долго? -- Сейчас увидите. Идите за мной. Привязав на шею свои пожитки и веревки, стал я двигаться к слуховому окну. Когда достигли мы места, где окно находилось от нас по правую руку, я в точности описал монаху все, что успел сделать, и спросил совета, как нам попасть на чердак обоим. Я понимал, что для одного из нас это не составит труда -- другой может спустить его на веревке; но я не понимал, как спуститься туда и другому: я не видел, как закрепить веревку, чтобы повиснуть на ней. Если б я просунулся в окно и попросту упал, то мог бы сломать себе ногу, ведь я не знал, с какой высоты совершу свой чересчур смелый прыжок. На всю эту разумную и произнесенную дружеским голосом речь монах отвечал, что мне стоит лишь спустить на чердак его, а потом у меня достанет времени подумать, как попасть туда самому. Я держал себя в руках настолько, чтобы не упрекать его за подлый ответ, но не настолько, чтобы не поспешить вывести его из затруднительного положения. Я немедля распаковал свои веревки, обвязал его под мышками через грудь, положил на живот и велел спускаться, пятясь, на козырек слухового окна, а сам по-прежнему сидел верхом на крыше с веревкой в руках; когда он добрался до козырька, я велел ему просунуть в окно ноги до бедер, опираясь локтями о козырек. Потом я, как и в первый раз, соскользнул по склону и, лежа на животе, сказал, чтобы он без боязни отпустил руки, ибо веревку я держу крепко. Оказавшись на полу чердака, он отвязался, и я, вытянув веревку к себе, понял, что расстояние от окошка до пола была в десять раз больше, чем длина моей руки. Прыгать было слишком высоко. Монах сказал, что я могу бросить внутрь веревки, но я поостерегся последовать этому дурацкому совету. Вернувшись на конек крыши и не зная, что предпринять, направился я еще в одно место около одного из куполов, куда еще не приближался. Я увидал площадку, выложенную свинцовыми плитами, рядом с нею -- большое слуховое окно, закрытое ставнями, а на ней -- кучу негашеной извести в чане, и сверх того, лопатку каменщика и лестницу, достаточно длинную, чтобы мне с ее помощью спуститься к своему сотоварищу; лестница эта одна из всего привлекла мое внимание. Я пропустил веревку через первую перекладину и, усевшись снова на конек крыши, дотащил лестницу до слухового окна. Теперь надобно было ее туда просунуть. Лестница была в двенадцать раз длинней моей руки. Просовывая ее внутрь, столкнулся я с такими трудностями, что сильно пожалел о том, что лишил себя помощи монаха. Я спустил лестницу к кровельному желобу, так чтобы один ее конец находился у отверстия окна, а другой на треть длины лестницы выступал за край крыши. Тогда, соскользнув на козырек, оттянул я лестницу вбок, подтащил к себе и закрепил веревку на восьмой перекладине. После этого спустил я ее снова вниз и расположил опять параллельно слуховому окну; потом я потянул на себя веревку, но лестница никак не просовывалась далее пятой ступени: конец ее упирался в козырек окна, и никакая сила не могла бы заставить ее просунуться дальше. Совершенно необходимо было поднять другой ее конец -- если он поднимется, то лестница с противоположной стороны опустится и, быть может, вся пройдет в окно. Я мог бы положить лестницу поперек входа, привязать к ней веревку и спуститься без всякой опасности; но тогда лестница осталась бы лежать на крыше и наутро показала бы сбирам и Лоренцо место, откуда, быть может, мне еще не удалось бы уйти. Значит, надобно было втянуть в слуховое окно лестницу целиком; помочь мне было некому, и, чтобы поднять ее конец, пришлось мне решиться отправиться на желоб самому. Так я и сделал, и когда бы не беспримерная подмога Провидения, риск этот стоил бы мне жизни. Дерзнув отпустить лестницу, я бросил веревку -- третья ступень лестницы цеплялась за желоб, и я не боялся, что она упадет в канал, -- потихоньку, с эспонтоном в руках, спустился рядом с лестницей на желоб; отложив эспонтон, я ловко повернулся так, чтобы слуховое окно находилось напротив меня, а правая моя рука лежала на лестнице. Носками опирался я о мраморный желоб: я не стоял, но лежал на животе. В этом положении у меня достало силы приподнять на полфута лестницу и одновременно толкнуть ее вперед. Я заметил с радостью, что она прошла в окно на добрый фут. Как понимает читатель, вес ее должен был существенно уменьшиться. Дело шло о том, чтобы поднять ее еще на два фута и на столько же просунуть внутрь: тогда я мог уже не сомневаться, что, вернувшись сразу на козырек окна и потянув на себя веревку, привязанную к ступени, просуну лестницу внутрь целиком. Дабы поднять ее на высоту двух футов, встал я на колени; но от усилия, какое хотел я предпринять, сообщив его лестнице, носки ног моих соскользнули и тело до самой груди свесилось с крыши; я повис на локтях. В тот ужасающий миг употребил я всю свою силу, чтобы закрепиться на локтях и затормозить боками; мне это удалось. Следя, как бы не потерять опоры, я при помощи рук, вплоть до запястий, в конце концов подтянулся и прочно утвердился на желобе животом. За лестницу опасаться было нечего: в два приема вошла она в окно более чем на три фута и держалась неподвижно. И вот, опираясь о желоб прочно запястьями и пахом, от низа живота до ляжек, понял я, что если удастся мне поднять правую ногу и поставить на желоб одно колено, а за ним другое, то я окажусь вне самой большой опасности. От усилия, какое предпринял я, исполняя свой замысел, случилась у меня нервная судорога; от такой боли пропадут силы и у богатыря. Случилась она как раз в ту минуту, когда правым коленом я уже касался желоба; болезненная судорога, то, что называется "свело ногу", словно сковало все мои члены: я застыл в неподвижности, ожидая пока она, как я знал по опыту, не пройдет сама собой. Страшная минута! Еще через две минуты попробовал я опереться о желоб коленом; слава Богу, это мне удалось, я подтянул второе колено и, едва успев отдышаться, выпрямился во весь рост, стоя на коленях, поднял, сколько смог, лестницу и сумел сделать так, что она встала параллельно отверстию окна. Я достаточно знал законы рычага и равновесия, а потому, взяв свой засов, поднялся обыкновенным способом к окошку и без труда сумел просунуть лестницу внутрь, а товарищ мой принял конец ее в руки. Сбросив на чердак веревки, свои пожитки, а также все щепки и обломки, я спустился туда сам; монах радостно встретил меня и заботливо втянул лестницу в окно. Плечом к плечу обошли мы в темноте помещение, в котором находились, -- в нем было около тридцати шагов в длину и десяти в ширину. В одном углу обнаружили мы двустворчатую дверь из железных полос; я повернул находившуюся посередине двери ручку, и она отворилась. Изучив на ощупь стены, попытались мы пересечь комнату и наткнулись на большой стол, а вокруг него стояли табуреты и кресла. Мы возвратились туда, где нащупали окна, я открыл одно, распахнул ставни, и в свете звезд предстали нам пропасти меж куполами. Ни минуты не помышлял я о том, чтобы спуститься из окна вниз; мне хотелось знать, куда я попаду, а эти места были мне незнакомы. Я закрыл ставни, и мы, выйдя из залы, возвратились туда, где оставили свою ношу. Я не держался на ногах от усталости; рухнув на пол, я растянулся, положил под голову узел с веревками и в полном изнеможении, лишившись и телесных, и душевных сил, всем своим существом погрузился в приятнейшую дремоту; спать мне хотелось столь необоримо, что, казалось, я согласился бы умереть и не отказался бы от сна, даже если бы приближалась верная смерть -- засыпая, ощутил я удовольствие неизъяснимое. Сон мой продолжался три с половиной часа. Проснулся я от пронзительных воплей и крепких толчков монаха. Он сказал, что только что пробило двенадцать, и уму непостижимо, как могу я в нашем положении спать. Для него это действительно было непостижимо; но я уснул непроизвольно: естество мое, пребывавшее в полном упадке и в истощении -- я не ел и не спал уже два дня, -- доставило себе отдых. Но сон этот восстановил мои силы, и я с радостью заметил, что тьма на чердаке несколько рассеялась. Я поднялся с пола и произнес: -- Здесь уже не тюрьма, отсюда должен быть простой выход и найти его, должно быть, не составит труда. Тут двинулись мы к стене, что напротив железной двери, и в одном весьма узком закоулке чердака я, как мне показалось, нащупал дверь. Под рукой я чувствую замочную скважину и, в надежде, что это не шкаф, вставляю в нее засов. После трех-четырех попыток замок подается, и я вижу маленькую комнатку, а на столе в ней нахожу ключ. Вставив его в дверь, я понимаю, что могу запереть ее. Открыв снова дверь, велю я монаху скорей забирать наши узлы, и как только он их приносит, запираю дверь и кладу ключ на место. Выйдя из комнатки, попадаю я на галерею с нишами, полными тетрадей. Мы были в архивах. Я нахожу короткую и узкую каменную лестницу, спускаюсь, вижу другую лестницу, а в конце ее -- застекленную дверь; отворив ее, вижу я наконец перед собою знакомую залу: мы находились в канцелярии дожа. Я отворяю окно и вижу, что спуститься отсюда легко, но я попаду в лабиринт двориков, окружающих собор Св. Марка. Боже меня сохрани. На письменном столе вижу я железное орудие с деревянной ручкой и закругленным концом: таким пользуются секретари канцелярии, когда им нужно пробить отверстие в пергаменте и привязать к нему бечевкой свинцовую печать; я беру инструмент с собой. Открыв стол, нахожу я там переписанное письмо, в каковом сообщалось Генералу-Проведитору на Корфу о посылке трех тысяч цехинов на восстановление древней крепости. Я гляжу, не найдется ли там и денег, о которых идет речь, -- но нет. Одному Богу известно, с каким удовольствием забрал бы я их себе и как посмеялся бы над монахом, если б он дерзнул упрекнуть меня в воровстве. Я увидел бы в деньгах дар Провидения, а кроме того, присвоил бы их по праву победителя. Подойдя к дверям канцелярии, вставляю я свой засов в замочную скважину, но не проходит и минуты, как я понимаю, что двери им не открыть, и решаюсь проделать отверстие в одной из створок. Место я выбираю такое, чтобы в дереве было как можно меньше сучков. Я начинаю пробивать доску от щели, какая образуется при соединении ее с другой створкой, и дело подвигается хорошо. Монаху я велел вставлять в углубления, прорезанные эспонтоном, инструмент с деревянной ручкой, а потом, толкая его изо всей силы вправо и влево, резал, рубил, кромсал доску, не обращая внимания на то, что подобный способ прорубать дыру сопровождался страшным шумом; слышно его было, должно быть, издалека, и монах дрожал от страха. Я знал, какая опасность подстерегает меня, но теперь ею приходилось пренебречь. В полчаса отверстие было уже довольно велико -- на наше счастье, ибо сделать его шире мне было бы чрезвычайно трудно. Сучки торчали справа, слева, сверху, снизу: для них нужна была пила. Края и дыры были устрашающие -- щепки, щетинившиеся отовсюду, грозили разорвать одежду и поранить кожу. Находилось отверстие на высоте пяти футов; я подставил табурет, монах встал на него, просунул в отверстие голову и сложенные руки, а я, стоя на другом табурете, схватил его сзади за ляжки, потом за ноги и вытолкнул наружу; там было очень темно, но я не беспокоился -- расположение комнат было мне знакомо. Когда спутник мой оказался по ту сторону двери, я бросил ему все свое добро, а веревки оставил в канцелярии. Тогда поставил я под дырою рядом два табурета, а на них сверху третий, и поднялся на него; отверстие теперь располагалось как раз на уровне моих ляжек. С трудом просунулся я в дыру до паха, весь расцарапавшись, ибо была она узкой, а сзади некому было помочь мне протиснуться дальше, и велел монаху, взяв меня поперек живота, безжалостно тащить наружу -- если понадобится, хоть по кусочкам. Он исполнил мой приказ, и я молча проглотил боль, что доставила раздираемая на боках и ляжках кожа. Едва оказавшись снаружи, подобрал я скорей свои пожитки, спустился по двум лестницам и без всякого труда открыл дверь, что выходит в коридор, ведущий к большим вратам парадной лестницы, рядом с которыми расположен кабинет Savio alla scrittura *. Врата эти были заперты, равно как и двери залы о четырех дверях. Лестничные врата были толщиною с городские ворота; достаточно было взглянуть на них, чтобы убедиться -- без копровой бабы либо петарды их не одолеть. Засов мой в тот миг, казалось, произнес: hic fines posuit **, больше я тебе не понадоблюсь; сей инструмент, добывший мне милую свободу, достоин того, чтобы висеть ex-voto, по обету, на алтаре божественного моего покровителя. Я уселся, исполненный мира и покоя, и сказал монаху, что труды мои завершились, а остальное зависит от БОГА либо от Фортуны: Abbia chi regge il ciel cura del resto O la Fortuna se non tocca a lui ***. -- Не знаю, -- продолжал я,-- придут ли нынче, в день Всех Святых, во дворец подметальщики, и придут ли завтра, в день Поминовения усопших. Если кто-нибудь придет, я выйду отсюда, как только увижу эти врата открытыми, и вы за мною; если же не придет никто, я не двинусь с места; а если я умру с голоду, то не знаю, как этому помочь. Речь моя привела беднягу монаха в бешенство. Он обозвал меня сумасшедшим, бесноватым, совратителем, лжецом и не помню кем еще. Я выслушал его с терпением героя. Пробило тринадцать часов. С той минуты, когда пробудился я на чердаке под слуховым окном, и до сего момента прошел всего только час. Я немедля занялся важным делом: переоделся с ног до головы. Падре Бальби походил на селянина, но был цел -- на нем не было ни лохмотьев, ни крови; красный фланелевый жилет его и фиолетовые штаны из кожи совсем не пострадали. Мой же облик наводил жалость и ужас. Я был весь разодран и весь в крови. Когда оторвал я от ран, что были у меня на обоих коленях, шелковые чулки, раны стали кровоточить. Вот в какое состояние привели меня желоб и свинцовые плиты. Из-за дыры в дверях канцелярии у меня оказался порван жилет, рубашка, штаны, содрана кожа на бедрах и ляжках; весь я был покрыт ужасающими ссадинами. Я разорвал несколько носовых платков и, как сумел, сделал из них повязку и примотал ее бечевой -- моток ее был у меня в кармане. Я надел свое красивое платье, выглядевшее в тот довольно холодный день уморительно, пригладил как мог и уложил в кошель волосы, надел белые чулки, кружевную рубашку -- других у меня не было, -- и, рассовав две другие рубашки, носовые платки и чулки по карманам, выбросил за кресло свои рваные штаны и все остальное. Свой красивый плащ набросил я на плечи монаху, и он стал выглядеть словно краденый. У меня был вид человека, который после бала оказался в злачных местах и его там изрядно потрепали. Повязки, выделявшиеся на коленях, портили все изящество моей фигуры. Так вот наряженный, в красивой шляпе с золотой испанской пряжкой и белым пером на голове, я отворил окно, и немедля физиономия моя была замечена бездельниками, что гуляли по двору палаццо и, не умея взять в толк, как человек в такой одежде, как я, оказался в столь ранний час у этого окна, отправились предупредить ключника, у которого был ключ от этих дверей. Тот решил, что мог кого-нибудь случайно запереть здесь накануне, и, прихватив ключи, явился к нам. Обо всем этом узнал я только в Париже, пять или шесть месяцев спустя. Недовольный, что меня заметили через окно, уселся я рядом с монахом, каковой нахально меня ругал, и тут до слуха моего донеслось звяканье ключей и шаги: кто-то поднимался по парадной лестнице. В волнении я поднимаюсь, гляжу через щель в больших вратах и вижу человека, одного, в черном парике и без шляпы; держа в руках связку ключей, он неторопливо поднимался по ступеням. Я самым строгим голосом велел монаху не раскрывать рта, держать сзади и без промедления следовать за мною. Сжав под одеждой свой эспонтон, встал я у врат так, чтобы в тот же миг, как они откроются, оказаться на лестнице. Я посылал ГОСПОДУ всяческие обеты, только чтобы человек этот не оказал никакого сопротивления, в противном случае мне пришлось бы перерезать ему глотку. Я полон был решимости это сделать. Дверь отворилась, и от вида моего, заметил я, он словно остолбенел. Я стал спускаться с величайшей поспешностью, не остановившись и не сказав ключнику ни слова, и монах следом за мною. Не замедляя шага, но и не бегом, стал я спускаться по великолепной лестнице, именуемой лестницей Гигантов, и не обращал ни малейшего внимания на голос падре Бальби, что следовал за мною по пятам и без конца повторял и твердил: -- Идемте в церковь. Церковные врата находились по правую руку, в двадцати шагах от лестницы. Церкви в Венеции не обладают ни малейшей неприкосновенностью; в них не найдет убежища никто -- ни уголовный преступник, ни гражданский; и если стражники получают приказ схватить человека, он отнюдь не станет, дабы воспрепятствовать им, укрываться в церкви. Монах это знал, но выбить из головы его это искушение было свыше сил. После он утверждал, что прибегнуть к алтарю его толкали религиозные чувства и мне следовало их уважать. -- Что ж вы не пошли в церковь один? -- У меня недостало духу вас покинуть. Неприкосновенность, коей я искал, лежала за пределами границ Светлейшей Республики, и в тот самый миг начал я к ней приближаться; духом я уже достигнул ее, оставалось переместить к духу тело. Направившись прямиком к вратам Карты, главным во Дворце дожей, я, ни на кого не глядя (тогда и на тебя самого глядят меньше), пересек piazzetta, малую площадь, добрался до набережной, сел в первую же попавшуюся там гондолу и громко сказал гондольеру на корме: -- Мне надо в Фузине, зови живо своего напарника. Напарник немедля появился; я беззаботно усаживаюсь на подушку посредине, монах садится на банкетку, и гондола не мешкая отчаливает от берега. В немалой степени из-за фигуры монаха, без шляпы и в моем плаще, принимали меня не то за кудесника, не то за астролога. Как только поравнялись мы с Таможнею, гондольеры мои пустились мощно раздвигать воды большого канала Джудекка: через него можно было попасть и в Фузине, и в Местре -- именно туда-то мне и было нужно. Увидев, что находимся мы посредине канала, я высунул голову и спросил у гребца на корме: -- Как ты думаешь, будем ли мы в Местре прежде четырнадцати часов? -- Вы мне велели плыть в Фузине. -- Ты с ума сошел; я тебе сказал -- в Местре. Второй гондольер сказал, что я ошибаюсь; и падре Бальби, великий ревнитель истины, тоже сказал, что я заблуждаюсь. Тогда, рассмеявшись, я признаю, что, должно быть, ошибся, но намерен был приказать, чтобы плыли в Местре. Никто из гребцов не против, а гондольер, к которому я обратился, говорит, что готов отвезти меня хоть в Англию. -- В Местре мы будем через три четверти часа, -- прибавил он, -- ибо вода и ветер помогают нам. И тут оглянулся я назад, на прекрасный канал и, не заметив на нем ни единой лодки, восхитился замечательнейшим из дней, какого только можно пожелать, первыми лучами дивного солнца, что поднималось из-за горизонта, двумя молодыми гондольерами, что сильно и мощно гнали лодку вперед; еще я подумал о том, какую провел страшную ночь, и о том, где находился накануне, и обо всех благоприятных для меня совпадениях, -- и душа моя исполнилась любви и вознеслась к милосердному БОГУ; настолько я был потрясен силою своей благодарности и умиления, что внезапно сердце мое, задыхаясь от избытка счастья, нашло себе путь к облегчению в обильных слезах. Я рыдал, я плакал, как дитя, которое насильно ведут в школу. Милейший мой спутник, каковой прежде открыл рот лишь для того, чтобы согласиться с гондольерами, почел своим долгом утишить рыдания мои; однако ж прекрасный источник их был ему неведом, и от того, как взялся он за дело, я и вправду перестал плакать, и случился со мною приступ такого немыслимого хохота, что он был в полном недоумении, а несколькими днями позже признался, что решил, будто я сошел с ума. Монах сей был глуп и по глупости своей злобен. Я понял, что предо мною тяжкая задача -- оборотить глупость его себе на пользу; но глупец чуть было не погубил меня, хотя и не имел никакого к тому намерения. Никак он не желал поверить, что я велел плыть в Фузине, а намерен был попасть в Местре: он утверждал, что мысль эта посетила меня не прежде, чем оказались мы в большом канале. Мы прибыли в Местре. На почте лошадей не оказалось, однако в трактире делла Кампана, у Колокола, не было недостатка в извозчиках, а они не хуже почтовых. Войдя на конюшню и убедившись, что лошади хороши, сговорился я с возницей, дал ему столько, сколько он запросил, и велел через час с четвертью быть в Тревизо. Не прошло и трех минут, как лошади были заложены, и я, полагая, что падре Бальби стоит у меня за спиной, обернулся и произнес только: Садимся. Но падре Бальби не было. Я озираюсь, спрашиваю, где он -- никто не знает. Я велю мальчику-конюшему пойти поискать его, полный решимости выговорить ему за задержку, даже если отошел он справить естественную нужду: в положении нашем и эту потребность приходилось отложить на потом. Мальчик, вернувшись, говорит, что его нигде нет. Я чувствовал себя, словно приговоренный. Я думаю было, не уехать ли одному; так и надобно было поступить, но я, послушавшись не сильных доводов разума, но слабой привязанности, бегу на улицу, расспрашиваю людей, вся площадь отвечает, что видела его, но никто не может сказать, куда он мог деться; я бегу под аркадами главной улицы, мне приходит мысль сунуть голову в один кофейный дом -- и вот я вижу, как он у стойки пьет шоколад и болтает со служанкой. Заметив меня, он говорит, что служанка очень мила и приглашает взять тоже чашку шоколаду, а потом велит заплатить за свою, ибо у него нет ни сольдо. Я, сдержавшись, отвечаю, что не хочу шоколаду, велю ему поторапливаться и так сжимаю ему руку, что он было решил, будто я ему ее сломал. Я заплатил, и он вышел за мною следом. От гнева меня била дрожь. Я направляюсь к карете, что ожидала у дверей трактира, но, не пройдя и десятка шагов, наталкиваюсь на одного жителя Местре по имени Бальбо Томази; человек он был славный, но считался осведомителем Трибунала Инквизиторов. Он замечает меня и, подойдя, восклицает: -- Как, сударь, вы здесь? Счастлив вас видеть. Вы, стало быть, спаслись бегством, как это вам удалось? -- Я не спасался бегством, сударь, меня выпустили на свободу. -- Не может этого быть: вчера вечером был я дома у Гримани на Сан-Поле, мне бы сказали. Пусть вообразит себе читатель, что творилось у меня на душе в ту минуту; я понимал, что меня разоблачил человек, которого, как я полагал, наняли, дабы взять меня под стражу, а для этого ему довольно было лишь подмигнуть первому попавшемуся сбиру -- Местре так и кишел ими. Велев ему говорить потише, я попросил пройти со мною на задний двор трактира. Он повиновался, а я, убедившись, что никто нас не видит, что рядом со мною канава, а за нею простирается широкое поле, взялся правой рукою за свой эспонтон, а левой -- за его воротник. Но он, вырвавшись с большим проворством, перескочил канаву и со всех ног пустился в противоположном от города Местре направлении, время от времени оборачиваясь и посылая мне воздушные поцелуи, означавшие: Доброго пути, доброго пути, будьте покойны. Когда он скрылся из виду, я возблагодарил БОГА, что человек этот сумел вырваться у меня из рук и помешал мне совершить преступление: я бы перерезал ему глотку, а он не замышлял ничего дурного. Я находился в ужасном положении. В полном одиночестве объявил я войну всем силам Республики. Ради предусмотрительности и предосторожности приходилось жертвовать всем. Я положил свой эспонтон обратно в карман. Угрюмый, как всякий человек, что только что избегнул большой опасности, бросил я презрительный взгляд на труса, видевшего, что из-за него приключилось, и уселся в коляску. Тот сел рядом, не осмеливаясь больше заговаривать со мною. Я размышлял, как бы мне избавиться от этого несчастного. Мы прибыли в Тревизо, и я велел почтмейстеру держать для меня наготове пару лошадей, дабы ехать в семнадцать часов; но я вовсе не собирался продолжать путешествие свое на почтовых -- во-первых, у меня не было денег, а во-вторых, я опасался погони. Трактирщик спросил, не желаю ли я позавтракать; мне необходимо было поесть, дабы остаться в живых, я умирал от истощения -- но не осмелился согласиться. Четверть часа промедления могли стать для меня роковыми. Я боялся, что меня поймают снова, и этого я буду стыдиться всю оставшуюся жизнь, ибо умному человеку ничего не стоит сразиться на лоне природы с четырьмя сотнями тысяч человек, что хотят его отыскать. Если он не сумеет спрятаться, он просто дурак. Выйдя через ворота Св. Фомы словно человек, отправляющийся на прогулку, и пройдя с милю по проезжей дороге, бросился я в поля с намерением не показываться оттуда, покуда нахожусь в венецианском государстве. Дабы пересечь границы его кратчайшим путем, следовало мне идти на Бассано, однако ж я выбрал самую длинную дорогу: у ближайшего выхода меня могли уже поджидать. Но я не сомневался, что никому и в голову не придет, что я, дабы покинуть пределы государства и попасть под юрисдикцию епископа Трентского, выберу самый длинный путь -- на Фельтре. Прошагав три часа пешком, рухнул я прямо на землю; я решительно больше не мог. Мне надобно было непременно подкрепиться -- либо приготовиться умереть на месте. Я велел монаху положить рядом со мною плащ и отправляться на видневшуюся вдали мызню, дабы купить за деньги какой-нибудь еды и принести мне сюда. Я дал ему сколько нужно денег, и он пошел исполнять мое поручение, прежде сообщив, что почитал меня помужественней. Бедняга был крепче меня; он тоже не спал, но накануне плотно поел, а нынче выпил шоколаду; к тому ж он был тощ, душу его не терзали осторожность и честь, и он был монах. Хотя видневшийся дом и не был трактиром, добрая мызница послала мне со своею крестьянкою весьма сносный обед, что обошелся всего в тридцать сольдо. Почувствовав, что скоро меня сморит сон, пустился я снова в путь -- направление было мне известно довольно хорошо. Четырьмя часами позже остановился я у какой-то деревушки и узнал, что нахожусь в двадцати четырех милях от Тревизо. Больше я не мог; щиколотки мои распухли, башмаки порвались. Через час должно было зайти солнце. Я улегся под купою деревьев и велел монаху сесть радом. -- Нам, -- объяснил я, -- надобно идти в Барго ди Вальсугана, первый город по ту сторону границ венецианского государства. Там будем мы в безопасности, словно в Лондоне, там и отдохнем; но чтобы добраться нам до этого города, каковой лежит во владениях епископа Трентского, подобает взять необходимые предосторожности. Первая из них -- расстаться. Вы пойдете через лес Мантелло, а я через горы, вы -- самым легким и коротким путем, я -- самым трудным и долгим, вы -- с деньгами, я -- без единого сольдо. Дарю вам свой плащ, обменяйте его на кафтан и шляпу, тогда все станут принимать вас за селянина: по счастью, таков у вас вид. Вот все деньги, что остались у меня от двух цехинов, взятых у графа Асквина, здесь семнадцать лир, берите; вы будете в Борго послезавтра вечером, я -- сутки спустя. Вы будете дожидаться меня в первом же трактире по левую руку. В эту ночь необходимо мне выспаться в доброй постели, и с помощью Провидения я ее найду, только мне надобно быть покойным, а с вами я покоен быть не могу. Не сомневаюсь, что сейчас нас уже ищут повсюду, и приметы наши описаны столь хорошо, что в первом же трактире, куда осмелимся мы войти вместе, нас возьмут под стражу. Вы видите, в каком плачевном состоянии я пребываю и сколь настоятельно мне нужно десять часов отдохнуть. Так прощайте. Ступайте и позвольте мне одному отправиться в здешние окрестности искать ночлега. -- Я ожидал уже, -- отвечал монах, -- что вы мне все это скажете; но я хочу только напомнить, что вы мне обещали, когда уговаривали проделать в вашей темнице дыру. Вы обещали, что мы больше не расстанемся; и не надейтесь, что я вас покину, ваша судьба отныне будет моею, а моя -- вашей. За наши деньги мы найдем себе славный ночлег, а в трактиры не пойдем, и под стражу нас никто не возьмет. -- Значит, вы твердо решили не следовать доброму совету, что я вам дал? -- Твердо. -- Это мы еще посмотрим. Тут я поднялся, хоть и не без усилия, смерил его рост, отметил его на земле, а после вытащил из кармана эспонтон, лег на левый бок и начал самым хладнокровным образом рыть ямку, не отвечая ни на какие его вопросы. Покопав с четверть часа, я, печально глядя на него, объявил, что, как добрый христианин, полагаю своим долгом предупредить его, чтобы он препоручил себя Господу. -- Ибо я вас тут закопаю живьем, -- продолжал я, -- а если вы окажетесь сильнее, то сами меня закопаете. Только тупое ваше упрямство заставляет меня идти на эту крайность. Впрочем, можете спасаться бегством, я за вами не побегу. Он не отвечал ни слова, и я продолжил свой труд. Я начинал уже опасаться, как бы животное это, от которого я решил избавиться, не заставило меня довести дело до конца. Наконец, то ли поразмыслив, то ли от страха, бросился он рядом со мною. Не зная, что он задумал, выставил я на него острие своего засова -- но бояться было нечего. Он обещал сделать все, как я скажу. Тогда я поцеловал его, отдал все свои деньги и подтвердил, что обещаю вновь встретиться с ним в Борго. Хоть и остался я без единого сольдо, хоть и предстояло мне переправиться через две реки, я от души поздравил себя с тем, что сумел избавиться от спутника с подобным нравом. Теперь я уже не сомневался, что мне удастся покинуть Отечество. 1757. ПАРИЖ ТОМ V ГЛАВА II Министр иностранных дел. Г-н де Булонь, генерал-контролер. Герцог де Шуазель. Аббат де Лавиль. Пари дю Верне. Учреждение лотереи. Брат мой переезжает из Дрездена в Париж; его принимают в Академию художеств И вот снова я в достославном Париже и должен, лишась возможности полагаться на опоры в отечестве своем, составить себе здесь состояние. В этом городе провел я прежде два года, но, не имея в ту пору иных забот, кроме как наслаждаться жизнью, я не изучал его. На сей раз принужден я был кланяться тем, у кого гостила слепая Фортуна. Я видел: чтоб преуспеть, должно мне поставить на кон все свои дарования, физические и духовные, свести знакомство с людьми сановными и влиятельными, всегда владеть собой, перенимать мнения тех, кому, как я увижу, надобно будет понравиться. Дабы последовать этим принципам, понял я, должно мне беречься того, что именуют в Париже дурным обществом, отвлечься от прежних своих привычек и всякого рода притязаний, иначе можно нажить врагов, а они с легкостью ославят меня как человека, до важных должностей негодного. Вследствие подобных размышлений положил я за правило соблюдать в поступках и речах сдержанность, дабы казаться более сведущим в серьезных делах, нежели и сам мог бы вообразить. Что до денег, потребных на жизнь, то я мог рассчитывать на сто экю в месяц, каковые непременно будет мне высылать г. де Брагадин. Этого хватит. Оставалось лишь подумать о том, как хорошо одеться и сыскать приличное жилье, но для начала мне требовалась известная сумма -- у меня не было ни порядочного платья, ни рубашек. Итак, на другой день вновь отправился я в Бурбонский дворец. Я наперед знал, что швейцар скажет, будто министр занят, а потому прихватил с собою короткое письмо, которое оставил внизу. В нем извещал я о своем приезде и называл свой адрес. Большего и не требовалось. В ожидании ответа приходилось мне повсюду, куда бы я ни пришел, повествовать о своем побеге -- повинность не из легких, ибо рассказ длился два часа, но я принужден был удовлетворять чужое любопытство; ведь причиной ему служил живой интерес, проявляемый к моей особе. За ужином у Сильвии я был уже спокойнее, нежели накануне, все выказывали мне самое дружеское расположение; красота дочери ее поразила меня. В свои пятнадцать лет она была само совершенство. Я сделал комплимент матери, воспитавшей ее, но не подумал тогда, что следует поберечься; я еще не вполне пришел в себя и не мог вообразить, что ей вздумается испытать на мне силу своих чар. Откланялся я пораньше: мне не терпелось узнать, что ответит министр на мою записку. Ответ доставили в восемь часов. Министр писал, что будет свободен в два часа пополудни. Принял он меня так, как я и ожидал. Он не только изъявил удовольствие, что видит меня, одолевшего все невзгоды, но от души обрадовался, что может быть мне полезен. Он сказал, что, узнав из письма М. М. о моем побеге, немедля догадался, что направляюсь я прямо в Париж и именно ему нанесу первый визит. Он показал письмо, в котором сообщала она о моем аресте, и последнее, где излагала историю побега -- так, как ей пересказали. Она писала, что отныне утратила надежду увидеть когда-либо обоих мужчин, которым единственно могла себя вверить, и жизнь стала ей в тягость. Она сетовала, что не в силах обрести утешения в религии. К. К., писала она, частенько навещает ее -- она несчастна с человеком, за которого вышла замуж. Просмотрев бегло рассказ М. М. о моем побеге и найдя все обстоятельства его искаженными, обещал я министру отписать, как все было на самом деле. Он поймал меня на слове, уверив, что перешлет рассказ мой нашей несчастной возлюбленной, и самым благородным образом вручил мне сверток с сотней луидоров. Он обещал попомнить обо мне и дать знать, когда ему надобно будет меня видеть. На эти деньги купил я все необходимое, а неделею позже послал ему историю побега, разрешив снимать с нее списки и использовать по его усмотрению, дабы возбудить ко мне участие лиц, что могут оказаться полезны. Три недели спустя, вызвав меня, он сказал, что говорил обо мне с г-ном Эриццо, венецианским посланником, и тот уверял, будто не желает мне зла, но из страха перед Государственными инквизиторами отказывался меня принять. Мне в нем не было ни малейшей нужды. Еще министр сказал, что вручил мою историю г-же маркизе, каковая помнит меня, и он доставит мне случай с нею поговорить; в конце беседы он добавил, что если я представлюсь г-ну де Шуазелю, то найду в нем благосклонный прием, равно как и в генерал-контролере г-не де Булоне, с чьей помощью и при некоторой сообразительности я сумею кое-чего добиться. -- Он сам вас просветит, -- сказал он, -- и вы увидите, что кого слушают, того и жалуют. Постарайтесь изобрести что-нибудь полезное для государственной казны, только не слишком сложное и исполнимое; коли записка ваша не будет слишком обширна, я вам скажу свое мнение. Удалился я, исполненный признательности, но весьма озадаченный тем, как изыскать средства для увеличения королевских доходов. О финансах не имел я ни малейшего представления и теперь только терзался понапрасну: в голову приходили одни лишь новые налоги, все они представлялись либо гнусными, либо нелепыми, и я отбрасывал самую мысль о них. Первый визит мой был к г-ну де Шуазелю, я отправился к нему, едва узнал, что он в Париже. Принял он меня за утренним туалетом, и пока его причесывали, что-то писал. Он был со мною столь учтив, что иногда на миг отрывался от письма и задавал вопрос: я отвечал ему, но все впустую -- он не слушал меня и продолжал писать. Иногда он поднимал на меня глаза, но что толку? Глаза глядят, да не слышат. И все же герцог был человек великого ума. Закончив письмо, он сказал мне по-итальянски, что г-н аббат де Бернис отчасти поведал ему о моем побеге. -- Расскажите же, как вам удалось бежать. -- На это надобно два часа, а Ваше Превосходительство, как мне кажется, не располагает временем. -- Расскажите коротко. -- Два часа надобно, если все сократить. -- Подробности расскажете в другой раз. -- Без подробностей история теряет всякий интерес. -- Отнюдь нет. Укоротить можно что угодно и как угодно. -- Отлично. Тогда слушайте, Ваше Превосходительство: Государственные инквизиторы посадили меня в Пьомби. Через год, три месяца и пять дней я продырявил крышу, проник через слуховое окно в канцелярию, выломал дверь, вышел на площадь, сел в гондолу, что доставила меня на материк, и отправился в Мюнхен. Оттуда прибыл я в Париж и теперь имею честь засвидетельствовать вам свое почтение. -- Но... что такое Пьомби? -- На объяснения. Ваше Сиятельство, надобно четверть часа. -- Как сумели вы продырявить крышу? -- На это полчаса. -- Почему вас поместили на самом верху? -- Еще полчаса. -- Ваша правда -- весь смысл в подробностях. Ныне я должен ехать в Версаль. Рад буду при случае видеть вас. Подумайте пока, чем я могу быть вам полезен. Выйдя от него, отправился я к г-ну де Булоню. Я увидел человека, отличного от герцога всем -- наружностью, платьем, обхождением. Прежде всего он поздравил меня с тем, сколь высоко ценит меня аббат де Бернис, и похвалил мои финансовые способности. Я едва удержался, чтобы не прыснуть со смеху. С ним был восьмидесятилетний старец, на вид весьма умный и благородный. -- Сообщите мне ваши планы -- хотите изустно, хотите письменно, -- сказал он, -- во мне вы найдете понятливого и заинтересованного слушателя. Это г-н Пари дю Верне, ему надобно двадцать миллионов на его военное училище. Их следует изыскать, не обременяя государство и не расстраивая королевской казны. -- Один Господь Бог, сударь, может творить из ничего. -- Я не Господь Бог, -- отвечал г. дю Верне, -- и однако ж иногда мне это удавалось. Но с тех пор много воды утекло. -- Да, я знаю, нынче все переменилось, -- возразил я ему, -- но все же есть у меня в голове один замысел; операция эта принесла бы Его Величеству доход в сто миллионов. -- А во что станет она королю? -- Ни во что, кроме расходов по сбору денег. -- Стало быть, эти средства доставит народ? -- Да, но сам, по доброй воле. -- Я знаю, что вы задумали. -- Я поистине в восхищении, сударь, ведь мыслями своими я ни с кем не делился. -- Коль завтра вы не званы, приходите ко мне на обед, и я покажу вам ваш проект; он красив, но сопряжен препятствиями почти неодолимыми. Но все же поговорим. Вы придете? -- Почту за честь. -- Итак, жду вас у себя, во дворце Плезанс. Когда старец удалился, генерал-контролер весьма хвалил его дарования и великую честность. Он был брат Пари де Монмартеля, какового молва втайне считала отцом г-жи де Помпадур, ибо он был любовником г-жи Пуассон в одно время с г-ном Ле Норманом. Я отправился на прогулку в Тюильри, размышляя над причудами фортуны. Надобно найти двадцать миллионов, говорят мне; я хвастаю, что могу раздобыть сто, сам не зная как, и вдруг прославленный, искушенный в делах муж приглашает меня на обед, дабы убедить, что план мой ему известен. Если он намерен что-то у меня выведать, ему это не удастся, когда же он раскроет карты, тут уж мне самому решать, угадал он или нет; коли пойму, о чем идет речь, может, что и добавлю; если ничего не пойму, буду загадочно молчать. Аббат де Бернис представил меня финансистом, дабы обеспечить мне благосклонный прием; в противном случае я бы не был принят в свете. Я жалел, что не умею хотя бы изъясняться как финансист. Назавтра, печальный и серьезный, я взял карету и велел кучеру отвезти меня в Плезанс к г-ну дю Верне. Это сразу за Венсеном. И вот я у дверей сего славного мужа, что сорока годами прежде спас Францию, ввергнутую в пучину невзгод системою Лоу. Войдя, нахожу я его у ярко пылающего камина в окружении семи-восьми гостей. Он представляет меня, именуя другом министра иностранных дел и генерал-контролера, а потом знакомит с этими господами. Трое или четверо из них были интенданты финансов. Я раскланиваюсь и в тот же миг вверяю себя Гарпократу. Потолковав о том, что лед нынче на Сене толщиною в целый фут, что г-н де Фонтенель недавно скончался, что Дамьен не желает ни в чем признаваться и уголовный процесс этот встанет королю в пять миллионов, все заговорили о войне, отозвавшись с похвалою о г-не де Субизе, которого король поставил главнокомандующим. Отсюда перешли к расходам и средствам поправить дела. Полтора часа провел я в скуке: речи их были просто нашпигованы специальными терминами, и я ровно ничего не понимал. Еще полтора часа провел я за столом, открывая рот единственно для того, чтобы есть; затем перешли мы в залу, и тут г. дю Верне покинул гостей и провел меня вместе с приятной наружности мужчиной лет пятидесяти в кабинет. Мужчину, которого он мне представил, звали Кальзабиджи. Минутою позже туда вошли также два интенданта финансов. Г-н дю Верне с учтивой улыбкой вручил мне большую тетрадь и произнес: -- Вот ваш проект. Прочитав на обложке: "Лотерея на девяносто номеров, из которых при ежемесячных тиражах выигрывают не более пяти" и т. д. и т. п., я возвращаю рукопись и без малейших колебаний объявляю, что это мой проект. -- Вас опередили, сударь, -- говорит он, -- проект этот представил г. де Кальзабиджи, он перед вами. -- Счастлив, сударь, что мнения наши совпали; но могу ли я узнать, по какой причине вы его отвергли? -- Против него выдвинуто было множество весьма правдоподобных доводов и ясных возражений на них не нашлось. -- Есть только один довод на свете, -- отвечал я холодно, -- каковой заставит меня умолкнуть: это если Его Величеству не угодно будет дозволить своим подданным играть. -- Этот довод не в счет. Его Величество дозволит, но станут ли подданные играть? -- Не понимаю, отчего вы сомневаетесь: пусть только народ будет уверен, что, если выиграет, то получит деньги. -- Хорошо. Допустим, убедившись, что деньги выплатят, они станут играть. Но откуда взять обеспечение? -- Королевская казна. Указ Совета. Мне довольно, если будут считать, что Его Величество в состоянии уплатить сто миллионов. -- Сто миллионов? -- Да, сударь. Надо всех ошеломить. --- Стало быть, вы полагаете, что король может проиграть? -- Допускаю; но сперва он получит сто пятьдесят миллионов. Вы знаете, что такое политический расчет, и должны исходить из этой суммы. -- Милостивый государь, я не могу решать за всех. Согласитесь, при первом же тираже король, быть может, потеряет громадные деньги. -- Между тем, что возможно, и тем, что произошло, -- расстояние бесконечное, но допустим. Если король проиграет при первом тираже большую сумму, успех лотереи обеспечен. О такой беде можно только мечтать. Силы человеческой натуры рассчитываются, словно вероятности в математике. Как вам известно, все страховые общества богаты. Перед всеми математиками Европы я вам докажу, что единственно воля Господня может помешать королю получить на этой лотерее доход один к пяти. В этом весь секрет. Согласитесь, математическое доказательство для разума непреложно. -- Согласен. Но скажите, отчего бы не завести ограничительного реестра, Casteletto, дабы Его Величеству был обеспечен верный выигрыш? -- Никакой реестр не даст вам ясной и абсолютной уверенности в том, что король всегда останется в выигрыше. Ограничения позволяют сохранять лишь относительное равновесие: когда все ставят на одни и те же номера, то ежели номера эти выпадут, случится великий ущерб. Дабы уберечься от него, их объявляют "закрытыми". Но Casteletto может дать уверенность в выигрыше, только если откладывать тираж, пока все шансы не уравняются. Но тогда лотерея не состоится, ибо тиража этого прождать можно с десяток лет, а, кроме того, позвольте вам заметить, сама лотерея превратится в форменное надувательство. Позорного этого титула позволит избегнуть единственно непременный ежемесячный тираж -- тогда публика будет уверена, что и противная сторона может проиграть. -- Не будете ли вы так любезны, чтобы выступить перед Советом? -- С удовольствием. -- И ответить на все возражения? -- Все до единого. -- Не угодно ли вам будет принести мне ваш план? -- Я представляю его, сударь, только когда предложение мое будет принято и я буду уверен, что его пустят в дело, а мне доставят те преимущества, какие я попрошу. -- Но ведь ваш план и тот, что лежит здесь, -- одно и то же. -- Не думаю. В своем проекте я вывожу, сколько приблизительно дохода получит Его Величество в год, и привожу доказательство. -- Тогда можно будет продать лотерею какой-нибудь компании, а она станет выплачивать королю определенную сумму. -- Прошу прощения. Процветание лотереи зиждется только на силе предрассудка; он должен действовать безотказно. У меня нет желания участвовать в деле ради того, чтобы услужить некоему сообществу, каковое, желая увеличить доход, решит умножить число тиражей и ослабит к ним интерес. Я в этом убежден. Коли мне придется участвовать в лотерее, она будет либо королевской, либо ее не будет вовсе. -- Г-н де Кальзабиджи того же мнения. -- Весьма польщен. -- Есть ли у вас люди, что умеют вести реестры? -- Мне надобны одни только числительные машины, коих не может не быть во Франции. -- А каков, вы полагаете, будет выигрыш? -- Двадцать сверх ста от каждой ставки. Тот, кто уплатит королю шестифранковый экю, получит обратно пять, наплыв же будет такой, что ceteris paribus * народ станет платить государю, по меньшей мере, пятьсот тысяч франков в месяц. Все это я докажу Совету -- при условии, что члены его, признав истинность математических либо политических расчетов, уже не будут более увиливать. Довольный, что могу поддержать разговор о том, во что ввязался, я поднялся, дабы кой-куда сходить. Вернувшись, я увидал, что все они стоят и обсуждают меж собою лотерею. Кальзабиджи, приблизившись ко мне, спросил приветливо, можно ли, по моему проекту, ставить на четыре цифры. Я отвечал, что публика вправе ставить хоть на пять номеров и что проект мой еще сильнее повышал ставки, ибо тот, кто играет "квинту" и "кватерну", должен непременно ставить и на "терну". Он сказал, что сам предусматривал простую "кватерну" с выигрышем пятьдесят тысяч к одному. Я мягко возразил, что во Франции много изрядных математиков, каковые, -- обнаружив, что выигрыш различен для разных ставок, -- изыщут способ для злоупотреблений. Тут он пожал мне руку, говоря, что желает со мною встретиться и все обсудить. Оставив адрес свой г-ну дю Верне, я на закате удалился, радуясь, что произвел на старика изрядное впечатление. Тремя или четырьмя днями позже явился ко мне Кальзабиджи. Я уверил его, что не пришел сам, для того только, что не решился его беспокоить. Не обинуясь, он сказал, что я своими речами весьма поразил этих господ, и, по его убеждению, если бы мне угодно было похлопотать перед генерал-контролером, мы могли бы устроить лотерею и извлечь из того немалые выгоды. -- Без сомнения -- отвечал я. -- Однако ж сами они должны извлечь выгоду еще большую, и все же не торопятся; они не посылали за мною; а впрочем, мне есть чем заняться и кроме лотереи. -- Сегодня вы получите от них известия. Я знаю, что г. де Булонь говорил о вас с г-ном де Куртеем. -- Уверяю вас, я его об этом не просил. Учтивейшим образом позвал он у него отобедать, и я согласился. Мы как раз выходили из дому, когда получил я записку от аббата де Берниса, извещавшего, что, если назавтра смогу я явиться в Версаль, он доставит мне случай говорить с маркизой; там же повстречаю и г-на де Булоня. Записку я показал Кальзабиджи -- не из тщеславия, но для пользы дела. Он сказал, что в моей власти даже и понудить дю Верне устроить лотерею. -- И коли вы не настолько богаты, чтобы презирать деньги, то обеспечите себе состояние. Вот уже два года мы изо всех сил стараемся довести дело до конца, а в ответ слышим одни только дурацкие возражения, каковые на прошлой неделе вы обратили в дым. Проект ваш конечно же имеет большое сходство с моим. Поверьте мне, и соединим наши усилия. Не забудьте -- действуя в одиночку, вы столкнетесь с необоримыми трудностями: числительных машин, что вам нужны, в Париже не найти. Все тяготы сего предприятия возьмет на себя мой брат; убедите Совет, а дальше согласитесь получать половину доходов от управления лотереей и наслаждаться жизнью. -- Стало быть, проект принадлежит вашему брату. -- Да. Брат мой болен, но голова у него светлая. Мы сейчас зайдем к нему. Я увидал человека, лежавшего в постели и с ног до головы покрытого лишаями; это, однако, не мешало ему с отменным аппетитом есть, писать, беседовать и во всех отношениях вести себя так, словно он был здоров. Он никому не показывался на глаза, ибо не только был обезображен лишаями, но и принужден беспрестанно чесаться то тут, то там, что в Париже почитается отвратительным; этого не прощают никогда, чешется ли человек по причине болезни, либо по взятому дурному обыкновению. Кальзабиджи сказал, что он так и лежит и никого не принимает, ибо кожа у него зудит и нет для него иного облегчения, чем вволю почесаться. -- Господь даровал мне ногти именно с этой целью, -- сказал он. -- Вы, стало быть, верите в конечные причины, поздравляю. Однако ж осмелюсь предположить, что когда бы даже Господь и забыл даровать вам ногти, вы бы все равно чесались. Тут он улыбнулся, и мы заговорили о деле. Не прошло и часу, как я убедился в великом его уме. Он был старший из братьев и холостяк. Прекрасный математик, он знал до тонкостей теорию и практику финансов, разбирался в торговых делах любой страны, был сведущ в истории, остроумен, обожал прекрасный пол и писал стихи. Родился он в Ливорно, служил в Неаполе при министерстве, а в Париж приехал вместе с г-ном де Л'Опиталем. Брат его был тоже человек весьма искусный, но уступал ему во всем. Он показал мне кипу бумаг, где в подробностях изъяснил все, относящееся до лотереи. -- Если, по-вашему, вы сумеете без меня обойтись, поздравляю, однако вы только зря потешите свое самолюбие -- опыта у вас нет, а без людей, искушенных в делах, теория ваша нимало вам не поможет. Что вы станете делать, добившись указа? Когда будете докладывать дело в Совете, лучше всего вам было бы назначить им срок, по истечении которого вы умываете руки. Иначе они будут тянуть до второго пришествия. Уверяю вас, г. дю Верне будет рад, коль мы объединимся. Что же до математических расчетов равных шансов для всех ставок, то я вам докажу, что для "кватерны" их учитывать не надобно. В твердом убеждении, что с ними надо быть заодно, но не показывать своей в том нужды, спустился я вниз вместе с младшим братом, каковой перед обедом хотел представить меня своей супруге. Я увидал старуху, что была известна во всем Париже под именем генеральши Ламот, славилась былою красотой и своими целебными каплями, и еще женщину в летах, каковую в Париже звали баронессой Бланш и каковая и теперь была любовницей г-на де Во; и еще одну, по прозванию Президентша, и еще, прекрасную, как ангел,-- ее звали г-жою Радзетти. Она была уроженка Пьемонта, жена скрипача из Оперы и тогдашняя подружка г-на де Фонпертюи, интенданта королевских увеселений, а также многих других. Впервые за обедом голова у меня была занята важным делом. И я не только не блистал, но не раскрыл рта. Вечером у Сильвии я также всем показался рассеянным, несмотря на любовь, что все сильней пробуждала во мне юная Баллетти. На другой день отправился я спозаранок в Версаль, министр, г. де Бернис, встретив меня, весело сказал, что готов биться об заклад -- без него я бы так и не узнал о своих талантах финансиста. -- Г. де Булонь сказал, что вы привели в изумление г-на дю Верне, одного из величайших мужей Франции. Отправляйтесь тотчас к нему, а в Париже будьте с ним пообходительней. Лотерею учредят, вам остается только извлечь из нее выгоду. Как только король отправится на охоту, будьте возле малых покоев, и когда случится благоприятный момент, я укажу на вас г-же маркизе. После ступайте в Министерство иностранных дел и представьтесь аббату де Лавилю, начальнику канцелярии -- он примет вас со всей благосклонностью. Г. де Булонь обещал, что как только г-н дю Верне даст знать о согласии Совета Военного училища, он подготовит указ об учреждении лотереи и приглашал впредь сообщать и другие мои замыслы, буде таковые возникнут. В полдень г-жа де Помпадур прошла в малые покои вместе с принцем де Субизом и моим покровителем, каковой сразу же обратил на меня внимание сиятельной дамы. Сделав согласно этикету реверанс, она сказала, что с большим интересом прочла историю моего побега. -- Эти господа, что из тех краев -- весьма опасны, -- заметила она с улыбкой. -- Вы бываете у посла? -- Наилучший способ для меня выказать ему свое почтение -- это не бывать у него вовсе. -- Надеюсь, теперь вы решите обосноваться у нас. -- Я могу только мечтать о таком счастье, но мне надобно покровительство. В вашей стране, я знаю, его оказывают единственно людям даровитым, и это приводит меня в уныние. -- Думаю, тревожиться вам не о чем -- у вас есть добрые друзья. Рада буду при случае оказаться вам полезной. Аббат де Лавиль принял меня отменно и, прощаясь, уверил, что вспомнит обо мне при первой возможности. Я отправился подкрепиться в трактир, там приблизился ко мне некий аббат и самым любезным образом осведомился, не угодно ли мне будет отобедать с ним. Учтивость не позволила мне отказаться. Садясь за стол, он поздравил меня с тем, какой прекрасный прием оказал мне аббат де Лавиль. -- Я сидел там и писал письмо, -- сказал он, -- но слышал почти все его любезные речи. Осмелюсь ли спросить, кто доставил вам расположение достойнейшего аббата? -- Если это вас так интересует, господин аббат, я не премину удовлетворить ваше любопытство. -- О, вовсе нет! Прошу меня извинить. После сей выходки мы говорили лишь о делах посторонних и приятных. Отправившись вместе в наемной карете в Париж, мы прибыли туда в восемь и расстались, представившись друг другу и обещав обменяться визитами. Он вышел на улице Добрых детей, а я отправился ужинать к Сильвии на улицу Маленького Льва. Та, женщина основательная, поздравила меня с новыми знакомствами и посоветовала всячески поддерживать их. Дома обнаружил я записку от г-на дю Верне, каковой просил меня быть завтра в одиннадцать часов в Военном училище. В девять явился ко мне Кальзабиджи и принес от брата большую таблицу с математическим обоснованием всей лотереи, дабы я мог доложить дело в Совете. То был расчет вероятностей, постоянных и переменных величин -- доказательство того, что я пытался обосновать. Суть состояла в том, что, если б в лотерее тянули не пять, но шесть номеров, шансы на выигрыш и проигрыш были бы равны. Но тянули пять, а потому всякий шестой номер -- то есть семнадцать из девяноста имеющихся номеров -- непременно должен был принести доход устроителям. Из этого следовало, что проводить лотерею из шести номеров невозможно, ибо расходы на нее составляют сто тысяч экю. Получив подобные наставления и убедившись, что должен в строгости им следовать, отправился я в Военное училище: заседание тотчас началось. На него приглашен был г. д'Аламбер как величайший знаток всех областей математики. В его присутствии не было бы нужды, будь г. дю Верне один; но многие тугодумы не желали признавать действенность политических расчетов и отрицали очевидное. Заседание продолжалось три часа. Мои рассуждения заняли всего полчаса; затем г. де Куртей подытожил сказанное мною, и следующий час прошел в пустых возражениях, которые я все с легкостью отклонил. Я изъяснил, что искусство расчетов состоит в нахождении одной-единственной формулы, выражающей взаимодействие нескольких величин, и что определение это равно справедливо и для морали и для математики. Я убедил их, что в противном случае не было бы на свете страховых обществ, богатых и процветающих, каковые смеются над превратностями фортуны и над робкими душами, боящимися ее. Под конец я объявил, что нет в мире честного и сведущего человека, который мог бы обещать, что под началом его лотерея станет приносить доход каждый тираж, а коли найдется таковой смельчак, его следует прогнать -- либо он не исполнит свои обещания, либо исполнит, но окажется плутом. Г. дю Верне, поднявшись, заключил, что в крайнем случае всегда можно будет лотерею упразднить. Подписав бумагу, заготовленную г-ном дю Верне, господа эти удалились. Назавтра пришел ко мне Кальзабиджи и сказал, что дело сделано и остается только ждать указа. Я обещал ему наведываться всякий день к г-ну де Булоню и добиться для него должности управляющего лотереей, как только узнаю у г-на дю Верне, что причитается мне самому. Предложили мне шесть контор по продаже билетов и пенсию в четыре тысячи франков от доходов с лотереи; я без колебаний согласился. То были проценты от ста тысяч франков, каковые я мог бы забрать, отказавшись от контор, -- капитал этот служил мне залогом. Указ Совета вышел неделю спустя. Управляющим назначен был Кальзабиджи; жалованья ему положили три тысячи франков за каждый тираж и еще годовую пенсию в четыре тысячи франков, как и мне, и предоставили главную лотерейную контору в особняке на улице Монмартр. Из шести своих контор пять я тотчас продал, по две тысячи франков за каждую, а шестую, на улице Сен-Дени, открыл, роскошно обставив, посадив в ней приказчиком своего камердинера. То был молодой смышленый итальянец, прежде служивший камердинером у принца де Ла Католика, неаполитанского посланника. Назначен был день первого тиража и объявлено, что уплата выигрышей будет производиться через неделю в главной конторе. Не прошло и суток, как я вывесил объявление, что выигрыши по билетам, на коих стоит моя подпись, будут выплачиваться в конторе на улице Сен-Дени на другой день после тиража. В результате все пожелали играть в моей конторе. Доход мой составлял шесть процентов от сбора. Пятьдесят или шестьдесят приказчиков из других контор по глупости своей отправились жаловаться на меня Кальзабиджи. Тот отвечал, что они вольны отплатить мне тем же, но для этого надобны деньги. В первый тираж сбор мой составил 40 тысяч ливров. Через час после тиража приказчик принес мне расходную книгу и показал, что мы должны уплатить от семнадцати до восемнадцати тысяч ливров, причем все за "амбы"; я выдал ему деньги. Приказчик мой разбогател, ибо, хоть и не просил, а получал чаевые от каждого клиента, я отчета с него не требовал. Лотерея принесла дохода на 600 тысяч, при общем сборе в два миллиона. Один только Париж выложил 400 тысяч ливров. На другой день обедал я у г-на дю Верне вместе с Кальзабиджи, и мы с удовольствием слушали его сетования, что выигрыш слишком велик. На весь Париж выиграли всего 18--20 "терн" -- ставки небольшие, но составившие тем не менее лотерее блестящую репутацию. Страсти разгорались, и мы поняли, что второй тираж даст двойной сбор. За столом, к немалому моему удовольствию, все стали в шутку бранить меня за проделанную мною операцию. Кальзабиджи уверял, что ловкий этот ход обеспечил мне ренту в 120 тысяч франков, разорив всех прочих сборщиков. Г. дю Верне отвечал, что частенько сам проделывал подобные штуки, и остальные сборщики вправе поступить так же -- это только повысит престиж лотереи. Во второй раз "терна" на 40 тысяч ливров заставила меня одалживать деньги. Сбор принес 60 тысяч, но накануне тиража я обязан был сдавать кассу биржевому маклеру. В знатных домах, где я бывал, в фойе театров все, едва завидев меня, совали мне деньги и просили поставить за них как мне заблагорассудится и дать билеты, ибо они в том ничего не смыслят. Я носил с собой билеты на большие и малые суммы, предлагал их на выбор и возвращался домой с карманами, полными золота. Другие сборщики подобной привилегией не пользовались -- то были не те люди, каких принимают в свете. Я один разъезжал в карете, это создавало мне имя и открывало кредит. В Париже всегда встречали, встречают и теперь по одежке; нет на свете другого места, где было бы так просто морочить людей. Но теперь, когда читатель вполне осведомлен о лотерее, я стану упоминать о ней только при случае. Спустя месяц после приезда моего в Париж мой брат Франческо, художник, тот самый, с которым покинули мы этот город в 1752 году, прибыл из Дрездена с г-жою Сильвестр. Четыре года снимал он копии с лучших батальных полотен знаменитой Дрезденской галереи. Свиделись мы с радостью, но когда я предложил ему использовать свои связи в высшем свете, дабы доставить ему место в Академии, он отвечал, что не нуждается в протекции. Он написал картину, изображающую битву, выставил ее в Лувре и был единогласно принят в Академию, каковая дала за его полотно 12 тысяч ливров. Став академиком, брат мой прославился и за двадцать шесть лет заработал почти миллион, но роскошества и два неудачных брака разорили его. ГЛАВА III Граф Тирета из Тревизо. Аббат де Ла Кост. Ламбертини, лжеплемянница папы. Прозвище, коим награждает она Тирету. Тетка и племянница. Беседа у камина. Казнь Дамьена. Оплошность Тиреты. Гнев г-жи XXX, примирение. Я познаю счастье с м-ль де ла М-р. Дочь Сильвии. М-ль де ла М-р выходит замуж, я ревную и принимаю отчаянное решение. Счастливая перемена В начале марта предстал передо мною красивый юноша в сюртуке, приветливого, честного и благородного вида и с письмом в руке. Однако ж по тому, как он мне его подает, я враз примечаю, что он венецианец. Я распечатываю письмо -- о радость! Оно было от любимой моей и почтенной г-жи Мандзони. Она рекомендовала мне подателя сего, графа Тирету из Тревизо, каковой сам поведает печальную свою историю, и посылала шкатулку, в которой, писала она, найду я свои бумаги; она не сомневалась, что нам не суждено больше свидеться. Я тотчас поднялся и сказал, что если он рассчитывает на мою помощь, то лучшей рекомендации ему не сыскать. -- Скажите же, господин граф, чем я могу быть вам полезен. -- Я нуждаюсь в вашей дружбе. В прошлом году городской совет доверил мне опасную должность. Вместе с двумя другими дворянами моих лет меня сделали хранителем ссудной казны. По причине карнавальных увеселений случилась у нас нужда в деньгах, и мы позаимствовали некую толику из кассы, надеясь вернуть все прежде, чем придется держать ответ. Надежды наши были напрасны. У двух моих товарищей отцы были побогаче моего и, немедля уплатив, вызволили их, я же заплатить не мог и решился бежать. Г-жа Мандзони посоветовала мне броситься к вам в объятия и велела отвезти шкатулку: сегодня же она будет у вас. Прибыл я вчера, с лионским дилижансом; осталось у меня всего два луи, рубашки есть, а платье только то, что на мне. Мне двадцать пять лет, у меня железное здоровье, я полон решимости сделать все, чтобы жить, как подобает честному человеку; но я ничего не умею делать и нет у меня никаких дарований, разве что для своего удовольствия играю на флейтраверсе; других языков, кроме родного, я не знаю, о литературе не имею понятия. Что вам со мною делать? И еще скажу вам, что не тешу себя надеждой получить от кого-нибудь поддержку и менее всего от отца, каковой, дабы спасти честь семьи, распорядится моей долей наследства; о ней мне придется забыть. Недолгая эта повесть подивила меня, но искренность понравилась. Я велел ему тотчас доставить свои пожитки в соседнюю со мной комнату, что была свободна, и сказать, чтобы принесли поесть. -- Платить вам за это не придется, дорогой граф, а я пока подумаю, что могу сделать для вас. Завтра поговорим. Я у себя никогда не обедаю. А теперь прощайте, у меня много дел; если же отправитесь гулять, берегитесь дурных знакомств, а главное, ничего о себе не рассказывайте. Полагаю, вы любите карты? -- Ненавижу, в них одна из причин моего разорения. -- А была и другая? -- Женщины. -- Женщины? Они для того и созданы, чтобы платить вам. -- Дай мне Бог встретить хоть одну такую. У нас там сплошь оборванки. -- Если вы не слишком щепетильны, в Париже вас ждет успех. -- Что значит щепетилен? Я никогда не стану сводником. -- Ну разумеется. Щепетильным я именую того, кто нежен только по любви, кому претит обнимать какую-нибудь старую развалину. -- Если дело только в этом, то я не щепетилен. Я готов полюбить богачку, и пусть она будет страшна, как смертный грех. -- Браво. Вы на верном пути. Собираетесь ли вы отправиться к послу? -- Боже меня сохрани. -- Весь Париж теперь в трауре. Поднимитесь на третий этаж, там найдете портного. Закажите у него черный фрак и передайте от моего имени, что он вам нужен к завтрашнему утру. Прощайте. Возвратившись к полуночи, я обнаружил в комнате шкатулку, где хранил письма и любезные сердцу миниатюры. Никогда во всю жизнь не отдал я в залог табакерки, не вынув из нее портрета. На другой день Тирета явился ко мне весь в черном. -- Вот видите, -- сказал я, -- как быстро все делается в Париже? В эту минуту докладывают мне об аббате де ла Косте. Имени этого я не помнил, но велел звать. Предо мною тот самый аббат, что приметил меня у аббата де Лавиля. Я прошу извинить, что по недостатку времени не явился с визитом сам. Он хвалит мою лотерею и говорит, что слышал, будто бы я распродал в отели Келана билетов на две тысячи экю. -- Да, у меня в карманах их всегда на тысяч восемь иль десять. -- Я тоже возьму на тысячу экю. -- Когда вам будет угодно. В моей конторе вы можете выбрать номера. -- Да мне все равно. Дайте, какие есть. -- Охотно. Прошу вас, выбирайте. Он выбирает и просит у меня бумаги и чернил, чтобы оставить расписку. -- О расписке не может быть и речи, -- говорю я с улыбкой и отнимаю назад билеты, -- я продаю только за наличные. -- Я вам принесу деньги завтра. -- Завтра же вам будут и билеты: они все записаны в конторе, и я не могу поступать иначе. -- Дайте тех, что нигде не записаны. -- Таких нет -- ведь если они выиграют, мне придется платить из собственного кармана. -- Полагаю, вы могли бы рискнуть. -- А я так не полагаю. Тут он заговаривает с Тиретой по-итальянски и предлагает представить его г-же де Ламбертини, вдове папского племянника. Я говорю, что поеду с ним, и мы отправляемся. Мы выходим у дома ее на улице Кристин. Передо мною женщина на вид моложавая, но я даю ей лет сорок: худощавая, черноглазая, живая, взбалмошная, очень смешливая, в общем, вполне еще привлекательная. Разговорив ее, я тотчас понимаю, что никакая она не вдова и не папская племянница, а искательница приключений из Модены. Тирете, как я вижу, она приглянулась. Она желает пригласить нас на обед, но мы просим нас извинить. Остается один Тирета. Высадив аббата на набережной Ферай, я отправляюсь обедать к Кальзабиджи. После обеда он отвел меня в сторону и сказал, что г-н дю Верне велел предупредить меня, что распродавать билеты от себя не дозволено. -- Стало быть, он держит меня за дурака либо за мошенника. Я буду жаловаться г-ну де Булоню. -- И напрасно; предупредить еще не значит обидеть. -- Вы сами оскорбляете меня, передавая подобные вещи. Но больше этому не бывать! Он успокаивает меня и убеждает пойти вместе с ним к г-ну дю Верне. Честный старик, увидав, что я в гневе, просит у меня прощения и говорит, что некий аббат де ла Кост сообщил, будто бы я позволяю себе подобные вольности. Больше мне не доводилось встречать этого аббата; он был тот самый, которого спустя три года отправили до конца его дней на галеры за то, что он продавал билеты лотереи Треву, никогда не существовавшей. На другой день после аббатова визита зашел ко мне Тирета, только вернувшийся домой. Он сказал, что провел ночь с папской племянницей и что та, по всему судя, осталась им довольна, ибо предложила приютить его и содержать, при условии, что он скажет г-ну ле Нуару, ее любовнику, что доводится ей кузеном. -- Она уверяет, -- прибавил он, -- что господин этот найдет мне службу по откупам. Я отвечал, что я ваш близкий друг и не могу решиться, не испросив у вас совета. Она заклинала пригласить вас на обед в воскресенье к ней. -- Приду с удовольствием. Я обнаружил, что женщина эта без ума от моего друга и окрестила его граф де Шестьраз; с тех пор в Париже его звали только так. Признав в нем господина подобного ленного имения, каковое слывет во Франции невероятным, она пожелала стать его госпожою. Живописав ночные его подвиги, как если б я был давнишний ее друг, она объявила, что хочет поместить юношу у себя и что г-н ле Нуар согласен и даже рад будет видеть ее кузена. Она ждала его к вечеру, и ей не терпелось представить Тирету. После обеда она вновь завела разговор о достоинствах моего соотечественника, начала с ним заигрывать, и он, желая убедить меня в своей доблести, отдал ей должное в моем присутствии. Зрелище это не произвело на меня ни малейшего впечатления, но, увидав необычайное телосложение моего друга, я признал, что он может рассчитывать на успех повсюду, где только водятся любострастные женщины. В три часа приехали две престарелые дамы, завзятые картежницы. Ламбертини представила им г. де Шестьраза, своего кузена. Знатное сие имя пробудило к нему особый интерес, тем паче, когда выяснилось, что бормочет он слова, какие никак нельзя разобрать. Хозяйка не преминула поведать на ушко подругам, каково происхождение сего прекрасного титула, и похвалиться необыкновенными богатствами его обладателя. "Невероятно!", восклицали матроны, лорнируя Тирету, а тот всем видом своим говорил: "Сударыни, и не сомневайтесь". Подъезжает фиакр. Я вижу полную немолодую уже даму, племянницу, донельзя хорошенькую, и бледного человека в черном костюме и круглом парике. После объятьев и поцелуев Ламбертини представляет им своего кузена Шестьраза, они дивятся подобному имени, но от суждений воздерживаются; замечают только, что весьма редко увидишь человека, который осмеливается жить в Париже, не зная ни слова по-французски, да еще непрестанно что-то лопочет, хотя никто его не понимает и все смеются. Ламбертини усадила всех за брелан; меня она не слишком уговаривала, но пожелала, чтоб дорогой кузен сидел рядом и играл с ней на пару. В картах он ничего не смыслит, но не беда, научится, она будет его наставницей. Прелестная барышня ни во что играть не умеет, и я предлагаю составить ей компанию у камелька. Тетка, смеясь, говорит, что вряд ли я найду такой предмет для беседы, чтобы заинтересовать девушку, но я должен быть снисходителен -- она только месяц, как покинула монастырь. Итак, едва игра началась, я уселся напротив нее у камина. Она первой нарушила молчание, спросив, кто тот красивый господин, что не знает по-французски. -- Он дворянин, мой соотечественник и покинул родину из-за дела чести. По-французски он станет говорить, как только выучится, и тогда уже никто не станет над ним потешаться. Я сожалею, что привел его сюда, мне его испортили меньше чем за сутки. -- Каким образом? -- Не смею сказать, вашей тете это может не понравиться. -- Я не собираюсь ни о чем ей докладывать, но, верно, любопытство мое неуместно. -- Мадемуазель, я виноват перед вами, но раскаиваюсь и потому скажу вам все. Г-жа Ламбертини переспала с ним и наградила его дурацким именем Шестьраз. Вот так. Мне досадно, ибо прежде он шалопаем не был. Мог ли я предполагать, что в доме Ламбертини встречу девицу честную, благородную и совсем неопытную? К моему удивлению, лицо ее покрылось краской стыда. Я не верил своим глазам. Спустя две минуты она задает мне поразительный вопрос -- такого я никак не ожидал: -- А что общего между Шестьразом и тем, что он переспал с госпожой? -- Он проделал шесть раз подряд то, чего от честного мужа дождешься только раз в неделю. -- И вы думаете, я настолько глупа, что стану все это пересказывать тете? -- Но есть и другая причина моей досады. -- Подождите, я сейчас вернусь. Выйдя на минутку -- по всему судя, от милой этой истории ей приспичило, -- она вернулась и постояла за тетиным стулом, разглядывая нашего героя, а потом, вся пылая, села на прежнее место. -- Так что еще, вы говорили, вас удручило? -- Смею ли я быть до конца откровенным? -- Вы уже столько сказали, что, мне кажется, вам нечего стесняться. -- Так знайте, что сегодня после обеда она принудила его проделать это в моем присутствии. -- Но раз вам это не понравилось, значит, вы приревновали. -- Отнюдь нет. Я почувствовал себя униженным из-за одного обстоятельства, о котором не смею упомянуть. -- Вы, верно, смеетесь надо мною, говоря "я не смею". -- Боже упаси, мадемуазель. Я увидал, что друг мой длинней меня на два дюйма. -- Мне кажется, совсем напротив, это вы выше его на два дюйма. -- Речь не о росте, а о совсем ином размере, каковой вы можете себе вообразить: у друга моего он чудовищный. -- Чудовищный! А вам какое дело? Что хорошего быть чудовищем? -- Истинная правда, однако ж многие женщины в этом отношении на вас не похожи, им по нраву чудовища. -- Я не вполне ясно представляю сей предмет и не могу взять в толк, какой размер называете вы чудовищным. К тому же мне странно, что вы могли из-за этого испытать унижение. -- Разве по мне скажешь? -- Когда я вошла и увидала вас, я ни о чем таком не думала. На вид вы сложены превосходно, но если вы сами знаете, что это не так, мне вас жаль. -- Пожалуйста, судите сами. -- Да это вы чудовище, я вас боюсь. Тут она ушла и встала за тетиным стулом, но я не сомневался, что она вернется -- не хватало еще, чтобы я и впрямь почел ее дурочкой или невинной! Я полагал, что она только притворяется, и, не желая вникать, хорошо или скверно играет она свою роль, был в восторге, что так удачно этой ролью воспользовался. Она пыталась меня одурачить, я наказал ее и, поскольку она мне приглянулась, был доволен, что наказание мое, очевидно, пришлось ей по душе. Мог ли я сомневаться в ее уме? Весь наш разговор вела она, мои слова и поступки проистекали из внешне благовидных ее замечаний. Пятью-шестью минутами позже толстуха тетка, проиграв, объявила племяннице, что та приносит ей несчастье и не умеет себя вести, раз оставила меня одного. Та ничего не отвечала и с улыбкою воротилась ко мне. -- Когда бы тетя знала, что вы натворили, -- сказала она, -- она бы не стала упрекать меня в невежливости. -- Если б вы знали, как я удручен! В знак своего раскаяния я даже готов покинуть вас. Вы довольны? -- Если вы уйдете, тетя скажет, что я дурочка, что я вам наскучила. -- Тогда остаюсь. Так вы и впрямь прежде не представляли себе того, что я решился вам показать? -- Только очень смутно. Всего месяц, как тетя забрала меня из Мелена,-- я воспитывалась в монастыре с восьми лет, а теперь мне семнадцать. Меня уговаривали принять постриг, но я не согласилась. -- Вы не сердитесь на меня за то, что я сделал? Если я согрешил, то по простодушию. -- Мне не на что обижаться, я сама виновата. Прошу вас только никому ничего не рассказывать. -- В моей скромности вы можете не сомневаться, это в моих интересах. -- Ваш урок пригодится мне на будущее. Но вы опять за свое! Прекратите или я уйду. -- Останьтесь, уже все. Глядите, здесь, на платке, верный знак моей услады. -- Что это? -- Вещество сие, попав в надлежащую печь, спустя девять месяцев выйдет из нее мальчиком либо девочкой. -- Понимаю. Вы отличный наставник. И излагаете все с таким видом, будто вы школьный учитель. Должна ли я благодарить вас за усердие? -- Вовсе нет. Вы должны простить меня, ибо я никогда бы не совершил ничего подобного, когда б не влюбился в вас с первого взгляда. -- Как мне это понимать -- как объяснение в любви? -- Да, ангел мой. Пусть оно дерзко, зато не оставляет места сомнению. Когда б не страстная моя любовь к вам, я был бы негодяй и заслуживал смерти. Смею ли я надеяться на взаимность? -- Я ничего не знаю. Знаю только, что теперь должна ненавидеть вас. Менее чем в час заставили вы меня пройти путь, каковой, я думала, совершают лишь после замужества. Я стала как нельзя более сведущей в том, о чем прежде боялась и думать. И раскаиваюсь, что позволила себя соблазнить. А отчего случилось, что теперь вы покойны и благостны? -- Оттого, что мы ведем разумные беседы. Любовь же после буйства страсти успокаивается. Глядите. -- Опять! Урок продолжается? Но теперь вы совсем не такой страшный. Огонь сейчас потухнет. Она подбрасывает полено в камин и становится на колени, дабы подгрести угли. Она слегка нагибается, я решительно протягиваю руку и под платьем немедля обнаруживаю, что дверь на запоре и придется взломать ее, чтоб обрести счастье. Но она в тот же миг поднимается, садится и говорит чувствительно и нежно, что она дочь благородных родителей и полагала, что может требовать уважения к себе. Тут я тысячу раз прошу у нее прощения и под конец успокаиваю ее. Я сказал, что дерзновенной рукою удостоверился, что она еще ни с кем не познала счастья. Она ответила, что один только законный муж может сделать ее счастливой, и в знак прощения позволила осыпать ее руку поцелуями. Я бы продолжил, если б кто-то не вошел. То был г. ле Нуар, каковой, получив записку, приехал узнать, чего хочет от него Ламбертини. Я вижу мужчину средних лет, простого и скромного; самым учтивым образом он просит всех не вставать и продолжать игру. Ламбертини представила меня, и, услыхав мое имя, он осведомился, не художник ли я. Узнав, что я старший из братьев, он с похвалой отозвался о лотерее и сказал, что г. дю Верне весьма ценит мою особу, но особенное его внимание привлек кузен, которого Ламбертини на сей раз представила как графа де Тирету. Я объяснил, что его мне рекомендовали и что он принужден был покинуть отчизну из-за дела чести. Ламбертини добавила, что хотела устроить его у себя, но не осмелилась, не испросив дозволения. Г-н ле Нуар отвечал, что она в своем доме хозяйка и ему будет приятно общество кузена. Он совершенно изъяснялся по-итальянски, и Тирета вздохнул с облегчением. Он отстал от игры, и мы вчетвером уселись у камина; милая барышня в свой черед принялась весьма рассудительно беседовать с г-ном ле Нуаром. Он стал расспрашивать ее о монастыре, а когда она назвала свое имя, заговорил о почтенном ее отце, которого знавал когда-то. Отец ее был советник руанского парламента. Прелестная эта девица была высокого роста, белокурая от природы и с правильными чертами лица, на котором читалось чистосердечие и скромность. Большие голубые глаза навыкате, неизъяснимо нежные, светились огнем желаний, вспыхнувших в ее душе. Платье на пуговицах, подогнанное по фигуре, подчеркивало ее изящество и позволяло любоваться ее высокой грудью. Я видел, что г. ле Нуар, хотя и не говорил ничего, но, подобно мне, восхищался ее прелестями. Но у него не было случая выказать своего восхищения, как сделал это я. В восемь часов он уехал. Спустя полчаса удалилась и г-жа XXX со своею племянницей, каковую звали де ла М-р, и сопровождавшим их бледным мужчиной. Потом уехал и я вместе с Тиретой; он обещал перебраться сюда завтра же и сдержал слово. Тремя или четырьмя днями позже переслали мне письмо, отправленное на адрес конторы. Оно было от м-ль де ла М-р. Вот список его: "Г-жа XXX, моя тетка, сестра покойной моей матери, -- ханжа, картежница, богачка, скряга и неправедница. Она не любит меня и, поскольку не сумела уговорить постричься в монахини, хочет выдать меня замуж за торговца из Дюнкерка, которого я совсем не знаю. Сама она, заметьте, тоже с ним не знакома: его расхваливал сват. Он готов получать от нее при жизни 1200 ливров в год, ибо уверен, что после ее смерти я унаследую пятьдесят тысяч экю. Но согласно завещанию моей матери она должна дать мне в приданное 25 т. Если после того, что случилось меж нами, вы не презираете меня, предлагаю вам свою руку и -- 25 т. экю, а другие -- 25 т. по смерти тетки. Не отвечайте мне, ибо я не знаю ни как, ни через кого, ни где получить ваше письмо. Ответ вы мне дадите сами в воскресенье у г-жи Ламбертини. Так у вас будет целых четыре дня на раздумье. Не знаю, люблю ли я вас, но знаю, что самолюбие велит предпочесть вас кому-либо другому. Я обязана снискать ваше уважение и заставить вас снискать мое. Впрочем, не сомневаюсь, с вами не будет мне жизнь в тягость. Если вы сочтете, что можете разделить счастье, о каком я мечтаю, то спешу уведомить -- вам понадобится адвокат, ибо тетка моя скряга и сутяжница. Как только вы решитесь, вам надобно будет подыскать монастырь, где я укроюсь, прежде чем что-либо предпринять; иначе меня станут терзать всякую минуту, а я об этом даже думать не желаю. Если же предложение мое вам не подходит, я прошу оказать мне одну услугу и буду весьма признательна, если вы в ней не откажете. Потрудитесь не искать встреч со мною и избегать тех мест, где, по вашему разумению, я могу оказаться. Так вы поможете мне забыть вас. Знаете ли вы, что я могу обрести счастье, лишь выйдя за вас замуж или позабыв? Прощайте. Не сомневаюсь, что увижу вас в воскресенье". Письмо растрогало меня. Я видел, что продиктовано оно добродетелью, гордостью и умом, что м-ль де ла М-р столь же рассудительна, сколь хороша собой. Мне было стыдно, что я соблазнил ее, я чувствовал, что достоин страшной кары, коли посмею отвергнуть ее столь благородно предложенную руку, понимал, что она дарит мне состояние, на какое я, находясь в здравом уме и твердой памяти, не мог и надеяться; но сама мысль о браке заставляла меня содрогнуться; я слишком хорошо знал себя и предвидел, что от размеренной семейной жизни сделаюсь несчастен, а значит, будет несчастна и моя половина. Четыре дня нерешительности и колебаний убедили меня в том, что я не люблю ее; однако ж я был не в силах отвергнуть ее предложение и тем более сказать ей об этом. Все четыре дня я беспрестанно думал о ней, проникся глубоким уважением, раскаялся, что оскорбил ее, но так и не смог решиться и поправить свою ошибку; мысль о том, что в противном случае я стану ей ненавистен, терзала меня; сколь жалок человек, когда он принужден сделать выбор -- и не может! Боясь, как бы черт не потащил меня в комедию или в оперу и не дал встретиться с м-ль де ла М-р, я отправился обедать к Ламбертини, так ничего и не решив. Она была в церкви. Тирета в своей комнате играл на флейте; увидав меня, он немедля отложил ее, дабы вернуть деньги за свой черный фрак. -- Так ты разбогател? Прими мои поздравления. -- Вернее, соболезнования, ибо деньги эти ворованные; правда, я всего лишь соучастник. Здесь плутуют в карты и меня выучили пособлять; приходится брать свою долю, иначе прослывешь глупцом. Хозяйка моя и еще три-четыре таких же бабенки разоряют простаков. Мне претит это занятие, сил нет. Рано или поздно меня убьют или я кого-нибудь прикончу и поплачусь за это жизнью; так что постараюсь выбраться скорей из этого вертепа. -- Настоятельно тебе это советую, друг мой, и лучше бы тебе уйти отсюда сегодня, а не откладывать на завтра. -- Я не хочу спешить, иначе достойнейший г. ле Нуар, мой друг, который считает меня кузеном этой стервы, и не догадывается о ее гнусностях, что-нибудь заподозрит, а быть может, и бросит ее, узнав, какая причина понудила меня бежать. В пять-шесть дней я найду благовидный предлог и вернусь к тебе. Ламбертини приметно обрадовалась, что я ненароком забрел пообедать; и объявила, что м-ль де ла М-р и ее тетка составят мне компанию. Я спросила, довольна ли она Шестьразом, и она отвечала, что он не всегда проживает в своем поместье, но она от того любит его не меньше. Явилась г-жа XXX с племянницей; та старалась не показать, как приятно ей видеть меня. Она была в малом трауре и столь хороша, что я подивился собственной нерешительности. Спустился Тирета, и поскольку ничто не мешало мне выказывать склонность к м-ль де ла М-р, я принялся за нею ухаживать. Я объявил тетке, что когда б сумел сыскать подобную супругу, то отказался бы от холостяцкой жизни. -- Племянница моя, милостивый государь, девица честная и ласковая, но нет в ней ни ума, ни истинной веры. -- Об уме спорить не берусь, милая тетя, но за безбожие в монастыре не попрекали. -- Еще бы -- они же все иезуитки. Благодать должна снизойти, милая племянница, благодать, но хватит об этом. Я хочу одного -- чтоб ты сумела понравиться своему суженому. -- Разве мадемуазель выходит замуж? -- Ее жених приедет в начале будущего месяца. -- Он из судейских? -- Нет. Он купец и весьма богат. -- Г. ле Нуар сказал, что барышня -- дочь советника, я не мог предположить неравного брака. -- Это все глупости. Если он честен, так и знатен, а уж как счастье в дом привести, это от нее самой зависит. Беседа наша была в тягость прелестнице, которая слушала, не переча, и я заговорил о том, какая толпа соберется на Гревской площади поглазеть на казнь Дамьена; приметив, что всем любопытно взглянуть на страшное зрелище, я предложил им просторное окно, откуда нам будет видно всем пятерым. Они согласились сразу, с первого захода. Я дал слово заехать за ними; но окна у меня не было, и когда все поднялись из-за стола, я извинился неотложным делом, взял фиакр, помчался на Гревскую площадь и в четверть часа снял за три луидора прекрасное окно на антресоли, меж двух лестниц. Я уплатил и взял расписку, оговорив шестьсот франков неустойки. Окно было прямо напротив эшафота. Вернувшись к Ламбертини, я увидал, что она играет в записной пикет с Тиретой против г-жи XXX. М-ль де ла М-р играла только в "комету", я предложил себя в партнеры, и мы уселись на другом конце залы, чтобы поговорить без помех. Я сказал, что, получив ее письмо, почел себя счастливейшим из смертных, восхитился ее умом и характером, каковы достойны обожания любого здравомыслящего мужчины. -- Вы станете моей женой, -- сказал я, -- и до последнего вздоха я буду благословлять ту счастливую смелость, с какой застал вашу невинность врасплох, ибо иначе вы никогда бы не отдали мне предпочтение перед сотней других мужчин, равных вам по рождению; никто из них не отверг бы вас и без приманки в 50 т. экю -- они ничто в сравнении с вашими достоинствами и разумным образом мыслей. Теперь вам чувства мои известны, но не будем спешить; доверьтесь мне. Дайте мне время, чтобы купить дом, обставить его и завоевать такое положение, чтобы меня сочли достойным назвать вас своей женою. Вообразите, я до сих пор живу в меблированных комнатах, а у вас есть родные, и я не желаю выглядеть авантюристом в столь важном деле. -- Но вы слышали -- жених мой вот-вот приедет, а когда он будет здесь, дело сладится быстро. -- Не настолько быстро, чтоб я не сумел в сутки избавить вас от всяческих притеснений, да так, что тетя и не догадается, что я тут замешан. Знайте, ангел мой, что министр иностранных дел, убедившись, что вы не желаете себе иного мужа, кроме меня, по первому моему ходатайству предоставит вам надежное убежище в одном из лучших парижских монастырей; он сам подыщет вам адвоката, и если завещание недвусмысленно, в считанные дни принудит вашу тетку выплатить вам приданое и внести залог за остаток наследства. Ни о чем не тревожьтесь, ждите дюнкеркского купца. Не сомневайтесь, я вас в беде не оставлю. В день подписания брачного договора вас в доме тетки не будет. -- Я уступаю и вверяю себя вам; но, прошу вас, не придавайте слишком большого значения тому, что так сильно ранит мою стыдливость. Вы сказали, что я никогда бы не предложила вам жениться на себе или не встречаться более, когда б вы не повели себя вольно в прошлое воскресенье. Отчасти это верно, ибо без веских оснований я бы не стала, как безумная, ни с того ни с сего предлагать вам свою руку; но мы могли вступить в брак и иным путем, ибо, по правде сказать, я бы в любом случае отдала вам предпочтение перед кем бы то ни было. Услыхав столь благородное объяснение, я принялся целовать ей руки в таком исступлении, что, случись под рукой нотариус и священник, готовый нас обвенчать, женился бы на ней, не прождав и четверти часа. Поглощенные беседой, мы не обратили внимания на ужасный шум, что поднялся в другом конце залы; я почел, что должен вмешаться, хотя бы для того, чтобы успокоить Тирету. Я увидел открытую шкатулку, полную всякого рода украшений, и двух мужчин, что спорили с Тиретой, державшим в руках книгу. Я сразу не подумал, что это лотерея, но отчего вышел спор? Тирета объяснил, что это мошенники, которые выиграли у них посредством сей книги, тридцать или сорок луи, и протянул ее мне. Один из мужчин возразил, что это лотерея, притом самая что ни на есть честная. -- В книге, -- сказал он, -- тысяча двести страниц, двести призовых и тысяча пустых. Стало быть, одна страница выигрывает, а пять следующих проигрывают. Играющий ставит малый экю и сует наугад кончик иголки меж страниц закрытой книги. На том месте, куда попала игла, книгу раскрывают и смотрят. Если страница чистая, тот, кто ставил экю, проиграл, если призовая, ему выдают выигрыш, какой там написан, или его стоимость деньгами, она тоже там обозначена. Заметьте, самый малый приз стоит двенадцать франков, а есть выигрыши по шестьсот и один -- в тысячу двести. Все эти дамы и господин играют уже час, получили немало призов, и госпожа вот эта выиграла кольцо за шесть луи, оно и сейчас было бы у нее, когда б она не предпочла взять приз деньгами, а их, решив продолжать, не проиграла. -- В конце концов, -- сказала г-жа XXX, выигравшая кольцо, -- нас тут шестеро, и эти господа со своей проклятой книгой выудили у нас все деньги. Конечно, мы все удивлены. Тирета назвал мужчин мошенниками, и один из них отвечал, что в таком случае устроители лотереи Военного училища тоже мошенники. Тут Тирета закатил ему здоровенную оплеуху, а я, дабы покончить с этим делом, встал меж ними и приказал всем замолчать. -- Все лотереи, -- сказал я, -- выгодны их устроителям, но лотерея Военного училища принадлежит королю, а я ее главный сборщик. Поэтому я конфискую шкатулку, а вам предоставляю выбор. Либо вы возвращаете деньги, что выиграли у присутствующих, и я отпускаю вас вместе со шкатулкой, либо я посылаю за полицией и вас по моей жалобе препровождают в тюрьму, а завтра этим делом займется сам г. Берье, каковому я и отнесу завтра утром книгу. Вот тут и выяснится, должны ли мы почитать себя мошенниками, коли вы таковыми являетесь. Увидав, что дело приняло скверный оборот, они решили возвратить деньги. Их заставили отдать сорок луи, хотя они клялись, что выиграли всего двадцать. Я в том не сомневался, но "vae victis" *; я был зол на них и велел платить. Они хотели забрать книгу, но я не отдал. Они были рады, что смогли унести хотя бы шкатулку. Растроганные дамы сказали мне после, что я мог бы вернуть бедолагам их чародейскую книгу. Назавтра явились они ко мне в восемь утра и, прося прощения, поднесли большой футляр с двадцатью четырьмя статуэтками саксонского фарфора, величиною в восемь дюймов. Тогда я возвратил им книгу, пригрозив, что если они еще раз посмеют появиться в Париже со своей лотереей, то я велю арестовать их. В тот же день отнес я самолично двадцать четыре прелестные фигурки м-ль де ла М-р. То был весьма богатый подарок, и тетка долго меня благодарила. Через несколько дней, 28 марта, заехал я пораньше за дамами, что завтракали вместе с Тиретой у Ламбертини, и отвез их на Гревскую площадь; м-ль де ла М-р посадил я к себе на колени. Они встали втроем у окна, наклонившись вперед и опершись локтями на подоконник, чтоб не мешать нам смотреть. Перед окном были две ступеньки, они встали на вторую, а мы должны были примоститься на ней сзади, иначе ничего бы не увидели. Я не без причин уведомляю читателя об этих обстоятельствах. Нам достало упорства битых четыре часа наблюдать сей страшный спектакль. Описывать его я не стану, это слишком долго, да к тому же всем ведомо. Дамьен был фанатик, что веря, будто вершит доброе дело, пытался убить Людовика XV. Он едва оцарапал ему кожу, но не все ли равно. Народ, собравшийся на казнь, кричал, что это чудовище, извергнутое адом, дабы погубить обожаемого монарха, лучшего из государей, какового по праву нарекли Возлюбленным. А меж тем то был тот самый народ, что уничтожил всю королевскую семью, все французское дворянство, всех, кто составлял цвет нации, благодаря кому прочие народы уважали ее, любили, брали с нее пример. Нет народа гнуснее французов, говаривал сам г. де Вольтер. Это хамелеон, вечно меняющий цвет, способный содеять все, что только повелит ему вождь, и добро, и зло. Во время казни Дамьена принужден я был отвести глаза, услыхав, как он возопил, лишившись половины тела, но Ламбертини и г-жа XXX отворачиваться не стали; но не жестокосердие было тому причиной. Они объявили, а я сделал вид, что поверил, будто не питали ни малейшей жалости к сему исчадию, настолько они любили Людовика XV. Но, по правде сказать, Тирета так занимал г-жу XXX во время казни, что, быть может, она из-за него не смела ни пошевелиться, ни повернуть головы. Стоя за ней вплотную, он приподнял ей платье, дабы не наступить на подол, и правильно сделал. Но потом, скосив глаза, я увидал, что задрал он его высоковато, и, решив не мешать предприятию моего друга и не смущать г-жу XXX, я так расположился за своей любимой, чтобы тетка не сомневалась, что ни я, ни племянница не можем увидать того, что делал Тирета. Битых два часа слышал я шуршание юбок и, изрядно веселясь, позы своей не переменял. В душе я больше восхищался отменным аппетитом Тиреты, нежели дерзостью его, ибо самому мне доводилось свершать не менее отважные деяния. Когда церемония завершилась и г-жа XXX выпрямилась, я обернулся. Я увидал, что приятель мой весел, свеж и невозмутим, как если б ничего не произошло; зато дама показалась мне задумчивей и серьезней обыкновенного. Роковым образом принуждена она была терпеливо сносить, не подавая вида, все выходки нахала, дабы не вызвать насмешек Ламбертини и не открыть племяннице таинств, ей дотоле неведомых. Я высадил Ламбертини у ворот, попросив оставить мне Тирету -- у меня было до него дело. Затем у дома на улице Сент-Андре-дез-Ар высадил я г-жу XXX, каковая пригласила зайти к ней завтра: ей надо было со мною переговорить. Я приметил, что с моим другом она не попрощалась. Я повез его к Ланделю, торговцу вином из отели Бюсси; здесь за шесть франков с человека отменно кормили и постным и скоромным. -- Что ты там делал за г-жою XXX? -- спросил я его. -- Но ведь ни ты, ни остальные ничего не видели, я точно знаю. -- Допустим, но я, приметив начало маневров и догадавшись, что ты намерен предпринять, встал так, чтобы закрыть тебя от м-ль де ла М-р и от Ламбертини. Представляю, что ты натворил, и восторгаюсь твоим аппетитом, но г-жа XXX рассердилась не на шутку. -- Она притворяется; ведь если она два часа подряд стояла смирно, значит, я доставил ей удовольствие. -- Я тоже так думаю; но самолюбие ей, должно быть, твердит, что ты отнесся к ней без должного уважения, и это правда! Ты же видишь -- она на тебя дуется и хочет завтра со мной переговорить. -- Но не станет же она рассказывать тебе об этих глупостях? Она ведь не совсем спятила! -- Отчего же нет? Ты не знаешь святош. Им только дай исповедаться кому-нибудь да поплакать, -- особенно если уродливые. Возможно г-жа XXX потребует удовлетворения, и я за нее охотно вступлюсь. -- Не знаю, какого еще удовлетворения ей надобно. Если б была не согласна, лягнула бы меня, и я бы упал с лестницы навзничь. -- Я заметил, что Ламбертини дуется на тебя. Быть может, она тоже что-нибудь заметила и считает, что ты обошелся с ней неуважительно. -- Ламбертини дуется по другой причине. Вчера ночью я там такого наговорил, что сегодня вечером переезжаю. -- В самом деле? -- В самом деле. А случилось вот что. Вчера вечером один юнец, служащий по откупам, -- его привела к нам на ужин старая чертовка-генуэзка, -- проиграл в тьерсет сорок луи и, швырнув карты хозяйке в лицо, обозвал ее воровкой. Я схватил подсвечник и загасил об его физиономию, по правде, я ему едва глаз не выбил, но мимо попал. Он с криком бросился к шпаге, и, когда б генуэзка его не перехватила, случилось бы смертоубийство, ибо я свою обнажил. Увидав в зеркале шрам, бедняга так рассвирепел, что нельзя было его утешить иначе, нежели вернув деньги. Они их отдали, хоть я и упирался; ведь вернуть деньги -- значит признаться в плутовстве. Из-за этого, когда юнец ушел, началась у нас с Ламбертини до крайности язвительная перепалка. Она уверяла, что, когда б я не вмешался, ничего бы и не случилось, сорок луидоров остались при нас, что оскорбили ее, а не меня; при должном хладнокровии, добавила генуэзка, мы бы еще долго тянули с него, а теперь, с пятном на лице, что от свечки осталось, он может Бог знает что натворить. Бесчестные нравоучения этих мерзавок мне наскучили, я послал их подальше, и дражайшая хозяйка обозвала меня жалким оборванцем. Когда б ни пришел г. ле Нуар, я бы ее поколотил. Я объявил этому достойному человеку, что любовница его почитает меня за оборванца, что она б... и никакая мне не кузина и сегодня же я съеду. Сказав так, поднялся я в свою комнату и запер дверь. Через пару часов я отправлюсь за своими пожитками, а завтра утром приду к тебе пить кофе. Тирета был прав. Получше узнав его натуру, я понял, что он не создан для того, чтобы пробавляться бесчестным ремеслом. На другой день ближе к полудню отправился я пешком к г-же XXX и застал ее в обществе племянницы. Через четверть часа, велев девушке оставить нас одних, она повела речь так: -- Вы, конечно, удивитесь, сударь, услыхав, что я вам скажу. Я решилась обратиться к вам с неслыханной жалобой; у меня нет времени на размышления, ибо случай вопиющий и не терпит отлагательства. Дабы решиться, мне достаточно было утвердиться во мнении, что я составила о вас при первом знакомстве. Я почитаю вас за человека умного, осмотрительного, честного и добронравного, а главное, исполненного истинной веры; если я ошибаюсь, то быть беде, ибо я чувствую себя обесчещенной и найду способ отомстить; а вам, его другу, выйдет от того досада. -- Уж не на Тирету ли вы жалуетесь? -- На него самого. Мерзавец этот нанес мне беспримерное оскорбление. -- Никогда бы не подумал, что он на такое способен. Какого же рода оскорбление это, сударыня? Доверьтесь мне. -- Сударь, этого я вам сказать не могу, но, надеюсь, вы догадаетесь сами. Вчера во время казни треклятого Дамьена он два часа кряду злоупотреблял странным образом тем, что находился позади меня. -- Я все понял, ни слова более. Вы правы, он виноват, он обманул вас; но, позвольте вам заметить, случай сей не так уж беспримерен и редок; полагаю, он заслуживает прощения: им овладела страсть, положение необычное, дьявол-искуситель столь близок, а грешник так молод. Преступление сие можно загладить многими способами, при полном согласии сторон. Тирета холост, принадлежит к знатному дворянскому роду, и брак с ним вполне возможен;