вовать чужим невзгодам, и поэтому решился посмеяться над ними, чтобы облегчить свои собственные. В таком настроении я вернулся к Теофее и шутя спросил, что она может сказать о силяхтаре, который считает, будто я любим ею, и изобличает меня в преступлении, от которого я так далек, а именно - в счастье. Мария Резати, привязанность коей к подруге крепла день ото дня, благодаря своим приключениям хорошо знала жизнь; она сразу же поняла природу обуревавших меня чувств. Не расставаясь с Теофеей ни на минуту, она ловко вызывала ее на откровенность, а потому приобрела над нею большое влияние. Она внушала Теофее, что та недооценивает блага, которыми пренебрегает, и что прекрасная женщина может извлекать огромные выгоды из такой пылкой страсти, какая владеет мною. Наконец, внушая ей все большие надежды, она советовала Теофее принять в соображение, что я не женат; что в христианских странах женщина нередко достигает путем брака самого высокого положения: что, поскольку я склонен считать прежние приключения Теофеи ошибками и несправедливостью судьбы, я буду принимать во внимание лишь ее поведение после выхода из сераля и, наконец, что, находясь вдали от родины, буду считаться в этом вопросе лишь с собственным сердцем. Мария Резати неустанно твердила ей одно и то же и даже негодовала, что та выслушивает ее советы чересчур равнодушно. Но ей удавалось добиться от Теофеи лишь самых уклончивых ответов, говоривших о том, что она уже утратила вкус к земным благам и почестям, и Мария в конце концов сказала, что, не считаясь с тем, хочет Теофея этого или нет, она из чистой дружбы к ней переговорит непосредственно со мною, дабы деликатно подсказать мне мысль составить ее благополучие и счастье. Тщетно выставляла Теофея самые убедительные доводы против такой затеи; ее сопротивление Мария Резати принимала за нерешительность и робость. Теофея пришла в великое смятение. Помимо того, что весь этот замысел был ей совершенно чужд, ибо она отнюдь не помышляла о богатстве и знатности, она ужасалась при мысли, что я могу упрекнуть ее в тщеславии и дерзости. Тщетно попытавшись отговорить подругу от осуществления этого плана, Теофея решила сама предупредить меня об этом разговоре, ибо боялась, что лишится моего уважения и привязанности. Долго пыталась она преодолеть свою застенчивость, но последняя все-таки взяла верх, и у Теофеи осталось одно только средство, а именно обратиться к калогеру, настоятелю греческой общины, расположенной в двух милях от Орю. Этот превосходный человек, знакомый Теофеи, охотно взялся исполнить ее поручение. Он откровенно изложил мне дело; с восторгом отозвавшись об этой необыкновенной девушке, он спросил, есть ли, по-моему, большая разница между ее добродетельными опасениями и опасениями скромного калогера, который всячески уклоняется от более высокого духовного сана? Сравнение это вызвало у меня улыбку. Мне чуточку лучше, чем ему, были известны женское тщеславие и коварство, а потому, если бы речь шла не о Теофее, я заподозрил бы здесь хитрость и почел бы эту мнимую скромность за ловкий прием, с помощью которого меня ставят в известность об ее притязаниях. Но в отношении моей любезной воспитанницы это было бы чудовищным оскорблением. - Она не нуждалась в такой предосторожности, - сказал я калогеру, - я и так не сомневаюсь в благородстве ее намерений. Скажите ей, что если бы я следовал своим чувствам, то я не замедлил бы доказать, как высоко ценю ее. Это единственный ответ, какой позволяло мне дать мое положение. Осмелюсь ли признаться, что он был куда сдержаннее моих истинных желаний? В таком же духе я поговорил и с Теофеей, и мне пришлось почти что ходить за нею по пятам, чтобы улучить время для разговора наедине. Я уже не позволял себе одному заходить в ее комнаты. Я больше не предлагал ей погулять в саду. Я стал так бояться ее, что не мог к ней подойти без трепета. И все же счастливейшими минутами жизни были для меня те, которые я проводил возле нее. Я постоянно думал о ней, и иной раз мне становилось стыдно за самого себя, когда во время самых важных занятий я бывал не в силах отстранить беспрестанно осаждавшие меня воспоминания. После того как она познакомила меня с калогером, мне приходилось не раз бывать у него, что не вполне согласовалось с официальным моим положением, но участие Теофеи в этих прогулках несказанно радовало меня. Я не забывал, однако, обстоятельств, при которых мы с нею впервые посетили калогера. Он был, собственно говоря, всего лишь простой церковнослужитель, почтенный как в силу своего возраста, так и вследствие того уважения, с каким относились к нему все греки. Благосостояние его приумножилось благодаря бережливости, а подношения, которые он постоянно получал от членов общины, позволяли ему жить спокойно и беззаботно. Он дожил до семидесяти лет, не позаботясь о своем образовании, что не помешало ему обзавестись библиотекой, которую он считал лучшим украшением своего жилища. Туда-то он меня и пригласил, обо греки самого высокого мнения об образованности французов. Но я крайне удивился, когда, вопреки ожиданиям, он, вместо того чтобы показать свои книжные богатства, прежде всего обратил наше внимание на старинный стул, стоявший в углу. - Как вы думаете, сколько лет простоял здесь этот стул? - спросил он. - Тридцать пять. Ибо я в своей должности тридцать пять лет, и я заметил, что стулом этим еще никогда никто не пользовался. Казалось, никто не касался и покрывавшей его пыли. Но, бросив взгляд на полки с книгами, я заметил, что такая же пыль лежит и на них. Тут у меня зародилась забавная мысль сравнить слой пыли на книгах и на стуле; он был приблизительно одинаковый, и я предложил калогеру поспорить, что к книгам все это время никто не прикасался так же, как и к стулу. Он не сразу уразумел мою мысль, хотя и внимательно следил за моими наблюдениями; в конце концов, в восторге от моей проницательности, он решил, что обладаю редкостным даром выяснять истину. Он был женат трижды, хотя каноны греческой Церкви и запрещают духовенству вступать в брак вторично. Довод, который он привел, чтобы исхлопотать эту льготу, заключался в том, что от первых двух жен у него не было потомства, а поскольку одна из целей брака - продолжение рода, ему приходится, чтобы выполнить свое естественное предназначение, брать новую жену, как только он лишится предыдущей. Греческий собор согласился с этими странными доводами, а калогер, у которого и от третьей супруги не было ребенка, сокрушался, что прежде не знал в своей непригодности для брачной жизни или же неудовлетворительно исполнял свои обязанности. Таковы грубые понятия пастырей довольно многочисленной Церкви, - хотя число ее приверженцев все же гораздо ничтожнее, чем они воображают. Я замечал у них немало отклонений от основополагающих начал, поэтому их объединяет только то, что они зовутся христианами и легко прощают друг другу свои заблуждения. Между тем Мария Резати не забыла обещания, данного ею Теофее; я был поставлен о нем в известность, и это позволило мне с любопытством наблюдать за ловкими приемами, которые применяет женщина ради достижения намеченной цели. Но мне в конце концов надоели уловки, подоплека которых мне была ясна, и я воспользовался затеей Марии Резати, чтобы через нее передать Теофее то, чего не решался сказать ей сам; я просил ее не сомневаться, что сердце мое останется ей верным навеки. Это обещание я свято выполнил. Разум еще подсказывал мне, что этим я и должен ограничиться. Но я не знал тогда всего, что мне готовит мое слабоволие. Месяца через полтора после отъезда сицилийского рыцаря Мария Резати получила от него письмо, в котором он сообщал, что дружеское его расположение к Синесию Кондоиди помогло ему преодолеть множество препятствий и что юный грек, которому уже нечего опасаться отцовского гнева, с тех пор, как он вышел на свободу и получил возможность оградить себя, по-прежнему предлагает им приют в одном из поместий, которое он получил по наследству от матери. Рыцарь добавлял, что рассчитывает на нее, чтобы уговорить Теофею обосноваться вместе с ними, и что если Мария Резати еще не получила согласия Теофеи, то Синесий намерен приехать в Константинополь, чтобы лично убедить ее принять его предложения. Казалось, согласие Теофеи не вызывало у них сомнения, и из этого я с удовлетворением заключил, что у них благоприятное представление о моих отношениях с Теофеей, раз они предполагают, что я безразлично отнесусь к ее отъезду. Однако они в письме благоразумно умалчивали о некоторых своих намерениях. Предполагая, что со стороны Теофеи и с моей могут возникнуть какие-либо препятствия, они решили пустить в ход всю свою ловкость, всю свою отвагу, чтобы вырвать ее из моих рук. Сделанная ими попытка, несомненно, подзадоривала их на новые затеи. В Акаде они жили спокойно исключительно лишь по милости губернатора, закрывшего глаза на дерзкую выходку, за которую он был вправе наказать их. Синесии, по распоряжению отца, был заключен в старинной башне, составлявшей лучшую часть их замка; он не знал, на какой срок заточен, и не видел никакой возможности освободиться собственными силами. Сторожило его несколько слуг, которых нетрудно было бы подкупить, будь рыцарь побогаче; но он уехал, взяв с собою небольшую сумму, которую я дал ему на дорогу, и для освобождения своего друга он мог рассчитывать только лишь на ловкость и силу. Он плохо владел и греческим и турецким, а это являлось лишним препятствием, и я так и не понял, каким образом ему удалось его преодолеть. Вероятно, он действовал бы не так отважно, знай он всю трудность затеянного; ведь большинство смельчаков достигает цели главным образом потому, что не осознает опасности. Он приехал в Акад один. Поселился он вблизи замка Кондоиди, расположенного неподалеку от города. Несколько дней ушло на выяснение, где именно томится Синесий, и на изучение местности. Уже не говоря о том, что нельзя было взломать ворота, даже подойти к ним было трудно. Но посредством железного бруска, который рыцарь накалял на жаровне, ему удалось за ночь выжечь выступающий конец толстой перекладины, соединявшей стены башни; то ли он действовал, руководствуясь определенными знаниями, то ли наугад, но оказалось, что он трудится как раз в том месте, где находится комната Синесия. Когда отверстие было проделано, не стоило большого труда разобрать камни, прилегающие к балке, и пройти сквозь всю толщину стены. Главная забота рыцаря заключалась в том, чтобы его друг услышал его, ибо за одну ночь нельзя было расчистить проход, а днем он выдал бы себя, если бы разрушения были чересчур велики. Но Синесий узнал его, а рыцарь сказал другу, с какою целью он приехал и как он до этого хлопотал об его освобождении. Они условились встречаться каждую ночь, а Синесий должен был рассказывать служившей ему челяди все, что он узнавал из бесед с другом, и внушать ей, будто он на дружеской ноге с духом, который сообщает ему обо всем, что происходит в государстве. И действительно, эти дикие бредни вскоре распространились не только в Акаде, но и в соседних городах, и некоторое время друзья от души радовались людскому легковерию. Они вполне основательно предположили, что такая из ряда вон выходящая новость привлечет к истории Синесия особое внимание, а благосклонность турок, отличающихся крайним суеверием, будет содействовать его освобождению. Но, хотя и сам акадский губернатор изумлялся этим чудесам, он тем не менее склонен был считаться с отцовской властью и не хотел освобождать сына наперекор воле родителя. Поэтому рыцарь, не преуспев в своих замыслах, прибег к насилию. Он ухитрился передать Синесию шпагу и, сговорившись во время своего пребывания в окрестностях замка с несколькими слугами, выбрал час, когда они посещали узника, и так решительно ворвался вслед за ними в каземат Синесия, что челядь Кондоиди, сбежавшаяся на крик, не в силах была задержать юношей. Выйдя на волю, они неосмотрительно сами стали рассказывать о своем приключении, упустив из виду, что их могут подвергнуть двойному наказанию - и за то, что они придали осведомленности Синесия религиозный оттенок, и за то, что прибегли к оружию, - это две провинности, которые турки не склонны прощать. Однако акадский губернатор, узнав, за что попал в заключение молодой грек, счел наказание чересчур суровым и решил не придавать значения проделке, вдохновленной дружбою. Письмо рыцаря к Марии Резати было написано сразу же после одержанной им победы. Он сообщал также, что намерен вместе с Синесием отправиться в Рагузу, а дальнейшие шаги они предпримут по возвращении и надеются, что к тому времени будет получен ответ Теофеи. Письмо было составлено в таких сдержанных выражениях, что Мария не побоялась показать его нам. Эта откровенность убедила меня в том, что не следует подозревать ее в каких-либо дурных намерениях. Она уже давно открылась во всем Теофее, да и сама понимала ее намерения еще с той минуты, когда возник их замысел; она знала, что Теофее по душе только христианские страны, а, получив весть о заключении Синесия, она как бы отказалась от собственных своих чаяний. Однако теперь Мария видела, что перед нею открываются такие пути, которые прежде на считала недоступными; притом она полагала, судя по моему поведению, которое она наблюдала изо дня в день, что я предоставляю Теофее полную свободу, а потому она вовсе не думала, что огорчит меня, показав письмо рыцаря. Тем временем невольное волнение вдруг взяло верх над присущей мне сдержанностью, и слова Марии вызвали у меня негодование, которое не следовало бы обнаруживать перед женщиной. Я назвал намерение поселиться где-то всем вместе развратной затеей, которая вполне под стать ее побегу из отчего дома, но совершенно неприлична для такой рассудительной девушки, как Теофея. Я даже назвал этот план, созревший под моим кровом, изменой и неблагодарностью. - Я простил эту выдумку Синесию, - добавил я, - потому что она показалась мне столь же вздорной, как и те похождения, за кои вполне справедливо его покарал отец; кроме того, я не хотел усугублять упреками несчастье, которое он навлек на себя в моем доме. Но я не в силах простить этот план женщине, от которой вправе был ждать некоторой признательности и преданности. Упреки эти были чрезмерно жестоки, зато и последствия их оказались ужасными. Слова мои вызвали у Марии Резати такую ненависть ко мне, которая никак не соответствовала услугам, оказанным ей мною. Знаю, что попрекнуть человека благодеянием значит обидеть его. Однако в выражениях моих не было ничего особенно оскорбительного; беру на себя смелость добавить, что чрезмерная щепетильность никак не шла к женщине, которая побывала в серале, покинула родину с неким мальтийским рыцарем и которую, по совести говоря, мне не следовало бы так долго терпеть в своем доме ни в Константинополе, ни в деревне. Теофея, не задумываясь, ответила ей так, что волнение мое сразу улеглось. - Обосноваться в чужой стране, как рассчитывает рыцарь, до того трудно, что я удивляюсь, как можно не шутя делать такие предложения, - ответила она. - Не говоря уже о том, что легкомыслие обоих юношей не сулит ничего надежного, господин Кондоиди, несомненно, постарается разрушить план, разработанный без его согласия. А что касается ее, которой оказывают честь таким предложением, то она не понимает, в качестве кого она поедет; ей также чужды планы, предлагаемые ей, по-видимому, Синесием, как безразличен и тот, в осуществлении коего ей столь упорно отказывает отец. Слова эти успокоили меня. Однако я по-прежнему боялся, как бы советы Марии Резати не произвели в мое отсутствие большего впечатления на Теофею, и поэтому я решил помочь Марии и отправить ее к возлюбленному. Мне сказали, что через несколько дней отчаливает корабль, идущий в Лепанто. Я попросил капитана позаботиться о даме, едущей по своим делам в Морею, и приставил к ней слугу, который должен был ее сопровождать. Простились мы сухо, и мне стало ясно, что в дальнейшем я уже не могу рассчитывать на ее дружбу. Теофея значительно охладела к ней после нескольких неделикатных ее поступков, а потому тоже расставалась с нею без особого сожаления. Однако оба мы никак не ожидали с ее стороны проявления безудержной ненависти. После отъезда Марии Резати я наслаждался покоем, от которого давно отвык; в отношении Теофеи я придерживался поведения, которому решил следовать всю жизнь, и теперь мысль, что ничто не мешает мне находиться возле нее, заменяла мне радости любви, на которые я уже не рассчитывал. Силяхтар, по-видимому, отказался от всех своих притязаний. Но мне это стоило его дружбы, ибо он со времени моей болезни ни разу не приезжал в Орю, а когда мне доводилось встречаться с ним в Константинополе, я не замечал у него и тени той любезности, привязанности и теплоты, с которыми он раньше относился ко мне. Я тем не менее вел себя с ним по-прежнему. Он держался со мною холодно несколько недель, но в конце концов, его, по-видимому, задело, что я не обращаю на это никакого внимания; мне передали, что он очень резко жалуется на мое поведение. Тогда я решил с ним объясниться. Поначалу разговор шел с такой горячностью, что я боялся, как бы он не повлек за собою нежелательных последствий. Я был оскорблен его отзывами обо мне в разговоре, содержание коего мне передали, и сомневался, согласуются ли мои сдержанность и терпение с честью. Он, однако, отрицал то, что мне передали. Он даже обещал заставить лицо, которое оказало ему эту дурную услугу, публично отречься от своих слов. Но в отношении Теофеи он по-прежнему был непримирим и так же горько, как в Орю, упрекнул меня в том, будто его любовь я принес в жертву своему собственному чувству. Итак, что касается моих жалоб, я получил полное удовлетворение. Поэтому, питая к нему неизменное расположение, я старался возродить в нем прежнюю веру в мою искренность. Вновь признавшись в своей любви к Теофее, я стал убеждать его в выспренних выражениях, которые производят на турок особенно сильное впечатление, что я не только не счастливее его, но даже не стремлюсь к этому. Он ответил мне не задумываясь - так скоро, словно заготовил свои слова заранее. - Как бы то ни было, вы ведь желаете ей счастья? - спросил он, пристально глядя на меня. - Конечно, - отвечал я не колеблясь. - Так вот, если она осталась такою же, какою вы получили ее из моих рук по выходе ее из сераля Шерибера, я готов жениться на ней. Я знаком с ее отцом, - продолжал он, - он обещал, что при таком условии признает ее своей дочерью; я уговорил его, посулив ему некоторые выгоды, - и слово свое я сдержу. Но в эту минуту, когда я уже совсем собрался завершить замысел, давшийся мне с великим трудом, меня стали мучить жестокие сомнения, которые я не в силах был преодолеть. Вы приучили меня к чрезвычайной тонкости чувств. Беседы с вами, ваши взгляды превратили меня во француза. Я не мог решиться принудить к браку женщину, сердце которой, по моим предположениям, принадлежит другому. Как я страдал! Но если вы честью ручаетесь за то, что сейчас сказали, надежды мои возрождаются. Обычаи наши вам известны. Теофея станем моей женой и будет пользоваться всеми правами и всеми почестями, какие ей положены. Более страшной неожиданности для меня не могло быть. Честь, которою я поручился, несчастная неизбывная страсть моя, тысячи жестоких мыслей, сразу же слетевшихся, чтобы терзать мой ум и сердце, - все это в один миг погрузило меня в такое горе, какого не испытывал я всю жизнь. Силяхтар заметил мое смятение. - Ах, - вскричал он, - ваш вид подтверждает мои самые горькие подозрения. Это значило, что он сомневается в моей искренности. - Нет, - ответил я, - не обижайте меня недоверием. Но я знаю ваши законы и обычаи и поэтому должен поставить вас в известность или напомнить, что Теофея - христианка. Как мог об этом забыть ее отец? Признаю, воспитывалась она соответственно вашим верованиям и с тех пор, как она живет у меня, я не любопытствовал узнать ее отношение к религии; но она знакома с одним монахом, который часто бывает у нее, и, хотя я не замечал, чтобы она совершала какие-либо обряды, как наши, так и местные, думаю, что она склоняется к христианству по зову крови или, по крайней мере, в силу того, что слышала много рассказов о своей родине. Силяхтар, пораженный этим рассуждением, ответил, что и сам Кондоиди считает ее мусульманкой. Он стал приводить другие обнадеживающие его доводы, между прочим, тот, что, какую бы веру Теофея ни исповедовала, она вряд ли проявит больше упорства, чем другие женщины, которых не надо особенно уговаривать принять веру их хозяина или супруга. Во время этих рассуждений я успел прийти в себя, и, поняв, что возражения должны исходить не от меня, я сказал, что бесполезно обсуждать какие-либо трудности, когда он может все выяснить при первом же своем посещении Теофеи. Отвечая так, я имел в виду двоякую целы во-первых, чтобы он не поручал мне передать Теофее его предложения, во-вторых, чтобы поскорее положить конец новой муке, которая была бы мне еще тягостнее, если бы затянулась и породила во мне новые сомнения. Конечно, мне еще никогда не приходило в голову, что меня с Теофеей могут связывать какие-либо иные узы, кроме любовных; а если допустить, что она соблазнится честью стать одной из первых дам Оттоманской империи, то я был бы готов принести свои чувства в жертву ее благополучию. Я с завистью взирал бы на счастье силяхтара, но не нарушил бы его, как бы ни было мне тяжело, и даже сам способствовал бы возвышению женщины, единственной моей любви. Тем временем, расставшись с силяхтаром, который обещал вечером приехать ко мне в Орю, сам я поспешил туда. Не прибегая к околичностям, я принялся постепенно выяснять, какое впечатление произведут на Теофею мои слова. Сердце мое жаждало немедленного умиротворения. - Сейчас вы узнаете мои истинные чувства, - сказал я. - Силяхтар собирается на вас жениться. Я же, отнюдь не противясь его намерению, радуюсь всему, что может обеспечить ваше благосостояние и счастье. Она выслушала эти слова так безразлично, что я сразу же догадался, каков будет ответ. - Сообщая о предложениях, отказываясь от которых я, несомненно, нанесу силяхтару тяжкое оскорбление, вы не только не содействуете моему счастью, а, наоборот, готовите мне новые невзгоды, - возразила она. - От вас ли мне было ждать столь отвратительного предложения? То ли у вас нет ко мне того дружеского расположения, на которое я рассчитывала, то ли я невразумительно разъяснила вам свои чувства? Я был в восторге от этих ласковых упреков; я жадно ловил ее лестные для меня слова, а потому продолжал говорить о намерениях силяхтара, лишь бы еще и еще раз услышать то, от чего сердце мое полнилось восторгом и радостью. - Но подумайте, ведь силяхтар - один из первых вельмож империи, - говорил я, - богатства его неисчислимы; предложение, которое вы выслушиваете равнодушно, было бы охотно принято любою женщиною в мире, и именно людям его ранга постоянно отдают сестер и дочерей султана; подумайте, наконец, что это человек, любящий вас уже давно, страсть его сочетается с глубоким уважением, и он собирается обращаться с вами совсем иначе, чем обычно поступают с женщинами турки. Она прервала меня. - Я ни о чем не думаю, - возразила она, - ибо мне безразлично все, кроме надежды спокойно жить под покровительством, которым вы удостаиваете меня, и другого счастья я не ищу. Я столько раз обещал ей хранить молчание, что не мог дать волю своей радости и выражать ее открыто; но то, что тайно творилось в глубине моего сердца, превосходило все, что говорил я до сих пор о своих чувствах. Силяхтар не преминул вечером приехать в Орю. Он, волнуясь, осведомился, сообщил ли я Теофее о его намерении. Я не мог скрыть, что пытался дать ей некоторые разъяснения, которые, однако, не были восприняты ею столь благосклонно, как он, по-видимому, рассчитывает. - Но, может быть, вы будете счастливее, - добавил я. - Вы, вероятно, не замедлите объясниться с нею самолично. Я давал этот совет не без злорадства. Мне не терпелось не только стать свидетелем отказа, лишающего его всякой надежды, и, следовательно, конца его несносных притязаний, не терпелось мне и насладиться своей победой и видом посрамленного соперника. Это единственная радость, которую я еще мог извлечь из своей страсти, и никогда еще я не предавался ей с таким упоением. Я проводил силяхтара в комнаты Теофеи. Он объявил ей о причине своего посещения. У нее было время обдумать ответ, и она постаралась устранить из него все, что могло бы обидеть силяхтара; но отказ ее показался мне таким бесповоротным и причины, выставленные ею, были так убедительны, что он, по-моему, сразу же оценил их так же, как и я. Поэтому ей не было надобности повторять их. Он встал, не возразив ни слова, и, выходя вместе со мною с видом не столько огорченным, сколько разгневанным, воскликнул несколько раз. - Могли ли вы предположить что-либо подобное? Неужели мне следовало ожидать этого? Он отказался переночевать в Орю, а собравшись в город, добавил, обнимая меня: - Останемся друзьями; я готов был совершить безумство; но согласитесь, что безумство, коего вы сейчас были свидетелем, намного превосходит мое. Сев в карету, он все еще негодовал; я видел, как он, отъезжая, воздел вверх руки, потом сжал их, и в этом жесте, думается мне, сказывался не только стыд, но и скорбь и удивление. Несмотря на чувства, в коих я признался выше, он был мне еще достаточно дорог, и я искренне его пожалел; по крайней мере, я хотел бы, чтобы это волнующее приключение исцелило его. Но не его следовало мне жалеть, если бы я знал, какие новые потрясения меня ожидают и какое горе и унижение последуют для меня за его изгнанием. Едва только он уехал, я отправился к Теофее; она была так рада его отъезду, о котором тотчас же узнала, и ее природный веселый, живой нрав сказывался в таких милых рассуждениях о богатстве, от которого она отказалась, что я, прослушав ее несколько минут в полном недоумении, просил разъяснить, чего же она добивается своими поступками и речами, неизменно приводящими меня в восторг. - Человек ставит себе определенную цель, и чем необыкновеннее пути, которые он избирает, чтобы достигнуть ее, тем, должно быть, она благороднее и возвышеннее, - сказал я мечтательно под влиянием охвативших меня чувств. - Я убежден, что цель у вас самая высокая, хоть и не в силах постичь ее. Вы доверяете мне, - добавил я, - так почему же вы до сих пор скрываете свои планы и почему не делитесь ими со мною во имя дружбы, если я не смею надеяться на это по другим причинам? Я говорил серьезным тоном, давая понять, что не простое любопытство заставляет меня задавать ей этот вопрос. Хотя я свято исполнял все свои обещания, она была слишком проницательна, чтобы не замечать, что сердце мое все же не знает покоя. Между тем, не меняя веселого, непринужденного тона, каким она говорила после ухода силяхтара, она стала уверять меня, что нет у нее никакой иной цели, кроме той, о которой она говорила мне тысячу раз, и что она удивляется, что я забыл о ней. - Ваше расположение и ваше великодушное покровительство сразу же возместили все горести, причиненные мне судьбой; но ни сожалениям моим, ни стараниям, ни усилиям, которые я буду прилагать всю жизнь, вовек не искупить моего недостойного поведения. Я безразлична ко всему, что не может способствовать мне стать более добродетельной, ибо теперь я не ведаю иного блага, кроме добронравия, а между тем я день ото дня все более убеждаюсь, что это единственное сокровище, которого мне недостает. Ответы такого рода могли бы внушить мне опасения, не извратили ли книги и размышления ее ум, но я наблюдал восхитительную ровность в ее характере, неизменную уверенность во всех ее желаниях и все то же очарование в ее речах и обращении. Здесь мне, пожалуй, следовало бы стыдиться своей слабости, если бы я не подготовил читателя к снисходительности, описав прекрасный источник моих заблуждений. Задумываясь над этими удивительными обстоятельствами, я сознавал, что более, чем когда-либо, проникаюсь теми чувствами, которые я несколько месяцев держал в узде в силу данных мною обетов. Предложение такого человека, как силяхтар, и отказ, свидетелем коего я стал, настолько преобразили Теофею в моих глазах, что она казалась мне облеченной всеми почетными званиями, отвергнутыми ею. То была уже не рабыня, выкупленная мною, не отщепенка, которая никак не добьется, чтобы ее признал собственный отец, не несчастная девушка, обреченная на разврат, царящий в сералях; нет, я видел в ней теперь, не говоря о всех ее достоинствах, уже давно восхищавших меня, еще и существо, облагороженное тем именно величием, которым она пренебрегла, и достойное даже более высокого положения, чем могла вообще приуготовить ей судьба. От этих рассуждений, углублявшихся с каждым днем, я легко пришел к мысли жениться на ней; и я сам удивлялся, что, после того как я почти два года даже не решался подумать о женитьбе, я вдруг вполне сроднился с этой мыслью и стал размышлять только о том, как осуществить ее. Мне не приходилось преодолевать возражений ни со стороны рассудка, поскольку решение мое казалось мне разумным, ни со стороны моей семьи, которая не имела прав препятствовать мне и к тому же, ввиду моей отдаленности от родины, могла узнать об этом лишь много позже. Впрочем, подчиняясь сердечному влечению, я не забывал и требований благопристойности и с целью избежать как и излишних расходов, так и большого шума, я уже решил ограничить празднество стенами моего дома. Мысль об осуществлении самых сокровенных моих желаний погружала меня в блаженство, но мне хотелось бы, чтобы Теофея ответила на мою любовь по иным побуждениям, а не в благодарность за будущее, которое я собираюсь ей предложить, и я несколько сожалел, что могу заслужить чуточку ее нежности, лишь пойдя по этому пути. Хотя я не раз льстил себе надеждой, воображая, будто произвел на ее сердце некоторое впечатление, все же мне было горестно, что я ни разу не слышал от нее ни малейшего признания; я не надеялся на особенно задушевное слово, но все же думал, что если я глухо намекну ей на то, что собираюсь для нее сделать, то чувство признательности, о котором она мне часто говорила, исторгнет у нее хотя бы несколько слов, которые порадуют меня и дадут мне случай объявить ей о том, на что готова подвигнуть меня любовь во имя и ее и моего счастья. Когда я обдумывал все это, мне и в голову не приходило, что после отказа силяхтару следует опасаться, что и мое предложение постигнет та же участь; я с удовольствием думал, что она отвергла притязания одного из первых сановников империи если не с тем, чтобы сохранить свободу ради меня, то по крайней мере из расположения к французам, в силу чего она охотнее примет такое же предложение от меня. Несколько дней прошло в этих своего рода колебаниях, и вот, наконец, я выбрал для решения вопроса о моем счастье день, когда ничто не могло помешать нашему разговору. Я уже входил в ее комнаты, как вдруг кровь застыла у меня в жилах от мысли, которая заслонила прочие мои рассуждения, и я повернул обратно, а спокойствие мое и решительность сменились растерянностью и страхом. Мне вспомнилось, что силяхтар предпринял кое-какие шаги в отношении Кондоиди, чтобы установить происхождение Теофеи, и я ужаснулся при мысли о могуществе страсти, до того ослепившей меня, что я забыл о благопристойности, которую турок счел для себя обязательной. Но не только по этой причине разум мой пришел в смятение. Я сознавал, что мне необходимо открыться Кондоиди и просить, чтобы он сделал для меня то, что предложил силяхтару, а мне крайне трудно и унизительно будет оказаться в зависимости от прихотей человека, с которым я обошелся довольно круто. Что последует, если он вздумает мстить мне и за домогательства, которыми я ему докучал из-за дочери, и за неприятности, причиненные, как он, вероятно, предполагал, его сыну? Между тем я не видел возможности выбора и изумлялся тому, что мог упустить из виду это важнейшее обстоятельство. Но поверят ли мне, что, справедливо упрекнув себя в этом и пустившись в долгие размышления, каким путем исправить свою неосторожность, я в конце концов решил вернуться к Теофее и осуществить то, от чего решил было временно воздержаться. Не буду приводить доводы, по которым я пришел к этому решению. Вряд ли мне удалось бы убедить кого-нибудь, что любовь сыграла тут не большую роль, чем осторожность. Мне казалось, что из-за препятствий, которые я еще не терял надежды преодолеть, не следует откладывать объяснения, которое докажет, наконец, Теофее всю силу моей страсти и побудит ее содействовать моему намерению хотя бы тем, что одобрит его. Предлагая ей руку, я не собирался скрыть от нее, что рассчитываю в тот же день, когда стану ее мужем, вернуть ей и отца. Признаться ли? Я думал, что независимо от успеха, которого я мог добиться у Кондоиди и у нее самой, она будет тронута моей заботой и ответит мне нежностью, а рано или поздно, безо всяких усилий, дарует мне то, что, как она увидит, я стремлюсь заслужить любой ценой. Когда я переступал порог ее комнаты, мне приходили на ум и многие другие соображения, но все они, пожалуй, были не особенно ясны. Я не дал ей времени спросить, чем я так взволнован. Я поспешил опередить ее, чтобы объяснить свои намерения, и, попросив выслушать меня не перебивая, закончил речь только после того, как со множеством подробностей изложил ей свои чувства. Пыл, толкнувший меня на столь странные действия, не только не утихал, но во время этой беседы как бы усилился; присутствие обожаемого существа действовало на меня сильнее всех моих рассуждений, и я был в таком состоянии, когда любовь и страсть достигли ни с чем не сравнимой силы. Однако стоило мне бросить на Теофею беглый взгляд, и я почувствовал тревогу, куда более мучительную, чем та, что остановила меня на пороге ее комнаты немного раньше. Вместо выражения признательности и счастья, которые я ожидал увидеть на ее лице, я заметил на нем лишь печать глубочайшей скорби и смертельного изнеможения. Она, казалось, была ошеломлена услышанным, и я понял, что причина ее молчания - неожиданность и страх, а не избыток восторга и любви. Наконец, когда я в смущении хотел было спросить, что с нею, она бросилась мне в ноги и, уже не в силах сдержать рыданий, залилась слезами и несколько минут не могла вымолвить ни слова. У меня не достало сил поднять ее - настолько был я взволнован. Несмотря на мои старания, она все еще пребывала в этом положении, и мне пришлось выслушать речь, растерзавшую мне сердце. Не стану повторять тех презрительных, оскорбительных слов, какие она употребляла, говоря о себе и вспоминая свои ошибки, которые по-прежнему не могла забыть. Изобразив себя в самом отвратительном свете, она заклинала меня открыть глаза на это зрелище и не давать недостойной страсти властвовать над собою. Она напомнила мне об обязанностях, налагаемых на меня моим происхождением, моим общественным положением, наконец, честью и разумом, о Коих я сам же дал ей начальные представления. Она винила судьбу за то, что та переполняет чашу ее страданий, заставляя ее не только лишать покоя глубокочтимого отца и благодетеля, но и совращать добродетель благородного сердца, которое служило ей единственным примером. Перейдя затем от выражения скорби и жалоб к решительным угрозам, что, если я не откажусь от желаний в равной мере противных и моему и ее долгу, если я не удовлетворюсь званиями ее покровителя и друга, званиями столь драгоценными и любезными - а о том, чтобы у меня сохранились подобающие им чувства она всегда молит Всевышнего, - то она готова покинуть мой дом, даже не простившись со мною, распорядиться своей свободой, жизнью, всем своим достоянием, которым, по ее словам, она обязана мне, и скрыться от меня навеки. После этих жестоких слов она поднялась с колен и начала более сдержанно молить меня, чтобы я простил непочтительные выражения, вырвавшиеся у нее под влиянием неодолимой скорби; она попросила позволения удалиться в будуар, чтобы скрыть там свое горе и прийти в себя от стыда; оттуда она выйдет с тем, чтобы либо навсегда расстаться со мною, либо вновь обрести меня таким, каким я должен стать ради ее и моего счастья. Она удалилась в будуар, и у меня не достало решимости удержать ее. Голос, движения, рассудок - все обычные способности были у меня как бы парализованы крайним изумлением и замешательством. Я охотно бросился бы в бездну, раскройся она предо мною, и сама мысль о том, в каком я оказался положении, была для меня невыносимой пыткой. Между тем я долго пребывал в этом состоянии, не находя в себе сил преодолеть его. Но потрясение, как видно, и в самом деле было сильнейшее, ибо первый же встреченный мною невольник был испуган выражением моего лица, и тревога сразу же передалась всей челяди, которая поспешила ко мне и стала предлагать свои услуги. Сама Теофея, испуганная сумятицей, забыла о своем решении не выходить из будуара. Она прибежала в тревоге. Но присутствие ее усугубляло мои муки, и я сделал вид, будто не замечаю ее. Я уверил слуг, что они зря разволновались, и поспешил запереться на своей половине. Я провел там более двух часов, которые пронеслись, как мгновение. Сколько горестных раздумий, сколько безудержных порывов! Но все они, в конце концов, привели меня к решению вернуться на путь, от которого я отклонился. Я пришел к убеждению, что сердце Теофеи недоступно для посягательств мужчин; она, думалось мне, по врожденному ли нраву, по добродетели ли, почерпнутой из книг или размышлений, существо исключительное, поведение и взгляды коего должны служить образцом и для женщин, и для мужчин. Утвердившись в этой мысли, я без труда преодолел растерянность, вызванную ее отказом. Она по достоинству оценит, рассуждал я, что я так быстро понял ее образ мыслей. Я вошел к ней в будуар и сказал, что, склоняясь перед силою ее примера, обещаю довольствоваться, пока такова будет ее воля, участью самого нежного, самого преданного друга. Но ведь это обещание шло вразрез с порывами моего сердца, и присутствие ее могло свести на нет все, что в часы одиноких размышлений я признал правильным и необходимым! Если образ ее, который мне предстоит дать на дальнейших страницах этих записок, не будет соответствовать созданному до сих пор и основанному на неизменном торжестве в ней добродетельного начала, то, пожалуй, правдивость моих свидетельств будет поставлена под сомнение, и читатель предпочтет скорее заподозрить меня в черной зависти, искажающей все мои представления, нежели допустить, что девушка, столь утвердившаяся в добродетели, могла утратить хоть частицу того целомудрия, которым я доселе приглашал восхищаться в ней! Какое бы ни сложилось у читателя мнение, я задаю этот вопрос лишь для того, чтобы поручиться, что в своих сомнениях и подозрениях буду столь же чистосердечен, как был в похвалах, и чтобы напомнить, что, простодушно рассказав о событиях, и у меня самого вызвавших глубокое недоумение, судить о них я предоставляю читателю. За новым уговором, заключенным мною с Теофеей, последовало довольно длительное умиротворение, в течение коего я с удовольствием убеждался, что она придерживается все тех же добродетелей. По словам слуги, которого я назначил в провожатые Марии Резати, неугомонная сицилийка не оправдала наших ожиданий, как, по-видимому, и ожиданий ее возлюбленного. Капитан корабля, на котором я отправил девушку в Морею, без памяти увлекшись ею, выведал у нее о пережитых ею приключениях и видах на будущее. Воспользовавшись ее откровенностью, он красочно представил ей вред, который она причинит себе на всю жизнь, если соединится с рыцарем, и в конце концов уговорил ее возвратиться в Сицилию, где, по его уверениям, ей нетрудно будет примириться с родителями. Он надеялся первым познать плоды этой затеи, а именно жениться на возлюбленной, ибо брак их не должен встретить никаких возражений; если позволительно верить слуге, не успел корабль отчалить от Мессины, как капитан уже утвердился в супружеских правах. Затем, представ перед родителем своей красавицы, который был бесконечно счастлив вновь обрести дочь и наследницу, капитан выдал себя за знатного итальянца и получил позволение жениться на девушке до того, как распространится слух об ее возвращении; а для Марии это была действительно единственная возможность с честью вернуться на родину. Она просила, чтобы провожатый, которым я снабдил ее, отвез ее к отцу, по-видимому, для того, чтобы еще больше растрогать доброго старика таким доказательством моей заботы об ее благополучии. Слуга уехал из Мессины лишь после того, как была отпразднована свадьба, и привез мне письмо сеньора Резати с изъявлением живейшей признательности. Теофея тоже получила письмо от Марии, и мы решили, что отныне избавились от последствий этой истории. Прошло месяца полтора со дня возвращения моего лакея, когда, находясь в Константинополе, я от другого слуги, приехавшего из Орю, узнал, что рыцарь появился там и что новость, сообщенная ему Теофеей, повергла его в такое отчаяние, что опасаются за его жизнь. Он все же просил у меня прощения, что взял на себя смелость остановиться в моем доме; он надеется, что я позволю ему пробыть у меня несколько дней. Я тотчас же ответил, что буду рад видеть его у себя, и, как только освободился от дел, поспешил выехать из города, ибо мне не терпелось расспросить его о его чувствах и намерениях. Я застал юношу в том подавленном состоянии, о котором мне и говорили. Он признался, что считает меня виновником случившейся с ним беды, ибо я позволил Марии уехать, не известив его об этом. Я простил ему эти упреки, приписав их безмерному горю влюбленного. Мои утешения и советы привели его за несколько дней к более разумным мыслям. Я убедил рыцаря, что поступок его возлюбленной - лучшее, что могло случиться с ними обоими, и уговорил воспользоваться помощью, которую я готов оказать ему, и примириться со своим орденом и с семьей. Успокоившись, он поведал мне о своих и Синесиевых приключениях, о которых мы знали только то, что он сообщил в своем письме. Они вместе прибыли в Рагузу и, без труда получив деньги по векселям, стали не торопясь и довольно успешно хлопотать об устройстве на житье. А сейчас Синесий приехал вместе с ним в Константинополь; вот об этом рыцарь никак не мог решиться сказать мне сразу. Из письма Марии Резати, которое они получили по возвращении из Рагузы, им стало ясно, что Теофея добровольно не присоединится к ним, а потому они приехали, надеясь повлиять на нее лично. Рыцарь был растроган вниманием и заботой, которыми его окружили в моем доме, и не скрыл от меня, что Синесий намерен применить силу, поскольку другие пути не принесли успеха. - Я выдаю своего друга, - сказал он, - но я уверен, что вы не воспользуетесь моей откровенностью ему во вред; а если бы я скрыл от вас его замысел, то предал бы вас еще коварнее, ибо вы лишены возможности предотвратить нависшую над вами угрозу. Он добавил, что согласился сопутствовать Синесию только потому, что рассчитывал встретиться у меня со своей возлюбленной и взять ее с собою в Морею; ему хотелось, чтобы у нее была такая любезная спутница, как Теофея, причем он надеялся, что последней их общество придется по душе и потому жизнь в Акаде понравится ей больше, чем она ожидала. Зная о моих попытках склонить Кондоиди к тому, чтобы он признал свою дочь, рыцарь был уверен, что я не обижусь, если ее введут в семью как бы помимо ее воли, ибо я сам этого желаю. Но так как планы поселиться где-нибудь вдали рухнули, он предупреждал меня о намерениях Синесия, в которых не видел теперь для Теофеи ни прежних выгод, ни прежней безопасности. Она не была свидетельницей нашей откровенной беседы, и я просил рыцаря ничего ей не говорить. Мне было достаточно того, что я предупрежден и могу легко пресечь затею Синесия; к тому же я понимал, что теперь он не может рассчитывать на поддержку рыцаря, а это не только лишит его отваги, но и сильно затруднит осуществление задуманного. Мне, однако, все же хотелось знать, как они собирались действовать. Они решили выбрать день, когда я буду в городе. В Орю у меня оставалось мало прислуги. Оба они хорошо знали мой дом и рассчитывали, что легко приникнут в него и не встретят особого сопротивления, ибо, поскольку Мария Резати будет уезжать по собственному желанию, они скажут челяди, что если на первый взгляд и кажется, будто Теофея сопровождает подругу не по своей воле, то делается это с моего ведома. Не знаю, как удалась бы им эта дерзость; но я избавил себя от какой-либо опасности, приказав передать Синесию, что мне известен его план и что если он от него немедленно не откажется, то будет мною наказан еще суровее, чем его наказал отец. Рыцарь, по-прежнему любивший Синесия, тоже уговаривал его отказаться от плана, разработанного ими вместе. Однако рыцарю не удалось излечить друга от страсти, которая впоследствии толкнула его не на одну безрассудную выходку. Можно ли полагаться даже на самых лучших людей в этом возрасте? Тот самый рыцарь, которого я считал вполне образумившимся и который до своего отъезда вел себя так, что действительно заслуживал моего расположения, сразу же по приезде на Сицилию впал в распутство, куда предосудительнее прежнего. Я прибег к самым влиятельным своим связям с целью ходатайствовать перед магистром Мальтийского ордена и неаполитанским вице-королем, чтобы снискать ему такое благосклонное отношение, на какое он и рассчитывать не смел. Он беспрепятственно возвратился на родину, и его бегство было сочтено за ошибку, простительную для юноши. Но он не мог не встретиться со своей возлюбленной или, лучше сказать, не мог удержаться, чтобы не искать встречи с нею. Тут их страсть вспыхнула с новой силой. Не прошло и четырех месяцев со дня отъезда рыцаря, как Теофея показала мне его письмо, присланное из Константинополя, в котором он в робких выражениях, со множеством уверток, сообщал, что вернулся в Турцию вместе с возлюбленной и что, не будучи в состоянии жить в разлуке, они в конце концов навсегда распрощались с родиной. Он сам признавал свое крайнее безрассудство; в оправдание он ссылался на неодолимую страсть, однако, по его словам, он не осмеливается показаться мне на глаза, не зная, как я отнесусь к этому, и умоляет Теофею замолвить за него доброе слово. Я ни на минуту не задумался над ответом на это письмо. Теперешнее его бегство носило совсем иной характер, чем первое, и я отнюдь не был расположен принимать человека, который, вновь увезя девушку, нарушал свой долг сразу в нескольких отношениях. Поэтому в письме, которое я сам продиктовал Теофее, она объявляла рыцарю и беглянке, чтобы они не ждали от меня ни покровительства, ни милостей. Они приняли меры, чтобы обойтись без моего содействия, и приехали прямо в Константинополь отнюдь не для того, чтобы повидаться со мною, а чтобы встретиться с Синесием и уговорить его снова приняться за осуществление прежнего плана. Но так как в их намерения входило также вновь привлечь к себе Теофею, а тесная дружба с нею позволяла им надеяться, что она будет рада этой встрече, - они поняли, что ответ ее написан под мою диктовку; поэтому отказ повидаться с ними, который они приписали только мне, ничуть их не испугал, и, едва узнав, что я в городе, они оба поспешили в Орю. Теофея была крайне смущена их появлением и откровенно сказала им, что, поскольку ей известно мое мнение, она уже не может считаться со своим желанием встретиться с ними и умоляет их не навлекать на нее моего гнева. Но они так настоятельно просили выслушать их и уделить им хоть немного времени, что Теофее, не имевшей возможности отделаться от них силою, поневоле пришлось исполнить их желание. План их был подробно разработан, а письмо, которым рыцарь попытался вернуть себе мое расположение, было не чем иным, как плодом угрызений накануне новой выходки, о предосудительности коей говорила ему совесть. Хотя я никогда не высказывал ему своего мнения относительно его прежнего желания поселиться в Морее, а тем более не объяснял, почему принял эту затею близко к сердцу, когда узнал, что они зовут с собою Теофею, он понимал, что я не относился бы к Теофее так заботливо и бережно, если бы присутствие ее не радовало меня, и что нельзя ни соблазнить ее, ни тайно похитить, не причинив мне глубокого горя. Поэтому ему хотелось вызвать у меня сочувствие их плану как ради его возлюбленной, так и в интересах друга, и хотя я отказался принять его, он все еще надеялся, что, получив согласие Теофеи, ему удастся получить и мое одобрение. Поэтому он прилагал все усилия, чтобы доказать Теофее, что их план поселиться всем вместе сулит ей не только пользу, но и много радостей. Однако ей не требовалось посторонней помощи, чтобы устоять против столь легкомысленных предложений. В то время я был сильно занят подготовкой празднества, наделавшего во всей Европе много шума. Трудности, с которыми мне не раз случалось сталкиваться при исполнении моих служебных обязанностей, не помешали моим превосходным отношениям с великим визирем Калайли, и, осмелюсь сказать, непреклонность, с какою я отстаивал привилегии своей должности и честь родины, не только не повредили мне, а, наоборот, снискали мне глубокое уважение турок. Приближался день рождения короля, и я задумал отпраздновать его с небывалым до тех пор блеском. Должен был состояться великолепный фейерверк, а в доме моем в Константинополе, расположенном в пригороде Галате, уже были сосредоточены все артиллерийские орудия, которые мне удалось отыскать на французских судах. Так как для устройства шумных увеселений требовалось особое разрешение, я испросил таковое у великого визиря, который весьма учтиво дал мне его. В самый канун дня, избранного мною для празднества, я, весьма довольный приготовлениями, приехал в Орю, рассчитывая хорошо отдохнуть за ночь, а на другой день взять с собою Теофею, которой я хотел показать торжество. Однако тут я узнал две новости, омрачившие мою радость. Одну мне сообщили сразу же по моем прибытии: мне подробно описали посещение рыцаря и рассказали, как упорно убеждал он Теофею последовать за ним. Вместе с тем я узнал от нее, что рыцарь как никогда тесно связан с Синесием, и опасения мои шли куда дальше, чем опасения Теофеи; я почти не сомневался, что после моего и ее отказа они возобновят попытки, как признался мне сам рыцарь. Однако все это не вызвало у меня особой тревоги, ибо на другой день я собирался увезти ее в Константинополь, а в будущем у меня было достаточно времени, чтобы превратить мой дом в Орю в надежное убежище. Но вечером, когда мы с Теофеей обсуждали новости, сообщенные мне ею, я получил от своего секретаря известие, что великий визирь Калайли неожиданно смещен, а преемником его назначен Шорюли, человек надменного нрава, с которым я никогда не был близок. Я сразу понял, что попадаю в затруднительное положение. Новый министр мог воспротивиться моему празднеству хотя бы из тщеславия, которое нередко побуждает такого рода людей отменять данные их предшественниками распоряжения и запрещать то, что было ранее разрешено. Сначала я хотел сделать вид, будто не знаю о происшедшей перемене, и продолжать приготовления на основе фирмана Калайли. Однако осложнения, из которых я обычно выходил с честью, все же обязывали меня вести себя осмотрительнее, и я, в конце концов, решил еще раз испросить разрешение, уже у нового визиря, и послал к нему с этой целью своего чиновника. Визирь был так занят делами в связи с повышением в должности, что секретарь мой не мог получить у него хотя бы краткой аудиенции. Я только на другой день узнал, что переговорить с новым визирем не удалось. Нетерпение мое росло, и я решил самолично отправиться к новому визирю. Он участвовал в Галибе-диване и должен был покинуть заседание только ради торжественной процессии, которая всегда устраивается при такого рода перемещениях. Я потерял надежду повидаться с ним. Все приготовления к празднику были закончены. Я вернулся к первоначальной своей мысли, а именно, что разрешения Калайли достаточно, и с наступлением темноты приступил к иллюминации. О ней не замедлили донести визирю. Он был этим крайне раздосадован и немедленно послал ко мне одного из своих чиновников с запросом - с какой целью устраивается празднество и по какому праву я взялся за это без его ведома. Я учтиво ответил, что, получив за два дня до того согласие Калайли, думал, что нет надобности в новом фирмане, но, тем не менее, я не только несколько раз посылал к нему своего секретаря, но самолично ездил к нему, чтобы возобновить разрешение. Чиновник, имевший, по-видимому, определенные распоряжения, заявил мне, что визирь велит немедленно прервать празднество, иначе он примет крайние меры, чтобы побудить меня к этому. Такая угроза привела меня в бешенство. Я ответил не менее резко, а чиновник, тоже выведенный из себя, добавил, что на случай, если я окажу сопротивление, отряду янычар уже отдан приказ выступить, дабы сбить с меня спесь. Тут я уже совсем вышел из терпения. - Доложите своему повелителю, что его образ действия не заслуживает ничего, кроме презрения, - сказал я, - доложите ему, что я не ведаю страха, когда речь идет о величии моего короля. Если визирь дойдет до тех крайностей, которыми вы мне грозите, то я не стану обороняться против неприятеля, превосходящего меня численно, но велю принести в этот зал весь порох, которого у меня тут немало, и собственноручно подожгу его, что взорвет дом вместе со мной и всеми моими гостями. А король Франции отомстит за оскорбление, как сочтет нужным. Чиновник удалился; но слухи об этом столкновении привели в уныние французов, приглашенных на празднество. Сам я был вне себя от негодования, так что вполне мог осуществить мысль, пришедшую мне на ум; а главное, не желая, чтобы в моем поведении сказывалась хотя бы тень страха, я распорядился немедленно произвести залп из всех пятидесяти имевшихся у меня орудий. Люди мои выполнили этот приказ с ужасом. Мой секретарь, обеспокоенный больше всех, решил, что сослужит мне хорошую службу, если погасит часть факелов и плошек, то есть потушит в нескольких местах огни, чтобы можно было сказать, что приказ визиря принят к исполнению. Я не сразу заметил это; но бегство части приглашенных, несомненно опасавшихся, как бы я не принял крайних мер, которыми грозил посланцу министра, еще сильнее распалило мой гнев. Тех, кого мне не удавалось удержать, я обзывал трусами и предателями, а когда заметил, что иллюминация понемногу тускнеет, и узнал, что это плод предосторожности моего робкого секретаря, то пришел в совершенную ярость. Находясь в этом состоянии, я услышал, что какая-то женщина зовет меня на помощь. Я не сомневался, что отряд янычар уже начинает обижать моих людей, но желая предварительно убедиться в этом, я в сопровождении нескольких преданных друзей бросился в ту сторону, откуда раздавались крики. И что же я увидел? Синесий и рыцарь с двумя греками похищают Теофею, которую они ловко заманили в сторону; чтобы приглушить ее вопли, они силились заткнуть ей рот платком. Тут мой пыл, и без того дошедший до крайности, превзошел всякую меру. - Бейте негодяев! - вскричал я, обращаясь к своим помощникам. Они исполнили мое приказание даже с чрезмерным рвением. Мы бросились на похитителей; те все же попытались оказать сопротивление. Двое греков, во-видимому, менее ловких и решительных, пали под первыми же ударами. Рыцарь был ранен, а Синесий, поняв, что положение его безнадежно, отдал нам свою шпагу. Я, вероятно, распорядился бы, чтобы его задержали и ему бы несдобровать, но тут мне доложили, что визирь, довольный нашей уступчивостью, которою он был обязан моему секретарю, отозвал янычар и заявил, что удовлетворен. Когда гнев мой остыл, его быстро сменила жалость. Надо было предпринять какие-нибудь меры предосторожности, чтобы скрыть смерть двух греков. Синесия я отослал, и он, думаю, должным образом оценил мою доброту, а рыцарю я приказал тщательно перевязать раны. К счастью, в доме моем жили только христиане, и поэтому всем им было выгодно сохранить это происшествие в тайне. Между тем за празднеством последовало несколько событий, имеющих к моему повествованию только то отношение, что они ускорили мой отъезд на родину. Как только я получил королевское повеление, я стал обдумывать, как мне вести себя с Теофеей. Я слишком любил ее, чтобы колебаться насчет того, предложить ли ей последовать за мной; но я не смел надеяться на ее согласие. Итак, задача состояла в том, чтобы узнать ее намерения, и я долго старался разгадать их. Отчасти она сама помогла мне, высказав сомнение в том, что я позволю ей сопровождать меня. Я в волнении вскочил с места и, дав ей слово, что мои чувства к ней никогда не изменятся, просил ее высказать свои пожелания. Она ответила просто: ей нужна моя дружба, с которой связаны для нее все земные блага, - сказала она дружелюбно, - и возможность жить так, как она жила у меня до сих пор. Я поклялся свято соблюдать ее требования. Но я убедил ее, что до нашего отъезда надо еще раз попытаться уговорить упрямого Кондоиди. Она согласилась, однако считала, что это ни к чему не приведет. И действительно, хотя я, в отличие от нее, и надеялся, что он станет сговорчивее, узнав, что Теофея навсегда покидает Турцию, мне ничего не удалось от него добиться; наоборот, черствый старик даже принял мой отъезд за уловку, придуманную, чтобы обмануть его. С Синесием, как и с рыцарем, я не виделся после их отчаянной выходки, но едва только Синесий узнал, что Теофея уезжает вместе со мной во Францию, он, преодолев страх, явился ко мне и стал умолять, чтобы я разрешил ему сказать сестре последнее прости. Ссылка на родство, пущенная в ход хитрым греком, и растроганный вид, с каким он просил меня, привели к тому, что я не только согласился, чтобы он тотчас же повидался с нею, но до нашего отъезда еще несколько раз давал ему такое разрешение. И в деревне, и в городе мною были приняты такие меры, что я был вполне спокоен, притом я слишком хорошо знал Теофею, чтобы не доверять ей. Позволение видеться с нею породило у Синесия новые надежды. Побывав у нее раза четыре, он попросил разрешения переговорить со мною; он бросился мне в ноги и стал заклинать меня вернуть ему прежнее расположение; он призывал небо в свидетели, что всю жизнь будет относиться к Теофее как к сестре, и предложил мне взять его с собою и быть ему отцом так же, как и ей. Суть его просьбы, его рыдания и хорошее мнение, какого я всегда придерживался о нем, непременно побудили бы меня удовлетворить его просьбу, если бы я не догадывался, что под этой уловкой скрывается любовь. Я не дал ему окончательного ответа. Я хотел переговорить с Теофеей, которую подозревал в сговоре с ним и в том, что она поддалась голосу крови или его слезам. Но Теофея, не колеблясь, ответила, что настойчиво просила бы меня об этой милости, если бы убедилась, что она его сестра, но сейчас умоляет меня не ставить ее в неловкое положение, так как она не будет знать, как держать себя с юношей, преисполненным к ней чересчур пылкими чувствами, если он ей не брат. Так злополучному Синесию пришлось утешаться дружбой рыцаря, а после нашей разлуки с ними я уже не получал никаких сведений об их судьбе. Несколько недель, прошедших после королевского указа и до моего отъезда, были употреблены Теофеей на занятия, описание коих заняло бы целый том, будь у меня желание увеличить объем этих записок. Собственный горький опыт и раздумья убедили ее, что для женщины нет худшего бедствия, чем рабство, поэтому с тех пор, как она жила в Орю, она не упускала случая расспросить о самых роскошных сералях и о вельможах, падких на такого рода сокровища. При содействии нескольких работорговцев, которые в Константинополе так же хорошо всем известны, как в Париже крупные маклеры, она разыскала несколько несчастных девушек, гречанок или чужестранок, которые помимо воли оказались в этом прискорбном положении, и она все время надеялась тем или иным путем освободить их. Она понимала, что я не в состоянии просить о такого рода милости всех турецких вельмож подряд, а, с другой стороны, из деликатности не решалась намекать о том, чтобы я сделал это на свои средства. Но ввиду скорого отъезда она осмелела. Она пожертвовала всеми драгоценностями, полученными ею от Шерибера, и ценными подарками, которые я уговорил ее принять от меня. Признавшись, что они ею проданы, она объяснила мне, на что хочет употребить вырученные деньги, и очень трогательно, во имя милосердия, просила меня кое-что добавить к этой сумме из моих средств. Я отказался от десяти тысяч франков, которые собирался употребить на покупку разного рода восточных редкостей. Я никогда не любопытствовал, сколько именно денег вложила Теофея в это дело, но вскоре я увидел у себя в доме несколько весьма привлекательных девушек, выкуп коих вряд ли обошелся ей дешево, а если добавить к этому расходы по отправке их на родину, то можно не сомневаться, что щедроты ее намного превзошли мои. Я с большой охотой и удовольствием несколько дней выслушивал рассказы о приключениях этой очаровательной стайки и не поленился почти тотчас же записать их, чтобы меня не подвела память. Наконец мы покинули Константинополь на борту марсельского корабля. Капитан предупредил меня, что ему необходимо зайти на несколько недель в Ливорно, и я радовался, что мне представляется случай осмотреть этот знаменитый порт. Когда мы достигли берегов Италии, Теофея заметно оживилась и повеселела. По целому ряду соображений я путешествовал инкогнито, а потому по прибытии в Ливорно всю свою свиту оставил на борту, сам же поселился на постоялом дворе и не брезговал столоваться там в обществе нескольких почтенных постояльцев. Теофею принимали за мою дочь, а меня самого - за рядового обывателя, возвращающегося с семьей из Константинополя. За первой же трапезой, на которую мы собрались вместе с другими путешественниками, я заметил, что к Теофее присматривается некий француз лет двадцати пяти, говорит ей любезности и оказывает мелкие услуги, стремясь привлечь ее внимание. Судя по его приятной внешности, манерам и речам, я принял его за знатного человека, путешествующего инкогнито; он называл себя графом де М ***, но имя это ничего мне не говорило. Он был со мною крайне учтив, ибо принял меня за отца Теофеи. Я приписал его услужливость обычной у французов воспитанности, и, когда я в следующие дни гулял по городу, мне и в голову не приходило, что неосторожно оставлять Теофею одну с ее горничной-гречанкой. Однако не прошло и недели, как я заметил, что в ее настроении произошла какая-то перемена. Меня это не особенно встревожило, ибо легко могло быть вызвано усталостью от дороги; я все же осведомился, нет ли у нее какого-нибудь повода для жалоб или огорчения. Она сказала, что ничего такого нет, но отвечая смутилась, и это сразу могло бы открыть мне глаза, будь у меня хоть малейшее подозрение. К тому же я не знал, что все время, пока я осматриваю городские достопримечательности, граф де М *** развлекает ее беседой. Мы прожили в Ливорно две недели, и ни малейшее событие не дало мне повода внимательнее присмотреться к тому, что происходит вокруг. Когда я, незадолго до обеда, возвращался домой, то находил Теофею одну, ибо граф старался уйти до моего появления. Я замечал, что она все мрачнеет и держится как-то натянуто, но, не предполагая никакой иной причины для этого, кроме легкого недомогания, я рассчитывал рассеять ее грусть, обещая ей во Франции больше развлечений, нежели мог предложить на постоялом дворе в Ливорно. Правда, я замечал, что за столом она обращается с графом непринужденнее, чем следовало бы обращаться со случайным знакомым. Казалось, им достаточно легкого жеста или улыбки, чтобы понять друг друга. Их взгляды часто встречались, а знаки внимания графа Теофея стала принимать иначе, чем в первые дни. Но требовалось какое-то чудо, чтобы у меня появилась хоть тень недоверия после столь многих доказательств благоразумия и даже холодности Теофеи, - поэтому я находил множество доводов, чтобы оправдать ее поведение. У нее было достаточно прирожденного вкуса, благодаря которому она легко могла распознать в благородных манерах графа разницу между нашей и турецкой вежливостью. Она изучала графа как образец. Я оправдывал ее, это казалось мне вполне естественным, ибо я много раз замечал, что она и меня изучает, и хотя у меня не было того изящества и той тонкости, какими отличался граф, она явно извлекла пользу из этого, усваивая наши манеры. Прошло еще больше недели, и у меня по-прежнему не возникало ни малейшего подозрения. И я так никогда и не узнал бы, к чему привели их скрытые от меня отношения, если бы по воле случая однажды не возвратился домой в такое время, когда меня не ждали; внезапно войдя в комнату Теофеи, я застал графа у ее ног. Вид змеи, брызжущей в меня ядом, не ввергнул бы меня в большее смятение и растерянность. Я ловко скрылся, так что был уверен, что меня не заметили. Но опасения, подозрения, ужас остановили меня на пороге, и я отдался отчаянию, которое терзало мне сердце, когда я воображал все, что могло представить Теофею особенно виновной. По правде говоря, я не увидел ничего предосудительного. Между тем я продолжал до обеда стоять за дверью в таком волнении, словно мне не терпелось увидеть или услышать то, чего я смертельно боялся. Какое право имел я ревновать? Разве Теофея связала себя чем-нибудь по отношению ко мне? Разве она подала мне какую-либо надежду? Разве обещала что-нибудь? Напротив, я сам отказался от всяких притязаний на ее сердце, а право свободно следовать своим склонностям было ведь одним из двух условий, которые я обещал ей соблюдать. Я сознавал все это, но мне казалось ужасным, что сердце, которое мне не удавалось тронуть, легко покорил кто-то другой. Предполагая, что она может поддаться слабости, я хотел бы, чтобы это произошло не случайно и не с первого взгляда на незнакомца. Обнажая все глубины своего сердца, сознаюсь: мне было оскорбительно, что добронравие, к которому я относился с бесконечным уважением, так скоро оказалось нарушенным. Я краснел от стыда, что введен в заблуждение высоконравственными речами, столько раз и с воодушевлением ею повторенными, и ставил себе в укор не столько доброту свою, сколько доверчивость и слабость. К крайнему смущению и досаде, к размышлениям моим примешивалось столько злобы, что, не желая по-хорошему толковать позу, в которой застал графа, я принимал ее за позу любовника, удовлетворенного, отдыхающего и спокойного потому, что уже добился всего, чего желал. До какого исступления доводила меня эта мысль! Но я достаточно владел внешними проявлениями своих чувств, чтобы не предпринять никаких безрассудных шагов. Собираясь застать жестокосердую Теофею в разгар ее любовных утех, я поговорил с ее камеристкой, но ничего не открыл ей, а только постарался выведать то, о чем она может по простодушию проговориться; то была гречанка, добровольно поступившая ко мне и приставленная мною к Теофее вместо Бемы. Но то ли она была более предана хозяйке, чем мне, то ли, как и я, была введена в заблуждение ловкостью графа и Теофеи, я узнал от нее только, что они часто встречаются, и мне даже показалось, будто девушка и не пытается скрывать это. Я решил не отлучаться из дому; притворившись, будто мне нездоровится, я весь день не расставался с Теофеей. После полудня граф попросил позволения побыть с нами. Я не только не отказал ему, а, наоборот, обрадовался представляющейся возможности присмотреться к нему, и в течение более четырех часов я только и делал, что внимательно следил за его речами и поведением. Граф ничем не выдал себя, но я заметил, как он ловко вводит в нашу беседу все могущее подстрекнуть интерес, с каким к нему относится Теофея. Он рассказал нам несколько своих любовных приключений, в которых неизменно проявлялись его нежность и постоянство. Правда ли то была или выдумка, но единственная, кого он любил, была римлянка, победа над сердцем которой сначала обошлась ему довольно дорого, но затем она, ближе познакомившись с его душевными качествами, беззаветно предалась ему, и любовь ее уже не знала границ. Именно это приключение и задержало его в Италии на два года, и он мог бы навсегда забыть родину, если бы жесточайшее несчастье поневоле не разорвало эти восхитительные цепи. Они долгое время беспрепятственно наслаждались любовью, как вдруг муж узнал об их отношениях. За ужином он подсыпал им яду. Юная дама умерла, его же спасло крепкое здоровье. Он выздоровел и узнал о смерти своей возлюбленной; скорбь сразу же погрузила его в состояние куда опаснее того, из которого он вышел. Но он боялся, что недуг его, как и яд, не приведет к желанной цели; он стал искать смерти, однако не хотел кощунственно наложить на себя руки, а избрал другой, почти столь же безошибочный путь. Он явился к мужу, ненависть коего была им вполне заслужена, обрушил на него поток упреков, обнажил грудь и предложил ему в жертву свою жизнь, которая от него однажды ускользнула. Рассказывая об этом, граф призывал само небо в свидетели, что считал свою смерть неизбежной и охотно принял бы ее. Но жестокий муж, издеваясь над его исступлением, холодно ответил, что теперь отнюдь не помышляет о его смерти и будет считать месть еще удачнее, коли оставит соперника в живых; он в восторге от того, что на преступника не подействовал яд, который слишком рано положил бы конец его страданиям. С тех пор граф влачит жалкое существование, скитаясь по городам Италии в надежде развеять мысли, причиняющие ему неизбывную муку; и вот он старается залечить сердечные раны в общении с прелестными женщинами, встречающимися на его пути. Но до приезда в Ливорно печаль неизменно обороняла его от любви, а потому в сердце его не произошло никакой перемены. То был достаточно ясный намек на то, что совершить такое чудо суждено Теофее. Правда, когда мы прибыли в город, я не видел, чтобы граф был особенно печален; по-видимому, с того дня он и излечился от тоски. Однако я не мог не заметить того, с каким вниманием прислушивается Теофея ко всем этим россказням, и не сомневался, что они производят на нее желательное для графа впечатление. Наступил вечер. Я с нетерпением ждал его, намереваясь проверить некоторые, куда более страшные подозрения. Спальня Теофеи находилась рядом с моею. Едва только камердинер уложил меня в постель, как я снова встал и наметил место, откуда мог бы слышать все, что происходит возле наших комнат. Меня, однако, жестоко мучила совесть при мысли, что недоверием своим я унижаю любезную Теофею; в вихре чувств, поднявшихся на ее защиту, я спрашивал себя: есть ли у меня достаточные сетования, чтобы допустить столь оскорбительное соглядатайство? За всю ночь не произошло ничего, что огорчило бы меня. Несколько раз я даже подходил к ее двери. Я напряженно прислушивался. Малейший звук будил во мне подозрения, а когда из комнаты мне послышался легкий шорох, я чуть было не постучался, чтобы мне отворили. Начинало светать, и я в конце концов собрался удалиться, как вдруг дверь Теофеи распахнулась. Сердце у меня похолодело от смертельного испуга; выходила сама Теофея в сопровождении камеристки. Сначала это раннее пробуждение смутило меня, но я тут же вспомнил, что она несколько раз говорила о том, что в жаркие дни, какие тогда стояли, она по утрам выходит в сад, ведущий к морю. Я следил за нею взглядом и успокоился, лишь когда убедился, что она направляется по этой именно дорожке. Казалось бы, я должен был удовлетвориться плодами проведенной таким образом ночи и после удачного опыта мог бы спокойно предаться сну, в котором весьма нуждался. Между тем на сердце у меня стало лишь чуточку легче. Шорох, донесшийся из спальни Теофеи, все же внушал мне некоторое сомнение. Ключ остался в двери. Я вошел в комнату в расчете обнаружить кое-какие признаки того, что тревожило меня. Быть может, сама Теофея коснулась стула или занавеси? Но, внимательно осматривая комнату, я обнаружил дверцу, ведущую на потайную лесенку, на которую мне еще не случалось обратить внимания. При виде дверцы воображение мое разыгралось с новой силою. - Вот путь графа! - горестно воскликнул я. - Вот источник моего позора и твоего преступления, презренная Теофея! У меня не хватит слов передать волнение, с каким я осмотрел все переходы, чтобы проследить, куда ведет лестница. Она вела в уединенный дворик, а калитка, выходящая на него, оказалась крепко запертой. Но ведь ночью она могла быть отворена? Мне пришло в голову, что самый точный ответ мне даст еще не убранное ложе Теофеи. Я жадно ухватился за эту мысль. Я подошел к постели, охваченный новым приступом тревоги, словно вот-вот прикоснусь к доказательствам, не оставляющим уже никаких сомнений. Я проверил малейшие подробности, очертания постели, состояние простынь и одеял. Я дошел до того, что прикинул, сколько места требуется самой Теофее и нет ли вмятин за пределами пространства, которое, по моим соображениям, должно занимать ее тело. Ошибиться тут было невозможно, и, хотя я и понимал, что от сильной жары она могла разметаться на постели, мне казалось, что я в любом случае узнаю ее следы. Исследование это, продолжавшееся долго, привело к последствиям, каких я никак не ожидал. Я не обнаружил ничего предосудительного, и сердце мое стало постепенно успокаиваться; вид ложа, где моя бесценная Теофея только что отдыхала, контуры ее тела, запечатленные на нем, легкое тепло, еще веявшее от белья, и нежное ее дыхание, еще носившееся вокруг, до того меня растрогали, что я покрыл бесчисленными поцелуями предметы, к которым она прикасалась. Я совсем забылся за этим упоительным занятием, а за минувшую бессонную ночь так устал, что меня охватила неодолимая дрема, и я крепко заснул на том самом месте, где недавно покоилась она. Тем временем Теофея гуляла в саду, и нет ничего удивительного, что там она встретилась с графом, ибо в доме установился своего рода обычай выходить в сад, чтобы до полуденного зноя подышать морским воздухом. Туда ходили даже разные люди из окрути, что придавало саду вид общественного гулянья. Случаю угодно было, чтобы в тот день в саду оказался капитан французского корабля, накануне зашедшего в гавань, а с капитаном - несколько пассажиров, которых он вез из Неаполя. Очарование Теофеи, на которую трудно было смотреть без восторга, привлекло к ней внимание иностранцев, а граф, узнав в капитане француза, сказал ему несколько любезных слов, и это содействовало их сближению. Граф выведал у капитана не только кое-что о своих делах, но частично и о моих, ибо капитан, увидев наш корабль в гавани, справился у матросов, находившихся на его борту, откуда они плывут и кого везут, а я не наказывал этим грубым людям хранить обо мне молчание; поэтому они и сказали, какую я занимал должность. Граф, узнав об этом, крайне удивился: как же это ему не было известно о моем пребывании в Ливорно, хотя из слов капитана следовало, что я там уже несколько дней. Приняв все это во внимание, граф уже не сомневался, что я тот самый, о ком шла речь, однако по каким-то соображениям я желаю сохранить инкогнито. Чувствуя себя не в силах справиться с впечатлением, произведенным на него Теофеей, он теперь сожалел, что не был с нею так почтителен, как следует быть с моей дочерью. Но, даже не будучи с ним близко знаком, я всегда принимал его за человека не простого звания; особенно утвердился я в этом мнении, когда он, подробнее расспросив обо мне и считая Теофею моей дочерью, вознамерился просить ее руки. Он решил воспользоваться прогулкой в саду и поговорить с ней о своем намерении, поэтому гуляли они гораздо дольше обычного, и только около полудня он проводил ее домой. Трудно себе представить смущение, в какое привел ее этот разговор; она сразу же поняла, что поступок графа основывается на недоразумении, ибо он считает ее моей дочерью; поэтому она стала отказываться, приводя неопределенные доводы, смысл которых был ему непонятен. Но это не поколебало его решимости, и, входя в ее комнату, он обещал в тот же день открыться мне в своих чувствах. У меня создалось благоприятное мнение об их отношениях, ибо после сцены, которую я сейчас опишу, граф легко отказался от своего плана; к тому же он ведь имел намерение соединиться с нею узами брака. Я еще находился в том положении, в каком сразил меня сон, а именно: я лежал в постели Теофеи, правда, прикрытый халатом; когда отворили дверь, я сразу же проснулся и слышал последние слова графа. Я, конечно, постарался бы спрятаться и, как ни был огорчен тем, что меня застигли, воспользовался бы обстоятельствами, дабы подслушать дальнейший их разговор. Но полог кровати был распахнут, и граф первым бросил на меня взгляд. Ему легко было убедиться, что перед ним - мужчина. - Что я вижу! - воскликнул он в великом удивлении. Теофея, заметившая меня почти в тот же миг, испустила возглас, в котором звучали испуг и смущение. Тщетно попытался бы я ускользнуть. Мне не пришло в голову ничего иного, как только сделать над собою усилие и прикинуться игривым, дабы обратить в шутку приключение, которому я не мог дать лучшего оправдания. - Ваша дверь была растворена, - сказал я Теофее, - а я всю ночь ни на минуту не сомкнул глаз, вот я и подумал, что в вашей постели я скорее засну, чем в своей. Теофея сначала вскрикнула от испуга и замешательства, но, не находя объяснения случаю, совершенно неприличному для тех отношений, в каких мы с ней находились, не проронила ни слова, и ее молчание выражало и растерянность, и смущение. С другой стороны, граф, вообразив, будто ему внезапно раскрылось то, чего он и не подозревал, стал просить у меня прощения за нескромность, о которой он сокрушался, как о тяжком преступлении. Он рассыпался в уверениях, что глубоко уважает меня и отнюдь не намерен омрачать мои радости; затем он удалился, распрощавшись в изысканных выражениях, судя по которым легко было понять, что ему известно, кто я такой. Я остался наедине с Теофеей. Как ни старался я держаться весело, мне трудно было побороть свое замешательство, которое еще более усиливалось из-за ее смущения. Мне не представилось никакой иной возможности выйти из этой неловкости, как откровенно признаться, что я усомнился в ее поведении. Заверения графа, слышанные мною, давали мне лишний повод для тревоги, и я хотел получить разъяснения на этот счет. Когда она увидела меня в своей постели, она густо покраснела, а теперь, при первых же моих упреках, лицо ее покрылось смертельной бледностью. Она, дрожа, прервала меня и сказала, что подозрения мои для нее оскорбительны, ибо между нею и графом не произошло ничего, что шло бы вразрез с ее правилами, хорошо мне известными. Столь решительное запирательство возмутило меня. - Как, вероломная! Ведь я же видел графа у ваших ног, - воскликнул я, словно имел право упрекнуть ее в измене. - Ведь с тех пор как мы в Ливорно, вы оказываете ему такое внимание, какого никогда не оказывали мне. Разве он не клялся вам, что сегодня же сделает все возможное, чтобы соединиться с вами? Что хотел он сказать этой клятвой? Отвечайте, я хочу узнать это от вас самой. Я не желаю всю жизнь быть игрушкой в руках неблагодарной, которой моя любовь и мои благодеяния всегда внушали только ненависть ко мне и жестокость. По тому, что я употреблял столь резкие выражения, можно судить о том, как я был взбешен. Она всегда слышала от меня только уверения в любви и уважении или жалобы столь нежные, что, несомненно, рассчитывала на почтительность даже в упреках. Поэтому слова мои ошеломили ее, и, залившись слезами, она просила меня выслушать то, что она может сказать в свое оправдание. Я заставил ее сесть; но горечь, переполнявшая мое сердце, еще превышала жалость, которую возбуждала во мне ее печаль, а поэтому и голос мой, и выражение лица были по-прежнему суровы. Вновь настойчиво подтвердив, что она не позволила графу ничего предосудительного, она призналась мне не только в том, что граф влюблен в нее, но что в силу какой-то перемены, непонятной для нее самой, она чувствует к нему неодолимое влечение. - Правда, я боролась с этой склонностью не так упорно, как того требовали мои убеждения, - продолжала она, - возьму на себя смелость объяснить причину этого: я думала, что он ничего не знает о моих злоключениях, и надеялась, благодаря ему, вступить в обычные права женщины, не нарушившей правила добродетели и чести. По его словам, он живет большею частью в деревне. Поэтому, рассчитывала я, он никогда не узнает о моих невзгодах, а так как он принял вас всего лишь за негоцианта, то не сочтет обидным для себя обманом, если я не опровергну его уверенность, что я ваша дочь. Между тем должна признаться, - добавила она, - с тех пор, как он знает ваш чин, и после того как это открытие побудило его сегодня же просить у вас моей руки, у меня возникли сомнения, которыми я не замедлила бы с вами поделиться. Вот каковы мои чувства, - заключила она, - а относительно того, что вы увидели его у моих ног, так ведь я воспротивилась этому порыву и не поощрила его предосудительным потворством. После этой исповеди она, по-видимому, почувствовала себя увереннее; рассчитывая на мое одобрение, она взглянула на меня с меньшей тревогой. Но именно убежденность ее в том, что она отнюдь не виновна, и ввергла меня в отчаяние. Я был страшно разгневан тем, что она совсем не посчиталась с моими чувствами, ибо они ей совершенно безразличны; поэтому-то она и не побоялась огорчить меня и свободно предалась новому увлечению, не видя к тому никаких препятствий. Однако из стыдливости я утаил эту жгучую обиду в глубине сердца и постарался отнестись к происшедшему так, как следовало бы отнестись, руководствуясь здравым смыслом. - Мне хочется верить вам, - сказал я, - и не следует мне опрометчиво думать, что вы меня обманываете, притворяясь добродетельной; однако если граф знает, кто я такой, то как можете вы рассчитывать, что он принимает вас за мою дочь, когда ему известно или неминуемо станет известно, что я никогда не был женат? Если он уже знает об этом, то вы слишком умны, чтобы не понимать, что его намерения не искренни и что в своих отношениях с вами он ищет только забавы. Если же он пребывает в неведении и по ошибке намеревается жениться на вас, считая вас моей дочерью, то план этот сразу же отпадает, как только он узнает, что я вам не отец. Но вы все это отлично понимаете, - продолжал я, давая волю раздиравшей меня ревности, - вы не так простодушны, чтобы рассчитывать, что знатный человек женится на вас очертя голову. Он вам нравится. Вы прислушались только к голосу сердца, а оно, пожалуй, увлекло вас гораздо дальше, чем вы решаетесь признаться. Как вы думаете, почему я оказался в вашей спальне? - продолжал я в новом приливе горечи. - Потому, что я, вопреки вашим стараниям, раскрыл вашу проделку. Я прочел о вашей страсти по вашим глазам, вашим речам, по всем мелочам вашего поведения. Я хотел застать вас врасплох и устыдить. Я и сделал бы это в минувшую ночь, если бы сила моей прежней любви все еще не обязывала меня обращаться с вами бережно. Но считайте, что я все видел, все слышал и что только такой слабодушный человек, каким я остаюсь до сего времени, может не презирать вас и не злобствовать. Легко догадаться, с какой целью говорил я это. Я хотел окончательно избавиться от сомнений, все еще терзавших меня, и делал вид, будто хорошо осведомлен обо всем, чего опасаюсь. Теофея так решительно все отрицала и скорбь ее была столь искренна, что если бы можно было доверяться женщине умной и любящей, то у меня, пожалуй, не осталось бы никаких сомнений в ее правдивости. Но сейчас еще рано отдать себя на суд моих читателей. Дело моей неблагодарной питомицы расследовано еще не до конца. Все время, оставшееся до обеда, мы с Теофеей провели в беседе, из которой я не вынес ничего нового. Наконец доложили, что кушать подано. Мне не терпелось увидеть, как влюбленные будут держать себя в моем присутствии, а особенно любопытно мне было услышать первое обращение ко мне графа. Теофеей владело, несомненно, не меньшее смущение, чем мной - любопытство. Но за столом графа не оказалось, а из разговора с сотрапезниками я узнал, что он уехал в почтовой карете, предварительно попрощавшись со всеми постояльцами. Как ни удивила меня эта новость, я воздержался от каких-либо суждений насчет отъезда графа, а только взглянул на Теофею и заметил, что она изо всех сил старается ничем не выдать охватившего ее волнения. После обеда она уединилась в своей спальне. Я немедленно последовал бы за нею, но меня задержал француз-капитан, о котором я уже упоминал; до сих пор он из деликатности не показывал вида, что осведомлен о том, кто я такой, а тут он подошел ко мне и приветствовал меня весьма учтиво. Мне еще было неизвестно, при каких обстоятельствах ему назвали мое настоящее имя. Беседуя со мной, он рассказал не только о том, что произошло в саду, но и объяснил, по какой причине граф решил скрыться. Капитан стал извиняться, словно боялся моих упреков. - Я не имел никакого понятия о том, за кого вы выдаете молодую особу, находящуюся при вас, - сказал он, - и потому не счел предосудительным отвечать на расспросы графа. Граф заговорил о вашей дочери. Я имел неосторожность сказать, что дочери у вас нет и что, хотя я и не знаком с вами лично, мне, как и всем во Франции, известно, что вы не женаты. Он заставил меня несколько раз повторить это, и я понял, что моя нескромность может в каком-то отношении пойти вразрез с вашими видами. Я заверил капитана, что у меня нет никаких причин обижаться на него и что в Ливорно я принял несколько иную личину только для того, чтобы избежать официальных церемоний. О других соображениях, по которым я хотел остаться инкогнито, я ему ничего не сказал. Но мне нетрудно было догадаться, что граф, разубедившись в том, что Теофея - моя дочь, вообразил, будто она моя любовница. Положение, в каком он застал меня в ее спальне, подтверждало такую догадку; он был смущен, что связал себя данными ей обещаниями, и не нашел другого выхода, как немедленно уехать, даже не повидавшись с нею. Я поспешил к Теофее. Когда я входил, я только мельком заметил ее удрученное состояние, ибо при моем появлении она постаралась принять спокойный вид и, улыбаясь, спросила, очень ли я удивлен поспешным решением графа. - Видите, - сказала она, - его чувства никогда не отличались пылкостью, раз они остыли в один миг до такой степени, что он уехал, даже не простившись со мною. Я сделал вид, будто принимаю эту наигранную веселость за чистую монету. - Он не был влюблен в вас без памяти, - сказал я ей серьезно, - так что либо изъявления его любви были более пылки, чем сама любовь, либо увлечение вами не стерло у него память о римлянке. Так наш разговор, продолжавшийся весь день, был, по существу, не чем иным, как бесконечным притворством; Теофея продолжала делать вид, будто мало сожалеет об утрате, в то время как я - с коварным злорадством, питавшимся, несомненно, надеждой, которая вновь возрождалась в моем сердце, - всячески старался умалить любовь графа и толковать его отъезд как грубость и оскорбление. Она выдерживала эту сцену весьма стойко. Капитан судна, доставившего меня сюда, казалось, готов был поднять паруса, как только я дам на это согласие, и я попросил у него на сборы только один день. Эта отсрочка нужна была не столько для устройства моих дел, сколько для здоровья Теофеи. Я отлично видел, как силится она скрыть свою печаль, и хотел убедиться, что переезд ей не повредит. До нашего отъезда она крепилась, но едва поняла, что уже нет надежды вновь увидеться с графом, как, не выдержав волнения, слегла в постель, которую не покидала до Марселя. Я ухаживал за ней, как по велению долга ухаживал бы за дочерью или по зову любви - за обожаемой любовницей. Я не мог, однако, быть равнодушным свидетелем того, что ее гложет тоска по другому, и постепенно убеждался в том, что даже самая пылкая нежность в конце концов охладевает, встречаясь с равнодушием и неблагодарностью. Мало-помалу я начинал чувствовать, что сердце мое освобождается от оков и что, по-прежнему желая быть полезным Теофее, я меньше поддаюсь буйным порывам, которые в течение нескольких лет почти не оставляли меня. Я имел возможность убедиться в этой перемене во время штиля, который задержал нас на целую неделю у входа в Генуэзский залив. Ни с чем не сравнить этот полнейший покой в воздухе и на море. Мы остановились милях в шести от берега; водная гладь была так неподвижна, что судно как бы замерло на месте, и мне несколько раз приходила в голову мысль сесть с Теофеей и двумя-тремя слугами в шлюпку и на веслах поплыть к берегу. Осуществи я это намерение, я избежал бы великих волнений, ибо несколько негодяев задумали от нечего делать захватить корабль, убив капитана и других членов команды. Замысел этот созрел, быть может, еще до отплытия, но теперь представился как нельзя более удачный случай для его выполнения. На борту у нас находилось пятеро итальянцев и трое провансальцев - все, как и я, простые пассажиры; люди эти ни внешним своим видом, ни повадками отнюдь к себе не располагали и не могли рассчитывать на то, что мы с капитаном войдем с ними в какие-либо отношения. Они подружились только кое с кем из матросов, своих соотечественников, с которыми без просыпу пьянствовали, - в этом-то приятном обществе они и порешили убить капитана и его помощника, будучи уверены, что со стороны остальной части экипажа, весьма немногочисленного, они не встретят особого сопротивления. Что касается меня и моих слуг, то они собирались высадить нас на каком-нибудь пустынном берегу Корсики и завладеть всем моим имуществом. По особой милости Провидения случилось так, что мой камердинер с наступлением темноты заснул на палубе. Его разбудили голоса презренных убийц, которые собрались, чтобы обсудить подробности затеянного, распределить между собою главные роли, и уже принялись за дележку власти и добычи. Капитан имел обыкновение выходить с наступлением темноты на верхнюю палубу, и было решено в тот же миг расправиться с ним и постучаться в каюту помощника, чтобы перерезать ему горло, как только он отворит дверь. Остальные должны были разбрестись по судну и, угрожая оружием, держать всех в повиновении. Они сговорились обойтись со мною с некоторого рода уважением и высадить меня со слугами на Корсике, но кто-то предложил оставить у них Теофею, как самую ценную часть моего достояния. Однако после краткого обсуждения было признано, что такая прекрасная женщина послужит только поводом для раздоров, поэтому решили высадить ее вместе со мною. Как ни трепетал мой камердинер, сделав это страшное открытие, у него хватило ума сообразить, что единственное спасение для нас - это действовать стремительно и без огласки. Было около полуночи. Темнота, благоприятствовавшая нам, позволила слуге незаметно проползти вдоль палубы и добраться до каюты капитана, которая, по счастливой случайности, помещалась рядом с моей. Он все так же тихо разбудил нас и, прежде всего попросив говорить шепотом, предупредил о нависшей над нами страшной опасности. Тьма помешала ему разглядеть заговорщиков и даже определить, сколько их. Однако самых отчаянных он опознал по голосу; по его предположению, их было человек двенадцать. Не хвастаясь, могу сказать, что я всегда отличался бесстрашием; я неоднократно доказывал это, так что оно всем известно. Восемь моих слуг, капитан, его помощник и я уже составляли одиннадцать человек, способных на некоторое сопротивление. Оставалось несколько матросов, в верности коих можно было не сомневаться, и еще несколько пассажиров, так же, как и мы, заинтересованных в том, чтобы не дать себя в обиду шайке разбойников. Трудность заключалась в том, как нам объединиться. Эту задачу я взял на себя. Приказав немедленно зажечь несколько факелов и хорошо вооружившись, я вышел во главе всех слуг, которым велел тоже запастись оружием. Мне удалось беспрепятственно созвать всех, от кого я надеялся получить помощь; я привел их в свою каюту, и в таком положении мы могли ничего не опасаться до утра. Тем временем наши враги заметили какое-то движение и сами перепугались больше нашего. Они были и хуже вооружены, и не столь многочисленны, не говоря уже о том, что преступлению всегда сопутствует страх. Сообразив, что днем им труднее будет противодействовать нам, они приняли решение, единственное, дававшее им надежду избежать кары, и поспешили осуществить его. С помощью матросов, своих сообщников, они спустили шлюпку и на веслах добрались до ближайшего берега. Мы знали об их затее, и нам ничего не стоило бы расправиться с ними, пока они были заняты приготовлениями, или убить их из ружей и пистолетов в шлюпке; но я считал, что не стоит препятствовать их побегу. Скрыть эту историю от Теофеи было невозможно. Лязг оружия, сутолока, которую она видела вокруг себя, до того напугали ее, что она никак не могла прийти в себя, а может быть, она воспользовалась этим, чтобы скрыть горе, которое втайне подтачивало ее после нашего отъезда из Ливорно. Недомогание ее вылилось в открытую лихорадку, сопровождавшуюся весьма опасными симптомами. Ей не стало лучше и по прибытии в Марсель. Как я по многим причинам ни торопился в Париж, состояние ее не позволяло мне ни подвергнуть ее утомительному путешествию в коляске, ни оставить ее на попечении слуг в городе, весьма отдаленном от столицы. Я ухаживал за нею так же преданно и прилежно, как и в пути. Каждую минуту я убеждался в том, что она дорога мне уже не потому, что я влюблен в нее. Мне доставляло удовольствие видеть и слышать ее. Мне внушал глубокое уважение ее нрав. Меня привязывали к ней мои же благодеяния, в итоге которых она стала как бы моим созданием. У меня уже не вырывалось ни единого страстного слова, ни единой жалобы на то, что она страдает из-за моего соперника. Одно время она была так плоха, что лекари не раз теряли надежду на ее выздоровление, но мало-помалу она поправилась. Все же красота ее несколько потускнела от столь долгой болезни; черты лица ее оставались по-прежнему правильными, и облик ее был все так же изящен, но я замечал, что цвет лица ее поблек и во взоре не стало прежней живости. Однако и теперь она была прелестна. Многие знатные господа, с которыми я познакомился за время ее болезни, часто приходили ко мне только ради того, чтобы увидеть ее. Господин де С ***, молодой человек, наследник огромного состояния, не скрывал, что она внушила ему нежное чувство. Он долгое время говорил об этом шутя; но чувство его все разгоралось, и он стал искать случая признаться ей в этом. Она оказалась столь же безразличной к его излияниям, как и к моим, словно сердце ее могло открыться только для счастливца графа, постигшего тайну, как тронуть его. Она даже просила меня избавить ее от назойливости нового поклонника. Я обещал оказать ей эту услугу, причем воздержался от напоминания о своих собственных чаяниях. Другими словами, теперь я уже готов был довольствоваться просто дружбой. Объяснение мое с господином де С *** не произвело на него никакого впечатления; наоборот, он вообразил, будто теперь может еще настойчивее добиваться ее любви. Сначала его несколько сдерживало опасение стать в некоем роде моим соперником. Узнав же, что я довольствуюсь одной только дружбой с Теофеей и что меня побуждает противиться его увлечению лишь ее собственная просьба, он мне заявил, что при той жгучей страсти, какая пылает в его сердце, он не намерен отступать только из-за равнодушия красавицы и не будет терять надежды, а, как и полагается влюбленному, своим постоянством и преклонением станет добиваться того, чего не принесли ему ни личные его качества, ни ответная склонность возлюбленной. Я предсказал ему, что, поскольку Теофея ясно высказалась на этот счет, все его попытки будут бесплодны. Но это ничуть не охладило его, особенно после того, как я в осторожных выражениях признался, что мне никогда не удавалось добиться ее благоволения, которое могло бы внушить какие-либо сомнения относительно ее благонравия. Как только здоровье ее несколько окрепло и она уже могла не отказываться от некоторых увеселений, он принялся отвлекать ее от грусти празднествами и концертами. Теофея принимала в них участив скорее по снисходительности, чем по склонности, особенно когда заметила, что я не только не противлюсь этому, а охотно участвую в развлечениях вместе с нею. Господин де С *** был всего лишь сыном негоцианта, и если бы оказалось, что его влекут к этой прелестной девушке ее высокие достоинства, то я не видел бы ничего дурного в его готовности на ней жениться. Как ни упорствовал бы Кондоиди в нежелании назвать ее своей дочерью, я засвидетельствовал бы, что он ей отец, ибо доказательства, коими я располагал, не вызывали у меня ни малейших сомнений. Между тем господин де С ***, делившийся со мною иногда своими чувствами, никогда не упоминал о браке. Тщетно пытался я навести его на эту мысль разными соображениями, из коих он мог бы, по крайней мере, заключить, что я одобряю его страсть только при таком условии. Не замечая в нем особой готовности к женитьбе, я решил, дабы оправдать свою снисходительность к его любовным устремлениям, откровенно поделиться с ним своими мыслями. Итак, по странной превратности судьбы, не кто иной, как я, брал на себя задачу завоевать его для Теофеи и готов был расстаться с нею навсегда, отдав ее в жены другому. Помимо ее интересов, которыми я руководствовался прежде всего, я принимал во внимание и то, что в Париже мне будет трудно избежать кривотолков касательно моих отношений с нею; правда, я еще не был в том возрасте, когда любовь смехотворна, но у меня имелись виды на карьеру, не согласовавшиеся с такого рода связью. Я вполне откровенно говорил с господином де С ***, а он так же откровенно ответил, что Теофея до того дорога ему, что он хотел бы жениться на ней, однако должен считаться с семьей и не может легкомысленно совершить поступок, который навлечет на него родительский гнев, но, уже выйдя из возраста, когда человек зависим, он охотно вступил бы с нею в тайный брак и предоставил бы мне выработать условия и пути к его осуществлению. Я всесторонне обдумал его предложение. Хотя замужество Теофеи вполне соответствовало моим желаниям, я решил, что не пристало мне способствовать такому браку, ибо он не сулил ей особого счастья, раз она вынуждена будет долгие годы хранить свое пол