ыскать его дом. Торговец невольницами тут же оказал мне эту услугу. Я не замедлил отправиться туда; успех первых хлопот подогрел мое рвение, и мне стало уже казаться, что я вот-вот достигну цели. Судя по жилищу и облику греческого вельможи, я понял, что он не особенно богат. Передо мною оказался отпрыск одного из тех древних родов, потомки коих не столь блистают знатностью, сколько гордятся ею, а здесь они до такой степени унижены турками, что даже если бы и имели возможность вести более широкий образ жизни, то не стали бы кичиться своим богатством. Короче говоря, Кондоиди можно было принять за добропорядочного провинциального дворянина; он встретил меня учтиво, даже предварительно не осведомившись о том, кто я такой, ибо, уходя от кади, я отослал свой экипаж. Он ждал моих объяснений без особого интереса и предоставил мне возможность не торопясь высказать все, что я заранее подготовил. Дав ему понять, что мне известны пережитые им невзгоды, я попросил у него прощения за то, что по многим причинам интересуюсь вопросами, которые ему легко будет разъяснить мне; а именно: я хотел бы знать, сколько лет прошло с тех пор как он лишился жены и дочери. Он ответил, что беда случилась лет четырнадцать-пятнадцать тому назад. Срок этот так точно совпадал с возрастом Теофеи, особенно если принять во внимание, что тогда ей было два года, что все мои сомнения показались мне почти что разрешенными. - Допускаете ли вы, - продолжал я, - что, вопреки утверждению похитителя, хотя бы одна из них еще жива? Надо думать, что вам хотелось бы, чтобы выжившей оказалась ваша дочь; в таком случае не были бы вы признательны тем, кто подал бы вам надежду в один прекрасный день вновь обрести ее? Я ожидал, что вопрос мой приведет его в восторг; однако он, пребывая все в том же безразличном состоянии, возразил мне, что время, уже залечившее скорбь об этой утрате, не дает никаких оснований надеяться на чудо, которое могло бы ее возместить, что у него несколько сыновей и что наследства, которое он им оставляет, едва хватит на поддержание чести их рода; дочь же его, если и предположить, что она жива, вряд ли сохранила добродетель, оказавшись в руках негодяя, да еще в такой стране, как Турция. А потому он не может представить себе, чтобы она была достойна вновь войти в родную семью. Из всех этих доводов последний показался мне самым веским. Однако мне подумалось, что такого рода открытие, а главное - его неожиданность создают наилучшие условия для пробуждения в человеке естественных чувств; поэтому я всеми силами старался вызвать их. - Я не вхожу в рассмотрение того, насколько основательны ваши доводы и сомнения, - живо возразил я, - ибо они никак не могут опровергнуть непреложный факт. Ваша дочь жива. Оставим в стороне ее нравственность, о которой я не берусь судить; зато я осмеливаюсь поручиться вам за ее ум и обаяние. От вас одного зависит вновь встретиться с ней, и я сейчас запишу вам ее адрес. Я попросил перо, написал имя учителя и тотчас же удалился. Я был убежден, что если он не совсем бесчувственен, то не выдержит ни минуты и поддастся естественному порыву; поэтому я уехал до того преисполненный надежды, что, в расчете на радостное зрелище, направился прямо к учителю, воображая, что отец окажется там чуть ли не раньше меня. Я не пошел к Теофее; я хотел насладиться ее удивлением и радостью. Но когда прошло несколько часов, а отец все не появлялся, у меня зародилось опасение, что надежда моя не оправдается, и я в конце концов рассказал ей все, что предпринял, чтобы выполнить свое обещание; теперь я уже ничуть не сомневался, что действительно разыскал ее отца. Признания негодяя, злоупотребившего ее детским простодушием, произвели на нее особенно сильное впечатление. - Меня не огорчит, если я так и не узнаю правду о моем происхождении, - сказала она, - если же я вполне удостоверюсь в том, что обязана жизнью вашему греческому вельможе, то не буду в обиде, что он не решается признать меня своим ребенком. Но, так или иначе, я горячо благодарю небо за то, что оно дает мне отныне право не считать своим отцом человека, которого я больше, чем кого-либо на свете, ненавидела и презирала. При этой мысли она так растрогалась, что глаза ее заволоклись слезами; она раз двадцать повторила, что теперь ей кажется, словно не кому иному, как мне, она обязана жизнью, ибо снять с нее позор ее прежнего существования - значит в полном смысле слова возродить ее для новой жизни. Но я считал, что дело, за которое я взялся, еще не закончено, и в пылу, еще не угасшем во мне, я предложил ей поехать вместе со мною к Кондоиди. У природы свои права, против которых сердцу человека никак не устоять, как бы черств или корыстен он ни был. Мне думалось, что когда Кондоиди увидит свою дочь, услышит ее голос, встретит ее взгляд, почувствует тепло ее объятий, то в нем непременно пробудятся отцовские чувства. Он не отрицал, что дочь его еще может отыскаться. А над всеми прочими возражениями, надеялся я, восторжествует сама природа. Между тем Теофея высказала некоторые опасения. - Не лучше ли оставаться неопознанной и скрытой от всего света? - заметила она. Я не стал вдаваться в сущность ее сомнений и почти насильно увез ее с собою. Было уже довольно поздно. Я провел часть дня в одиночестве у учителя; успев приспособиться к некоей таинственности, я велел прислать мне туда обед с моим камердинером. Пока я уговаривал Теофею отправиться со мною, стало смеркаться, а когда мы приехали к Кондоиди, было уже совсем темно. Он еще не возвратился из города, куда отправился днем по делам, но его слуга, уже видевший меня утром, предложил мне, в ожидании хозяина, поговорить с его тремя сыновьями. Я не только не отверг этого предложения, а, наоборот, счел его чрезвычайно благоприятным. Меня ввели к ним вместе с Теофеей; на голову ее была накинута чадра. Едва я сказал юношам, что виделся утром с их отцом, а теперь приехал к нему по тому же вопросу, как мне стало ясно, что они уже осведомлены о сути дела, а тот, которого я по внешнему виду принял за старшего, холодно возразил мне, что вряд ли мне удастся впутать их отца в столь сомнительную и неправдоподобную историю. В ответ я привел соображения, позволявшие мне судить обо всем иначе; поколебав их своими доводами, я попросил Теофею откинуть чадру, чтобы братья могли узнать в ее лице родственные черты. Двое старших взглянули на нее чрезвычайно холодно, зато младший, которому было не более восемнадцати лет - причем он поразил меня сходством с сестрою, - едва взглянув на нее, бросился к ней с распростертыми объятиями и стал ее без конца целовать. Теофея, не решаясь принимать его ласки, смущенно уклонялась от них. Но двое старших не замедлили выручить ее из столь стеснительного положения. Они подошли и стали грубо вырывать ее из рук брата, а тому грозили гневом отца, говоря, что он будет крайне возмущен поведением, идущим вразрез с его планами. Меня самого возмущала их черствость, и я резко упрекал их, что не помешало мне просить Теофею сесть и дожидаться Кондоиди. Помимо моего камердинера, нас сопровождал учитель, и этих двух мужчин было достаточно, чтобы оградить меня от каких-либо оскорблений. Наконец, отец приехал, но - чего я никак не мог предвидеть - едва он узнал, что я его дожидаюсь и что со мною девушка, как он выскочил из комнаты, словно ему грозила какая-то опасность, и велел слуге, принявшему меня, передать мне, что после объяснения, состоявшегося между нами, его весьма удивляет мое упорное желание навязать ему девушку, которую он не считает своей дочерью. Грубость его меня глубоко возмутила; взяв Теофею за руку, я сказал ей, что вопрос об ее происхождении не зависит от прихоти ее отца и что, поскольку она явно его дочь, не имеет ни малейшего значения, признает он ее или нет. - Свидетельство кади и мое свидетельство, - добавил я, - будут иметь не меньшую силу, чем признание вашей семьи, и к тому же я не вижу никаких оснований сокрушаться о том, что вам отказывают здесь в родственных чувствах. Мы с нею удалились; присутствующие не оказали мне ни малейших знаков внимания и не проводили нас до порога. Я не мог сетовать на юношей, коим был совершенно незнаком, и мне легче было простить им эту неучтивость, чем жестокосердие, которое они проявили в отношении своей сестры. Враждебность родственников огорчила бедную девушку больше, чем я предполагал, принимая во внимание, как неохотно она согласилась сопровождать меня. Я собирался изложить ей свои намерения, когда мы возвратимся к учителю, а разыгравшаяся сцена только подтвердила правильность задуманного мною. Однако грустное настроение, в котором она пребывала весь вечер, убеждало меня, что время выбрано мною неудачно. Я ограничился тем, что несколько раз принимался убеждать ее не расстраиваться, поскольку она может не сомневаться, что будет обеспечена всем необходимым. На это она отвечала, что самое дорогое для нее - уверенность, что чувства мои к ней останутся неизменными; но, хотя она была, казалось, вполне искренна, мне все же послышалась в ее словах горечь; я подумал, что за ночь грусть ее может развеяться, а потому лучше отложить разговор на завтра. Сам я провел ту ночь гораздо спокойнее, ибо теперь бесповоротно утвердился в своих планах; происхождение Теофеи уже не вызывало у меня никаких сомнений, и это окончательно разогнало назойливые мысли, бередившие мою щепетильность. Разумеется, она испытала чудовищные унижения, но при ее достоинствах и благородном происхождении разве вздумалось бы мне сделать ее своей наложницей, не будь честь ее уже запятнана? Ее недостатки и положительные качества уравновешивались и, казалось, вполне оправдывали то положение, в какое я намеревался ее поставить. С этими мыслями я уснул, и, видно, они были сладостнее, чем я предполагал, раз меня так взволновала новость, которую я узнал при пробуждении. Разбудил меня часов в девять учитель, настойчиво желавший переговорить со мною. - Теофея сейчас уехала в карете, которую подал ей какой-то незнакомец, - сказал он. - Уговаривать ее ему не пришлось. Я не отпустил бы ее, но ведь вы приказали ни в чем ее не стеснять, - добавил он. Я прервал его жестокую речь возгласом, сдержать который у меня не было сил. - Зачем же вы ее отпустили и зачем так превратно поняли смысл моего распоряжения! - вскричал я. Учитель поспешил добавить, что он все-таки напомнил ей, что я буду весьма удивлен столь поспешным решением и что ей следовало бы по крайней мере разъяснить мне свой поступок. Она отвечала, что ей самой неведомо, что ждет ее в будущем, но, какая бы беда с ней ни приключилась, она почтет себя обязанной известить меня о своей судьбе. Пусть думают что хотят о причинах моего крайнего волнения. Сам не понимаю, чем его объяснить. Но я вскочил, обуреваемый такими чувствами, каких не испытывал еще никогда; изливаясь в горьких сетованиях, я в порыве волнения сказал учителю, что расположение мое к нему или ненависть отныне зависят от усилий, которые он приложит, чтобы напасть на след беглянки. Он отлично знал все, что происходило с тех пор, как девушка поселилась у него; поэтому он сказал, что если в этом приключении нет ничего ему неизвестного, то незнакомец, приехавший за нею, может быть только посланцем либо Кондоиди, либо силяхтара. Такое предположение казалось и мне вполне правдоподобным. Но оно было и крайне огорчительно. Не доискиваясь причин своего безумного волнения, я приказал учителю отправиться к силяхтару, а от него - к Кондоиди. Что касается первого, то я велел учителю только узнать у ворот дворца, кого видели там после девяти часов. Насчет второго я строго-настрого приказал узнать - не иначе как лично у него - не он ли послал карету за своей дочерью? Я ждал возвращения учителя с неописуемым нетерпением. Но поездка его оказалась совершенно бесплодной, и исчезновение Теофеи становилось до того загадочным, что я в порыве ярости заподозрил, не причастен ли к нему он сам. - Если бы я удостоверился в возникших у меня догадках, то приказал бы немедленно подвергнуть вас столь жестоким пыткам, что вырвал бы у вас признание, - сказал я, обратив на него суровый взгляд. Он испугался. Бросившись мне в ноги, он обещал сказать всю правду, при этом уверял, будто все содеянное им он совершил с великой неохотой и совершенно бескорыстно, исключительно лишь из сочувствия. Мне не терпелось узнать истину. Он поведал мне, что накануне, сразу же после того, как я ушел от Теофеи, она вызвала его к себе и, весьма трогательно описав свое положение, попросила помочь ей осуществить решение, принятое ею бесповоротно. Ей невмоготу, сказала она, выносить взгляды людей, коим известны ее позор и ее бедствия; поэтому она решила тайно бежать из Константинополя и направиться в любой из европейских городов, а там она надеется найти приют в какой-нибудь великодушной христианской семье. Она признавала, что очень многим обязана мне, а потому с ее стороны нехорошо бежать, не доверившись благодетелю и не предупредив его о своем намерении. Но так как я человек, которому она обязана больше всего на свете и которого она уважает больше, чем кого-либо, то мое присутствие, мои речи и дружеское к ней отношение особенно остро напоминают ей об ее постыдных приключениях. Словом, не столько довод, сколько ее настойчивость принудила учителя отвезти ее на рассвете в гавань, где она разыскала мессинское судно и решила воспользоваться им, чтобы отправиться в Сицилию. - Где она? - прервал я его еще резче. - Вот что вы мне скажите, вот что надо было сказать прежде всего! - Уверен, что она либо на мессинском корабле, который должен отчалить лишь послезавтра, либо в греческой харчевне при гавани, куда я ее проводил, - ответил он. - Немедленно отправляйтесь туда, - вскричал я, - уговорите ее тотчас же возвратиться вместе с вами. И без нее ко мне не являйтесь, - пригрозил я вдобавок, - считаю излишним предупреждать, что вам грозит, если я не увижу ее до полудня. Ни слова не возразив, он направился к двери. Но я был крайне взволнован, мне чудились бесконечные опасности, в которых я не мог дать себе отчета, и у меня мелькнула мысль: все предпринятое человеком посторонним будет и слишком медлительно, и ненадежно. Я окликнул учителя. Я решил тоже отправиться в гавань; владея турецким языком, я без труда смешаюсь там с толпой, и меня никто не узнает. - Я пойду вместе с вами, - сказал я. - После того как вы столь жестоко меня предали, вы уже не заслуживаете моего доверия. Я хотел выйти пешком, просто одетый и в сопровождении одного лишь камердинера. Я стал переодеваться, а учитель тем временем всячески старался вернуть мое расположение, оправдывался и клялся в своей преданности. Я был уверен, что у него какие-то корыстные виды. Впрочем, я был всецело поглощен предстоящими хлопотами и почти не обращал внимания на его разглагольствования. Несмотря на жгучее желание удержать Теофею в Константинополе, мне все же думалось, что, будь я уверен в ее помыслах и будь убежден, что она в самом деле стремится к целомудренной, уединенной жизни, я не стал бы препятствовать такому намерению, а, наоборот, всячески поощрял бы его. Но, даже веря в ее искренность, трудно было предположить, что ей, в ее возрасте, удастся противостоять всем возможным соблазнам. Даже капитан мессинского судна, как и любой пассажир, казались мне подозрительными. Несомненно, она самой судьбой осуждена вести в дальнейшем образ жизни столь же беспорядочный, какой вела в ранней юности, - тогда зачем же допускать, чтобы кто-то другой лишил меня радостей, которые я рассчитывал вкусить вместе с нею? Таковы еще были пределы, в которые я собирался заключить свои чувства. Я пришел в харчевню, где ее оставил учитель. Она оттуда не выходила. Но нам сказали, что она у себя в комнате с юношей, которого велела окликнуть, когда случайно увидела его в гавани. Я с любопытством стал расспрашивать о подробностях этой встречи. Молодой человек сразу же узнал ее и начал нежно целовать, а она весьма непринужденно отвечала на его ласки. Они заперлись в ее комнате, и более часа никто их не беспокоил. Я подумал, что все мои опасения уже оправдались, и в порыве неодолимой досады чуть было не отправился домой, не повидав Теофею и решив окончательно отказаться от нее. Однако, не сознавая истинной причины своих поступков и объясняя их не глубоким волнением, а просто любопытством, я послал к Теофее учителя и велел сказать, что мне надо с нею переговорить. При имени моем она так смутилась, что долго не могла ответить. Учитель, наконец, возвратился и сообщил мне, что юноша, которого он застал у нее, - младший сын Кондоиди. Я тотчас же вошел к ней. Она хотела броситься мне в ноги; я силою удержал ее, и, значительно успокоившись при виде ее брата, после стольких волнений, свидетельствовавших о том, что чувства мои совсем иные, чем я все еще предполагал, я не стал ее корить, а только выражал радость, что нашел ее. Действительно, словно со вчерашнего дня у меня открылись глаза, я долго любовался ею с наслаждением или, лучше сказать, с ненасытностью, какой еще никогда не испытывал. Весь ее облик, до тех пор лишь умеренно восхищавший меня, теперь трогал меня до такой степени, что в каком-то исступлении я даже подвинул свой стул, чтобы оказаться поближе к ней. Страх утратить ее, казалось, еще усилился, после того как я вновь ее обрел. Мне хотелось, чтобы она уже опять находилась у учителя, а вид нескольких кораблей, среди коих, вероятно, стоит и корабль мессинца, вызывал у меня жгучую тревогу. - Итак, вы покидаете меня, Теофея, - сказал я грустно. - Приняв решение бросить человека, который так вам предан, вы не посчитались с тем, какое это причинит ему горе. Но зачем было покидать меня, не поделившись своими планами? Разве я, по-вашему, злоупотребил оказанным мне доверием? Она потупилась, и я заметил, что по щекам ее сбежало несколько слезинок. Потом, в смущении обратив на меня взор, она стала уверять, что не может упрекнуть себя в неблагодарности; если учитель, сказала она, передал мне, до чего тяжело было ей расставаться со мною, то я должен знать, как она мне за все признательна. Она продолжала оправдываться, приводя те же доводы, какие уже передал мне учитель, а что касается юного Кондоиди, присутствие коего в ее комнате должно было удивить меня, то она призналась, что, когда случайно увидела его в гавани, ей вспомнилась сердечность, с какою он отнесся к ней накануне, и она велела окликнуть его. То, что она узнала от него, могло только побудить ее поторопиться с отъездом. Кондоиди сказал сыновьям, что у него не остается ни малейшего сомнения в том, что она действительно его дочь; но он по-прежнему не только не намерен принять ее в свою семью, но и решительно запрещает сыновьям поддерживать с нею какую-либо связь; он не объяснил им своих дальнейших намерений, но, по-видимому, вынашивает какой-то зловещий план. Юноша был в восторге, что опять встретился с сестрою, к которой он чувствовал все большее расположение, и сам посоветовал ей остерегаться родительского гнева. Узнав, что она решила уехать из Константинополя, он предложил сопутствовать ей в этом путешествии. - Что другое, кроме бегства, могли бы вы посоветовать несчастной и что другое оставалось мне предпринять? - воскликнула Теофея. Я мог бы возразить, что если главная причина ее побега - страх перед разгневанным отцом, то жалобы мои вполне основательны, ибо о родительском гневе она узнала уже после того, как решила уехать. Но желание удержать ее было у меня сильнее всяких рассуждений, и тут даже брату ее я не вполне доверял; поэтому я сказал, что если и допустить, что отъезд ее разумен и необходим, то следует принять некоторые меры предосторожности, без коих ей грозят всевозможные напасти. Еще раз попрекнув ее тем, что она недостаточно полагается на мою готовность служить ей, я просил повременить с отъездом, чтобы я мог подыскать более надежную оказию и избавить ее от путешествия с незнакомым капитаном. Что же касается юного Кондоиди, то я похвалил его за доброе сердце и предложил Теофее взять его ко мне; в моем доме он найдет житейские удобства и заботливое воспитание и ему не придется сожалеть о родительском крове. Не знаю, только ли застенчивость побудила ее безропотно уступить моим просьбам; но она молчала, и я истолковал это как согласие последовать за мною. Я послал за каретой и решил самолично отвезти ее к учителю. Он шепнул ей на ухо несколько слов, которые я не разобрал. Узнав от нее, кто я такой, юноша несказанно обрадовался моим предложениям; зато у меня сложилось еще худшее мнение об отце, раз с ним так охотно расстаются его дети. А одной из причин, почему я пригласил к себе юношу, было желание досконально узнать все, что касается этого семейства. Я решил, что по возвращении к учителю не буду откладывать своего признания и скажу Теофее о том, какие имею на нее виды. Но мне никак не удавалось под благовидным предлогом избавиться от молодого Кондоиди, - он, должно быть, боялся, что я забуду о своем обещании, как только потеряю его из виду; поэтому мне волей-неволей пришлось ограничиться лишь несколькими туманными выражениями, и я ничуть не удивлялся, что она, казалось, не улавливала их смысла. Однако эти речи настолько отличались от того, как я разговаривал с нею прежде, что при ее уме невозможно было не понять, что отношение мое к ней изменилось. Единственное новшество, которое я ввел теперь у учителя, заключалось в том, что я оставил у него своего камердинера под предлогом, что у Теофеи еще нет слуги; на самом же деле я поступил так, чтобы знать о всех ее поступках, пока не подыщу ей невольницу, на которую вполне смогу положиться. Я намеревался обзавестись сразу двумя невольниками, мужчиной и женщиной, и привезти их к ней в тот же вечер. Кондоиди я взял с собою. Я велел ему немедленно снять с себя греческую одежду и переодеться во французское платье почище. От этой перемены от стал еще привлекательнее, так что трудно было бы найти более миловидного юношу. Чертами лица и глазами он был похож на Теофею и отличался прекрасным сложением, оценить которое мешала его прежняя одежда. Однако ему не хватало многого из того, чем люди обязаны хорошему воспитанию, и у меня создавалось крайне неблагоприятное мнение об обычаях и образе мыслей греческой знати. Но мне достаточно было сознания, что он кровный родственник Теофеи, и я решил всячески содействовать развитию его природных качеств. Я распорядился, чтобы челядь моя служила ему так же усердно, как мне самому, и в тот же день нанял для него нескольких учителей, чтобы они развивали заложенные в нем способности. Я поспешил также расспросить его об их семействе. Я знал, что знатный род Кондоиди весьма древнего происхождения, но мне хотелось получить кое-какие сведения, которые могли бы пойти на пользу Теофее. Рассказав мне то, что я уже знал об их благородном происхождении, юноша добавил, что отец считает себя потомком некоего Кондоиди, который был полководцем у последнего греческого императора и незадолго до взятия Константинополя приводил в трепет Магомета II. Он противостоял врагам во главе значительного войска, но турецкая армия расположилась так, что подойти к ней было невозможно, а потому, узнав об отчаянном положении осажденного города, Кондоиди решил пожертвовать жизнью ради спасения Восточной Империи. Набрав сотню самых отважных своих офицеров, он предложил им отправиться глухими тропами, где не могла пройти целая армия; он вышел во главе этого отряда темною ночью и достиг лагеря Магомета, которого он собирался убить в его шатре. И действительно, турки считали себя в такой безопасности с этой стороны, что держали тут весьма слабую охрану. Кондоиди пробрался если не до самого шатра Магомета, то, во всяком случае, до шатров свиты, разбитых вокруг него. Кондоиди не стал расправляться с врагами, которых застиг в глубоком сне, а думал лишь о том, как бы добраться до самого султана, и на первых порах ему сопутствовала удача. Но какая-то турчанка, пробиравшаяся, вероятно, из одной палатки в другую, услышала приглушенные шаги и насторожилась. Она в ужасе побежала обратно и подняла тревогу. Кондоиди, столь же рассудительный, как и смелый, сразу же понял, что затея не удалась; считая, что жизнь его все же нужна императору, хоть ему и не удалось избавить своего повелителя от врага, он обратил все свое мужество и осмотрительность но то, чтобы так или иначе пробиться обратно и спасти своих соучастников и самого себя. Благодаря сумятице, поднявшейся среди турок, ему удалось благополучно бежать, потеряв всего лишь двух воинов. Он спас свою жизнь, однако два дня спустя во время страшной резни все же лишился ее, покрыв себя славою. Его дети, еще совсем маленькие, остались турецкими подданными, а один из них обосновался в Морее, где его потомкам суждено было пережить еще немало испытаний. В конце концов из всего их рода осталось только несколько человек, живших в Константинополе, да православный епископ, - он носил то же имя и служил в одном из городов Армении. Богатство их состояло из двух деревень, приносивших около тысячи экю дохода на наши деньги; деревни эти переходили к старшему в роде в силу привилегии, довольно редкой в Оттоманской империи, и только этим и выделялась их семья среди других. В Константинополь отца и сыновей привлекли иные надежды, и именно этим расчетом и объясняется их жестокосердие в отношении Теофеи. Некий богатый грек, их близкий родственник, умирая, оставил завещание, по которому все его имущество переходило к ним при единственном условии, что Церковь признает их безупречными с точки зрения набожности и независимости от турок - греки особенно щепетильно оберегают эти два начала. А Церковь, т.е. патриарх и епископы, которым предстояло высказаться на этот счет, не могли быть особенно сговорчивы, ибо именно к Церкви должно было перейти наследство в случае отстранения первоначальных наследников. Супруга Кондоиди была похищена при загадочных обстоятельствах, и греческое духовенство не преминуло сослаться на то, что судьба ее, как и ее дочери, неизвестна, а это обстоятельство служит препятствием для утверждения завещания. Вот почему Кондоиди, опознав своего управляющего, не позаботился получить какие-либо сведения о жене и дочери, а только добивался, чтобы похитителя казнили сразу после того, как он признал свою вину и заявил, что обе они умерли. Кондоиди рассчитывал, что, какова бы ни была судьба похищенных, память о них будет навеки погребена вместе с преступником. Ему было известно признание, которое похититель сделал кади, и тем не менее он утверждал, что признание подсудимого - обман; более того - он не находил себе покоя, пока не убедился, что преступника ведут на казнь. Но патриарх тоже не был расположен отказаться от наследства; не довольствуясь утверждением преступника, что похищенная им женщина и ее ребенок умерли, он требовал дополнительных доказательств, которыми Кондоиди рассчитывал было пренебречь. Дочь, привезенная к нему и словно свалившаяся с неба, повергла его в смертельный ужас. Он не только не стремился выяснить, на чем основываются ее притязания и каким образом она оказалась в Константинополе, а, наоборот, боялся узнать что-либо, могущее повредить его расчетам. В конце концов, убедившись в том, что после казни домоправителя ей будет очень трудно доказать самое происхождение, он решил не только ее не признавать, но даже обвинить в самозванстве и требовать, чтобы ее покарали, если она вздумает добиваться признания прав, которые она себе приписывает. - Боюсь, как бы отец не задумал что-нибудь еще ужаснее, - сказал мне юноша. - Последние дни он особенно возбужден, а это случается с ним только в крайних обстоятельствах, и я даже не решаюсь вам сказать, до какого неистовства доводят его иной раз ненависть и гнев. Этот рассказ убедил меня в том, что Теофее будет чрезвычайно трудно добиться признания ее законных прав; но намерения ее родителя мало тревожили меня, и, что бы он ни предпринял с целью повредить ей, я надеялся без особого труда защитить девушку от его козней. Мысль эта даже побудила меня отказаться от прежнего моего намерения не говорить ему, кто я такой, или, по крайней мере, скрывать свое участие в судьбе его дочери. Теперь я, наоборот, попросил юношу повидаться с отцом в тот же день, чтобы сообщить ему, что беру Теофею под свое покровительство, а также и для того, чтобы он знал, сколь благосклонно я отношусь к юноше, которого пригласил к себе. Я распорядился немедленно подыскать двух невольников, соответствующих новым моим намерениям, и, решив в тот же вечер приступить к осуществлению своих планов, как только стемнело, отправился к учителю. Камердинер ждал меня с нетерпением. Он едва удерживался от искушения покинуть пост, на который я его поставил, и разыскать меня, чтобы сообщить о некоторых своих наблюдениях, казавшихся ему весьма важными. По его словам, посланец силяхтара приходил с богатыми подарками, и учитель беседовал с ним весьма долго и весьма таинственно. Камердинеру, не знающему турецкого, легко было притворяться, будто он ничего не замечает; не рассчитывая что-либо понять из их разговора, он ограничился тем, что стал издалека наблюдать за ним. Особенно странным, показалось ему то, что учитель весьма охотно принял подарки силяхтара. То были драгоценные ткани и множество женских украшений. Камердинер старался узнать, как эти дары будут приняты Теофеей; он уверял меня, что, хотя не спускал глаз с двери в ее комнату, а когда она появлялась - с нее самой, он не видел, чтоб эти вещи были отнесены к ней. Я уже так мало считался с учителем, что, не желая слышать никаких объяснений, кроме его собственных, тут же приказал вызвать его, чтобы потребовать отчета в его поведении. Он с первого же слова понял, что разоблачен. Не полагаясь ни на какие ухищрения, он решил признаться, что, с согласия Теофеи, коей поведал о своих нуждах, он взял подарки силяхтара для самого себя. Так поступил он не только с тканями, но и с драгоценностями. - Я человек бедный, - сказал он мне. - Я объяснил Теофее, что подарки, разумеется, - ее собственность, раз они присланы ей без каких-либо условий. Но она считала себя обязанной мне за кое-какие мелкие услуги и поэтому все мне и отдала. После этого признания мне стало понятно, почему он так охотно согласился помочь ей бежать. У меня сразу же пропало доверие к человеку, который способен на такую подлость, и, хотя я не имел права обвинять его в нечестности, я сказал ему, что теперь он уже не может рассчитывать на мое расположение. Вспылив, я совершил неосторожность. Власть, какую я имел над этим человеком, помешала мне сразу же осознать допущенную мною оплошность; впрочем, я уже решил переселить Теофею в другое место и поэтому отныне не нуждался в его услугах. Невольники, которых я привез с собою, были посланы ко мне человеком столь надежным, что я мог вполне положиться на них. Я изложил им свои требования и пообещал, что в награду за преданность и усердие дам им вольные. Женщина была в услужении в нескольких сералях. Как и Теофея, она была гречанкой. Мужчина был египтянин, и хотя я не придавал никакого значения их внешности, обоих трудно было принять за простых невольников. Я представил их Теофее. Она благосклонно приняла их, но спросила: какая же в них надобность, раз она так недолго пробудет в Константинополе? Мы были наедине. Я воспользовался этим, чтобы посвятить ее в свой план. Но хотя я все заранее обдумал и еще льстил себя надеждой, что он будет выслушан благосклонно, все же я, против обыкновения, никак не мог подобрать подходящих слов. При каждом взгляде на Теофею меня охватывали чувства, выразить которые мне было бы куда приятнее, чем напрямик предложить ей вступить со мною в связь. Однако это смутное волнение не могло заставить меня вдруг изменить намерение, которое я принял твердо, и я довольно робко сказал ей, что, будучи крайне озабочен ее благополучием, считаю ее отъезд неосторожностью, которая не сулит ничего хорошего, и поэтому предлагаю ей другой, гораздо более приятный выход из положения, причем могу обещать ей и покой, к которому она, как видно, стремится, и полную защиту от козней Кондоиди. - За городом у меня есть домик, весьма привлекательный как по своему расположению, так и потому, что он окружен садом редкостной красоты, - сказал я. - Я предлагаю вам поселиться в этом доме. Там вы будете свободны и всеми почитаемы. Забудьте всякую мысль о серале, то есть о постоянной неволе и одиночестве. Я буду там с вами так часто, как только позволят мне дела. Я стану привозить туда лишь нескольких друзей - французов, в обществе которых вы познакомитесь с нашими нравами. Если мои ласки, мои заботы и щедрость могут скрасить вашу жизнь, то вы убедитесь, что им нет предела. Словом, вы убедитесь в том, какая разница для женщины владеть в серале сердцем старика или жить с человеком моих лет, единственным желанием коего будет угождать вам и заботиться о вашем счастье. Держа эту речь, я потупился, словно переоценивал власть, какую имею над нею, и словно боялся этой властью злоупотребить. Я был в то время более занят своим чувством, чем планом, который с таким удовольствием разработал, и я нетерпеливо ждал, чтобы она высказала свое мнение не столько насчет покоя и безопасности, которые я сулил ей, сколько о том, каково ее отношение ко мне. Но она медлила с ответом, и одно это уже вызывало во мне тревогу. Наконец, как бы преодолевая сомнения, от которых ей трудно освободиться, она сказала, что, хотя по-прежнему считает для себя необходимым отъезд из Турции, она согласна со мною, что в ожидании подходящего случая ей приятнее будет жить в деревне, чем в городе. Вновь повторив, как она мне признательна, она добавила, что благодеяния мои безграничны и она уже не думает о том, как вознаградить их, ибо, оказывая все эти услуги несчастной, я, конечно, ни на что не рассчитывал, а лишь следовал свойственному мне великодушию. Принимая во внимание чувства, теснившие мне грудь, естественно было бы откровенно объясниться с ней и таким образом облегчить душу, но я так обрадовался ее готовности отправиться за город, что не пытался узнать, поняла ли она мои намерения и надо ли считать ее ответ согласием или отказом; я только торопил ее уехать вместе со мною. Она не стала возражать. Я велел камердинеру поскорее привести экипаж. Был девятый час вечера. Я рассчитывал поужинать с нею в деревне, и чего только ни ожидал я затем от этой благословенной ночи! Но едва принялся я выражать свою радость, как в комнату вошел учитель; вид у него был растерянный; отведя меня в сторону, он сказал, что силяхтар, приехавший в сопровождении только двух рабов, желает видеть Теофею. Сообщая мне об этом, учитель был страшно смущен, а я сразу не сообразил, что вельможа уже стоит за дверью. - Отчего же вы не сказали, что Теофея не может принять его? - воскликнул я. Все так же смущаясь, учитель ответил, что сразу не узнал силяхтара, а принял его за слугу и решил от него отделаться, сказав, что с Теофеей сейчас нахожусь я; но слова эти только укрепили силяхтара в намерении войти в дом, и он даже велел учителю доложить мне о его прибытии. Я понял, что нет возможности избежать этой досадной помехи; я дивился тому, на что любовь может толкать даже человека столь высокого ранга. Но вместо того, чтобы мысль эту обратить на самого себя, ибо ко мне она была применима не меньше, чем к силяхтару, я горевал о том, что надежды мои рушатся. Я не сомневался, что за этим кроется новое предательство учителя; не удостаивая подлеца упреками, я стал просить Теофею, чтобы она не давала никаких обещаний человеку, замыслы коего ей хорошо известны. Тревога, охватившая меня, должна была окончательно убедить Теофею в характере моих собственных намерений. Она ответила, что считает себя обязанной слушаться меня во всем и только поэтому соглашается принять сановника. Я пошел встретить его. Он дружески обнял меня и, мило шутя насчет столь удивительной встречи, заметил, что прекрасная гречанка никак не может пожаловаться на недостаток дружбы и любви. Затем, снова повторив все, что он уже говорил мне о своем увлечении Теофеей, он сказал, что, неизменно веря в данное мною слово, будет очень рад, если я стану свидетелем предложений, которые он собирается ей делать. Признаюсь, что эта речь, так же, как и предстоящая сцена, повергли меня в сильное замешательство. Я хорошо понимал, что теперь я уже совсем другой человек, чем прежде, когда уверял его, будто только из великодушия пекусь о судьбе Теофеи. У меня уже не оставалось никаких сомнений относительно природы моего чувства к ней - поэтому как же мог я поручиться, что останусь невозмутимым свидетелем предложений и любезностей соперника? Однако приходилось безжалостно переломить себя и притом скрывать свои чувства, тем более что я по собственной воле возвел это для себя в незыблемый закон. Теофея была крайне смущена, увидев нас вдвоем. Она еще более смутилась, когда, подойдя к ней, силяхтар откровенно заговорил о своей страсти и стал осыпать ее любезностями, которые у его соотечественников звучат, как заученный урок. Я несколько раз порывался прекратить комедию, которая была для меня еще тягостнее, чем для Теофеи; в конце концов я взялся ответить вместо нее; я сказал, что, желая воспользоваться своей свободой и покинуть Константинополь, Теофея, несомненно, будет сожалеть, что не могла внять столь нежным и столь изящно выраженным чувствам. Однако то, что я говорил в надежде охладить пыл силяхтара или, по крайней мере, умерить его проявления, наоборот, только побудило его поспешить с предложениями, которые он заранее обдумал. Он упрекнул Теофею, сказав, что она задумала уехать лишь с целью причинить ему огорчение; но, все еще надеясь тронуть ее сердце сообщением о том, что он собирается сделать для нее, он заговорил о роскошном доме на Босфоре, который он решил предоставить ей пожизненно, и о капитале, доход с коего должен соответствовать великолепию этого жилища. Там она будет не только совершенно свободна и независима, но станет полновластной хозяйкой всего, чем он располагает. Он предоставит в ее распоряжение тридцать невольников - мужчин и женщин, отдаст ей все свои драгоценности, количеством и совершенством коих она будет изумлена, и предложит ей на выбор все, что только придется ей по вкусу. Он пользуется достаточным благоволением Блистательной Порты, чтобы не опасаться чьей-либо зависти. Будущее, которое он готовит ей, строится на самой крепкой основе. А чтобы у нее не было никаких сомнений в его чистосердечии, он призывает меня в свидетели всех этих обещаний. Такого рода посулы, высказанные с присущей туркам напыщенностью, ошеломили меня до такой степени, что я стал опасаться, как бы они не произвели еще большее впечатление на Теофею. Меня поразило, насколько предложения силяхтара сходны с моими; вместе с тем его обещания были куда блистательнее, и у меня вдруг возникли опасения за успех замысла, который я уже начал так удачно осуществлять; во всяком случае я уже терял надежду получить когда-либо то, в чем будет отказано силяхтару. Но тревога моя еще усилилась, когда Теофея, от которой он требовал ответа, стала благодарить за оказываемые ей милости даже с большим пылом, чем он сам ожидал. Лицо ее сияло радостью, и это придавало ей такое очарование, какого я еще не замечал за все время нашего знакомства. Я всегда видел ее печальной и обеспокоенной. В порыве жестокой ревности я заметил искорки любовного пламени, блиставшие в ее глазах. Когда же она попросила дать ей сутки на размышление, ревность моя дошла до ярости. Сцена закончилась тем, что Теофея, обращаясь к нему одному, попросила его удалиться. Сообразив затем, что ему может показаться непонятным, почему просьба ее не касается также и меня, или что он подумает, будто ей неудобно принимать его в доме, где он встретился со мною, она весьма ловко добавила, что с благодетелем, коему она обязана своей свободой, она может вести себя более непринужденно, чем с человеком, которого она видела всего два-три раза. В заключительной фразе я, пожалуй, мог бы уловить нечто способное умерить или заглушить терзавшее меня горе, но пылкие намерения мои так одурманили меня, что я уже не был в состоянии извлечь из ее слов то лестное для меня и утешительное, что в них содержалось. Я был так потрясен сроком, который она попросила для ответа, был в таком отчаянии, видя радость силяхтара, так задыхался от усилий скрыть свое волнение, что помышлял только о том, как бы поскорее оказаться на улице, где можно будет излить свое горе в стенаниях. Но у меня недостало сил уйти одному, без силяхтара, и тут меня ждала новая мука, ибо, когда мы вышли вместе, мне пришлось более часа выдерживать беседу с ним и видеть, как он ликует и уже хвалится выпавшим на его долю счастьем. Мне не верилось, что благосклонность, с какою выслушала его Теофея, может объясняться случайной удачей; зная его прямодушие, я попросил дать мне некоторые пояснения насчет этого визита. Он сразу же признался, что в тот день отправил Теофее несколько подарков, которые она приняла, хоть и не ответила, - сказал он, - на его письмо; поэтому он уведомил учителя о своем намерении тайно приехать к нему, а надежда на соответствующее вознаграждение побудила этого подлого человека отворить перед ним двери. Правда, учитель поставил вельможу в известность, что я каждый вечер провожу в его доме. - Но, питая к ней известные вам чувства, - продолжал силяхтар, - и зная ваше к ней отношение, я не счел ваше присутствие для меня нежелательным, и, напротив, я в восторге от сознания, что вы были свидетелем того, как неуклонно я выполняю свои обещания. Он снова повторил, что намерен в точности осуществить их и хочет испытать счастие, обычно неведомое мусульманам. Мне не оставалось ничего другого, как отдать должное его благородному поведению. К горечи, которую мне только что суждено было испытать, примешивалась мысль о том, в каких добрых отношениях я находился с ним до сих пор, а вдобавок меня стали одолевать сомнения, правильно ли я поступаю с точки зрения чести; поэтому я решил побороть чувства, которым дал над собою излишнюю власть, и на этом расстался с силяхтаром. Но едва отошел я на несколько шагов, как услышал, что кто-то окликает по имени единственного сопровождающего меня слугу. Оказалось, что это Язир, невольник, которого я приставил к Теофее. Мысли, владевшие мною после разговора с силяхтаром, еще так властвовали надо мною, что я уже собрался было дать ему кое-какие распоряжения, которые, несомненно, показались бы его госпоже чересчур суровыми, но он заговорил, опередив меня. Теофея отправила его мне вдогонку и велела в некотором отдалении дожидаться, пока я не расстанусь с силяхтаром, а потом просить меня вернуться. В сердце моем вспыхнула борьба между справедливой досадой, которая еще пуще разгорелась после только что закончившегося разговора, и влечением, побуждавшим меня сожалеть об утраченных надеждах. Но потом мне подумалось, что трудность предстоящей встречи отпадает, поскольку мое возвращение можно объяснить причиною, не имеющей ничего общего с волнующими меня чувствами. Ведь я забыл у Теофеи свои часы, которые очень любил. Поэтому, не думая о том, что за ними скорее подобало бы послать камердинера, я возвратился вместе с невольником и был рад, что подвернувшийся предлог помогает мне скрыть свою слабость от самого себя. Что скажет мне изменница? Как объяснит неблагодарная свое легкомыслие? Эти сетования срывались с моих уст по пути к ней; я не думал о том, что упреки, которые я ей предъявляю, предполагают наличие известных прав над нею, которых она мне не давала; зато по мере приближения к дому воображение мое все более распалялось. Если бы я заметил у нее хоть малейшие признаки смущения и страха, то несомненно не удержался бы от самых резких упреков. Но, напротив, сам я пришел в крайнее смущение, когда увидел, что она спокойна, весела и явно польщена поклонением, в котором только что убедилась. Она тут же развеяла мои сомнения. - Согласитесь, что у меня не было другой возможности избавиться от назойливости силяхтара, - сказала она. - Но если ваша карета наготове, надо еще до рассвета уехать из города. Мне не хотелось бы, - добавила она, - чтобы вы посвящали учителя в нашу тайну: я начинаю убеждаться, что он обманывает вас. Я был ошеломлен этой нечаянной радостью даже больше, чем недавно - горем, а Теофея стала рассказывать мне, что, когда она призналась учителю в своем намерении уехать, он изъявил полную готовность помочь ей, однако она поняла, что им руководит только корысть. Он попросил у нее позволения оставить себе подношения силяхтара; он ссылался на то, что ей, конечно, будет совершенно безразлично, что подумают о ней люди после ее отъезда. А в тех нескольких словах, которые он шепнул ей в гавани, заключалась только просьба утаить от меня эту сделку. Хотя учитель и постарался заручиться ее согласием и хотя у него еще хватило порядочности, чтобы воздержаться от кражи, она все же убеждена, что он сыграл какую-то роль в появлении силяхтара и в его предложениях. Словом, по множеству причин она согласна принять дом, о котором я говорил ей, и надеется, что я по доброте своей удовлетворю ее просьбу и увезу ее тотчас же. Слова эти до того обрадовали меня, и я был так настроен ни на минуту не откладывать того, чего желал куда больше, чем сама Теофея, что, даже не успев ей ответить, я приказал немедленно вызвать мою карету. Карету уже подавали во время нашего разговора с силяхтаром, но тогда я велел камердинеру отослать ее домой. Утаить от учителя, куда скрылась Теофея, не представляло особой трудности; но, как ни был я счастлив, я все же не мог не думать о силяхтаре, и меня несколько тревожила мысль о том, как он воспримет это событие. Вместе с тем, угрызения совести, порожденные моей щепетильностью, мне легко было унять; поэтому я считал, что совершенно неуязвим для его упреков. Ведь когда я говорил ему о своем отношении к Теофее, я был вполне искренен. Я не ручался тогда за то, что оно не может измениться, я даже не препятствовал ему завоевать благосклонность Теофеи заманчивыми обещаниями, и поэтому у него нет оснований негодовать на меня, если его предложениям она предпочитает мои. Однако она подала ему некоторую надежду, а срок, назначенный ею для ответа, являлся своего рода обязательством, в силу коего она должна была, по крайней мере, снова увидеться с ним и ясно изложить свои виды на будущее. Я боялся поставить ее в затруднительное положение, напомнив об этом. Но она все предусмотрела. Войдя к ней в комнату, после того как отдал необходимые распоряжения, я застал ее с пером в руке. - Я пишу силяхтару, чтобы лишить его всяких надежд, которые он питал, ожидая моего ответа, - сказала она. - Письмо я оставлю у учителя, и он, конечно, будет рад возможности снова услужить вельможе. Она продолжала писать, а я в ответ сказал ей лишь несколько слов, одобряющих ее решение. Я старался сдерживать свою радость, словно из страха, что мне грозит какая-то новая беда. У меня не было ни малейшего желания видеть учителя, но он, по-видимому, искал путей к примирению и поэтому прислал узнать, нельзя ли ему повидаться со мною. - Конечно, можно, - ответила за меня Теофея. Когда учитель появился, она сообщила ему о своем решении уехать из Константинополя и повторила доводы, которые уже привела мне, причем мне пришлось подтвердить их; затем она сказала, что ей хочется перед отъездом поблагодарить силяхтара за все его благодеяния, и подала учителю только что законченное письмо. - Вам тем приятнее будет исполнить это поручение, что вы за него уже вознаграждены, - лукаво заметила она, - а силяхтар, как и я, не станет требовать у вас отчета в подарках, которые были присланы мне. Я не мог удержаться и воспользовался этими словами, чтобы осыпать моего подлого наперсника упреками. Он стал клясться, будто отнюдь не собирался нарушить верность, которую обязан блюсти в отношении меня; он напомнил, как откровенно он признался в своем участии в бегстве Теофеи, едва только заметил, что я огорчен ее исчезновением; он умолял судить по этому, насколько его чувства искренни. Но я хорошо понимал, какую роль играет тут страх перед моим мщением; я наотрез отказался от дальнейших его услуг и только поручил передать силяхтару, что рассчитываю встретиться с ним незамедлительно. И в самом деле, я уже обдумал несколько путей, казавшихся мне безошибочными, чтобы сохранить дружбу вельможи, несмотря на столкновение наших интересов. Но вот послышался грохот колес, и теперь я уже не помышлял ни о чем другом, как только взять Теофею за руку и проводить ее в карету. Я сжал ее руку со страстью, которой не в силах был сдержать, и хотя у меня и мелькнула мысль отправить ее одну в сопровождении камердинера, чтобы учитель не узнал, куда она поехала, я все же не мог отказаться от удовольствия побыть рядом с нею в карете, чувствуя себя властелином ее судьбы и ее особы, поскольку она по доброй воле согласилась на наш отъезд, и властелином ее сердца, ибо зачем же мне было преуменьшать счастье, в которое я верил? И как иначе мог я объяснить ее решение столь доверчиво броситься в мои объятия? Едва оказавшись рядом с нею, я горячо поцеловал ее в губы и с радостью убедился, что она не безразлична к этой ласке. Вырвавшийся у нее вздох поведал о том, что происходит в ее сердце. Всю дорогу я сжимал в своих руках ее ручку, и мне казалось, что ей это так же приятно, как и мне. В каждом слове, с которым я обращался к ней, звучала нежность, но и речи мои, и поведение были сдержанны в силу присущей мне благовоспитанности, а в то же время в них чувствовалась страсть, с небывалой силой разгоревшаяся в моем сердце. Иной раз Теофея защищалась от моих пылких излияний, но делала она это не из презрения ко мне и не из чрезмерной строгости. Она только просила не расточать столь ласковые, столь проникновенные речи перед женщиной, приученной к обычному в сералях тираническому обращению. А когда в ответ на эти слова я с еще большим жаром изливался в своих чувствах, она говорила, что нет ничего удивительного в том, что у меня на родине женщинам уготована на редкость счастливая судьба, если все мужчины относятся к ним с такой любезной снисходительностью. В поместье, которым я владел неподалеку от селения по имени Орю, мы прибыли около полуночи. Хотя я и не распорядился о каких-либо особых приготовлениях, там всегда имелось все необходимое, чтобы достойно принять моих друзей, которых я иногда привозил туда в самое неурочное время. Приехав, я предложил Теофее поужинать. Она ответила, что нуждается скорее в отдыхе, чем в пище. Я все же возразил, что необходимо подкрепиться, хотя бы небольшой, легкой закуской. За столом мы пробыли недолго, и я употребил это время не столько на еду, сколько на удовлетворение своих сокровенных желаний хотя бы путем галантной болтовни и пламенных взглядов. Я указал слугам, в какой именно комнате собираюсь ночевать, и одно из соображений, по которым я так настойчиво советовал Теофее поужинать, состояло в том, что я хотел дать слугам время обставить эту комнату как можно изысканнее. Наконец Теофея вновь повторила, что нуждается в отдыхе, и я истолковал эти слова как стыдливое признание, что ей хочется поскорее остаться со мною наедине. Я даже порадовался тому, что нахожу в прелестной любовнице одновременно и достаточную пылкость чувств, в силу которой ей не терпится дождаться минуты наслаждений, и достаточно сдержанности, чтобы благопристойно скрывать свои желания. Слуги, уже не раз бывшие свидетелями моих любовных свиданий в Орю и получившие к тому же распоряжение приготовить только одну постель, обставили комнату всем, что требовалось для удобства как Теофее, так и мне. Я отвел ее туда, и радости моей, как и любовным излияниям, не было границ. Ее рабыня и мой камердинер, ожидавшие нас в спальне, подошли к нам, чтобы соответственно оказать нам положенные услуги, и я шутя пригрозил Беме (так звали рабыню), что разгневаюсь на нее, если она будет чересчур медлить. До тех пор я ничуть не сомневался, что Теофея уступит всем моим притязаниям, и считал ее столь подготовленной к завершению этой сцены, что вовсе и не помышлял скрывать свои надежды. Я думал, что с женщиной, так откровенно поведавшей мне о своих приключениях в Патрасе и в серале, вовсе нет надобности прибегать к уловкам, которые иной раз помогают в общении со скромной, неопытной девушкой. А если мне будет дозволено, я приведу еще одно соображение от женщины, на которую я приобрел столько прав и которая, к тому же, добровольно отдавалась в мою власть, мне никак не следовало ждать особой сдержанности и благопристойности. Поэтому-то острое, пылкое чувство, которое я питал к ней до тех пор, было в моих глазах не чем иным, как вспышкой сладострастия, в силу которой Теофея стала мне желаннее всякой другой женщины, ибо ее соблазнительная внешность сулила много несказанных утех. Между тем, как только она заметила, что камердинер начинает раздевать меня, она отстранила рабыню, старавшуюся оказать ей ту же услугу, и, не поднимая на меня взора, на несколько мгновений замерла в раздумье и как бы в нерешительности. Сначала я подумал, что меня вводит в заблуждение царящий вокруг сумрак, из-за которого я, находясь на другом конце спальни, плохо различал черты ее лица. Но, видя, что она по-прежнему стоит неподвижно, а Бема не помогает ей, я в тревоге отважился пошутить, что мне, пожалуй, еще долго придется ждать. Смысл этих слов, особенно при данных обстоятельствах, стал ей, по-видимому, вполне ясен, и она окончательно растерялась. Она отошла от зеркала, перед которым все еще стояла, и бессильно опустилась на диван; понурив голову, она оперлась лбом на руку, словно хотела спрятаться от меня. Сначала я подумал, уж не дурно ли ей. Путь мы совершили глубокой ночью. Ужин состоял лишь из фруктов и мороженого. Я подбежал к ней в великом волнении и спросил, не заболела ли она. Она не отвечала. Беспокойство мое росло, я схватил ее руку - ту самую, на которую она опустила голову, - и хотел было привлечь ее к себе. Несколько мгновений Теофея сопротивлялась. Наконец, проведя рукою по глазам, чтобы смахнуть несколько слезинок, следы коих я все же заметил, она попросила меня как милости отослать слуг и дать ей возможность переговорить со мною. Едва только мы остались одни, она, потупившись и понизив голос, смущенно сказала, что не может отказать мне в том, чего я от нее требую, но что она никак не ожидала этого. Прошептав эти четыре слова, она умолкла, словно горе и страх вдруг лишили ее дара речи, и по ее дыханию я понял, что она глубоко взволнована. Удивление, охватившее меня и сразу же достигшее крайнего предела, а может быть, и стыд, с которым я не мог сразу совладать, привели и меня самого в такое же состояние; и поэтому если бы кто-нибудь увидел нас в ту минуту, он был бы изумлен весьма странным зрелищем и подумал бы: не сражены ли мы оба каким-нибудь внезапным недугом? Тем временем я старался выйти из тягостного положения; я хотел вновь завладеть ручкой Теофеи, и в конце концов мне это удалось. - Подождите, - сказал я во время этого нежного поединка, - дайте мне на минуту ручку, выслушайте меня, потом ответьте. Она уступила, по-видимому, скорее из боязни обидеть меня, чем из желания пойти мне навстречу. - Увы, имею ли я право в чем бы то ни было отказать вам? - грустно сказала она. - Есть ли в моем распоряжении что-либо такое, что не принадлежит вам в той же мере, как и мне? Но нет, нет, этого я никак не ожидала! Слезы полились у нее ручьями. Я был крайне смущен, и вместе с тем у меня мелькнуло сомнение в ее искренности. Мне вспомнились слышанные неоднократно рассказы о том, что турчанки считают похвальным долго отказывать в любовных ласках, и я уже готов был пренебречь ее сопротивлением и слезами. Однако простодушие, сквозившее в ее скорби, а также страх, что я не оправдаю высокого мнения, которое сложилось у нее обо мне, - если считать, что оно искренне, - побудили меня тотчас подавить в себе все порывы. - Не бойтесь взглянуть мне в глаза, - сказал я, видя, что она сидит, все так же потупившись, - и знайте, что я меньше, чем кто-либо на свете, склонен огорчать вас и действовать наперекор вашим чувствам. Желания мои - естественное следствие ваших чар, и я подумал, что вы не откажете мне в том, что добровольно дарили сыну патрасского губернатора и паше Шериберу. Но сердце не властно над собою... Она прервала меня горестным стоном, исторгшимся, казалось, из самой глубины уязвленного сердца, и я понял, что слова мои не только не успокоили ее, как я рассчитывал, а, наоборот, лишь усугубили ее скорбь. Ничего не понимая в этом диковинном приключении и не говоря ни слова из страха опять неправильно истолковать ее намерения, я стал просить ее сказать мне без обиняков, что должен я делать, что должен говорить, дабы искупить причиненное ей огорчение; я молил не осуждать меня слишком сурово за то, что она, в сущности, никак не может считать оскорблением. Мне показалось, что тон, каким я произнес эту просьбу, вызвал и у нее опасение, что она обидела меня своими жалобами. Она порывисто схватила мою руку, и в этом пожатии мне почудилась тревога. - О, лучший из людей, - воскликнула она, прибегая к выражению, обычному у турок, - судите справедливее о чувствах вашей несчастной рабыни и верьте, что между нами никогда не произойдет ничего такого, что можно было бы назвать оскорблением! Но вы причинили моему сердцу смертельное горе. Об одном только молю вас, раз вы позволили мне высказаться, - добавила она, - предоставьте мне провести ночь в грустных размышлениях и позвольте поделиться ими с вами поутру. Если мольба вашей рабыни кажется вам чрезмерно дерзкой, по крайней мере, подождите осуждать ее чувства, пока не узнаете их. Она хотела броситься мне в ноги. Я силою удержал ее и, поднявшись с дивана, куда сел, собираясь выслушать ее, я принял столь равнодушный вид, словно никогда и не думал предлагать ей свою любовь. - Не произносите слов, которые отнюдь не соответствуют вашему положению, - сказал я. - Вы не только не рабыня моя, а, наоборот, сами могли бы обрести надо мною власть, которую я охотно предоставил бы вам. Но я не хочу владеть вашим сердцем насильно, даже если бы имел право принудить вас. И эту ночь, и все остальные до конца жизни, если вам так угодно, никто не потревожит вас. Я тут же кликнул невольницу и, спокойно поручив ей оказать Теофее необходимые услуги, удалился с таким же спокойным видом; я велел приготовить мне другую комнату и поспешил лечь в постель. В сердце моем еще бушевали пережитые волнения, и, как ни старался я, мне не удавалось вполне успокоиться; но я все же рассчитывал, что отдых и сон не замедлят принести умиротворение моему сердцу и уму. Однако едва только мысли мои под влиянием тьмы и безмолвия начали проясняться, как все события, прошедшие передо мною за день, стали удивительно живо возникать в моем воображении. Я не забыл ни единого слова, сказанного Теофеей, и теперь, вспоминая их, чувствовал только досаду и замешательство. Я даже без особого труда понял, что легкость, с какою я решил оставить ее в покое, и безразличие, с каким расстался с нею, объяснялись теми же чувствами. Некоторое время я твердо придерживался этого образа мыслей и упрекал себя в слабости. Мне следует краснеть за то, что я столь неосторожно позволял себе увлекаться подобного рода девушкой. И как влечение к ней могло ввергнуть меня в такую тревогу и растерянность? Ведь Турция полна невольниц, от которых я мог бы ждать таких же утех! Не хватало мне только, - добавлял я, высмеивая собственное безрассудство, - не на шутку воспылать страстью к шестнадцатилетней девочке, извлеченной мною из константинопольского сераля, которая поступила в сераль Шерибера, быть может, после того, как побывала во многих других! Думая о том, что она отказала мне в милостях, которые расточала, вероятно, не малому числу турок, я потешался над собственной наивностью, из-за которой столь дорожил объедками старика Шерибера. Но особенно дивился я тому, как Теофея могла в короткий срок так высоко оценить свои прелести, а также тому, что первым мужчиной, к которому она обратилась с предложением купить их, оказался француз, да еще такой опытный в обращении с женщинами, как я. Полагаясь на свойственную мне доброту, о которой окружающие судят по моему лицу и манерам, она решила именно с меня начать дурачить мужчин, - рассуждал я. - И юная кокетка, которую я считал простодушной и наивной, пожалуй, намеревается долго водить меня за нос с помощью всевозможных уловок. Слегка заглушив обиду этими оскорбительными рассуждениями, я стал обдумывать смысл случившегося несколько спокойнее. Я припоминал, как вела себя Теофея со времени нашей первой встречи в серале Шерибера. Она никогда не упускала случая в любых, даже самых незначительных поступках, в любом разговоре подтвердить намерения, которые я ей приписывал. Я не раз удивлялся тому, как охотно пользуется она возможностью высказаться в духе самой строгой морали. Я восторгался глубиной и непогрешимостью ее суждений. Правда, порою она не в меру увлекалась, и восторженность эта порождала некоторые сомнения в ее искренности. Я считал такие речи просто упражнением для ума или следствием избытка новых впечатлений, вызванных рассказами о наших обычаях и нравах, рассказами, которые не могли не воспламенять ее мятущееся воображение. Но зачем быть несправедливым и почему не поверить, что при хороших задатках и незаурядном уме она на самом деле потрясена многими мыслями и воззрениями, ростки коих находит в своем собственном сердце? Ведь она решительно отклонила предложения силяхтара! Ведь она задумала расстаться и со мною, чтобы отправиться в Европу в поисках положения, соответствующего ее взглядам! Если же она впоследствии согласилась принять мое покровительство, так нет ничего удивительного в том, что она прониклась доверием к человеку, который раскрывал перед ней картины добродетельной жизни, уже привлекавшей ее. А в таком случае разве не заслуживает она уважения? И кому же больше уважать ее, как не мне? Ведь я начал служить ей бескорыстно, не отвлекая ее от похвальных намерений легкомысленными, безнравственными предложениями, и теперь мне следовало бы даже гордиться нравственным переворотом, который совершился под моим влиянием. Чем дальше углублялся я в эти раздумья, тем яснее сознавал, что если рассматривать приключение с такой точки зрения, то оно оказывается для меня скорее лестным; а поскольку я всегда стремился придерживаться возвышенных принципов, то мне было довольно легко пожертвовать вожделенными утехами ради того, чтобы превратить Теофею в женщину безупречную как по уму и очарованию, так и по добродетели. Я никогда не старался внушать ей благонравие, думалось мне, значит, склонность к целомудрию, которую я предполагаю в ней, является следствием ее врожденных качеств, пробудившихся под влиянием случайно сказанных мною слов. Чего же можно ожидать, если я всерьез начну развивать ее богатые природные данные? Я охотно рисовал ее себе в том окружении, куда, казалось мне, могу ее ввести. И, заранее представив ее пленительный облик в новой среде, я подумал: тогда она будет наделена всем, чтобы стать прекраснейшей женщиной в мире. Да, Теофея могла бы так же чаровать своим умом и сердцем, как и внешним совершенством. И какой же мужчина, благородный, с безупречным вкусом, не почтет за счастье посвятить ей всю свою жизнь? Я запнулся на этой мысли, словно испугался того, с какой охотой сердце мое готово отдаться ей. Мысль эта настойчиво возвращалась ко мне, пока я, наконец, не впал в забытье; я отнюдь не чувствовал недомогания, которое, думалось мне, будет томить меня до самого утра, а, наоборот, весь остаток ночи провел в упоительном сне. При пробуждении в сознании моем прежде всего возникли образы, нежно запечатлевшиеся в нем, когда я засыпал. Они так все заполонили, что как бы свели на нет мой первоначальный план; у меня не оказалось и следа мечтаний, какие я лелеял несколько дней. Мне не терпелось увидеться с Теофеей; но я жаждал этой встречи в надежде найти ее такою, какою с радостью представлял себе, или, по крайней мере, в том настроении, какое ей приписывал. Желание это было до того сильно, что я боялся ошибиться в своих чаяниях. Едва я узнал, что в спальне ее подняты шторы, как послал узнать, можно ли мне к ней прийти. Рабыня ответила по ее поручению, что она просит немного подождать; она скоро встанет. Но мне хотелось застать ее в постели, с единственной целью спокойствием своим доказать, что ночь совершенно изменила мои планы. Она несколько смутилась, что я вошел так скоро, и в замешательстве просила меня извинить нерасторопность ее невольницы. Я успокоил ее сдержанной речью, заверяя, что ей нечего опасаться с моей стороны. Как же она была, однако, хороша в таком виде, и как легко было ее чарам поколебать все принятые мною решения! - Вы обещали дать мне кое-какие разъяснения, - сказал я серьезно, - и я с нетерпением жду их; но прежде извольте выслушать мои. Какие бы желания ни были мною высказаны вчера, я подчинился вашей воле, и по этому вы можете судить, что я никогда не требую от женщины чего-либо, что она не склонна пожаловать мне добровольно. К такому доказательству моих намерений я сегодня добавлю слова, которые еще раз подтвердят это. А именно: какою бы целью вы ни руководились, соглашаясь приехать сюда со мною, вы неизменно свободны стремиться к ней, так же как сейчас вольны пояснить или не пояснить ее. Тут я умолк, ожидая ответа. Несколько мгновений она смотрела на меня, и я с удивлением заметил, что по щекам ее катятся слезы; когда же в тревоге, забыв о своем намерении, я спросил, чем они вызваны, ответ ее показался мне еще удивительнее. Она сказала, что нет на свете человека более достойного жалости, чем она, и что именно слова, сказанные мною, и причиняют ей то горе, которое она заранее предвидела. Я просил ее высказаться яснее. - Увы, - воскликнула она, - описывая свои чувства, сколь вы несправедливы к моим! После того, что произошло здесь вчера, вы говорите со мною тоном, порожденным все теми же мыслями, и я смертельно скорблю, что, как ни стараюсь раскрыть перед вами глубины своего сердца, мне все же не удается показать вам, что в нем творится. Эта жалоба повергла меня в еще большее недоумение. Я признался ей с откровенностью, о которой свидетельствовали и смысл моих слов и выражение лица, что все относящееся к ней с той самой минуты, когда я впервые увидел ее, всегда было для меня загадкой, а ее последние сетования делают эту загадку еще непостижимее. - Говорите же прямо, - сказал я. - Что вы колеблетесь? Кому могли бы вы открыться с большим доверием? - Именно вопросы ваши, именно необходимость ясно ответить, раз вы этого требуете, и огорчают меня. Неужели вам нужны какие-то объяснения, чтобы понять, что я - несчастнейшая из женщин? Вы, открывший мне глаза на мой позор, удивляетесь, что я противна самой себе и что мне хочется скрыться от взоров окружающих меня людей? Какая же участь ждет меня отныне? Остается ли мне только удовлетворить ваши желания и желания силяхтара, в то время как истины, которые вы открыли мне, строго осуждают их? Переехать ли мне в страны, устои и нравы которых вы хвалили мне, и там, став свидетельницей превозносимых вами добродетелей, вновь почувствовать все тот же упрек в распущенности? Но я все-таки хотела покинуть развратную страну, где мы находимся. Я хотела бежать и от тех, кто загубил мою непорочную юность, и от вас, растолковавшего мне мое падение. Но куда же собиралась я бежать в растерянности, страдая от угрызений совести? Я вполне сознаю, что без покровителя и вожатого любой шаг неизбежно завлек бы меня в новую бездну. Ваши настойчивые уговоры удержали меня. Хотя вас я боялась больше, чем всех людей вместе взятых, ибо вы лучше кого-либо знали всю неизмеримость моих невзгод, хотя каждый взгляд ваш казался мне приговором, я все-таки вместе с вами вернулась в Константинополь. "Ведь больной не должен стыдиться даже самых отвратительных своих язв", - подбадривала я себя. К тому же, осознав, что предпринять путешествие наудачу крайне неосторожно с моей стороны, я, твердо полагаясь на ваши обещания, надеялась, что вы укажете мне самые надежные пути. Между тем теперь вы сами толкаете меня в пропасть, из которой вы же меня извлекли. Я считала вас своим наставником в добродетели, а вы хотите вновь ввергнуть меня в разврат, и я не устояла бы против него, ибо, если бы разврат вообще представлял для меня какую-то привлекательность, то был бы еще опаснее, исходя от вас. Увы, неужели я высказалась недостаточно ясно или вы только делали вид, будто не понимаете? Ограниченность моего ума, беспорядочность мыслей и выражений могли привести к тому, что вы превратно поняли мои чувства; я всеми силами стараюсь объяснить их вам, и если вы их хоть отчасти поймете - не сетуйте на то, какое действие оказали ваши уроки на мое сердце. Если взгляды ваши ныне изменились, то я чувствую, что сама должна придерживаться прежних, и умоляю вас - позвольте мне остаться им верной! Эта речь, из которой я привожу только то, что особенно врезалось мне в память, длилась достаточно долго, чтобы я мог проникнуться ею и подготовить ответ. Я еще был во власти размышлений, занимавших меня всю ночь, и упреки Теофеи не только не обижали меня, ее чувства и намерения не только меня не огорчали, а, наоборот, я был в восторге, что так подтверждаются мои догадки. Поэтому мнение, которое начало складываться у меня о ней, и радость, охватившая меня, только разгорались, пока я ее слушал, и если она хоть немного следила за мною, то не могла не заметить, что каждое слово, слетающее с ее уст, я встречаю с радостью и одобрением. Отвечая ей, я, однако, сдерживался, чтобы не придать окончанию нашей задушевной беседы оттенок какого-то легкомыслия или излишней пылкости. - Любезная Теофея! - воскликнул я в избытке чувств, - вы устыдили меня своими упреками, которых, не скрою, еще вчера я никак не ожидал, но наша встреча зародила во мне некоторое сомнение в моей правоте, и я пришел сюда готовый признать свою вину. Если вы спросите, почему я оказался виноватым, то скажу, что никак не мог предположить то, что сейчас услыхал с таким восторгом и что мне казалось бы невероятным, не будь тому столь убедительных доказательств. Я ставлю себе в упрек, что до сего времени скорее восхищался вами, чем вас уважал. Подумайте только: когда знаешь, что вкус к добродетели весьма редко встречается в странах, наиболее облагодетельствованных небесами, когда сам чувствуешь, как трудно блюсти ее, легко ли поверить, что в самой Турции молодая особа вашего возраста, едва лишь вышедшая из сераля, не только по рассудку, но и по склонности вдруг приобщается к самой возвышенной нравственности? Что я сказал, что сделал, чтобы вдохновить вас на нее? Разве несколько случайных замечаний о европейских обычаях могли зародить в вашем сердце столь благие устремления? Нет, нет, вы обязаны этим лишь себе самой, и ваше воспитание, которое сковывало эти устремления силою привычки, - не что иное, как невзгоды судьбы, за которые вас никак нельзя осуждать. - Я хочу заключить из этого, - продолжал я все так же сдержанно, - что вы были бы в равной мере несправедливы и в том случае, если бы обиделись на меня за намерения по отношению к вам, ибо я никак не мог сразу же догадаться о ваших чувствах, и в том случае, если бы полагали, что кто-то вправе, ссылаясь на прошлое, отказать вам в уважении, которое вы заслужите своими чувствами и соответствующим поведением. Оставьте мысли об отъезде; вы молоды и неопытны в житейских делах, а потому путешествие не сулит вам ничего хорошего. Добродетель, о которой в Европе имеют столь высокие представления, на деле претворяется там не лучше, чем в Турции. Страсти и пороки вы встретите всюду, где живут люди. Но если вы хоть немного доверяете мне, положитесь на мои чувства; теперь они совсем переменились и могут отныне внушать мне лишь пламенное желание совершенствовать ваш духовный мир. Дом мой будет святилищем; следуя моему примеру, слуги станут глубоко чтить вас. Опорой вам будет моя верная дружба, а если высказанные мною мысли вам по душе, вы, быть может, извлечете из моих советов еще кое-какую пользу. Она смотрела на меня так задумчиво, что я тщетно пытался прочесть в ее глазах, удовлетворил ли ее мой ответ. Ее молчание наводило меня на тревожную мысль, что у нее, пожалуй, остались сомнения в моей искренности и что, став однажды свидетельницей моей слабости, она уже не решается положиться на меня. В действительности же все ее опасения относились к ней самой. - Ведь трудно допустить, - сказала она после долгого молчания, - что при ваших взглядах на добродетель вы можете не презирать женщину, зная все ее прошлое. Я сама призналась вам в нем и не раскаиваюсь в этом; я должна была так поступить, ибо вы близко к сердцу приняли мои невзгоды. Но именно эта откровенность и велит мне удалиться от вас, как и от всех, кто имеет основание попрекнуть меня моим позором. Слова эти лишили меня самообладания. Я прервал ее и уже не мог больше сдерживаться. Жалобы мои были, как видно, трогательны, а рассуждения - убедительны, ибо Теофее пришлось признать, что чем больше я ценю добродетель, тем более должен восхищаться чувствами, владеющими ею. Я растолковал ей, что, с точки зрения истинной мудрости, порицания заслуживают лишь сознательные прегрешения, а то, что она называет своими падениями, нельзя считать сознательными проступками, ибо тогда следовало бы предположить, что ей уже было известно то, что в действительности она узнала случайно, из разговора со мною в серале. Наконец, я обещал ей и неизменное уважение, и бескорыстную помощь для завершения дела, столь счастливо начатого мною; я поклялся страшной клятвой, что все стерплю: пусть она не только покинет, но будет ненавидеть и презирать меня, если я нарушу условия, которые ей угодно будет мне поставить. И, дабы рассеять какие-либо сомнения, я тут же наметил точный план, все пункты коего предоставил на ее усмотрение. - Вы будете жить в этом доме и заведете здесь такие порядки, какие сочтете нужными, - сказал я. - Я стану приезжать к вам не иначе как с вашего согласия. Вы будете принимать здесь только людей, которые вам по душе. Я позабочусь, чтобы у вас было все нужное для работы или развлечений. Идя навстречу вашему желанию совершенствовать ум и сердце, я обучу вас родному моему языку; он окажется вам весьма полезен, так как позволит познакомиться со множеством превосходных книг. Вы будете иметь возможность, соответственно вашим вкусам, отказываться от некоторых моих предложений или что-то добавлять к ним, и уверяю вас, все, что может доставить вам удовольствие, будет исполнено. Я не задумывался о том, чем объясняется пыл, с каким я предлагаю все это, и Теофея тоже не задавала себе такого вопроса. Чистосердечия моего показалось ей достаточно, чтобы уступить моим настояниям. Она сказала, что чересчур многим обязана моей щедрости и что, упрямо отвергая мои благодеяния, она стала бы недостойной их, а потому она принимает мои предложения, чрезвычайно приятные для нее, если я буду в точности осуществлять их. Не знаю, как у меня достало сил сдержать порыв, толкавший меня броситься на колени у ее ложа, чтобы благодарить ее за это согласие, как за величайшую милость. - Приступим к делу тотчас же, - сказал я, едва сдерживая свою радость, - и со временем вы признаете, что я достоин вашего доверия. Намерения мои были искренни. Я расстался с нею, не решившись даже поцеловать ее ручку, хоть ручка эта, прелестнейшая в мире, неоднократно влекла меня к себе, когда Теофея сопровождала свои слова жестами. Я собирался немедленно вернуться в Константинополь, чтобы приобрести все, что могло бы скрасить ее уединение, и чтобы дать ей время занять в доме соответствующее положение и установить в нем порядок по своему вкусу. На этот счет я отдал надлежащие указания приставленным к ней немногочисленным слугам. Бема, которую я вызвал, чтобы отдать эти распоряжения в присутствии Теофеи, попросила у меня позволения переговорить со мною наедине, и то, о чем она мне поведала, привело меня в крайнее удивление. Она сказала, что независимость и даже власть, которые я предоставляю ее хозяйке, свидетельствуют о том, что мне не знакомы повадки ее соотечественниц; опыт, приобретенный ею в нескольких сералях, позволяет ей прийти своими советами на помощь чужестранцу; по положению своему она обязана быть мне преданной, а потому она не может скрыть от меня, что от столь юной и красивой наложницы, как Теофея, я должен ожидать всевозможных каверз; словом, мне не стоит полагаться на благонравие девушки, если я предоставлю ей неограниченную власть в доме, вместо того, чтобы поручить руководство ею какой-нибудь преданной невольнице; так поступают все без исключения турецкие вельможи, и если я считаю ее пригодной для подобного рода службы, то она обещает мне такое рвение и бдительность, что я ни в коем случае не раскаюсь в своем доверии к ней. Хотя я и не заметил у этой невольницы особого ума и поэтому не надеялся на какую-либо необыкновенную помощь с ее стороны, а вдобавок был о Теофее такого мнения, что не считал нужным держать при ней неусыпного стража, я все же решил принять к сведению преподанный мне совет, памятуя, что некоторая осторожность никогда не повредит. - Я не руководствуюсь взглядами, существующими в вашей стране, - сказал я Беме, - и заявляю вам к тому же, что не обладаю в отношении Теофеи никакими правами, которые позволяли бы мне что-либо приказывать ей. Но, если вы обещаете хранить тайну, я охотно поручу вам следить за ее поведением. Награда будет соответствовать вашим услугам и в особенности, - добавил я, - вашему благоразумию, ибо я решительно требую, чтобы Теофея ни в коем случае не догадалась о поручении, которое я вам даю. Ответ мой несколько обрадовал Бему. Радость ее, быть может, показалась бы мне подозрительной, если бы лица, уступившие ее мне, так горячо не расхваливали и осторожность ее, и преданность. Впрочем, поручение, которое я давал ей, было столь просто, что отнюдь не требовало из ряда вон выходящих качеств. По пути в город меня больше всего занимала мысль, как быть с силяхтаром, который не мог долго оставаться в неведении о том, что Теофея съехала от учителя, а главное, что я предоставил ей убежище в своем доме. На ее счет я вдруг совсем успокоился, зная, что она все время у меня на глазах; не задумываясь над тем, что сулит мне это в будущем, я полагал, что, каким бы чувством ни полнилось мое сердце, мне легко будет справиться с любыми трудностями. Но мне не представлялось никакой возможности избежать объяснения с силяхтаром, а доводы, заготовленные мною накануне и казавшиеся мне достаточными, чтобы успокоить его, теряли даже в моих глазах убедительность, по мере того как приближался час, когда я должен был изложить их. Довод, представлявшийся мне самым выигрышным, заключался в том, что Теофея боится отца, ибо в случае, если она добровольно примет любовь турка, отец получит неоспоримое право не только исключить ее из своей семьи, но даже требовать ее наказания. В нынешних обстоятельствах мое покровительство послужит ей более надежной зашитой, нежели покровительство турецкого сановника. Между тем, даже оставляя в стороне, что силяхтар мнил себя всемогущим, я не мог, признавшись, что она находится в моем доме, не принимать его там, как только он этого пожелает. А это было совершенно нежелательно как для Теофеи, так и для меня самого. Я вышел из затруднения, решившись действовать совсем иначе; мне пришел в голову план - пожалуй, единственный, который мог удаться со столь великодушным человеком: я направился прямо к нему. Боясь, как бы его жалобы не затруднили мою задачу, я предупредил какие-либо расспросы с его стороны и сразу же сказал, что предложения его отвергнуты только потому, что юная гречанка склонна придерживаться добродетельного образа жизни - такого, о котором в Турции женщины имеют лишь слабое представление. Я даже не скрыл от него, что сам был крайне удивлен подобным решением и поверил Теофее лишь после некоторого испытания; но, обнаружив у столь юной особы чувства, достойные всяческих похвал, я решил всеми силами помогать ей в этом, а хорошо зная его, я не сомневаюсь, что он поступит так же. Всю эту речь я построил весьма осмотрительно и позже пожалел только о последних вырвавшихся у меня словах. Как я и ожидал, силяхтар ответил, что глубоко уважает чувства Теофеи, описанные мною, и что он никогда и не помышлял пренебрегать ими, вступая с нею в те отношения, о каких мечтал. Потом, сославшись на то, что я о нем столь лестного мнения, он стал уверять меня, что любовь его к Теофее растет вместе с уважением к ней и поэтому ему хочется лично сказать ей, как высоко он ее ценит. Я не мог отклонить его предложение изредка сопровождать меня в Орю, и мне пришлось пообещать ему полную свободу, какой пользуются там все мои друзья, с той, однако, оговоркой, что Теофея, в соответствии с данным мною клятвенным обещанием, сама будет решать, кого ей угодно допустить в свою обитель. Хотя я не без оснований упрекал себя в том, что дал силяхтару лазейку, которою он, как видно, воспользуется, я все же был очень рад, что, благодаря своей откровенности, развеял мучившие меня сомнения, и теперь меня уже не страшили его посещения Орю. Если бы я поколебался обещать ему это удовольствие, он мог бы обидеться; до сего времени его прямота, а также высокое мнение о моем чистосердечии предохраняли его от всяких подозрений, а откажи я ему в его просьбе, они у него сразу же зародились бы и не замедлили подорвать нашу дружбу. Покидая его, я думал только о том, как исполнить все обещанное мною Теофее. Зная об ее увлечении живописью, которое пока что ограничивалось изображением цветов, ибо закон запрещает туркам воспроизводить какие-либо живые существа, я стал подыскивать художника, который мог бы преподать ей рисунок и портретную живопись. Я стал выбирать ей также и учителей для занятий предметами, изучаемыми в Европе, и тут мне пришла в голову мысль, которую я долго отвергал; но по воле Провидения, пути коего неисповедимы, эта мысль в конце концов все же восторжествовала. Поскольку я был убежден, что молодой Кондоиди - брат Теофеи, мне казалось вполне естественным воспитывать их вместе, тем более что почти все преподаватели, приглашенные мною, занимались с ними обоими. Такой план предполагал, что и Кондоиди поселится в Орю, а у меня не находилось никаких возражений против этого; я даже радовался, что у Теофеи будет постоянная компания, которая избавит ее от скуки одиночества. Каюсь, я не вполне понимал главную трудность, заключавшуюся в этом замысле, и, пожалуй, именно необходимость преодолеть ее и помешала мне заняться другими, более разумными планами. Я смутно предчувствовал, не решаясь признаться самому себе, что постоянное присутствие юноши помешает мне бывать наедине с Теофеей; но, так как я решил свято придерживаться своих обещаний, стоило только этой мысли возникнуть, как я отвергал ее. Синесий (так звали молодого Кондоиди) с восторгом одобрял все, что я делал для его сестры из уважения и любви к ней. Так же отнесся он и к моему решению посетить их вместе и дать им одинаковое образование. Я в тот же день отправил юношу в Орю и отослал с ним все, что предназначал для развлечения Теофеи. Их отец, узнавший в конце концов, что я взял на себя заботы об его сыне, уже приезжал ко мне, чтобы выразить свою признательность, а теперь явился снова, как только сын сообщил ему, что я в городе. К крайнему своему удивлению, он меня узнал, и смущение его убедило меня в том, что Синесий строго выполнил мой наказ скрыть от отца подоплеку наших отношений. Мне хотелось и позабавиться его недоумением, и воспользоваться первым его впечатлением, чтобы вновь заступиться за Теофею. Однако второе мое желание не осуществилось, ибо упрямый старик решительно заявил, что вера и честь запрещают ему признать своею дочерью девицу, воспитанную в серале. Даже мое предложение принять на себя обязанности отца и устранить тем самым все препятствия, не поколебало его. Такая непреклонность крайне рассердила меня, и я ему сказал, что он может не утруждать себя визитами и что я распоряжусь его не принимать. В Орю я поехал лишь на другой день. Я не скрывал от себя, что мне хочется поскорее увидеть Теофею; решительно отказавшись от прежних видов на нее, я, однако, не собирался подавить в себе бескорыстную склонность, отнюдь не противоречащую представлениям о целомудрии и данным мною обещаниям. Такого рода свобода, предоставленная мною сердцу, устраняла муки, которые я неминуемо терпел бы, если бы стал стеснять его порывы. Я застал Синесия с Теофеей в тот момент, когда они с жаром приступили к первым занятиям; оба они были мне благодарны за то, что я подумал поселить их вместе. Я с удовольствием отмечал спокойствие Теофеи, которое казалось следствием внутреннего удовлетворения и придавало всему ее облику еще большую свежесть. Я осведомился у Бемы, как Теофея воспользовалась данным ей правом распоряжаться в доме. Невольница, хоть и задетая тем, что самой ей такого права не дано, не решилась пожаловаться на госпожу, однако вновь старалась внушить мне опасения на этот счет. Причина ее усердия была так очевидна, что я шутя попросил ее умерить свое рвение. Основываясь на словах людей, которые купили ее для меня, она воображала, что я предоставлю ей неограниченную власть над Теофеей, а такое доверие (она пользовалась им в нескольких сералях) является для невольницы высшим знаком отличия. Я сказал, что турецкие обычаи не обязательны для француза, что у нас свои нравы, и я советую ей познакомиться с ними, чтобы сделать свою жизнь приятнее. Она не осмелилась возразить что-либо, зато, быть может, с этой минуты воспылала ненавистью и к Теофее и ко мне и не преминула воспользоваться случаем, чтобы дать нам почувствовать это. Служебные обязанности оставляли мне больше досуга, чем когда-либо, и я, сославшись на лучшее время года, решил провести несколько недель в деревне. Сначала я боялся, как бы Теофея не стала чересчур последовательно пользоваться данным ей мною правом не встречаться со мною. Но заметив, что, напротив, беседа со мною доставляет ей удовольствие, я проводил с нею целые дни и в этой близости все больше убеждался, какими совершенствами одарила ее природа. Первые уроки нашего языка дал ей я сам. Она делала поразительные успехи. Я говорил ей, что изучение языка принесет прекрасные плоды, которые она оценит, когда сможет заняться чтением, и ей не терпелось дождаться дня, когда она будет понимать, что написано в лежащей перед нею книге. Мне хотелось этого не меньше, чем ей, и я отчасти удовлетворял ее любознательность, заранее набрасывая перед ней образы, которые она в более совершенном и законченном виде найдет у лучших наших сочинителей. Я не упускал из виду ничего, что имело хотя бы отдаленное отношение к моим чувствам. Мне было неизъяснимо сладостно видеть и слышать ее, и я словно пьянел от этих невинных радостей. Я боялся вновь проявить слабость и тем самым погубить доверие, которое она мне вернула; меня уже не мучил тот накал, в силу которого отказ от некоторых наслаждений столь тягостен в моем возрасте, и я сам удивлялся тому, что, не задумываясь, легко отказываюсь от них, хотя прежде не придерживался слишком суровых правил в отношении женщин, особенно в стране, где требования плоти возрастают соответственно с существующей там свободой удовлетворять их. Раздумывая впоследствии над причиной этой перемены, я предположил, что естественные потребности, являющиеся источником желаний, принимают у человека любящего другое направление, отличное от того, единственным двигателем коего служит любовный пыл, присущий юности. Впечатление, производимое на нас красотою, приводит к тому, что действие естества раздваивается. И то, что я называю естественными потребностями, возносится - чтобы отторгнуть все мысли, кажущиеся низменными, - по тем же путям, по каким оно поступало в обычные вместилища, вливается в кровь, вызывает в ней некое брожение или воспламенение, коим и возможно ограничить собственно любовь, а затем возвращается в центр, способствующий плотскому осуществлению желаний, однако возвращается туда лишь в том случае, если это осуществление возможно. Появление силяхтара порою нарушало эту упоительную жизнь. Я подготовил свою воспитанницу к его посещениям: желая приучить ее относиться к мужскому обществу иначе, чем относятся к нему турчанки, которые и не представляют себе, что с мужчинами у них могут быть какие-то иные отношения, помимо любовных, я посоветовал ей принимать силяхтара почтительно, как человека, уважение коего делает ей честь, в то время как его любовь уже не должна ее тревожить. Он подтверждал мнение, которое у меня составилось о нем, ибо вел себя так скромно, что я восхищался им. Мне довольно трудно было постичь природу его чувств - ведь единственный путь, который мог бы дать ему некоторую надежду на их удовлетворение, отныне был для него закрыт как взятыми им на себя обязательствами, так и отказом Теофеи, а потому ему уже не на что было рассчитывать в будущем, настоящее же не могло предоставить ему ничего иного, кроме скромного удовольствия от серьезной беседы, да к тому же еще не столь продолжительной, как ему хотелось бы. Теофея благосклонно принимала его всякий раз, как он приезжал в Орю, однако не принуждала себя скучать с ним, когда он чересчур засиживался. В таких случаях она покидала нас, чтобы вместе с братом опять приняться за учение; мне же в ее отсутствие приходилось выслушивать нежные признания гостя. Теперь у него уже не было ясного плана; он ограничивался тем, что в неопределенных выражениях изливал свои восторги, и я в конце концов понял, что, слыша от меня рассказы об утонченной любви, прелесть которой заключается в сердечных переживаниях, - причем она почти неведома его соотечественникам, - он стал ценить такого рода чувства и решил предаться им. Вместе с тем я удивлялся, что он довольствуется возможностью тешить сердце нежными чувствами и не выказывает ни малейшей горечи и нетерпения от того, что не может добиться взаимности. Несмотря на эти сомнения, я встречался с ним без особого неудовольствия, ибо, сравнивая его удел со своим, считал себя счастливее: ведь втайне я еще питал кое-какие надежды. Однако мое спокойствие было отчасти нарушено открытием, для меня совершенно неожиданным; оно повлекло за собою ряд других событий, принесших мне в дальнейшем немало глубоких огорчений. Я прожил в Орю около полутора месяцев и, изо дня в день наблюдая за окружающими, радовался, что в доме царят мир и довольство. Синесий неотступно находился при Теофее, но и я тоже почти не расставался с нею. Я не замечал в их близости ничего, что шло бы вразрез с моим убеждением, что они родственники или, лучше сказать, - поскольку я был уверен, что они дети одного родителя, - их дружба не внушала мне никаких подозрений. Синесий, к которому я относился нежно, как к родному сыну, и который действительно заслуживал этого своим нравом, однажды пришел поговорить со мною. После двух-трех незначительных фраз он совсем просто заговорил о нежелании его отца признать Теофею; потом, к моему удивлению, - ибо речь его звучала для меня непривычно, - сказал, что, как ему ни приятно думать, что у него такая прелестная сестра, он все же никак не может убедить себя в том, что он - ее брат. Я был поражен столь неожиданным признанием, а потому предоставил ему полную возможность высказаться. - Исповеди негодяя, казненного по приговору кади, - сказал он, - достаточно, чтобы считать отказ отца вполне основательным. Какой был смысл человеку, которому грозила плаха, скрывать, чья дочь Теофея? Не очевидно ли, что, после того как он уверял, что дочь Кондоиди и ее мать умерли, он стал утверждать противное лишь с целью подкупить судью постыдным предложением или добиться отсрочки казни? Трудно допустить, - добавил Синесий, - что столь безупречное существо может быть дочерью этого подлеца; но она не может быть также и дочерью Паниота Кондоиди, и множество обстоятельств, разговоры о коих я слышал в своей семье, не позволяют мне всерьез льстить себя таким предположением. Хотя Синесий и казался вполне искренним, речь, заведенная им по собственному почину и столь противная прежнему его отношению к Теофее, зародила во мне чудовищные подозрения. Я знал, что он достаточно умен, чтобы в случае надобности схитрить; кроме того, мне помнилась поговорка о чистосердечии греков, приведенная однажды силяхтаром. Я сразу же понял, что в сердце Синесия произошла какая-то неведомая мне перемена и что - то ли тут ненависть, то ли любовь, - отношение его к Теофее стало иным. После такого признания я решил, что мне уже не грозит быть одураченным столь юным существом. Наоборот, я собрался незаметно для него проведать о его намерениях, однако сделал вид, будто готов даже охотнее, чем он ожидал, содействовать ему в преодолении трудностей, о которых он мне рассказал. - Я так же не уверен в происхождении Теофеи, как и вы, - сказал я, - и думаю, что, в конечном счете, слово вашей семьи в данном вопросе является решающим. А потому, как только вы сообща решите не признавать ее своей родственницей, ей уже будет зазорно настаивать на своих требованиях. Я заметил, что ответ мой очень обрадовал юношу. Но в то время как он собрался, по-видимому, привести еще какой-то довод, я добавил: - Если вы до такой степени, как вы говорите, убеждены, что она вам не сестра, я не только не хочу, чтобы вы ее называли сестрой, но и не потерплю, чтобы вам приходилось жить возле нее. Сегодня же вечером вы отправитесь в Константинополь. Слова мои ошеломили его; убедиться в этом было даже легче, нежели в его недавней радости. Я не дал ему времени опомниться: - Вы, конечно, понимали, - добавил я, - что именно внимание к ней побудило меня пригласить вас сюда; следовательно, вы должны признать, что я не могу держать вас у себя, после того как этот довод отпал. Поэтому я распоряжусь, чтобы сегодня же вечером вас отвезли к отцу. Я высказал все, что, по моим расчетам, могло помочь мне разобраться в сердце Синесия. Я умолк, делая вид, будто не замечаю растерянности, в которую поверг его, а в довершение всего посоветовал ему должным образом проститься с Теофеей, ибо вряд ли он когда-либо вновь с нею встретится. То краснея, то бледнея, до того расстроившись, что мне даже стало жаль его, Синесий робко стал уверять меня, что сомнения относительно происхождения сестры отнюдь не влияют ни на уважение, ни на нежность, какие он питает к ней; что он считает ее прекраснейшей из девушек и что был несказанно счастлив жить возле нее; что он навсегда останется верен этим чувствам; что он хотел бы всю жизнь доказывать это; что если бы помимо чести, которую я оказываю ему, он имел счастье понравиться ей, то ни за что на свете он не променял бы свое положение. Я прервал его. Я разгадал все, что скрывалось в глубине его сердца; вдобавок пыл, с которым он говорил, не позволял мне заблуждаться насчет его чувств; но у меня зародилось и иного рода подозрение, крайне смутившее меня. "Брат ли он или нет, - рассуждал я, - но если он влюблен в Теофею, если он до сего времени успешно отводил мне глаза, то кто поручится, что Теофея не воспылала к нему тою же страстью и что она не скрывала ее от меня столь же ловко? Как знать - может быть, они по сговору хотят освободиться от тягостных уз, мешающих им отдаться взаимному влечению?" Эта мысль, подтверждаемая многими обстоятельствами, ввергла меня в отчаяние, скрыть которое мне было не менее трудно, чем Синесию скрыть его горе. - Ступайте, - сказал я, - мне хочется побыть одному, а скоро я вас вызову. Он вышел. Как ни был я взволнован, я все же не преминул проверить, не направляется ли он прямо к Теофее, словно можно было сделать какой-то вывод из того, что он торопится сообщить ей о нашем разговоре. Я видел, как он с понурым видом пошел в сад, где, несомненно, собирался предаться скорби по поводу крушения его надежд. Растерянность его была, по-видимому, безгранична, раз она превосходила мою собственную. Прежде всего я распорядился вызвать Бему, ибо был уверен, что ее наблюдения кое-что разъяснят мне. Она никак не могла уразуметь, о чем я ее расспрашиваю, и в конце концов мне стало ясно, что, поскольку она была убеждена, что Синесий - брат Теофеи, она не присматривалась к их отношениям и не заметила их близости. Я решил объясниться с Теофеей и повести разговор так же искусно, как говорил с Синесием. Я был уверен, что он не успел повидаться с ней после того, как мы расстались, и потому я сразу же сказал ей о своем намерении отослать его обратно к родным. Она этому весьма удивилась, но, когда я добавил, что единственная причина моей неприязни к нему кроется в его нежелании считать ее по-прежнему сестрой, она не могла скрыть от меня своего огорчения. - Как обманчивы внешние проявления человеческих чувств! - сказала она. - Никогда еще он не был со мною так почтителен и дружен, как последние дни. Жалоба эта показалась мне столь естественной, а высказанные при этом суждения столь непохожими на притворство, что, вдруг отказавшись от своих подозрений, я тут же перешел к крайней доверчивости. - Я склонен думать, что он влюблен в вас, - сказал я. - Он огорчен, что считается вашим родственником, потому что это не согласуется с его чувствами. Волнуясь, Теофея прервала меня столь пылкими восклицаниями, что мне не потребовалось иных доказательств. - Что вы говорите? - недоумевала она. - Вы думаете, что он питает ко мне какие-то иные чувства, а не братскую дружбу? В какое же вы меня поставили положение? И с трогательным простодушием, подробно поведав обо всем, что произошло между ними, она нарисовала картину, каждая черточка которой приводила меня в содрогание. Прикрываясь именем брата, Синесий добился ее расположения и ласк, которые, по-видимому, возносили его, как любовника, на вершины блаженства. Он ловко внушил ей, что между сестрами и братьями принято дарить друг дружке тысячи доказательств невинной нежности, и на этом основании приучил ее не только к самому непринужденному обращению, но и к тому, что он без конца тешил себя, наслаждаясь ее прелестями. Ее руки, губы, даже грудь стали как бы достоянием влюбленного Синесия. Я одно за другим выслушивал признания Теофеи и насчет прочих опасений меня успокоила именно искренность, с какой она сожалела о свое