Уильям Вордсворт. Избранная лирика ---------------------------------------------------------------------------- Избранная лирика: Сборник/Составл. Е. Зыковой. - М.: ОАО Издательство "Радуга", 2001. - На английском языке с параллельным русским текстом. OCR Бычков М.Н. ---------------------------------------------------------------------------- CONTENTS СОДЕРЖАНИЕ Певец Озерного края. Е. Зыкова From "LYRICAL BALLADS" (1798) Из сборника "ЛИРИЧЕСКИЕ БАЛЛАДЫ" (1798) Lines Left upon a Seat in a Yew-tree which Stands near the Lake of Esthwaite, on a Desolate Part of the Shore, yet Commanding a Beautiful Prospect "Строки, оставленные на камне в разветвлении тисового дерева, стоящего неподалеку от озера Истуэйд в уединенной, но живописной части побережья. Перевод И. Меламеда The Female Vagrant Странница. Перевод И. Меламеда Goody Blake and Harry Gill. A True Story Гуди Блейк и Гарри Джилл. Правдивая история. Перевод И. Меламеда Гарри-Гилль. Перевод Д. Мина Lines Written at a Small Distance from My House and Sent by My Little Boy to the Person to Whom They Were Addressed Стихи, написанные неподалеку от дома и переданные моим мальчиком той, к кому обращены. Перевод И. Меламеда Simon Lee, the Old Huntsman, with an Incident in Which He Was Concerned Саймон Ли. Перевод И. Меламеда Anecdote for Fathers, Shewing How the Art of Lying May Be Taught История для отцов, или Как можно воспитать привычку ко лжи. Перевод И. Меламеда We are Seven Нас семеро. Перевод И. Козлова Нас семеро. Перевод Е. Корша Нас семеро. Перевод И. Меламеда Lines Written in Early Spring Строки, написанные раннею весной. Перевод И. Меламеда The Thorn Терн. Перевод А. Сергеева The Last of the Hock Последний из стада. Перевод Ю. Даниэля The Mad Mother Безумная мать. Перевод И. Меламеда The Idiot Boy Слабоумный мальчик. Перевод А. Карельского Lines Written near Richmond upon the Thames, at Evening Стихи, написанные вечером у Темзы вблизи Ричмонда. Перевод И. Меламеда Expostulation and Reply Увещеванье и ответ. Перевод И. Меламеда The Tables Turned, an Evening Scene on the Same Subject Все наоборот. Вечерняя сцена, посвященная той же теме. Перевод И. Меламеда Old Man Travelling. Animal Tranquillity and Decay. A Sketch Странствующий старик. Покой и умирание. Зарисовка. Перевод И. Меламеда The Complaint of a Forsaken Indian Woman Жалоба покинутой индианки. Перевод М. Фроловского Lines Composed a Few Miles above Tintem Abbey, on Revisiting the Banks of the Wye during a Tour. July 13, 1798 Строки, написанные на расстоянии нескольких миль от Тинтернского аббатства при повторном путешествии на берега реки Уай. Перевод В. Рогова From "LYRICAL BALLADS AND OTHER POEMS" (1800) ИЗ "ЛИРИЧЕСКИХ БАЛЛАД И ДРУГИХ СТИХОТВОРЕНИЙ" (1800) There Was a Boy Мальчик. Перевод Д. Мина Lucy Люси I. "Strange fits of passion have I known..." I. "Какие тайны знает страсть..." Перевод С. Маршака II. "She dwelt among the untrodden ways..." II. "Среди нехоженых дорог..." Перевод С. Маршака III. "I travelled among unknown men..." III. "К чужим, в далекие края..." Перевод С. Маршака "Пока не началась моя дорога пилигрима..." Перевод Г. Иванова V. "A slumber did my spirit seal..." V. "Забывшись, думал я во сне..." Перевод С. Маршака Lucy Gray, or Solitude Люси Грей. Перевод Игн. Ивановского The Brothers Братья. Перевод М. Фроловского Michael. A Pastoral Poem Майкл. Пастушеская поэма. Перевод А. Карельского То Joanna Скала Джоанны. Перевод А. Сергеева Song for the Wandering Jew Агасфер. Перевод С. Маршака Песня вечного жида. Перевод М. Фроловского From "POEMS" (1807) Из сборника "СТИХОТВОРЕНИЯ" (1807) Poems Dedicated to National Independence and Liberty Стихи, посвященные национальной независимости и свободе "I grieved for Buonaparte, with a vain..." "С печалью смутной думал я не раз..." Перевод Г. Кружкова Calais, August 15, 1802 "Каких торжеств свидетелем я стал..." Перевод Г. Кружкова On the Extinction of the Venetian Republic На ликвидацию Венецианской республики, 1802 г. Перевод В. Левика Падение Венецианской республики. Перевод В. Топорова То Toussaint L'Ouverture Туссену Лувертюру. Перевод А. Ибрагимова Sonnet Written in London, September, 1802 Англия, 1802. Перевод В. Левина London, 1802 Лондон, 1802. Перевод В. Топорова К Мильтону. Перевод К. Бальмонта Лондон, 1802. Перевод М. Зенкевича Лондон, 1802. Мильтон. Перевод Арк. Штейнберга "Nuns fret not at their convent's narrow room..." "Монашке мил свой нищий уголок..." Перевод В. Левина "Отшельницам не тесно жить по кельям..." Перевод Д. Мина Composed upon Westminster Bridge, September 3, 1802 Сонет, написанный на Вестминстерском мосту 3 сентября 1802 года. Перевод В. Левика Composed by the Sea-Side near Calais, August 1802 Написанное на морском побережье близ Кале, август 1802. Перевод И. Меламеда "The world is too much with us; late and soon..." "Нас манит суеты избитый путь..." Перевод Г. Кружкова "Господень мир, его мы всюду зрим..." Перевод В. Левика "It is a beauteous evening, calm and free..." "Прелестный вечер тих, час тайны наступил..." Перевод И. Козлова "Исполнен вечер истинной красы..." Перевод В. Топорова Personal Talk Житейские темы "I am not One who much or oft delight..." "Признаться, я не очень-то охоч..." Перевод Г. Кружкова ""Beloved Vale!" I said, "when I shall con..."" "Я думал: "Милый край! Чрез много лет..."" Перевод Г. Кружкова To Sleep ("О gentle Sleep! do they belong to thee...") Сон. Перевод А. Ибрагимова To Sleep ("A flock of sheep that leisurely pass by...") "Земля в цвету и чистый небосвод..." Перевод В. Левика Бессонница. Перевод Н. Кончаловской "With Ships the sea was sprinkled far and nigh..." "Все море сплошь усеяли суда..." Перевод Г. Кружкова То a Butterfly К мотыльку. Перевод А. Ларина Мотыльку. Перевод И. Меламеда "My heart leaps up when I behold..." "Займется сердце, чуть замечу..." Перевод А. Ларина "Among all lovely things my love had been..." "Моя любовь любила птиц, зверей..." Перевод В. Левика Written in March Написанное в марте. Перевод Игн. Ивановского То a Butterfly "Над желтым наклонясь цветком..." Перевод И. Меламеда The Green Linnet Зеленый реполов. Перевод А. Шараповой The Solitary Reaper Одинокая жница. Перевод Игн. Ивановского To the Cuckoo Кукушка. Перевод Д. Мина К кукушке. Перевод Г. Иванова Кукушка. Перевод С. Маршака "She was a Phantom of delight..." "Созданьем зыбкой красоты..." Перевод Э. Шустера "I wandered lonely as a cloud..." Нарциссы. Перевод А. Ибрагимова Желтые нарциссы. Перевод И. Лихачева The Seven Sisters, or The Solitude of Binnorie Замок Биннори. Перевод Д. Бель То the Spade of a Friend. Composed while We Were Labouring Together in His Pleasure-Ground Лопате друга. Стихи, сочиненные, когда мы вместе трудились в его саду. Перевод Игн. Ивановского Elegiac Stanzas, Suggested by a Picture of Peel Castle in a Storm, Painted by Sir George Beaumont Элегические строфы, внушенные картиной сэра Джорджа Бомонта, изображающей Пилский замок во время шторма. Перевод В. Рогова A Complaint Сожаление. Перевод А. Ибрагимова Gipsies Цыганы. Перевод Арк. Штейнберга From "THE EXCURSION" (1814) УЕДИНЕНИЕ (отрывок из поэмы "Прогулка") (1814) "What motive drew, that impulse, I would ask..." "Я говорю: Какое побужденье..." Перевод К. Бальмонта From "POEMS" (1815) Из сборника "СТИХОТВОРЕНИЯ" (1815) A Night-Piece Ночь. Перевод А. Ибрагимова Influence of Natural Objects in Calling forth and Strengthening the Imagination in Boyhood and Early Youth Влияние природы на развитие воображения в детстве и ранней юности. Перевод М. Фроловского Laodamia Лаодамия. Перевод М. Фроловского "I dropped my pen; and listened to the Wind..." "Я отложил перо; мне шквальный ветер пел..." Перевод Арк. Штейнберга The French and the Spanish Guerillas Французы и испанские партизаны. Перевод Игн. Ивановского "Weak is the will of Man, his judgement blind..." "Слаб человек и разуменьем слеп..." Перевод Г. Кружкова "Surprised by joy-impatient as the Wind..." "Смутясь от радости, я обернулся..." Перевод Г. Кружкова "Охваченный восторгом, свой порыв..." Перевод И. Меламеда September 1815 Близость осени. Перевод Д. Мина "Hail, Twilight, sovereign of one peaceful hour!.." "О Сумрак, предвечерья государь..." Перевод Г. Кружкова "О Сумрак, князь одной годины сонной!.." Перевод А. Ларина From the Prologue to "PETER BELL" (1819) Отрывок из пролога к поэме "ПИТЕР БЕЛЛ" (1819) "There's something in a flying horse..." "Кому большой воздушный шар..." Перевод Н. Коталовской From "THE RIVER DUDDON, A SERIES OF SONNETS... AND OTHER POEMS" (1820) Из сборника "СОНЕТЫ К РЕКЕ ДАДЦОН И ДРУГИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ" (1820) The River Duddon Сонеты к реке Даддон "Not envying Latian shades-if yet they throw..." Мне не знакома Латума прохлада..." Перевод М. Фроловского "Child of the clouds! remote from every taint..." "Дитя далеких туч! В уединенья..." Перевод М. Фроловского "How shall I paint thee? - Be this naked stone..." У истока. Перевод Г. Кружкова The Plain of Donnerdale Доннердельская долина. Перевод М. Фроловского After-Thought Прощальный сонет реке Дадцон. Перевод В. Левика The Pilgrim's Dream Сон пилигрима. Перевод М. Фроловского September 1819 Сентябрь. Перевод Д. Мина On Seeing a Tuft of Snowdrops in a Storm "Когда надежда в прахе слезы льет..." Перевод А. Ларина Глядя на островок цветущих подснежников в бурю. Перевод Г. Кружкова Song for the Spinning Wheel Песня за прялкой. Перевод М. Фроловского The Haunted Tree Околдованный дуб. Перевод М. Фроловского From "ECCLESIASTICAL SONNETS" (1822) Из сборника "ЦЕРКОВНЫЕ СОНЕТЫ" (1822) Mutability Изменчивость. Перевод Г. Кружкова Inside of King's College Chapel, Cambridge В Капелле Королевского колледжа в Кембридже. Перевод Г. Кружкова From "THE POETICAL WORKS" (1827) Из книги "ПОЭТИЧЕСКИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ" (1827) Lament of Mary, Queen of Scots, on the Eve of a New Year Жалоба Мэри, королевы шотландцев, в канун Нового года. Перевод Г. Иванова То -----("Let other bards of angels sing...") "Кто вышел солнцем без пятна..." Перевод В. Левина То a Sky-lark Жаворонку. Перевод М. Зенкевича "Scorn not the Sonnet; Critic, you have frowned..." "Не хмурься, критик, не отринь сонета!.." Перевод Арк. Штейнберга То the Torrent at the Devil's Bridge, North Wales, 1824 Водопад. Перевод Д. Мина From "YARROW REVISITED, AND OTHER POEMS" (1835) Из сборника "СНОВА В ЯРРОУ И ДРУГИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ" (1835) The Trosachs Троссекс. Перевод В. Левика "Calm is the fragrant air, and loth to lose..." Вечерние импровизации. Перевод М. Фроловского A Wren's Nest Гнездо пеночки. Перевод Д. Мина "If this great world of joy and pain..." "Наш мир, различен и един..." Перевод Игн. Ивановского "Most sweet it is with unuplifted eyes..." Внутреннее зрение. Перевод И. Меламеда "Why art thou silent! Is thy love a plant..." "Ты все молчишь! Как быстро отцвела..." Перевод В. Левика Далекому другу. Перевод И. Меламеда From "SONNETS" (1838) Из книги "СОНЕТЫ" (1838) Composed on a May Morning, 1838 Сочинено майским утром, 1838. Перевод В. Лунина From "POEMS" (1845) Из сборника "СТИХОТВОРЕНИЯ" (1845) The Simplon Pass Симплонский перевал. Перевод А. Ибрагимова "Though the bold wings of Poesy affect..." "На мощных крыльях уносясь в зенит..." Перевод Г. Кружкова ПЕВЕЦ ОЗЕРНОГО КРАЯ Творчество Уильяма Вордсворта приходится на эпоху романтизма, второй (после Ренессанса) золотой век английской поэзии, прославленный именами Кольриджа, Саути, Вальтера Скотта, Байрона, Шелли, Китса... Каково место Вордсворта в этом ряду? У Вордсворта мы не найдем ни кольриджевских гениальных взлетов воображения, ни байроновской бунтарской энергии, ни умозрительного идеализма Шелли, ни пластической красоты чувственных образов, свойственной поэзии Китса, ни вальтерскоттовского увлечения историческими балладами и фольклором. Вордсворта отличают особая, только ему свойственная поэтическая интонация, спокойная и вдумчивая, особое сочетание интереса к конкретному, будничному впечатлению со стремлением осмыслить его скрытую сущность, увидеть в сиюминутном вечное, понять его место в мироздании, в общей схеме бытия. У Вордсворта есть и собственная лирическая тема, разработанная смело и оригинально, точнее, это три взаимосвязанные темы: природа его родного Озерного края, судьбы простых и бедных сельских жителей и внутренний мир поэта, живущего на лоне природы и размышляющего над жизнью своих соседей и сограждан. Для истории английской поэзии особенно важно то, что Вордсворт является одним из самых смелых реформаторов поэтического языка, теоретически обосновавшим и воплотившим на практике свои идеи о необходимости сближения языка поэзии и обычной разговорной речи; тем самым он указал новые пути и перспективы не только романтикам, но и многим поколениям поэтов вплоть до XX в. Поэтому в блестящей плеяде имен английских романтиков имя Вордсворта сверкает как звезда первой величины. x x x Уильям Вордсворт (1770-1850) родился в городке Кокермут на северо-западе Англии, недалеко от шотландской границы, в живописном краю скал и озер, получившем название Озерного края (Lake District). Вордсворты принадлежали к среднему классу. Отец Уильяма был юристом, он служил поверенным крупного местного землевладельца лорда Лонсдеила и занимал еще несколько мелких должностей в местной администрации. Когда Уильяму было восемь, умерла его мать, и жизнь семьи распалась: отец отослал четверых сыновей в начальную школу в соседний Хоксхед, а дочь Дороти - к деду с бабушкой. Школу содержал выпускник Кембриджа; преподавание, особенно математики, велось в ней на высоком уровне. Любимым занятием мальчика стали пешие прогулки по окрестностям, во время которых он открывал для себя все новые красоты родного края и часто разговаривал со встреченными людьми: фермерами, разносчиками товаров, странствующими нищими. Эти неспешные беседы помогли ему понять, что не только сильные мира сего, о которых рассказывалось в учебниках, но и самые простые люди имеют каждый свою историю, порой не менее . Когда Уильяму было тринадцать, умер, простудившись во время зимнего путешествия, его отец. Он оставил детям приличное состояние, но, чтобы получить его, пришлось долго судиться с лордом Лонсдейлом, и пятеро сирот много лет оставались в положении бедных родственников. В 1787 г. Вордсворт поступил в Кембриджский университет, где учился на стипендию для бедных студентов. Атмосфера Кембриджа тех лет, где тон задавали богатые отпрыски аристократических семей, проводившие время в шумных кутежах, охладила интерес Вордсворта к наукам, даже к любимой им математике. В последние каникулы 1790 г., вместо того чтобы готовиться к экзаменам, он с приятелем-студентом отправился в пешее путешествие по Альпам - побывал во Франции, Швейцарии и северной Италии. Во Франции юных путешественников захватил дух радостного ожидания перемен, порожденный взятием Бастилии и началом Великой французской революции, он чувствовался даже в отдаленных деревнях. Результатом этого странствия стала маленькая книжечка стихов, вышедшая три года спустя. Пока же, вернувшись, Вордсворт сдал экзамены и получил свой диплом бакалавра, разочаровав дядей-опекунов посредственными успехами в науках и туманными разговорами о своем поэтическом призвании. Медля с выбором жизненного пути, Вордсворт вновь едет во Францию, живет в Париже, Орлеане, Блуа, заводит знакомых и среди роялистов, и среди сторонников революции, пытается разобраться в разноголосице политических мнений. В конце концов он отдает предпочтение жирондистам - политическим романтикам, пытавшимся воспроизвести во Франции республиканский дух Древней Греции и Рима. Но вскоре неумолимая логика революционного террора обращается против самих революционеров. Уже осенью 1792 г., находясь в Париже, Вордсворт с ужасом видит казнь сначала депутата Горса, а потом еще двадцати одного жирондиста, не перестававших петь "Марсельезу", даже когда головы их товарищей уже летели с плахи. По настоятельному требованию опекунов он возвращается в Англию до начала якобинского террора 1793 г. и разрыва дипломатических отношений между Францией и Англией. Вордсворт еще несколько лет мучительно переживает крушение надежд на революционное установление более справедливых общественных отношений. Но, пройдя через духовный кризис, он приходит к твердому убеждению, что сохранение государственного строя, каким бы несовершенным он ни был, все же предпочтительнее той вакханалии темных страстей, уносящей тысячи невинных жизней, которая неминуема при разрушении механизма власти. Отказавшись от радикальных идей своей юности, Вордсворт в дальнейшем твердо стоял на консервативных позициях, за что его не раз упрекали в отступничестве и предательстве радикально настроенные романтики младшего поколения, особенно Байрон и Шелли (вспомним хотя бы сонет Шелли "К Вордсворту", 1815). Десятилетие спустя Вордсворт начал работать над автобиографической поэмой "Прелюдия". Несколько глав поэмы посвящены подробному изображению того, что перечувствовал и передумал ее автор во Франции. Известный критик конца XIX в. Джон Морли с более далекой, чем Байрон и Шелли, исторической дистанции оценил политическую и человеческую позицию Вордсворта в связи с поэмой "Прелюдия" более объективно: "Три книги, описывающие пребывание поэта во Франции, представляют особую, поразительную ценность. Изображенные в них изменения умственного состояния нравственного человека по мере того, как сцены революции одна за другой разворачиваются перед ним, имеют подлинный исторический интерес. Более того, это урок на все времена всем мужественным людям, как вести себя в минуты общественных катаклизмов. (...) девятая, десятая и одиннадцатая книги "Прелюдии" своей напряженной простотой, своей глубокой искренностью, своим медлительным и неумолимым переходом от пылкой надежды к темным фантазиям, предчувствию грядущих несчастий, жалости ко всему человечеству и сердечной боли проникнуты подлинным духом великой катастрофы. (...) В сюжете этих трех книг есть что-то от суровости, сдержанности и безжалостной неотвратимости классической трагедии и, как и в классической трагедии, исполненный благородства конец. Французская революция породила единственный кризис в интеллектуальной истории Вордсворта, нанесла единственный мощный удар по твердыне его души, и он вышел из этого кризиса, сохранив все свое величие" {Morley, John. Introduction. In: The Complete Poetical Works of William Wordsworth. London, 1891, p. LIII-LIX.}. Но не только общественные страсти волновали начинающего поэта в тот год, проведенный во Франции. В Орлеане он встретил Аннет Валлон, сестру своего знакомого Пьера Валлона, и пережил первую в своей жизни и, кажется, единственную всепоглощающую страсть. Об этом романе он не писал стихов и умолчал о нем в "Прелюдии", о нем знали только самые близкие люди и ничего не писали первые биографы. Влюбленных разделяло слишком многое: и отсутствие средств к существованию, и разное вероисповедание (Аннет была католичкой), и драматические события революции, заставившие Вордсворта быстро покинуть Францию. Сестра поэта Дороти предприняла героическую, но безуспешную попытку убедить родственников согласиться на этот брак. В декабре 1792 г. Аннет родила дочь, крещенную как Аннет Кэролайн Вордсворт, сама же стала называть себя мадам Уильяме, вдовой. Она была на четыре года старше Вордсворта, впоследствии, в наполеоновские времена, активно занималась политической деятельностью и была известна в роялистских кругах. Вордсворт же в двадцать один год еще находился в состоянии неопределенности, поисков себя; вернувшись в Англию, он стал постепенно нащупывать свой путь, круг своих интересов, свой образ жизни, и чем больше прояснялся его мир, тем более английским, сельским, даже почвенным он становился, уводя поэта все дальше от его первой любви. В 1802 г., за два месяца до женитьбы, Вордсворт отправился в Кале повидать Аннет и дочь, и эта прощальная встреча убедила его, что десять лет, проведенные в разных жизненных обстоятельствах, сделали их чужими людьми {Отношениям Вордсворта и Аннет Валлон посвящена целая книга: Legouis, Emile. William Wordworth and Annette Vallon. Hamden (Conn.), 1967.}. С конца 1792 г. крепнет дружба Вордсворта с его сестрой Дороти. Их сближало многое: и живое воображение, и любовь к природе и пешим прогулкам, и желание вновь объединить распавшуюся семью. Дороти свято верила в талант брата и посвятила жизнь заботам о нем. Дороти Вордсворт относилась к числу тех замечательных женщин эпохи романтизма, которые были в состоянии разделять духовные интересы своих близких и, хоть сами и не занимались литературным трудом, создавали вокруг себя творческую, одухотворенную атмосферу. Внешне скромная и неяркая, как и ее брат, Дороти отличалась живостью и теплотой обращения, привлекавшими к ней людей. "Она настоящая женщина, - писал о ней позже Кольридж, - я имею в виду ее ум и сердце; внешность же ее такова, что если вы ожидали увидеть хорошенькую женщину, то найдете ее обыкновенной, если же вы ожидали увидеть обыкновенную женщину, то сочтете ее хорошенькой". Дороти вела дневник и написала за свою жизнь множество писем, но никогда не предназначала ничего написанного для печати. В конце XIX в. и дневник и письма были опубликованы; английские критики заговорили о том, что ее образное мышление и тонкое, лирическое восприятие природы возводит ее документальную прозу в ранг высокого искусства {Selincourt, Ernest de Dorothy Wordsworth, a Biography. Oxford, Clarendon Press, 1965.}. Брат и сестра мечтали снять коттедж и поселиться вместе где-нибудь в сельской глуши, но это удалось не сразу: не хватало денег. В 1793 г. Вордсворт издал в Лондоне два маленьких томика стихов: один из них назывался "Вечерняя прогулка. Стихотворное послание. Адресовано молодой леди из Озерного края на севере Англии" (An Evening Walk. Addressed to a Young Lady, адресатом была Дороти), второй - "Описательные зарисовки, сделанные во время пешего путешествия в Альпах" (Descriptive Sketches Taken during a Pedestrian Tour among the Alps). Оба эти сборника еще тесно связаны с поэтической традицией предшествующего столетия, полны традиционных поэтических оборотов и фигур речи. Однако Кольридж, которому попался в руки второй из этих томиков, мгновенно уловил новизну образного мышления, пробивающуюся сквозь поэтические штампы. В своей "Литературной биографии" (Biographic Literaria, 1817) он писал: "В последний год моего пребывания в Кембридже я познакомился с первой публикацией м-ра Вордсворта, озаглавленной "Описательные зарисовки": редко, если вообще когда-нибудь, появление на литературном горизонте оригинального поэтического гения было более очевидно. В форме, стиле и манере всего сочинения, в структуре отдельных строк и периодов была жесткость и резкость, соединенная и сплетенная с как бы пылающими словами и образами; они напоминали те порождения растительного мира, чьи роскошные цветы возвышаются над твердой и колючей оболочкой или кожурой, внутри которой зреет богатый плод" {Coleridge, Samuel Taylor. A Critical Edition of the Major Works. Oxford, New York, Oxford U.P., 1992, pp. 199-200.}. В следующем, 1794 г. Вордсворт совершил путешествие на остров Уайт и по долине Сейлсбери с братом своего школьного друга Рейсли Колвертом. Здесь он имел возможность увидеть воочию, как индустриальная революция меняла лицо сельской Англии. Долина Сейлсбери стала местом действия поэмы "Вина и скорбь" (Guilt and Sorrow), повествующей о печальной встрече двух бездомных бродяг: солдата, который, возвращаясь с войны без гроша, от отчаяния убил и ограбил путника на дороге и с тех пор скитается вне закона, не смея повидать жену и детей, и нищенки, муж и дети которой погибли в Америке во время Войны за независимость. Это первая попытка Вордсворта нащупать одну из своих поэтических тем, осмыслить влияние современной истории на жизнь простого, бедного человека. Юный спутник Вордсворта Рейсли Колверт оказался болен чахоткой, и поэт остался при нем в Озерном крае, поддерживая его до самой смерти в 1795 г. Рейсли завещал ему свои сбережения, 900 фунтов, сумму для Вордсворта существенную. А вскоре его товарищу по университету, рано овдовевшему, понадобилось устроить четырехлетнего сына на житье в деревню, и Вордсворт с сестрой охотно согласились опекать мальчика, получив долгожданную возможность поселиться вместе в сельской глуши. Они устроились в Рейсдауне, графство Дорсет, и жили поначалу в совершенном одиночестве, ухаживая за ребенком, садом и огородом. "Наша теперешняя жизнь вовсе лишена событий, которые заслуживали бы даже краткого упоминания в случайном письме, - сообщал Вордсворт другу. - Мы сажаем капусту, и если абсолютнейшее уединение окажется столь же способным совершать превращения, как Овидиевы боги, то можешь быть уверен, мы превратимся в капусту" {The early letters of William and Dorothy Wordworth. Arranged and edited by Ernest de Selincourt. Oxford, Clarendon Press, 1935, p. 100.}. Между тем это одиночество оказалось для поэта плодотворным: в Дорсете он переделал поэму "Вина и скорбь", написал трагедию в стихах "Живущие на границе" (The Borderers), начал работу над большой поэмой "Разрушенная хижина" (The Ruined Cottage). В том же 1795 г. Вордсворт побывал в Бристоле, где познакомился с двумя молодыми людьми, Кольриджем и Саути, которые писали стихи, увлекались философией и политикой, читали публичные лекции и были полны всевозможных планов и проектов. В их числе был утопический проект создания в Америке идеальной колонии "пантисократии", где всесторонне развитые люди могли бы обсуждать философские проблемы, ходя за плугом. Молодые люди были помолвлены с сестрами Фрикер из Бристоля и вскоре должны были породниться. Впрочем, ко времени знакомства с Вордсвортом мысли о "пантисократии" были уже оставлены. Саути вызвал уважение Вордсворта своей начитанностью. Кольридж произвел на него впечатление человека необыкновенного, неотразимо обаятельного, чьи разговоры о поэзии окрыляли, давали новые силы. Такое знакомство нельзя было потерять. На следующий год Кольридж издал свой первый сборник стихов и вскоре поселился с женой и новорожденным сыном под Бристолем, арендовав коттедж в Незер-Стоуи. Вордсворты пригласили его погостить в Дорсете, а вскоре сами вместе со своим подопечным перебрались в Альфоксден, став соседями Кольриджей. Началось самое плодотворное время в жизни обоих поэтов, да и Дороти: она в Альфоксдене впервые стала вести свой дневник. Втроем друзья много странствовали по окрестностям, наслаждаясь окружающей природой и разговаривая о поэзии; как сказал Кольридж, "мы - три человека с одной душой". Только Сара, жена Кольриджа, не принимала никакого участия в этих прогулках и разговорах: тот феерический мир волшебных впечатлений и смелых фантазий, в котором существовали эти трое, был для нее закрыт. Во время совместных прогулок и сложился замысел знаменитых "Лирических баллад". Вордсворт впоследствии в комментариях к своим стихам рассказал эту историю так. Весной 1798 года друзья отправились в путешествие, потребовавшее некоторых расходов, а так как денег, по обыкновению, не хватало, они решили окупить затраты, сочинив по дороге стихотворение для "Нового ежемесячного журнала". Кольридж предложил план "Сказания о Старом Мореходе", оригинальной авторской версии бродячего сюжета о Летучем Голландце, корабле-призраке, странствующем по морям без команды или с командой мертвецов. Вордсворт добавил несколько деталей, в частности, герой поэмы должен совершить какое-то преступление, чтобы дальнейшее развитие сюжета воспринималось как расплата; подсказал и само преступление: убийство белого альбатроса. Но разработка фантастического сюжета быстро показала Вордсворту, насколько его собственная манера далека от кольриджевской, и он поспешил самоустраниться, чтобы не быть помехой. После возвращения из путешествия, о котором еще долго с удовольствием вспоминали, Кольридж продолжал работать над поэмой, а когда он кончил ее, стало ясно, что она переросла рамки журнальной публикации. Тогда друзья заговорили о совместном сборнике стихов, деньги от продажи которого можно было бы потратить на путешествие в Германию. Кольридж в "Литературной биографии" четко сформулировал двуединый замысел поэтов, учитывавший разницу их дарований: "Было решено, что я возьмусь за персонажи и характеры сверхъестественные или во всяком случае, романтические, с таким, однако, расчетом, чтобы эти тени, отбрасываемые воображением, вызывали в душе живой интерес, а некоторое подобие реальности на какое-то мгновение порождало в нас желание поверить в них, в чем и состоит поэтическая правда. В свою очередь, мистер Вордсворт должен был избрать своим предметом и заставить блеснуть новизной вещи повседневные и вызвать чувства, аналогичные восприятию сверхъестественного, пробуждая разум от летаргии привычных представлений и являя ему красоту и удивительность окружающего нас мира, это неисчерпаемое богатство, которое из-за лежащей на нем пелены привычности и человеческого эгоизма наши глаза не видят, уши не слышат, сердца не чувствуют и не понимают" {Кольридж С. Т. Из "Литературной биографии". В кн.: Литературные манифесты западноевропейских романтиков. Под ред. проф. А. С. Дмитриева. М., Изд-во МГУ, с. 280.}. Действительно, баллады Вордсворта изображали повседневные ситуации и рассказывали о реальных людях, которых автор знал сам или о судьбе которых он слышал от знакомых. В комментариях к своим стихам, написанных в 1840-е годы, Вордсворт рассказал о том, где, когда и при каких обстоятельствах он встретил почти каждого из героев своих баллад. Но, вдохновляясь реальным впечатлением и изображая простую, будничную жизнь, поэт открывал в ней вечное и нетленное: доброту, отзывчивость к чужому горю, душевную чуткость, интуитивное понимание важнейших моментов человеческой жизни, - именно эти простые человеческие чувства, переживаемые во всей их полноте, и делают героев Вордсворта, по мысли поэта, причастными вечной жизни. Баллады Вордсворта - о простых, бедных людях, в основном сельских жителях. Впервые такого героя ввели в поэзию сентименталисты. Томас Грей в знаменитой "Элегии, написанной на сельском кладбище" (Elegy Written in a Country Churchyard, 1751) размышлял о том, что безвестность и скромная доля сельских бедняков помогают им сохранить добродетели, легко утрачиваемые в более завидных обстоятельствах жизни; Оливер Голдсмит в "Покинутой деревне" (Deserted Village, 1769) скорбел о разрушении сельской общины и об изгнании с родной земли сельского труженика, основного носителя гражданских добродетелей и хранителя здоровья нации. Позже Джордж Крабб, опровергая пасторальные иллюзии Грея и Голдсмита, изобразил в поэме "Деревня" (Village, 1783) жизнь сельской бедноты в реалистических тонах: вечную нужду, тяжелый труд и неизбежно сопутствующие им грубость, необразованность, пороки, перенятые от высших классов. После Крабба возвратиться к "наивной" идеализации сельской жизни было уже невозможно, и Ворд-сворт взял многое от суровой конкретики его стиля, но все же бескрылый реализм Крабба не мог, по его мнению, выразить всю полноту, всю прелесть и все величие сельской жизни. В комментариях к одному из самых известных своих стихотворений, "Люси Грей", Вордсворт обратил внимание читателя на свою попытку одухотворить образ потерявшейся в метель девочки, одеть трагические факты реальной жизни покрывалом воображения, претворяя действительное происшествие в своего рода легенду, и специально подчеркнул отличие своей трактовки от того, как бы Крабб со своим фактографизмом представил тот же сюжет. В разработке сельской темы Вордсворт выступил наследником Бернса: он никогда не воспринимал бедность сельского жителя и тяжесть его труда как препятствие для нравственной жизни, духовного развития. Но там, где Берне спонтанно выражал чувство своего нравственного превосходства над спесивыми богачами, Вордсворт, будучи интеллектуалом и глядя на своего героя со стороны, попытался изобразить его как носителя высшей духовности и нравственности. Сочетание суровой конкретики описания бытовых реалий с идеализацией нравственных начал сельской жизни в гармонии с природой побудило некоторых английских критиков назвать произведения Вордсворта "суровой пасторалью" (hard pastoral). Баллады Вордсворта были "лирическими": в отличие от драматичной, имеющей законченный сюжет народной баллады, они часто представляли собой бессюжетную зарисовку, рассказ о встрече автора с человеком, чья судьба или образ мыслей поразили его; лиризм предполагал также явно выраженную авторскую точку зрения и дистанцию между автором-рассказчиком и героем баллады. "Терн" и "Гуди Блейк и Гарри Джилл" ближе всего к народной балладе и по законченности сюжета, и по повествовательной технике, и по тематике и нравственному пафосу, по вмешательству высших сил в дела героев. В других балладах поэт демонстративно отказывается от целостного сюжета, и очень часто содержание баллады составляют встреча и разговор героя-автора с каким-либо человеком ("Нас семеро", "Последний из стада", "Саймон Ли", "Странствующий старик") или монолог-рассказ героя о своей судьбе ("Странница", "Безумная мать", "Жалоба покинутой индианки"). Все герои вордсвортовских баллад - люди не только бедные и простые, но слабые и уязвимые по своему положению: малые дети, немощные старики, влюбленные женщины, брошенные с ребенком на руках... Их бедствия могли бы вызвать и сентиментальную жалость, и социальный протест, но не это являлось главной целью автора. Поэт был бы очень огорчен, если бы читатель не разглядел в его героях силы и высоты духа - той, что проявляется не в доблести и героизме на большой сцене истории, а в тихом мужестве терпения, в отзывчивости, самозабвенной заботе о других, умении быть благодарным, чувстве неразрывной связи со своими близкими. Герои Вордсворта достойны не жалости, а подражания. Возьмем балладу "Слабоумный мальчик", которая долго вызывала нарекания критиков: поэта упрекали в любовании "идиотизмом сельской жизни". Конечно, взявшись изобразить внутренний мир больного ребенка, Вордсворт подошел к самой границе того, что допустимо может стать объектом поэзии. Но как бы ярко ни были обрисованы переживания маленького Джонни, главная героиня баллады - его мать: это она, не в силах помочь больной соседке, отваживается послать своего слабоумного сына в город за доктором в надежде, что он сможет передать поручение, а потом разрывается между тревогой за больную старую Сьюзен и переживаниями за своего ребенка. Другой центральный персонаж баллады - старуха Сьюзен, которая, отпустив соседку искать сына, сама в тревоге о Джонни, забывает о своей болезни и отправляется на их поиски. Обе женщины забывают о своих несчастьях в заботе о другом, и обе тем самым свои несчастия преодолевают. В финале они так рады, что нашелся ребенок, что у читателя создается впечатление, будто смертельная болезнь Сьюзен не просто на минуту забыта, но, возможно благодаря ее духовному порыву, отступила. К балладам Вордсворт присоединил несколько лирических стихотворений, в которых выразил свои новые романтические представления о ценности интуиции, непосредственного впечатления, особенно в сравнении с книжной премудростью ("Увещеванье и ответ" и "Все наоборот"), об особом статусе детства, о важности детского восприятия мира ("История для отцов"), о влиянии природного окружения на внутренний мир личности. Знаменитое "Тинтернское аббатство", завершавшее сборник "Лирических баллад", почти сразу же было оценено как лирический шедевр Вордсворта, образец чуткого и вдумчивого восприятия природы, в котором пейзаж и лирические эмоции сплетаются в неразрывное целое. "Лирические баллады" вышли в Бристоле анонимно осенью 1798 г., авторы получили за них крохотный гонорар в 30 фунтов, а издатель Джозеф Коттл понес убытки. Сборник оказался действительно новаторским, слишком вызывающе новаторским, чтобы быть сразу воспринятым положительно. Критика приняла его в штыки: ее раздражало все - персонажи и сюжеты, совершенно неподходящие для поэзии, странные идеи молодых авторов, непоэтичный язык. В 1800 г. сборник был переиздан с большим предисловием Вордсворта, в котором он попытался теоретически обосновать свой взгляд на поэзию, и вызвал новый шквал критики. Но время работало на авторов "Лирических баллад": направление, ими указанное, угадывало потребности и тенденции развития их эпохи. "Будь произведения мистера Вордсворта пустыми детскими стишками, за каковые их долгое время выдавали, - писал Кольридж, - отличайся они от сочинений прочих поэтов единственно упрощенностью речи и незрелостью мысли, заключай они в себе на самом деле лишь то, чем характерны посвященные им пародии и жалкие имитации, и они тотчас же сгинули бы мертвым грузом в трясине забвения... Но число поклонников мистера Вордсворта год от года росло, и это был не низший разряд читающей публики, но преимущественно молодые люди, весьма здравомыслящие и рассудительные, а их восхищение (отчасти подогреваемое, надо думать, оппозицией) отличалось страстностью, я бы даже сказал - религиозным порывом" {Литературные манифесты западноевропейских романтиков, с. 281.}. Когда же эпоха романтизма со всеми ее литературными баталиями отошла в прошлое, стало очевидно, что "Лирические баллады" Вордсворта и Кольриджа были вехой, ознаменовавшей начало этой эпохи в английской литературе, а предисловие Вордсворта к их второму изданию - первым в Англии литературным манифестом романтизма. Но вернемся к сентябрю 1798 г. Получив свой скромный гонорар, Вордсворт, Дороти и Кольридж отплыли в Германию. Инициатором этого путешествия был, конечно, Кольридж. Германия в конце XVIII в. была страной великой философии и зарождающегося романтизма, родиной новых романтических идей и в философии, и в литературе. Ее интеллектуальная атмосфера притягивала Кольриджа, и он отправился по университетским городам, в совершенстве освоил язык, слушал лекции, завел обширные знакомства, был даже принят в высшем аристократическом обществе. Не то Вордсворты: чуждающиеся светской жизни, всегда довольные обществом друг друга, со своей страстью к сельской тишине и пешим путешествиям, они решили отправиться на юг Германии в предгорье Альп и провели зиму в Госларе, у подножия Гарца. Возможно, этот отъезд нужен был Вордсворту лишь затем, чтобы острее почувствовать свою неразрывную связь с родным Озерным краем: Пока не началась моя Дорога пилигрима, О Англия, не ведал я, Как мною ты любима. Все, что Вордсворт написал в ту зиму в Госларе, не имело отношения к Германии. Он создал там свой знаменитый лирический цикл, посвященный Люси, милой девушке, расцветшей и умершей незаметно, как полевой цветок в Озерном крае. Его мысли все чаще обращались к истокам, к родным местам и временам детства: в это время возник замысел и первые наброски поэмы "Прелюдия". Немецкий давался и ему, и Дороти плохо, жили они замкнуто и с нетерпением ожидали, когда кончатся зимние холода, чтобы пуститься в обратный путь. Им уже было ясно, что они поселятся в Озерном крае. Вернувшись в Англию, Уильям и Дороти отправились в родные места и остановились в семействе Хатчинсонов, с которым они были знакомы с детства. У Хатчинсонов было четыре красавицы дочери: Пегги, рано умершая от чахотки, считается героиней цикла стихотворений к Люси, Мэри в недалеком будущем станет женой Вордсворта, ее сестра Сара будет подолгу жить с ними, в нее многие годы будет безнадежно влюблен Кольридж, младшей, Джоанне, будет посвящено стихотворение Вордсворта "Скала Джоанны". Пока же Вордсворт с братом Джоном, давшим деньги на постройку или приобретение дома, и Кольриджем путешествуют по окрестностям, подыскивая будущее жилье. И вот 17 декабря 1799 г. Уильям и Дороти переступили порог своего дома, известного под названием Дав-Коттедж (Голубиный домик), в селении Грасмир, неподалеку от озера с тем же названием. Это был важный день: они сделали свой выбор, нашли свой образ жизни, обрели почву под ногами и осели. Теперь можно было думать о женитьбе. Три месяца у них гостил брат Джон, ожидавший возвращения своего корабля из плавания и гордый не менее Уильяма и Дороти, что у семьи снова есть свой дом. Джон стал к тому времени капитаном корабля, возившего грузы в Индию, его ожидала неплохая карьера, и он сказал Уильяму: "Я буду работать на тебя, а ты постарайся сделать что-то для мира". К несчастью, в 1805 г. корабль, которым командовал Джон, на пути в Индию попал в бурю и утонул. Уильям тяжело переживал смерть самого близкого из братьев и посвятил ему "Элегические стихи в память о моем брате Джоне Вордсворте, командире корабля Ост-Индской компании "Граф Абергавенни", погибшем в кораблекрушении 6 февраля 1805 г.". Поселившись в Озерном крае, Уильям и Дороти подыскали по соседству дом для Кольриджа и его семьи, а чуть позже и Саути с семьей поселился поблизости, в Кесвике, перевезя туда большую библиотеку. Втроем они и составили так называемую "Озерную школу" в английской поэзии, хотя на самом деле были очень различны и по уровню, и по характеру дарования и, если не считать юношеских попыток сотрудничества Кольриджа и Саути, "Лирические баллады" были единственным совместным выступлением этих поэтов в печати. Но, конечно, общение и обсуждение поэтических проблем стимулировали творческие поиски каждого и, по крайней мере для Ворд-сворта и Кольриджа, были необходимостью. В 1800 г. Вордсворт выпустил в свет второе, расширенное издание "Лирических баллад", во второй том которого вошла поэма "Майкл". Сам поэт определил ее жанр как пастораль: видимо, его интересовали в то время пасторальная традиция и ее способы идеализации сельской жизни, так как еще несколько стихотворений, относящихся к этому времени, имеют тот же подзаголовок: "пастораль". Одно из них, "Ленивые пастушки" (The Idle Shepherd-Boys), изящно развенчает ренессансную пасторальную идею пастушеской жизни как прекрасного досуга на лоне природы: пока мальчишки, пасущие стадо, играют на свирели и бегают взапуски, ягненок падает в горный поток, а спасает его не кто иной, как поэт, лирический герой стихотворения, которому приходится брать на себя чужой труд. Как видим, пастораль разнообразна и многолика. На протяжении XVIII в. она все более стремилась к изображению реального сельского жителя, а не условного поселянина, и Вордсворт хотел, чтобы поэма "Майкл" воспринималась на фоне пасторальной традиции, возможно, как развитие голдсмитовской темы разрушенной пасторали. Осев на родной земле и вникая в жизнь своих небогатых земляков, Вордсворт с тревогой наблюдал процесс отчуждения сельского труженика, начавшийся даже в его глухом, отдаленном от столицы крае. Героя поэмы запутывает денежное поручительство, но разве можно упрекать его в том, что он пытался помочь своему родственнику? Между тем Майклу грозит потеря части наследственной земли, а теряя землю, он теряет чувство хозяина и смысл своего труда. Земля, которую он должен оставить в наследство сыну, дорога ему так же, как сам сын, продолжатель рода. Это не просто чувство собственника; как для героя баллады "Последний из стада", для Майкла речь идет о деле его жизни, о внутренней связи с родным местом, о смысле своего земного предназначения. И он посылает сына в город, где легче заработать деньги, чтобы расплатиться с долгами. Но город для Вордсворта - средоточие современной губительной, фальшивой цивилизации, где царствуют деньги, и молодой человек не выдерживает его искушений и гибнет. Желая спасти часть своей земли, Майкл теряет все, ведь теперь даже оставшуюся землю некому передать в наследство. Но мог ли старик, всю жизнь проживший в сельской глуши, осознавать, какой опасности он подвергал юного сына, посылая его в город? История Майкла трагична, и Вордсворт считал эту трагедию одной из важнейших проблем современной жизни, он даже обратился с письмом к премьер-министру Англии, послав ему эту поэму. В 1802 г. Вордсворты получили наконец отцовское наследство и Уильям смог жениться на Мэри Хатчинсон. Брак был очень счастливым, что видно хотя бы по опубликованной переписке {The Love Letters of William and Mary Wordsworth. Ed. by Belt Darlington. Ithaka (N. Y.), 1981.}. Если Дороти оставалась вдохновительницей его поэзии, то Мэри давала поэту ощущение, что он твердо стоит на земле. С 1803 по 1810 г. у них родилось пятеро детей; любимицей отца была старшая дочь Дора. Мэри посвящены "К М. X." из цикла "Стихотворения о названиях мест", публикуемое в нашем собрании стихотворение "Let other bards of angels sing...", два сонета, написанные к ее портрету: "О dearer far than light and life are dear..." и "How rich that forehead's calm expance...", как и множество других стихотворений. В 1803 г., вскоре после рождения сына, Вордсворт отправился с Дороти и Кольриджем в путешествие по Шотландии и посетил Вальтера Скотта. Дороти записала о Скотте в дневнике: "Он привязан к своим местам гораздо сильнее, чем кто-либо из моих знакомых; кажется, все его сердце и душа отданы шотландским рекам, Ярроу, Твиду, Тивиоту и остальным, которые мы знаем по его "Балладам шотландской границы", и я уверена, что нет ни одной истории, рассказываемой у камина в этих краях, которую он не мог бы повторить..." {Wordsworth, Dorothy. Recollections of a Tour made in Scotland, A.D. 1803. Edinbourgh, 1874, p. 76.}. Отношение Вордсворта к родным местам было сходным, только его Озерный край был более пустынным, нетронутым, менее богатым историческими событиями и воспоминаниями. Скотта захватывали древние предания. Вордсворта - девственная природа и скромная, тихая частная жизнь редких соседей. Еще в 1800 г. он создал цикл "Поэм о местных названиях" (к ним принадлежит "Скала Джоанны", увековечив названия ближайших мест, бытовавшие в его семейном, дружеском и соседском кругу, - названия, связанные не с общезначимыми историческими событиями, но с происшествиями и чувствами узкого, частного круга лиц. И в этом Вордсворт был верен своему романтическому кредо: для него история сердца, история чувств частного человека была не менее значима и, возможно, более интересна, чем внешняя, политическая история. Зрелая лирика Вордсворта вдохновлялась природой Озерного края и сама наложила свой неизгладимый отпечаток на восприятие этого края поколениями английских читателей и путешественников. Любопытные воспоминания об образе жизни Вордсворта и его друзей в Озерном крае оставил Томас де Квинси, известный эссеист, прославившийся позже своими "Признаниями англичанина-опиомана" (1821). Учась в колледже, он прочитал "Лирические баллады" и проникся благоговейной любовью к их авторам, чуть позже вступил в переписку с Вордсвортом. В конце 1807 г. он встретил в Лондоне Кольриджа, который читал лекции в Королевском Институте, и вызвался сопровождать его жену и троих детей в Озерный край. Молодой человек ужасно волновался перед встречей со своим кумиром, но, когда они прибыли в дом Вордсвортов незадолго до вечернего чаепития, его нервозность быстро прошла. "Вордсвортов, - вспоминал он, - отличало сердечное гостеприимство, а вечернее чаепитие было самой восхитительной трапезой, временем отдыха и беседы". Де Квинси был очарован разговором, то величественным, то как будто пляшущим и искрящимся. На следующий день - на дождь здесь никто не обращал внимания - гостя повели на прогулку показывать озера (они прошли около шести миль), а еще через три дня вся компания собралась к Саути в Кесвик, до которого было добрых двадцать шесть миль, и никого, кроме Де Квинси, перспектива проделать этот путь пешком не смущала. Но чуткая Дороти поняла, что гость в панике, и наняла простую фермерскую телегу, которой правила соседская девушка (что она делала обычно, когда затевалось дальнее путешествие). Де Квинси решил, что если такой способ передвижения достаточно хорош для Вордсвортов, то и для него тоже, но более всего он удивился тому, что вид их компании ничуть не шокировал встреченных по дороге соседей. В обращении Вордсворта и Саути Де Квинси не заметил особой сердечности, скорее ему показалось, что они достаточно умны, чтобы поддерживать добрососедские отношения, хотя и не любят сочинений друг друга. Саути гордился своей богатой библиотекой и, по слухам, сказал о Вордсворте, что пустить его в библиотеку - все равно что пустить медведя в сад, полный тюльпанов. Вордсворт не испытывал благоговения перед книгами. Де Квинси сам наблюдал, как, получив новинку из Лондона, он за завтраком разрезал ее страницы столовым ножом {De Quincey, Thomas. Literary Reminiscences. In 2 vols. Boston, 1851.}. Гораздо сложнее и драматичнее складывались отношения Вордсворта с Кольриджем. Два поэта относились к совершенно разным типам поэтической и человеческой личности, но этой разностью темпераментов и дарований прекрасно дополняли друг друга, что и делало их общение таким плодотворным. Для Вордсворта жизнь и творчество составляли одно целое, его стихи вырастали из его жизненного опыта и самонаблюдений, были во многом автобиографичны, однако при этом удивительным образом лишены эгоцентризма, романтического самолюбования. Человек твердых убеждений, высокой нравственности, он был центром, опорой и для своей семьи, и для своего круга друзей, счастливым семьянином и уважаемым соседом. Кольридж же принадлежал к тому типу, о котором Пушкин написал: "Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон..." Самозабвенно отдаваясь творчеству, он более всего ценил дружеское общение с близкими по духу людьми, а в обычных жизненных обстоятельствах поступал как человек слабохарактерный и непоследовательный. Отличаясь слабым здоровьем, Кольридж еще с университетских лет привык принимать опиум, облегчавший его боли. Одно время ему казалось, что опиум стимулирует его творчество, когда же он понял, что периоды депрессии становятся все дольше, а вдохновение приходит все реже, было уже поздно. Ворд-сворты с тревогой наблюдали за ухудшением здоровья друга и одновременным ухудшением его отношений с женой. Дороти писала в своем дневнике, что Сара "плохо ухаживает за Кольриджем, хотя у нее есть несколько великих достоинств. Ее очень, очень жаль, потому что если один человек - неподходящая пара другому, то и тот, другой, столь же мало подходит для него. Сара была бы очень хорошей женой для многих мужчин, но не для Кольриджа!" {Wordsworth, Dorothy. The Alfoxden Journal, 1798. The Grasmere Journal, 1800-1803. London, 1958, p. 245.}. После возвращения с Мальты в августе 1806 г. Кольридж решил расстаться с женой: она вместе с детьми нашла приют в семье своей сестры в доме Саути, Кольридж же подолгу жил у Вордсвортов, и в спокойной атмосфере их сельского жилища периоды его депрессии сокращались, он снижал дозу опиума. В 1809 - 1810 гг. он диктовал Саре Хатчинсон, часто гостившей у сестры, материалы для своего журнала "Друг" (вышло 28 номеров), и она старательно переписывала их. Однако болезнь его прогрессировала, и к осени 1810 г. из обаятельного друга и блестящего собеседника он превратился в капризного и трудного в общении человека. Сара Хатчинсон сочла за лучшее уехать. Вскоре после ее отъезда произошел разрыв и в отношениях Вордсворта и Кольриджа. Как выяснили биографы, Вордсворт, видимо в минуту раздражения, сказал своему старому другу Бейзилу Монтэпо, что Кольридж многие годы был "настоящим мучением" для его семьи, и тот передал эти слова Кольриджу. Кольридж был потрясен и тут же уехал; через два года Вордсворт отправился к нему в Лондон и произошло примирение, но прежние отношения уже не восстановились. Разрыв оказал печальное влияние на обоих поэтов, атмосфера творческого общения, обмена и взаимодействия была необходима обоим. Большинство критиков согласны в том, что наиболее плодотворным периодом творчества Вордсворта было десятилетие, последовавшее за первой публикацией "Лирических баллад". Двухтомный сборник "Стихотворений" 1807 г. заслуженно называют самым важным поэтическим свершением этого десятилетия. В него вошли, помимо уже известных читателю "Лирических баллад", многие шедевры его любовной и пейзажной лирики, здесь впервые были опубликованы самые знаменитые его сонеты. Вордсворт вспоминал, что он не интересовался сонетом, считая его искусственной формой, вплоть до 1802 г., когда сестра прочла ему несколько сонетов Мильтона. Эти сонеты, разрабатывавшие и личные, лирические, и общественные, гражданские мотивы, неожиданно увлекали его многообразием возможностей, гармонией и совершенством формы. По примеру Мильтона Вордсворт ввел в сонет гражданские и политические мотивы: осмысляя современные события европейской истории, в том числе наполеоновские войны, он создал цикл "Сонетов, посвященных национальной независимости и свободе" (Poems Dedicated to National Independence and Liberty, часть 1 - 1802-1807 гг., часть II - 1808-1814 гг.). В отличие от многих других романтиков Вордсворт не идеализировал Наполеона, а воспринимал его как типичный продукт современной цивилизации, угрозу свободе и нравственному здоровью Европы. Духовной свободе, обретаемой в единении с природой, противостоит в сонетах Вордсворта добровольное, а иногда и неосознанное подчинение современного человека бездуховной и погрязшей в стяжательстве цивилизации. Среди сонетов 1810-х годов - многие лирические шедевры, в которых как будто навсегда остановлены мгновения ярчайших впечатлений и переживаний от общения с природой, переданы переливы чувств и смены настроений по возвращении в родные края, при воспоминании о могиле дорогого человека или во время ночной бессонницы. Ряд сонетов посвящен проблемам поэтического творчества, и в том числе размышлениям о самой форме сонета ("Nuns fret not at their convent's narrow room...", "Scorn not the Sonnet, Critic..."). В зрелые годы им созданы два известных цикла: "Сонеты к реке Даддон" (The River Duddon, A Series of Sonnets, 1820) - реке Озерного края, течение которой становится для поэта символом человеческой жизни, проходящей через разные возрастные этапы; и "Церковные сонеты" (Ecclesiastical Sonnets, 1822) - своего рода очерк истории английской церкви в сонетной форме; последний цикл отличается некоторой суховатостью и рационализмом, свойственными позднему Вордсворту. За свою жизнь поэт создал более 500 сонетов, способствовав возрождению этой формы в английской поэзии, ведь после Мильтона на протяжении XVIII в. к ней обращались чрезвычайно редко. В 1813 г. Вордсворт, понимая, что поэтическим творчеством растущую семью не прокормить, стал хлопотать о месте государственного служащего и получил пост распределителя гербовых сборов графства Вестморленд; в его обязанности входило предоставление лицензий, взимание налогов на определенные виды деятельности и т.п., что приносило около 200 фунтов в год. Семья переехала в более просторный дом по соседству, в Райдал-Маунт. Дороти пишет своей подруге: "У нас будет турецкий!!! ковер в гостиной и брюссельский - в кабинете Уильяма. Ты в изумлении, простота нашего милого коттеджа в Таун-Энд встает у тебя перед глазами, и тебе хочется сказать: "Неужели они изменились, они собираются жить с претензиями, устраивать вечера, давать обеды и т.п.?"" {Wordsworth, William and Wordsworth, Dorothy. The Letters of William and Dorothy Wordsworth. The Middle Age. Arranged and edited by Ernest de Selincourt. In 2 vols. Oxford, 1937. Vol. 1, p. 100.}. Изменения действительно происходили. По рассказу современников, "когда Джон Китс приехал к Вордсворту, ему пришлось долго ждать, и когда Вордсворт вышел к нему, он был при полном параде, в панталонах до колен, шелковых чулках и проч., и очень торопился, потому что собирался обедать с комиссаром по гербовым сборам" {Цит. по: Manley, Seen. Dorothy and William Wordsworth: the Heart of a Circle of Friends. New York, 1974, p. 185.}. И все же в чиновника Вордсворт не превратился и вне своих административных обязанностей оставался тем же непритязательным и скромным человеком, каким был раньше. В 1828 г. он вместе с дочерью Дорой и Кольриджем путешествовал по долине Рейна в Германии, где их встретил английский путешественник Томас Граттон, оставивший их описание: Кольридж был "ростом около пяти футов пяти дюймов, полный и ленивый на вид, но не толстый. Он был одет в черное, носил короткие брюки с пуговицами и шнуровкой у колен и черные шелковые чулки... Его лицо было необычайно красиво, с выражением безмятежным и доброжелательным, рот особенно приятен, а серые глаза, не большие и не навыкате, полны умной мягкости. Его огромная шевелюра абсолютно седа, лоб и щеки без морщин, на последних виден здоровый румянец. Вордсворт был полной противоположностью Кольриджу, высокий, жилистый, с крупной фигурой и неэлегантного вида. Он был небрежно одет в длинный коричневый сюртук, парусиновые брюки в полоску, фланелевые гетры и толстые башмаки. Он больше напоминал фермера с гор, чем озерного поэта. Весь его вид был неизысканный и нерасполагающий. Казалось, он вполне доволен тем, что его друг первенствует, и совершенно не имел претензий, что очень редко встретишь даже в человеке значительно меньшей литературной репутации, чем у него; а в его отношении к дочери было что-то ненавязчиво дружелюбное" {Ibid., pp. 189-190.}. В 1830-е годы Вордсворту пришлось пережить несколько тяжелых утрат. В 1834 г. умерли два друга: Кольридж и Чарлз Лэм. В том же году сестра Дороти, дочь Дора и Сара Хатчинсон заболели инфлюэнцей; Сара умерла, Дора поправилась, но ее здоровье с тех пор пошатнулось, а у Дороти, которая еще до болезни пережила несколько приступов помутнения сознания, началось осложнение на мозг, в результате которого она потеряла рассудок и уже не поправилась до конца жизни. В 1834 г. умер Саути, и Вордсворту был предложен пост поэта-лауреата, предполагавший поэтическое освещение важнейших событий в жизни государства и королевской семьи. Саути, по общему признанию, весьма достойно вел себя на посту поэта-лауреата (хотя Байрон был на этот счет другого мнения), и Вордсворту было не стыдно занять после него этот пост. Благодаря этому Вордсворт несколько раз съездил в Лондон и однажды даже был на королевском балу. Но единственным его произведением официального характера стала "Ода на введение его королевского высочества принца Альберта в должность канцлера Кембриджского университета" 1847 г., к тому же им не законченная и дописанная его племянником, епископом Линкольнским. Вордсворт остался до конца жизни верен себе и официальным поэтом не стал. Творчество Вордсворта получило признание начиная с 1820-х годов. И хотя его произведения никогда не были поэтической сенсацией, бестселлерами своего времени, как восточные поэмы Байрона или "Лалла Рук" Томаса Мура, его литературная репутация неуклонно росла. В 1830-е годы он уже считался крупнейшим английским поэтом, а к концу XIX в. по количеству любимых цитат занимал третье место среди английских авторов, сразу после Шекспира и Мильтона. Тема "Вордсворт в России" еще ждет своего исследователя. Его творчество никогда не вызывало такого широкого интереса, как поэзия Байрона или Шелли. Тем не менее в 1830-е годы появляются первые статьи об Озерной школе в английской поэзии {Пишо, Амадей. Современная английская литература: Школа так называемых озерных поэтов (lakists): Вордсворт, Кольридж, Сутей // "Литературная газета", 1830. Э 58Б, с. 175-180, Э 59, с. 183-185.}, первый перевод И. И. Козлова баллады "Нас семеро" {Впервые в Собрании сочинений Ивана Козлова. Спб., 1833.}, после смерти Вордсворта выходит его некролог {Журнал министерства народного просвещения, 1850, ч. 67, отд. 7, с. 25-26.}. А. С. Пушкин упоминает Вордсворта как поэта, решительно выступившего за приближение поэтического языка к разговорной речи, создает свое вольное подражание Вордсворту - "Суровый Дант не презирал сонета...". В 1870-е годы появляются прекрасные переводы Д. Мина, а на рубеже веков два стихотворения Вордсворта переводит К. Д. Бальмонт. Для переводчиков XX в. творчество Вордсворта является классикой, чье значение для мировой поэзии неоспоримо. Е. Зыкова "From "Lyrical Ballads" Из сборника "Лирические баллады" LINES LEFT UPON A SEAT IN A YEW-TREE WHICH STANDS NEAR THE LAKE OF ESTHWAITE, ON A DESOLATE PART OF THE SHORE, YET COMMANDING A BEAUTIFUL PROSPECT - Nay, Traveller! rest. This lonely yew-tree stands Far from all human dwelling: what if here No sparkling rivulet spread the verdant herb; What if these barren boughs the bee not loves; Yet, if the wind breathe soft, the curling waves, That break against the shore, shall lull thy mind By one soft impulse saved from vacancy. Who he was That piled these stones, and with the mossy sod First covered o'er, and taught this aged tree, Now wild, to bend its arms in circling shade, I well remember. - He was one who own'd No common soul. In youth, by genius nurs'd, And big with lofty views, he to the world Went forth, pure in his heart, against the taint Of dissolute tongues, 'gainst jealousy, and hate, And scorn, against all enemies prepared, All but neglect: and so, his spirit damped At once, with rash disdain he turned away, And with the food of pride sustained his soul In solitude. - Stranger! these gloomy boughs Had charms for him; and here he loved to sit, His only visitants a straggling sheep, The stone-chat, or the glancing sand-piper; And on these barren rocks, with juniper, And heath, and thistle, thinly sprinkled o'er, Fixing his downward eye, he many an hour A morbid pleasure nourished, tracing here An emblem of his own unfruitful life: And lifting up his head, he then would gaze On the more distant scene; how lovely 'tis Thou seest, and he would gaze till it became Far lovelier, and his heart could not sustain The beauty still more beauteous. Nor, that time, Would he forget those beings, to whose minds, Warm from the labours of benevolence, The world, and man himself, appeared a scene Of kindred loveliness: then he would sigh With mournful joy, to think that others felt What he must never feel: and so, lost man! On visionary views would fancy feed, Till his eye streamed with tears. In this deep vale He died, this seat his only monument. If thou be one whose heart the holy forms Of young imagination have kept pure, Stranger! henceforth be warned; and know, that pride, Howe'er disguised in its own majesty, Is littleness; that he, who feels contempt For any living thing, hath faculties Which he has never used; that thought with him Is in its infancy. The man, whose eye Is ever on himself, doth look on one, The least of nature's works, one who might move The wise man to that scorn which wisdom holds Unlawful, ever. O, be wiser thou! Instructed that true knowledge leads to love, True dignity abides with him alone Who, in the silent hour of inward thought, Can still suspect, and still revere himself, In lowliness of heart. СТРОКИ, ОСТАВЛЕННЫЕ НА КАМНЕ В РАЗВЕТВЛЕНИИ ТИСОВОГО ДЕРЕВА, СТОЯЩЕГО НЕПОДАЛЕКУ ОТ ОЗЕРА ИСТУЭЙД В УЕДИНЕННОЙ, НО ЖИВОПИСНОЙ ЧАСТИ ПОБЕРЕЖЬЯ Помедли, путник! Одинокий тис Здесь от жилья людского отдален. Как льнет пчела к нагим его ветвям! Как радостно блестит в траве ручей! Дохнет зефир - и ласковый прибой Сознанье убаюкает твое Движеньем нежным, чуждым пустоте. Ты знаешь, кто Сложил здесь камни, дерном их покрыл, Кто скрыт был, как в объятии, - в тени Густого древа, голого теперь? Душою необычной наделен, Он был взращен величьем этих мест, И в юности, высоких мыслей полн И сердцем чист, он устремился в мир И был готов, как собственных врагов, Злоречье, зависть, ненависть разить. Мир пренебрег им. Духом он упал, С презреньем отвернувшись ото всех. Гордыней в одиночестве свою Питая душу, он любил сидеть Под этим мрачным тисом, где его Лишь птицы посещали да овца, Отставшая от стада своего. По этим диким скалам, где росли Лишь чахлый вереск и чертополох, Блуждая взором, долгие часы Он скорбное лелеял торжество, Вообразив их символом своей Бесплодной жизни. Голову подняв, Пейзаж прекрасный видел он вдали, Так расцветавший на его глазах, Что от избытка этой красоты Изнемогало сердце. И тогда Он вспоминал о тех, чей ум согрет Теплом великодушья, для кого Соединялись мир и человек Как бы в чудесном действе, - он вздыхал И радовался горько, что другим Так чувствовать дано, как он не мог. И грезил он, покуда взор его Не застилали слезы. Умер он В долине этой. Памятник ему - Лишь камень, на котором он сидел. И если, путник, сердца чистоту Ты с юных лет сберег, - запомни впредь: Ничтожна гордость, как ни наряди Ее в величье. Лучшие дары Погибнут зря, коль обладатель их Презренье к ближним чувствует. И тот, Чей взгляд самим собой лишь поглощен, - Всех меньше, худший из живых существ. У мудреца он мог бы вызвать то Презрение, что мудростью самой Считается запретным. Будь мудрей! Лишь истинное знание ведет К любви, и тот лишь истинно велик, Кто в тихий час раздумий и тревог Себя терял и обретал себя В смиренье сердца... THE FEMALE VAGRANT By Derwent's side my Father's cottage stood, (The Woman thus her artless story told) One field, a flock, and what the neighbouring flood Supplied, to him were more than mines of gold. Light was my sleep; my days in transport roll'd: With thoughtless joy I stretch'd along the shore My father's nets, or watched, when from the fold High o'er the cliffs I led my fleecy store, A dizzy depth below! his boat and twinkling oar. My father was a good and pious man, An honest man by honest parents bred, And I believe that, soon as I began To lisp, he made me kneel beside my bed, And in his hearing there my prayers I said: And afterwards, by my good father taught, I read, and loved the books in which I read; For books in every neighbouring house I sought, And nothing to my mind a sweeter pleasure brought. Can I forget what charms did once adorn My garden, stored with pease, and mint, and thyme, And rose and lilly for the sabbath morn? The sabbath bells, and their delightful chime; The gambols and wild freaks at shearing time; My hen's rich nest through long grass scarce espied; The cowslip-gathering at May's dewy prime; The swans, that, when I sought the water-side, From far to meet me came, spreading their snowy pride. The staff I yet remember which upbore The bending body of my active sire; His seat beneath the honeyed sycamore When the bees hummed, and chair by winter fire; When market-morning came, the neat attire With which, though bent on haste, myself I deck'd; My watchful dog, whose starts of furious ire, When stranger passed, so often I have check'd; The red-breast known for years, which at my casement peck'd. The suns of twenty summers danced along, - Ah! little marked, how fast they rolled away: Then rose a mansion proud our woods among, And cottage after cottage owned its sway, No joy to see a neighbouring house, or stray Through pastures not his own, the master took; My Father dared his greedy wish gainsay; He loved his old hereditary nook, And ill could I the thought of such sad parting brook. But, when he had refused the proffered gold, To cruel injuries he became a prey, Sore traversed in whate'er he bought and sold. His troubles grew upon him day by day, Till all his substance fell into decay. His little range of water was denied; All but the bed where his old body lay, All, all was seized, and weeping, side by side, We sought a home where we uninjured might abide. Can I forget that miserable hour, When from the last hill-top, my sire surveyed, Peering above the trees, the steeple tower, That on his marriage-day sweet music made? Till then he hoped his bones might there be laid, Close by my mother in their native bowers: Bidding me trust in God, he stood and prayed, - I could not pray: - through tears that fell in showers, Glimmer'd our dear-loved home, alas! no longer ours! There was a youth whom I had loved so long, That when I loved him not I cannot say. 'Mid the green mountains many and many a song We two had sung, like little birds in May. When we began to tire of childish play We seemed still more and more to prize each other: We talked of marriage and our marriage day; And I in truth did love him like a brother, For never could I hope to meet with such another. His father said, that to a distant town He must repair, to ply the artist's trade. What tears of bitter grief till then unknown! What tender vows our last sad kiss delayed! To him we turned:-we had no other aid. Like one revived, upon his neck I wept, And her whom he had loved in joy, he said He well could love in grief: his faith he kept; And in a quiet home once more my father slept. Four years each day with daily bread was blest, By constant toil and constant prayer supplied. Three lovely infants lay upon my breast; And often, viewing their sweet smiles, I sighed, And knew not why. My happy father died When sad distress reduced the children's meal: Thrice happy! that from him the grave did hide The empty loom, cold hearth, and silent wheel, And tears that flowed for ills which patience could not heal. 'Twas a hard change, an evil time was come; We had no hope, and no relief could gain. But soon, with proud parade, the noisy drum Beat round, to sweep the streets of want and pain. My husband's arms now only served to strain Me and his children hungering in his view: In such dismay my prayers and tears were vain: To join those miserable men he flew; And now to the sea-coast, with numbers more, we drew. There foul neglect for months and months we bore, Nor yet the crowded fleet its anchor stirred. Green fields before us and our native shore, By fever, from polluted air incurred, Ravage was made, for which no knell was heard. Fondly we wished, and wished away, nor knew, 'Mid that long sickness, and those hopes deferr'd, That happier days we never more must view: The parting signal streamed, at last the land withdrew, But from delay the summer calms were past. On as we drove, the equinoctial deep Ran mountains-high before the howling blast. We gazed with terror on the gloomy sleep Of them that perished in the whirlwind's sweep, Untaught that soon such anguish must ensue, Our hopes such harvest of affliction reap, That we the mercy of the waves should rue. We reached the western world, a poor, devoted crew. Oh! dreadful price of being to resign All that is dear in being! better far In Want's most lonely cave till death to pine, Unseen, unheard, unwatched by any star; Or in the streets and walks where proud men are, Better our dying bodies to obtrude, Than dog-like, wading at the heels of war, Protract a curst existence, with the brood That lap (their very nourishment!) their brother's blood. The pains and plagues that on our heads came down, Disease and famine, agony and fear, In wood or wilderness, in camp or town, It would thy brain unsettle even to hear. All perished-all, in one remorseless year, Husband and children! one by one, by sword And ravenous plague, all perished: every tear Dried up, despairing, desolate, on board A British ship I waked, as from a trance restored. Peaceful as some immeasurable plain By the first beams of dawning light impress'd, In the calm sunshine slept the glittering main. The very ocean has its hour of rest, That comes not to the human mourner's breast. Remote from man, and storms of mortal care, A heavenly silence did the waves invest; I looked and looked along the silent air, Until it seemed to bring a joy to my despair. Ah! how unlike those late terrific sleeps! And groans, that rage of racking famine spoke, Where looks inhuman dwelt on festering heaps! The breathing pestilence that rose like smoke! The shriek that from the distant battle broke! The mine's dire earthquake, and the pallid host Driven by the bomb's incessant thunder-stroke To loathsome vaults, where heart-sick anguish toss'd, Hope died, and fear itself in agony was lost! Yet does that burst of woe congeal my frame, When the dark streets appeared to heave and gape, While like a sea the storming army came, And Fire from Hell reared his gigantic shape, And Murder, by the ghastly gleam, and Rape Seized their joint prey, the mother and the child! But from these crazing thoughts my brain, escape! - For weeks the balmy air breathed soft and mild, And on the gliding vessel Heaven and Ocean smiled. Some mighty gulf of separation past, I seemed transported to another world:- A thought resigned with pain, when from the mast The impatient mariner the sail unfurl'd, And whistling, called the wind that hardly curled The silent sea. From the sweet thoughts of home, And from all hope I was forever hurled. For me-farthest from earthly port to roam Was best, could I but shun the spot where man might come. And oft, robb'd of my perfect mind, I thought At last my feet a resting-place had found: Here will I weep in peace, (so fancy wrought,) Roaming the illimitable waters round; Here watch, of every human friend disowned, All day, my ready tomb the ocean-flood - To break my dream the vessel reached its bound: And homeless near a thousand homes I stood, And near a thousand tables pined, and wanted food. By grief enfeebled was I turned adrift, Helpless as sailor cast on desert rock; Nor morsel to my mouth that day did lift, Nor dared my hand at any door to knock. I lay, where with his drowsy mates, the cock From the cross timber of an out-house hung; How dismal tolled, that night, the city clock! At morn my sick heart hunger scarcely stung, Nor to the beggar's language could I frame my tongue. So passed another day, and so the third: Then did I try, in vain, the crowd's resort, In deep despair by frightful wishes stirr'd, Near the sea-side I reached a ruined fort: There, pains which nature could no more support, With blindness linked, did on my vitals fall; Dizzy my brain, with interruption short Of hideous sense; I sunk, nor step could crawl, And thence was borne away to neighbouring hospital. Recovery came with food: but still, my brain Was weak, nor of the past had memory. I heard my neighbours, in their beds, complain Of many things which never troubled me; Of feet still bustling round with busy glee, Of looks where common kindness had no part, Of service done with careless cruelty, Fretting the fever round the languid heart, And groans, which, as they said, would make a dead man start. These things just served to stir the torpid sense, Nor pain nor pity in my bosom raised. Memory, though slow, returned with strength; and thence Dismissed, again on open day I gazed, At houses, men, and common light, amazed. The lanes I sought, and as the sun retired, Came, where beneath the trees a faggot blazed; The wild brood saw me weep, my fate enquired, And gave me food, and rest, more welcome, more desired. My heart is touched to think that men like these, The rude earth's tenants, were my first relief: How kindly did they paint their vagrant ease! And their long holiday that feared not grief, For all belonged to all, and each was chief. No plough their sinews strained; on grating road No wain they drove, and yet, the yellow sheaf In every vale for their delight was stowed: For them, in nature's meads, the milky udder flowed. Semblance, with straw and panniered ass, they made Of potters wandering on from door to door: But life of happier sort to me pourtrayed, And other joys my fancy to allure; The bag-pipe dinning on the midnight moor In barn uplighted, and companions boon Well met from far with revelry secure, In depth of forest glade, when jocund June Rolled fast along the sky his warm and genial moon. But ill it suited me, in journey dark O'er moor and mountain, midnight theft to hatch; To charm the surly house-dog's faithful bark, Or hang on tiptoe at the lifted latch; The gloomy lantern, and the dim blue match, The black disguise, the warning whistle shrill, And ear still busy on its nightly watch, Were not for me, brought up in nothing ill; Besides, on griefs so fresh my thoughts were brooding still. What could I do, unaided and unblest? Poor Father! gone was every friend of thine: And kindred of dead husband are at best Small help, and, after marriage such as mine, With little kindness would to me incline. Ill was I then for toil or service fit: With tears whose course no effort could confine, By high-way side forgetful would I sit Whole hours, my idle arms in moping sorrow knit. I lived upon the mercy of the fields, And oft of cruelty the sky accused; On hazard, or what general bounty yields, Now coldly given, now utterly refused. The fields I for my bed have often used: But, what afflicts my peace with keenest ruth Is, that I have my inner self abused, Foregone the home delight of constant truth, And clear and open soul, so prized in fearless youth. Three years a wanderer, often have I view'd, In tears, the sun towards that country tend Where my poor heart lost all its fortitude: And now across this moor my steps I bend - On! tell me whither-for no earthly friend Have I. - She ceased, and weeping turned away, As if because her tale was at an end She wept; - because she had no more to say Of that perpetual weight which on her spirit lay. СТРАННИЦА Жил близ Дервента бедный мой отец (Так начала рассказ она простой), Цветущим полем, горсткою овец Он дорожил, как жилой золотой. Был легок сон и день беспечен мой: Вдоль берега я сети волокла Иль наблюдала в бездне голубой С крутой скалы, где стадо я пасла, Челнок отца и влажный блеск весла. Был добр отец мой и благочестив - Его взрастила строгая семья. Колени пред кроваткою склонив, Едва лишь речь прорезалась моя, За ним молитвы повторяла я. Потом он научил меня читать, И жили, как любимые друзья, Со мною книги, - словно благодать, Я в каждом доме стала их искать. Забуду ль я, как лилия цвела В моем саду, тимьян душистый рос, Как под воскресные колокола В нем разлилось благоуханье роз? И как теперь мне вспомнятся без слез Пушистые цыплята по весне, И первоцвет в сиянье ранних рос, И лебеди, по медленной волне Издалека плывущие ко мне? Еще я помню посох старый - в нем Отец опору в немощи нашел; Скамью его под кленом летним днем И в знойном воздухе жужжанье пчел; Простой наряд, который так мне шел, Пса моего, умершего давно, Что часто был на незнакомцев зол; Садившуюся на мое окно Малиновку, клевавшую зерно. Так двадцать лет моих средь этих мест Мелькнули и растаяли, как дым. Богатый замок хижины окрест Стал прибирать к владениям своим. Поля, луга - все стало здесь чужим. А господин был жаден и жесток. Отец мой не склонился перед ним: Наследственный любил он уголок И ни за что расстаться с ним не мог. Отец отверг предложенную мзду. И стал он жертвой злобы. А когда Он загнан был в суровую нужду, Пришла вослед и худшая беда - Лишился он родимого гнезда. Все отняли! И лишь его кровать Не взяли: он лежал на ней тогда. И нам осталось слезы проливать И новое пристанище искать. Забуду ль час, когда отец, молясь, Глядел с холма на шпиль поверх ветвей, Где с колокольни музыка лилась В день их венчанья с матерью моей? Как верил он, что будет рядом с ней Покоиться в земле своей родной! Я ж не могла молиться: средь полей, Сквозь слезы, что из глаз текли рекой, Я видела наш дом - уже чужой. Я там дружила с юношей одним, Которого, как брата, с давних пор Я полюбила: мы играли с ним И песни пели средь зеленых гор. А повзрослев, друг другу нежный взор Дарили мы в залог иных наград. Мы завели о свадьбе разговор. Мне грезился венчальный наш обряд И белый подвенечный мой наряд. Но друг уехал в дальний край от нас У городских учиться мастеров. О, сколько было слез в прощальный час, И пылких клятв, и незабвенных слов! - С отцом мы под его явились кров. Я плакала, упав к нему на грудь. Он клялся, что в беде меня готов Любить, как в счастье. Долгим был наш путь. Отец мой вновь спокойно мог уснуть. Четыре года - Господу хвала! - Мы добывали хлеб нелегкий свой. Я трех прелестных крошек родила. Утешенный, отец скончался мой. Счастливый! Нас, измученных нуждой, И наших исхудавших малышей Не видел он! Скрыл камень гробовой Пустую прялку от его очей, Очаг остывший, скорбь моих ночей. Когда ж бороться не хватило сил И были мы надежды лишены, Надменный барабан провозгласил Изгнанье всем, кто слабы и бедны. Меня, детей, что были голодны, Мой муж в объятья заключил с тоской - На то и стали руки лишь годны. Мольбы напрасны! На берег морской Мы повлеклись с несчастною толпой. Мы провели немало тяжких дней На корабле, пока не отплыл он. И был ужасен вид родных полей: Наш край чумой был так опустошен, Что там умолк и похоронный звон. Скорее прочь! Но горек был наш бег: Не знали мы, что тьма со всех сторон И лучших дней не видеть нам вовек, Когда вдали растаял милый брег. Уж миновала летняя пора, И океан все яростнее гнал Волну, что воздымалась, как гора; И с ужасом глядели мы, как шквал, Крутясь и воя, волны разбивал. О, знать бы нам, какие там, вдали, Нас ожидают муки, - в этот вал Мы броситься бы, верно, предпочли! Так мы достигли западной земли. О, как порою страшно платишь ты За расставанье с самым дорогим! Уж лучше жить в пещере Нищеты, Где ты ни для одной звезды не зрим, Иль на глумленье франтам городским Плоть гибнущую выставлять свою, Чем бегать в стае, где врагом твоим Стать должен каждый, в яростном бою, В стремленье выжить пьющий кровь твою! Нас мучили болезни, голод, страх, Страданий затянул водоворот. В лесах, в полях, в пустынях, в городах Нам не было спасенья от невзгод. Войной и мором были в этот год Убиты муж и дети! Вся семья! Но слезы мои высохли, - и вот, В отчаянье, как после забытья, Очнулась на британском судне я. Был ранний час, и синь воды морской Рассветным отблеском озарена. И на море царил такой покой, Такая неземная тишина, Какой душа в страданье лишена. В простор, что был так чудно молчалив, Привычной безнадежности полна, Я вглядывалась долго, ощутив Сквозь боль как будто радости прилив. Ах, как несхоже это все с былым, Где слух терзал мне голодавших вой, Где громоздились трупы и, как дым, Струился воздух черный и чумной; Где оглашался воплем дальний бой И взрывы поднимали к небу прах, И люди бледной мертвенной толпой В подвалах мрачных прятались, и страх Отчаяньем убит был в их сердцах! Как я от горя не сошла с ума, Когда врывалась, сердце леденя, Война, как буря, в улицы, в дома, И языками адского огня Нас доставала гибель, и резня Там не щадила ни дитя, ни мать! Но отступи, безумье, от меня! О, как легко, глядясь в морскую гладь, Целебный воздух я могла вдыхать! Все прежнее осталось вдалеке, Как будто в мире я жила другом. Следила я за парусом в тоске, Что поднят был в безветрии морском Терпенье потерявшим моряком, И думала: не лучше ль этот бег Бесцельный длить, не зная, где мой дом? О, если б я могла уплыть навек От мест, где обитает человек! Вот здесь, вот здесь, - мечта шептала мне, - Приют последний тело обретет. Я буду мирно плакать в тишине, Скитаясь дни и ночи напролет В пространстве беспредельных этих вод - Мне в них могила чудилась моя. Но судно в порт доставил мореход, Разбив мечты. Без пищи, без жилья Средь тысячи домов бродила я. Казалось, я беспомощней теперь Матроса, что волною брошен был На скалы, - ни в одну стучаться дверь Не смела я, как голод ни томил. В чужом сарае я легла без сил Средь спящих кур, когда настала ночь. Был бой часов на башне так уныл! Назавтра повторилось все точь-в-точь: Мне было попрошайничать невмочь. Так день второй прошел, и третий вслед; Я, не найдя ни хлеба, ни угла, В отчаянье, смешавшем явь и бред, В разрушенную крепость забрела. Там боль меня пронзила, как игла, Мой мозг был полон, как в кошмарном сне, Видений диких, взор застлала мгла, - Я чувств лишилась, и очнуться мне Случилось на больничной простыне. Мой дух был слаб, и множество былых Событий стерлось в памяти моей. Я вслушивалась в жалобы больных На тысячу мне чуждых мелочей: На шум шагов, на стон в тиши ночей, На злое выражение лица Сиделки, на бездушие врачей, - Все это раздражало без конца Их вялые, усталые сердца. Я им была не в силах сострадать: Меня не беспокоил этот вздор. Ко мне вернулась память, и опять Я вышла на сияющий простор. И обратила изумленный взор На все вокруг! А позднею порой Меня привлек пылающий костер. - Бродяг потряс рассказ печальный мой, У них нашла я пищу и покой. И отклик на несчастие мое Так дорог был мне в грубых их сердцах! По их словам, их вольное житье Не омрачали ни печаль, ни страх. С поклажей не тряслись они в возах И никогда не брали в руки плуг. Но сноп для них был собран на полях, Для них алели ягоды вокруг, И теплым стогом согревал их луг. Они бродили, точно гончары, С навьюченным корзинами ослом. И сладкой представлялась до поры Их жизнь в воображении моем: Волынки звук в безмолвии ночном, Веселый пир компании честной В конюшне, озаренной фонарем, Иль на поляне средь глуши лесной Под полною и ясною луной. Но в час, когда набрасывала мгла На лес и горы плотный свой покров, - К чужим дворам я красться не могла И приручать цепных угрюмых псов Или тайком отодвигать засов. Условный свист в полуночной тиши И дрожь при звуке собственных шагов Казались новой пыткой для души, Чьи раны были все еще свежи. Что было делать? Чем унять печаль? Отец мой бедный! Все твои друзья Ушли из жизни, и помочь едва ль Могла мне мужа мертвого семья. На них и не рассчитывала я. К труду была я тоже не годна. Часами, слезы горькие лия, Сидела у дороги я, одна, Безвыходной тоской угнетена. И, небеса в жестокости виня, Кормилась я лишь милостью полей Да тем, что оставляло для меня Небрежное сочувствие людей. Поля постелью сделались моей. Но гордая душа средь этих бед Оскорблена была всего больней. И чистой веры ясных юных лет В добро и правду в ней давно уж нет. Уже три года так скитаюсь я, Сквозь слезы наблюдая всякий раз, Как уплывает солнце в те края, Где первая беда со мной стряслась. Скажи, куда мне путь держать сейчас? Нет у меня ни близких, ни друзей! ...Заплакав, прервала она рассказ. И нечего сказать уж было ей О неизбывной горести своей. GOODY BLAKE AND HARRY GILL A True Story Oh! what's the matter? what's the matter? What is't that ails young Harry Gill? That evermore his teeth they chatter, Chatter, chatter, chatter still! Of waistcoats Harry has no lack, Good duffle grey, and flannel fine; He has a blanket on his back, And coats enough to smother nine. In March, December, and in July, Tis all the same with Harry Gill; The neighbours tell, and tell you truly, His teeth they chatter, cha