спросил главарь. - Воды, - ответил матрос. Главарь закричал: - Что же это значит? - Это значит, - ответил Гальдеазун, - что еще полчаса, и мы потонем. 17. ПОСЛЕДНЕЕ СРЕДСТВО В днище оказалась пробоина. Судно дало течь. Когда это произошло? Никто не мог бы ответить на этот вопрос. Случилось ли это, когда их пригнало к Каскетам? Или когда они находились вблизи Ортаха? Или, может быть, когда их едва не затянуло в водоворот, к западу от Ориньи? Вероятнее всего, они вплотную подошли к "обезьяне", и там судно напоролось на острие подводного камня. Они не заметили толчка, так как их в это время швыряло ветром из стороны в сторону. В состоянии столбняка не чувствуешь уколов. Другой матрос, уроженец Южной Бискайи, которого звали Аве-Мария, тоже спустился в трюм и, вернувшись, сообщил: - Воды в трюме на два вара. Это около шести футов. Аве-Мария прибавил: - Через сорок минут мы пойдем ко дну. В каком именно месте днище дало течь? Пробоины не было видно, ее скрывала вода, наполнявшая трюм, она находилась под ватерлинией, где-то глубоко в подводной части урки. Отыскать ее было невозможно. Невозможно было ее и заделать. Где-то была рана, а перевязать ее было нельзя. Впрочем, вода прибывала не слишком быстро. Главарь крикнул: - Надо выкачивать воду! Гальдеазун ответил: - У нас больше нет насосов. - Тогда, - воскликнул главарь, - надо плыть к берегу! - А где он, берег? - Не знаю. - И я не знаю. - Но где-нибудь да должен быть? - Конечно. - Пусть кто-нибудь ведет нас к берегу, - продолжал главарь. - У нас нет лоцмана, - возразил Гальдеазун. - Берись ты за румпель. - У нас больше нет румпеля. - Сделаем из первой попавшейся балки. Гвоздей! Молоток! Инструмент! Живо! - Весь плотничный инструмент в воде, нет ничего. - Все равно, будем как-нибудь править. - Чем же править? - Где шлюпка? В шлюпку! Будем грести! - Нет шлюпки. - Будем грести на урке. - Нет весел. - Тогда пойдем на парусах. - У нас нет ни парусов, ни мачт. - Сделаем мачту из лонг-карлинса, а парус из брезента. Выберемся отсюда, положимся на ветер. - И ветра нет. Действительно, ветер совсем улегся. Буря унеслась прочь, но затишье, которое они сочли своим спасением, было для них гибелью. Если бы юго-западный ветер продолжал дуть с прежней яростью, он пригнал бы их к какому-нибудь берегу раньше, чем трюм наполнился водою, или, быть может, выбросил бы их на песчаную отмель до того, как судно начало тонуть. Шторм помог бы им добраться до суши. Но не было ветра, не было и надежды. Они погибали, потому что ураган утих. Положение становилось безвыходным. Ветер, град, шквал, вихрь - необузданные противники, с которыми можно справиться. Над бурей удается одержать верх, ибо она недостаточно вооружена. С врагом, который беспрестанно сам разоблачает свои намерения, мечется без толку и зачастую допускает промахи, всегда можно найти средства борьбы. Но против штиля нет никакого орудия. Тут не за что ухватиться. Ветры - это налет диких всадников; держитесь стойко, и ватага рассеется. Штиль - это клещи палача. Вода, тяжелая и неодолимая, медленно, но безостановочно прибывала в трюме, и, по мере того как она поднималась, урка все глубже погружалась. Это совершалось очень медленно. Находившиеся на "Матутине" чувствовали, как мало-помалу на них надвигается ужаснейшая гибель, гибель без борьбы. Ими овладела зловеще-спокойная уверенность в неизбежном торжестве слепой стихии. В воздухе не было ни малейшего дуновения, на воде - ни малейшей ряби. В неподвижности кроется что-то неумолимое. Пучина поглощала их в полном безмолвии. Сквозь слой немотствующей воды безгневно, бесстрастно, бесцельно, безотчетно и безучастно их притягивал к себе центр земного шара. Пучина засасывала их среди полного затишья. Уже не было ни разверстой пасти волн, ни злобно угрожавших челюстей шквала и моря, ни зева смерча, ни валов, вскипавших пеной в предвкушении добычи; теперь несчастные видели перед собой черное зияние бесконечности. Они чувствовали, что погружаются в спокойную глубину, которая была не что иное, как смерть. Расстояние от борта до воды постепенно уменьшалось - только и всего. Можно было точно рассчитать, через сколько минут оно исчезнет совсем. Это было зрелище, прямо противоположное зрелищу наступающего прилива. Не вода поднималась к ним, а они опускались к ней. Они сами рыли себе могилу. Их могильщиком была их собственная тяжесть. Им готовилась казнь не по людским законам, но по законам природы. Снег все шел, и так как тонущее судно не двигалось, эта белая корпия пеленой ложилась на палубу, точно саваном покрывая урку. Трюм постепенно наполнялся водой. Не было никаких средств остановить течь. У них не было даже черпака, который, впрочем, не мог бы принести никакой пользы - урка была палубным судном. Тремя-четырьмя факелами, воткнутыми куда попало, осветили трюм. Гальдеазун принес несколько старых кожаных ведер; решили отливать воду из трюма, образовали цепь. Но ведра оказались никуда не годными: одни расползлись по швам, у других было дырявое дно, и вода выливалась из них по дороге. Несоответствие между количеством воды прибывавшей и вычерпываемой казалось прямым издевательством. Прибывала целая бочка, убывал один стакан. Все старания не приводили ни к чему. Это напоминало усилия скупца, который пытается израсходовать миллион, тратя ежедневно по одному су. Главарь сказал: - Нужно облегчить судно. Во время бури несколько сундуков, находившихся на палубе, канатами привязали к мачте. Они так и остались принайтовленными к ее обломку. Теперь найтовы развязали и столкнули сундуки в воду через брешь в обшивке борта. Один из этих сундуков принадлежал уроженке Бискайи: у бедной женщины вырвалось горестное восклицание: - Ах, ведь там мой новый плащ на красной подкладке! И мои кружевные чулки! И серебряные сережки, в которых я ходила к обедне в богородицын день! Палубу очистили, оставалась каюта. Она была доверху загромождена. В ней, как помнит читатель, находился багаж пассажиров и тюки, принадлежавшие матросам. Багаж вытащили и выкинули за борт через ту же брешь. Тюки также столкнули в море. Принялись до конца опоражнивать каюту. Фонарь, эзельгофт, бочонки, мешки, баки, бочки с пресной водой, котел с похлебкой - все полетело в воду. Отвинтили гайки у чугунной печки, уже давно потухшей, сняли ее с цементной подставки, подняли на палубу, дотащили до бреши и бросили за борт. Выкинули в море все, что можно было оторвать от внутренней обшивки, выбросили ридерсы, ванты, обломки мачты и реи. Время от времени главарь шайки брал факел и освещал цифры на носу урки, показывающие глубину осадки, стараясь определить, сколько еще продержится судно. 18. КРАЙНЕЕ СРЕДСТВО Избавившись от груза, "Матутина" стала погружаться немного медленнее, но все же продолжала погружаться. Положение было отчаянное: ни на что уже не приходилось надеяться. Последнее средство было исчерпано. - Нет ли там еще чего, что можно было бы бросить в море? - выкрикнул главарь. Доктор, о котором все теперь позабыли, вышел из рубки и сказал: - Есть. - Что именно? - спросил начальник. Доктор ответил: - Наше преступление. Все вздрогнули и в один голос воскликнули: - Аминь! Доктор весь вытянулся, мертвенно бледный, и, указав рукой на небо, произнес: - На колени! Они качнулись, собираясь пасть ниц. Доктор продолжал: - Бросим а море наши преступления. Они - наша главная тяжесть. Из-за них судно идет ко дну. Нечего больше думать о спасении жизни, подумаем лучше о спасении души. Слушайте, несчастные: тяжелее всего наше последнее преступление - то, которое мы сейчас совершили, или, вернее, довершили. Нет более дерзкого кощунства, как искушать пучину, имея на совести предумышленное убийство. То, что содеяно против ребенка, - содеяно против бога. Уехать было необходимо, знаю, но это была верная погибель. Тень, отброшенная нашим черным делом, навлекла на нас бурю. Так и должно быть. Впрочем, жалеть нам не о чем. Тут, неподалеку от нас, в этой непроглядной тьме, Вовильские песчаные отмели и мыс Гуг. Это - Франция. Для нас оставалось только одно убежище - Испания. Франция для нас не менее опасна, чем Англия. Избежав гибели на море, мы попали бы на виселицу. Либо потонуть, либо быть повешенным - другого выбора у нас не было. Бог сделал выбор за нас. Возблагодарим же его. Он дарует нам могилу в пучине моря, которая смоет с нас грехи. Братья мои, это было неизбежно. Подумайте, ведь мы сами только что сделали все от нас зависящее, чтобы погибло невинное существо, ребенок, и, быть может, в эту самую минуту в небе, над нашими головами, его чистая душа обвиняет нас перед лицом судии, взирающего на нас. Воспользуемся же последней отсрочкой. Постараемся, если только это еще возможно, исправить в пределах, нам доступных, содеянное нами зло. Если ребенок нас переживет, придем ему на помощь. Если он умрет, приложим все усилия к тому, чтобы заслужить его прощение. Снимем с себя тяжесть преступления. Освободимся от бремени, гнетущего нашу совесть. Постараемся, чтобы наши души не были отвергнуты богом, ибо это было бы самой ужасной гибелью. Наши тела тогда достались бы рыбам, а души - демонам. Пожалейте самих себя! На колени, говорю вам! Раскаяние - ладья, которая никогда не идет ко дну. У вас нет больше компаса? Вы заблуждаетесь. Ваш компас - молитва. Волки превратились в ягнят. Такие превращения происходят в минуты безысходного отчаяния. Бывают случаи, что и тигры лижут распятие. Когда приоткрывается дверь в неведомое, верить - трудно, не верить - невозможно. Как бы ни были несовершенны попытки существовавших и существующих религий измыслить картину загробного мира, но даже и тогда, когда вера человека носит неопределенный характер и предлагаемые ему догматы никак не согласуются с его смутными представлениями о вечности, все-таки в последнюю минуту невольный трепет овладевает его душой. За порогом жизни нас ждет что-то неведомое. Это и угнетает нас перед лицом смерти. Час смерти - время расплаты. В это роковое мгновение люди чувствуют всю тяжесть лежащей на них ответственности. То, что было, усложняет собою то, чему предстоит совершиться. Прошедшее возвращается и вторгается в будущее. Все изведанное предстоит взору такой же бездной, как и неизведанное, и обе эти пропасти, одна - исполненная заблуждений, другая - ожидания, взаимно отражаются одна в другой. Это слияние двух пучин повергает в ужас умирающего. Беглецы утратили последнюю надежду на спасение здесь, в земной жизни. Потому-то они и повернулись в противоположную сторону. Только там, во мраке вечной ночи, они еще могли уповать на что-то. Они это поняли. Это было скорбным просветлением, за которым сразу же снова последовал ужас. То, что постигаешь в минуту кончины, похоже на то, что видишь при вспышке молнии. Сначала - все, затем - ничего. И видишь, и вместе с тем не видишь. После смерти наши глаза опять откроются, и то, что было молнией, станет солнцем. Они воскликнули, обращаясь к доктору: - Ты! Ты! Ты один теперь у нас. Мы исполним все, что ты велишь. Что нужно делать? Говори! Доктор ответил: - Нужно перешагнуть неведомую бездну и достигнуть другого берега жизни, по ту сторону могилы. Я знаю больше всех вас, и наибольшая опасность угрожает мне. Вы поступаете правильно, предоставляя выбор моста тому, кто несет на себе самое тяжелое бремя. И он прибавил: - Сознание содеянного зла гнетет совесть. Потом спросил: - Сколько времени нам еще остается? Гальдеазун взглянул на цифры, показывающие глубину осадки, и ответил: - Немного больше четверти часа. - Хорошо, - промолвил доктор. Низкая крыша рубки, на которую он облокотился, представляла собою нечто вроде стола. Доктор вынул из кармана чернильницу, перо и бумажник, вытащил из него пергамент, тот самый, на котором несколько часов назад он набросал строк двадцать своим неровным, убористым почерком. - Огня! - распорядился он. Снег, падавший безостановочно, как брызги пены водопада, погасил один за другим все факелы, кроме одного. Аве-Мария выдернул этот факел из гнезда и, держа его в руке, стал рядом с доктором. Доктор спрятал бумажник в карман, поставил на крышу рубки чернильницу, положил перо, развернул пергамент и сказал: - Слушайте. И вот среди моря, на неуклонно оседавшем остове судна, похожем на шаткий настил над зияющей могилой, доктор с суровым лицом приступил к чтению, которому, казалось, внимал весь окружавший их мрак. Осужденные на смерть, склонив головы, обступили старика. Пламя факела подчеркивало бледность их лиц. То, что читал доктор, было написано на английском языке. Временами, поймав на себе чей-либо жалобный взгляд, молча просивший разъяснения, доктор останавливался и переводил только что прочитанное на французский, испанский, баскский или итальянский языки. Слышались сдавленные рыдания и глухие удары в грудь. Тонущее судно продолжало погружаться в воду. Когда чтение было окончено, доктор разложил пергамент на крыше рубки, взял перо и на оставленном для подписей месте под текстом вывел свое имя: "Доктор Гернардус Геестемюнде". Затем, обратившись к людям, окружавшим его, сказал: - Подойдите и подпишитесь. Первой подошла уроженка Бискайи, взяла перо и подписалась: "Асунсион". Затем передала перо ирландке, которая, будучи неграмотной, поставила крест. Доктор рядом с крестом приписал: "Барбара Фермой, с острова Тиррифа, что в Эбудах". Потом протянул перо главарю шайки. Тот подписался: "Гаиздорра, капталь". Генуэзец вывел под этим свое имя: "Джанджирате". Уроженец Лангедока подписался: "Жак Катурз, по прозванию Нарбоннец". Провансалец подписался: "Люк-Пьер Капгаруп, из Магонской каторжной тюрьмы". Под этими подписями доктор сделал примечание: "Из трех человек, составлявших экипаж урки, судовладельца унесло волною в море, остальные два подписались ниже". Оба матроса проставили под этим свои имена. Уроженец Северной Бискайи подписался: "Гальдеазун". Уроженец Южной Бискайи подписался: "Аве-Мария, вор". Покончив с этим делом, доктор кликнул: - Капгаруп! - Есть, - отозвался провансалец. - Фляга Хардкванона у тебя? - Да. - Дай-ка ее мне. Капгаруп выпил последний глоток водки и протянул флягу доктору. Вода в трюме прибывала с каждой минутой. Судно все больше и больше погружалось в море. Скошенная к краям палуба медленно затоплялась плоской, постепенно возраставшей волной. Все сбились в кучу на изгибе палубы. Доктор просушил на пламени факела еще влажные подписи, сложил пергамент тонкой трубкой, чтобы он мог пройти в горлышко фляги, и всунул его внутрь. Потом потребовал: - Пробку! - Не знаю, где она, - ответил Капгаруп. - Вот обрывок гинь-лопаря, - предложил Жак Катурз. Доктор заткнул флягу кусочком несмоленого троса и Приказал: - Смолы! Гальдеазун отправился на нос, погасил пеньковым тушилом догоревшую в гранате паклю, снял самодельный фонарь с форштевня и принес его доктору: граната была до половины наполнена кипящей смолой. Доктор погрузил горлышко фляги в смолу, затем вынул его оттуда. Теперь фляга, заключавшая в себе подписанный всеми пергамент, была закупорена и засмолена. - Готово, - сказал доктор. И в ответ из уст всех присутствующих вырвался невнятный разноязыкий лепет, походивший на мрачный гул катакомб: - Да будет так! - Mea culpa! [грешен (лат.)] - Asi sea! [да будет так (исп.)] - Aro rai! [в добрый час (баскск.)] - Amen! [аминь (лат.)] Восклицания потонули во мраке, подобно угрюмым голосам строителей Вавилонской башни, испуганных безмолвием неба, отказывавшегося внимать им. Доктор повернулся спиною к своим товарищам по преступлению и несчастью и сделал несколько шагов к борту. Подойдя к нему вплотную, он устремил взор в беспредельную даль и с чувством произнес: - Со мной ли ты? Он обращался, вероятно, к какому-то призраку. Судно оседало все ниже и ниже. Позади доктора все стояли, погруженные в свои думы. Молитва - неодолимая сила. Они не просто склонились в молитве, они словно сломились под ее тяжестью. В их раскаянии было нечто непроизвольное. Они беспомощно никли, как никнет в безветрие парус, и мало-помалу эти сбившиеся в кучу суровые люди с опущенными головами и молитвенно сложенными руками принимали, хотя и по-разному, сокрушенную позу отчаяния и упования на божью милость. Быть может, то было отсветом разверзавшейся перед ними пучины, но на эти разбойничьи лица теперь легла печать спокойного достоинства. Доктор снова подошел к ним. Каково бы ни было его прошлое, этот старик в минуту роковой развязки казался величественным. Безмолвие черных пространств, окружавших корабль, хотя и занимало его мысли, но не повергало в смятение. Этого человека нельзя было застигнуть врасплох. Спокойствия его не мог нарушить даже ужас. Его лицо говорило о том, что он постиг величие бога. В облике этого старика, этого углубленного в свои мысли преступника, была торжественность пастыря, хотя он об этом и не подозревал. Он промолвил: - Слушайте! И, посмотрев с минуту в пространство, прибавил: - Пришел наш смертный час. Взяв факел из рук Аве-Марии, он взмахнул им в воздухе. Стая искр оторвалась от пламени, взлетела и рассеялась во тьме. Доктор бросил факел в море. Факел потух. Последний свет погас, воцарился непроницаемый мрак. Казалось, над ними закрылась могила. И в этой темноте раздался голос доктора: - Помолимся! Все опустились на колени. Теперь они стояли уже не на снегу, а в воде. Им оставалось жить лишь несколько минут. Один только доктор не преклонил колея. Снежные хлопья падали, усеивая его фигуру белыми, похожими на слезы, звездочками и выделяя ее на черном фоне ночи. Это была говорящая статуя мрака. Он перекрестился и возвысил голос, меж тем как палуба у него под ногами уже начала вздрагивать толчками, предвещающими близость момента окончательного погружения судна в воду. Он произнес: - Pater noster qui es in coelis [отче наш, иже еси на небесех (лат.)]. Провансалец повторил это по-французски: - Notre pere qui etes aux cieux. Ирландка повторила на своем языке, понятном уроженке Бискайи: - Ar nathair ata ar neamh. Доктор продолжал: - Sanctificetur nomen tuum [да святится имя твое (лат.)]. - Que votre nom soit sanctifie, - перевел провансалец. - Naomhthar hainm, - сказала ирландка. - Adveniat regnum tuum [да приидет царствие твое (лат.)], - продолжал доктор. - Que votre regne arrive, - повторил провансалец. - Tigeadh do rioghachd, - подхватила ирландка. Они стояли на коленях, и вода доходила им до плеч. Доктор продолжал: - Fiat voluntas tua [да будет воля твоя (лат.)]. - Que votre volonte soil faite, - пролепетал провансалец. У обеих женщин вырвался вопль: - Deuntar do thoil ar an Hhalamb! - Sicut in coelo, et in terra [как на небе, так и на земле (лат.)], - произнес доктор. Никто не отозвался. Он посмотрел вниз. Все головы были под водой. Никто не встал. Стоя на коленях, они без сопротивления дали воде поглотить себя. Доктор взял в правую руку флягу, стоявшую на крышке рубки, и поднял ее над головой. Судно шло ко дну. Погружаясь в воду, доктор шепотом договаривал последние слова молитвы. С минуту над водой виднелась еще его грудь, потом только голова, наконец лишь рука, державшая флягу, как будто он показывал ее бесконечности. Но вот исчезла и рука. Поверхность моря стала гладкой, как у оливкового масла, налитого в бочку. Все падал и падал снег. Какой-то предмет вынырнул из пучины и во мраке поплыл по волнам. Это была засмоленная фляга, державшаяся на воде благодаря плотной ивовой плетенке. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. РЕБЕНОК ВО МРАКЕ 1. ЧЕСС-ХИЛЛ На суше буря свирепствовала не меньше, чем на море. Та же дикая ярость окружала и покинутого ребенка. Слабым и неискушенным приходится самим изыскивать способы борьбы с бешеным разгулом слепой стихии; мрак не делает различий; природа вовсе не так милосердна, как это предполагают. Правда, на берегу почти не чувствовалось ветра; в холоде была какая-то странная неподвижность. Града не было. Но шел невероятно густой снег. Град бьет, колотит, ранит, оглушает, разрушает, но снежные хлопья хуже града. Мягкие неумолимые снежинки делают свое дело втихомолку. Если до них дотронуться - они тают. Их чистота - то же, что искренность лицемера. Ложась слой за слоем, снежинки вырастают в лавину; нагромождая обман на обман, лицемер доходит до преступления. Ребенок продолжал идти вперед в сплошном тумане. Туман на первый взгляд представляется легко преодолимым препятствием, но в этом-то и заключается его опасность: он отступает, но не рассеивается; так же как в снеге, в тумане есть нечто предательское. Ребенку, которому по странной прихоти судьбы приходилось бороться со всеми этими опасностями, удалось достигнуть конца спуска и выйти на Чесс-Хилл. Сам того не зная, он находился теперь на перешейке; по обеим сторонам от него простирался океан: достаточно было ему в ночном тумане и снежной метели сделать несколько неверных шагов, и он, ступив направо, упал бы в глубокие воды залива, а свернув налево - в бушующие волны открытого моря. Он шел, не подозревая о том, что идет между двумя безднами. В те времена Портлендский перешеек имел необычайно суровый и дикий вид. Теперь этот перешеек уже ничем не напоминает то, чем он был прежде. С тех пор как из портлендского камня стали делать романский цемент, всю скалу изрыли сверху донизу, совершенно изменив этим ее первоначальный вид. Правда, там и в наши дни еще попадаются известняки нижнеюрской формации, сланцы и траппы, выступающие из пластов смешанных пород, точно зубы из десен; но кирка разрыла и сровняла с землей эти остроконечные каменистые холмы, на которых вили свои безобразные гнезда стервятники. Нет уже вершин, куда могли бы слетаться поморники и хищные чайки, любящие, подобно завистливым людям, грязнить все высокое. Напрасно стали бы там искать и исполинский монолит, прозванный Годольфином, что на древневаллийском языке означает "белый орел". Летом на этой изрытой и пористой, как губка, почве еще находят розмарин, мяту, дикий иссоп, морокой укроп, настой которого служит хорошим укрепляющим средством, и узловатую траву, растущую прямо на песке и употребляемую для изготовления циновок; но там уже не увидишь ни серой амбры, ни черного олова, ни трех разновидностей сланца - зеленого, голубого и цвета шалфейных листьев. Исчезли лисицы, барсуки, выдры, куницы; на скалистых уступах Портленда, так же как и на высотах Корнуэла, водились прежде серны; теперь их больше нет. В некоторых местах еще ловят палтусов и сардин. Но вспугнутые лососи уже не поднимаются в период между днем св.Михаила и рождеством к верховьям Уэя, чтобы метать там икру. Сюда уже не прилетают, как в старину, во времена Елизаветы, те неизвестные птицы величиною с ястреба, что расклевывали яблоко пополам и съедали только семена. Не видно тут и тех коварных желтоклювых ворон, называемых по-английски cornish dough, а по-латыни pyrrocarax, которые сбрасывали на соломенные крыши горящие прутья виноградных лоз. Не видно больше и переселившегося сюда с шотландского архипелага колдуна-буревестника, выпускавшего из клюва какой-то жир, который островитяне жгли в своих светильнях. Не встретить больше вечером в лужах, оставленных морским приливом, древней легендарной птицы со свиными ногами, мычавшей теленком. Приливом уже не выбрасывает на песок острозубую усатую нерпуху с загнутыми ушами, ползающую на ластах. На Портленде, ставшем в наши дни неузнаваемым, никогда не водились соловьи, потому что там не было лесов, но соколы, лебеди и морские гуси перевелись на нем сравнительно недавно. У теперешних портлендских овец жирное мясо и тонкое руно; но у тех немногочисленных иизкорослых овец, которые паслись здесь два века назад, питаясь соленой прибрежной травой, мясо было жесткое, а шерсть грубая; так и подобало кельтскому скоту, который стерегли во время оно пастухи, евшие много чеснока, жившие по сто лет и на расстояний полумили пробивавшие латы своими аршинными стрелами. Где не возделана земля, там и шерсть груба. Нынешний Чесс-Хилл ничем не напоминает прежнего Чесс-Хилла: до такой степени все здесь преображено человеком и бешеными ветрами, разрушающими даже камень. В наши дни по этой узкой косе проходит железная дорога, доходящая до Чезлтона, в котором новенькие дома расположены а шахматном порядке. Есть и станция "Портленд". Там, где когда-то ползали тюлени, теперь катятся вагоны. Двести лет назад Портлендский перешеек представлял собою двухсторонний скат со скалистым хребтом посредине. Опасности, угрожавшие ребенку, не исчезли, только стали иными. При спуске самым страшным для него было сорваться и упасть к подножию утеса; на перешейке же он на каждом шагу рисковал провалиться в какую-нибудь рытвину. Раньше он имел дело с пропастью; теперь ему пришлось иметь дело с трясиной. На берегу моря все оказывается ловушкой: утесы - скользки, песок - зыбуч. Что ни изберешь точкой опоры - все обманчиво. Ходишь точно по стеклу. В любую минуту почва может раздаться у вас под ногами, и вы исчезнете бесследно. Берег океана, как хорошо оборудованная сцена, имеет свои многоярусные люки. Высокие гранитные склоны, в которые упираются оба ската перешейка, почти совсем недоступны. На них с трудом можно отыскать то, что на театральном языке называется выходом на сцену. Человек не должен рассчитывать на гостеприимство океана: ни скалы, ни волны не окажут ему радушного приема. Море заботится лишь с птицах и о рыбах. Перешейки всегда обнажены и каменисты. Волны, размывающие и подрывающие их с двух сторон, придают им резкие очертания. Всюду - острые выступы, гребни, пилообразные хребты, ужасные осколки треснувших глыб, впадины с зазубренными краями, напоминающие усеянную острыми зубами челюсть акулы, волчьи ямы, прикрытые влажным мхом, крутые обрывы скал, нависших над пенящимся прибоем. Человек, задавшийся целью перейти по хребту перешейка, встречает на каждом шагу уродливые, величиною с дом, громады, имеющие форму берцовых или тазовых костей, лопаток, позвонков - омерзительную анатомию оголенных утесов. Пешеход с риском свернуть себе шею пробирается через груды этих обломков. Это почти то же самое, что ходить по костяку исполинского скелета. Представьте же себе ребенка, совершающего этот Геркулесов подвиг. При ярком дневном свете идти все-таки было бы легче, ко вокруг царила тьма. Здесь необходим проводник, а ребенок был один. И взрослому человеку здесь пришлось бы немало потрудиться, а у него были только слабые силы ребенка. Проводника могла бы, на худой конец, заменить тропинка. Но тропинок здесь не было. Инстинктивно он избегал цепи острых утесов и старался держаться как можно ближе к берегу. Но на этом пути ему попадались рытвины. Их было три разновидности: одни - наполненные водой, другие - снегом, третьи - песком. Последняя разновидность всего страшнее, ибо песок засасывает. Опасность, которую ждешь заранее, внушает тревогу; опасность неожиданная внушает ужас. Ребенок боролся с неведомыми ему опасностями. Он то и дело вслепую приближался к тому, что могло стать его могилой. У него не было колебаний. Он огибал скалы, обходил провалы, чутьем угадывал расставленные мраком ловушки, преодолевал одно препятствие за другим и смело двигался вперед. Не имея возможности идти прямо, он все-таки шел уверенно. В случае надобности он мгновенно отступал. Он вовремя выбирался из трясины зыбучих песков. Он стряхивал с себя снег. Не раз оказывался он по колено в воде, и его мокрые лохмотья сразу же замерзали на сильном ночном морозе. Он шел быстро в своей обледеневшей одежде. При этом он как-то умудрился сохранить свою матросскую куртку сухой и теплой на груди. Голод по-прежнему мучил его. Нет предела неожиданностям, кроющимся в бездне: тут все возможно, даже спасение. Исхода из нее не видно, но он существует. Каким образом ребенок, застигнутый снежной метелью, от которой у него захватывало дыхание, заблудившийся на узком подъеме между двумя разверстыми пропастями, не видя дороги, все-таки одолел перешеек, он и сам не мог бы объяснить. Он скользил, карабкался, падал, поднимался, нащупывал дорогу и упорно шел вперед - вот и все. В этом тайна всякой победы. Не прошло и часа, как он почувствовал, что поднимается в гору: он достиг другого конца перешейке, он оставил позади себя Чесс-Хилл, он стоял уже на твердой почве. Моста, соединяющего теперь Сендфорд-Кэс со Смолмоус-Сендом, в ту пору не существовало. Возможно, что ребенок, руководясь верным инстинктом, добрался до гребня, высящегося как раз напротив Уайк-Реджиса, где тогда пролегала песчаная коса - природное шоссе, пересекавшее Ист-Флит. Он избегнул гибели, грозившей ему на перешейке, но все еще находился лицом к лицу с бурей, с зимою, с ночью. Перед ним снова простиралась во мгле необъятная равнина. Он посмотрел на землю, отыскивая тропинку. Вдруг он наклонился. Он заметил на снегу что-то, похожее на след. В самом деле это был след, след человеческой ноги. Ее отпечаток совершенно явственно виднелся на белой пелене снега. Ребенок стал рассматривать его. След был оставлен босой ступней; нога была меньше мужской, но больше детской. Вероятно, это была нога женщины. За первым следом был второй, за ним третий, следы шли на расстоянии шага один от другого и уклонялись вправо по равнине. Следы были еще свежие, слегка припорошенные снегом. Здесь несомненно прошла недавно женщина. Она, невидимому, направилась в ту сторону, где ребенок разглядел дым. Не спуская глаз с этих следов, ребенок пошел по ним. 2. ДЕЙСТВИЕ СНЕГА Некоторое время он шел по этим следам. К несчастью, они становились все менее и менее отчетливыми. Снег так и валил. Это было как раз то время, когда "Матутина" под тем же снегопадом шла к своей гибели в открытом море. Ребенок, боровшийся, так же как и судно, со смертью, хотя она и предстала ему в ином облике, не видел в окружавшей его со всех сторон непроглядной тьме ничего, кроме этих следов на снегу, и он ухватился за них, как за путеводную нить. Вдруг - потому ли, что их окончательно замело снегом, или по другой причине - следы пропали. Все вокруг опять стало гладким, плоским, ровным, без единого пятнышка. Земля была сплошь затянута белой пеленой, небо - черной. Можно было подумать, что женщина, проходившая здесь, улетела. Выбившийся из сил ребенок наклонился к земле и стал приглядываться. Увы, тщетно. Не успел он выпрямиться, как ему почудился какой-то непонятный звук, но у него не было уверенности, что он не ослышался. Звук был похож на голос, на вздох, на неуловимый лепет, и, казалось, исходил скорее от человека, чем от животного. Однако в нем было что-то замогильное, а не живое. Это был звук, какой нам слышится иногда сквозь сон. Он посмотрел вокруг, но ничего не увидел. Перед ним расстилалась бесконечная, голая, мертвенная пустыня. Он прислушался. Звук прекратился. Быть может, это ему только почудилось? Он прислушался еще раз. Все было тихо. Очевидно, в густом тумане что-то вызывало слуховую галлюцинацию. Он снова двинулся в путь. Он брел теперь наугад. Едва прошел он несколько шагов, как звук возобновился. На этот раз он уже не мог сомневаться. Это был стон, почти рыдание. Звук вновь повторился. Если души, находящиеся в чистилище, могут стонать, то, вероятно, они стонут именно так. Трудно представить себе что-либо более трогательное, душераздирающее и вместе с тем более слабое, чем этот голос. Ибо это был голос - голос, принадлежавший человеческому существу. В этом жалобном и, казалось, безотчетном стенании чувствовалось биение чьей-то жизни. Это молило о помощи живое страдание, не сознающее того, что оно страждет и молит. Этот стон, бывший, может быть, первым, может быть, последним вздохом, в равной мере напоминал предсмертный хрип и крик новорожденного. Кто-то дышал, кто-то задыхался, кто-то плакал. Глухая мольба, доносившаяся неизвестно откуда. Ребенок зорко посмотрел во все стороны: вдаль, вблизи себя, вверх, вниз. Никого и ничего. Он напряг слух. Звук раздался еще раз. Он явственно услыхал его. Голос немного напоминал блеяние ягненка. Тогда ему стало страшно, ему захотелось убежать. Стон повторился. Уже четвертый раз. В нем была невероятная мука и жалоба. Чувствовалось, что это - последнее усилие, скорее невольное, чем сознательное, и что сейчас этот крик, вероятно, умолкнет навсегда. Это была мольба о помощи, безотчетно обращенная умирающим в пространство, откуда должно было прийти спасение; это был предсмертный лепет, взывавший к незримому провидению. Ребенок пошел в ту сторону, где слышался голос. Он по-прежнему ничего не видел. Чутко прислушиваясь, он сделал еще несколько шагов. Стенание не прекращалось. Из нечленораздельного и еле внятного оно сделалось теперь явственным и громким. Это было где-то совсем близко. Но где именно? Кто-то рядом жалобно взывал. Эти дрожащие звуки раздавались возле него. Человеческий стон, носившийся где-то в пространстве, - вот что слышал ребенок в непроглядном мраке. Таково по крайней мере было его впечатление, смутное, как густой туман, в котором он блуждал. Колеблясь между безотчетным желанием бежать и безотчетным желанием остаться, он вдруг заметил на снегу, в нескольких шагах от себя, волнообразное возвышение размером с человеческое тело, невысокий бугорок, продолговатый и узкий, нечто вроде белой могильной насыпи на заснеженном кладбище. В эту минуту стон перешел в крик. Он доносился из-под этого холмика. Ребенок нагнулся, присел на корточки перед снежным сугробом и принялся торопливо разгребать его обеими руками. По мере того как он расчищал снег, перед ним стали обрисовываться очертания человеческого тела, и вдруг в вырытом углублении показалось бледное лицо. Но кричало не это существо. Нет, глаза его были закрыты, а рот хотя и открыт, но полон снега. Лицо было неподвижно. Оно не дрогнуло, когда ребенок дотронулся до него рукой. Ребенок, обморозивший себе кончики пальцев, отпрянул, ощутив холод этого лица. Это была голова женщины. В разметавшиеся волосы набился снег. Женщина была мертва. Ребенок снова принялся разгребать снег. Показалась шея покойницы, потом верхняя часть туловища, прикрытая лохмотьями, сквозь которые виднелось голое тело. Вдруг он почувствовал под своими руками легкое движение. Что-то маленькое шевелилось под снежным сугробом. Мальчик быстро раскидал снег и увидел на обнаженной груди матери жалкое тельце крошечного, совершенно голого младенца, хилого, посиневшего от холода, но еще живого. Это была девочка. Рваные пеленки, в которые ее завернули, были, должно быть, короткими, и она, ворочаясь, выбилась из них. Тепло, исходившее от ее щуплого тельца и от ее дыхания, растопило вокруг нее немного снега. Кормилица дала бы ей на вид месяцев пять-шесть, но ей было, вероятно, около года: ведь нищета ведет детей к рахитизму и задерживает их рост. Как только лицо малютки показалось из-под снега, горький плач ее сменился резким криком. Мать несомненно была мертва, если этот отчаянный вопль не мог разбудить ее. Мальчик взял малютку на руки. Эта мать, застывшая на снегу, производила страшное впечатление. Казалось, ее лицо светится каким-то призрачным светом. Ее отверстый бездыханный рот как будто готовился отвечать на невнятном языке теней на вопросы, предлагаемые там, в незримом мире, мертвецам. На лице ее лежал тусклый отпечаток белеющих кругом снежных просторов. Виднелось юное чело, обрамленное темными волосами, почти негодующе нахмуренные брови, сжатые ноздри, закрытые веки, слипшиеся от инея ресницы и спускавшиеся от углов глаз к концам губ следы обильных слез. Снег бросал бледный отблеск на это мертвое лицо. Зима и могила отнюдь не враждебны друг другу. Труп - это обледеневший человек. В наготе груди было нечто возвышенно-трогательное. Она исполнила свое назначение. Лежавшая на ней трагическая печать увядания свидетельствовала о том, что это безжизненное существо дало жизнь другому существу: девственную чистоту сменило величие материнства. На одном соске белела жемчужина. Это была замерзшая капля молока. Поясним сразу, что по тем же самым равнинам, по которым шел покинутый мальчик, незадолго до него брела в поисках крова заблудившаяся нищенка с младенцем у груди. Окоченев от холода, она свалилась под бурным порывом ветра и не могла уже подняться. Ее замело вьюгой. Из последних сил она прижала к себе ребенка и так умерла. Малютка пыталась прильнуть губами к этому мрамору. В бессознательной доверчивости, с которой она искала себе пищи, не было ничего противного законам природы, ибо мать, только что испустившая последний вздох, по-видимому еще способна накормить грудью ребенка. Но ротик младенца не мог найти соска, на котором застыла похищенная смертью капля молока, и малютка, более привыкшая к колыбели, чем к могиле, закричала под снегом. Покинутый мальчик услыхал вопль погибавшей крошки. Он вырыл ее из сугроба. Он взял ее на руки. Почувствовав, что ее держат на руках, она перестала кричать. Лица двух детей соприкоснулись, и посиневшие губы младенца прильнули к щеке мальчика, как к материнской груди. Малютка была близка к тому состоянию, когда застывающая кровь останавливает биение сердца. Мать уже успела приобщить ее в какой-то мере к своей смерти; холод трупа распространяется на окружающее: ножки и ручки малютки были словно скованы этим ледяным холодом. Мальчик тоже почувствовал на себе его дыхание. Из всей одежды на нем осталась сухой и теплой только матросская куртка. Положив крошку на грудь умершей, он снял с себя куртку, закутал в нее девочку, снова взял ее на руки и, сам теперь полуголый, ничем почти не защищенный от бушующей вьюги, держа малютку в объятиях, опять тронулся в путь. Снова отыскав щеку мальчика, младенец прильнул к ней губами, и, согревшись, уснул. Это было первым поцелуем двух детских душ, встретившихся во мраке. Мать осталась лежать в снегу; лицо ее было обращено к ночному небу. Но в ту минуту, когда мальчик снял с себя куртку, чтобы завернуть в нее малютку, покойница, быть может, увидела это из беспредельности, где уже была ее душа. 3. ТЯГОСТНЫЙ ПУТЬ ЕЩЕ ТЯЖЕЛЕЕ ОТ НОШИ Прошло более четырех часов с того момента, как урка покинула воды Портлендской бухты, оставив мальчика одного на берегу. За те долгие часы, когда он, брошенный всеми, брел куда глаза глядят, ему повстречались здесь, в человеческом обществе, в которое ему, быть может, предстояло вступить, лишь трое: мужчина, женщина и ребенок. Мужчина - тот, что был на холме; женщина - та, что лежала в снегу; ребенок - девочка, которую он нес на руках. От усталости и голода он еле держался на ногах. Но он шел вперед еще решительнее, чем прежде, хотя теперь у него прибавилась ноша, а сил убавилось. Он был почти совсем раздет. Еле прикрывавшие его лохмотья, обледенев на морозе, подобно стеклу резали тело и обдирали кожу. Он замерзал, зато девочка согревалась. То, что терял он, не пропадало даром, а шло на пользу малютке. Он ощущал это тепло, возвращавшее ее к жизни, и упорно шел вперед. Время от времени, стараясь не выронить ноши, он нагибался, захватывал полную горсть снега и растирал себе ступни, чтобы не дать им закоченеть. Порою же, когда у него пересыхало в горле, он набирал в рот немного снегу и сосал его; это ненадолго утоляло жажду, но вызывало озноб. Мимолетное облегчение лишь усиливало страдания. Вьюга, разбушевавшись, уже не знала пределов своему неистовству, - в природе наблюдаются явления, которые следовало бы назвать снежными потопами. Это и было таким потопом. Беснуясь, буря обрушилась не только на океан: она свирепствовала и на побережье. Вероятно, как раз в это время урка, беспомощно носясь по волнам, теряла в поединке с рифами последние остатки такелажа. Двигаясь сквозь вьюгу на восток, ребенок пересек широкие снежные пространства. Он не имел представления, который мог быть час. Уже давно не различал он никакого дыма. Такие приметы исчезают во мраке ночи довольно скоро, не говоря уже о том, что час был поздний и огни давно были потушены; в конце концов он, может быть, просто ошибся, и в той стороне, куда он направлялся, не было ни города, ни селения. Но эти сомнения нисколько не ослабили его решимости. Два-три раза малютка принималась кричать. Не останавливаясь, он укачивал ее на ходу; она успокаивалась и умолкала. Наконец она заснула крепким, безмятежным сном. Сам дрожа от холода, он чувствовал, что ей тепло. Он то и дело запахивал плотнее куртку вокруг шейки малютки, чтобы в разошедшиеся складки не забился иней и чтобы к тельцу ребенка не было ни малейшего доступа таявшему снегу. Поверхность равнины была волнистой. В ложбинах, где она понижалась, ветром намело такие сугробы, что мальчик утопал в них чуть не по грудь и с трудом прокладывал себе дорогу, расталкивая снег коленями. Выбравшись из лощины, он попал на плоскогорье, со всех сторон открытое ветрам, где снег лежал лишь тонким слоем. Там была гололедица. Теплое дыхание девочки, касаясь его щеки, согревало его на мгновение, но увлажненные волосы на виске тотчас же превращались в сосульку. Он отдавал себе отчет, насколько усложнилась его задача: ему уже нельзя было упасть. Он чувствовал, что, упав, он больше не подымется. Он изнемогал от усталости, и мрак немедленно придавил бы его своей свинцовой тяжестью к земле, а мороз заживо приковал бы его к ней, как ту покойницу. До сих пор он уже не раз висел над пропастью, но спускался благополучно; не раз спотыкался, попадая ногою в ямы, но выбирался из них невредимым; теперь же всякое падение было равносильно смерти. Неверный шаг разверзнул бы перед ним могилу. Ему нельзя было поскользнуться: у него не хватило бы сил даже привстать на колени. А между тем поскользнуться можно было на каждом шагу: все пространство вокруг покрылось ледяной корой. Девочка, которую он нес, страшно мешала ему идти; это была не только тяжесть, непосильная при его усталости и истощении, это была еще и помеха. Обе руки у него были заняты, между тем при гололедице именно руки служат пешеходу необходимым естественным балансиром. Надо было обходиться без этого балансира. Он и обходился без него и шел, не зная, как ему управиться с ношей. Малютка оказалась каплей, переполнившей чашу его бедствий. Он продвигался вперед, ставя ноги как на туго натянутом канате, проделывая чудеса равновесия, которых никто не видел. Впрочем, повторяем, быть может на этом скорбном пути за ним из мрака бесконечности следили открывшиеся глаза матери да око божие. Он шатался, оступался, но удерживался на ногах, все время заботясь о малютке, закутывая ее поплотнее в куртку, покрывая ей головку, опять оступался, но продолжал идти, скользил и снова выпрямлялся. У ветра же хватало низости еще подталкивать его. Он, вероятно, много плутал. Судя по всему, он находился на тех равнинах, где позднее выросла Бинкливская ферма, на полпути между нынешними Спринг-Гарденсом и Персонедж-Хаузом. В настоящее время там - фермы и коттеджи, тогда же там была пустошь. Нередко меньше, чем за столетие, голая степь превращается в город. Вдруг слепившая ему глаза и пронизывавшая холодом метель на минуту затихла, и он заметил невдалеке от себя занесенные снегом крыши и трубы - целый город, выступавший белым пятном на черном фоне горизонта, так оказать, силуэт наизнанку, нечто вроде того, что теперь называют негативом. Кровли, жилища, ночлег! Он, значит, куда-то добрался! Он почувствовал неизъяснимый прилив бодрости, какой пробуждает в человеке надежда. Вахтенный на сбившемся с курса судне, кричащий своим спутникам: "Земля!", переживает подобное же волнение. Ребенок ускорил шаги. Он, наконец, нашел людей. Он сейчас увидит живые лица. Куда девался страх! Он чувствовал себя в безопасности, и от одного этого сознания кровь быстрей потекла в его жилах. С тем, что ему только что пришлось пережить, было, значит, покончено навсегда. Не будет больше ни ночи, ни зимы, ни вьюги. Ему казалось, что все самое страшное теперь позади. Малютка уже нисколько не обременяла его. Он почти бежал. Его глаза были прикованы к этим кровлям. Там, под ними, была жизнь. Он не сводил с них взгляда. Так смотрел бы мертвец на мир, представший ему сквозь приоткрытую крышку гроба. Это были те самые трубы, дым которых он видел издалека. Теперь ни одна из них не дымилась. Он быстро дошел до первых домов. Он вступил в предместье, представлявшее собою открытый въезд в город. В ту эпоху уже отмирал обычай загораживать улицы на ночь. Улица начиналась двумя домами. Однако в них не было видно ни одной горящей свечи, ни одной лампы, так же как и во всей улице и во всем городе - нигде не было ни одного огонька. Дом направо был похож скорее на сарай, чем на жилое строение, до того он был невзрачен; стены были глинобитные, крыша соломенная и по сравнению со стенами несоразмерно велика. Большой куст крапивы, разросшийся у стены, доходил чуть не до застрехи. В лачуге была одна только дверь, похожая на кошачью лазейку, и лишь одно крошечное окошко под самой кровлей. Все было заперто. Рядом, в хлеву, глухо хрюкала свинья; это свидетельствовало о том, что и дом обитаем. Дом слева был высоким, длинным каменным зданием с аспидной крышей. Палаты богача, выросшие против лачуги бедняка. Мальчик, не колеблясь, направился к большому дому. Тяжелая дубовая двустворчатая дверь с узором из крупных шляпок гвоздей не вызывала сомнения в том, что она заперта на несколько крепких засовов и замков; снаружи висел железный молоток. Ребенок не без труда поднял молоток - его окоченевшие руки были скорее обрубками, чем руками. Он постучал. Никакого ответа. Он постучал еще раз, теперь в два удара. В доме не слышно было ни малейшего движения. Он постучал в третий раз. Никто не откликнулся. Он понял, что хозяева либо опят, либо не желают подняться с постели. Тогда он подошел к бедному дому. Разыскав в снегу булыжник, он постучал им в низенькую дверь. Никакого ответа. Привстав на носки, он стал барабанить камнем в окошечко - достаточно осторожно, чтобы не разбить стекла, но достаточно громко, чтобы его услышали. Никто не отозвался, никто не шевельнулся, никто не зажег свечи. Он понял, что здесь тоже не хотят вставать. И в каменных палатах и в крытой соломой хижине люди были одинаково глухи к мольбам обездоленных. Мальчик решил идти дальше и направился в тянувшийся прямо перед ним узкий переулок, настолько мрачный, что его можно было скорее принять за ущелье между скалами, чем за городскую улицу. 4. ИНОГО РОДА ПУСТЫНЯ Поселок, в который он попал, назывался Уэймет. Тогдашний Уэймет не был нынешним почтенным и великолепным Уэйметом. В старинном Уэймете не было, подобно теперешнему Уэймету, безукоризненной, прямой, как стрела, набережной со статуей Георга III и гостиницей, носящей имя того же короля. Это объясняется тем, что Георга III в то время еще не было на свете. По той же причине на зеленом склоне холма, к востоку от Уэймета, еще не красовалось занимающее теперь чуть ли не целый арпан и сделанное из подстриженного дерна, уложенного на обнаженной почве, изображение некоего короля верхом на белом коне с развевающимся хвостом, обращенным, в честь того же Георга III, в сторону города. Впрочем, почести эти были заслужены: Георг III, лишившийся в старости рассудка, которым он не обладал и в молодости, не ответственен за бедствия, происшедшие в его царствование. Это был дурачок. Почему бы не воздвигнуть памятник и ему? Сто восемьдесят лет тому назад Уэймет отличался приблизительно той же симметричностью, что и сваленная в беспорядке куча бирюлек. Легендарная Астарот иногда прогуливалась по земле с мешком за плечами, в котором было все решительно, включая и домики с добрыми хозяйками. Груда домишек, выпавшая из этой дьявольской котомки, могла бы дать точное представление о хаотической разбросанности уэйметских жилищ и даже о добрых уэйметских хозяйках. Образцом его построек может служить сохранившийся доныне Дом музыкантов. Множество деревянных хижин, украшенных резьбою; уродливые, покосившиеся на сторону строения, из коих одни опирались на столбы, а другие прислонялись к соседним домишкам, чтобы не свалиться под напором морского ветра, узкие, кривые, извилистые проходы, переулки, перекрестки, часто затопляемые морским приливом, ветхие лачуги, лепившиеся вокруг старинной церкви, - вот что представлял собой в ту пору Уэймет. Уэймет был чем-то вроде древнего нормандского поселка, выброшенного волнами на английский берег. Путешественник, заходивший в таверну, на месте которой стоит ныне гостиница, вместо того чтобы потребовать жареной камбалы и бутылку вина и с королевской щедростью заплатить двадцать пять франков, скромно съедал за два су тарелку рыбной похлебки, впрочем отменно вкусной. Все это было очень убого. Покинутый ребенок, неся на руках найденную им девочку, прошел одну улицу, затем другую, третью. Он смотрел вверх, надеясь найти хоть одно освещенное окно, но все дома были наглухо заперты я темны. Иногда он стучался в какую-нибудь дверь. Никто не отзывался. Теплая постель обладает способностью превращать человеческое сердце в камень. Стук и толчки разбудили в конце концов малютку. Он заметил это потому, что она принялась сосать его щеку. Она не кричала, так как думала, что лежит на руках у матери. Быть может, ему пришлось бы долго кружить и блуждать по лабиринту переулков Скрамбриджа, где в то время было больше огородов, чем домов, и больше изгородей из кустов терновника, чем жилых строений, если бы по счастливой случайности он не забрел в узкий проход, существующий еще и в наши дни возле школы Троицы. Этот проход вывел его к отлогому берегу, где было сооружено некое подобие набережной с парапетом. Направо от себя он увидел мост. Мост этот, переброшенный через Уэй, был тот самый, что и теперь соединяет Уэймет с Мелкомб-Реджисом, - мост, под пролетами которого гавань сообщается с рекой, прегражденной плотиной. Уэймет был еще в те времена предместьем портового города Мелкомб-Реджиса. Теперь Мелкомб-Реджис - один из приходов Уэймета. Предместье поглотило город, чему в значительной степени помог мост. Мосты - это своеобразные насосы, перекачивающие население из одной местности в другую и иногда способствующие росту какого-нибудь прибрежного селения за счет его соседа на противоположном берегу. Мальчик направился к мосту, который представлял собой в те времена просто крытые деревянные мостки. Он прошел по этим мосткам. Благодаря крыше на настиле моста не было снега. Ступая босыми ногами по сухим доскам, он испытал на минуту блаженное ощущение. Перейдя мост, он очутился в Мелкомб-Реджисе. Здесь деревянных домиков было меньше, чем каменных. Это было уже не предместье, это был город. Мост упирался в довольно красивую улицу св.Фомы. Мальчик пошел по ней. По обеим сторонам улицы стояли высокие дома с резным щипцом, там и сям попадались окна лавок. Он снова стал стучаться в двери. У него уже не было сил ни звать, ни кричать. Никто не откликался в Мелкомб-Реджисе, так же, как это было и в Уэймете. Все двери были крепко заперты на замок. Окна были закрыты ставнями, как глаза веками. Были приняты все меры предосторожности против внезапного, всегда неприятного пробуждения. Маленький скиталец испытал на себе не выразимое никакими словами влияние спящего города. Безмолвие такого оцепеневшего муравейника способно вызвать головокружение. Кошмары тяжелого сна, что толпой теснятся в мозгу неподвижно распростертых человеческих тел, как будто исходят от них клубами дыма. Смутная мысль спящих реет над ними то легким туманом, то тяжким угаром и сливается с несбыточными их мечтами, которые, пожалуй, тоже витают в пространстве, где-то на грани сна и действительности. Отсюда вся эта путаница наших снов. Грезы, наплывая облаком, порою плотным, порою прозрачным, заслоняют собою звезду, имя которой разум. За сомкнутыми веками глаз, где зрение вытеснено сновидением, проносятся призрачные силуэты, распадающиеся образы, совсем живые, но неосязаемые, и кажется, что рассеянные где-то в иных мирах таинственные существования сливаются с нашей жизнью на том рубеже смерти, который называется оном. Этот хоровод призраков и душ кружится в воздухе. Даже тот, кто не спит, чувствует, как давит его эта среда, исполненная зловещей жизни. Окружающие его химеры, в которых он угадывает нечто реальное, не дают ему покоя. Бодрствующий человек проходит по спящим улицам точно сквозь мглу чужих сновидений, безотчетно сопротивляясь натиску наступающих на него призраков; он испытывает (или во всяком случае ему кажется, будто он испытывает) ужас соприкосновения с незримыми и враждебными существами; каждое мгновение он сталкивается с чем-то неизъяснимым, что сейчас же пропадает бесследно. В этом ночном странствии среди летучего хаоса сонных грез есть нечто общее с блужданием в дремучем лесу. Это и есть то состояние, которое называют беспричинным страхом. У ребенка это чувство проявляется еще сильнее, чем у взрослых. Ужас, внушаемый мальчику ночным безмолвием и зрелищем как будто вымерших домов, усугублял тяжесть бедственного его положения. Войдя в Коникер-лейн, он увидел в конце этого переулка запруженную реку и принял ее за океан; он уже не мог бы сказать, в какой стороне находится море; он возвратился на прежнее место, свернул влево по Мейдн-стрит и пошел назад по Сент-Олбенс-роу. Там он стал уже без разбора громко стучать в первые попавшиеся дома. Беспорядочно сыпавшиеся отрывистые удары, в которые он влагал свои последние силы, повторялись через определенные промежутки все с большей и большей яростью. Это билось в двери его иссякшее терпение. Наконец раздался ответный звук. Ответили часы. На старинной колокольне церкви св.Николая медленно пробило три часа ночи. Затем все снова погрузилось в безмолвие. Может показаться невероятным, что ни один из жителей города не приоткрыл даже окошка. Однако это находит некоторое объяснение. Надо сказать, что в январе 1690 года только что улеглась довольно сильная вспышка чумы, свирепствовавшей в Лондоне, и боязнь впустить к себе в дом какого-нибудь больного бродягу вызвала во всей стране, упадок гостеприимства. Не решались даже слегка приотворить окно, чтобы не вдохнуть зараженного воздуха. Холодность людей была для ребенка еще страшнее, чем холод ночи. В ней ведь всегда чувствуется преднамеренность. Сердце у него болезненно сжалось: он впал в большее уныние, чем там, в пустыне. Он вступил в общество себе подобных, но продолжал оставаться одиноким. Это было мучительно. Безжалостность пустыни была ему понятна, но беспощадное равнодушие города казалось ему чудовищным. Мерные звуки колокола, отбивающего истекшие часы, повергли его в еще большее отчаяние. Порою ничто не производит такого удручающего впечатления, как бой часов. Это - откровенное признание в полном безразличии. Это - сама вечность, заявляющая громогласно: "Какое мне дело?" Он остановился. Как знать, может быть в эту горькую минуту он задал себе вопрос: не лучше ли лечь прямо на улице и умереть? Но в это время девочка склонила головку к нему на плечо и опять заснула. Инстинктивная доверчивость малютки побудила его идти дальше. Он, вокруг которого все рушилось, почувствовал, что сам является чьей-то опорой. При таких обстоятельствах в человеке пробуждается голос долга. Но ни эти мысли, ни состояние, в котором он находился, не соответствовали его возрасту. Возможно, что все это было выше уровня его понимания. Он действовал бессознательно. Он поступал так, не отдавая себе отчета. Он направился к Джонсон-роу. Он уже не шел, а еле волочил ноги. Оставив по левую руку от себя Сент-Мери-стрит, он миновал несколько кривых переулков и, пробравшись через узкий извилистый проход между двумя лачугами, очутился на довольно обширном незастроенном поле. Этот пустырь находился приблизительно в том месте, где теперь Честерфилдская площадь. Здесь дома кончались. Направо виднелось море, налево - редкие хижины предместья. Как быть? Опять начиналась голая равнина. На востоке простирались покрытые пеленою снега широкие склоны Редипола. Что делать? Идти дальше? Уйти снова в безлюдье? Вернуться назад на городские улицы? Что предпочесть: безмолвие снежных полей или глухой, бездушный город? Которое выбрать из этих двух зол? Существует якорь спасения, существует и взгляд, молящий о спасении. Именно такой взгляд кинул вокруг себя отчаявшийся ребенок. Вдруг он услышал угрозу. 5. ПРИЧУДЫ МИЗАНТРОПА Какой-то странный, пугающий скрежет донесся до него из темноты. Тут было от чего попятиться назад. Однако он пошел вперед. Тому, кого удручает безмолвие, приятно даже рычание. Эта свирепо разверстая пасть ободрила его. Угроза сулила какой-то выход. Здесь, неподалеку, было живое, не погруженное в сон существо, хотя бы и дикий зверь. Он пошел в ту сторону, откуда доносилось рычание. Он повернул за угол и при мертвенно-тусклых отсветах снега увидел какое-то темное сооружение, приютившееся у самой стены: не то повозку, не то хижину. Оно стояло на колесах, - значит, повозка. Но у него была крыша, как у дома, - значит, людское жилье. Над крышей торчала труба, из трубы шел дым. Дым был красноватого цвета, что свидетельствовало о жарко горящем очаге. Петли, приделанные снаружи на стене, указывали на то, что здесь устроена дверь, а сквозь четырехугольное отверстие в середине двери виден был свет, горевший в хижине. Ребенок подошел ближе. Существо, издававшее рычание, почуяло его. Когда он приблизился к повозке, угрожающие звуки стали еще яростнее. Это уже было не глухое ворчанье, а громкий вой. Он услыхал лязг натянувшейся цепи, и внезапно между задними колесами повозки, под самой дверью, блеснул двойной ряд острых белых клыков. В ту же минуту, как между колесами показалась звериная морда, в четырехугольное отверстие двери просунулась чья-то голова. - Молчать! - крикнула голова. Вой прекратился. Голова спросила: - Есть тут кто-нибудь? Ребенок ответил: - Да. - Кто? - Я. - Ты? Кто ты? Откуда ты? - Я устал, - сказал ребенок. - А который теперь час? - Я озяб. - Что ты там делаешь? - Я голоден. Голова возразила: - Не всем же быть счастливыми, как лорды. Убирайся прочь! Голова скрылась. Форточка захлопнулась. Ребенок опустил голову, прижал к себе спящую малютку и собрал последние силы, чтобы снова тронуться в путь. Он уже отошел на несколько шагов от возка. Но в то самое время, как закрылась форточка, распахнулась дверь, и опустилась подножка. Голос, только что говоривший с мальчиком, сердито окликнул его из глубины возка: - Ну, что ж ты не входишь? Ребенок обернулся. - Входи же, - продолжал голос. - И откуда это еще взялся на мою беду такой негодяй? Голоден, озяб, а входить не хочет. Ребенок, которого одновременно прогоняли и звали, стоял не двигаясь. Голос продолжал: - Говорят тебе, входи, бездельник! Мальчик, наконец, решился и уже занес ногу на первую ступеньку лестницы. Но в эту минуту под тележкой послышалось рычанье. Он отступил. Из-под возка опять показалась разинутая пасть. - Молчать! - крикнул человеческий голос. Пасть исчезла. Рычанье прекратилось. - Влезай! - продолжал человек. Ребенок с трудом поднялся по трем ступенькам лестницы. Его движениям мешала девочка, которую он держал на руках; она вся закоченела, хотя так плотно была закутана в куртку, что ее совсем не было видно: это был какой-то бесформенный сверток. Одолев все три ступеньки, мальчик остановился на пороге. В домике не горело ни одной свечи - вероятно, из нищенской экономии. Он был освещен лишь красноватым отблеском, вырывавшимся из дверцы чугунной печки, где потрескивал торф. На печке стояла дымившаяся миска и горшок, в котором, невидимому, готовилось какое-то кушанье. От него шел приятный запах. Все убранство домика состояло из сундука, скамьи и подвешенного к потолку незажженного фонаря. По стенам, на подставках, было укреплено несколько полок и вбит ряд крюков, на которых висела разная утварь. На полках и отдельно, на гвоздях, поблескивала стеклянная и медная посуда, перегонный куб, колба, похожая на сосуд для плавления воска, и множество странных предметов, назначения которых ребенок не мог себе объяснить и которые составляют кухню химика. Домик имел продолговатую форму; печь помещалась в самой глубине. Это была даже не клетушка, а деревянный ящик не слишком больших размеров. Снаружи домик был освещен снегом сильнее, чем изнутри - печкой. Полумрак, наполнявший каморку, скрадывал все очертания. Тем не менее благодаря отсвету пламени можно было прочитать на потолке слова, написанные крупными буквами: "Урсус, философ". В самом деле, ребенок очутился в жилище Гомо и Урсуса. Рычание, которое мы только что слышали, было рычанием Гомо, а голос - голосом Урсуса. Переступив порог, ребенок увидел около печки высокого пожилого мужчину, худощавого и гладко выбритого; он был одет во что-то серое и стоял, упираясь лысым черепом в самый потолок. Человек этот не мог приподняться на носки: каморка была высотою как раз в его рост. - Входи, - сказал человек. Это был Урсус. Ребенок вошел. - Узелок положи вон туда. Ребенок, боясь испугать и разбудить малютку, бережно опустил на сундук свою ношу. Мужчина продолжал: - Что это ты так осторожно кладешь? Мощи там у тебя, что ли? Уж не боишься ли ты разорвать свое тряпье? Ах, мерзкий бездельник! В такой час слоняться по улицам! Кто ты? Отвечай! Впрочем, не надо никаких разговоров! Сперва проделаем самое неотложное: ты прозяб, ступай погрейся. И, взяв мальчика за плечи, он толкнул его к печке. - Ну и промок же ты! Ну и замерз же ты! И в таком-то виде ты смеешь являться в чужой дом? Ну-ка, сбрасывай поскорее с себя всю эту ветошь, негодяй! И с лихорадочной поспешностью он одной рукой сорвал с него лохмотья, которые от одного прикосновения рвались на клочья, а другою снял с гвоздя мужскую рубашку и вязаную фуфайку. - Ну, напяливай на себя! Выбрав из вороха тряпок шерстяной лоскут, он принялся растирать перед огнем руки и ноги нагого, остолбеневшего от неожиданности и близкого к обмороку ребенка, которому в эту минуту блаженного тепла показалось, что он попал на небо. Растерев мальчику все тело, человек ощупал его ступни. - Ну, кощей, ничего у тебя не отморожено. А я-то, дурень, боялся, не отморозил ли он себе передние или з