если же замужество противно вашему образу мыслей, он может искупить вину свою преданной дружбой, добиться снисхождения, на деле доказав свое раскаяние. Подумайте, сударыня, ведь он человек, и ничто человеческое ему не чуждо. Ваши прелести заставили его потерять голову. Полагаю, он может надеяться заслужить прощение. -- Прощение? Слова ваши продиктованы христианским смирением и мудростью, но рассуждение основано на ложной посылке. Вы не знаете главного. Но увы! Как можно об этом догадаться? Г-жа XXX уронила слезу, и я в тревоге не знал, что и думать. Может, он вытащил у нее кошелек? -- спрашивал я себя. Утирая слезы, она продолжала: -- Вы измыслили проступок, коему, признаюсь, возможно, хоть и с трудом, отыскать оправдания, найти способ загладить вину; но этот грубиян обесчестил меня столь мерзко, что мне страшно и вспоминать о том, дабы не сойти с ума. -- Великий Боже! Что я слышу? Я весь дрожу. Помилосердствуйте, скажите, верно ли я понял вас? -- Полагаю, что да, ибо не знаю, что еще можно вообразить столь ужасного. Я вижу, вы взволнованы. Но все именно так и было. Простите, я плачу, обида и стыд -- источник моих слез. -- И еще вера. -- Конечно. Она даже главный. Я не назвала его, не зная, столь ли вы набожны, как и я. -- Насколько сие в силах моих, да пребудет с нами Господь. -- Тогда приуготовьтесь к тому, что я погублю свою душу, ибо я намерена мстить. -- Оставьте замысел сей сударыня; никогда не смогу я стать вашим соучастником; если же вы не отринете его, то позвольте, по крайней мере, мне не знать о нем. Я обещаю, что ничего не скажу Тирете, хотя он живет у меня и законы гостеприимства требуют, чтобы я его предупредил. -- Я полагала, он живет у Ламбертини. -- Вчера он съехал. Там творились преступления. Я вытащил его из этого притона. -- Что вы говорите? Вы удивляете и наставляете меня. Я не желаю ему смерти, сударь, но согласитесь, он обязан дать удовлетворение. -- Согласен, но не вижу, какая кара могла бы соответствовать оскорблению. Я знаю один способ наказать его, который, ручаюсь, я мог бы доставить вам наверное. -- Объяснитесь же. -- Я застигну его врасплох, вручу вам и оставлю с вами наедине, пусть испытает силу справедливого вашего гнева; но при одном условии -- втайне от него я буду находиться в соседней комнате, ибо я в ответе перед самим собою за его жизнь. -- Я согласна. Вы останетесь вот в этой комнате, а его препроводите в соседнюю, где я вас встречу, но он не должен ничего знать. -- Он не будет знать даже, куда я его веду. Я не скажу ему, что мне ведомо его злодеяние. Под каким-нибудь предлогом я оставлю вас вдвоем. -- Когда вы намерены привести его? Мне не терпится его пристыдить. Уж я нагоню на него страху. Даже и не знаю, что он будет лепетать в свое оправдание. Она любезно пригласила меня отобедать с нею и аббатом де Форжем, что пришел в час дня. Он был ученик славного епископа Оксерского, каковой был еще жив. За столом я столько распространялся о благодати, столько ссылался на блаженного Августина, что аббат и святоша его приняли меня за ярого янсениста, хоть я нимало на него не походил. М-ль де ла М-р на меня даже не взглянула, и я, решив, что у нее есть на то причины, ни разу к ней не обратился. После обеда обещал я г-же XXX выдать ей преступника завтра же, когда мы будем возвращаться пешком из Французской комедии -- в темноте он не распознает ее дома. Тирета только посмеялся, когда я ему все рассказал, напустив на себя серьезнейший вид и упрекая его в ужаснейшем злодеянии, каковое посмел он содеять с дамой, со всех сторон достойной уважения. -- Никогда бы не поверил, -- отвечал он, -- что она решится кому-нибудь пожаловаться. -- Так ты не отрицаешь, что сотворил над ней это? -- Раз она так говорит, я спорить не буду, но умереть мне на месте, если могу в этом поклясться. В том положении, что я находился, иначе действовать мне было невозможно. Но я успокою ее и постараюсь обернуться побыстрей, чтоб не заставлять тебя ждать. -- Ни в коем случае. И в твоих и в моих интересах лучше, чтоб ты не торопился, ибо я уверен, что скучать не буду. Ты не должен знать, что я в доме; и даже если ты пробудешь с ней всего час, бери извозчика и уезжай. Они стоят на улице. Как ты догадываешься, вежливость не позволит г-же XXX оставить меня одного и без огня. Не забывай, она знатна, богата, набожна. Постарайся заслужить ее дружбу не склонив голову, но "faciem ad faciem" *, как говаривал король Прусский **. Надеюсь, ты добьешься успеха. Если она спросит, почему ты больше не живешь у Ламбертини, правды не говори. Твоя сдержанность понравится ей. Наконец, постарайся как следует загладить свое гнусное преступление. -- Я могу ей сказать только правду. Я не видел, куда вошел. -- Бесподобное объяснение; француженка вполне может им удовольствоваться. Выйдя из комедии, отпустил я карету и отвел злодея к матроне, каковая встретила нас самым благородным образом, извинившись, что никогда не ужинает, но если б мы уведомили ее наперед, она бы нам что-нибудь сыскала. Пересказав все новости, что услыхал в фойе, я испросил дозволения отлучиться, ибо должен был повидать одного чужеземца в Испанской отели. -- Если я задержусь хотя на четверть часа, -- сказал я Тирете, -- не жди меня. На улице есть извозчики. Увидимся завтра. Вместо того чтобы спуститься по лестнице, я прошел через коридор в соседнюю комнату. Не прошло и двух-трех минут, как появилась м-ль де ла М-р со свечой в руке и сказала с веселым видом, что с трудом верит, что это не сон. -- Тетя велела мне побыть с вами и передать горничной, чтоб без звонка не поднималась. Вы оставили Шестьраза наедине с нею, и она приказала мне говорить тихо, он не должен знать, что вы здесь. Что означают сии чудеса? Признаюсь, я сгораю от любопытства. -- Вы все узнаете, ангел мой, но мне холодно. -- Она велела растопить как следует камин. Что-то она расщедрилась. Видите, свечи. Когда устроились мы у огня, я рассказал ей обо всем, что случилось, она слушала с величайшим вниманием, но никак не могла взять в толк, в чем заключалось злодейство Тиреты. К своему немалому удовольствию, я объяснил ей все без обиняков, помогая жестами, отчего она засмеялась и покраснела. Я сказал, что тетя потребовала удовлетворения, и я все так подстроил, чтобы пока Тирета будет ее занимать, наверняка остаться с ней наедине; с этими словами принялся я в первый раз покрывать поцелуями хорошенькое ее личико, но иных вольностей себе не позволял, и она приняла поцелуи как непреложное доказательство моей нежности. -- Двух вещей я не понимаю, -- сказала она. -- Первая -- как Шестьраз сумел сотворить подобное злодейство с моей теткой: ведь его возможно совершить только при согласии стороны, что подверглась нападению. Если же согласия нет, это невозможно, из чего я заключаю, что раз злодейство свершилось, любезная моя тетушка нимало ему не препятствовала. -- Разумеется, ведь она могла переменить позу. -- И даже без этого, мне кажется, в ее воле было не дать ему войти. -- А вот тут, ангел мой, вы ошибаетесь. Для настоящего мужчины не надобно ничего иного, кроме постоянной позы, и он без труда сокрушит преграду. Да и вход бывает разный, не думаю, что у вашей тети он был таков же, как, к примеру, у вас. -- Что до этого, то я и сотни Тирет не побоюсь. Другое, чего я не понимаю,-- как решилась она поведать вам о бесчестье, ведь если б у нее была хоть капля ума, она бы догадалась, что только посмешит вас, как посмешила меня. И тем более я не понимаю, что за удовлетворение может она потребовать от наглого сумасброда, который, должно быть, и забыл об этом. Полагаю, он попытался бы проделать это с любой особой, позади которой оказался, когда на него дурь нашла. -- Вы угадали: он сам признался, что знать не знал, куда вошел. -- Ну и скотина ваш друг. -- Что до того, какого рода удовлетворения жаждет ваша тетя и, должно быть, надеется добиться, то мне она не сказала; но полагаю, оно будет состоять в любовном объяснении по всей форме: Тирета искупит свой грех, совершенный по неведению, тем, что станет примерным любовником и проведет с вашей тетей сегодняшнюю ночь, как если б утром женился на ней. -- О! Тогда история станет вконец смешной. Я вам не верю. Она слишком заботится о своей душе, а потом, как сможет юноша разыгрывать влюбленного, глядя ей в лицо? Когда он проделывал с нею это на Гревской площади, он ее не видел. Да разве бывает лицо противнее, чем у тети? Кожа нечистая, глаза гноятся, зубы гнилые, изо рта воняет. Она омерзительна. -- Для такого парня, как он, это сущие пустяки, душа моя, в свои двадцать пять лет он всегда готов. Это я могу быть мужчиной только под действием ваших прелестей и мне не терпится законным путем вступить во владение ими. -- Я стану вам нежной и любящей женой, уверена, что похищу ваше сердце и никто до самой смерти не сможет у меня его отнять. Прошел уже час, тетка все беседовала с Тиретой, и я понял, что дело серьезное. -- Давайте поедим, -- сказал я. -- Есть только хлеб, сыр и ветчина и еще любимое тетино вино. -- Несите все, а то я от голода совсем ослабел. Едва успел я это сказать, как она уже ставит на низенький столик два прибора и несет все, что было. Сыр был из Рокфора, и ветчина отменная. Ее хватило бы на десятерых, но так как больше не было ничего, мы съели все подчистую с отменным аппетитом и опустошили две бутылки. Прекрасные девичьи глаза сияли от удовольствия, и мы провели за обильной трапезой не менее часа. -- А вам не хочется узнать, -- спросил я, -- что делают ваша тетя и Шестьраз -- ведь они вместе уже два с половиной часа? -- Они, верно, играют, но тут есть дырочка. Ничего не вижу, кроме двух свечей, и фитили у них уже в дюйм длиною. -- А я что говорил? Дайте мне одеяло, я лягу здесь на канапе, а вы идите спать. Пойдемте посмотрим вашу постель. Она провела меня в свою комнатку, и я увидал чудесную постель, налой и большое распятие. Я сказал, что кровать ей мала, она отвечала, что нет, и в доказательство вытянулась на ней во весь рост. Какая прелесть будет у меня жена! -- Ах, Бога ради, не двигайтесь! Позвольте мне расстегнуть платье, оно скрывает таинства, к которым мне не терпится прильнуть. -- Милый друг, я не в силах сопротивляться, но вы потом не станете меня любить. Расстегнутое платье позволяло увидеть только половину ее прелестей, и она, не устояв перед моими мольбами, дозволила мне обнажить их все, впиться в них губами и, наконец, сгорая, как я, от страсти, раскрыла объятия, взяв клятву, что я не трону главного. Чего не обещаешь в такую минуту? Но какая женщина, если она и впрямь влюблена, потребует от любовника сдержать обещание, когда страсть в ней вытесняет рассудок? Проведя час в воспламенивших ее любовных забавах, о каких она дотоле не догадывалась, я показал, сколь удручен тем, что должен покинуть ее, не воздав ее прелестям тех почестей, коих они заслуживают. Я услышал, как она вздохнула. Надобно было идти спать на канапе, камин уже погас, и я спросил у нее одеяло, ибо холод стоял лютый. Оставшись в ее постели и воздерживаясь, как обещал, я слишком легко мог уснуть. Она велела мне обождать в кровати, пока она подбросит полешко. Чтобы быстрей управиться, она не стала одеваться, и через минуту увидал я яркий огонь, но не столь сильный, какой зажгли во мне ее прелести: когда нагнулась она подкинуть дров, они стали воистину неотразимы. Я стремглав кинулся к ней, намереваясь нарушить клятву и зная, что у нее не достанет сил устоять. Сжав ее в объятиях, я сказал, что мне будет очень плохо, если она не решится осчастливить меня пусть не по любви, но хотя из жалости. -- Вкусим же счастье, -- отвечала она, -- и знайте, что жалость здесь ни при чем. Тут легли мы на канапе и расстались только на рассвете. Она снова разожгла огонь в камине, а потом ушла к себе, заперлась и легла спать, уснул и я. К полудню разбудила меня г-жа XXX в игривом дезабилье. -- Доброе утро, сударыня. Что с моим другом? -- Он и мой друг. Я ему простила. Он самым убедительным образом доказал, что ошибся. Теперь отправился к себе. Не говорите ему, что провели здесь ночь, а то он подумает, что провели вы ее с моей племянницей. Я очень вам признательна. Надеюсь на вашу снисходительность, а особенно на вашу скромность. -- Не беспокойтесь, сударыня, мне достаточно знать, что вы простили его. -- А как иначе? С этим мальчиком ни один смертный не сравнится. Если бы вы знали, как он меня любит! Я в долгу перед ним. Я взяла его к себе на год на полный пансион, и стол и кров ему обеспечены. Поэтому мы сегодня же едем в ла Виллет, у меня там прелестный загородный домик. Зачем с самого начала давать пищу злым языкам? В ла Виллет всегда найдется для вас добрая комната, если вам вздумается заехать поужинать. Постель будет отменная. Жаль только, вы станете скучать, племянница моя большая зануда. -- Напротив, она весьма любезна; накормила меня вкусным ужином, составила компанию часов до трех. -- Умница. Как ей это удалось, ничего ведь не было? -- Мы съели все, что было, потом она пошла к себе, а я прекрасно выспался здесь. -- Я и не думала, что девица столь умна. Пойдем проведаем ее. Она заперлась. Ну, открывай, открывай. Чего ты заперлась, дуреха? Это господин -- честнейший человек. Та отворила дверь, извинившись, что не одета, но она была чудо как хороша. -- Глядите-ка, -- сказала тетка, -- она вовсе не дурна. Жаль только, что так глупа. Ты хорошо сделала, что покормила ужином г-на Казанову. Я играла всю ночь, а за игрой теряешь голову. Я вовсе запамятовала, что вы здесь, а что граф Тирета привык ужинать, не знала и не велела ничего готовить. Но впредь мы станем ужинать. Я взяла этого юношу на пансион. У него чудный характер, и он умен. Вот увидите, он скоро выучится говорить по-французски. Одевайся, племянница, нам надо собираться. После обеда мы едем в ла Виллет на всю весну. Послушай, милая. Нет надобности рассказывать моей сестре об этом приключении. -- Не беспокойтесь, дорогая тетя. Разве прежде я ей что-нибудь говорила? -- Вы только полюбуйтесь на эту дуру! Прежде! Можно подумать, что со мной такое приключается не впервые. -- Я хотела сказать, что никогда ни о чем ей не рассказываю. -- Мы пообедаем в два, и вы вместе с нами, и тотчас уедем. Тирета обещал принести свой чемоданчик. Мы все уместимся в один фиакр. Я обещал непременно быть и поспешил домой. Мне не терпелось услышать, что расскажет Тирета. Пробудившись, он сказал, что запродал себя на год за двадцать пять луи в месяц плюс стол и кров. -- Поздравляю. Она сказала, что ни один смертный с тобой не сравнится. -- Я для того трудился всю ночь; но, уверен, и ты время зря не терял. -- Одевайся, я тоже приглашен на обед и хочу посмотреть, как ты отбудешь в ла Виллет; я туда время от времени буду наезжать: твоя толстуха обещала отвести мне комнату. Мы явились в два. Г-жа XXX вырядилась как юная девица и являла собою зрелище весьма комичное, а м-ль де ла М-р была прекрасна, как звезда. В четыре часа они уехали вместе с Тиретой, а я отправился в Итальянскую комедию. Я был влюблен в эту барышню, но мысль о дочери Сильвии, с которой наслаждался я только ужинами в семейном кругу, гасила утоленное сполна чувство. Мы досадуем, когда женщины, нас любящие и уверенные, что любимы, отказывают нам в своих милостях; и мы не правы. Если они любят, значит, боятся нас потерять, а потому должны непрестанно распалять в нас желание обладать ими. Добившись своего, мы уже больше не будем их хотеть, ибо нельзя хотеть того, чем владеешь; стало быть, женщины правы, когда отказывают нам. Но если оба пола желают одного, почему тогда мужчина никогда не отвергает домогательства любимой женщины? Тут может быть только одна причина: мужчина, который любит и уверен во взаимности, более ценит удовольствие, каковое может доставить предмету своей страсти, нежели то наслаждение, что может получить сам, а потому ему не терпится удовлетворить страсть. Женщина, что печется о своем интересе, должна более ценить то удовольствие, какое она получит, а не то, какое доставит; потому она и тянет, как может, ведь отдавшись, она боится лишиться того, что интересует ее в первую голову, -- собственной услады. Чувство это свойственно женской природе, в нем единственная причина кокетства, которое разум прощает женщинам и не прощает мужчинам. Потому-то у мужчин оно встречается весьма редко. Дочь Сильвии любила меня и знала, что я ее люблю, хоть и не признался пока в своем чувстве; но остерегалась выказывать мне любовь. Она боялась, что поощрит меня добиваться ее милостей, и, не ведая, достанет ли у нее сил противиться, страшилась потерять меня потом. Отец и мать прочили ее в жены Клеману, что вот уже три года учил ее играть на клавесине, и ей оставалось только повиноваться родительской воле; любить она его не любила, но и ненависти к нему не питала. Ей было приятно видеть своего суженого. Большая часть благовоспитанных девиц вступают в брак без всякой любви и весьма этим довольны. Они, похоже, знают наперед, что любовника из мужа не получится. Да и мужчины пребывают в этом убеждении, особенно парижане. Французы ревнуют любовниц и никогда -- жен; но учитель музыки Клеман был явно влюблен в свою ученицу, и та радовалась, что я это приметил. Она знала, что, убедившись в этом, принужден я буду в конце концов объясниться, и не ошиблась. После отъезда м-ль де ла М-р я решился, но впоследствии раскаялся. После моего признания Клеман получил отставку, но положение мое стало хуже некуда. Одни юнцы изъясняются в любви иначе, нежели пантомимой. Через три дня после отъезда Тиреты отправился я в ла Виллет, отвезти ему скромные его пожитки, и был радушно встречен г-жой XXX. Мы как раз садились за стол, когда приехал аббат Форж. Сей ригорист, выказывавший мне в Париже великую дружбу, за обедом ни разу не взглянул в мою сторону, да и в сторону Тиреты тоже. Но тот за десертом потерял наконец терпение. Он первым поднялся из-за стола и просил г-жу XXX предуведомлять его всякий раз, как будет обедать этот господин; она тотчас удалилась вместе с аббатом. Тирета повел меня показывать свою комнату -- как нетрудно догадаться, смежную с комнатой г-жи XXX. Пока он раскладывал вещи, племянница повела меня показать, где я буду спать. То была премилая комнатка на первом этаже, напротив ее собственной. Я заметил ей, что мне не составит труда прийти, когда все лягут, но она отвечала, что постель у нее слишком узкая, а потому она придет ко мне сама. Тут она рассказала, как тетя чудит из-за Тиреты. -- Она думает, мы не догадываемся, что он с ней спит. Сегодня в одиннадцать она позвонила и велела мне пойти спросить, как ему спалось. Увидав, что постель не смята, я осведомилась, неужто он всю ночь писал. Он отвечал "да" и просил ничего не говорить тете. -- На тебя он не заглядывается? -- Нет. Ну, знаешь, как он ни глуп, все же он должен понимать, что внушает презрение. -- Почему? -- Потому, что тетя ему платит. -- А ты мне разве не платишь? -- Плачу, но только той же монетой, что и ты. Тетка считала ее глупой, и она в это поверила. Она была умна и добродетельна, и мне бы никогда ее не соблазнить, когда б не воспитывалась она у бегинок. Воротившись к Тирете, провел я у него целый час. Я спросил, доволен ли он своим положением. -- Удовольствия никакого, но мне это ничего не стоит, а потому я не печалюсь. На лицо мне нет нужды смотреть, притом она очень чистоплотная. -- Она о тебе заботится? -- Она задыхается от избытка чувств. Сегодня она не дозволила мне сказать ей "доброе утро". Она объявила, что знает, как тяжело мне будет перенести ее отказ, но я должен думать не о наслаждении, а о своем здоровье. Аббат Форж уехал, г-жа XXX осталась одна, и мы вошли в ее комнату. Почитая меня за сообщника, принялась самым отталкивающим образом сюсюкать с Тиретой. Но мой отважный друг столь щедро расточал ей ласки, что я пришел в восхищение. Она заверила, что аббата Форжа он больше не увидит. Тот объявил, что она погубила себя и для этого света, и для того, и пригрозил покинуть ее; она же поймала его на слове. Актриса Кино, что покинула сцену и жила по соседству, приехала с визитом к г-же XXX, через четверть часа увидал я г-жу Фавар и аббата де Вуазенона, а еще через четверть часа -- м-ль Амелен с красивым юношей, какового называла она своим племянником; имя его было Шалабр; он во всем на нее походил, но она не считала сие достаточным основанием, чтоб признать его сыном. Г-н Патон, пьемонтец, что был с нею, после долгих уговоров принялся метать банк и менее чем в два часа обобрал всех, кроме меня -- я играть не стал. Меня занимала одна м-ль де ла М-р. Кроме того, банкомет был явно нечист на руку, но Тирета ничего не понял, пока не проиграл все, что у него было, и еще сто луидоров под честное слово. Тогда банкомет бросил карты, а Тирета на хорошем итальянском языке сказал ему, что он мошенник. Пьемонтец совершенно хладнокровно отвечал, что он лжет. Тут я объявил, что Тирета пошутил, и заставил его, смеясь, согласиться. Он удалился в свою комнату. Дело последствий не имело, а то бы Тирете несдобровать *. В тот же вечер я как следует отчитал его. Я изъяснил, что, вступив в игру, он попадает в зависимость от ловкости банкомета: тот может оказаться плутом, но не трусом, а потому, дерзнув назвать его плутом, Тирета рисковал жизнью. -- Как! Безропотно позволить, чтобы меня обворовали? -- Да, раз сам сделал выбор. Мог не играть. -- Господь свидетель, я не стану платить ему сто луи. -- Советую заплатить их и не ждать, покуда он их с тебя спросит. Я лег и минут через сорок м-ль де ла М-р пришла в мои объятья; мы провели ночь много более сладостную, чем в первый раз. Наутро, позавтракав с г-жой XXX и ее другом, воротился я в Париж. Через три или четыре дня пришел Тирета и сказал, что приехал торговец из Дюнкерка, он должен обедать у г-жи XXX, и она просит меня быть. Скрепя сердце я оделся. Я не мог примириться с этим браком, но и воспрепятствовать ему не мог. М-ль де ла М-р, как я заметил, нарядилась пышнее обычного. -- Жених и без того сочтет вас очаровательной, -- сказал я. -- Тетя так не думает. Мне любопытно взглянуть на него, но я уповаю на вас и уверена, что ему моим мужем не быть. Минутой позже он вошел вместе с банкиром Корнеманом, что сговаривался о браке. Я вижу красивого мужчину лет приблизительно сорока, с открытым лицом, одетого с отменной строгостью; он скромно и учтиво представился г-же XXX и взглянул на нареченную свою, лишь когда его к ней подвели. Увидав ее, он приметно смягчился и, не пытаясь блистать остроумием, сказал только, что желал бы произвести на нее то же впечатление, что она произвела на него. Она ответила изящным реверансом, не переставая серьезно и внимательно его разглядывать. Мы садимся за стол, обедаем, беседуем обо всем на свете, но только не о свадьбе. Нареченные и не взглянут друг на друга, разве только случайно, и не перемолвились ни словом. После обеда барышня удалилась в свою комнату, а г-жа XXX затворилась в своем кабинете с г. Корнеманом и женихом. Вышли они часа через два, господам надобно было возвращаться в Париж, и она, велев позвать племянницу, при ней сказала гостю, что ждет его завтра и уверена, что барышня рада будет его видеть. -- Не так ли, милая племянница? -- Да, дорогая тетя. Я буду рада видеть завтра этого господина. Когда б не этот ответ, он так бы и уехал, не услыхав ни разу ее голоса. -- Ну, как тебе муж? -- Позвольте, тетя, отвечать вам завтра и, пожалуйста, соблаговолите за обедом разговаривать со мною; быть может, внешность моя не оттолкнула его, но он не может судить о моем уме. -- Я боялась, что ты сморозишь глупость и испортишь благоприятное впечатление, что произвела на него. -- Тем лучше для него, если правда его отрезвит; тем хуже для нас обоих, коль мы решимся на брак, не узнав, хоть в малой степени, образ мыслей другого. -- Как он тебе показался? -- Он человек приятный, но подождем до завтра. Быть может, он меня и видеть не захочет, так я глупа. -- Я знаю, ты себя за умную почитаешь, но потому-то ты и глупа, хоть г. Казанова и уверяет, что ты глубокая натура. Он смеется над тобою, милая племянница. -- Я уверена в обратном, милая тетя. -- Ну и ну. Что за чушь ты городишь. -- Прошу прощения,-- вмешался я.-- Барышня права, я нимало над нею не смеюсь и убежден, что завтра она будет блистать, о чем бы мы ни заговорили. Так вы остаетесь? Я очень рада. Составим партию в пикет, я буду играть против вас обоих. Племянница сядет с вами вместе, ей надо учиться. Тирета испросил у своей толстушки дозволения пойти в театр. В гости никто не пришел, мы играли до ужина и, послушав Тирету, что пожелал пересказать нам спектакль, отправились спать. К удивлению моему, м-ль де ла М-р явилась ко мне одетой. -- Я пойду разденусь,-- сказала она,-- как только мы поговорим. Скажи мне прямо, я должна соглашаться на брак? -- Тебе по нраву г. X? -- Он мне не противен. -- Тогда соглашайся. -- Довольно. Прощай. С этой минуты наша любовь кончилась, останемся друзьями. Я буду спать у себя. -- Станем друзьями завтра. -- Нет, лучше мне умереть и тебе тоже. Пусть мне тяжело, ничего не поделаешь. Коли я должна стать ему женой, мне надобно увериться, что я буду достойна его. Быть может, я обрету счастье. Не удерживай, пусти меня! Ты знаешь, как я тебя люблю. -- Ну хоть один поцелуй. -- Увы! нет. -- Ты плачешь. -- Нет. Бога ради, дай мне уйти. -- Сердце мое, ты будешь плакать у себя. Я в отчаянии. Останься. Я женюсь на тебе. -- Нет, теперь я уже не согласна. С этими словами вырвалась она из моих рук и убежала, оставив меня сгорать со стыда. Я не смог сомкнуть глаз. Я был сам себе отвратителен. Я не знал, чем я провинился больше -- тем, что соблазнил ее, или тем, что оставил другому. Назавтра она блистала за обедом. Столь рассудительно беседовала она со своим женихом, что он, как я понял, был в восторге от того, какое сокровище ему досталось. Чтобы не участвовать в разговоре, я, по обыкновению, сослался на зубную боль. Подавленный, разбитый после мучительной ночи, я, к удивлению своему, понял, что люблю, ревную, тоскую. М-ль де ла М-р не удостаивала меня ни словом, ни взглядом, она была права, сердиться мне было не на что. После обеда г-жа XXX пригласила в свою комнату племянницу и г-на Х и, выйдя через час, велела поздравить барышню: через неделю та станет женою сего достойного господина и в тот же день уедет с ним в Дюнкерк. -- Завтра, -- прибавила она, -- все мы приглашены на обед к г-ну Корнеману, где и будет подписан брачный контракт. Не берусь изъяснить читателю, в сколь жалком состоянии я пребывал. Надумали ехать во Французскую комедию; их было четверо, и я отговорился. Я воротился в Париж и, решив, что у меня лихорадка, тотчас улегся в постель, но желанный покой не снизошел на меня, жестокое раскаяние ввергло в ад. Я понял, что должен помешать этому браку или приготовиться к смерти. Зная, что м-ль де ла М-р любит меня, я не мог поверить, что она станет противиться, узнав, что отказ будет стоить мне жизни. С этой мыслью встал я с постели и написал самое отчаянное письмо, какое только может продиктовать смятенная страсть. Облегчив душу, я уснул, а утром отправил письмо Тирете, велев тайком передать его барышне и уведомить ее, что я не уйду из дому, покуда не дождусь ответа. Через четыре часа я получил ответ и прочитал, дрожа: "Милый друг, уже поздно. Полно ждать. Приходите обедать к г-ну Корнеману и знайте, что через несколько недель мы поймем, что одержали над собой великую победу. Любовь останется только в памяти нашей. Прошу вас более мне не писать". Я испил чашу до дна. Решительный отказ и жестокое повеление не писать более привели меня в бешенство. Я решил, будто изменница влюбилась в купца, и, вообразив это, задумал убить его. Сотни способов исполнить гнусный мой замысел, один чернее другого, теснились в душе моей, раздираемой любовью и ревностью, замутненной гневом, стыдом и досадой. Сей ангел представлялся мне чудовищем, достойным ненависти, ветреницей, достойной наказания. Мне пришел на ум один верный способ отомстить, и я, хотя и почел его бесчестным, без колебаний решился прибегнуть к нему. Я замыслил отыскать супруга ее, каковой остановился у Корнемана, открыть ему все, что было между барышней и мною, и если этого окажется недостаточно, дабы отвратить его от намерения жениться, объявить, что один из нас должен умереть, наконец, если он презрит мой вызов, убить его. Твердо вознамерившись исполнить чудовищный свой замысел, о котором нынче совестно мне вспоминать, я ужинаю с волчьим аппетитом, потом ложусь и сплю до утра как убитый. Наутро планы мои остаются прежними. Я одеваюсь и с заряженными пистолетами в карманах отправляюсь к Корнеману на улицу Грен-Сен-Лазар. Соперник мой еще спал, я жду. Четверть часа спустя выходит он ко мне с распростертыми объятиями, обнимает и говорит, что ждал моего прихода; я друг его невесты, и он должен был догадаться, как я к нему отношусь, а он всегда будет разделять ее чувства ко мне. Прямодушие этого честного малого, его открытое лицо, искренние слова вмиг лишают меня способности завести разговор, с которым я явился. Оторопев, я не знаю, что и сказать. К счастью, он дает мне время прийти в себя. Он проговорил без остановки добрых четверть часа, пока не пришел г. Корнеман и не подали кофе. Когда настал мой черед говорить, я не произнес ничего бесчестного. Вышел я из этого дома другим человеком, нежели вошел, и немало был этим поражен; я радовался, что не исполнил своего замысла, и сгорал от стыда и унижения,-- ведь по одной случайности не стал я злодеем и подлецом. Повстречав брата, провел я с ним все утро и повез его обедать к Сильвии, где пробыл до полуночи. Я понял, что дочь ее сумеет заставить меня забыть м-ль де ла М-р, с которой мне до свадьбы лучше было не видеться. На другой день сложил я в шляпную коробку всякие нужные мелочи и поехал в Версаль на поклон к министрам. ГЛАВА V Граф де Ла Тур д'Овернь и госпожа д'Юрфе. Камилла. Я влюблен в любовницу графа; нелепое происшествие излечивает меня. Граф де Сен-Жермен Несмотря на зарождающуюся эту любовь, во мне не угасла склонность к продажным красавицам, блиставшим на главных гульбищах и привлекавшим общее внимание; более всего занимали меня содержанки и те, что делали вид, будто для публики они единственно танцуют, поют или играют комедию. Почитая себя в остальном совершенно свободными, они пользовались своими правами, отдаваясь то по любви, то за деньги, а то и так и так одновременно. Я без труда стал для них своим человеком. Театральные фойе -- благодатный рынок, где всякий охотник может поупражняться в искусстве завязывать интриги. Приятная сия школа принесла мне немалую пользу; для начала свел я дружбу с их записными любовниками, овладел умением не выказывать ни малейших притязаний и особливо представать пусть не ветреником, но ветрогоном. Надобно было всегда иметь наготове кошелек, но речь шла о сущей безделице, расход невелик, а удовольствие большое. Я знал, что так или иначе своего добьюсь. Камилла, актриса и танцовщица Итальянской комедии, каковую полюбил я еще семь лет тому в Фонтебло, привлекала меня более других благодаря утехам, что находил я в ее загородном домике за Белой заставой; она жила там со своим любовником графом д'Эгревилем, изрядно ко мне расположенным. Он был братом маркизу де Гамашу и графине дю Рюмен, хорош собой, обходителен, богат. Он ничему так не радовался, как если у его любовницы собиралось множество гостей. Она любила его одного, но, умная и оборотистая, не разочаровывала никого, кто имел к ней склонность; не скупясь на ласки и не расточая их попусту, она кружила головы всем знакомым, не опасаясь ни нескромности, ни всегда оскорбительного разрыва. После возлюбленного более других отличала она графа де Ла Тур д'Оверня. Сей знатный вельможа обожал ее, но был не довольно богат, чтобы оставить ее целиком для себя, и принужден был довольствоваться объедками с чужого стола. Его прозвали Нумером вторым. Для него она почти задаром содержала девчонку, бывшую свою служанку, которую, приметив его к ней расположение, можно сказать, ему подарила. Ла Тур д'Овернь снял для нее меблированную комнату на улице Таран и уверял, что любит ее как подарок дражайшей Камиллы; частенько он брал ее с собою ужинать на Белую заставу. Пятнадцати лет, скромная, наивная простушка, она говорили любовнику, что не простит ему измены, разве только с Камиллой, которой надобно уступать, ибо ей обязана она своим счастьем. Я так влюбился в эту девочку, что нередко приходил ужинать к Камилле единственно в надежде увидать ее и насладиться наивными ее речами, потешавшими все общество. Я, как мог, обуздывал себя, но был столь увлечен, что вставал из-за стола в тоске, не видя для себя возможности излечиться от страсти обычным путем. Я бы сделался посмешищем, если б кто догадался о моей любви, а Камилла принялась бы издеваться надо мной без всякой жалости. Но однажды случай исцелил меня, и вот как. Домик Камиллы был за Белой заставой, и когда после ужина гости стали расходиться, я послал за извозчиком, дабы воротиться домой. Мы засиделись за столом до часу ночи, и слуга мой объявил, что фиакра теперь не сыскать. Ла Тур д'Овернь предложил отвезти меня, сказав, что никакого неудобства тут не будет, хотя карета его была двухместная. -- Малышка, -- сказал он, -- сядет к нам на колени. Я, разумеется, соглашаюсь, и вот я в карете, граф слева от меня, Бабета сверху. Охваченный желанием, хочу я воспользоваться случаем и, не теряя времени, ибо карета ехала быстро, беру ее руку, пожимаю, она пожимает мою, в знак благодарности я подношу ручку ее к губам, покрываю беззвучными поцелуями и, горя нетерпением убедить ее в моем пыле, действую так, чтоб доставить себе великую усладу -- и тут раздается голос Ла Тур д'Оверня: -- Благодарю вас, дорогой друг, за любезное обхождение, свойственное вашему народу; я и не рассчитывал удостоиться его; надеюсь, вы не обознались. Услыхав эти страшные слова, вытягиваю я руку -- и касаюсь рукава его камзола; в такие минуты присутствие духа сохранить невозможно, тем паче он засмеялся, а это любого выбьет из колеи. Я отпускаю руку, не в силах ни смеяться, ни оправдываться. Бабета спрашивала друга, для чего он так развеселился, но едва тот пытался объясниться, как его вновь разбирал смех, а я чувствовал себя круглым дураком. По счастью, карета остановилась, слуга мой открыл дверцу, я вышел и поднялся к себе, пожелав им спокойной ночи; Ла Тур д'Овернь вежливо поклонился в ответ, хохоча до упаду. Сам я начал смеяться лишь через полчаса -- история и впрямь была нелепая, но к тому же грустная и досадная, ведь мне предстояло сносить ото всех насмешки. Три или четыре дня спустя решил я напроситься на завтрак к любезному вельможе, ибо Камилла уже посылала справиться о моем здоровье. Приключение это не могло мне воспрепятствовать бывать у нее, но сперва я хотел разузнать, как к нему отнеслись. Увидав меня, милейший Ла Тур расхохотался. Посмеявшись вволю, он расцеловал меня, изображая девицу. Я просил его, наполовину в шутку, наполовину всерьез, забыть эту глупость, ибо не знал, как оправдаться. -- К чему говорить об оправданиях? -- отвечал он.-- Все мы вас любим, а забавное сие происшествие составило и составляет утеху наших вечеров. -- Так о нем все знают? -- А вы сомневались? Камилла смеялась до слез. Приходите вечерком, я приведу Бабету; смешная, она уверяет, что вы не ошиблись. -- Она права. -- Как так права? Расскажите кому-нибудь другому. Слишком много чести для меня, я вам не верю. Но вы избрали верную тактику. Именно ее я и придерживался вечером за столом, притворно удивляясь нескромности Ла Тура и уверяя, что излечился от страсти, которую к нему питал. Бабета называла меня грязной свиньей и отказывалась верить в мое исцеление. Происшествие это по неведомой причине отвратило меня от девчонки и внушило дружеские чувства к Ла Тур д'Оверню, который по праву пользовался всеобщей любовью. Но дружба наша едва не окончилась пагубно. Однажды в понедельник в фойе Итальянской комедии этот милейший человек попросил меня одолжить сотню луидоров, обещая вернуть их в субботу. -- У меня столько нет, -- отвечал я. -- Кошелек мой в вашем распоряжении, там луидоров десять -- двенадцать. -- Мне нужно сто и немедля, я проиграл их вчера вечером под честное слово у принцессы Ангальтской *. -- У меня нет. -- У сборщика лотереи должно быть больше тысячи. -- Верно, но касса для меня священна; через неделю я должен сдать ее маклеру. -- Ну и сдадите, в субботу я верну вам долг. Возьмите из кассы сто луи и положите взамен мое честное слово. Стоит оно сотни луидоров? При этих словах я поворачиваюсь, прошу его обождать, иду в контору на улицу Сен-Дени, беру сто луи и приношу ему. Наступает суббота, его нет; в воскресенье утром я закладываю перстень, вношу в кассу нужную сумму и на другой день сдаю ее маклеру. Дня через три-четыре в амфитеатре Французской комедии Ла Тур д'Овернь подходит ко мне с извинениями. В ответ я показываю руку без перстня и говорю, что заложил его, дабы спасти свою честь. Он с грустным видом отвечает, что его подвели, но в следующую субботу он непременно вернет деньги: -- Даю вам, -- говорит он, -- свое честное слово. -- Ваше честное слово хранится в моей кассе, позвольте мне более на него не полагаться; вернете сто луидоров, когда сможете. Тут доблестный вельможа смертельно побледнел. -- Честное слово, любезный Казанова, -- сказал он, -- мне дороже жизни. Я верну вам сто луидоров завтра в девять утра в ста шагах от кафе, что в конце Елисейских полей. Я отдам их вам наедине, без свидетелей; надеюсь, вы непременно придете и прихватите с собой шпагу, а я прихвачу свою. -- Досадно, господин граф, что вы хотите заставить меня столь дорого заплатить за красное словцо. Вы оказываете мне честь, но я предпочитаю попросить у вас прощения и покончить с нелепой этой историей. -- Нет, я виноват больше вашего, и вину эту можно смыть только кровью. Вы придете? -- Да. За ужином у Сильвии я был грустен -- я любил этого славного человека, но не меньше любил и себя. Я чувствовал, что не прав, словцо и впрямь было грубовато, но не явиться на свидание не мог. Я вошел в кафе вскоре после него; мы позавтракали, он расплатился, и мы двинулись к площади Звезды. Убедившись, что нас никто не видит, он благородным жестом протянул мне сверток с сотней луидоров, сказал, что мы будем драться до первой крови, и, отступив на четыре шага, обнажил шпагу. Вместо ответа я обнажил свою и, сблизившись, тотчас сделал выпад. Уверенный, что ранил его в грудь, я отскочил назад и потребовал от него держать слово. Покорный, словно агнец, он опустил шпагу, поднес руку к груди, отнял ее, всю обагренную кровью, и сказал: "Я удовлетворен". Пока он прилаживал к ране платок, я произнес все приличествующие случаю учтивые слова. Взглянув на острие шпаги, я обрадовался -- лишь самый кончик был в крови. Я предложил графу проводить его домой, но он не пожелал. Он просил меня молчать о происшедшем и считать его на будущее своим другом. Обняв его со слезами на глазах, я воротился домой до крайности опечаленный -- я получил добрый урок светского обхождения. Об этом деле никто не прознал. Неделю спустя мы вместе ужинали у Камиллы. В те дни получил я двенадцать тысяч франков от аббата де Лавиля, награду за поручение, исполненное мною в Дюнкерке. Камилла сказала, что Ла Тур д'Оверня уложила в постель ломота в бедрах и что, если я не против, мы можем завтра утром проведать его. Я согласился, мы пришли и после завтрака я с самым серьезным видом объявил, что если он доверится мне, я его вылечу, ибо причина его болей -- не ломота в бедрах, но влажный дух, коего я изгоню печатью Соломона и пятью словами. Он расхохотался, но сказал, что я могу делать все, что мне заблагорассудится. -- Тогда я пойду куплю кисточку, -- сказал я ему. -- Я пошлю слугу. -- Нет, я должен быть уверен, что купили не торгуясь, а потом, мне надобны еще кое-какие снадобья. Я принес селитры, серного цвета, ртути, кисточку и сказал графу, что требуется малая толика его мочи -- совсем свежей. Они с Камиллой рассмеялись, но я с серьезным видом протянул ему сосуд, задернул шторы, и он исполнил мою просьбу. Сделав раствор, я сказал Камилле, что она должна растирать бедро графу, покуда я буду произносить заклинание, но если она рассмеется, все пропало. Добрых четверть часа они смеялись без умолку, но потом, взяв пример с меня, успокоились. Ла Тур подставил бедро Камилле, и та, войдя в роль, принялась усиленно растирать больного, пока я вполголоса бормотал слова, кои они не могли понять, ибо я и сам их не понимал. Я чуть было не испортил дело, увидав, какие гримасы корчит Камилла, чтобы не расхохотаться, -- смешнее не бывает. Наконец я сказал "довольно", окунул кисточку в раствор и одним движением начертал знак Соломона: пятиконечную звезду величиной в пять линий. Потом, обмотав ему бедро тремя салфетками, я обещал, что он выздоровеет, если сутки пробудет в постели, не снимая повязки. Мне понравилось, что они больше не смеялись. Они были озадачены. Четыре или пять дней спустя, когда я уже обо всем подзабыл, услыхал я в восемь утра стук копыт под окном. Выглянув, я увидел, как Ла Тур д'Овернь слезает с коня и входит в дом. -- Вы были так уверены в себе, -- сказал он, обнимая меня, -- что даже не зашли удостовериться, помогла ли мне ваша чудодейственная операция. -- Конечно, уверен, но будь у меня побольше времени, я бы вас навестил. -- Могу ли я принять ванну? -- Никаких ванн, покуда не почувствуете себя совсем здоровым. -- Слушаюсь. Все кругом дивятся, ведь я не мог не поведать о чуде всем своим знакомым. Иные вольнодумцы подняли меня на смех, но пусть себе говорят, что хотят. -- Вам надлежало быть осмотрительнее, вы же знаете Париж. Теперь я прослыву шарлатаном. -- Да никто так не думает. А я пришел просить вас об одолжении. -- Что вам угодно? -- Моя тетка -- признанный знаток абстрактных наук, великий химик, женщина умная, богатая, владеет большим состоянием; знакомство с нею ничего, кроме пользы, не принесет. Она сгорает от желания видеть вас, уверяет, что все про вас знает и вы не тот, кем слывете в Париже. Она заклинала меня привести вас к ней на обед; надеюсь, вы противиться не станете. Ее имя -- маркиза д'Юрфе. Я не был с нею знаком, но имя д'Юрфе произвело на меня впечатление, я знал историю знаменитого Анн д'Юрфе, прославившегося в конце XVI века. Дама сия была вдова его правнука, и я подумал, что, став членом этой семьи, она могла приобщиться высоких таинств науки, что весьма меня занимала, хоть я и почитал ее пустой химерой. Я отвечал Ла Тур д'Оверню, что поеду к тетке его, когда ему будет угодно, но только не на обед, разве что мы будем втроем. -- У нее за обедом всякий день бывает двенадцать персон, -- возразил он, -- вы увидите самых примечательных людей Парижа. -- Именно этого я и не хочу, мне претит репутация чародея, каковую вы по доброте душевной мне создали. -- Напротив, все вас знают и почитают. Герцогиня де Лораге говорила, что четыре или пять лет назад вы постоянно ездили в Пале-Рояль, проводили целые дни с герцогиней Орлеанской; г-жа де Буфлер, г-жа де Бло и сам Мельфор помнят вас. Напрасно вы не возобновили прежних знакомств. Вы так ловко исцелили меня, что, уверяю вас, можете составить огромное состояние. Я знаю в Париже сотню человек из высшего света, мужчин и женщин, что отдадут любые деньги, только бы их вылечили. Рассуждал Ла Тур правильно, но я-то знал, что исцеление его -- совершеннейшая глупость, удавшаяся случайно, и отнюдь не стремился к известности. Я сказал, что решительно не хочу выставлять себя на всеобщее обозрение и готов нанести визит госпоже маркизе в любой день и час, когда она пожелает, но только втайне и никак иначе. Воротившись в полночь домой, нашел я записку от графа; он просил меня быть завтра в полдень в Тюильри на террасе Капуцинов, там он встретится со мной и отвезет обедать к тетке; он уверял, что мы будем одни и для всех остальных двери будут закрыты. На свидание пришли мы вовремя и отправились вместе к почтенной даме. Она жила на набережной Театинцев, неподалеку от особняка Буйонов. Госпожа д'Юрфе, красивая, хотя и в летах, приняла меня благороднейшим образом, с изысканностью, отличавшей придворных времен Регентства. Часа полтора мы беседовали о посторонних предметах, без слов согласившись, что надобно получше узнать друг друга. Оба мы хотели побольше выпытать у собеседника. Мне было нетрудно изображать профана -- я им был. Госпожа д'Юрфе сдерживала любопытство, но я прекрасно видел, что ей не терпится блеснуть своими познаниями. В два часа нам троим подали обед, что готовили каждый день на двенадцать персон. После обеда Ла Тур д'Овернь покинул нас, дабы навестить принца Тюренна, у коего поутру был сильный жар, и госпожа д'Юрфе тотчас завела речь о химии, алхимии, магии и прочей блажи. Когда добрались мы до Великого Деяния и я по наивности осведомился, знакомо ли ей первичное вещество, только вежливость не позволила ей рассмеяться мне в лицо: с очаровательной улыбкой она отвечала, что обладает тем, что зовется философским камнем, и все таинства ведомы ей. Она показала мне свою библиотеку, унаследованную от великого Юрфе и супруги его Рене Савойской; ее пополнила она рукописями, стоившими сто тысяч франков. Более других почитала она Парацельса, каковой, уверяла она, не был ни мужчиной, ни женщиной, и к несчастью отравился чрезмерной дозой жизненного эликсира. Она показала мне небольшой список, где по-французски ясными словами изъяснялось Великое Деяние. Она сказала, что не держит его под замком потому, что оно зашифровано, а ключ от шифра ведом ей одной. -- Так вы, сударыня, не верите в стеганографию? -- Нет, сударь, и если желаете, я готова подарить вам копию. Я поблагодарил и положил список в карман. Из библиотеки прошли мы в лабораторию, что положительно меня сразила; маркиза показала мне вещество, каковое держала на огне пятнадцать лет; оно должно было томиться еще года четыре или пять. То был порошок, способный мгновенно обратить в золото любой металл. Она показала мне трубку, по которой уголь, влекомый собственной тяжестью, равномерно подавался в огонь и поддерживал в печи постоянную температуру, так что маркизе случалось по три месяца не заходить в лабораторию, не опасаясь, что все потухнет. Внизу был небольшой зольник, куда ссыпался пепел. Обжиг ртути был для нее детской забавой; она показала мне прокаленное вещество и прибавила, что я могу посмотреть сию операцию как только захочу. Она показала мне "дерево Дианы" славного Таллиамеда, ее учителя. Таллиамед, как всем ведомо, -- это ученый Майе, но госпожа д'Юрфе уверяла, что он отнюдь не умер в Марселе, как всех убедил аббат Ле Мезерье, но жив и, добавила она с улыбкой, частенько шлет ей письма. Если бы регент, герцог Орлеанский, послушался его, он был бы жив и поныне. Она сказала, что регент был первый ее друг, он прозвал ее Эгерией и собственноручно выдал замуж за маркиза д'Юрфе. Были у нее изъяснения Рамона Люлля с толкованием сочинений Арно де Вильнева, подытожившего писания Роджера Бэкона и Гебера, которые, по мнению ее, были живы до сих пор. Сей бесценный манускрипт держала она в шкатулке из слоновой кости, ключ от которой хранила у себя; лаборатория также была ото всех заперта. Она показала мне бочонок, наполненный платиной из Пинто, -- ее могла она превратить в чистое золото, когда ей заблагорассудится. Господин Вуд самолично преподнес ей бочонок в 1743 году. Она поместила платину в четыре различных сосуда: в трех первых серная, азотная и соляная кислота не смогли разъесть ее, но в четвертом была налита царская водка, и платина не устояла. Маркиза плавила ее огненным зеркалом -- иначе металл этот не плавился, что, по ее мнению, доказывало превосходство его над всеми другими, и над золотом тоже. Она показала, что под действием нашатыря платина выпадает в осадок, чего с золотом не бывает. Под атанором огонь горел уже пятнадцать лет. Его башня была наполнена черным углем, из чего я заключил, что маркиза была там пару дней назад. Оборотившись к "дереву Дианы", я почтительнейше осведомился, согласна ли она с тем, что это детская забава. Она с достоинством отвечала, что создала его для собственного увеселения посредством серебра, ртути и азотного спирта, совместно кристаллизуемых, и что дерево, произрастанием металлов рожденное, показывало в малом то великое, что может создать природа; но, присовокупила она, в ее власти создать настоящее солнечное дерево, каковое будет приносить золотые плоды, пока не кончится один ингредиент, что смешивается с шестью "прокаженными" металлами в зависимости от их количества. Я со всей скромностью отвечал, что не считаю сие возможным без посредства философского камня. Госпожа д'Юрфе только улыбнулась в ответ. Она показала мне фарфоровую плошку с селитрой, ртутью и серой и тарелку с неразлагаемой солью. -- Полагаю, -- сказала маркиза, -- ингредиенты эти вам знакомы. -- Разумеется, -- ответил я, -- если это соль мочи. -- Вы угадали. -- Восхищен вашей проницательностью, сударыня. Вы сделали анализ амальгамы, которой я начертал пентаграмму на бедре вашего племянника, но никакой винный камень не откроет вам слов, придающих ей силу. -- Для этого в нем нет нужды, достаточно открыть рукопись одного из адептов, что хранится у меня в комнате, я вам покажу, в ней приводятся эти слова. Я промолчал, и мы покинули лабораторию. Войдя в комнату, она достала из шкатулки черную книгу, положила ее на стол и принялась искать фосфор; покуда она искала, я за ее спиной открыл книгу, сплошь испещренную пентаграммами, и, по счастью, увидал ту, что начертал на бедре ее племянника, в окружении имен Духов планет, за исключением двух, Сатурна и Марса; я быстро захлопнул книгу. Об этих Духах знал я от Агриппы и, как ни в чем не бывало, подошел к маркизе, которая вскоре нашла фосфор; вид его меня порядком удивил, но об этом в другой раз. Госпожа д'Юрфе устроилась на канапе, усадила меня рядом и спросила, знакомы ли мне талисманы графа де Трев. -- Я не слыхал о них, но мне знакомы Полифиловы талисманы. -- Говорят, меж ними нет разницы. -- Не уверен. -- Мы это узнаем, коль вы напишете слова, которые произнесли, рисуя пентаграмму на бедре моего племянника. Если я обнаружу их в книге против того же талисмана, значит, так оно и есть. -- Согласен, это будет убедительное доказательство. Сейчас напишу. Я написал имена Духов, госпожа маркиза нашла нужную пентаграмму, прочла мне имена, и я, разыгрывая удивление, протянул ей листок бумаги, где она, к вящему своему удовольствию, прочла те же самые имена. -- Вот видите, -- сказала она, -- у Полифила и графа де Трева учение одно. -- Я соглашусь, сударыня, если обнаружу в книге способ названия имен злых духов. Известна ли вам теория планетарных часов? -- По-моему, да, но она для этой операции не надобна. -- Тысяча извинений. Я начертал на бедре господина де Ла Тур д'Оверня Соломонову пентаграмму в час Венеры, и если б я не начал с Анаэля, духа сей планеты, все пошло бы насмарку. -- Этого я не ведала. А после Анаэля? -- Потом надо двигаться к Меркурию, от Меркурия к Луне, от Луны к Юпитеру, от Юпитера к Солнцу. Получается, как видите, магический цикл Зороастра. Я пропустил только Сатурн и Марс, которые наука из этой операции исключает. -- А если бы вы, к примеру, начали операцию в час Луны? -- Тогда бы я избрал направление: Юпитер -- Солнце -- Анаэль, то есть Венера, и наконец Меркурий. -- Я вижу, сударь, что теория планетарных часов известна вам до тонкостей. -- Без этого, сударыня, невозможно заниматься магией, нет времени все вычислять. Но все это нетрудно. Всякий, кто пожелает, за месяц обретет надлежащий опыт. Гораздо сложнее само учение, -- но нет ничего недостижимого. По утрам я не выхожу из дома, не уточнив, сколько нынче минут в часе, и не сверив часы, ибо одна минута может стать решающей. -- Осмелюсь ли я просить вас познакомить меня с сей теорией? -- Вы найдете ее у Артефия, а в более ясном изложении -- у Сандивония. -- У меня они есть, но по-латыни. -- Я сделаю для вас перевод. -- Вы будете столь любезны? -- Вы столько мне показали, сударыня, что я просто вынужден сделать это, по причинам, о коих я, вероятно, смогу поведать вам завтра. -- Отчего не сегодня? -- Оттого, что сперва я должен узнать имя вашего Духа. -- Вы уверены, что у меня есть Дух? -- Должен быть, если вы и впрямь обладаете философским камнем. -- Это так. -- Поклянитесь клятвой ордена. -- Я не решаюсь, и вы знаете почему. -- Завтра я постараюсь развеять ваши сомнения. То была клятва розенкрейцеров, каковую нельзя произносить, не уверившись в собеседнике; госпожа д'Юрфе опасалась совершить нескромность, а я, в свою очередь, подыгрывал ей. Я тянул время, но клятва эта была мне знакома. Мужчины могут давать ее друг другу без стеснения, но даме, подобной госпоже д'Юрфе, затруднительно произнести ее перед мужчиной, которого видит в первый раз в жизни. -- В нашем святом Писании, -- сказала она, -- эта клятва сокрыта. "Он поклялся, -- гласит священная книга, -- возложив руку ему на бедро". Но это не бедро. И потому мужчина никогда так не клянется женщине, ибо у женщины нет Слова. В девять вечера граф де Ла Тур д'Овернь зашел к тетке и был изрядно удивлен, что я все еще у нее. Он сказал, что лихорадка у его кузена, принца Тюренна, разыгралась пуще прежнего и появились признаки оспы. Он сказал, что пришел проститься, ибо теперь он намерен ухаживать за больным и целый месяц не будет ее навещать. Г-жа д'Юрфе похвалила его рвение и вручила ладанку, взяв обещание вернуть ее, когда принц выздоровеет. Она велела повесить ладанку больному на шею крест-накрест и не сомневаться в скором исцелении -- сыпь благополучно сойдет. Он обещал, взял ладанку и ушел. Тогда я сказал маркизе, что, конечно, не знаю, что было в ладанке, но если это магическое средство, то в его силу я не верю, ибо она не дала племяннику никаких наставлений относительно часов. Она отвечала, что то был электрум, и я принес свои извинения. Маркиза объявила, что ценит мою скромность, но полагает, что я не буду разочарован, согласившись познакомиться с друзьями ее. Она сказала, что будет приглашать их на обед по очереди, дабы потом я мог с приятствием встречаться со всеми. Согласно уговору, на следующий день обедал я с г-ном Гереном и его племянницей, которые мне вовсе не понравились. В другой день -- с ирландцем Макартни, старомодным физиком, нагнавшим на меня тоску. В другой день велела они швейцару впустить монаха, а тот, заведя речь о литературе, наговорил гадостей о Вольтере, которого я в ту пору любил, и о "Духе законов", отказывая при том славному Монтескье в авторстве. Он приписывал сие творение какому-нибудь злоязычному монаху. В другой день обедал я с кавалером д'Арзиньи, носившим титул старшины петиметров; он сохранил учтивость обхождения времен Людовика XIV и помнил уйму стародавних анекдотов. Меня он изрядно позабавил; он румянился, носил помпоны на платье по моде минувшего века и уверял, что нежно привязан к любовнице, для которой снимал загородный домик; каждый вечер он ужинал там в компании ее подружек, юных и прелестных, которые ради него покидали любое общество; он же, несмотря на это, не покушался изменить ей и проводил с нею всякую ночь. Обходительный этот человек, уже дряхлый и трясущийся, был столь кроток, столь своеобычен, что я не усомнился в его словах. Одет он был с превеликим тщанием. Изрядный букет нарциссов и тубероз в верхней петлице, да еще крепкий запах амбры, исходивший от помады, которой прилеплялись накладные волосы (брови были насурьмлены, зубы вставные), создавали сильнейший аромат, который г-же д'Юрфе был по нраву, а мне вовсе нестерпим. В противном случае я искал бы его общества как можно чаще. Г-н д'Арзиньи был убежденный и на диво благостный эпикуреец; он уверял, что согласился бы получать девяносто палочных ударов всякое утро, если б был уверен, что тем продлит себе жизнь еще на сутки, и чем больше будет стариться, тем более жестокую порку готов себе задавать. В другой день обедал я с г-ном Шароном, советником Большой палаты Парламента, который докладывал дело на процессе г-жи д'Юрфе против ее дочери, г-жи дю Шатле, каковую она ненавидела. Старый советник был ее счастливым возлюбленным сорок лет назад, а потому считал своим долгом держать ее сторону. Судейские во Франции были пристрастны и чувствовали себя вправе быть пристрастными к тем, кто пользовался их благосклонностью, поскольку право судить купили себе за деньги. Этот крючкотвор мне порядком надоел. Но в другой день прониклись мы взаимной симпатией с господином де Виармом, молодым советником, племянником маркизы; он пришел на обед со своею супругой. Милейшая чета, племянник, признанный умница -- весь Париж читал его "Представление Королю о злоупотреблениях по службе". Он уверял, что назначение советника Парламента -- противиться королевским указам, даже благим. Доводы, кои приводил он в защиту этого принципа, были те же, что всегда выдвигает меньшинство во всяком сообществе. Я не буду докучать читателю пересказом их. Самый приятный обед был с госпожой де Жержи; ее сопровождал славный авантюрист граф де Сен-Жермен. Вместо того, чтобы есть, он непрестанно говорил, и я слушал его с великим вниманием, ибо лучшего рассказчика не встречал. Он показывал, что сведущ во всем, он хотел удивлять -- и положительно удивлял. Держался он самоуверенно, но это не раздражало, ибо человек он был ученый, знавший множество языков, отменный музыкант, отменный химик, хорош собой; он умел расположить к себе женщин, ибо снабжал их пудрой, придававшей коже красы, и в то же время льстил надеждой если не омолодить их, что, как он уверял, невозможно, то сохранить их нынешний облик посредством воды, чрезвычайно дорого ему стоившей; ее он преподносил в подарок. Этот необычайный человек, прирожденный обманщик, безо всякого стеснения, как о чем-то само собою разумеющемся, говорил, что ему триста лет, что он владеет панацеей от всех болезней, что у природы нет от него тайн, что он умеет плавить бриллианты и из десяти--двенадцати маленьких сделать один большой, того же веса и притом чистейшей воды. Для него это сущий пустяк. Несмотря на бахвальство, противоречия и явную ложь, я решительно не мог почесть его за обыкновенного нахала, но и уважения к нему не испытывал; против своей воли счел я его человеком удивительным -- ибо он меня удивил. У меня еще будет случай говорить о нем. После того как г-жа д'Юрфе свела меня со всеми, я сказал, что буду обедать у нее, когда она пожелает, но только наедине, за выключением родственников ее и Сен-Жермена, чье красноречие и бахвальство забавляли меня. Этот человек, обедавший в лучших домах Парижа, никогда ни к чему не притрагивался. Он уверял, что поддерживает жизнь особою пищей, и с ним охотно примирялись, ибо он был душою всякого застолья. Я сумел до тонкостей изучить госпожу д'Юрфе, что почитала меня за истинного адепта, укрывшегося под маской посредственности; она еще более укрепилась в этих химерических мыслях пять или шесть недель спустя, когда осведомилась, расшифровал ли я манускрипт, где изъяснялось Великое Деяние. Я ответил, что расшифровал и вследствие этого прочел и что верну его, дав слово чести, что не снял копию. -- Ничего нового я там не обнаружил, -- сказал я. -- Извините, сударь, но это никак невозможно без шифра. -- Прикажете назвать вам ключ, сударыня? -- Сделайте милость. Я произношу слово, не принадлежавшее ни к одному языку, и повергаю ее в изумление. Она сказала, что это слишком, поскольку считала, что одна знает это слово; его хранила она в памяти и никогда не доверяла бумаге. Я мог сказать ей правду, что те же подсчеты, какие помогли расшифровать рукопись, открыли и ключ, но мне взбрело на ум объявить, что его сообщил Дух мне. Ложным этим признанием я поработил г-жу д'Юрфе. В тот день она предалась мне душой, и я злоупотребил своей властью. Всякий раз, как я вспоминаю об этом, грусть и стыд охватывают меня, и ныне я совершаю покаяние, обязав себя говорить в Мемуарах правду. Великим заблуждением госпожи д'Юрфе была вера в возможность общения с Духами, называемыми стихийными. За это отдала бы она все свое имение; она встречала уже мошенников, что пробуждали в ней надежду указать верный путь. Узнав меня, она уверилась, что достигла цели -- ведь я дал столь убедительное доказательство своей тайной власти. -- Я не знала, -- сказала она, -- что ваш Дух властен принудить моего выдать тайну. -- Ему принуждать ни к чему, он сам все знает, такова природа его. -- Ведомы ли ему тайны, сокрытые в моей душе? -- Без сомнения, и он откроет их мне, если я его спрошу. -- Вы можете спрашивать, когда хотите? -- В любой момент, если есть бумага и чернила; я могу заставить его отвечать вам, назвав вам его имя. Его зовут Паралис. Составьте вопрос, как если б вы обращались к простому смертному, спросите, как сумел я расшифровать ваш манускрипт, и вы увидите, как я заставлю его вам отвечать. Дрожа от радости, г-жа д'Юрфе задает вопрос; я записываю его цифрами, составляю, как всегда, пирамиду и помогаю ей извлечь ответ, который она сама обращает в буквы. Она видит только согласные, но посредством другой операции отыскивает с моей помощью гласные, составляет слова и получает совершенно ясный ответ, ее сразивший. Перед глазами своими видит она слово, необходимое для расшифровки манускрипта. Я покинул ее, унося с собой ее душу, сердце, разум и остатки здравого смысла. глава vi Ложное и противоречивое представление г-жи д'Юрфе о моей власти. Мой брат женится; проект, сочиненный в день свадьбы. Я отправляюсь в Голландию по финансовым делам <...> Принц Тюренн оправился от оспы, граф де Ла Тур д'Овернь с ним расстался и, зная любовь тетушки к абстрактным наукам, не удивился, обнаружив, что я сделался единственным ее другом. Я с удовольствием виделся за обедом с ним и другими родственниками, их доброе отношение трогало меня. То были ее братья г. де Понкарре и г. де Виарм, избранный в ту пору купеческим старшиной, а также сын его, о котором уже, кажется, случалось мне говорить. Дочь маркизы, г-жа дю Шатле, сделалась из-за процесса заклятым ее врагом, и даже имени ее в доме не поминали. Ла Тур д'Овернь понужден был в то время отправиться в булонский полк в Бретань, и мы почти всякий день обедали вдвоем. Челядь маркизы глядела на меня, как на ее мужа; они рассудили, что я непременно ей муж, -- так истолковали они, отчего мы столько времени проводим вместе. Почитая меня богатым, госпожа д'Юрфе вообразила, будто я доставил себе место при лотерее Военного училища не иначе, как для маскированья. Она полагала, что я не только владею философским камнем, но и вожусь со стихийными Духами, а потому могу перевернуть Землю, составить счастье или несчастье Франции. Необходимость скрываться она приписывала весьма основательному страху угодить в тюрьму, за решетку, что, верила она, было неминуемо, когда бы министерство сумело меня распознать. Все эти сумасбродства внушал ей по ночам Дух, а воспаленная фантазия заставляла принимать на веру. Выказывая легковерность несравненную, она объявила однажды, будто Дух сообщил ей, что, поскольку она женщина, ей не дано сноситься с Духами стихий, но что в моей власти с помощью известной мне операции переселить ее душу в тело ребенка мужского пола, рожденного от философского соития бессмертного со смертной либо смертного мужа с божественной супругой. Поддерживая безумные эти мечты, я не считал, что обманываю ее, -- она обманывалась сама, и разубедить ее было невозможно. Если б я, как истинно честный человек, сказал ей, что это вздор, она бы мне попросту не поверила, и я решил, что все должно идти своим чередом. Особенно нравилось мне, что меня почитает за величайшего из Розенкрейцеров и могущественнейшего из людей высокородная дама, состоящая в родстве с самыми знатными французскими фамилиями и к тому же богатая -- и более ценными бумагами, нежели восемьюдесятью тысячами годового дохода, что приносили ей имение и дома в Париже. Я ясно видел, что в случае надобности мне ни в чем не будет отказа, и хоть я не строил планов завладеть ее богатствами, ни всеми, ни частью, я не в силах был отказаться от этой власти. Г-жа д'Юрфе была скупа. Тратила она никак не более тридцати тысяч ливров в год, а с остальными сбережениями, составлявшими вдвое большую сумму, играла на бирже. Биржевый маклер покупал для нее королевские процентные бумаги, когда они шли по самой низшей цене, и продавал, когда их курс повышался. Таким способом преумножила она свое состояние. Она много раз говорила, что готова отдать все, чем владеет, дабы стать мужчиной, и знает, что зависит это от меня. Я сказал ей однажды, что и в самом деле могу осуществить сию операцию, но никогда не отважусь, поскольку принужден буду умертвить ее. -- Я знаю, -- отвечала она, -- знаю даже, какую смерть мне придется принять, и я готова. -- И какой вам представляется, сударыня, ваша кончина? -- Я умру от снадобья, что унесло Парацельса, -- живо ответствовала она. -- И вы полагаете, душа его перенеслась в иное тело? -- Нет. Но знаю почему. Он не был ни мужчиной, ни женщиной, а надобно непременно быть тем или другим. -- Правда ваша, но известен ли вам состав снадобья и что без вмешательства Саламандры изготовить его невозможно? -- Так, наверное, и есть, но этого я не знала. Прошу вас, спросите у каббалы, есть ли у кого в Париже это снадобье? Я тотчас понял, что она считает, будто снадобье есть у нее, и, не колеблясь, составил нужный ответ, изобразив глубокое удивление. Она ничуть не поразилась, а, напротив, восторжествовала. -- Вот видите, -- сказала она, -- не хватает единственно ребенка, носителя божественного семени. Я знаю, это в вашей власти, и не верю, что вам не достанет мужества решиться из-за неуместной жалости к дряхлому моему остову. При этих словах я встал и отошел к окну, что выходило на набережную; так простоял я полчетверти часа, размышляя над ее безумствами. Когда я воротился к столу, за которым она сидела, она посмотрела на меня внимательно и взволнованно воскликнула: -- Возможно ли, друг мой? У вас на глазах слезы! Я не стал ее разубеждать, взял со вздохом шпагу и ушел. Ее карета всякий день была в моем распоряжении и теперь ждала меня у ворот. Брат мой был принят единодушно в Академию -- на выставке его батальное полотно заслужило одобрение всех ценителей. Академия сама решила приобрести картину и уплатила брату пятьсот луидоров, что он за нее спросил. Он влюбился в Коралину и женился бы на ней, когда б она ему не изменила. Он так оскорбился, что, желая отнять у нее всякую надежду на примирение, меньше чем в неделю женился на танцовщице из кордебалета Итальянской комедии. Свадьбу пожелал устроить г-н де Санси, церковный казначей, весьма любивший эту девушку; в знак благодарности за благое дело, что совершил мой брат, женившись на ней, г-н де Санси доставил ему заказы на картины от всех своих друзей, открыв дорогу к богатству, которого он добился, и великой славе, которую он завоевал. Во время свадьбы г-н Корнеман завел со мной разговор о нехватке денег в казне, побуждая обратиться к генерал-контролеру и предложить действенное средство. Он сказал, что если уступить по сходной цене королевские процентные бумаги амстердамской торговой компании, то можно взамен получить бумаги другого государства, не воспрещенные к продаже как французские, кои можно будет легко обратить в деньги. Я просил его никому об этом деле не рассказывать и обещал им заняться. На другое утро я немедля отправился к своему покровителю аббату, каковой счел оборот превосходным и посоветовал мне самому ехать в Голландию с рекомендательным письмом от герцога де Шуазеля к господину д'Афри, которому можно было бы перевести на несколько миллионов ценных бумаг и сбыть по моему усмотрению. Он велел сперва обсудить дело с г-ном де Булонем и, главное, держаться поувереннее. Он убеждал, что если я не стану просить денег вперед, то мне дадут столько рекомендательных писем, сколько я захочу. Я сразу загорелся. В тот же день повидал я генерал-контролера, каковой, найдя идею мою превосходной, сказал, что герцог де Шуазель должен быть завтра с утра в Инвалидном доме и мне надобно переговорить с ним без отлагательства и вручить записку, каковую он сейчас напишет. Он обещал отправить послу на двадцать миллионов ценных бумаг -- на худой конец, они вернутся обратно во Францию. Я, нахмурившись, отвечал, что, если не требовать лишнего, бумаги, надеюсь, не вернутся. Он возразил, что скоро заключат мир, а потому я должен уступать бумаги с самой малой скидкой; в этом деле я буду подчиняться посланнику, каковой получит надлежащие указания. Я был столь горд поручением, что во всю ночь не сомкнул глаз. Герцог де Шуазель славился быстротой в делах; едва он прочел записку г-на де Булоня и пять минут меня послушал, как приказал составить письмо к г-ну д'Афри, прочел его про себя, подписал, запечатал, вручил мне и пожелал счастливого пути. В тот же день выправил я паспорт у г-на Беркенроде, попрощался с Манон Баллетти и всеми друзьями, за выключением госпожи д'Юрфе, у которой должен был провести весь завтрашний день, и доверил подписывать лотерейные билеты моему верному приказчику. <...> Получив у г-на Корнемана переводной вексель на три тысячи флоринов на жида Боаса, придворного банкира в Гааге, я отправился в путь; в два дня доехал до Анвера и там сел на яхту, что доставила утром меня в Роттердам, где я отоспался. На следующий день, в Сочельник, прибыл я в Гаагу и остановился у Жаке, в трактире "Английский парламент". Я немедля отправился с визитом к г-ну д'Афри и явился в тот самый момент, когда он читал письмо герцога де Шуазеля, извещавшего обо мне и моем деле. Он оставил меня обедать вместе с г-ном Кудербахом, поверенным короля Польского, курфюрста Саксонского, и побуждал меня приложить все усилия, присовокупив, однако, что сомневается в успехе, поскольку у голландцев были все основания полагать, что мир так быстро не заключат. <...> Г-н д'Афри приехал с ответным визитом в "Английский парламент" и, не застав меня, запискою просил его навестить -- у него есть для меня новости. Я пришел, пообедал и узнал из послания, полученного им от г-на де Булоня, что он может предоставить в мое распоряжение двадцать миллионов только из расчета восьми процентов убытка, ибо мир вот-вот будет заключен. Посол посмеялся над этим, и я тоже. Он посоветовал мне не доверяться жидам, самый честный из которых всего лишь меньший плут, и предложил рекомендательное письмо к Пелсу в Амстердам, каковое я с благодарностью принял; дабы помочь продать акции гетеборгской Индийской компании, он представил меня шведскому посланнику. Тот адресовал меня к г-ну Д. О. Я отправился накануне праздника Иоанна апостола по причине собрания самых ревностных франкмасонов Голландии. Ввел меня граф Тот, брат того барона, что упустил свое счастье в Константинополе. <...> глава vii Удача сопутствует мне в Голландии. Я возвращаюсь в Париж с юным Помпеати Прошло несколько времени, и г-н Д. О. сообщил мне, что они вместе с Пелсом и хозяевами шести других торговых домов порешили по поводу моих двадцати миллионов. Они давали десять миллионов наличными и семь ценными бумагами, то есть с уступкой в пять и шесть процентов, вместе с одним процентом комиссионных. Кроме того, они отказывались от миллиона двухсот тысяч флоринов, каковые французская Индийская компания должна была голландской. Я отправил списки договора г-ну де Булоню и г-ну д'Афри, требуя скорого ответа. Неделю спустя г-н де Куртей прислал мне распоряжение г-на де Булоня; сделку расторгнуть и воротиться в Париж, ежели ничего более сделать не могу. И вновь мне твердили, что мир неминуемо заключат. <...> Спустя неделю г-н Д. О. сказал свое последнее слово: Франция потеряет всего девять процентов при продаже двадцати миллионов при условии, что я не требую куртажа с покупателей. Я отправил с нарочным копии договора г-ну д'Афри, умоляя переслать их за мой счет генерал-контролеру вместе с письмом, где пригрозил, что дело сорвется, если он хоть на день позже представит г-ну д'Афри право дозволить мне заключить сделку. Я с той же силой убеждал г-на де Куртея и г-на герцога, уведомив, что ничего не выгадаю, но все одно заключу договор, уверенный, что мне возместят расходы и не откажут в Версале в моих законных комиссионных. <...> Через десять--двенадцать дней после отправки ультиматума я получил письмо от г-на де Булоня, сообщавшего, что посол получил все необходимые для заключения сделки распоряжения, и тот со своей стороны все подтвердил. Он напоминал, чтобы я принял все меры предосторожности: королевские процентные бумаги он выдаст, только получив восемнадцать миллионов двести тысяч франков звонкой монетой. <...> Наутро мы покончили с послом все дела. <...> Десятого числа февраля воротился я в Париж и снял себе прекрасную квартиру на улице Контес-д'Артуа неподалеку от улицы Монторгей. ГЛАВА VIII Покровитель оказывает мне благосклонный прием. Заблуждения г-жи д'Юрфе <...> Первый визит нанес я своему покровителю, у которого застал большое общество; увидал я и посла венецианского, каковой сделал вид, будто меня не узнал. -- Давно ли вы приехали? -- сказал министр, протянув мне руку. -- Только что вышел из почтовой коляски. -- Так отправляйтесь в Версаль, там вы найдете герцога де Шуазеля и генерал-контролера. Вы сотворили чудо -- пусть теперь вам поклоняются. Потом возвращайтесь ко мне. Скажите г-ну герцогу, что я отправил Вольтеру королевскую грамоту, жалующую его званием палатного дворянина. В Версаль в полдень не ездят, но так всегда изъясняются министры, когда они в Париже. Как будто Версаль тут, за углом. Я отправился к госпоже д'Юрфе. Первые слова ее были, что Дух уведомил ее, что сегодня она меня увидит. -- Вчера Корнеман сказал мне, что вы совершили невозможное. Я уверена, что вы сами учли эти двадцать миллионов. Фондовые ценности поднялись, на будущей неделе в обороте будет по меньшей мере сто миллионов. Простите, что я осмелилась преподнести вам двенадцать тысяч франков. Это такая безделица. Не было нужды разубеждать ее. Она велела сказать швейцару, что ее ни для кого нет, и мы начали разговор. Она задрожала от радости, когда я между прочим обмолвился, что привез с собою мальчика лет пятнадцати и хочу отдать его в лучший парижский пансион. -- Я помещу его к Виару вместе с моими племянниками, -- сказала она. -- Как его зовут? Где он? Я знаю, что это за мальчик. Мне не терпится его увидеть. Почему вы не остановились с ним у меня? -- Я представлю вам его послезавтра, завтра я буду в Версале. -- Он говорит по-французски? Пока я улажу дела с пансионом, пусть он поживет здесь. -- Об этом мы поговорим послезавтра. Зайдя в контору, где все было в полном порядке, я направился в Итальянскую комедию, где играла Сильвия. Она была в своей уборной вместе с дочерью. Она сказала, что наслышана о выгодной сделке, которую заключил я в Голландии, и изрядно удивилась, услыхав в ответ, что я старался ради ее дочери. Та покраснела. <...> За ужином у Сильвии я блаженствовал. Меня ласкали как родного сына, а я, в свой черед, уверял их, что и хочу быть им сыном. Мне казалось, что состоянием своим я обязан их связям и неизменной дружбе. Я уговорил мать, отца, дочь и двух сыновей принять подарки, что я им привез. Самый дорогой был у меня в кармане, и я вручил его матери, а та передала его дочери. То были серьги, обошедшиеся мне в шесть тысяч флоринов. Три дня спустя подарил я ей ящичек, где она обнаружила две штуки великолепного ситца, две -- тончайшего полотна и вышивные кружева из Фландрии, что зовут английскими. Марио, заядлому курильщику, вручил я отделанную золотом трубку, а другу моему -- красивую табакерку. Младшему, которого любил до безумия, я подарил часы. Я уже рассказывал об этом юноше, таланты коего никак не соответствовали его положению. Но был ли я довольно богат, чтоб делать такие подарки? Конечно же нет. Именно потому я делал их, что сомневался в будущем. Будь я в нем уверен, я бы повременил. Рано утром поехал я в Версаль. Г-н герцог де Шуазель принял меня, как и в прошлый раз: его причесывали, он писал. На сей раз он отложил перо. Холодно поздравив меня, он сказал, что если я смогу добиться заема в сто миллионов флоринов из четырех процентов, то получу дворянство. Я отвечал, что поразмыслю над этим, как только увижу, каково будет вознаграждение за мои труды. -- Все говорят, что вы заработали 200 тысяч флоринов. -- Разговоры -- не доказательство. Я имею право на комиссионные. -- Хорошо. Идите объясняйтесь с генерал-контролером. Г-н де Булонь прервал работу и радушно встретил меня, но когда я сказал, что он должен мне 100 тысяч флоринов, только улыбнулся. -- Я знаю, -- сказал он, -- что вы привезли вексель на сто тысяч экю. -- Ваша правда, но никакого отношения к этим делам он не имеет. Тут и говорить нечего. Я могу сослаться на г-на д'Афри. У меня есть верный проект, как увеличить королевские доходы на двадцать миллионов, и так, чтобы никто не стал жаловаться. -- Осуществите его, и я добьюсь, чтобы король пожаловал вам пенсию в сто тысяч франков и дворянские грамоты, если вы захотите принять французское подданство. Я отправился в малые покои, где маркиза де Помпадур репетировала балет. Она приветствовала меня и сказала, что я ловкий негоциант, коего господа из тех краев недооценили. Она не позабыла, что я сказал ей в Фонтебло восемь лет назад. Я отвечал, что все блага приходят из центра и я надеюсь добраться туда, заручившись ее помощью. <...> Приехав к г-же д'Юрфе, обнаружил я своего мальчишку в ее объятиях. Она принялась извиняться, что похитила его, но я все обратил в шутку. Я сказал мальчику, что он должен относиться к г-же маркизе как к своей повелительнице и открыть ей сердце. Она объявила, что уложила его с собой, но что впредь ей придется лишить себя этого удовольствия, коли он не даст обещания вести себя примерно. Я восхитился, юнец покраснел и просил объяснить ему, чем он провинился. Маркиза сказала, что пригласила на обед Сен-Жермена, -- она знала, что чернокнижник этот забавляет меня. Он пришел, сел за стол -- как всегда, не есть, а разглагольствовать. Без зазрения совести рассказывал он самые невероятные вещи, и надобно было принимать все за чистую монету, ибо он уверял, что сам был тому свидетелем или играл главную роль; но когда он вспоминал, как обедал с членами Тридентского собора, я не мог не хмыкнуть. Госпожа д'Юрфе носила на шее большой магнит, оправленный в железо. Она уверяла, что рано или поздно он притянет молнию и она вознесется к солнцу. -- Несомненно, -- отвечал плут, -- но я один в мире могу тысячекратно усилить притяжение магнита в сравнении с тем, что могут заурядные физики. Я холодно возразил, что готов поставить 20 тысяч экю, что он даже не удвоит силы магнита, что на шее у хозяйки. Маркиза не дозволила ему принять пари, а потом наедине сказала мне, что я бы проиграл, поскольку Сен-Жермен -- чародей. Я спорить не стал. Несколько дней спустя мнимый этот чародей поехал в королевский замок Шамбор, где король предоставил ему жилье и сто тысяч франков, дабы он мог без помех работать над красителями, что должны были обогатить все суконные фабрики Франции. Он покорил государя, оборудовав в Трианоне лабораторию, изрядно его забавлявшую,-- король, к несчастью, скучал везде, кроме как на охоте. Алхимика представила ему маркиза де Помпадур, дабы приохотить к химии; после того как Сен-Жермен подарил ей молодильную воду, она во всем ему доверялась. Принимая, согласно предписанию, чудодейственную воду, нельзя было вернуть молодость -- сей правдолюбец соглашался, что это невозможно, -- но единственно уберечься от старости, сохранить себя на века "in status quo" *. Маркиза уверяла монарха, будто и вправду чувствует, что не стареет. Король показывал герцогу де Де-Пону алмаз чистейшей воды весом в двенадцать каратов, который носил на пальце, -- он верил, что собственноручно изготовил его, посвященный в таинства обманщиком. Он уверял, что расплавил двадцать четыре карата мелких брильянтов, которые соединились в один, но после огранки алмаз уменьшился вдвое. Уверовав в учение алхимика, он отвел ему в Шамборе те самые покои, что всю жизнь отводил славному маршалу Саксонскому. Историю эту я сам слышал из уст герцога, когда имел честь отужинать с ним и шведским графом Левенхупом в Меце, в трактире "Король Дагобер". Перед тем, как покинуть госпожу д'Юрфе, я признался, что, быть может, именно в этом мальчике ей суждено возродиться, но она все испортит, если не дождется его возмужания. Она поместила его в пансион к Виару, дала всевозможных учителей и назвала графом Арандаю, хотя родился он в Барейте и мать его отроду не знавала испанца с таким именем. Я навестил его лишь три или четыре месяца спустя, когда устроился. Я все боялся какого-нибудь досадного недоразумения из-за имени, которым наградила его духовидица без моего ведома. Приехал повидать меня Тирета в изящном экипаже. Он сказал, что г-жа XXX решила выйти за него замуж, но он никогда не согласится, хоть она и предлагает ему все свое состояние. Он мог бы отправиться с ней в Тревизо, расплатиться с долгами и жить там в свое удовольствие. Судьба помешала ему воспользоваться моим добрым советом. Решив снять загородный домик, я, осмотрев многие, нашел подходящий в Малой Польше. Был он превосходно обставлен и находился в ста шагах от заставы Мадлен, на горушке, рядом с "Королевской охотой", за садом герцога де Граммона. Владелец назвал его "Щегольской Варшавой". Два сада -- один на уровне второго этажа, трое хозяйских покоев, бани, конюшня на двадцать лошадей и большая кухня со всевозможной утварью. Хозяин дома прозывался "Король масла" и иначе не расписывался. Сам Людовик XV прозвал его так, когда однажды отведал его масло и нашел его превосходным. Он сдал мне дом за сто луидоров в год и предоставил отменную кухарку по имени Ла Перль, каковой доверил мебель и посуду на шесть персон, уговорившись, что она будет выдавать ее, когда понадобится, по одному су за унцию. Он подрядился поставлять любые вина по самой сходной цене -- дешевле, чем в Париже, поскольку закупал их в провинции. За заставой все дешевле. Еще он обещал недорогого сена для лошадей, одним словом, всего, ибо жил я в пригороде и ввозную пошлину платить было не нужно. Спустя неделю или того меньше был у меня добрый кучер, два экипажа, пять лошадей, конюхи, два отличных ливрейных лакея. Госпожа д'Юрфе -- ее я первую пригласил на обед -- была очарована моим домом. Она решила, что все это ради нее, а я ее не разубеждал. Я не отрицал, что малыш Аранда принадлежит Великому ордену, что тайна его рождения скрыта от всех, что он лишь на временном моем попечении, что ему суждено принять смерть и продолжить жить. Я почитал за лучшее соглашаться со всеми ее фантазиями, а она уверяла, что тайны ей открывает Дух, беседующий с ней по ночам. Я отвез ее домой и оставил наверху блаженства. <...> ГЛАВА Х Новые неурядицы. Ж..-Ж. Руссо. Я основываю коммерческое предприятие Аббат де Бернис, к которому ездил я с визитом раз в неделю, сказал мне как-то, что генерал-контролер постоянно справляется обо мне и я напрасно им пренебрегаю. Он посоветовал мне забыть о притязаниях и сообщить тот способ увеличить государственные доходы, о каком я упоминал. Высоко ценя советы человека, коему обязан был состоянием, я отправился к генерал-контролеру и, доверившись его порядочности, представил проект. Речь шла о новом законе, который должен был утвердить Парламент, в силу чего все непрямые наследники отказались бы от доходов за первый год в пользу короля. Он распространялся бы и на дарственные, совершенные "inter vivos" *, и не мог обидеть наследников -- они могли себе вообразить, что завещатель умер годом позже. Министр сказал, что никаких сложностей с моим проектом не будет, убрал его в секретный портфель и уверил, что будущность моя обеспечена. Неделю спустя он ушел в отставку, а когда я представился его преемнику Силуэту, тот холодно объявил, что, когда зайдет речь об издании закона, меня известят. Он вступил в силу два года спустя, и надо мной посмеялись, когда, объявив о своем авторстве, я заикнулся о правах. Вскоре после того умер папа римский, его преемник венецианец Редзонико тотчас сделал кардиналом моего покровителя де Берниса, а король сослал его в Суассон через два дня, как он получил шапку; и вот я без покровителя, но довольно богат, чтоб перенести этот удар. Знаменитый аббат, увенчанный славой за то, что уничтожил дело рук кардинала де Ришелье, в согласии с принцем Кауницем обратил старинную вражду Бурбонов и Австрийцев в счастливый союз, избавил от ужасов войны Италию, что становилась полем сражений при всяком раздоре между двумя царствующими домами, и за это первым получил кардинальскую шапку от папы, каковой в бытность свою епископом Падуанским смог по достоинству оценить его, словом, благородный этот аббат, скончавшийся в прошлом году в Риме и высоко чтимый Пием VI, получил отставку за то, что, когда король спросил у него совета, отвечал, что не считает принца де Субиза самым подходящим человеком на пост главнокомандующего. Едва Помпадур услыхала об этом от короля, она постаралась избавиться от аббата. Немилость его всех огорчила, но народ утешился куплетами. Странная нация; она забывает о горестях, посмеявшись над стихами или песенками. В мое время сочинителей эпиграмм и куплетов, что потешались над правительством и министрами, упекали в Бастилию, но это не мешало остроумцам развлекать компании (слова "клуб" тогда еще не знали) язвительными сатирами. Некто, я запамятовал его имя, присвоил себе стихи Кребийона-сына и предпочел отправиться в тюрьму, нежели отказаться от авторства. Помянутый Кребийон объявил герцогу де Шуазелю, что сочинил подобные стихи, но что узник также мог их сочинить. Это словцо автора "Софы" всех рассмешило, и ему ничего не сделали. Мой Бог! Все изменилось вдруг: Юпитер закивал согласно, /Король Плутон кокеткам лучший друг, / г-н де Булонь Венера судит самовластно / Помпадур Марс нацепил себе клобук /герцог де Клермон, аббат де Сен- Жермен-де-Пре Ну а Меркурий взял кирасу / Маршал де Ришелье Славный кардинал де Берни провел десять лет в изгнании "procul negotiis" **, но в несчастии, как я сам узнал от него в Риме лет через пятнадцать. Говорят, лучше быть министром, чем королем, но, "caeteris paribus" ***, я нахожу, что нет ничего глупее этого изречения, если, как полагается, примерить его к себе. Это все равно, что уверять: зависимость предпочтительней независимости. Кардинала ко двору не вернули -- не было случая, чтоб Людовик XV вернул отставленного от дел министра; но после смерти Редзонико он принужден был поехать на конклав и остался до конца жизни посланником в Риме. В ту пору г-же д'Юрфе пришла охота познакомиться с Жан-Жаком Руссо, и мы отправились к нему с визитом в Монморанси, прихватив ноты, которые он превосходно переписывал. Ему платили вдвое больше, чем любому другому, но он ручался, что не будет ошибок. Тем он и жил. Мы увидали человека, который рассуждал здраво, держался просто и скромно, но ничто, ни внешность его, ни ум, не поражали своеобычностью. Особой учтивостью он не отличался. Он был не слишком приветлив, и этого было достаточно, чтобы г-жа д'Юрфе сочла его невежей. Видели мы и женщину, о которой уже были наслышаны. Но она едва на нас взглянула. Мы воротились в Париж, смеясь над странностями философа. Но вот точное описание визита, что нанес ему принц де Конти, отец нынешнего, которого звали в ту пору граф де ла Марш. Принц, сама любезность, нарочно является один в Монморанси, чтобы провести день в приятной беседе с философом, уже тогда знаменитым. Он находит его в парке, заводит разговор, изъясняет, что пришел к нему отобедать и провести целый день, поговорить вволю. -- Ваше Высочество, кушанья у меня самые простые, но прикажу поставить еще один прибор. Он уходит, возвращается и, погуляв с принцем часа два-три, ведет его в гостиную, где накрыт стол. Принц видит на столе три прибора. -- Кого еще вы намереваетесь посадить за стол? -- вопрошает он. -- Я полагал, что мы будем обедать вдвоем. -- Ваше Высочество, это мое второе я. Она не жена мне, не любовница, не служанка, не мать, не дочь, она для меня все. -- Я верю вам, друг мой, но я пришел единственно, чтоб пообедать с вами, а посему оставляю вас наедине с вашим всем. Прощайте, Вот какие глупости совершают философы, когда, желая быть оригинальными, чудят. Та женщина была мадемуазель Ле-Вассер, которую он удостоил чести носить свое имя -- почти точную анаграмму ее собственного. В те дни видел я провал комедии французской, именуемой "Дочь Аристида". Автором ее была г-жа де Графиньи. Достойная женщина с горя скончалась через пять дней после премьеры. Аббат Вуазенон был донельзя опечален: он побудил ее представить пьесу на суд публики и, возможно, помог в написании ее -- равно как "Перуанских писем" и "Сении". В ту самую пору мать Редзонико умерла от радости, узнав, что сын ее стал папой. Сие доказывает, что женщины чувствительней нас, но слабей здоровьем. <...> Зачарованный подобной жизнью и нуждаясь для поддержания ее в 100 тысячах ливров ренты, я частенько ломал голову над тем, как упрочить свое положение. Прожектер, с коим свел я знакомство у Кальзабиджи, показался мне посланцем богов, что обеспечит мне доход даже свыше моих желаний. Он поведал, какие баснословные барыши приносят шелковые мануфактуры и чего может добиться состоятельный человек, который рискнет завести фабрику набивных шелковых тканей на манер пекинских. Он доказал мне, что шелка наши отменные, краски яркие, рисовальщики поискусней азиатов и это не дело, а клад. Он убедил меня, что если запросить за ткани, что красивей китайских, цену на треть меньшую, они пойдут в Европе нарасхват, а заводчик, несмотря на дешевизну, все равно заработает сто на сто. Он изрядно меня заинтересовал, сказав, что сам рисовальщик и художник и готов показать образцы, плоды своих трудов. Я предложил ему прийти назавтра ко мне обедать, захватив образцы; сперва посмотрим их, потом поговорим о деле. Он пришел, я взглянул -- и был поражен. Золотая и серебряная листва превосходила красотой китайский шелк, что так дорого продавался в Париже и повсюду. Я заключил, что дело это нетрудное, -- если приложить рисунок к ткани, то мастерицам, которых я найму и буду оплачивать поденно, останется только раскрашивать, как им объяснят, и изготовят они столько штук, сколько я захочу, в зависимости от их числа. Идея стать хозяином мануфактуры пришлась мне по душе. Я тешил себя мыслью, что подобный способ обогащения заслужит всяческое одобрение у правительства. Но я все же решил ничего не предпринимать, не разведав всего как следует, не узнав доходов и расходов, не взяв на жалование и не заручившись помощью верных людей -- на них я бы мог всецело положиться и оставить себе только присматривать за всем и следить, чтобы каждый был при деле. Я пригласил своего знакомца пожить у меня недельку. Я хотел, чтоб он при мне рисовал и раскрашивал ткани всех цветов. Он резво со всем управился и все мне оставил, сказав, что если я сомневаюсь в стойкости красок, то могу их как угодно испытывать. Образчики эти я пять или шесть дней таскал в карманах, и все знакомые восхищались их красотой и моим проектом. Я решился завести мануфактуру и спросил совета у моего знакомца, который должен был стать управляющим. Решив снять дом за оградой Тампля, я нанес визит принцу де Конти, который, горячо одобрив мое предприятие, обещал протекцию и всяческие послабления, каких я только мог желать. В доме, что я снял всего за тысячу экю в год, была большая зала, где должны были трудиться работницы, занимаясь каждая своим делом. Другая зала предназначалась под склад, а прочие -- под жилье для старших служащих и меня, если вдруг взбредет мне такая охота. Я поделил дело на тридцать паев, пять отдал художнику-рисовальщику, будущему управляющему, двадцать пять оставил за собой, дабы переуступить компаньонам в зависимости от их вкладов. Один пай пошел врачу, который поручился за складского сторожа, что переехал в особняк со всем своим семейством, а сам я нанял четырех лакеев, двух служанок и привратника. Пришлось отдать еще один пай счетоводу, который привел двух конторщиков; он также поселился в особняке. Я управился скорее, чем в три недели, многочисленные столяры сколачивали шкафы для лавки и мастерили все прочее в большой зале. Управляющему предоставил я найти двадцать красильщиц, коим должен был платить по субботам; завез в лавку двести--триста штук прочной тафты, турского шелка и камлота белого, желтого и зеленого, дабы наносить на них рисунок; отобрал я их сам и платил за все наличными. Мы с управляющим прикинули, что если сбыт наладится только через год, то надобно 10 тысяч экю; столько у меня было. Я всегда мог продать паи по двадцать тысяч франков, но надеялся, что этого делать не придется, ибо рассчитывал на 200 тысяч ренты. Я знал, конечно, что если сбыта не будет, то я разорюсь, но чего мне было бояться? Я видел, как хороши ткани, слышал от всех, что я не должен так дешево их отдавать. На дом менее чем в месяц ушло около 60 тысяч, и каждую неделю я обязался выкладывать еще 1200. Г-жа д'Юрфе смеялась, решив, что я пускаю всем пыль в глаза, дабы сохранить инкогнито. Изрядно порадовал меня -- а должен был напугать -- вид двадцати девиц всех возрастов, от восемнадцати до двадцати пяти лет, скромниц, по большей части хорошеньких, внимательно слушавших художника, обучавшего их ремеслу. Самые дорогие стоили мне всего двадцать четыре су в день, и все слыли честными; их отбирала святоша, жена управляющего, и я с радостью доставил ей это удовольствие в уверенности, что обращу ее в сообщницу, если мне вдруг какую-нибудь захочется. Но Манон Баллетти задрожала, узнав, что я стал владельцем сего гарема. Она долго на меня дулась, хотя и знала, что по вечерам все они идут ужинать и спать к себе домой. <...> ГЛАВА XI Мои мастерицы. Г-жа Баре. Меня обкрадывают, сажают, выпускают. Я уезжаю в Голландию. "Об уме" Гельвеция Я жил жизнью счастливого человека, но счастлив не был. Большие расходы предвещали беду. Могла бы выручить мануфактура, но война подкосила торговлю. У меня в лавке было четыреста штук готовых тканей -- и никакой надежды сбыть их до заключения мира; столь вожделенный мир никак не наступал, и надо было ставить точку. Я написал Эстер, чтобы она убедила отца войти со мной в долю, прислать своего приказчика и оплатить половину расходов. Г-н Д. О. отвечал, что если я согласен перевезти мануфактуру в Голландию, он все возьмет на себя, а мне будет выплачивать половину доходов. Я любил Париж и отказался. Я много тратил на домик в Малой Польше, но губили меня иные траты, чудовищные, никому не ведомые. Разобрала меня охота познакомиться покороче с работницами, в коих находил я всяческие достоинства; но я был нетерпелив, торговаться не желал, и они заставили меня дорого заплатить за любопытство. Все брали пример с первой и, увидав, что пробудили во мне желание, требовали дом с обстановкой. Дня через три каприз проходил, новенькая всегда казалась мне притягательней своей предшественницы. Ту я больше не видал, но продолжал содержать. Г-жа д'Юрфе, почитая меня богачом, мне не препятствовала; она была счастлива, что я, советуясь с Духом, помогал ей совершать магические обряды. Манон Баллетти терзала меня ревностью и справедливыми попреками. Она не понимала, почему я до сих пор не женился, коли вправду ее люблю; она уверяла, что я обманываю ее. В ту пору мать ее, иссохнув, умерла на ее и моих руках. За десять минут до кончины она завещала мне дочь. От чистого сердца поклялся я взять ее в жены, но, как говорится в подобных случаях, судьба рассудила иначе. Три дня оставался я с несчастными, разделяя их скорбь. В те самые дни жестокая болезнь свела в могилу любовницу друга моего Тиреты. За четыре дня до смерти она выставила его, дабы позаботиться о душе, и подарила дорогой перстень и двести луи. Тирета, испросив у нее прощения за все, уложил пожитки и принес мне в Малую Польшу грустную весть. Я поселил его в Тампле, а спустя четыре недели, одобрив намерение его отправиться искать счастья в Индии, дал рекомендательное письмо к г. Д. О. в Амстердам. Менее чем в две недели тот доставил ему место писаря на корабле Индийской компании, отплывавшем в Батавию. Тирета непременно бы разбогател, если б вел себя примерно; но он впутался в заговор, был принужден спасаться и испытать многие несчастья. От одного из его родичей узнал я в 1788 году, что он теперь в Бенгалии, весьма богат, но не может изъять свои капиталы, дабы воротиться на родину и жить счастливо. Не знаю, что с ним сталось. В начале ноября явился в мануфактуру мою придворный служитель герцога д'Эльбефа, с дочкой своей, дабы купить отрез на подвенечное платье. Прелестное ее личико ослепило меня. Дочка выбрала штуку блестящего атласа, и я увидал, как легко и радостно стало у нее на душе, когда отец обрадовался, узнав цену; но, услыхав от приказчика, что надо покупать всю штуку, она так опечалилась, что мне сделалось донельзя больно. Так было заведено в лавке -- продавать штуками. Я сбежал в кабинет, дабы не делать исключения из правил, и ничего бы не случилось, когда б дочка не попросила управляющего проводить ее ко мне. Она вошла в слезах и безо всяких околичностей объявила, что я богат и могу сам купить штуку, а ей уступить несколько локтей на платье. Я взглянул на отца, всем своим видом просившего извинения за дочкину дерзость -- так ведут себя только дети. Я отвечал, что ценю прямоту, и приказал отрезать сколько нужно на платье. Дочка звонко расцеловала меня и вконец п