ную на 10 000 экю, кои, став его супругою, она принесет ему в приданое, а если он до того времени умрет, то десять тысяч выплатят ей из оставшегося имущества. На таких дивных условиях, продолжала она, г. Бреа убедил меня покинуть отечество и приехать сюда на позор, ибо, хотя все и впрямь относятся ко мне с почтением, как к законной супруге его, но, без сомнения, знают, что я ею не являюсь. Вот уже полгода, как я приехала и уже полгода несчастна. -- Несчастна? Разве не исполнил он условия, оговоренные вами с г. Бреа? -- Он исполнил их все, но расстроенное здоровье не позволяет ему надеяться пережить жену, а раз так, десять тысяч, им на меня записанные, не будут считаться приданым, и если он умрет, я не получу ничего, поскольку он по уши в долгах и многочисленные кредиторы, имея предо мной преимущество, заберут все имущество в уплату. Да к тому же он невыносим, ибо слишком меня любит. Постарайтесь меня понять. Он мало-помалу убивает себя, а меня приводит в отчаяние. -- В любом случае вы можете воротиться в Париж через полгода или же поступать, как вам вздумается, когда обретете свободу. Вы получите сто луидоров, обзаведетесь нарядами. -- В конце концов я обесчещу себя, как воротившись в Париж, так и оставшись здесь. Я такая несчастная, и виной тому добряк Бреа, но я зла на него не держу, ибо он не ведал, что у его друга нет ничего, кроме долгов. Теперь, когда король откажется от своего ручательства, лотерея прогорит, и тут Кальзабиджи неминуемо обанкротится. М-ль Беланже нимало не преувеличивала, и я принужден был согласиться, что положение ее самое плачевное. Я советовал ей попытаться продать обязательство, что выдал ей Кальзабиджи, на 10 000 экю. Он, верно, не будет чинить препон. Она отвечала, что уже думала о том, но тут потребен друг, ибо она предвидела, что убыток при продаже будет велик. Я обещал подумать. Ужинали мы вчетвером. Четвертым был молодой человек, служивший в Castelletto * Парижской лотереи и последовавший за Кальзабиджи сначала в Брюссель, а затем в Берлин. Мне казалось, что он влюблен в м-ль Беланже, но расположения ее не добился. Он держал Castelletto и был главным распорядителем лотереи. За десертом Кальзабиджи спросил моего мнения о проекте, им составленном, каковой он хотел напечатать, дабы раздобыть обеспечение в два миллиона, необходимое для поддержания кредита. Тут госпожа отправилась почивать. Женщина эта, ей было тогда всего лет двадцать пять -- двадцать шесть, вызывала всяческое сочувствие. Она не блистала умом, но знала светское обхождение, что в женщине важней, чем ум. Признание ее пробудило во мне одни дружеские чувства, чему я был рад. Проект Кальзабиджи был краток и ясен. Он предлагал всем, чье имение было общеизвестно, не вносить деньги в лотерейную казну, а подписаться на некую сумму, не ставящую под сомнение их платежеспособность. Если бы тираж лотереи принес убытки, подписчики должны были бы возместить их, уплатив свою часть согласно доле каждого, и тем же способом они бы делили доход от каждого тиража. Я обещал ему к завтрашнему дню написать свои соображения. Обеспечение должно было составить три миллиона экю. Я расстался с ним до завтрашнего обеда. Вот какой вид, во всем отличный от первоначального, придал я его проекту. 1. Для обеспечения достаточно одного миллиона. 2. Миллион этот делится на сто паев, по десять тысяч экю. 3. Каждый пайщик заверяет свою подпись у нотариуса, который ручается за его платежеспособность. 4. Дивиденды уплачиваются через три дня после тиража. 5. В случае утери пайщик вновь вводится во владение паем через посредство нотариуса. 6. Казначей, избранный четырьмя пятыми от общего числа пайщиков, контролирует казначея лотереи, у которого хранится выручка в наличных деньгах. 7. Выигрыш по билетам уплачивается на следующий день после тиража. 8. Накануне тиража казначей лотереи отсчитывает выручку казначею пайщиков и запирает кассу тремя различными ключами, из коих первый остается у него, другой у второго казначея, а третий у генерального директора лотереи. 9. Сборщики принимают ставки только на отдельный нумер, амбу или терну; от кватерны отказываются, ибо она может ввергнуть лотерею в слишком большой расход. 10. На нумер, амбу и терну нельзя ставить ни более одного экю, ни менее четырех грошей, и за двадцать четыре часа до тиража ставки более не принимаются. 11. Десятая часть сбора принадлежит г-ну де Кальзабиджи, генеральному директору лотереи, но все расходы по ее проведению относятся на его счет. 12. Он имеет право на два пая без поручительства нотариуса. Когда Кальзабиджи прочел мой проект, я по лицу увидал, что он недоволен; но я предсказал ему, что он найдет пайщиков лишь на таких условиях или еще худших. Он низвел лотерею до уровня бириби; роскошества его раздражали, все знали, что он наделал долгов, и король не мог не опасаться какого-либо мошенничества, хотя и держал там своего контролера, умевшего вести счеты. Состоялся последний тираж под королевское ручательство, и номера, выброшенные колесом фортуны, обрадовали весь город. Лотерея потеряла двадцать тысяч экю сверх сбора, и король Прусский немедля послал их тайному советнику Кальзабиджи. Поговаривали, что когда его известили об убытках, он расхохотался, сказав, что ждал того и радуется, что ущерб невелик в сравнении с тем, что могло бы быть. Я почел своим долгом поужинать с директором, дабы утешить его. Он был в унынии. Он пришел к печальному, но основательному заключению, что злосчастный тираж умножит его трудности и найти богачей, желающих вложить деньги в лотерею, будет отныне не просто. В первый раз лотерея проиграла, и случилось это удивительно не вовремя. Но он не отчаялся, и назавтра принялся хлопотать, печатно уведомив публику, что лотерейные конторы будут закрыты, покуда не будут собраны средства для ограждения интересов тех, кто намерен по-прежнему рисковать деньгами. ГЛАВА IV Милорд Кит. Встреча с королем Прусским в саду Сан-Суси. Беседа моя с государем. Г-жа Дени. Померанские кадеты. Ламбер. Я еду в Митаву. Меня отменно принимают при дворе. Хозяйственная инспекция На пятый день по приезде в Берлин отправился я с визитом к милорду маршалу, каковой по смерти брата стал зваться Кит. Виделся я с ним в последний раз в Лондоне, куда он прибыл из Шотландии, вступив во владение своими имениями, конфискованными за то, что последовал за королем Яковом. У короля Прусского достало влияния добиться для него сей милости. Он жил тогда в Берлине, почивал на лаврах, наслаждался покоем и милостию монаршей и в свои восемьдесят лет ни во что более не вмешивался. Простой, как прежде, в общении, он сказал, что рад видеть меня, не преминул осведомиться, проездом ли я в Берлине или думаю пожить здесь сколько-то времени. Мои злоключения были ему отчасти известны, и я сказал, что охотно тут обоснуюсь, если король сыщет мне местечко, соответствующее скромным моим дарованиям, и решит оставить при себе. Но когда я просил его покровительства, он сказал, что, предуведомив короля, принесет мне более вреда, чем пользы. Полагая, что разбирается в людях лучше всех, он предпочитал сам судить о них и частенько распознавал великие достоинства, где их никто не мог предполагать, и наоборот. Он посоветовал написать государю, что я мечтаю о чести беседовать с ним. -- Когда будете с ним говорить, можете невзначай сослаться на меня, и тогда, я думаю, он спросит у меня о вас, и мой ответ вам не повредит. -- Мне, человеку неизвестному, писать королю, с коим не имею никаких сношений! Мне в голову не мог прийти подобный шаг. -- Вы желаете с ним беседовать? Вот повод. В письме вы должны единственно объявить о своем желании. -- Ответит ли он? -- Не сомневайтесь. Он отвечает всем. Он напишет, где и в каком часу угодно ему будет принять вас. Действуйте. Его Величество нынче в Сан-Суси. Мне любопытно, как сложится беседа ваша с монархом, который, как видите, не боится обмануться. Я не помедлил и дня. Я написал ему как можно проще, хотя и очень почтительно. Я спрашивал, где и когда я могу представиться Его Величеству, и, подписавшись "Венецианец", указал адрес трактира, где проживал я. Через день получил я письмо, написанное секретарем, но подписанное "Федерик". Он писал, что король получил мое письмо и велел известить меня, что будет в саду Сан-Суси в четыре часа. Я являюсь к трем, одетый в черное. Через узкую дверь вхожу во двор замка и не вижу никого, ни часового, ни привратника, ни лакея. Всюду полная тишина. Поднимаюсь по невысокой лестнице, отворяю дверь и оказываюсь в картинной галерее. Человек, оказавшийся смотрителем, предлагает показать ее, но я благодарю, сказав, что ожидаю короля, написавшего мне, что будет в саду. -- У него сейчас небольшой концерт, -- сказал он мне, -- где он, по обыкновению, после обеда играет на флейте. Он назначил вам час? -- Да, ровно в четыре. Он, быть может, забудет. -- Король ничего не забывает. Он спустится в четыре, вам лучше подождать в саду. Я иду туда и в скором времени он появляется в сопровождении своего чтеца Ката и великолепной испанской ищейки. Увидав меня, он подходит и, развязно приподняв старую шляпу, называет меня по имени и страшным голосом спрашивает, что мне от него надобно. Пораженный таковым приемом, я замираю, смотрю на него и не могу слова молвить. -- Ну, что ж вы молчите? Разве не вы мне писали? -- Да, Сир, но ничего более не помню, я и помыслить не мог, что величие короля ослепит меня. В другой раз со мной этого не случится. Милорд маршал должен был предуведомить меня. -- Так он вас знает? Давайте пройдемся. О чем вы хотели со мной говорить? Что скажете об этом саде? Спросив, о чем я желаю говорить с ним, он тотчас велит мне говорить о саде. Любому другому я бы ответил, что ничего в садах не смыслю, но раз король счел меня за знатока, я не мог обмануть его ожиданий. Боясь, что выкажу дурной вкус, отвечаю, что нахожу его великолепным. -- Но, -- говорит он, -- сады Версаля гораздо красивее. -- Разумеется, Сир, но, быть может, из-за обилия вод. -- Верно; но если здесь нет вод, так не по моей вине. Чтоб пустить их, я напрасно израсходовал триста тысяч экю. -- Триста тысяч экю? Если б вы, Ваше Величество, израсходовали их разом, воды было бы в избытке. -- А! Я вижу, вы архитектор-гидравлик. Должен ли я был признаться, что он ошибается? Я боюсь разонравиться ему. Я опускаю голову. Это ни да, ни нет. Но король не пожелал, слава тебе Господи, беседовать со мной об этой науке, основания коей были мне неведомы. Безо всякого перерыва он спрашивает, какой флот может выставить Венецианская республика на случай войны. -- Двадцать линейных кораблей. Сир, и изрядное число галер. -- А сухопутного войска? -- Семьдесят тысяч человек, Сир, и все ее подданные, по одному от селения. -- Быть того не может. Вы, верно, желаете посмешить меня, рассказывая подобные басни. Но вы, конечно, финансист. Скажите, что вы думаете о налогах? Я впервые беседовал с королем. Его слог, нежданные выходки, перескоки с пятого на десятое породили во мне чувство, будто я принужден играть в сцене из итальянской импровизированной комедии, где партер освистывает растерявшегося актера. И я отвечал надменному монарху, приняв вид финансиста и состроив подобающее лицо, что могу изложить теорию налогов. -- Это мне и надобно, дела вас не касаются. -- Налоги бывают трех родов, согласно производимому ими действию: разорительные, необходимые, к несчастью, и превосходные во всех отношениях. -- Мне это нравится. Продолжайте. -- Разорительный налог -- королевский, необходимый -- военный, превосходный -- народный. -- Что все это значит? Приходилось изъясняться обиняками, ибо сочинял на ходу. -- Королевский налог. Сир, это налог, коим государь облагает подданных, чтоб наполнить свои сундуки. -- И вы утверждаете, что он разорительный. -- Разумеется, Сир, ибо он губит обращение, душу коммерции и опору государства. -- Но военный вы считаете необходимым. -- К несчастью. Сир, ибо война -- несчастье. -- Возможно. А народный? -- Превосходный во всех отношениях, ибо король одной рукой берету народа, а другой возвращает в виде полезнейших заведений и установлений для его же блага. -- Вы, разумеется, знаете Кальзабиджи? -- Не могу не знать. Сир. Семь лет назад мы учредили с ним в Париже генуэзскую лотерею. -- А она к какому разряду относится? Ибо, согласитесь, это налог. -- Разумеется, Сир. Это превосходный налог, если король предназначает выигрыш для содержания какого-нибудь полезного заведения. -- Но король может проиграть. -- В одном случае из десяти. -- Точен ли этот расчет? -- Точен, Сир, как все политические расчеты. -- Они часто ошибочны. -- Простите, Ваше Величество. Они никогда не обманывают, если не вмешивается Господь. -- Что до нравственных расчетов, то я, пожалуй, с вами соглашусь, но не нравится мне ваша генуэзская лотерея. Я почитаю ее мошенничеством и не желаю иметь к ней касательства, если даже у меня будет физическая уверенность, что никогда не проиграю. -- Вы, Ваше Величество, рассуждаете, как мудрец, ибо невежественный народ играет, поддавшись приманчивой надежде. После сего диалога, который, конечно, делает честь образу мыслей великого государя, он чуток сплоховал, но врасплох меня не застал. Он входит под своды колоннады, останавливается, оглядывает меня с головы до ног и, поразмыслив, изрекает: -- А вы красивый мужчина. -- Возможно ли, Сир, что после беседы на ученые темы вы обнаружили во мне одно из тех достоинств, коими славятся ваши гренадеры? Ласково улыбнувшись, он сказал, что раз лорд маршал Кит меня знает, он с ним поговорит, и с самым милостивым видом приподнял на прощание шляпу, с каковой никогда не расставался. Дня через три-четыре лорд-маршал сообщил мне добрую весть, что я понравился королю, который сказал, что подумает, какое занятие мне можно приискать. Мне было весьма любопытно, что за место он мне доставит, спешить было некуда, и я решился ждать. Когда я не ужинал у Кальзабиджи, мне доставляло истинное удовольствие видеть барона Трейдена за столом у хозяйки, погода стояла прекрасная, и прогулка по парку помогала с приятствием проводить день. Кальзабиджи вскоре получил от государя дозволение проводить лотерею от чьего угодно имени, уплачивая вперед шесть тысяч экю с каждого тиража; и он немедля открыл лотерейные конторы, бесстыдно уведомив публику, что проводит лотерею на собственный кошт. Потеря им доверия не помешала публике играть, и такой был наплыв, что сбор принес ему доход почти в сто тысяч экю, с помощью коих он уплатил добрую часть долгов; еще он забрал у любовницы обязательство на десять тысяч экю и дал взамен деньгами. Жид Эфраим взял на хранение капитал, уплачивая ей шесть процентов годовых. После сего счастливого тиража Кальзабиджи нетрудно было найти поручителей на миллион, поделенный на тысячу паев, и лотерея шла своим чередом еще два или три года, но под конец он все-таки обанкротился и отправился умирать в Италию, Любовница его вышла замуж и воротилась в Париж. В ту пору герцогиня Брауншвейгская, сестра короля, пожаловала к нему с визитом вместе с дочерью, на которой через год женился кронпринц. По этому случаю король прибыл в Берлин и в ее честь в Шарлотенбурге была представлена итальянская опера. Я видел в тот день Прусского короля, одетого в придворный наряд, -- люстриновый камзол, расшитый золотыми позументами, и черные чулки. Выглядел он весьма комично. Он вошел в зрительную залу, держа шляпу под мышкой и ведя под руку сестру; все взоры были обращены на него, одни старики могли вспомнить, что видели его на людях без мундира и сапог. На спектакле я был изрядно удивлен, увидав, что танцует знаменитая Дени. Я не знал, что она состоит на службе у короля, и, пользуясь правом давнишнего знакомства, решил завтра же отправиться к ней с визитом. Когда мне было двенадцать лет, матушка моя должна была ехать в Саксонию и отослала меня на несколько дней в Венецию с добрейшим доктором Гоцци. Отправившись в комедию, я более всего дивился восьмилетней девчушке, которая в конце представления с чарующей прелестью танцевала менуэт. Девочка, дочь актера, игравшего Панталоне, так меня пленила, что я потом зашел в уборную, где она переодевалась, чтоб ее поздравить. Я был в сутане, и она удивилась, когда отец велел ей встать, чтоб я мог поцеловать ее. Она повиновалась с превеликим изяществом, а я был весьма неловок. Но я так обрадовался, что не мог удержаться и, взяв из рук торговки украшениями, бывшей там, колечко, которое девочке приглянулась, но показалось слишком дорогим, преподнес его ей. Она подошла тогда, чтоб снова поцеловать меня, и лицо ее сияло благодарностью. Я дал торговке цехин за кольцо и воротился к доктору, ждавшему меня в ложе. Я был в самом жалком состоянии, ибо цехин тот принадлежал доктору, моему наставнику, и хотя я чувствовал себя бесповоротно влюбленным в хорошенькую дочку Панталоне, я еще сильнее чувствовал, что поступил глупо во всех отношениях -- и потому, что распорядился деньгами, мне не принадлежащими, и потому, что потратил их как простофиля, получив один только поцелуй. Я должен был вернуть назавтра доктору цехин и, не зная, где занять денег, всю ночь ворочался; назавтра все открылось, и матушка сама дала цехин моему учителю; но мне до сих пор смешно вспомнить, как я от стыда сгорал. Та же торговка, что продала мне в театре кольцо, заявилась к нам в час обеда. Показав украшения, кои все сочли чрезмерно дорогими, она стала меня нахваливать, сказав, что я не счел дорогим колечко, кое преподнес Панталончине. Сего было достаточно, чтоб расспросить меня с пристрастием. Я думал прекратить дознание, сказав, что одна любовь была причиной моего проступка, и уверив матушку, что в первый и последний раз сбился с пути истинного. При слове любовь все засмеялись и принялись так жестоко надо мной насмехаться, что я решил навсегда заречься, но, вспомнив о Дзанетте, вздохнул: ее так назвали в честь моей матери, ее крестной. Дав мне цехин, матушка спросила, не пригласить ли ее на ужин, но бабушка воспротивилась, и я был ей благодарен. На другой день я возвратился со своим наставником в Падую, где Беттина заставила меня позабыть Панталончину. С того приключения и до встречи в Шарлотенбурге я ее более не видал. Двадцать семь лет минуло. Ей должно быть теперь тридцать пять. Если б мне не сказали имени, я б ее не узнал, ибо в восемь лет черты лица еще не могли определиться. Мне не терпелось увидеть ее наедине, узнать, помнит ли она ту историю, ибо я почитал невероятным, чтобы она сумела меня признать. Я поинтересовался, с ней ли муж ее Дени, и мне ответили, что король принудил его уехать, ибо он дурно с ней обходился. Итак, на другой день еду к ней, велю доложить, и она вежливо меня принимает, заметив все же, что не припомнит, когда имела счастье видеть меня. И тогда я мало-помалу пробудил в ней жгучее любопытство, рассказывая о ее семье, детстве, о том, как прелестна она была, как чаровала Венецию, танцуя менуэт; она прервала меня, сказав, что ей было тогда всего шесть лет, и я отвечал, что конечно же не более, ибо мне было всего десять, когда я влюбился в нее. -- Я никогда вам того не говорил, но я не мог забыть, как вы, повинуясь отцу, поцеловали меня в награду за мой скромный подарок. -- Молчите. Вы подарили мне кольцо. Вы были в сутане. И я всегда помнила о вас. Неужели это вы? -- Это я. -- Я так счастлива. Но я не узнаю вас, как вы смогли узнать меня? -- Никак; если б мне не сказали ваше имя, я б не вспомнил о вас. -- За двадцать лет, мой друг, можно и перемениться. -- Скажите лучше, в шесть лет вы еще не были сами собой. -- Вы можете засвидетельствовать, что мне всего двадцать шесть, хотя злые языки набавляют мне лишний десяток. -- Пусть говорят, что угодно. Вы в самом расцвете лет, вы созданы для любви, и я почитаю себя счастливейшим из смертных, что могу наконец признаться, что вы были первой, кто зажег в моей душе огонь страстей. Тут мы оба расчувствовались; но опыт научил нас, что надо на том остановиться и повременить. Дени, красивая, молодая, свежая, убавляла себе десять лет, она знала, что я это знаю, и все одно требовала от меня подтверждений; она бы меня возненавидела, если б я, как последний глупец, вздумал отстаивать правду, известную ей ничуть не хуже, чем мне. Ее не интересовало, что я о ней подумаю, то была моя забота. Быть может, она полагала, что я должен быть ей признателен, что столь извинительной ложью она помогла мне сбросить десяток лет, и объявляла, что готова вживе сие засвидетельствовать. Мне это было безразлично. Убавлять возраст -- обязанность актрис, ибо они знают, что публика презреет их талант, проведав, что они состарились. С такой великолепной искренностью открыла она мне свою слабость, что я почел это добрым знамением и не сомневался, что она благосклонно отнесется к моей страсти и не заставит понапрасну вздыхать. Она показала мне дом, и, видя, в какой роскоши она живет, я осведомился, есть ли у нее близкий друг; она отвечала с улыбкой, что весь Берлин в том убежден, но что люди ошибаются в ее друге: он скорей заменяет ей отца, нежели любовника. -- Но вы достойны истинного возлюбленного, мне кажется невозможным, чтоб у вас его не было. -- Уверяю вас, меня это не заботит. Я подвержена судорогам, составляющим несчастье моей жизни. Я хотела поехать на воды в Теплице, где, как меня уверяли, я поправлюсь, а король не дозволил; но я поеду на следующий год. Она видела мой пыл и, казалось, была довольна моей сдержанностью; я спросил, не будут ли ей в тягость частые мои посещения. Она, смеясь, отвечала, что, если я не против, она назовется моей племянницей или кузиной. На что я без смеха возразил, что это вполне вероятно, и она, возможно, мне сестра. Обсуждая это, заговорили мы о дружеских чувствах, кои отец ее всегда испытывал к моей матери, и незаметно перешли к ласкам, для родственников вполне невинным. Я откланялся, когда почувствовал, что зайду слишком далеко. Провожая меня до лестницы, она спросила, не желаю ли я завтра отобедать у нее. Я с благодарностью согласился. Распаленный, возвращался я в трактир, размышляя о совпадениях, и порешил в итоге, что я в долгу перед божественным провидением и должен согласиться, что родился под счастливой звездой. На другой день я приехал к Дени, когда все приглашенные были в сборе. Первым бросился мне на шею и расцеловал юный танцовщик по имени Обри, которого я знал в Париже фигурантом в опере, а в Венеции первым танцовщиком, знаменитым тем, что стал любовником одной из первых дам и любимчиком ее мужа, каковой иначе не простил бы жене, что она осмелилась соперничать с ним. Обри играл один против двоих и столь успешно, что спал между ними. Государственные инквизиторы с началом Великого поста выслали его в Триест. Десять лет спустя встречаю я его у Дени, и он представляет мне свою супругу, тоже танцовщицу, по прозванию Сантина, на которой женился в Петербурге, откуда они возвращались, чтоб провести зиму в Париже. После Обри ко мне подходит толстяк и объявляет, что мы дружны вот уже двадцать пять лет, но тогда были так молоды, что не признаем друг друга. -- Мы познакомились в Падуе, -- говорит он, -- у доктора Гоцци, я Джузеппе да Лольо. -- Как же, помню. Вы были на службе у российской императрицы и славились как искусный виолончелист. -- Так точно. Нынче я возвращаюсь на родину, дабы более не покидать ее; и позвольте представить вам мою жену. Родилась она в Петербурге, она единственная дочь славного учителя музыки, скрипача Мадониса. Через неделю я буду в Дрездене, где рад буду обнять г-жу Казанову, вашу матушку. Я счастлив был оказаться в этом избранном обществе, но видел, что воспоминания двадцатипятилетней давности не по душе пленительной г-же Дени. Переведя разговор на события в Петербурге, что возвели на трон Екатерину Великую, да Лольо открыл нам, что был отчасти замешан в заговоре и потому благоразумно просил отставки, но он довольно разбогател, чтобы провести остаток жизни на родине, ни от кого не завися. Тогда Дени поведала, что десять или двенадцать дней назад ей представили некоего пьемонтца по имени Одар, каковой также покинул Петербург, после того как свил нить всего заговора. Государыня императрица велела ему уехать, наградив сотней тысяч рублей. Сей господин отправился в Пьемонт приобресть имение, рассчитывая жить долго, богато и покойно -- было ему всего-то сорок пять лет, -- но выбрал скверное место. Два или три года спустя в комнату влетела молния и убила его. Если удар этот направила рука невидимая и всемогущая, то, конечно, не рука ангела-хранителя российской империи, решившего отметить за смерть императора Петра III, -- если бы этот несчастный государь жил и правил, он причинил бы тысячи бедствий. Екатерина, жена его, отослала, щедро наградив, всех чужеземцев, что помогли ей избавиться от супруга, бывшего врагом ей, сыну ее и всему русскому народу; и отблагодарила всех русских, споспешествовавших восхождению ее на престол. Она отправила путешествовать всех вельмож, коим сия революция пришлась не по нраву. Да Лольо и милая его жена подали мне мысль поехать в Россию, если Прусский король не сыщет мне приличного занятия. Они уверили, что там я составлю себе состояние, и дали превосходные письма. После отъезда их из Берлина я добился благосклонности Дени. Близость наша началась однажды вечером, когда у нее сделались судороги, длившиеся всю ночь. Я провел ночь у ее изголовья и утром был награжден за двадцатишестилетнюю преданность. Любовная наша связь длилась до моего отъезда из Берлина. Через шесть лет она возобновилась во Флоренции, о чем я расскажу в своем месте. Через несколько дней после отъезда да Лольо она любезно предложила сопровождать меня в Потсдам, чтоб показать все, достойное обозрения. Никто о нас не злословил, поскольку она всем рассказала, что я ее дядя, а я ее иначе как любезная племянница не называл. Ее друг генерал на сей счет подозрений не питал или не желал питать. В Потсдаме мы видели, как король задал на плацу смотр первому батальону, где у каждого солдата в кармане штанов лежали золотые часы. Так король вознаградил отвагу, с которой они покорили его, как Цезарь в Вифинии покорил Никомеда. Тайны из этого не делали. Окна в номере, где мы остановились, выходили на галерею, которой пользовался король, покидая замок. Ставни были затворены, и трактирщица изъяснила нам причину. Она поведала, что Реджана, прехорошенькая танцовщица, жила в том же номере, что мы, и король, проходя однажды утром, увидал ее голой и немедля приказал закрыть ставни; с тех пор минуло четыре года, но их уже более не растворяли. Он испугался ее прелестей. После любовной связи с Барбариной Его Величество стал относиться к женщинам сугубо отрицательно. Мы потом видели в королевской опочивальне портрет ее, а также девицы Кошуа, сестры комедиантки, на коей женился маркиз д'Аржанс, и императрицы Марии-Терезии в девичестве; желание сделаться императором пробудило любовь к ней. Восхитившись красотой и великолепием дворцовых покоев, поражаешься, как живет он сам. Мы увидали в углу комнаты за ширмой узкую кровать. Ни халата, ни туфель; бывший там лакей показал нам ночной колпак, который король надевал, когда простужался; обыкновенно он оставался в шляпе, что, верно, вовсе не удобно. В той же комнате возле канапе стоял стол, где лежали письменные принадлежности и наполовину обгоревшие тетради; мы узнали, что то была история минувшей войны, и пожар, погубивший тетради, так огорчил Его Величество, что он оставил свой труд. Но впоследствии он, верно, вновь за него принялся, ибо по смерти его сочинение напечатали, но никто к нему интереса не выказал. Через пять или шесть недель после короткой беседы моей со славным монархом милорд маршал сказал, что король предлагает мне место наставника в кадетском корпусе для дворянских недорослей из Померании, недавно им учрежденном. Числом их было пятнадцать, и он желал дать им пятерых наставников, из чего выходило, что каждый получал троих, да еще шестьсот экю жалования, а столовался с учениками. Посему счастливый наставник должен был тратиться только на платье. У него не было других обязанностей, кроме как всюду сопровождать воспитанников и особливо при дворе в дни празднеств, облачившись в мундир с позументами. Мне надлежало как можно скорее решиться, ибо четверо уже заступили, а государь ждать не любил. Я спросил милорда, где помещается коллегиум, дабы посмотреть место, и обещал дать ответ не позже, чем послезавтра. Мне понадобилось все хладнокровие, отнюдь мне не свойственное, чтобы удержаться от смеха, услыхав столь вздорное предложение от столь рассудительного человека. Но я еще более удивился, увидав, где живут пятнадцать дворян из богатой Померании. Я увидал три или четыре залы, почти без мебели, клетушки, где стояла убогая кровать, стол и пара деревянных стульев, юных кадетов двенадцати-тринадцати лет, скверно причесанных, одетых в скверные мундиры, смахивавших на крестьян. Меж ними видел я наставников, показавшихся мне их слугами, которые глядели на меня со вниманием, не смея вообразить, что я могу оказаться товарищем, коего они ожидают. Когда я собрался уходить, один из воспитателей глянул в окно и сказал: -- Вон скачет король. Его Величество поднимается вместе с другом своим К. Ицилиусом и начинает все осматривать, видит меня и ни слова мне не говорит. На шее моей сиял орденский крест, я был в щегольском фраке из тафты. Но у меня руки опустились, когда я увидал, как Фридрих Великий во гневе вперился в ночной горшок, стоявший у постели кадета и являвший любопытному взору вековечный осадок, изрядно, видать, вонючий. -- Чья это постель? -- спросил король. -- Моя, Сир, -- отвечал один из кадетов. -- Ладно, но до вас мне дела нет. Где ваш наставник? Тут счастливчик предстал пред светлые очи, и государь, назвав его дураком, устроил ему изрядную головомойку. Единственное, в чем он смилостивился, так это в том, что сказал, что у него есть прислуга и его дело наблюдать за чистотой в дому. Поглядев на бесчеловечную эту сцену, я бочком-бочком в дверь и поспешил к милорду маршалу: мне не терпелось поблагодарить его за великую удачу, какую небо ниспослало мне через его посредство. Он посмеялся, когда я в подробностях поведал ему все происшествие, и сказал, что был прав, презрев эту должность, но прибавил, что я должен непременно поблагодарить короля перед тем, как покинуть Берлин. Он все-таки сам вызвался уведомить Его Величество, что это место мне не подходит. Я сказал милорду, что думаю отправиться в Россию и начал взаправду готовиться к путешествию. Барон Трейден ободрил меня, обещав рекомендовать герцогине Курляндской, своей сестре, и я немедля отписал г-ну де Брагадину, чтоб получить рекомендацию к петербургскому банкиру, каковой будет мне ежемесячно выплачивать сумму, достаточную, чтоб жить безбедно. Приличия требовали, чтобы я взял с собой слугу, и вот судьба послала мне его, когда я оказался в затруднении. Заявляется к Рюфен юный лотарингец, держа в руках узелок -- другой поклажи у него не было. Он сообщает, что зовут его Ламбер, что он только что прибыл в Берлин и намерен остановиться у нее. -- Пожалуйста, сударь, но вы будете платить за каждый день. -- Сударыня, у меня нет ни гроша, но мне вышлют, когда я напишу, где поселился. -- Сударь, у меня для вас места нет. Увидав, что он, разобидевшись, уходит, я сказал, что за этот день за него заплачу, и спросил, что у него в мешке. -- Две рубахи, -- ответил он, -- и два десятка книг по математике. Я препроводил его в свою комнату и, узнав изрядную его ученость, спросил, по какому случаю очутился он в таковом положении. -- В Страсбурге, -- отвечал он, -- кадет такого-то полка дал мне в кофейне пощечину. На другой день явился я к нему в комнату и убил на месте. Я тотчас воротился в комнату, в которой проживал, сунул в мешок книги и рубашки и покинул город с двумя луидорами и паспортом в кармане. Я шел всю дорогу пешком и денег мне достало до сегодняшнего утра. Завтра я отпишу в Люневиль матушке, и я уверен, она пришлет мне денег. Я рассчитываю поступить здесь на службу в инженерный корпус, ибо полагаю, что могу быть полезен, а на худой конец пойду в солдаты. Я сказал, что поселю его в каморке для прислуги и дам денег на пропитание, покуда не получит он от матери желанного вспомоществования. Он поцеловал мне руку. Я не почел его за обманщика затем, что он заикался, но все же тотчас отписал в Страсбург г-ну Шаумбургу, чтоб проведать истинно ли происшествие, о коем он рассказал. Назавтра поговорил я с офицером инженерного корпуса, который сказал, что молодых образованных людей так много в полку, что их более не принимают, если только они не соглашаются служить солдатами. Мне стало жаль, что парень принужден будет избрать сей путь. Я проводил с ним часы, с циркулем и линейкой в руках, и, видя обширные познания его, вознамерился взять с собой в Петербург и сказал ему о том. Он отвечал, что я составлю его счастье и что охотно станет прислуживать мне в дороге. Он дурно изъяснялся по-французски, но поскольку был родом из Лотарингии, меня это не удивляло; но я поразился, что он не только не знал латыни, но и, написав письмо под мою диктовку, сделал ошибки во всех словах. Я посмеялся, он не устыдился. Он сказал, что в школе учил одну геометрию да математику, радуясь, что скучная грамматика никакого касательства до этих наук не имеет. Сведущий в вычислениях, во всех прочих материях парень был круглым невеждой. Он не знал правил обхождения и по ухваткам своим и поведению выглядел совершеннейшей деревенщиной. Дней через десять--двенадцать г. Шаумбург написал мне из Страсбурга, что о Ламбере никто не слыхивал и в названном полку ни один кадет не был ни ранен, ни убит. Когда я показал ему письмо, укоряя за ложь, он отвечал, что, желая поступить на воинскую службу, надумал прослыть храбрецом, и я должен извинить его, что он рассказывал, будто мать вышлет денег. Ни от кого он помощи не ждал и принялся уверять, что будет мне верен и никогда более не обманет. Я посмеялся и сказал, что мы уедем дней через пять или шесть. Я отправился в Потсдам с бароном Бодиссоном, венецианцем, каковой намеревался продать королю картину Андреа дель Сарто, чтоб предстать перед Его Величеством, как то советовал лорд маршал. Государь прогуливался на плацу. Увидав меня, он тотчас направился в мою сторону, чтоб спросить, когда я намереваюсь ехать в Петербург. -- Дней через пять или шесть. Сир, с дозволения Вашего Величества. -- Счастливого пути. Но чего ищете вы в тех краях? -- Того, что искал здесь. Сир, -- понравиться господину. -- Вас рекомендовали императрице. -- Нет, Сир, только банкиру. -- Правду, сказать, это много лучше. Коль будете возвращаться тем же путем, рад буду узнать от вас о тамошних новостях. Прощайте. Таковы были две беседы мои с великим монархом, коего я более не видал. Распрощавшись со знакомыми и получив от барона Трейдена письмо к г. Кайзерлингу, великому канцлеру Митавы, и еще одно, к г-же герцогине, я провел последний вечер с милой Дени, купившей мою почтовую коляску. Я отправился с двумя сотнями дукатов в кармане, которых хватило бы до конца поездки, если б я не оставил половину в Данциге на разудалой пирушке с молодыми купцами. Незадача эта не позволила подольше задержаться в Кенигсберге, где у меня были рекомендации к губернатору, фельдмаршалу Левальду. Я только на день остановился, чтоб иметь честь пообедать с сим любезным старцем, каковой дал мне письмо в Ригу к генералу Воейкову. У меня было довольно денег, чтоб пожаловать в Митаву знатным господином, и, наняв четырехместную карету, запряженную шестерней, я в три дня доехал до Мемеля вместе с Ламбером. В трактире я встретил флорентийскую "виртуозку" по имени Брегонци, которая стала расточать мне ласки, уверяя, что я любил ее, будучи еще ребенком и аббатом. Обстоятельства, о коих она поведала, делали историю вполне правдоподобной, но я никак не мог вспомнить ее лица. Я повстречал ее шесть лет спустя во Флоренции в ту пору, когда вновь повстречал Дени, жившую у нее. На другой день после отъезда из Мемеля, в полдень, человек, что стоял в одиночестве в чистом поле и в коем я тотчас распознал жида, объявляет мне, будто я нахожусь на участке земли, принадлежащем Польше, и должен заплатить пошлину за товары, кои могу везти; я возражаю, что никаких товаров со мной нет, а он отвечает, что обязан сделать досмотр. Я говорю, что он спятил, и велю кучеру трогать. Жид хватает лошадей под уздцы, кучер не смеет отхлестать прохвоста кнутом, я выхожу с тростью в одной руке и пистолетом в другой, и тот удирает, получив несколько добрых ударов, но во время стычки спутник мой даже не потрудился покинуть карету. Он сказал, что не хотел, чтобы жид мог сказать, что нас было двое против одного. Через два дня после сего происшествия приехал я в Митаву и остановился напротив замка. В кошельке у меня осталось три дуката. Наутро в девять часов я отправился к г. Кайзерлингу, который, прочтя письмо барона Трейдена, тотчас представил меня своей супруге и откланялся, чтоб поехать ко двору и отвезти г-же герцогине письмо от ее брата. Г-жа Кайзерлинг велела подать шоколад, каковой принесла горничная-полька ослепительной красоты. Она стояла предо мною с подносом в руке, опустив глаза, как будто дозволяя вволю любоваться редкостной ее красотой. И тут взяла меня охота, я не сдержался, извлек из кармана три последних моих дуката и, возвращая чашку, незаметно положил на поднос, продолжая беседовать с барыней о Берлине. Через полчаса канцлер воротился и известил, что герцогиня не может теперь меня принять, но приглашает на ужин и бал. От бала я тотчас отказываюсь, сказав правду, что у меня одни летние камзолы да еще черный. Стоял октябрь, и было уже холодно. Канцлер вернулся ко двору, а я вернулся в трактир. Через полчаса явился камергер, дабы приветствовать меня от имени Его Высочества и сказать, что будет дан бал-маскарад и я могу прийти в домино. Его нетрудно сыскать у жидов. -- Был объявлен бал, но послали гоффурьеров известить дворянство, что будет маскарад, поскольку иностранец, прибывший проездом в Митаву, отослал свой багаж вперед. Я выказал сожаление, что послужил причиной этой перемены, но он уверил, что, напротив, бал-маскарад, более вольный, нравился всем не в пример больше. Назвав час, он удалился. Прусские деньги не имели хождения в России, и явившийся жид осведомился, не осталось ли у меня фридрихсталеров, предлагая обменять их на дукаты без какого-либо ущерба для меня. Я возразил, что у меня одни дукаты, он ответил, что сие ему известно и даже то, что я отдаю их задаром. Я не понял, что он имеет в виду, а он прибавил, что готов ссудить двести дукатов, коли я согласен возвратить их рублями в Петербурге. Несколько удивленный услужливостью жида, я сказал, что с меня довольно будет ста, и он тут же мне их отсчитал. Я выдал ему вексель на банкира Деметрио Папанелополо, к которому меня адресовал да Лольо. Он поблагодарил и ушел, обещав прислать домино. Ламбер поспешил за ним, чтоб приказать еще и чулки. Вернувшись, он объявил, что тот рассказал хозяину, что я швыряю деньги на ветер и дал три дуката горничной г-жи Кайзерлинг. Так вот, ничто в мире не бывает ни просто, ни трудно само по себе, а зависит единственно от наших деяний и прихоти фортуны. Я ни гроша бы ни сыскал в Митаве без этого сумасбродства с тремя дукатами. Чудо, что девица тут же все рассказала, и жид, чтоб заработать на обмене, помчался предлагать дукаты знатному господину, который сорил ими. Я велел к назначенному часу доставить меня ко двору, где сперва г. Кайзерлинг представил меня герцогине, а она меня герцогу, знаменитому Бирону или Бирену, который был фаворитом императрицы Анны Иоанновны и регентом Российским после ее смерти, а затем сослан на двадцать лет в Сибирь. В нем было шесть футов росту и видно было, что прежде был красив, но старость губит красоту. Два дня спустя я имел с ним долгую беседу. Через четверть часа после прибытия моего начался бал. Открывался он полонезом, и герцогиня почла необходимым оказать мне, как иностранцу, честь, избрав меня в партнеры. Я этого танца не знал, но он настолько прост, что любой, не учась, умеет его танцевать. Это настоящая процессия, где шествует множество пар, поворачивая за первой направо или налево. Несмотря на однообразие па, танец помогает паре выказать свое изящество. Это самый величественный и простой из танцев, где приглашенные на бал могут явить себя во всем блеске. После полонеза танцевали менуэты, и одна дама, скорее старая, чем молодая, спросила, умею ли я танцевать "любезного победителя". Я отвечал "да", ничуть не удивившись желанию дамы, ибо она, возможно, с блеском танцевала его в молодые годы. Со времен Регентства его более не танцевали. Все юные дамы были в восхищении. После главного контрданса, который я танцевал с девицей Мантейфель, самой красивой из четырех фрейлин герцогини, та велела сказать, что сейчас подадут ужин. Я тотчас отправился предложить ей руку и оказался рядом с ней за столом на двенадцать персон, где я был единственный мужчина. Остальные одиннадцать были пожилые дамы. Я удивился, что в маленькой Митаве столько знатных матрон. Герцогиня выказывала мне внимание, вовлекая в беседу, и в конце ужина преподнесла бокал напитка, который я принял за токайское, но то было всего лишь выдержанное английское пиво. Я расхвалил его. Мы вернулись в залу. Юный камергер, что пригласил меня на бал, познакомил меня с прекрасной половиной местного дворянства, но у меня не достало времени ни за кем поухаживать. На другой день обедал я у г. Кайзерлинга, а Ламбера отправил к жиду, чтоб ему сыскали приличный наряд. На следующий день я был приглашен ко двору герцога на обед, где были одни мужчины. Старый князь беспрестанно понуждал меня говорить. В конце обеда зашла речь о богатствах сего края, заключенных в рудах и минералах, и я позволил себе сказать, что богатства эти, от добычи зависящие, неверные, и, чтоб подкрепить свое мнение, принялся рассуждать о сих материях, как если б я знал их до тонкостей и в теории, и на практике. Пожилой камергер, управлявший рудниками Курляндии и Семигалии, покорно выслушав все, что подсказало мне воодушевление, углубился в сей предмет, возражая мне, но в то же время соглашаясь со всем, что я мог сказать дельного об экономии, от коей зависят доходы от добычи. Если б я знал, начав говорить как знаток, что слушает меня знаток подлинный, я бы, разумеется, был сдержанней в речах, ибо ничего в этом деле не смыслил; и много потерял бы, не сумев пустить пыль в глаза. Сам герцог отнесся с уважением к моим познаниям. После обеда он проводил меня в кабинет, где просил задержаться на две недели, если я не очень тороплюсь в Петербург. Я объявил, что всецело к его услугам, и он сказал, что камергер, который спорил со мной, покажет мне все заведения, что были во владениях его, и он будет благодарен за все замечания об экономном управлении ими, кои я соблаговолю написать. Я сразу согласился, и отъезд назначили назавтра. Герцог, весьма довольный тем, что я пошел ему навстречу, велел позвать камергера, обещавшего ждать меня на рассвете у ворот трактира в карете, запряженной шестеркой лошадей. Придя домой, я немедля собрался и велел Ламберу взять с собой готовальню; узнав, в чем дело, он уверил меня, что, хотя наука сия ему неведома, он готов споспешествовать мне в силу своего разумения. Мы отправились в назначенный час, трое в карете, слуга на запятках, двое других верхами впереди, с саблями и ружьями. Каждые два или три часа мы переменяли лошадей и чем-нибудь подкреплялись, попивая доброе рейнское или французское вино, коего у нас в карете был изрядный запас. Мы употребили на поездку две недели, побывали в пяти селениях, где проживали те, кто работал в рудниках, медных или железных. К чему быть знатоком, всюду можно что-нибудь взять на заметку, пораскинуть умом, в первую голову насчет экономии, о чем особо просил меня герцог. В одном заведении я переделывал то, что почитал ненужным, в другом велел увеличить число работников, чтоб увеличить доход. В главный рудник, где работали тридцать человек, я велел отвести канал от небольшой речки, так, чтоб вода, падая сверху при подъеме шлюза, вертела три колеса, позволявших управителю сберечь двадцать человек; а Ламбер по моим указаниям написал превосходный план работ, замерил высоты, начертил шлюз и колеса, поставил собственноручно земляные знаки, слева и справа, чтоб разметить весь канал целиком. Посредством многоразличных каналов я осушал обширные низменности, чтоб добывать во множестве серы и купороса, коими пропитаны земли, которые мы объезжали. Я воротился в Митаву в восторге, что, оказывается, не бахвалился, а говорил дело и открыл в себе таланты, о коих не подозревал. Весь следующий день приводил я в порядок свои наблюдения и отдал сделать увеличенные копии с рисунков, которые и присовокупил. Послезавтра я представил герцогу свои замечания, за которые он умел выказать мне величайшую признательность, и распрощался, поблагодарив за оказанную честь. Он сказал, что прикажет отвезти меня в Ригу в одной из своих карет и даст письмо к сыну, принцу Карлу, что стоял там гарнизоном. Благородный старец, умудренный опытом, спросил, угодно ли мне получить в подарок перстень или его стоимость деньгами. Я отвечал князю, что предпочту деньги, хотя и рад был бы удостоиться чести поцеловать его руку. Он дал мне тогда билет с предписанием казначею уплатить по предъявлению одного четыреста альбрехтталеров. Я получил их голландскими дукатами, отчеканенными в Митаве. Альбрехтталер стоит полдуката. Я отправился поцеловать руку г-же герцогине и во второй раз пообедал у г. Кайзерлинга. Наутро знакомый мне молодой камергер принес письмо от герцога к сыну и пожелал счастливого пути, сказав, что придворная карета ждет меня у ворот трактира, чтоб отвезти в Ригу. Я отправился, весьма довольный, с заикой Ламбером, и, переменив на полдороге лошадей, приехал в полдень в Ригу, где сразу отослал письмо герцога его сыну, генерал-майору русской службы, камергеру, кавалеру ордена Александра Невского. Octo rejetis * ГЛАВА V Жительство мое в Риге. Кампиони. Сент-Элен. Драгон. Прибытие императрицы. Я покидаю Ригу и приезжаю в Петербург. Визиты и знакомства. Я покупаю Заиру Князь Карл Бирон, младший сын владетельного герцога, генерал-майор русской службы, кавалер ордена Александра Невского, уведомленный отцом, принял меня превосходно. Тридцать шесть лет, лицо приятное, хотя и не красивое, учтивый, непринужденный, хорошо говоривший по-французски, он в нескольких словах изъяснил мне, что я могу ждать от него, если намерен пожить сколько-нибудь в Риге. К моим услугам его стол, общество, увеселения, советы, кошелек, но не дом, ибо жил он стесненно; он тотчас сыскал мне весьма удобное пристанище; он тотчас явился ко мне и принудил отобедать с ним, не дав времени переодеться. Первый, кого я с удивлением увидал, был Кампиони, танцовщик, о коем, как верно помнит читатель, я уже говорил в сих Мемуарах раза два или три. Человек этот был много выше ремесла своего. Душа общества, весельчак, повеса, человек без предрассудков, он любил женщин, хороший стол, крупную игру, был осмотрителен, сдержан, смел, жил не тужил и когда фортуна ему благоволила, и когда поворачивалась спиной. Мы оба были рады встрече. Из других гостей был там барон де Сент-Элен из Савойи с молодой женой, не дурной лицом, но препустейшей. Барон, здоровенный толстяк, был игрок, обжора, пьяница, владевший искусством делать долги и уговаривать заимодавцев обождать. Других талантов у него не было, и во всем остальном он был глуп как пень. Был там еще княжеский адъютант, преданный ему телом и душой. Барышня лет двадцати, юная, высокая, худощавая, сидела рядом с хозяином за обедом; то была его любовница. Бледная, томная, задумчивая, она почти Ничего не ела, все было ей не по вкусу, да к тому же она уверяла, что нездорова. На лице было написано неудовольствие. Князь время от времени пытался развеселить ее, рассмешить, уговаривал выпить рюмку; она всем гнушалась и даже досадовала на него; а князь за то над ней потешался и выставлял в смешном виде ее жеманства. Несмотря на это, мы весело провели за столом полтора часа. После обеда князь был занят и, сказав, что за неимением лучшего я могу столоваться у него утром и вечером, вверил меня Кампиони. Мой давний друг и соотечественник проводил меня до дому и, прежде чем показать Ригу, повез к себе познакомить с женой и семейством. Я не знал, что он второй раз женился. Его лжеблаговерная была англичанка, весьма любезная, сухопарая, умная, но не так меня заинтересовавшая, как его одиннадцатилетняя дочь, смышленая не по летам, а вдобавок хорошенькая; она изрядно танцевала и пела арии, подыгрывая себе на мандолине. Девочка, быть может слишком ласковая, тотчас меня покорила; отец поздравил ее, а мать оскорбила, назвав писюхой. Кровная обида для столь рано созревшей девочки. На прогулке Кампиони обо всем мне поведал, начав с себя. -- Вот уже десять лет, -- сказал он, -- как я живу с этой женщиной. Бетти, что так вам понравилась, не моя дочь, в отличие от других. Я покинул Петербург два года назад и живу здесь, открыв школу танцев; ученики и ученицы ее делают мне честь. Я играю у князя, то выигрываю, то проигрываю, но никогда не выигрываю столько, чтоб расплатиться с заимодавцем, который преследует меня из-за векселя, что я подписал в Петербурге. Он может засадить меня в тюрьму, и я всякий день того страшусь. Вексель на пятьсот рублей. Он не желает получать долг частями. Я жду ледостава, и тогда я смогу в одиночку ускользнуть и отправлюсь в Польшу, откуда пошлю жене денег на жизнь. Барон Сент-Элен тоже сбежит, затем что отделывается от заимодавцев пустыми обещаниями. Князь, к которому мы каждый день ходим, нам весьма полезен, ибо у него мы можем играть, но, ежели случится беда и нужны будут деньги, чтоб нас вызволить, он ничем помочь не сможет, ибо сам в долгу как в шелку, а повседневные расходы его изрядно превышают доходы. Он играет и вечно проигрывает. Любовница дорого ему обходится и огорчает своим норовом, требуя, чтоб он сдержал слово. Он обещал выдать ее замуж по прошествии двух лет и с таким уговором она позволила сделать ей двух детей. Она более не допускает его, боясь, что сделает ей третьего. Тем она изрядно ему досаждает, всегда она мрачная, и иной не бывает. Он нашел поручика, который согласен на ней жениться, а ей подавай майора. На другой день князь задал обед генерал-аншефу Воейкову, к коему у меня было письмо от маршала Левальда, баронессе Корф из Митавы, г-же Ифтиновой и одной красивой барышне, что вскоре вышла замуж за того самого барона Будберга, коего я встречал во Флоренции, Турине, Аугсбурге и Страсбурге и о котором, кажется, забывал доселе упомянуть. Знакомства эти помогли мне с приятностью провести три недели, а особливо генерал Воейков, который был в Венеции пятьдесят лет назад, когда еще русских звали москвитянами, а строитель Петербурга был еще жив. Он посмешил меня, расхваливая венецианцев тех времен, полагая, что они остались все теми же. От английского купца Колинза я узнал тогда, что лжебарон Генау, всучивший мне в Лондоне подложный вексель, был повешен в Португалии. Он был родом из Ливонии, сын бедного торговца и служил у отца приказчиком. Тогда один русский, ездивший в Польшу по делам государевым, возвращаясь в Петербург, на беду свою остановился в Риге, где проиграл в фараон у принца Курляндского двадцать тысяч рублей под честное слово. Метал Кампиони. Русский подписал векселя на эту сумму, но, приехав в Петербург, немедля отправился в коммерц-коллегию опротестовывать собственные векселя, объявив их не имеющими силы, вследствие чего не только выигравшие лишились крупной суммы, на кою рассчитывали, но было запрещено также играть под страхом суровых наказаний во всех домах штаб-офицеров. Этот самый русский, содеявший подлость, выдавал секреты Елизаветы Петровны, когда она вела войну с Прусским королем, сообщая ее племяннику Петру, наследнику престола, обо всех приказах, кои она посылала генералам. Петр, в свою очередь, все передавал Прусскому королю, пред которым преклонялся. После смерти Елизаветы Петр III поставил его во главе коммерц-коллегии, обнародовав самым непотребным образом, чем он ему обязан. Но неверный министр в том для себя бесчестия не узрел. Метал Кампиони, но банк держал князь, а я вошел в долю из десяти процентов, каковы должен был получить, когда этот русский оплатит первый вексель; но я прямо за столом сказал князю, что не верю, что русский заплатит, и охотно уступлю свою долю за сотню рублей, а князь, поймав меня на слове, уплатил мне их, и так я единственный оказался в выигрыше. В ту пору императрица Екатерина II, желая посмотреть государство, властительницей коего сделалась, и себя показать, проезжала через Ригу по пути в Варшаву, где добилась великого торжества, посадив на престол Станислава Понятовского, давнего своего знакомца. В Риге я впервые увидал великую государыню. Я был свидетелем, с какой ласковостью и приветливостью принимала она в большой зале изъявления верноподданнических чувств от ливонского дворянства, как целовалась она с благородными девицами, подходившими облобызать ей руку. Окружали ее Орловы и еще трое или четверо других, бывших во главе заговора. Для увеселения верных своих служителей она милостиво соизволила сказать, что намерена держать небольшой банк в фараон на десять тысяч рублей. В тот же миг принесли золото и карты. Екатерина села, взяла в руки колоду, сделала вид, что тасует, дала снять первому попавшемуся и имела удовольствие видеть, как банк был сорван после первой тальи. Так, по крайней мере, должно было быть, если понтирующие не сошли с ума, ведь раз колода не стасована, то, увидав первую, все тотчас поняли, какая карта выигрышная. На следующий день она уехала в Митаву, где ее встречали деревянными триумфальными арками -- или камень там был редок, или не достало времени соорудить что-либо более основательное. Но на другой день в полдень тревога охватила всех, когда узнали, что в Петербурге едва не случилась революция. Попытались силой освободить из Шлиссельбургской крепости, где он содержался, несчастного Иоанна Иоанновича, который был провозглашен в колыбели императором, а лишен престола Елизаветой Петровной. Два офицера из крепостной охраны, коим был вверен славный узник, убили мученика-императора, чтоб воспрепятствовать похищению его, и схватили смельчака, измыслившего сие великое предприятие, которое в случае удачи вознесло бы его на вершину судьбы. Мученическая смерть императора произвела такое волнение в городе, что осмотрительный Панин, опасаясь бунта, стал немедля слать гонца за гонцом, дабы известить государыню, что ей надобно быть в столице. По той причине Екатерина покинула Митаву через сутки после приезда и вместо того, чтоб отправиться в Варшаву, понеслась во весь опор в Петербург, где застала мир и порядок. Повинуясь государственным интересам, она наградила убийц несчастного императора и велела отрубить голову честолюбцу, который токмо из желания возвыситься покушался свергнуть ее. Все разговоры, что она была заодно с убийцами, -- чистая клевета. Душа у нее была властная, но не черная. Когда я увидал ее в Риге, ей было тридцать пять лет и царствовала она уже два года. Она не была красива, но по праву нравилась всем, кто знал ее: высокая, хорошо сложенная, приветливая, обходительная и, главное, всегда спокойная. В ту пору из Петербурга приехал приятель барона де Сент-Элена, направлявшийся в Польшу. То был маркиз Драгон, прозывавшийся д'Арагон, неаполитанец, великий игрок, красавец, храбрец, всегда готовый со шпагой в руках дать ответ тому, кто искал с ним ссоры, если он того был достоин. Он покидал Россию затем, что Орловы убедили императрицу запретить азартные игры. Многие дивились, что запрету способствовали те самые Орловы, что только игрой и жили, пока не преуспели другим манером, гораздо более рискованным; но ничего удивительного в том не было. Орловы знали, что игрок, вынужденный кормиться игрой, не может не плутовать, и потому имели все резоны запретить промысел, в коем преуспевали одни плуты. Они бы так не поступили, когда бы не купались в роскоши. Но сердце у них было доброе. Алексей получил шрам, что у него на лице, в кабацкой драке -- за нож схватился человек, которого он обыграл. Едва Алексей разбогател, он первым возвысил того, кто его располосовал. Так этот самый Драгон, неаполитанец, обладавший двумя талантами: искусно держать карты и шпагу, покинул в 1759 году вместе с бароном де Сент-Элен Копенгаген и приехал в Петербург через Стокгольм и Выборг, что в Ингермаландии. Тогда царствовала Елизавета, но одним из первых лиц был Петр, герцог Голштинский, объявленный ею наследником. Драгону вздумалось прийти в фехтовальную залу, куда князь частенько хаживал поупражняться на рапирах. Своими неаполитанскими приемами Драгон всех побил. Великий герцог Петр осерчал на неаполитанского маркиза, явившегося в Петербург учить русских фехтованию. И вот однажды он взял рапиру, предложил Драгону стать в позицию, наголову разбил его в двухчасовом поединке и удалился, гордый, что поверг неаполитанца, превозмогшего российских забияк, и тем доказал, что всех искуснее. После ухода князя Драгон без церемоний объявил, что позволил побить себя, боясь доставить ему неудовольствие. Хвастливые слова тотчас были переданы великому герцогу, который взбеленился и поклялся, что заставит его выказать свое умение, велев иностранцу завтра же быть в фехтовальной зале. Драгон д'Арагон пришел, и князь, увидав его, начал упрекать за такие речи. Драгон не стал отпираться, и сказал, что боялся выказать ему неуважение; но князь отвечал, что прикажет выгнать его из Петербурга, если он не будет сражаться, как похвалялся. -- Как будет угодно Вашей Светлости, -- произнес неаполитанец, -- тогда вы не нанесете мне ни одного укола, и надеюсь, что не прогневаетесь, а окажете мне честь покровительством вашим. Они фехтовали все утро и так и сяк, и великий герцог никак не мог достать Драгона. В конце концов князь швырнул рапиру, сделал его своим учителем фехтования и майором в гвардейском полку Голштинии. Вскоре маркиз испросил дозволения держать при дворе банк в фараон и в три или четыре года заработал сто тысяч рублей, которые и взял с собой ко двору нового короля, Станислава, где дозволялись любые игры. По приезде в Ригу Сент-Элен представил его принцу Карлу, который просил его завтра с рапирой в руках показать свое искусство ему и нескольким его друзьям. Я был в их числе. Он всем нанес уколы. Я был раздосадован его дьявольским умением, ибо знал свою силу, и в сердцах сказал, что не побоюсь сразиться с ним на шпагах. Он тотчас меня успокоил, сказав, что на шпагах дерется совсем иначе. На другой день маркиз уехал, а в Варшаве повстречал шулеров, которые не стали меряться с ним силами в фехтовании, а вчистую обыграли за полгода. За неделю до отъезда моего из Риги, где я прожил два месяца, Кампиони тайно бежал с помощью милейшего принца Карла, а еще через три-четыре дня за ним последовал барон де Сент-Элен, также позабыв распрощаться с заимодавцами. Он написал англичанину Колинзу, коему должен был тысячу экю, что как честный человек оставляет свои долги там, где их сделал. Мне еще придется вспомнить об этих трех персонажах в ближайшие два-три года. Кампиони оставил мне дормез, чем принудил ехать в Петербург шестериком. С немалым огорчением распрощался я с дочерью его Бетти, а с ее матерью я переписывался все время, что жил в Петербурге. Я покинул Ригу 15 декабря в жестокий мороз, но я его даже не почувствовал. Я ехал день и ночь, не покидая дормеза, и добрался за шестьдесят часов. Быстрота сия проистекала от того, что в Риге я оплатил наперед все перемены, выправив подорожную у губернатора Ливонии маршала Брауна. Путь этот примерно равен дороге от Парижа до Лиона, ибо французская миля равна примерно четырем верстам с четвертью. Рядом с кучером сидел лакей-француз, каковой предложил прислуживать мне до Петербурга даром, прося только дозволения ехать на облучке. Он превосходно мне служил, хотя был худо одет, три ночи и два дня терпел жестокий мороз и все-таки чувствовал себя отменно. Я вновь встретил его в Петербурге спустя три месяца -- он сидел в ливрее рядом со мной за столом у г. Чернышева, будучи "учителем" * молодого графа, сидевшего рядом с ним. Мне еще представится случай изъясниться о природе российских "учителей". Слово это значит "наставник". Юный Ламбер, лежавший рядом со мной в дормезе, только и делал, что ел, пил и спал и ни слова не проронил, ибо мог говорить, заикаясь, об одной математике, что не всечасно меня занимало. Ни шутки, ни жалобы, ни единого замечания о том, что видишь в пути; он был скучен и глуп и потому никогда не скучал. В Риге, где я никому его не представил, ибо сие было никак не возможно, он ничего другого не делал, кроме как ходил в залу к учителю фехтования, где свел знакомство с бездельниками и ходил с ними в кабак накачиваться пивом; не знаю, где он брал на то деньги, хоть и небольшие. За всю недолгую дорогу от Риги до Петербурга я только раз задержался на полчаса в Нарве, где надо было предъявить паспорт, коего у меня не было. Я объявил губернатору, что, будучи венецианцем и путешествуя для собственного удовольствия, я никогда не видел нужды в паспорте, ибо моя республика ни с какой державой не воюет, а российского посланника в Венеции нет. -- Ежели ваше превосходительство, -- сказал я, -- усматривает какие-либо препятствия, я готов воротиться назад, но я пожалуюсь маршалу Брауну, который выписал мне подорожную, зная, что никакого паспорта у меня нет. Губернатор поразмыслил немного и выдал мне нечто вроде паспорта; он до сих пор у меня хранится и с ним я въехал в Петербург, хотя никто его у меня не спросил и даже не заглянул в карету. От Копорья до Петербурга нет нигде пристанища; пообедать или переночевать можно только в частном доме, а не на станции. Край этот пустынный и даже по-русски здесь не говорят. Говорят в Ингермаландии на особом языке, ни на какой другой не похожий. Крестьяне сей губернии развлекаются тем, что тащут, что могут у путников, коль те оставят карету на миг без присмотра. Я въехал в Петербург вместе с первыми лучами солнца, позолотившими небосвод. Поскольку то был день зимнего солнцеворота и я видел его восход над бескрайней равниной ровно в девять часов двадцать четыре минуты, то могу уверить читателя, что самая долгая ночь в той стороне длится восемнадцать часов и три четверти. Я остановился на большой и красивой улице, что называется Миллионная. Мне сдали недорого две хорошие комнаты, где сперва не было никакой мебели, но потом принесли две кровати, четыре стула и два столика. Я увидал печи огромных размеров и решил, что нужна уйма дров, чтоб их протопить -- отнюдь нет; только в России владеют искусством класть печи, как в Венеции -- обустроить водоем или источник. Я исследовал в летнее время внутренность квадратной печи высотой в двенадцать футов и шириной в шесть, что была в углу большой залы. Я осмотрел ее от очага, где сжигали поленья, до самого верху, где начинался дымовник, по которому дым шел в трубу, я увидал, говорю, печные обороты, что, извиваясь, поднимаются вверх. Печи эти целый день сохраняют тепло в комнате, которую обогревают, благодаря отверстию наверху у основания трубы, кое слуга закрывает, потянув за веревочку, как только убедится, что весь дым от дров вышел. Как только через маленькое оконце в низу печи он видит, что все дрова стали углями, он преграждает ход теплу и вверху и внизу. Крайне редко печь топят два раза в день, кроме как у вельмож, где слугам запрещено закрывать вьюшку. Причина мудрого сего запрета вот какая. Если случится хозяину, воротившись домой уставшим с охоты или с дороги, приказать истопить ему перед сном печь, а слуга по оплошности или второпях закроет вьюшку, когда еще не весь дым вышел, спящий не проснется более. Он отдаст Богу душу через три-четыре часа, стеная с закрытыми глазами. Утром входят в комнату, чуют угарный дух, видят покойника, открывают поддувало внизу, оттуда вырывается облако дыма и тотчас заполняет залу, распахивают двери и окна, но хозяина уже не воскресить, тщетно ищут слугу, каковой ударился в бега, и непременно находят, с легкостью удивительной, и вешают, хоть он и божится, что не имел злого умысла. Средство верное, ибо без этого мудрого установления любой слуга мог бы безнаказанно отравить своего господина. Уговорившись, сколько причитается с меня за дрова и стол, и найдя цену весьма умеренной (чего уж нет более, все так же дорого, как в Лондоне), я купил комод и большой стол, чтоб на нем писать и разложить бумаги и книги. Я обнаружил, что в Петербурге, все, кроме простонародья, говорят на немецком языке, который я с трудом понимал, но мог изъясниться, подобно тому, как сейчас. Сразу после обеда хозяин сообщил, что при дворе дают бал-маскарад, gratis *, на пять тысяч человек. Длился он шестьдесят часов. Была тогда суббота. Хозяин дал мне требуемый билет, каковой надо было только показать у ворот императорского дворца. Я решаю идти, вспомнив о домино, купленном в Митаве. Я посылаю за маской, и носильщики доставляют меня ко двору, где вижу великое множество людей, танцующих в комнатах, где играли всякие оркестры. Я обхожу комнаты, вижу буфетные, где все, кто желал утолить голод или жажду, ели и пили. Вижу всюду веселие, непринужденность, роскошь, обилие свечей, от коих было светло, как днем, во всех уголках, куда б я ни заглядывал. Все, по справедливости, кажется мне пышным, великолепным и достойным восхищения. Три или четыре часа проходят незаметно. Я слышу, как рядом маска говорит соседу: -- Гляди, гляди, государыня; она думает, что ее никто не признает, но ты сейчас увидишь Григория Григорьевича Орлова: ему велено следовать за нею поодаль; его домино стоит подороже десяти "купеек", не то, что на ней. Я следую за ней и убеждаюсь сам, ибо сотни масок повторили то же, делая вид, что не узнают ее. Те, кто взаправду не признал государыню, натыкались на нее, пробираясь сквозь толпу; и я воображал, как должна она быть довольна, уверившись, что никто ее не узнает. Я видел, как частенько подсаживалась она к людям, которые беседовали промеж собой по-русски и, быть может, говорили о ней. Так она могла услыхать нечто неприятное, но получала редкостную возможность узнать правду, не льстя себя надеждой услыхать ее из уст тех, кто обхаживал ее без маски. Я видел издали маску, которую окрестили Орловым -- он не терял ее из виду; но его все признавали по высокому росту и голове, опущенной долу. Я вхожу в залу, где танцуют кадриль, и с удовольствием вижу, что танцуют ее изрядно, на французский манер, но меня отвлекает вошедший в залу мужчина, одетый венецианцем -- баута, черный плащ, белая маска, заломленная шляпа. Я уверяюсь, что он и впрямь венецианец -- чужеземцу никогда не одеться так, как мы. По случайности он становится посмотреть на танцы рядом со мной. Мне взбрело на ум обратиться к нему по-французски; я говорю, что видел в Европе многих людей, одетых венецианцами, но его наряд настолько хорош, что я готов принять его за венецианца. -- А я и вправду из Венеции. -- Я тоже. -- Я не шучу. -- Я тем более. -- Тогда перейдем на венецианский. -- Начинайте, я отвечу. Он начинает разговор и по слову "Sabato", что значит "суббота", я понимаю, что он не из Венеции. -- Вы, -- говорю, -- венецианец, но не из столицы, иначе сказал бы "Sabo". -- Так и есть, а, судя по вашему выговору, вы действительно из столицы. Я полагал, что в Петербурге нет другого венецианца, кроме Бернарди. -- Всякий может ошибиться. -- Я граф Вольпати из Тревизо. -- Скажите мне ваш адрес, я назову свое имя у вас, здесь я этого сделать не могу. -- Извольте. Я покидаю его и спустя два-три часа меня привлекает девица, одетая в домино, окруженная толпой масок, она писклявит на парижский лад, как на балу в Опере. Я не узнаю ее по голосу, но по речам уверяюсь, что эта маска хорошая моя знакомая, ибо непрестанно слышу словечки и обороты, что я ввел в моду в парижских домах: "Хорошенькое дело! Дорогуша!" Обилие подобных фраз, моего собственного изготовления, пробуждает во мне любопытство. Я молча стою рядом и терпеливо жду, когда она снимет маску, чтоб украдкой увидать ее лицо, и через час удача мне улыбнулась. Ей нужно было высморкаться и я узнал, пораженный, Баре, чулочницу с улицы Сент-Оноре, на чьей свадьбе в особняке Эльбефов я гулял семь лет назад. Какими судьбами в Петербурге? Угасшая страсть пробуждается во мне, я подхожу и говорю тоненько, что я ее друг из особняка Эльбефов. Она замолкает, не зная, что отвечать. Я говорю ей на ухо: Жильбер, Баре, те вещи, что могла знать только она и ее возлюбленный, в ней пробуждается любопытство, она говорит со мной одним. Я напоминаю ей об улице Прувер, она понимает, что мне все про нее известно, поднимается, покидает общество, оставляет окружавших ее и принимается прогуливаться со мной, заклиная назвать себя, когда я говорю, что имел счастье быть ее возлюбленным. Она умоляет никому не сказывать то, что знаю о ней, говорит, что уехала из Парижа с г. де л'Англадом, советником руанского Парламента, коего она покинула ради директора комической оперы, каковой взял ее с собой в Петербург как актрису, что прозывается она теперь л'Англад, а содержит ее граф Ржевуский, польский посол. -- Но кто вы? Уверившись, что она не сможет отгадать, я открыл лицо. Узнав меня, она сошла с ума от радости, сказала, что меня привел в Петербург ее ангел-хранитель, ибо Ржевускому надобно возвращаться в Польшу, что только такому человеку, как я, она могла довериться, дабы покинуть Россию, каковую терпеть не могла, где принуждена заниматься ремеслом, для коего не создана, ибо не умела ни представлять, ни петь. Она сказала мне адрес и час, и я оставил ее веселиться на балу, чрезвычайно обрадованный встречей. Я отправился в буфетную, где отменно поел и выпил, затем вновь воротился в толпу, где увидал, что Ланглад беседует с Вольпати. Он видел ее со мной и захотел выведать мое имя, но, храня тайну, как я велел, она отвечала, что я ее муж, и так ко мне обратилась. Она сказала, что маска не поверила правде. Признание юной сумасбродки было из тех, что делают на балах. Проведши там немало часов, я решил воротиться в трактир, сел в портшез и отправился спать, намереваясь потом пойти к мессе. Отправляли службу в католическом храме длиннобородые монахи-францисканцы. Поспав как следует, я открываю глаза и удивляюсь, что никак не рассветет. Поворачиваюсь на другой бок, засыпаю, но через четверть часа пробуждаюсь, сетуя, что так помалу сплю. Светает, я встаю в уверенности, что дурно провел ночь, зову людей, одеваюсь, посылаю за парикмахером и велю слуге поторопиться, ибо хочу поспеть к воскресной службе; он отвечает, что сегодня понедельник и я провел в постели двадцать семь часов; уразумев, в чем дело, я смеюсь и убеждаюсь, что все правда, раз я умираю с голода. Вот единственный день моей жизни, который я и впрямь, могу сказать, потерял. Я велел отнести себя к Деметрио Папанелопуло, греческому купцу, у которого был открыт кредит на сто рублей в месяц. С рекомендательным письмом от Даль Ольо я был принят исключительно радушно; он просил меня обедать у него все дни и тотчас уплатил за прошедший месяц, присовокупив, что учел мой митавский вексель. Он сыскал мне слугу, за коего поручился, и карету за восемнадцать рублей в месяц, что составляло чуть более шести цехинов. Такая дешевизна меня подивила; но нынче все не так. Он оставил меня обедать и за столом я свел знакомство с юным Бернарди, чей отец был отравлен по подозрению, о коем не должно распространяться. Юноша прибыл в Петербург ходатайствовать об уплате денег, что причитались покойному отцу за бриллианты, проданные императрице Елизавете. Он жил на полном пансионе у Папанелопуло. После обеда явился граф Вольпати и поведал о случае на балу, когда он повстречал неведомого венецианца, обещавшего нанести ему визит. Поскольку он узнал меня по имени, то сразу вообразил, что это я, когда купец меня представил, и я не стал отпираться. Граф собирался уезжать, как о том уже пропечатали в газете; таков обычай в России -- выдавать паспорт спустя две недели, как публику известят об отъезде. По этой причине купцы охотно поверяют чужеземцам на слово, а чужеземцы крепко думают, прежде чем залезть в долги, ибо надеяться им не на что. Бернарди мечтал поскорей избавиться от графа Вольпати, любовника некоей танцовщицы по имени Фузи, от которой мог надеяться кой-чего добиться только после его отъезда. Эта самая Фузи после отъезда графа так ловко окрутила неопытного влюбленного, что женила на себе, уронив юнца в глазах императрицы, велевшей заплатить ему, но не пожелавшей слушать тех, кто просил для него места. Два года после моего отъезда он умер, и я не знаю, что сталось со вдовой. На другой день я отнес письмо Петру Ивановичу Мелиссино, тогда полковнику, а ныне генералу от артиллерии. Письмо было от г-жи Даль Ольо, чьим любовником он был. Он принял меня ласково, представил любезной своей супруге и раз навсегда просил непременно ужинать у него. Хозяйство он вел на французский лад, у него играли и ужинали без церемоний. Я свел знакомство со старшим его братом, прокурором Синода, женатым на княжне Долгорукой; играли в фараон, общество состояло из людей, не привыкших ни сетовать на проигрыш, ни бахвалиться выигрышем, а посему уверенных, что правительство не дознается, что нарушают закон, запрещающий игры. Держал банк барон Лефорт, сын славного Лефорта. Тот, кого я видел, был тогда в немилости из-за лотереи, которую устроил в Москве для увеселения придворных в честь восшествия на престол императрицы, под собственное ее обеспечение. Лотерея лопнула из-за нерадивых служителей, клевета сделала виновным барона. Я играл по маленькой и выиграл несколько рублей. За ужином мы сидели рядом, свели знакомство, и, когда я посетил его, он сам поведал мне о своих невзгодах. Заговорив об игре, я с похвалой отозвался о благородной невозмутимости, с которой князь *** проиграл ему тысячу рублей. Он рассмеялся и сказал, что изрядный игрок, невозмутимостью коего я так восхищался, никогда не платит. -- А долг чести? -- Честь от сего не страдает. Существует негласный уговор, что платить аль нет -- дело самого проигравшего, и никто тут не указ. Выигравший выставит себя на посмешище, потребовав уплаты. -- Но тогда банкомет принужден отказывать тем, кто играет под честное слово. -- Да, и никто не в обиде. Либо игрок уходит, либо оставляет залог прямо на кону. Юноши из лучших семей выучились плутовать и похваляются тем; некто Матюшкин уверяет, что никакому иноземному мошеннику его не обыграть. Он нынче получил дозволение отправиться на три года путешествовать и рассчитывает вернуться богачом. Я познакомился у Мелиссино с молодым гвардейским офицером Зиновьевым, родственником Орловых, который свел меня с английским посланником Макартни, красивым и умным юношей, исполненным ума, имевшим слабость влюбиться в девицу Хитрово, фрейлину императрицы, и дерзость сделать ей ребенка. Императрица сочла сию английскую вольность недопустимой, простила девицу, превосходно танцевавшую на императорском театре, и настояла на отзыве посланника. Я знавал брата фрейлины, уже тогда офицера, красивого юношу, подававшего большие надежды. На том самом дворянском придворном спектакле, где танцевала Хитрово, видел я также танец девицы Сиверс, ныне княгини Н. Н., которую повстречал четыре года назад в Дрездене вместе с дочерью ее, превосходно воспитанной, искусной рисовальщицей. Девица Сиверс очаровала меня. Я влюбился, но не имел случая объясниться, не быв ей представлен. Танцевала она отменно. Кастрато Путини пользовался ее благосклонностью, заслужив ее своим талантом и умом. Он жил там же у графа Сиверса. Именно Путини вызвал в Петербург венецианского регента Галуппи по прозванию Буранелло, каковой прибыл на следующий год, когда я уезжал. Деметрио Папанелопуло познакомил меня с кабинет-министром Алсуфьевым, большим и толстым, единственным образованным человеком из всех, с кем свел я знакомство в России, ибо он черпал знания не из Вольтеровых книг, а учился в юности в Упсале. Этот редкостный муж, любивший женщин, вино и изысканный стол, пригласил меня на обед к Локателли в Екатерингоф, в государев дом, пожалованный в пожизненное владение престарелому директору театров. Он удивился, увидав меня, а я того пуще, увидав, что он стал ресторатором, ибо именно этим он и занимался в Екатерингофе, где по рублю с головы, без вина, кормил всех приезжих превосходным обедом. Г-н Алсуфьев представил меня другому статс-секретарю, Теплову, любителю пригожих мальчиков; он выслужился, удавив Петра III, который лимонадом спасся от мышьяка. Третьему статс-секретарю, Гелагину, проведшему двадцать лет в Сибири, меня представила его любовница, танцовщица Мекур, каковой я отнес письмо от Сантины, мы с ней познакомились проездом в Берлине. Письмо Даль Ольо сделало меня своим человеком в доме кастрата Луини, обладавшего чудным голосом, красивого, обходительного, гурмана и хлебосола. Колонна, первая певица, была его любовницей. Они жили вместе, чтоб изводить друг друга. Я ни разу ни видел их в добром согласии. У Луини я свел знакомство с другим кастратом -- любезным и ловким, по имени Миллико, вхожему к обер-егермейстеру Нарышкину. Он рассказал обо мне вельможе, человеку любезному, ценителю изящной словесности, и тот изъявил желание со мной познакомиться. Он был мужем известной всем Марии Павловны. За роскошным столом обер-егермейстера я познакомился с "калогером" * Платоном, ныне архиепископом новгородским, а тогда духовником императрицы. Этот русский монах знал греческий, говорил на латыни и французском, был красив, умен и конечно же преуспел в стране, где никогда дворянство не опускалось до того, чтоб домогаться церковных должностей. Я отнес письмо Даль Ольо княгине д'Ашковой, что жила в трех верстах от Петербурга; ее удалили от двора после того, как она помогла императрице взойти на престол, рассчитывая править вместе с ней. Екатерина умерила ее честолюбие. Княгиня носила траур по мужу, скончавшемуся в Варшаве. Она замолвила обо мне слово перед гр. Паниным и спустя три дня прислала записку, известив, что я могу явиться к нему, когда мне будет угодно. Я восхитился императрицей: она наложила опалу на княгиню д'Ашкову, но не препятствовала первому министру ездить к ней каждый вечер. Я слыхал от лиц, заслуживающих всяческого доверия, что граф Панин был не любовником г-же Д'Ашковой, а отцом. Княгиня стала нынче президентом Академии наук. Ученые мужи сгорели бы со стыда, что ими правит женщина, когда бы не признали в ней Минерву. Единственное, чего России не хватает, -- это чтобы какая-нибудь великая женщина командовала войском. Меня поразила одна вещь, кою наблюдал я вместе с Мелиссино: как на Крещенье крестят детей в Неве, покрытой пятифутовым льдом. Их крестят прямо в реке, окуная в проруби. Случилось в тот день, что поп, совершавший обряд, выпустил в воде ребенка из рук. -- "Другой", -- сказал он. Что значит: "дайте мне другого", но что особо меня восхитило, так это радость отца и матери утопшего младенца, который, столь счастливо умерев, конечно, не мог отправиться никуда, кроме как в рай. Я отнес письмо от флорентийки, г-жи Бригонци, у которой ужинал в Мемеле, к ее подруге, коей, как она уверяла, я могу быть полезен. Подруга ее была венецианкой, звали ее г-жа Рокколини; она покинула Венецию, дабы петь на петербургском театре, не зная ни музыки, ни азов ремесла. Императрица, посмеявшись над таким сумасбродством, сказала, что для нее нет места; но что тогда сделала синьора Виченца (так ее звали)? Она завела нежную дружбу с одной француженкой, женой французского купца Проте, жившей у обер-егермейстера. Женщина эта была любовницей вельможи и наперсницей его жены Марии Павловны, которая мужа не любила и была в восторге, что француженка избавляет ее от исполнения супружеского долга, если б того вдруг обуял подобный каприз. Но Проте была тогда первой красавицей Петербурга. В расцвете лет, она соединяла изысканную галантность с тонким вкусом. Ни одна женщина не могла сравниться с ней в умении одеваться, общительность ее привораживала; стоило назвать в Петербурге ее имя, как все наперебой завидовали счастью обер-егермейстера. И у такой женщины синьора Виченца сделалась наперсницей. Она приглашала к себе тех, кто влюблялся в ее подругу и заслуживал внимания, а Проте никогда не отказывалась навестить ее. Синьора Виченца без зазрения принимала дары и с той, и с другой стороны. Увидав синьору Виченцу, я тотчас ее признал, но с той поры минуло двадцать лет, и она не удивилась, что я предпочел забыть, что было промеж нами, а сама напоминать не стала. Это ее брат, Монтеллато, выйдя как-то ночью из Ридотто, хотел зарезать меня на площади Святого Марка; это у нее составили заговор, который стоил бы мне жизни, если б я не выпрыгнул в окно. Она встретила меня как дорогого соотечественника, как старинного друга, встреченного на чужбине, в подробностях поведала о своих горестях, превознося собственное мужество. Она уверяла, что ни в ком не нуждается и водит знакомство с прелестнейшими женщинами Петербурга. -- Я удивляюсь, -- сказала она, -- так часто обедать у Нарышкина и не познакомиться с красавицей Проте, его душенькой; приходите пить завтра кофе ко мне и вы увидите чудо. Я прихожу и вижу: она превыше всяческих похвал. Деньгами я был не богат и мог полагаться только на свой ум, чтоб понравиться ей; я спрашиваю, как ее имя, она говорит "Проте", я отвечаю, что, значит, "Проме"; я изъясняю игру слов, шучу, рассказываю истории, даю понять, какой огонь зажгла она в моей душе, не отчаиваюсь стать со временем счастливейшим из смертных, и вот мы друзья. С тех пор, бывая у обер-егермейстера, я всегда заходил к ней в комнату до и после обеда. В ту пору польский посол воротился в Варшаву, и я принужден был покончить любовь с л'Англад, принявшей лестное предложение графа Брюса. Я перестал посещать се. Сия прелестница умерла через полгода от оспы. Я желал добиться благосклонности Проте и для того пригласил на обед к Локателли в Екатерингоф Луини с Колонной, гвардейского офицера Зиновьева, Проте и синьору Виченцу с ее любовником-скрипачом. За удалой пирушкою гости распалились, после кофе парочки возжелали уединения, и я начал сближаться с красавицей, но не настаивал на главном за недостатком времени. Мы пошли посмотреть, что Луини добудет на охоте: он взял с собой собак и ружья. Отойдя от государева дома шагов на сто, я указал Зиновьеву крестьянку поразительной красоты; он видит ее, согласно кивает, мы направляемся к ней, она, спасаясь бегством, влетает в избу, мы вослед и видим отца, мать, все семейство ее, а она забилась в угол, как кролик, боящийся, что его растерзают псы. Зиновьев, который, заметим в скобках, через двадцать лет приехал в Мадрид в звании императорского посланника, долго разговаривает с отцом по-русски; я понимаю, что речь идет о девушке, раз отец подзывает ее и она, покорная, послушная, подходит и становится рядом. Через четверть часа он за порог, и я с ним, дав старику рубль. Зиновьев объясняет, что спросил у отца, не хочет ли он отдать дочь в услужение, и что отец согласился, но стребовал сто рублей за ее девство. -- Сами видите, -- сказал он, -- тут дело не выгорит. -- Как так? А коли я выложу сто рублей? -- Она будет вам служить и вы будете вольны спать с ней. -- А ежели она не захочет? -- А! Так не бывает. Вы барин -- велите ее высечь. -- Допустим, она противиться не станет. А коли я наслажусь ею и пуще прежнего разохочусь, я вправе ее у себя оставить? -- Сколько вам повторять, вы сделаетесь ее барином и можете приказать арестовать ее, коли она сбежит, ежели только вам не возвернут заплаченные за нее сто рублей. -- А какое жалование ей положить? -- Ни гроша. Кормите, поите, отпускайте в баню по субботам и в церковь по воскресеньям. -- А когда я покину Петербург, волен ли я понудить ее ехать со мной? -- Нет, если только не получите особое дозволение, оставив залог. Пусть она ваша холопка, а все государева крепостная. -- Отлично. Окажите мне услугу. Я дам сто рублей и возьму ее к себе; уверяю вас, я не буду обращаться с ней, как с рабой; но мне нужна ваша помощь -- я не хочу остаться в дураках. -- Я с ними сам потолкую и, уверяю вас, меня не обманут. Вам угодно сейчас этим заняться? -- Отнюдь. Лучше завтра, не хочу, чтоб другие о том прознали. В девять утра я у вас. Мы возвратились в Петербург в фаэтоне, а наутро в названный час я был у Зиновьева, который был рад услужить мне. По дороге он объявил, что будь у меня охота, он берется в несколько дней составить мне сераль -- из стольких девушек, сколько я пожелаю. Я дал ему сто рублей. Мы приезжаем к крестьянину, дочь там. Зиновьев все ему растолковывает, крестьянин благодарит Николая-угодника за ниспосланную милость, обращается к дочери, та смотрит на меня и произносит "да". Тогда Зиновьев говорит, что я должен удостовериться, что она девственна, ибо должен расписаться, что таковой взял ее на службу. По причине воспитания я чувствовал себя уязвленным, что принужден нанести ей подобный афронт, но Зиновьев ободрил меня, сказав, что ей будет в радость, коль я засвидетельствую перед родителями, что она девка честная. Тогда я сел, поставил ее промеж ног, сунул руку и уверился, что она целая; но правду сказать, я все одно не стал бы изобличать ее. Зиновьев отсчитал отцу сто рублей, который дал их дочери, а та вручила матери. Тут вошли мой слуга и кучер, подписью своей засвидетельствовать то, про что не знали. Девушка, которую я стал звать Заирой, села в карету и поехала с нами в Петербург как была, в платье из грубого холста и без рубашки. Поблагодарив Зиновьева, я четыре дня не выходил из дому и не расставался с ней, пока не одел ее на французский манер, красиво, но без роскоши. Незнание русского мучило меня, но она менее чем в три месяца выучила итальянский, прескверно, но довольно, чтоб изъяснить, чего ей надобно. Она полюбила меня, затем стала ревновать и однажды чуть не убила, как читатель увидит из следующей главы. ГЛАВА VI Кревкер. Бомбах. Путешествие в Москву. Продолжение петербургских моих приключений В тот день, как привез я Заиру, я отослал Ламбера. Он всякий день напивался, я не знал, что с ним делать. Его могли только забрать в солдаты. Я выправил ему паспорт и дал денег до Берлина. Семь лет спустя в Гориции я узнал, что он поступил в австрийскую службу. В мае месяце Заира так похорошела, что когда меня взяла охота поехать в Москву, я побоялся оставить ее в Петербурге и взял с собой, решив обойтись без слуги. Я получал неизъяснимое удовольствие, когда слышал, как она говорит по-венециански. По субботам я ходил с ней в русские бани, дабы помыться в обществе еще человек сорока, мужчин и женщин, вовсе нагих, кои ни на кого не смотрели и считали, что никто на них не смотрит. Подобное бесстыдство проистекало из чистоты нравов. Я дивился, что никто не глядит на Заиру, что казалась мне ожившей статуей Психеи, виденной на вилле Боргезе. Грудь ее еще наливалась, ей было всего тринадцать лет и не было приметно явственных следов созревания. Бела как снег, а черные волосы еще пущий блеск придавали белизне. Если б не проклятая ее неотступная ревность, да не слепая вера в гадание на картах, кои она всякий день раскладывала, я бы никогда с ней не расстался. Один молодой француз, красивый лицом, по имени Кревкер, чье воспитание, по всему было видно, не уступало происхождению его, приехал в Петербург в сопровождении парижской девки, что звалась ла Ривьер, молодой и отнюдь не уродины, но не обладавшей никаким иным талантом или воспитанием, кроме того, что получают в Париже все девки, живущие своими прелестями. Юноша доставил мне письмо от принца Курляндского Карла, который отписал, что коли я смогу быть чем-нибудь полезен этой паре, то тем доставлю ему удовольствие. Он принес мне письмо со своею красоткой, в девять утра, когда я завтракал с Заирой. -- Я к вашим услугам, -- сказал я, -- скажите, чем могу быть вам полезен. -- Позволив пользоваться вашим обществом и вашими знакомствами. -- Я чужестранец, и общество мое мало что значит, я нанесу вам визит, вы приходите ко мне, когда вздумается; но я дома не обедаю. Что до моих знакомств, то вы понимаете, что, будучи иностранцем, я поступлю против правил, если представлю вас с сударыней. Она вам жена? Меня спросят, кто вы, по какому делу в Петербурге. Что должен я отвечать? Странно, что принц Карл адресовал вас именно ко мне. -- Я лотарингский дворянин. Я приехал сюда, чтоб развлечься; девица ла Ривьер -- моя любовница. -- Под такими титулами я вряд ли смогу вас представить, да к тому же, я полагаю, вы вполне можете обозреть местные нравы и развлечься без чьей-либо помощи. Спектакли, гуляния, даже придворные празднества доступны всем. Я смею думать, денег у вас предостаточно. -- Их-то у меня и нет и ждать неоткуда. -- От меня тем паче. Вы меня удивляете. Что за сумасбродство ехать сюда без гроша? -- Она уверила меня, что нам достанет денег, чтобы перебиваться со дня на день. Из Парижа мы уехали без единого су и пока все подтверждает ее правоту. Мы уже много где были. -- Так, значит, казной ведает она. -- Моя казна, -- отвечала она, -- карманы моих друзей. -- Понимаю и думаю, что вы находите их в любом краю; во имя подобной дружбы я охотно открыл бы вам свой кошелек, но я не столь богат. Гамбуржец Бомбах, которого я знавал в Англии, куда он удрал, наделав долгов, переехал в Петербург, где ему посчастливилось поступить на военную службу; сын богатого купца, он завел дом, прислугу, выезд, любил женщин, хороший стол, карты, занимал деньги у всех кругом. Он был уродливый, живой и умный, как все распутники. Он заявляется ко мне и прерывает беседу нашу с необыкновенной путешественницей, хранившей деньги в карманах друзей. Я представляю друг другу голубчиков и посвящаю его во все, за выключением одного пункта: денежного. Бомбах в восторге от приключения, любезничает с ла Ривьер, та принимает его ухаживания как подобает, и через четверть часа меня разбирает смех: я вижу, что она была права. Бомбах приглашает их завтра на обед и умоляет ехать с ним сегодня в Красный кабак откушать без затей; он зовет и меня, я соглашаюсь. Заира спрашивает, о чем речь, ибо по-французски не разумеет, я объясняю. Она объявляет, что тоже хочет в Красный кабак, я не перечу, зная ее ревность и боясь, что она, как всегда, будет дуться, плакать, сетовать и принудит меня, как не раз бывало, ее поколотить; то было единственное средство уверить ее в любви моей. После побоев она делалась нежной, и любовь скрепляла примирение. Бомбах, донельзя довольный, отправился, чтоб покончить с делами, обещав воротиться в одиннадцать, и пока Заира одевалась, ла Ривьер принялась изъяснять мне, что я ровно ничего не смыслю в светском обхождении. Но меня подивило, что любовник ее нимало не стыдился своего положения. Он извинялся тем, что любил шлюху, но я не мог принять сего оправдания. Пирушка вышла веселая, Бомбах глаз не сводил с искательницы приключений, Заира не слезала с моих колен, Кревкер ел, смеялся кстати и некстати и отправился пройтись; красотка предложила Бомбаху сыграть партию в пятнадцать, он самым галантным образом проиграл двадцать пять рублей и уплатил их, потребовав взамен всего один поцелуй. Заира, радуясь, что веселится с нами, что я не изменяю ей, стала потешаться над любовником француженки, не желавшим ревновать ее. Она не могла взять в толк, как терпит та подобную самоуверенность. -- Но я вот уверен в тебе, а ты меня все-таки любишь. -- Все потому, что я не давала тебе повода считать меня б... Назавтра я один отправился к Бомбаху, зная, что наверняка встречу у него молодых русских офицеров, которые начали бы мне досаждать, обольщая Заиру на ихнем языке. Я застал у Бомбаха чету путешественников и двух братьев Луниных, в ту пору поручиков, ныне генералов. Младший из братьев был белокур и красив, он был любимчиком статс-секретаря Теплова и, умный малый, не только плевал на предрассудки, но и поставил себе за правило добиваться ласками любви и уважения всех порядочных людей, с коими встречался. Предположив в гамбуржце Бомбахе те же наклонности, что и в г-не Теплове, и не ошибившись, он решил, что унизит меня, ежели не отнесется ко мне соответственно. Посему он сел за стол рядом со мной и так кокетничал за обедом, что я, право слово, принял его за девицу, одетую парнем. После обеда, сидя у огня между Луниным и путешественницей-француженкой, я объявил ему о своих подозрениях, на что он, оскорбившись, тотчас показал, чем превосходит он слабый пол, и, возжелав удостовериться, могу ли я остаться равнодушным к его красоте, завладел мною и, решив, что понравился, приступил к решительным действиям, дабы составить свое и мое счастье. И сие неминуемо бы свершилось, если б ла Ривьер, оскорбившись, что юноша в ее присутствии попирает ее законные права, не вцепилась в него, понудив отложить сей подвиг до другого времени. Их стычка изрядно меня посмешила, но поскольку я не был тут безучастным свидетелем, то почел долгом вмешаться. Я спросил у девки, по какому праву лезет она в наши дела, а Лунин принял это за изъявление моего к нему расположения. Он выставил напоказ свои прелести, обнажил красивую белую грудь и подзадорил девку сделать то же, от чего она отказалась, обозвав нас мужеложниками, на что в ответ мы именовали ее б..., и она нас покинула. Мы с юным россиянином явили друг другу доказательства самой нежной дружбы и поклялись хранить ее вечно. Лунин-старший, Кревкер и Бомбах, ходившие гулять, воротились ввечеру с двумя или тремя приятелями, которые легко заставили француженку забыть дурное наше с ней обхождение. Бомбах держал банк в фараон до одиннадцати часов, покуда деньги не кончились, и мы сели ужинать. Потом началась великая оргия. Ла Ривьер противустояла Бомбаху, Лунину-старшему и двум молодым офицерам, его друзьям. Кревкер отправился спать. Единственно мы с моим новым другом вели себя разумно, спокойно наблюдая за поединками, где позы менялись часто и быстро, а любовница бедняги Кревкера держалась крепко. Оскорбившись, что она интересует нас только как зрителей, она время от времени жестоко нас поносила, но мы презрели ее насмешки. Мы напоминали двух добродетельных старцев, кои снисходительно взирают на безумства буйной молодости. Расстались мы за час до рассвета. Я являюсь домой, вхожу в комнату и по чистой случайности увертываюсь от бутылки, которою Заира запустила мне в голову; она бы меня убила, попав в висок. Она задела мне лицо. Безумица в бешенстве бросается оземь, колотится головой об пол; я бегу к ней, насильно хватаю, спрашиваю, что с ней, и, решив, что она лишилась разума, думаю кликать людей. Она утихомиривается, но разражается потоком слез, называя меня предателем и душегубцем. Чтоб уличить меня в преступлении, она показывает мне каре из двадцати пяти карт и читает по ним, что гульба задержала меня на всю ночь. Она показывает мне непотребную девицу, постель, поединки, все, вплоть до моих противоестественных забав. Я ничего такого не вижу, но она воображает, что видит все. Дав ей вволю наговориться, дабы утишить бешеную ревность, я швырнул в огонь ее треклятую ворожбу и, глядя в глаза, чтоб она почувствовала и гнев мой и жалость, растолковал ей, что она чуть меня не прикончила, и объявил, что завтра же мы навсегда расстанемся. Я говорю, что и впрямь провел ночь у Бомбаха, где была девка, но открещиваюсь, как то и было, ото всех распутств, что она мне вменяла. После чего, нуждаясь в отдыхе, я раздеваюсь, ложусь и засыпаю, чтоб она там ни делала легши рядом, чтоб заслужить прощение и уверить в своем раскаянии. Спустя пять или шесть часов я просыпаюсь, и видя, что она дремлет, одеваюсь, раздумывая, как избавиться от девицы, которая очень даже может прикончить меня в приступе гнева. Но как исполнить сие намерение, видя, как она, раскаявшись, на коленях, отчаянно молит о прощении и жалости, клянется, что всегда будет кроткой, как агнец? А посему я заключил ее в объятия и выказал несомненное свидетельство своего благорасположения, взяв с нее слово, что не будет раскладывать карты, покуда живет у меня. Через три дня после сего происшествия я думал ехать в Москву и исполнил ее радостью, уверив, что возьму с собой. Три вещи покорили сердце Заиры. Первая та, что я частенько возил ее в Екатерингоф повидать родителей и всегда оставлял им рубль, вторая, что сажал ее за стол с гостями, и третья, что поколотил ее три или четыре раза, когда она хотела воспрепятствовать моему уходу. Странный этот русский обычай -- бить слугу, чтоб выучить его уму-разуму! Слова тут силы не имеют, убеждает только плеть. Слуга, рабская душа, почешет в затылке после порки и решит: "Барин меня не гонит, раз бьет, значит, любит, я должен верно ему служить". Папанелопуло посмеялся надо мной, когда я сказал в начале жительства моего в Петербурге, что доволен своим козаком, знающим французский. Я хочу снискать его приязнь ласкою и буду токмо словами наставлять его, когда он напьется винной водки до умопомрачения. -- Коль не будете его бить, -- сказал он, -- он однажды сам вас излупит. Что и случилось. Однажды, когда он так упился, что не мог мне прислуживать, я грубо изругал его и с угрозой взмахнул палкой. Он тотчас кинулся и ухватился за нее, и если б я не повалил его в тот же миг, наверняка бы поднял на меня руку. Я немедля его выставил. Нет в мире лучшего слуги, чем россиянин, неутомимый в работе, спящий на пороге господской опочивальни, дабы явиться по первому зову, всегда послушен,