его с собою в поля, показывая ему, как удирают зайцы, или доставал ему из гнезда птичий выводок. Когда я видел, как они в сумерках возвращаются домой, как начальник стражи несет на руках спящего от усталости ребенка, у меня сжималось сердце, потому что я провидел будущность, идущую за ними по пятам. Я прозревал, что однажды этот мальчик убьет молодого человека, пронзив его грудь, к которой он приникает сейчас своей златокудрой головкой. Я тоже часто заглядывал к Александру, чтобы показать ему чудеса, какие иные бродячие фокусники из Египта, Иудеи и Вавилонии в базарные дни показывают толпам зевак и которые для нас, магов, являются вещами элементарными, вроде своеобразного развлечения. На его глазах я делал предметы невидимыми или превращал один хлеб в двадцать. Я разрезал веревку на мелкие кусочки, а потом возвращал ее целой. Я изменял цвет воды в кувшине. Я делал так, чтобы камень источал благовоние розы. Я протыкал себе щеку иглой или заставлял ковер плавать под потолком. Маг всегда немного фокусник. Таким образом, я открывал Александру удивительный мир чудес. Затем я стал водить его в храм и рассказывать о богах. Я научил его произносить их имена так, как произносят их жрецы -- с необходимым выражением, чтобы высвободить сокрытые в них могущественные силы, ибо известно, что в слове заключена энергия. Александр вместе со мной присутствовал при жертвоприношениях, я учил его предсказывать по внутренностям животных. Еще не умея читать, он уже мог по печени жертвенного животного распознавать изначальные знаки предсказаний. День Александра всегда завершался в обществе Олимпиады. Он радовался встрече с матерью, такой молодой и красивой. С отсутствующим взором сидела она на скамейке из слоновой кости и пряла пряжу. Когда сын прибегал к ней, она откладывала пряжу в сторону и брала его на руки. Она благоухала диковинными духами; все ее покои пропитались благовониями. Мало интересуясь своей дочерью Клеопатрой, которую поручила заботам служанок, она по малейшему поводу беспокоилась за сына и проводила долгие часы, созерцая его, как идола. Глаза ее при этом озарялись голубоватым холодным светом. Она подводила ребенка к возвышающемуся в глубине покоев алтарю, на котором день и ночь горели светильники и воскурялись благовония. Сидя на корточках с распущенными волосами и простирая вверх ладони, как того требовал обряд поклонения, торжественным голосом, напоминавшим ребенку голос жреца в храме, она произносила заклинания. -- Что ты делаешь, мама? -- спрашивал он. -- Я взываю к твоему отцу и призываю на тебя его благословение. -- А где мой отец? -- Он там, -- отвечала Олимпиада, указывая на алтарь, -- так же, как и повсюду в мире, в солнце, в звездах. Александр не мог понять, как это отец мог жить взаперти в тесном ящичке, стоявшем на мраморном столе, и одновременно быть тем победоносным полководцем с повязкой на глазу, который время от времени появлялся во дворце, нагоняя на него страх. Однако скоро он пришел к заключению, что у человека может быть два отца: один на Земле, другой в небесах. x x x Между тем Филипп, значительно расширив владения Македонии за счет афинских колоний, расположенных на побережье Эгейского моря, впервые попытался вторгнуться в пределы самой Греции. Великий Совет Дельфийской Амфиктионии -- не особенно надежного оборонительного союза, в который входили главные государства центральной Греции, -- вступил в войну с коалицией Фокиды и Фессалии. Фиванское войско -- лучшее, чем располагал союз, -- потерпело поражение. Перед лицом опасности Великий Совет впервые призвал на помощь Македонию [11]. Филипп воспользовался случаем, чтобы одновременно получить подтверждение своим фракийским завоеваниям со стороны просвещенных греческих государств и войти в их союз на правах спасителя. Тогда другие эллинские земли стали бы смотреть на Македонию не как на полуварварскую страну, но как на братское государство. Он уже воображал, как он, заступник и освободитель, вступает в дельфийский храм, украшенный пальмами по повелению Священного Совета. Собрав войска, он двинулся на юг и с такой поспешностью устремился на тирана Фессалии, что был разбит и принужден в беспорядке отступить к границам Македонии. Своим же дрогнувшим воинам и горько разочарованным союзникам он сказал, что это был всего лишь стратегический маневр, и что, подобно тарану, бьющему в городские ворота, он отошел лишь для того, чтобы затем ударить с большей силой. Удивительны не эти слова, но то, что он выполнил свое обещание. Филипп был хорошим оратором. Приказав своим воинам надеть лавровые венки, подобно священным воителям, и сам двигаясь впереди -- бородатый, кривой -- этакий защитник веры и свободы, он вернулся и прижал войска противника к заливу Патаса. Предводитель фокидцев Ономарх бросился в море, надеясь добраться вплавь до проходящего мимо корабля нейтрального государства, однако лучникам удалось в него попасть, и он был доставлен обратно на берег. Филипп велел распять его как богохульника, и в тот же день приказал казнить три тисячи пленных, часть которых повесили, а часть утопили. Достаточно скоро всем стало очевидно, какие выгоды он извлек из этой кампании и во что обошлась его помощь. Прогнав фессалийского тирана, он сел на его место, занял страну целиком и присоединил к ней все побережье, вплоть до острова Эвбеи, став, таким образом, властителем северной Греции от моря до Эпира -- родины своей жены. Он готов был двинуться и дальше, под тем предлогом, что Дельфийский Совет, в признание его заслуг, дал ему такое право, и хотел уже пройти с войсками через Фермопилы. Но тут афиняне, дотоле не вмешивавшиеся в распрю, но с неприязнью поглядывавшие на победы этого спасителя веры, заняли своими войсками знаменитое ущелье. Антипий, заслуженно носивший прозвание Премудрый, с трудом вразумил окрыленного успехами Филиппа, однако в конце концов последний решил удовольствоваться тем, что уже завоевал. Он знал, что в Афинах появился человек, провозгласивший себя его противником. Это был оратор Демосфен, возглавлявший многочисленную партию и имевший большое влияние на толп>, он являлся защитником в суде и, пользуясь своим даром красноречия, убеждал сограждан, что македонская экспансия представляет для них большую опасность. Он не переставая оплакивал утраченные афинские колонии: гору Пангею, Потиду, Метону... и призывал защитить колонии, находящиеся под угрозой захвата. Опасаясь вызвать новую священную войну, но на сей раз уже против себя самого, Филипп решил не пожинать дельфийские лавры. Он обосновался в столице Фессалии Ларисе, чтобы наладить управление новыми землями. И здесь он, по извечной своей привычке, снова влюбился. Его ночи в Фессалии скрашивала прекрасная Филемора. Филипп настолько увлекся, что с гордостью демонстрировал ее окружающим, уступал ее желаниям, стали даже поговаривать, что она его околдовала. Он держал ее в качестве официальной наложницы и затем беременной привез в Пеллу. Когда фессалийку представили Олимпиаде, та, осмотрев соперницу, лишь заявила, что подобная красота сама по себе есть колдовство и девушка может обойтись без других чар. Однако доброжелательство царицы было притворным. "Подождем, -- говорила Олимпиада своим близким, -- пока она надоест Филиппу, как надоедали все остальные, как надоела я сама. Подождем, пока он уедет". Ждать пришлось недолго. Проведя в Пелле несколько недель, на протяжении которых он занимался чеканкой монет, благоустройством дорог и возлияниями во дворце, Филипп отбыл во Фракию, оставив прекрасную Филемору накануне родов. Родившегося у нее сына назвали Арридеем. Созвездие, под которым он родился, соперничало с созвездием Александра, но для настоящего противостояния ему все же не хватало силы; к тому же оно было осенено знаком преждевременного несчастья. Олимпиада сказала мне: "Сделай так, чтобы он умер". Я объяснил ей, что убийство в данном случае дело ненужное и небезопасное. Существует другой путь. К чему брать на себя грех преступления, к тому же ненужного? "Этому ребенку, -- продолжал я, -- звездами определена такая же долгая жизнь, как и твоему сыну. Но ему уготована жизнь крота, а твоему сыну -- жизнь орла; пусть он живет -- на его фоне жизнь Александра засияет еще ярче". Существуют средства для укрепления жизненных сил и умственных способностей, но есть и такие, которые ослабляют рассудок и телесную силу, с их помощью из царевича можно сделать дурачка. Ребенку наложницы давали яды замедленного действия. Уже с колыбели в его голове сгущалась мгла слабоумия, которое проступало и в его чертах; никогда не суждено ему было выбраться из этого тумана. Таким увидел его Филипп, когда вернулся в следующем году после того, как захватив тридцать две новых греческих колонии, расширил свои границы до Геллеспонта, почти до пределов Великой Персидской Империи. Если раньше он и подумывал о том, чтобы когда-нибудь вместо Александра поставить у кормила македонской власти Арридея, то теперь похоронил эту идею. XV. ВРАГ, ЗАКЛЮЧЕННЫЙ В НАС САМИХ Мудрость богов передавалась людям через уста Гермеса, и среди его речей были и такие: "Зло от невежества заполняет собой всю Землю; она калечит душу, заточенную в теле. Раз за разом тебе нужно раздирать на себе ткань туники твоего невежества, покрывало лукавства, оковы разложения -- мрачную темницу, заживо хоронящую тебя, твой, еще способный чувствовать труп, могилу, которую ты повсюду носишь с собой, вора, который живет в твоем доме, приживальщица, который все, что любит, обращает в ненависть к тебе и все, что ненавидит, -- в зависть тебе. Это враг, которого ты носишь на себе, как тунику". Нужно по семь недель медитировать по поводу каждого врага, которого мы носим в себе, и лишь затем можно начинать учить других. XVI. АХИЛЛ И СЕРЕБРЯНЫЙ ШАР Люди никогда не перестанут удивляться тому, как мало времени требуется, чтобы создать империю, и тому, как медленно она распадается. Империи подобны людям, которые, после затянувшегося отрочества, за несколько месяцев завоевывают себе положение и до самой старости их благосостояние основывается на каком-либо счастливом жизненном эпизоде или на могуществе скопленного состояния. Филиппу хватило восьми лет, чтобы утроить владения Македонии и сделать ее одним из самых могущественных государств. В течение восьми лет народ видел в нем настоящего царя. Гром его побед вызывал преклонение, и каждое его возвращение в Пеллу сопровождалось рукоплесканиями. Однако рана, обезобразившая лицо, жизнь, полная сражений, ночные попойки и распутство -- все это сильно изменило его внешность. В свои тридцать три года он был грузным человеком, с лицом, перечеркнутым черной повязкой. И внутри у него затаились признаки дряхления. Он по-прежнему был еще очень силен, но, когда впервые один борец положил его на лопатки, он поднялся и, глядя на отпечаток своего тела на песке, сказал скорее с удивлением, чем с недовольством: "Клянусь Гераклом! Как мало места занял я на земле, а ведь хотел владеть ею целиком...". Эта мысль долго не давала ему покоя. Он без счета разбрасывал золото -- оно ничего ему не стоило, так как было награбленным. Его расточительство вошло в поговорку, но раздаваемое таким образом золото, если и помогает привлечь партнеров или сохранить рабов, то не дает возможности обзавестись настоящими друзьями, а, скорее, множит завистников. Если Филипп хотел сохранить в неприкосновенности свою власть и передать ее когда-нибудь законному наследнику, то надо было, чтобы его признали царем на основе священного закона. Случай не замедлил подвернуться -- в это время в небе появилась комета. Решение жрецов, объявивших, что Филиппа следует увенчать царским венцом, было утверждено всенародным согласием. Его племянник Аминт III, еще ребенок, к тому же не проявивший твердого характера, был потихоньку отстранен от дел, а Филипп стал властителем Македонии, Фессалии и других областей. Похоже, что в то время он, если и не по-настоящему снова сблизился с Олимпиадой, то, по крайней мере, обращался с ней теперь в соответствии с ее титулом царицы. К Александру он тоже изменил отношение: этот ребенок должен был сменить его на троне. Когда Александру исполнилось шесть лет, Филипп решил поручить его заботам наставника и облек этой миссией некоего Лисимаха, придворного, изгнанного из Эпира из-за огласки одной любовной истории. Можно было только удивляться подобному выбору, ибо наставник такого рода мало подходил для обучения молодого царевича. Однако Филипп имел обыкновение предоставлять должности людям, которые его забавляли. Таким же образом он приблизил к себе, назначив на высокую должность, одного бывшего раба по имени Агафокл, который непристойными шутками мог в нужный момент рассмешить его, и дело дошло до того, что для записи его острот Филипп нанял афинских писцов. Лисимах был хвастливым глупцом, любившим пышные выражения; он выдавал себя за жертву большой любви и говорил с театральным пафосом. Россказни о том, как из-за любви ему пришлось бежать из своей страны от гнева обманутого мужа, вызывали у Филиппа приступы грязной радости. К счастью, мало что знавший Лисимах наизусть помнил Гомера и мог, не дожидаясь просьб, прочитать из него любую строку. Он помнил в деталях как "Илиаду", так и "Одиссею", являлся большим знатоком в области родственных связей богов и царей и говорил о героях мифов так, словно это были его близкие родственники. Так что можно сказать, что скорее Гомер, чем Лисимах, стал первым наставником Александра. Между начальным изучением природы и приобщением к более глубоким знаниям полезно заниматься поэзией -- она развивает ум. Она развивает также память, приучает слух к звуковой гармонии и откладывает в сознании наиважнейшие понятия и символы. Лисимах имел привычку, превратившуюся почти в манию, находить сходство между людьми, на которых он смотрел, и героями Гомера. Это также являлось для него способом подольститься к собеседнику. Так как род Олимпиады восходил к Ахиллу, он убеждал Александра, что тот -- воплощение победителя троянцев. Часто можно было слышать, как он говорил ученику: "Юноша Ахилл, подойдите исполните долг перед матерью вашей, Фетидой божественной, и перед вашим отцом, непобедимым Пелеем. Затем совершим мы прогулку, внизу перейдя скамандр". Филипп не сердился за то, что его называют Пелеем, и всякий раз улыбался в бороду. Когда Александр падал, ссаживая колени, Лисимах тут же начинал покрикивать: "Ахилл не плачет!". И Александр, глотая слезы, сдерживался. Латы Ахилла постоянно маячили перед его мысленным взором и он с нетерпением ждал, когда наконец вырастет настолько, чтобы надеть их. При таком распределении ролей Лисимах не забывал и себя. Он называл себя Фениксом, потому что у Гомера Феникс был изгнан из Эпира из-за несчастливой любовной истории с царской супругой и прибыл в Фессалию искать пристанища у Пелея, царя мирмидонов, который и поручил ему воспитывать своего сына. Таким образом, современность в точности повторила историю. Мания -- вещь заразительная: долгое время двор Пеллы предавался этой игре. Люди называли друг друга Нестором, Лаэртом или Диомедом; врагов же Македонии звали не иначе как Приамом, Гектором или Парисом; сильного человека называли Аяксом, опозоренного супруга -- Менелаем, искусного советчика -- новым Улиссом. Однажды, услышав у себя за спиной: "Привет, Калхас!", я понял, что речь идет обо мне. Этот спектакль продолжался все время, пока Филипп находился в Пелле после венчания на царство. Но вскоре, пополнив свой гинекей двумя новыми наложницами, он отбыл к побережью Халкидики, задумав взять еще неподчиненную могущественную афинскую колонию -- город Олинф. Лишь только простыл его след, как полномочия Лисимаха были урезаны, а затем Олимпиада подыскала сыну нового воспитателя. Она остановила выбор на Леониде, бедном родственнике, которого она когда-то взяла из Эпира, включив в свою свиту. Случается, что люди возводят превратности своей судьбы в ранг добродетели. Леонид очень гордился своей бедностью и всем советовал придерживаться бережливости, воздержания в пище и скромности в одеяниях -- как будто такое поведение являлось самым великим человеческим достоинством, а не признаком вынужденной бедности. Подобный наставник был очень полезен Александру, ибо для наследника могущественного человека нет большей опасности, чем пользоваться привилегиями и богатством, не прилагая ни малейшего усилия, чтобы подтвердить свое право на них. Под присмотром Леонида Александр вынужден был рано вставать, каждый день приходить ко мне в храм, чтобы на заре присутствовать при жертвоприношении, довольствоваться сытной, но скромной пищей, облачаться в грубое полотно, совершать в быстром темпе длинные переходы, отдыхать после обеда недолго, но в установленное время, без устали заниматься верховой ездой и вдобавок ко всему перед сном размышлять на темы о нравственности. Такой распорядок дня укрепил его ноги и плечи, сделал грудь широкой и сильной. Леонид обыскивал ларцы, где у ребенка хранились одеяла и одежда, чтобы убедиться, что Олимпиада ничего ему не подсунула такого, в чем он на самом деле не нуждался. О существовании редкостных блюд, готовящихся на дворцовой кухне, Александр догадывался лишь по запаху; бдительный наставник устраивал облавы и на сладости, которые добрая кормилица Ланика или какой-нибудь расчувствовавшийся слуга могли сунуть в руку его воспитанника. Позднее Александр с признательностью, свойственной сильным людям, получившим в детстве строгое воспитание, мог сказать: "Леонид поручил заботу о моем аппетите лучшим кулинарам: это прогулка на заре вместо завтрака, а вечером -- легкий завтрак вместо ужина". Однажды в храме, когда Александр, воскуряя благовония, пригоршнями бросал их в огонь, Леонид быстро пресек это бесполезное транжирство. "Нет ничего слишком дорогого или слишком обильного, чего не пожертвовали бы мы богам", -- ответил Александр, который теперь не лез за словом в карман. -- "Ты можешь жечь столько благовоний, сколько тебе заблагорассудится, -- сказал наставник, -- когда покоришь те страны, откуда их привозят. Царю Филиппу вольно разбрасывать золото -- ведь он захватил копи горы Пангеи". Следовало быть именно таким суровым, черствым и неутомимым человеком, чтобы держать в руках этого ребенка, который мог внезапно переходить от мечтательности к гневу, часами стоять, склонив голову к левому плечу, подолгу всматриваться в небеса; мог, если кто-то противился его воле, внезапно в ярости затопать ногами, тряся золотыми кудрями, или кататься по земле, молотя кулаками. Леонид помнил о пророчестве, явленном в виде орлов, севших на крышу дворца; некоторые тайны приоткрывались ему, другие, скрывавшие будущность, были ему заказаны. Благодаря его воспитанию Александр понял, что ничего не будет иметь, если ничего не завоюет и что саму царскую власть нужно завоевывать изо дня в день. Позднее, во время походов, Александр никогда не страдал ни от жажды, ни от голода, ни от длинных переходов; он мог подчинять своей воле других, потому что в первую очередь владел собой, и всем этим он был обязан не только исключительной врожденной физической силе, но и урокам Леонида. Воспитанный в контакте с мистическими силами благодаря матери, в героическом духе -- благодаря Гомеру, приобщенный мною к священным знаниям и приученный Леонидом к суровому образу жизни завоевателя, Александр поражал всех, кто месяц за месяцем следил за его возмужанием. К концу дня он валился с ног от усталости; это время Леонид использовал для того, чтобы задать ему задачу, на решение которой отводился час. "Усталость тела, -- говорил Леонид, -- не должна мешать ходу размышлений". Дабы не позволять Александру уснуть, Леонид велел дать ему серебряный шарик и таз. Лежа на постели, ребенок должен был, зажав в руке шарик, держать его над тазом; если он засыпал, рука разжималась, и шарик падал, отчего Александр пробуждался и вскакивал. Это были единственные игрушки, которые когда-либо дарил Леонид своему воспитаннику, и звук падающего серебряного шарика сопровождал все дни Александра, пока ему не исполнилось десять лет. XVII. СЛОВО И ГЛАГОЛ Ты хочешь знать, сын мой, в чем разница между словом и глаголом. Тогда слушай. Честолюбивый человек, проницательный мыслитель, видящий свое предназначение в том, чтобы вести за собой сограждан, целыми днями готовит речь, которая, по его мнению, должна убедить толпу, повлиять на решение городских властей, изменить ход событий. Он взвешивает аргументы, ищет прецеденты в прошлом, оттачивает слог, репетирует речь; он выходит на агору и обращается с длинной речью к согражданам, упрекая их в безразличии и слепоте, критикуя то, что было содеяно, доказывая, что следует предпринять, и призывая полис к незамедлительным действиям. Собрание внимает ему, одно подтверждает, другое порицает; все заняты обсуждением, никто ничего не решает... Вот это, сын мой, и есть слово. Человек же, приобщенный к священным знаниям, сидя с закрытыми глазами в преддверии храма, безучастный к идущей мимо толпе, троекратно произносит имя Амона так, как должно его произносить, дабы эхо его привело в движение невидимые волны. И тогда нисходит на него вдохновение, в уме его возникает представление о том, что будет, действенные токи начинают исходить от него, и он может, подойдя к городскому старейшине, сказать: "Вот что должно произойти. Прикажи сделать то-то, избегай делать то-то и то-то. Ищи союза с таким-то народом -- сегодня он кажется тебе ненужным, но скоро он станет могучим; в этом году не предпринимай никакого похода...". Вот это, сын мой, и есть глагол. Итак, грядут времена, когда людям внятны будут лишь слова, и только им одним будут они верить и не устанут удивляться тому, насколько мало они действенны. И, поскольку люди позабудут назначение и смысл глагола, то, когда им напомнят, что он лежал в основе всего, они лишь непонимающе пожмут плечами. Сын мой, грядут темные времена несчастий, когда человек будет плутать среди слов своего языка, как заблудившийся в лесу ребенок. XVIII. ДЕМОСФЕН Около трех лет потратил Филипп на осаду Олинфа. Город был надежно укреплен, защищен крепкими стенами и хорошо снабжался по морю. Он имел богатых союзников, способных нанять подкрепление. Стрелы воинов Филиппа ломались о каменные стены и о щиты защитников города. Бездействующая македонская конница вытаптывала окрестные поля, трава на которых уже была выщипана конями до корешков. Олинфцы не могли освободиться от македонских тисков, но и Филиппу не удавалось проникнуть в Олинф. А тем временем в Афинах некий оратор вел ожесточенную борьбу с Филиппом, пытаясь своими речами поднять город на защиту колоний. Этого знаменитого оратора звали Демосфеном. Он начал свою карьеру в очень молодом возрасте, защищая самого себя в судебном процессе о наследстве, который выиграл, так и не вернув, однако, своего имущества. Чтобы заработать на жизнь, он стал логографом, то есть начал подготавливать защитительные речи для малообразованных людей, неспособных защитить в суде самих себя или плохо знающих законы [12]. Вначале он получал за эти дела довольно скромные вознаграждения, специализируясь на процессах о клевете, в которых его ловкость и не слишком большая щепетильность в обращении с аргументами зачастую приводили к вынесению приговора жертве и к оправданию виновного. Он также зарекомендовал себя в качестве хорошего советчика по таким вопросам, как извращение какого-либо мнения и подкуп судей. Он был очень умен, работал под началом лучших ораторов и риторов, посещал Платона и вынес из этого достаточно знаний, чтобы придать блеск своим речам. Его репутация привлекала клиентуру, состоящую из людей, обогатившихся в Афинах за счет морской торговли с колониями. В то же время он оказался замешанным во многих политических процессах, в результате чего стал участвовать в общественной жизни, которая с детства была предметом его честолюбивых помыслов. Этот человек страдал сильными приступами честолюбия, -- оно-то и принуждало его доказывать свою правоту, несмотря на очевидные факты и наперекор собственной природе. Будучи заикой, он хотел снискать славу оратора и тренировал голос, крича в погребе. От природы неспособный произносить некоторые звуки, он набивал рот морской галькой и в ветреные дни декламировал на берегу моря, перекрывая голосом шум бури. Борясь с одышкой, он бегал по холмам и декламировал Эсхила. Так как во время речи его обычно перекашивало и плечо начинало подергиваться, то в своей рабочей комнате он подвешивал тяжелую бронзовую гирю и становился под нее, чтобы, больно ударившись, обрести контроль над своим телом. Он был некрасив, но хотел пленять всех и уделял столько внимания своей внешности, сколько не уделяют и женщины. Тем не менее, готовясь к выступлению, этот тугодум, с трудом сочинявший речи, выбривал полголовы, тем самым обрекая себя на сидение дома, дабы не показываться на людях в смешном виде. Противники говорили, что от его сочинений пахнет маслом для светильников, при свете которых проходят его бдения. Единственное, чего он не мог в себе побороть, так это чрезмерного влечения к женщинам, которые, однако, редко отвечали ему взаимностью. Если какая-нибудь из них, даже невзрачная, уступала наконец его домогательствам, он настолько терял голову, что его писец говорил: "Ну можно ли поручать Демосфену серьезное дело? Все, над чем он размышлял в течение года, теперь поставлено под угрозу из-за какой-то женщины!". Несомненно, этим и объяснялись странности его характера, честолюбие, желание быть важной персоной. Ходившие о нем слухи вызывали любопытство; он умел изощренно браниться перед собранием, образованным людям нравились его тщательно отточенные фразы, -- поэтому все спешили его послушать. Он был одним из первых, кто понял, что его собственные интересы и интересы клиентов связаны с интересами города. Афинские колонии платили Демосфену, чтобы он проводил через голосование выгодные им законы; таким образом он стал защищать их от Македонии. Он взывал к чести Афин, к священному праву греков на эти территории, к договорным обязательствам. Он не учитывал того, что колонии существуют не так давно и что колонисты обосновались в них, опираясь на силу, -- либо перебив население, либо обратив его в рабство, -- так что Филипп зачастую играл для них роль освободителя. Видя в Филиппе, который оплачивал других афинских ораторов, своего злейшего врага, Демосфен вел с ним постоянную борьбу. Стоило прийти вести о сдаче еще какого-нибудь города во Фракии или Халкидике, тут же Демосфен влезал на возвышение и для начала напоминал со скорбным видом, что он предупреждал об этом несчастье, а затем обещал в будущем еще худшие невзгоды, если его не будут слушать, перечислял совершенные ошибки и призывал сограждан к незамедлительным действиям. "Как же так получается, -- восклицал он, -- что посланные нами войска, -- как это было в Метоне, Пагасе, Потиде, -- всегда прибывают слишком поздно? Все потому, что в воинских делах, в военных приготовлениях царит беспорядок, нет контроля. Как только до нас доходит новое известие, мы назначаем сограждан для снаряжения кораблей, а если они уклоняются от обязанностей, проверяем обоснованность их отказа, обсуждаем размеры расходов. Потом мы решаем отправить вместо наших людей чужеземцев, проживающих здесь, и вольноотпущенников, затем, вместо них -- своих сограждан, потом -- снова первых. Покуда мы таким образом увиливаем, то, ради чего мы снаряжали войска, у нас отбирают, потому что вместо того, чтобы действовать, мы занимались приготовлениями. Но время не ждет, ему не нужны наши объяснения, и силы, которые мы вначале считали достаточными, сегодня, как видно, уже ни на что не годятся. Не стыдно ли, афиняне, обманывать самих себя, откладывать на завтра тягостные дела, действовать всегда с опозданием! Когда вы отправляете лишь одного стратега с постановлением, лишенным какого-либо содержания, но исполненного обещаний, нужная цель не достигается; при этом враги смеются над нами, а союзники обмирают от страха, завидев, что приближаются наши корабли. Вы позволяете Филиппу вертеть вами, вы ничего не способны решить сами в военных делах, вы никогда ничего не можете предвидеть заранее, и всегда оказываетесь перед свершившимся или свершающимся фактом. И если до сей поры мы еще могли так себя вести, то сейчас настал решающий момент, и с этим надо кончать" [13]. И Демосфен начинал перечислять, сколько необходимо кораблей, сколько денег для отправки войск, куда их нужно послать, -- так, словно был казначеем, мореходом и стратегом в одном лице. Он предупреждал сограждан об угрозе, нависшей на Олинфом, в то время как Филипп уже приступил к осаде. Мнения афинян разделились; они выслушали посланников из Олинфа, проголосовали за оказание ему помощи, но не стали готовиться к войне. Дело в том, что они прислушивались и к другим голосам, советовавшим делать как раз обратное, -- в частности, к голосу Исократа, самого знаменитого ритора того времени, которому было уже девяносто лет. Он уже не выступал перед собраниями, но распространял свои сочинения в письменном виде. Для Исократа единственным врагом была Персидская империя и будущее Греции он видел только в единении ее городов. Всю жизнь он искал такое государство, племя или правителя, которые смогли бы наконец-то объединить в федерацию множество маленькилх независимых городков, вечно боровшихся друг с другом по ничтожным поводам, приговаривая себя тем самым ко всеобщему упадку. Он возлагал надежды на Филиппа, полагая, что этот сильный человек сможет объединить города на основе общего согласия. Предписывая царю Македонии планы его деятельности, законы, которые ему надлежит принять, реформы, которые должно завершить, Исократ представлял его эллинам как нового Агамемнона, спасителя цивилизации. Демосфен уже не раз выбривал себе полголовы. Он швырял на ветер оскорбления Филиппу, тщетно обвинял его в попрании законов, порочности и клятвопреступлении. Через три года Филипп овладел Олинфом, так и не увидев афинского войска. Впрочем, он взял город не столько силой, сколько золотом, подкупив достаточное количество павших духом олинфцев, чтобы они отворили ему ворота. Фимлипп возместил убытки, продав в рабство большую часть граждан, а затем с войсками вернулся в Дион, что на севере от Олимпа, дабы отпраздновать там ежегодные торжества в честь Зевса. Афиняне же, охваченные смятением, спешно предложили ему заключить договор о мире и дружбе. И, как это часто бывает, те, кто предрекал поражение, были отряжены, чтобы выторговать мир. Демосфен тоже вошел в это посольство. Таким образом, во второй год 108-й Олимпиады [14] мы стали свидетелями прибытия в Пеллу посольства из десяти афинян, среди которых были Ктесифон, Эсхин и Филократ. Филипп подготовил им роскошный прием с застольем, празднествами, танцами и декламацией стихов, чтобы доказать афинянам, что он не такой грубый и непросвещенный варвар, каким его представляют. Прием и впрямь так очаровал посланников, что некоторые из них заявили даже, что Филипп -- один из самых обходительных людей в мире. Один лишь Демосфен сидел насупившись, с глубоко запавшими глазами, с выступающими скулами, желтоватым цветом лица, с опущенными уголками рта, под которым виднелась короткая борода; лоб его избороздили глубокие морщины, он смотрел вокруг с высокомерным презрением, словно все оказывавшиеся ему знаки внимания являлись для него оскорблением. В течение всего пути он готовил аргументы, подтверждающие его претензии и притязания, и уверял, что во время переговоров заткнет глотку Филиппу, вынудит его принести извинения и возместить убытки. Он был настолько уверен в себе, что убедил своих спутников выступать по старшинству. Это давало ему преимущество -- поскольку ему не было и сорока лет -- высказаться последним и сделать своего рода заключение. Но когда подошла его очередь выступать с долгожданной речью, слова застряли у него в горле. Перед лицом царя, которого он так часто поносил и обвинял издалека, его излияния превратились в невнятное, еле слышное бормотание, а вскоре его "краснорение" и совсем иссякло. Можно сказать, что все труды, предпринимаемые им для того, чтобы стать оратором, -- все эти камушки во рту, крики наперекор шторму, бег по холмам -- свелись на нет. От страха он стал заикаться еще сильнее, чем раньше. Спокойно сидя в окружении македонских советников, царь Филипп глядел на него своим единственным глазом, в котором отражалась ложная доброжелательность, и чем явственнее читалась в его взгляде ирония, тем в большее замешательство приходил Демосфен. Он никак не мог разобрать записи на дощечках, которые держал в руках и все время ронял на пол. Смущенный, измученный, он смог вымолвить только, что не может говорить. Филипп ободряюще посоветовал ему сделать передышку и начать сначала, сказав, что понимает, что это всего лишь небольшая заминка, вызванная обилием нахлынувших чувств. "Все, что я слышал о тебе, прославленный Демосфен, -- сказал он, -- говорит о том, что тебе неведомы подобные затруднения". Однако пора было заканчивать аудиенцию, ибо Демосфен так и не смог продолжать речь. Мне все время казалось, что передо мной стоит немой с лицом Демосфена. Он удалился, исполненный ярости за пережитое унижение, и лишь выйдя на улицу снова обрел дар речи и пожаловался своим спутникам, что не понимает, в чем дело; а потом заверил их, что у него перехватило горло, так как на него навели колдовские чары. Во время пира, последовавшего за аудиенцией, он вел себя крайне неучтиво. Ложа поставили в зале, украшенном росписью Зевксиса. Подобно Олимпиаде, облаченной в царские одежды, были одеты и наложницы: Одата из Линкестиды, прекрасная фессалийка Филемора, дочь фракийского царя Меда, Никесия, -- другая фессалийка из города Феры, македонка Фила, девушка благородного поведения, а также две ее сестры -- Дардая и Махата, которых, вероятно, Филипп тоже не оставлял своим вниманием. Этот парад наложниц только усилил злобствования Демосфена. Он напился и, несмотря на попытки спутников его удержать, принялся самым непристойным образом оскорблять хозяина и всех присутствующих. Филипп, умевший казаться спокойным, когда это требовалось, сохранил хорошее настроение и учтивость, в то время как афинянин показал себя варваром. Его удалось успокоить лишь подсунув ему танцовщицу. "Этот человек, -- сказал я Филиппу, -- стал твоим противником, еще не зная тебя, отныне же он будет ненавидеть тебя до твоих последних дней". На следующее утро Филипп удивил послов, представив условия договора, которые превзошли все их ожидания. Он не только предлагал мир ("Кроме того, -- сказал он им, -- я никогда и не думал воевать с вами"), но и союз -- одновременно оборонительный и наступательный, заверяя их, что считает дружбу и союз с Афинами высшим даром богов. Послы отбыли, чтобы передать своим согражданам условия договора. Пока в Афинах они обсуждались в собрании, Филипп, дабы скоротать время, отправился в поход, взял несколько городов и вернулся в Пеллу, когда те же самые послы прибыли вновь, чтобы утвердить договор. Несмотря на то, что этот договор, который отстаивали Филократ и Эсхин, воспринимался Демосфеном как личное поражение, он все же вынужден был скрепить его своей подписью. Все, что имело отношение к Македонии, вызывало у него ненависть. Едва увидев Александра, Демосфен возненавидел его лишь за то, что он -- сын Филиппа. А в исключительной одаренности, которую выказывал десятилетний мальчик, он видел лишь пародию на ученость. Александр вышел к послам, чтобы прочесть стих из Гомера и разыграть вместе с несколькими сверстниками сцену из комедии. Демосфен объявил в Афинах, что Филипп воспитывает сына как комедианта, что молодой царевич проводит время за рассматриванием внутренностей жертвенных животных, что ему забивают голову всякими глупостями и что он уже мнит себя великим жрецом, тогда как на самом деле он всего лишь претенциозный глупец. Как слеп был Демосфен! Александр раздосадовал его тем, что знал уже гораздо больше его и глубже разбирался в божественных знаниях. Когда союз с Афинами был заключен, Филипп, почувствовав, что руки у него развязаны, снова спустился с войском к Фокиде и, взяв там десятка два городов, подошел к Фермопилам, подкупил охранявшие их войска (они отошли, не подумав сопротивляться) и затем, свершив победоносный мирный переход, прибыл в Дельфы, чтобы присутствовать на Великом Совете Амфиктионии, на котором союзнические государства единогласно избрали его председателем. Македония стала самым главным из всех греческих государств. XIX. КАК ПЕРЕДАЮТСЯ ЗНАНИЯ Египетские жрецы говорят, что бог Тот, сын Гермеса, получив от своего отца откровение, первым придумал числа и счет, геометрию и астрономию, а также игру в чет и нечет, в кости и, наконец, буквы и письмо. Он пришел в Фивы в Верхнее Царство, предстал перед царем Амоном-Тамусом, который правил всем Египтом, и показал ему свои изобретения. Царь-бог расспросил его о пользе каждого из них и, исходя из его объяснений, одно порицал, другое хвалил. Он сделал немало замечаний; до нас дошли слова, которыми обменялись божественный Тот и божественный Амон-Тамус. И когда речь зашла о знаках письма, Тот сказал: "Вот, о Царь, способ, который поможет египтянам обрести больше знаний и пополнить свою память, потому что теперь найдено средство для закрепления и знаний, и памяти!". На что царь ответил: "О Тот, изобретатель искусств, не имеющий равных, кто может явить миру искусство, кто споособен оценить, насколько оно полезно или неполезно людям, которые будут с ним иметь дело? Вот ты теперь, явив миру знаки письма, хочешь наделить свое порождение властью противоположного свойства. Ведь это изобретение, позволяющее людям не тренировать память, породит забвение в душах тех, кто им воспользуется, потому что, поверяя мысли письму, они будут искать источник памяти вне себя, а не в своей душе. Следовательно, ты придумал не средство для укрепления памяти, а скорее, подспорье для запоминания. Что касается знаний, то здесь ты повернешь взор своих учеников от действительности к иллюзии: когда благодаря тебе они получат, не учась, обширные сведения, они сочтут себя сведущими в некоторых вещах, в то время как в большинстве других останутся несведущими; более того, они станут никчемными в своих помыслах, ибо вместо знаний будут руководствоваться иллюзиями!" [15]. Греки не знали оракула Амона. С помощью письма они хотели запечатлеть знания, которые были им переданы, чтобы увеличить число учеников, которых до этого приходилось обучать устно, и прославить их имена; они решили, что каждый может вот так, благодаря одному чтению, приобщиться к знаниям; они позабыли, что при передаче знаний учитель выступает как отец, а ученик -- как сын, и что всякого сына нужно обучать в соответствии с его характером, с его способностями к восприятию; они заменили учителей книгами, а духовных учеников сделали сиротами. Итак, по мере того, как сменяются поколения сирот, знания делаются все более и более смутными, мир наполняется ложным знанием, и когда-нибудь люди скажут, что книги греков были источником всеобщего знания, тогда как на самом деле они стали началом упадка. XX. АРИСТОТЕЛЬ ЗА КОНЯ Александру шел тринадцатый год. Он был в том трудном возрасте, когда ребенку не терпится скорее стать взрослым. Он уже имел достаточные познания в различных науках, которых не знает большинство людей, и с удовольствием давал объяснения, как и всякий, кто недавно научился сам. Он с каждым вступал в спор, раздражая невежд, надоедая ученым, и уже хотел, чтобы его почитали за еще несовершенные подвиги, о которых он только мечтал. Таковы зачастую дети, которым предначертана великая будущность; они ощущают бурную энергию, которой лишь с годами научатся пользоваться. Хотя в присутствии Александра перестали говорить о том, что он происходит непосредственно от Зевса, он помнил, как слышал об этом в раннем детстве, и это еще более укрепляло его в мысли о высшем предназначении. Прежде всего это раздражало царя Филиппа, у которого в то время было плохое взаимопонимание с ребенком: при каждой встрече он его одергивал, принимая за самонадеянность то, что являлось всего лишь рано развившимся самосознанием и жаждой жизни. Он узнал, что при известии об очередной его победе ребенок, вместо того чтобы радоваться, кричал, топая ногами: "Так мой отец все завоюет, ничего не оставив на мою долю!". Филипп подумал тогда, что наследник, причинивший ему столько беспокойства, ничего так не ждет, как скорейшей его кончины. Однажды весенним утром, когда царь пребывал в Пелле, фессалийский торговец по имени Филоник привел ему большого черного коня редкой силы и красоты, которого звали Буцефал, потому что на лбу у него было пятно в виде бычьей головы. Торговец на все лады расхваливал животное, у которого была отличная родословная. За этого, молодого еще коня, он запрашивал тринадцать талантов [16]. Такой дорогой конь вызвал крайнее любопытство; многочисленные военачальники Филиппа, находившиеся поблизости, обсуждали его достоинства. Филипп, подумывавший о том, чтобы приобрести коня для себя, захотел выяснить у меня, принесет он ему благо или нет. Мы спустились к манежу, где тренировались всадники, Александр был там же. Он дернул меня за край одежды. Глаза его блестели от вожделения. "Какой прекрасный конь, -- сказал он, -- как бы я хотел, чтобы он стал моим! Как бы я хотел, чтобы отец купил его и отдал мне! Видел ли ты голову быка, отпечатавшуюся у него на лбу? Что бы это могло означать?" Я взглянул на коня, буйно встряхивающего гривой, и ответил Александру: -- Вспомни, что говорил я тебе о небесном кольце. Что следует за временем Быка и властвует над Быком, когда проходит его время? -- Овен, -- сказал Александр. -- Так значит, ты сам можешь ответить на вопрос, который задал. Чтобы посмотреть, как ходит Буцефал, Филипп велел своим конюхам объездить его, но никто не смог на нем удержаться, а иным не удалось даже сесть на него, настолько конь был норовист, дик и горяч. На удилах выступала пена; прекрасный, как бог Солнца, с развевающейся гривой, он вставал на дыбы, перебирая копытами в воздухе, и не позволял оседлать себя ни одному всаднику. "Как грубо обращаются они с таким изумительным конем из-за своей неловкости и трусости", -- внезапно сказал Александр. Царь пожал плечами и ничего ему не ответил. Увидев, что конюхи не справились с конем, он приказал взяться за дело тем военачальникам, что слыли лучшими наездниками. Но и те не добились успеха. Александр продолжал: "Клянусь богами, какая жалость! Отсутствие сноровки и смелости не дает им справиться с таким прекрасным конем!". Тем временем военачальники бахвалились друг перед другом, надеясь, что им повезет там, где их друзей постигла неудача. Но те, что чувствовали себя наиболее уверенно, через некоторое время возвращались назад, злые и все в пыли. Филипп с надутой физиономией уже выговаривал Филонику за то, что тот заставил его потерять столько времени: "Можешь его увести! Конечно, он красив, но ни один, даже самый прекрасный в мире конь не нужен, если на него нельзя сесть". -- "Жаль, очень жаль, -- приговаривал Александр. -- А все оттого, что не хватает ловкости и смелости". Филипп, которому это надоело, оборвал его: "Перестань докучать нам своим тщеславием! -- вскричал он. -- Ты порочишь тех, кто старше и опытнее тебя -- так, как словно можешь лучше справиться с конем". -- "Да уж конечно! -- ответил Александр. -- Я уверено, что с большим успехом, чем они, взобрался бы на коня". -- "Так ты хочешь попробовать? Тогда вперед, мой мальчик, испытай себя! Однако, если ты не сможешь сделать это лучше других, сколько ты готов заплатить за свою дерзость? Я предоставляю тебе установить размер заклада". -- "Я согласен заплатить стоимость коня," -- сказал Александр. Глядя на этого тринадцатилетнего мальчика, все присутствующие рассмеялись. "Ну вот, теперь ты надолго влез в долги", -- сказал Филипп. "А если я выиграю, -- спросил Александр, -- конь будет мой?" -- "Разумеется, стоит тебе лишь сесть на него". Тогда Александр подошел к коню, все время глядя на бычью голову, отпечатавшуюся на его лбу, взял его под уздцы и стал гладить, постепенно поворачивая его к солнцу. Он заметил, что, становясь спиной к солнцу, конь начинал беситься, так как пугался своей движущейся тени и тени наездника. А все предыдущие всадники, чтобы его не ослепить, почти бессознательно отворачивали его от солнца. Одновременно Александр разговаривал с конем, который, казалось, отвечал ему, кивая головой и фыркая от ярости, которую вызывали у него эти тяжеловесные люди, кидавшиеся ему на спину. Александр медленно подобрал повод, а затем -- так как Буцефал не старался освободиться от его руки -- скинул плащ и легко вспрыгнул на коня, одной рукой держась за уздечку, другой за холку -- и выпрямился. Задрожав, Буцефал встал на дыбы и сердито взбрыкнул, но Александр был легок, колени имел крепкие и ему удалось сдержать коня. Присутствующие умолкли. Внезапно, отпустив поводья и сдавив коня ногами, Александр пустил его галопом через долину, чтобы он поостыл. Филипп воскликнул: "Зачем я ему позволил, ведь он убьется!". Всех охватила тревога. Конь быстро удалялся, унося на себе вцепившегося в гриву ребенка. Никто никогда не видел столь стремительного и в то же время столь опасного скакуна. Наконец конь замедлил бег, но Александр снова, ударив пятками в бока, пустил его вскачь. Почувствовав, что конь успокоился, мальчик спокойно прогнал его несколько кругов и медленным шагом подвел его к Филиппу. Когда он соскользнул на землю, лицо его, по которому струился пот, сияло гордостью. Вся свита испустила вздох восхищения. Изо всех человеческих качеств Филипп больше всего ценил физическую силу; кроме того, именно сейчас он ясно осознал, что Александр -- его сын. Взволнованный настолько, что в углу его единственного глаза блеснули слезы, Филипп, раскрыв объятия, заключил в них ребенка, поцеловал его в лоб и сказал: "Сын мой, придется тебе в других краях подыскивать достойное тебя царство: Македония слишком мала для тебя. А пока, в ожидании этой поры, забирай Буцефала -- ты его заслужил". С того дня отношение его к Александру совершенно изменилось. С внезапным вниманием, свойственным людям, достаточно поздно начинающим интересоваться своим ребенком, Филипп следил за тем, как учится сын, хорошо ли исполняют свои обязанности его наставники, какие науки он должен теперь изучать, чтобы в будущем умело управлять царством. Александр сумел подчинить своей воле лучшего коня; Филипп же решил дать ему лучшего учителя, но, затратив на поездку к Платону тринадцать золотых талантов, был очень огорчен его внезапной кончиной. Однако у Платона был, что называется, блистательный преемник, выделявшийся среди других учеников и, по счастию, юность проведший в Македонии. Аристотель, уроженец города Стагира, греческой колонии, разрушенной Филиппом во время походов, принадлежал к роду, восходящему к Асклепию, в котором врачебные знания перепередавались из поколения в поколение. Отец Аристотеля Никомах долгое время жил при дворе в Пелле, будучи врачом царя Аминта II, отца Филиппа. Аристотель и Филипп были друзьями детства и почти одногодками, но не виделись уже лет двадцать. Их жизненные пути разошлись с тех пор, как мать отправила Филиппа в Фивы в качестве заложника. Аристотель же отправился в Афины к Платону, который в садах Академа обучал своих последователей, прибывших со всех концов Греции, с Сицилии, с Востока. Аристотель сразу стал выделяться среди них. По примеру учителя он составил множество "Диалогов" и сам начал преподавать. Один бывший раб по имени Гермей, учившийся у него и ставший затем властителем Атарнеи в Мизии, призвал его ко двору в качестве первого советника. Но вскоре Гермей был казнен по приказу персидского царя. Аристотель женился на его сестре Питии. Таким образом, он не имел ни покровителя, ни занятия, однако в свои тридцать восемь лет был признан духовным наследником Платона и к тому же женат на царской сестре. Дабы он подготовил Александра к исполнению царственных обязанностей, Филипп предложил ему дружбу, кров, содержание и почести. "Я счастлив тем, -- писал он Аристотелю, -- что Александр живет в одно время с тобой и может стать твоим учеником". Так вернулся в Пеллу этот человек, обладающий обширными знаниями, чувствующий себя более полновластным в царстве духа, нежели цари, правящие империями. Он разговаривал с людьми, глядя чуть поверх их голов, рот его презрительно кривился. Речь его была небезупречна -- он немного шепелявил. Он презирал всякую чужую мысль. Даже Платон под конец жизни шутя жаловался на него: "Аристотель обращается со мной с таким же пренебрежением, как жеребенок со своей матерью". Считая, причем безосновательно, что он превзошел Платона, Аристотель тем не менее старался во всем ему подражать. Их судьбы были в чем-то схожи: Платон начал посещать Сократа восемнадцати лет; Аристотель в том же возрасте познакомился с Платоном. Дружбы того и другого добивались могущественные цари: Платона -- оба Диониса Сиракузских, Аристотеля -- сначала Гермей, затем Филипп. Каждый познал превратности судьбы: Платон -- месть Диониса Старшего -- так, что еле избежал рабства, Аристотель же вынужден был бежать из Атарнеи после падения Гермея. Обучая правителей, властвующих над другими людьми, науке властвовать собой, Аристотель считал, что за это мало любой платы. Филипп сделал ему первый подарок, приказав заново отстроить город Стагиру, имевший честь быть родиной философа. Все граждане, ранее из него изгнанные, получили разрешение вернуться, так как среди них были родственники Аристотеля, и даже проданные в рабство были выкуплены и возвращены на родину. С трудом верилось, что Аристотель и Филипп найдут общий язык, -- столь разительно огромный, бородатый, пузатый царь отличался от тщедушного, хрупкого философа, презиравшего физические упражнения. Тем не менее нашлись общие интересы -- застолье. Ведь Аристотель был большим гурманом, как, впрочем, и любителем красивой одежды, ценил изысканный стол, вино и по окончании обеда обожал слушать фривольные песенки -- ум его при этом отдыхал. Он объяснил царю, что, подобно Платону, любит преподавать под открытым небом и что не сможет хорошо учить, если у него будет лишь один ученик -- ему требовалась школа. Филипп, готовившийся отбыть на войну, предоставил в его распоряжение свою резиденцию в Мизе недалеко от Стагиры и повелел, чтобы молодые люди из самых знатных родов его царства отправились вместе с Александром слушать поучения философа. В роще, некогда посвященной нимфам, для учителя, его супруги, учеников и слуг были построены прекрасные здания, нечто вроде царского дворца, в котором повелевал философ. В роще прорубили широкие аллеи, а в центре ее установили ротонду, где Аристотель, утомившись после прогулки, усаживался, чтобы продолжить свою речь, в то время как ученики располагались вокруг. Эта привычка беседовать во время прогулки, которую Аристотель сохранил и позднее, когда основал свой Ликей в Афинах, дала название всей его школе -- ее стали называть "школой перипатетиков" -- то есть "прогуливающихся". Товарищами Александра по занятиям в роще нимф стали один из его двоюродных братьев из Линкестиды, его молочный брат Протей -- сын благородной кормилицы Ланики, Гектор и Никанор -- младшие дети военачальника Пармениона, сын Лагоса Птолемей, настоящим отцом которого был Филипп, и другие молодые аристократы, такие, как Леонат -- будущий помощник Александра в военных делах, Герпал, который занял потом высокое положение, Марсий из Пеллы, описавший впоследствии годы их учебы, и, наконец, прекрасный Гефестион, сыгравший важную роль в жизни завоевателя. Сколь много среди этих подростков было будущих царей и полководцев! Сколько судеб, о которых они еще и сами не ведали, начиналось здесь! Обладая исключительными умственными способностями, приобщившись к священным знаниям, Александр был подготовлен к быстрому восприятию других наук. Трех лет хватило Аристотелю, чтобы научить его тому, что он знал о геометрии, географии, морали, праве, физике, медицине, истории и философии -- с тем, чтобы однажды он стал царем не только по титулу, но и смог бы помериться знаниями с любым жителем его владений, каким бы ремеслом тот не занимался. Впрочем, в этом деле Аристотель следовал наставлениям Платона -- тот говорил, что "неосведомленность в медицине, философии, геометрии, логике и неспособность высказать свое мнение об этих предметах -- позор для царя". Эту "царскую науку", включающую в себя все другие науки, Александр постиг с легкостью за три года обучения в Мизе, в чем нельзя было не увидеть его божественного дара; в дальнейшем это позволило ему править многими народами, находясь постоянно в дальних походах. Способ обучения Аристотеля был хорош тем, что исходил из характера и способностей каждого. Один воспринимал поучение, прослеживая определенную цепочку умозаключений, другой шел к тому же результату иным путем. Всем хотел он дать такие знания, которые могли найти применение в жизни. Для пояснения своих речей и в качестве тем для размышлений он часто пользовался цитатами из поэм Гомера; Александр, благодаря Лисимаху знавший "Илиаду" почти наизусть, без труда следил за его речью. Единственным просчетом Аристотеля в отношении царственного ученика стало преподавание метафизики и умозрительных наук: ведь туда, куда философ пытался проникнуть с помощью изощренной логики, Александр уже был допущен благодаря своей мистической природе. Иными словами, один из них еще стоял перед дверями, а другой находился уже по ту сторону их. Один из постулатов учения Аристотеля гласил, что каждый человек испытывает потребность в дружбе, в сочувствии к другому человеку. В этом он также следовал Платону, презиравшему общество женщин и боявшегося даже их приближения. Аристотель, хотя и был женат и имел детей, не считал, что супружеские узы способствуют достаточному раскрытию чувств, любил водить дружбу с молодыми людьми и полагал, не без оснований, что без малой толики любви невозможно полноценное преподавание. Он настаивал, чтобы молодые люди обзаводились товарищами, которые были бы подобны их двойникам или своего рода отражениям, дабы на любом жизненном этапе иметь нужного собеседника. Однако дух не может полностью раскрыться и проявиться, если тело, являющееся его оболочкой, не следует его порывам. Все, что заложено богами в человеке, имеет две ипостаси: обычную и высшую, явную и тайную. Одно из обыденных и пошлых проявлений любви -- произведение людьми себе подобных; высшая же ступень любви, ее тайная сторона, заключается в таком способе общения и понимания, какого невозможно достичь иным путем. В качестве предмета своей отроческой любви среди товарищей по учебе в роще нимф Александр выбрал прекрасного Гефестиона -- мальчика с черными удлиненными глазами, с темными кудрявыми волосами, с правильным профилем. Ростом он был выше Александра, сложен безупречно. Однако нет любви без взаимного восхищения. В противоположность Александру, Гефестион не выделялся умом среди товарищей, и Александр подавлял его быстротой ума. Для полноты любви необходимо ощущение господства. Вначале молодые люди, которых взаимно влекло друг к другу, стали как бы шутя называть друг друга Ахилл и Патрокл, затем нежность, прилив которой они испытывали, встречаясь, соприкасаясь руками или обнимая друг друга за талию или за плечо, радостное возбуждение, охватывавшее их, когда они вместе бегали, думы, которыми они делились, -- все это изо дня в день подводило их к мысли, что они созданы друг для друга и никогда не должны разлучаться. Они обменивались тайными мечтами, давали клятвы. Замечательно то, что они претворили в жизнь эти мечты и сдержали эти клятвы. Прекрасный Гефестион всегда находился подле Александра, подобно сопровождавшему его сиянию. Можно было по-разному относиться к Аристотелю, возмущаться его надменностью, его манерой говорить обо всех науках так, будто он сам их изобрел, можно было упрекать его в постоянной заботе о себе... Однажды, например, он с ложной скромностью спрашивал учеников, что они для него сделают, когда займут места своих отцов. Один на это ответил: "Я сделаю так, учитель, что все будут уважать и почитать тебя". Другой сказал так: "Я назначу тебя своим главным советником". Александр долго молчал, а потом, когда его стали торопить с ответом, сказал: "Как можешь ты, учитель, задавать мне подобный вопрос, и как я могу знать, что ждет нас в будущем? Подожди, пока я стану царем, тогда увидишь, как я стану с тобой обращаться". Если не считать этих недостатков, которые, впрочем, не умаляют его величия, Аристотель действительно являлся тем учителем, который был необходим Александру; его сочинения, подытожившие достижения наук в Греции, увековечили его имя; он воспитал царевича, который без устали сеял затем эти знания по всему свету. Шестнадцатилетний Александр Македонский был юношей среднего роста, с горделивой осанкой, широкой грудью и прекрасно развитой мускулатурой. Его светлая, почти молочного цвета кожа на подбородке и на животе становилась чуть розоватой; рыжевато-золотистую голову он держал немного склоненной к плечу -- привычка, так и оставшаяся у него на всю жизнь; глаза его -- один карий, другой голубой -- всегда испытующе смотрели в небо и на людей. Трудноопределимый сладкий запах, который можно сравнить с запахом цветов, исходил от него -- ведь боги всегда окутаны благовониями. Всем жрецам ведомы такие волшебные превращения, когда какой-нибудь ткани или предмету придается аромат розы, мирта, жасмина, однако гораздо труднее пропитать ароматами живое тело. Александр обучался науке красноречия, но так и не стал таким краснобаем, как Филипп; его голос был другого свойства, отличался низким тембром, и только гнев или волнение могли подвигнуть его на вдохновенную речь. Обычно он ходил быстрым шагом, как учил его Леонид и как позднее сам он учил ходить своих воинов. Всем известно, сколь искусен был он в верховой езде. Отличался он в метании копья, да и в обращении с другими видами оружия. В шестнадцать лет он был крепок, как спартанец, образован, как афинянин, мудр, как египетский жрец, тщеславен, как варвар. Все им восхищались, и когда он шел мимо, трудно было не поверить в то, что он божий сын. Однажды в Мизу прибыл гонец из Геллеспонта. Царь Филипп просил сына приехать к нему под Перинф, город, который он осаждал. Юноша заехал в Пеллу, чтобы взять с собой свиту, попрощаться с матерью и вместе со мной совершить жертвоприношения. Затем он отправился на войну -- в сторону восхода. Часть вторая I. ПРОРОЧЕСТВО О ФАРАОНЕ В то время как в роще нимф Аристотель завершал обучение Александра, а на берегах Геллеспонта Филипп Македонский пытался захватить последнюю греческую колонию, персидский царь Артаксеркс III Охос бросил войска на землю египетскую, захватил дельту Нила, из которой тысячелетиями распространялись по всему свету высокие знания, вынудил сдаться священный город Мемфис и учинил бесчисленные святотатства в храмах Амона. Фараон Нектанебо II, последний в чреде трехсот пятидесяти властителей, бежал, спустившись вниз по священной реке, и, достигнув Эфиопии, исчез бесследно и навсегда. Некоторое время спустя первый прорицатель Амона огласил послание оракула: "Фараон ушел, но он вернется на землю Египта не в облике старца, а в расцвете молодых сил и изгонит с нашей земли персидского завоевателя". Это было произнесено и услышано людьми в храмах, когда Александр покидал Мизу. Северное солнце вот-вот должно было выйти из-за туч. II. ОТ ПЕРИНФА ДО РЕГЕНТСТВА Прибыв в Перинф, Александр нашел Филиппа сильно изменившимся, постаревшим. В последних походах он получил два ранения: один удар пришелся по лопатке, другой по руке с той же стороны; уже будучи кривым, теперь он стал почти калекой и с трудом пользовался одной левой рукой. Он отяжелел, пил все больше и больше. В то время он стал нетерпелив и вспыльчив, так как устал многие месяцы топтаться перед этой прекрасно укрепленной крепостью, которую он мог лишить лишь наружного оборонительного кольца, но не был способен отрезать от моря; персы снабжали население продовольствием, греки -- войсками. Тяжелым взглядом смерил Филипп юношу, так и не сказав, зачем вызвал его в войско. Он выделил ему палатку по соседству со своей, однако не передал ему командования ни над каким отрядом. "Ты останешься подле меня", -- сказал Филипп сыну. И Александр стал жить лагерной жизнью, среди грубых и разнузданных военачальников, привыкших к разным вольностям, каким предаются победители. Для своих удовольствий они использовали не только похищенных или продажных женщин, но и своих подчиненных, солдат и рабов: любовь между мужчинами процветала в этом войске, созданном по образу фиванской рати, основой которой был героический Священный фиванский отряд -- входившие в него воины сожительствовали, как любовник с любовницей или как муж с женой, поклявшись, что ни один из них не переживет другого. Иные из окружения Филиппа слишком нарочито подражали фиванцам (что, впрочем, не умаляло их бойцовских качеств): надушенные, облаченные в роскошные ткани, украсив драгоценностями волосатые руки и груди, они так ухаживали за своими бородами, как обычно женщины ухаживают за волосами, и, не стесняясь, ходили при всех в обнимку; стороннему наблюдателю эта когорта показалась бы сборищем шутов. Александр, только что прошедший обучение у Аристотеля и познавший лишь целомудренную любовь, соединившую его нежными узами с Гефестионом, был всем этим крайне шокирован. Сцены пьянства, при которых он присутствовал каждый вечер, не присоединяясь к бражникам, вызывали у него чувство отвращения и сурово осуждались им. Отклоняя домогательства куртизанок в мужском обличий и разбитных вояк, он дожидался, пока вино одурманит всех, чтобы, удалившись в палатку, предаться чтению Гомера и мечтам об Ахилле и Патрокле, Ахилле и Бресииде. Филипп, глядя на этого молчаливого блюстителя нравственности, говорил, пожимая плечами: "Клянусь богами, не пойму, отчего мальчик ходит грустный. Зачем мне в войске второй Антипий?!". Однако под стенами Перинфа часто происходили стычки -- когда осажденные пытались сделать вылазку либо когда македонцы проверяли силу неприятеля. Вскоре после своего приезда Александр смог впервые принять участие в бою. Эта маленькая стычка была так же важна для юноши, как большое сражение. Сражаясь рядом с отцом, он хотел показать ветеранам свою силу и удаль. Военачальники посмеивались над тем, что он не участвует в их грубых развлечениях, и он пытался доказать, что в ратном деле ни в чем не уступает им. Среди разрушенных укреплений невозможно было сражаться верхом, а только в пешем строю -- при помощи копья и меча. Александр ринулся на неприятеля со всей силой, ловкостью, отвагой, разя направо и налево, что вызвало восторг у всех, кто это видел. Казалось, что у него десять рук. Когда потом его спросили, что он тогда почувствовал, юноша ответил: "Не знаю, я в тот момент ни о чем не думал". Вечером Филипп выказал по отношению к Александру те же чувства, то же внимание, что и тогда, когда увидел его верхом на Буцефале. Он сказал: "Ты мало пьешь. Но, тем не менее, ты достоин быть моим сыном". Чтобы доставить ему удовольствие, Александр залпом осушил большой кубок вина. В Перинфе Александр понял, что во время войны царь, сражаясь в течение двух часов, сто других часов проводит, заботясь о снабжении лагеря продовольствием, собирая сведения о противнике. Он должен выслушивать гонцов, управлять службами, сноситься с чужеземными государствами. Александр понял, что властитель может управлять своими владениями прямо из палатки, поставленной в поле, но при условии, что у него хорошо налажены связи и все издалека ощущают его грозную силу. В этом деле Филиппу не было равных. Он знал, что каждый день делает каждый управляющий его провинциями и отправлял им личные приказы при малейшем затруднении. Его регулярно осведомляли о происходящем в Афинах, где Демосфен постоянно призывал своих сограждан к войне, и дошел даже до того, что советовал заключить союз с их вечным врагом -- Персией -- против Македонии. Когда Демосфен заявлял: "Не думайте, афиняне, что подданные Филиппа радуются тому, что радует его самого. Совсем наоборот -- он стремится к славе, они же -- к своей безопасности. В то время как он старается достичь цели, пренебрегая опасностью, они не хотят, чтобы их отрывали от дома, детей, родителей и жен..."; и когда он утверждал: "Не только в стане союзников Филиппа, которых он подозревает в измене, царит недовольство, но и в его собственном царстве нет единства и согласия, о котором столько говорят", -- то он был не так уж далек от истины, и Филипп это знал. Довольно неприятные новости доходили до него даже из Македонии, где он прославился благодаря своим прошлым заслугам. Он правил страной уже девятнадцать лет, однако одиннадцать лет непрерывных -- пусть даже и победоносных -- войн не могли не утомить даже победителей. Филипп понимал, что в представлении своих подданных он, должно быть, превратился в далекий призрак, требующий себе все новых и новых воинов, которые никогда не возвращаются назад; он понимал, что нужно вернуться в Пеллу, чтобы в течение нескольких месяцев приструнить недовольный народ, успокоить его, а кое-кого и покарать. Но он не мог решиться отступить от Перинфа и следующего за ним Византия, не взяв их, потому что тем самым он признал бы свою первую неудачу. Нужен был кто-то, кто представлял бы некоторое время его власть в Пелле. А кто мог сделать это лучше, чем наследник престола, если, конечно, он был к тому способен? Вскоре Александр понял, зачем вызвал его Филипп. Пока Александр был в войсках, отец постоянно держал его подле себя, когда исполнял царские обязанности и, чтобы испытать его, все время спрашивал: "Как бы ты поступил в этом случае? Что, по-твоему, нужно сделать?". И всякий раз Александр поражал его здравомыслием и зрелостью суждений. Филипп решил, что не стоит больше ждать, чтобы применить способности своего отпрыска, и через несколько недель отправил его обратно в Македонию, наделив полномочиями регента. Возвращение Александра было пышно обставлено: слух о его отваге опережал его, и к миссии своей он отнесся весьма ответственно. Он расположился во дворце, из которого выходил всегда в сопровождении матери -- никогда она столь полно не ощущала себя царицей, как в те месяцы. Филипп часто глумился над ней при людях; теперь, находясь при сыне, она брала реванш. Черный Клит, руководивший первыми шагами Александра и бывший его первым приятелем в играх, стал начальником его личной охраны. Мы с Аристотелем сделались советниками молодого регента. С новым правителем люди всегда связывают новые надежды. Македонцы имели все основания полюбить шестнадцатилетнего царевича. Сразу вспомнились предсказания, связанные с его рождением. Хотя никто и не мог проникнуть в глубину тайны, тем не менее, все были уверены, что тайна существует. Всюду -- от самых богатых домов до беднейших лавок -- говорили об этом. Возникший интерес пробудил старые воспоминания; исходя из услышанного, каждый высказывал свое мнение. В зависимости от отношения к Филиппу, Александра считали то похожим, то совершенно не похожим на него. От дворцовой служанки стало известно, что соперничавшие между собой, но объединявшиеся против Обимпиады наложницы отказывают царю в отцовстве по отношению к юноше. Все это окутывало его покровом тайны. Во время его краткого регентства Александру представилось два случая укрепить свой авторитет. Вначале прибыло посольство персов, которые вели переговоры с Филиппом по поводу колоний на Геллеспонте. Александр их принял. К тому времени он уже много думал о Персии, мысль о ее могуществе неотступно преследовала его. Он знал, что персы повсюду искореняют веру в Амона; кроме того, Аристотель, который не мог простить Великому Царю смерти своего благодетеля и шурина, тирана Гермея, воспитал Александра в ненависти к Персии. И, наконец, его вдохновляли идеи Исократа. Если Филиппу не удалось свершить то, что было предписано ему Исократом, если он не смог собрать воедино греческие государства, чтобы направить их силы на разрушение "азиатской империи", то он, Александр, выполнит этот завет и покроет себя славой. В обращении с персидскими послами молодой царевич проявил себя отменным дипломатом: принял их с роскошью, устроил им пиры и развлечения, окружил их вниманием и, главное, таким уважением, которому никто не смог бы противостоять: основа его в том, чтобы с интересом выслушивать собеседника. Он не столько вел с ними переговоры, сколько высказывал им свое дружеское расположение; он проявил неподдельную любознательность и восхищение в отношении всего, о чем они рассказывали; в мельчайших деталях расспрашивал об устройстве Персидской империи, о ее протяженности, о состоянии дорог, о путях, которым нужно следовать, чтобы попасть из одного города в другой, об организации войска, о состоянии казны и даже лично о самом Артаксерксе и его полководческих качествах. Разузнав о противнике все, что подсказывали Александру его честолюбивые намерения, он внушил послам мысль, что они имеют дело с союзником. Те настолько были восхищены сообразительностью, мудростью и приятными манерами молодого человека, что всем говорили, что сын Филиппа давно уже превзошел своего отца. В это время Филипп, совсем утомившись от осады Перинфа, который не хотел сдаваться, подступил к Византию, однако с тем же успехом. Когда ночью, чтобы застать крепость врасплох, он отдал приказ о штурме, все собаки в городе начали лаять и разбуженные жители выбежали на стены. Византий оказался таким же неприступным, как и Перинф. Войска были недовольны, казна пуста, люди хотели скорее вернуться домой. Чтобы восстановить свой авторитет за счет легкой победы и вернуться победителем, Филипп поднялся к северу, к побережью Понта Евксинского, где в устьи Истра разгромил девяностолетнего царя скифов. В это время восстали меды -- племена, жившие на северо-востоке Македонии, в тех землях, через которые лежал обратный путь Филиппа [17]. Александр, чей военный опыт сводился к одному короткому бою и который, если бы не был царским сыном, в своем возрасте не получил бы командования фалангой, поднял в поход свое первое войско и выступил из Пеллы так, словно уже стал победителем. Он двинулся на север. Я сопровождал его в этом коротком и легком походе. Племена были свирепого нрава, но плохо организованы; они поджидали войско Филиппа (как мы уже говорили, измотанное и на грани мятежа), а вместо того увидели, что молодой царевич бодро движется на них со стороны, откуда его никто не ждал, во главе свежих войск, воины которых молились на него, как на бога. "Овен поражает голову, -- сказал я Александру, -- в битве всегда пробивайся к вождю". Однако он едва ли нуждался в подобном совете. Его природа сама подсказывала ему, как надо действовать. Ускоренным маршем двинулся он прямо на город, в котором укрепился вождь восставших племен. Меды предпочитали биться в открытом поле, а не держать оборону; город был взят сразу же, едва успело сомкнуться кольцо окружения. В тот же день Александр изгнал жителей и, по примеру Филиппа, назвавшего своим именем город на склоне Родоп, издал приказ о том, что отныне новая македонская колония будет носить имя Александрополь. Весть о победе исполнила радости царицу Олимпиаду и всех македонцев, однако у Филиппа к чувству удовлетворения примешивалось некоторое беспокойство. Пока он возвращался из долгого и не слишком успешного похода, во время которого его достоинства стратега впервые были поставлены под сомнение и пришлось даже принять меры к подавлению бунта среди своих людей, его наследник неожиданно покрыл себя славой. Лавры перешли к другому. Филипп приказал Александру незамедлительно присоединиться к нему на севере: ему не хотелось, чтобы молодой победитель торжествовал без него. Так что возвращались они вместе, бок о бок -- одноглазый, несколько удрученный гигант и прекрасный, как Аполлон, молодой царевич на черном Буцефале. Однажды, проезжая по горному ущелью, они попали в засаду, устроенную племенами медов. Во время боя они потеряли друг друга из вида. Вдруг, обернувшись, Александр увидел, что копье пронзило живот коня Филиппа, а самого его ранило в бедро. Конь завалился на бок, придавив раненого царя. Спрыгнув с Буцефала, Александр подбежал к Филиппу, прикрыл его своим щитом и отбивался от дюжины наседавших врагов, пока не подоспела подмога. Если бы не Александр, Филипп Македонский был бы в тот день убит. Он безоговорочно признал это и публично выразил юноше свою благодарность. Но к благодарности примешивалась толика горечи. Когда войска входили в Пеллу, Александр ехал верхом, а Филиппа несли на носилках. Вследствие последнего ранения царь остался хромым. Он уже привык к потере глаза, к ранению в лопатку и в руку, оставшуюся искалеченной, но так пенял на судьбу из-за своей короткой ноги, так часто на это жаловался, что однажды, дабы его успокоить, Александр сказал ему: "Как ты можешь сожалеть о том, что при каждом шаге напоминает тебе о твоей отваге?". Филипп ничего не ответил. Он только качал головой и размышлял, действительно ли он дал когда-то жизнь этому юноше. Но одно он знал точно: теперь он сам обязан ему жизнью. Потом он приказал налить себе вина, дабы забыть о том, что времена юности миновали. III. СКРОМНОСТЬ Никому не следует извиняться за то, каков он есть. Если тебе, сын мой, с юного возраста говорили о твоем великом будущем или если о твоем величии говорит тебе тайное чувство, отставь в сторону скромность. То, что для других людей -- добродетель, для тебя будет оплошностью и проявлением слабости. Если ты призван царствовать, вести за собой и повелевать -- отринь всякие намерения казаться смиренным, ибо это ложь, ибо на самом деле ты не чувствуешь себя смиренным. Оставь это смирение для общения с богами. Как смогут те, кто вверен твоей власти, поверить в твое превосходство, если ты сам в нем сомневаешься; уподобившись им, ты окажешь им плохую услугу. Пророк, правитель или царь требует, чтобы ему оказывали должные почести. Люби славу, пусть жалуют тебя почестями. Склонившиеся перед тобой только подчеркнут твое величие. Ты можешь пренебрегать любовью окружающих, твой удел -- одиночество. К чему тебе внимание одной-единственной женщины, когда тебе внимают целые народы? IV. КАЛЛИКСЕНА В свои семнадцать лет Александр доказал, что может командовать войском и управлять государством, однако он оставался девственником. Целомудрие молодых людей обычно предстает упреком стареющим распутникам; кроме того, всякое отличие Александра от Филиппа возбуждало в последнем старые подозрения. Отсутствие интереса, даже любопытства у царевича по отношению к любовным забавам казалось Филиппу, рано привыкшему к разврату, настолько непонятным, что он уже стал сомневаться в мужских способностях Александра и беспокоиться за будущее династии. Олимпиада не менее его была обеспокоена целомудрием сына. Как и большинство матерей, оскорбленных неверностью мужа, она тем не менее желала, чтобы ее сын обольщал всех женщин подряд. Она полагала, что если уж она родила такого бога-победителя, то в таком же качестве он должен проявить себя и на любовном поприще. В Пелле хватало и девственниц, и замужних женщин, и вдов, мечтавших отдаться прекрасному Александру, но он проходил мимо, не обращая внимания на их многообещающие взгляды. Его давние товарищи по учебе в роще нимф -- Гектор, Никанор, Марсий и Птолемей -- крепкие юноши, соревновавшиеся в любовных приключениях, однажды попробовали из любопытства завлечь его в объятия одной замужней женщины, но он отказался, оставив жену, уже готовую изменить мужу, в крайней досаде. Чтобы посвятить Александра в таинства любви, Олимпиада обратилась к Калликсене, прекраснейшей двадцатипятилетней фессалийке, обучавшейся у жриц Афродиты, но отошедшей от священных дел и ставшей в столице одной из лучших гетер. У Калликсены были прекрасные зубы, обнажавшиеся в ослепительной улыбке, стройное горячее тело; ходила она с высоко поднятой головой. Ее жилище, убранное по образу домов известных афинских гетер, украшали подарки, которых она никогда не выпрашивала; самые замечательные люди посещали ее и всегда чувствовали себя здесь уютно. Знатный чужеземец, если уезжал из Пеллы, не отужинав у Калликсены, чувствовал себя обделенным. Ей было небезразлично, кому отдаваться; она имела одновременно по нескольку возлюбленных, причем все они оставались ее друзьями. Посетители расхваливали ее прекрасный голос, очарование ее бесед; те, кто видел ее без покровов, говорили, что ее тело можно сравнить с самыми прекрасными статуями. Те же, у кого она побывала в объятиях, уже никогда не могли ее забыть. Калликсену пригласили во дворец от имени Олимпиады, и та рассказала ей о своих намерениях. Куртизанка поспешно, почти с признательностью приняла предложение. В глазах всех гетер Олимпиада, царевна Эпира, прошедшая путь от храмовой наложницы до царицы, была идеалом, образцом, олицетворенным оправданием их профессии. Предложение, сделанное прекрасной фессалийке, как бы немного приобщало ее к высшим сферам власти. В условленный вечер Олимпиада сама ввела гетеру в покои Александра, который, как верный сын, подчинился ей. Калликсена знала разных мужчин, в том числе и девственников: и дрожавших, и падавших в обморок, и хвастунов, и таких, что кидались в пучину удовольствий, как в битву, и стыдливых, стеснявшихся света, и тех, что доверчиво шли в объятия, словно ребенок к матери. Но она никогда не видела такого высокомерного, безразличного к ней юноши: он шагал из угла в угол и говорил как бы для самого себя, не завершая фраз -- так, будто она была недостойна их слышать. Она предложила раздеть его -- он разрешил ей это. Она разделась сама; он посмотрел на нее, как смотрят на посторонний предмет. Она притянула его на край постели, взяла его руку, которую он пытался отдернуть, и положила себе на грудь. Александр предался думам, пытаясь найти опору в философских учениях, чтобы постичь это тело, так разительно отличающееся от мужского; он размышлял о двойственной природе вещей, о двух типах всего сущего во Вселенной -- мужском и женском. Податливая мягкость и влажность женского тела мало его трогали. Ночь истекала. Калликсена пыталась повернуть мысли Александра к поводу их встречи, расхваливала его тело, проводя рукой по мышцам, а он в это время описывал ей военные упражнения и доказывал, что метание копья способствует развитию поперечных мышц живота. Оскорбленная таким безразличием, она начала злиться: ее профессиональная честь куртизанки была поставлена под угрозу. Она стала более требовательной и, торопя события, воспользовалась всем своим знанием любовной науки, чтобы пробудить желание в этом молодом боге, все время болтающем и отстраняющемся. Однако куртизанка с трудом добилась своего, соитие было кратким и не удовлетворило ни его, ни ее. Александр с отсутствующим видом как бы наблюдал себя и женщину со стороны. Калликсена получила от Олимпиады царский подарок. Однако прошли многие годы, прежде чем Александр снова приблизился к женщине. V. ЗЕМЛИ И ЦАРИ Всяким местом на Земле, как и людьми, управляют звезды. Поэтому у каждого человека, от ничтожнейшего до самого великого, есть предопределенные места: в одних он живет счастливо, в других может ожидать своей погибели. Одни места могут быть для него роковыми, другие -- благоприятными, однако не всегда от его воли зависит избегать первых и оставаться во вторых. Вот что сказано в поучении Асклепия по поводу царей: "Царь назван так, потому что одной ногой он опирается на высшую власть; он является хозяином слова, несущего мир. Поэтому часто случается, что само слово "царь" обращает врагов вспять". VI. ВОЙНА ДЕМОСФЕНА Филипп, окруженный заботами врачей, медленно оправлялся от раны в бедро, размышляя о своих неудачах на Геллеспонте. Он укорял себя за то, что не до конца следовал советам Исократа и вторгся на восток, бросив вызов Персии, до того, как объединил всю Грецию под своей властью. В начале следующей весны Совет Амфиктионии снова попросил его помощи, на этот раз -- против соседней с Дельфами Амфиссы, которая захватила земли, издавна посвященные Аполлону. Дабы покарать горное племя и уладить дело о священном имуществе, Филипп с войсками прошел через Фессалию и Фермопилы и встал лагерем у Элатеи, на границе с фиванскими землями, в шести днях перехода от Афин. Демосфен не преминул тут же выступить на агоре. На этот раз доводы, которые он столько раз приводил раньше, взяли верх. По его словам, Филипп, разорвав поддельный мирный договор, которым он дурачил афинян, движется на них лишь с одной целью -- отнять их свободу. Оратор Демад, бывший моряк, получавший деньги от Филиппа, -- из чего он не делал тайны -- на поддержку партии, ратовавшей за союз с Македонией, оказался в меньшинстве и был обвинен чуть ли не в пособничестве. Демосфен видел, что настал его звездный час. Решение о войне, к которой он в течение восьми лет каждую весну призывал, было принято внезапно, на волне энтузиазма. Однако Демосфен не ограничился призывами к родному городу: прибыв в Фивы, он придумал, что македонский посол находится в городе, чтобы добиться согласия о вступлении в будущую федерацию и обсудить план наступления на Афины. Он выступил на фиванской агоре, льстя беотийцам, используя все свое искусство, чтобы подкупить их, пугая опасностью, которой они подвергаются, придерживаясь нейтралитета, -- и в несколько дней добился разрыва традиционного союза Фив с Македонией. Фиванцы, которые были готовы играть роль примиряющих посредников, оказались втянутыми в войну против всегдашнего своего союзника. Демосфен развивал все более кипучую деятельность. Он произносил речи, хлопотал, повсюду рассылал послов, пытаясь придать этой войне характер обороны Священной лиги. Эвбея, Акарнания, Корфу, Левкида, Ахайя, Коринф, Мегара, часть Пелопоннеса и далекий Византий присоединились к Аттике и Беотии, чтобы осудить Совет Амфиктионии и ее призыв к вторжению македонцев. Лишь Спарта и Аркадия не вошли в коалицию. Филипп, удивленный размахом организованного отпора и тем, сколь далеко завели его в этом деле противники, захотел как можно скорее показать, какие цели он преследует в своем походе, и повелел взять приступом Амфиссу. Однако десять тысяч человек, которых от отрядил против города, были разгромлены фиванскими и афинскими войсками. Возникла нелепая ситуация, какая всегда возникает в смутные времена: Афины и Фивы под предлогом защиты греческих государств пришли на помощь врагам Дельфийского Совета, то есть своего же верховного суда. Филипп топтался на месте до самого лета. Как и всегда, когда войско не добивается успеха, он прибег к хитрости. Он отправил Антипию, командующему войсками, осаждавшими Амфиссу, конфиденциальное письмо, полное дружеских излияний, в котором сообщал, что восстание во Фракии вынуждает его немедленно уйти с большей частью войск обратно на север. Он отправил письмо с гонцом таким образом, чтобы оно попало в руки неприятеля. Новость переполнила радостью его противников; воинам, защищавшим Амфиссу и бывшим начеку в течение нескольких месяцев, дали отдых, многих отпустили домой. Филипп, который, как полагали, ушел восвояси, сделав однажды ночью переход по горам, напал на город и без труда уничтожил небольшой спящий гарнизон. Дельфы устроили овацию своему спасителю; оракул пообещал горе и беды тем, кто восстанет с оружием против царя Македонии. Филипп всем предложил мир и с этим предложением разослал гонцов во все города коалиции. На переговоры согласились даже Фивы, но не Демосфен. Ни гонцы, ни оракулы не заставят его отступиться. Сегодня он -- первый среди афинян, а завтра будет первым среди всех греков, если Филипп потерпит поражение. Войска лиги теперь объединились. Следовало быть поистине великим человеком (каковым не являлся Демосфен) , чтобы отказаться от этого похода, в который он вложил столько сил и энергии, и снова стать простым гражданином. Его не останавливала ни перспектива бойни, гибели, ни иной печальный исход; перед его глазами маячила лишь его будущая статуя, украшенная пальмовыми ветвями. Все надежды Демосфена, как и всего греческого ополчения, связывались с исходом одного-единственного сражения. Однажды вечером на исходе августа в долине Херонеи на берегах Кефиса выстроились все войска коалиции, перегородив большую дорогу, ведущую из Фив. На левом фланге находилось десять тысяч гоплитов афинской пехоты и шестьсот всадников, в центре -- отряды небольших греческих государств, усиленные пятью тысячами наемников, на правом фланге стояла двенадцатитысячная фиванская фаланга во главе со знаменитым Священным отрядом. На следующее утро напротив них развернулось тридцатитисячное македонское войско; отрядом конницы, стоявшим против фиванцев, командовал молодой Александр. Перейдя реку, афиняне первыми ринулись веред с криками "Бей македонцев!" -- и ряды македонцев дрогнули. В то же время на другом фланге фиванцы, признанные лучшими воинами Греции, внезапно отступили под стремительным натиском македонцев. Александр во главе своих товарищей из рощи нимф -- Гефестиона, Гектора, Ни-канора, Марсия, Птолемея и других молодых македонских аристократов, которые с этого дня будут гордо называть себя "товарищами", -- атаковал фланг, занятый Священным отрядом, прорубая себе дорогу среди бойцов-возлюбленных, поклявшихся не разлучаться до самой смерти. Они остались верны своей клятве -- расказывали, что конь Александра перепрыгивал через горы трупов. Прикрыв ладонью от солнца единственный глаз, Филипп увидел отступление фиванцев и, чтобы окончательно сломить сопротивление греков, использовал тот же прием, что и Александр, когда укрощал Буцефала. Отступив, он так развернул свои войска, что они почти поменялись позициями с противником, который стоял теперь лицом на юг, то есть против солнца. Тогда он стремительно атаковал афинян, ослепленных солнечным светом и уставших от беспорядочных передвижений. Порядок коалиционных войск нарушился. Первыми рассеялись отряды небольших государств, за ними последовали наемники; афиняне, прижатые к горе, тоже не смогли удержать своих позиций: большинство их вынуждено было сдаться в плен, тогда как другие пытались спастись бегством. Как потом рассказывали, Демосфен, бежавший в толпе отступающих, вдруг почувствовал, что кто-то схватил его за край одежды. Воздев руки к небу, он взмолился о пощаде. В тот миг вокруг него находились только свои, а одежда просто зацепилась за куст. Рванувшись вперед, он со всех ног бросился бежать, оставив на ветках клочья туники. Фиванцы рассеялись в последнюю очередь. Александр со своей конницей гнал их по долине, кося их ряды, подобно жнецу. От Священного отрядя ничего не осталось -- Александр истребил его, командующий был убит. Когда солнце село, Македония стала властительницей Греции, а Александр -- победителем битвы при Херонее. В рядах македонцев уже стали поговаривать: "Филипп -- наш полководец, а Александр -- наш настоящий царь". Побежденных Филипп подверг различным наказаниям. Так как фиванцы нарушили старый союзнический договор, он даже запретил им хоронить мертвых. Афиняне являлись его вечными соперниками, их поражение открывало ему все пути, обещало исполнение всех надежд; он пригласил на ужин их пленных военачальников. На предложение Пармениона, советовавшего Филиппу завтра же выступить в поход, чтобы стереть с лица земли Афины, он ответил, что не сделает этого. "К чему мне разрушать средоточие моей славы?" -- сказал он. Пир при Херонее должен был войти в историю как самый знаменитый из пиров, которые задавались когда-либо великими пьяницами. Поскольку на нем присутствовали афинские вожди, Филипп старался вести себя более или менее пристойно, чтобы показать себя человеком благородного поведения. Но едва они удалились, он начал по-настоящему справлять победу и напился самым жестоким образом. Кубки не успевали наполнять, вино струилось по бороде и груди царя, смешиваясь с пылью битвы. Он сорвал с глаза повязку, ужасно сквернословил, благодарил своих военачальников, целовал их в губы и самолично подливал им вина. К тому времени Александр уже давно удалился. Усталый, не слыша криков, доносившихся от пиршественного стола, он спал, подложив под голову сочинение Гомера. Тем временем с Филиппом продолжали пить два человека, которые недавно приобрели его расположение. Первый из них, недавно назначенный военачальник, некий Аттал, быстро пошел в гору по той причине, что был таким же лихим пьяницей, как и Филипп, мог пить с ним до утра, когда все остальные уже лежали мертвецки пьяные. Их дружбу скрепило вино. Второй, молодой воин из царской стражи по имени Павсаний, был почти подростком; Филипп, с тех пор, как охромел, завел привычку опираться на его плечо. Филиппу было приятно ощущать податливую упругость молодого тела, и во время последнего похода, когда в лагере не было женщин, подросток заменял ему гетер, без которых царь не мог обходиться. Павсаний был странный малый, всегда взволнованный, с темными, горящими глазами, с подвижными чертами лица. Им владела наихудшая напасть, какой только может подвергнуться мужчина: желание стать знаменитым -- при том, что он не обладал необходимыми качествами для подкрепления своего тщеславия. Он завидовал всем и каждому, был готов на любые низости, лишь бы иметь доступ в общество могущественных людей, которых тоже тайно ненавидел, потому что прислуживал им. Он вовсе не был крепче старших и боролся с усталостью, чтобы, оставшись на ногах в конце оргии, беспрестанно наполнять кубок царя и исполнять любые его желания. Уже близился рассвет, и серая полоса света озарила восток, когда Филиппу пришла в голову идея обойти поле битвы. Опираясь на Аттала и Павсания, который едва его удерживал, в окружении нескольких слуг с фонарями, царь Македонии, властитель Греции, горланя песни, прихрамывая и пританцовывая, начал глумиться над телами павших афинян. Он кидал свои сандалии в недвижимые тела, месил ногами кровавую грязь. Бока убитых лошадей уже начали вздуваться, в воздухе стоял тяжелый запах гниения и экскрементов. "Где Демосфен? -- кричал Филипп. -- Я хочу его увидеть до того, как вороны расклюют эту падаль!". Напрасно Аттал говорил, что Демосфен бежал -- пьяный Филипп, движимый навязчивой идеей, продолжал поиски, поворачивая мертвецов за бороды к свету фонаря. Вид кровавых тел, отрубленных рук, вылезших из орбит глаз, пробитых грудей -- всей этой кровавой бойни -- вызывал у него приступы радостного смеха. В конце концов, встав и помочившись на труп, он стал читать постановление Демосфена, направленное против него, за которое проголосовали афиняне. Внезапно в ночи раздался отчетливый голос: "Царь, судьбою было тебе предназначено стать подобным Агамемнону -- не стыдно ли тебе играть роль шута?". Филипп замер. Голос принадлежал одному из афинских пленных, стоявших поодаль. "Кто это сказал? Кто ты, человек? Принесите фонари!" -- закричал Филипп. "Это я, Демад", -- ответил афинянин. Бывший моряк, оратор, который всегда на афинской агоре выступал с речами в поддержку Филиппа, предводитель так называемой "македонской партии", сносивший все выпады Демосфена, тот самый Демад, который столько боролся, чтобы избежать этой войны, вынужден был принять в ней участие в рядах своих сограждан. Стыд несколько привел Филиппа в чувство, он добрался до палатки более или менее твердым шагом, широким жестом смел со стола оставшиеся кубки с вином и приказал позвать Демада. Когда пленник предстал перед ним, Филипп сказал ему: "Я докажу тебе, Демад, что я царь. Ты свободен, так же, как и прочие афиняне. Вы можете вернуться к себе и рассказать Демосфену, как с вами обходились. Но фиванцев я навеки обращу в рабство". Я присутствовал при этом, только что окончив наблюдать звезды. Я видел, с каким трудом говорил отяжелевший, шатающийся Филипп, опираясь на Павсания и Аттала. Мне показалось, что он опирается на плечо смерти. Затем он удалился, рухнул на постель и проспал до полудня следующего дня. VII. БЕСЕДА -- Вещун, будет ли моя судьба равной судьбе Ахилла? -- Она превзойдет судьбу Ахилла, если ты сделаешь тот же самый выбор между короткой жизнью, исполненной славы, и жизнью долгой, но бесславной. -- Я сделал выбор. -- Таков и выбор богов. То, что называют свободой, заключается в возможности, предоставляемой нам богами, среди разных деяний выбрать те, что мы должны совершить. Так было изречено. VIII. АФИНЫ Вернувшись в Афины, Демад застал своих перепуганных сограждан за спешными работами по укреплению города. Сообщенное Демадом известие принесло им огромное облегчение. Македонские гарнизоны стояли во всех фиванских городах, однако афинянам Филипп предложил только договор о союзе, который должен был доставить им приятнейший посол -- обольстительный наследный царевич Александр в сопровождении двух военачальников: премудрого Антипия и ловкого Алхимаха. Филипп удовольствовался тем, что оставил за собой восточные афинские колонии, которым предоставил, впрочем, полную политическую независимость; он не применил к ним финансовых санкций, не обложил данью; притом Афины сохраняли свое преимущественное положение среди греческих государств. Город, который, как ожидали, должны были завоевать, сжечь, стереть с лица земли, не мог рассчитывать на подобную снисходительность. Филипп проявил сверхловкость, редко встречающуюся у победителей: сначала внушив страх, он поразил затем врага неожиданным великодушием. Редкий народ способен этому воспротивиться; в подобных случаях он с таким же рвением стремится перейти под высокую руку победоносного противника, с каким вступал с ним в бой. И молодого Александра приняли скорее как избавителя, чем как победителя, несмотря на все старания сторонников Демосфена, -- ряды которых, правда, сильно поредели -- упорно желающих видеть в этом мягком мирном договоре повод к тревоге. Они опасались некоторых прибавленных к договору статей, касавшихся всей совокупности греческих государств. Поскольку созданная Демосфеном коалиция перешла в руки Филиппа, в этом великом объединении греческих государств Македония заняла ведущее место. Совет Амфиктионии в Дельфах продолжал исполнять роль высшего суда, но был создан еще один, более расширенный совет под председательством Филиппа, которому надлежало располагаться в Коринфе, то есть между Аттикой и Пелопоннесом, -- и который являлся настоящим управляющим органом коалиции. Заявленная как оборонительный союз, эта коалиция позволяла Филиппу готовиться к великому походу против Персидской империи. Исократ мог бы радоваться, видя, как претворяется в жизнь то, что он все время проповедовал; тем не менее, старый ритор, огорченный битвой при Херонее, разочаровавшись в Филиппе, -- который в точности последовал предначертанному Исократом плану, -- уморил себя голодом в возрасте девяноста восьми лет. Время переговоров было единственной передышкой в жизни Александра, единственной его мирной поездкой, отпуском под сенью славы... Этот царственный отпрыск, чья отвага стала уже легендарной, прекрасный, как Алкивиад, способный наизусть цитировать Гомера, Эсхила и Еврипида, очень скоро завоевал сердца афинян. Любознательный, готовый впитывать знания, взращенный в афинском духе, на афинских произведениях, он, гуляя по этому огромному городу, в котором жило двести пятьдесят тысяч человек, вспоминал годы своего ученичества. Как паломник, ходил он из дома Сократа в академию Платона, о которой ему столько рассказывал Аристотель, любовался стеной Фемистокла, храмом Ники, лестницей Пропилей и созданным столетие назад Парфеноном. Выдающемуся человеку нужно немного времени провести в этом городе, чтобы постичь его сущность. Если впоследствии Александр сумел распространить по всему миру семена греческих знаний, то лишь благодаря тому времени, когда он почувствовал себя афинянином в Афинах. Вместе с прекрасным Гефестионом он исходил весь город, бродил по агоре меж крестьян, приехавших из Аттики продавать дроздов, зайцев, овощи, фрукты, среди рыбаков из Пирея и Фалер, криком зазывавших купить тунцов из Понта Евксинского, угрей, барабулек, дорад, среди колбасников, прохаживающихся с дымящимся на вертелах мясом, среди менял, торговцев вазами, свитками, табличками для письма, среди торговок цветами и благовониями, среди птицеловов, оружейников, пекарей... Завидев Александра, толпа почтительно расступалась, а самые смелые из свободных людей, живущих в этом городе, где каждый считал себя царем, кричали ему с душевной простотой: "Привет, молодой царь!". С высоты Акрополя смотрел он на Пантеликосский луг и гору Ликабетт, вдыхал золотистый предосенний воздух и предавался мечтам о своих будущих победах. В то время Филипп завершил триумфальное путешествие по другим греческим городам, только что признавшим его верховную власть. Поделив таким образом между собой обязанности, царь и его наследник проявили осмотрительность. Вместо того, чтобы самому прибыть к афинянам, знакомым с его прошлыми делами, Филипп, чувствовавший се,бя стесненно в их присутствии, прислал к ним своего приветливого наследника, как бы своего двойника, более привлекательного, чем он сам. И когда