то совсем недалеко. Изабелла подумала, что занимающийся день будет первым днем весны. Роджер Мортимер расстегнул камзол, сбросил его на пол, сорвал с себя рубашку и предстал перед Изабеллой с обнаженной, выпуклой грудью. Королева расшнуровала корсаж, легким движением плеч сбросила его, открыв изящные белые руки и грудь - два розовых плода, грудь, которую не изуродовало четырехкратное материнство; в жесте ее чувствовалась гордость, решимость и вызов. Мортимер вынул из-за пояса кинжал, Изабелла вытащила длинную булавку с жемчужиной на конце, которой были заколоты ее косы, и они, эти ручки античной амфоры, мягко упали ей на плечи. Глядя прямо в глаза королеве, Мортимер решительным движением рассек себе кожу, и между русыми волосами, курчавившимися на груди, побежала тонкая алая струйка. Изабелла таким же решительным жестом уколола себя булавкой под левую грудь, и оттуда, словно сок из спелого плода, закапала кровь. Скорее от страха перед болью, нежели от самой боли, у нее чуть дрогнули уголки губ. Затем они подошли ближе друг к другу. Приподнявшись на цыпочки, Изабелла прижалась грудью к могучему мужскому торсу так, что обе их раны слились в одну. Каждый остро ощущал близость чужого тела, к которому прикасался впервые, и теплоту крови, принадлежавшей отныне им обоим. - Друг, - сказала она, - возьмите мое сердце, а я возьму ваше, ибо я живу только им. - Я возьму его, дорогая, пусть оно бьется в груди вместо моего, - ответил он. Они не могли оторваться друг от друга, затянув до бесконечности этот ни на что не похожий поцелуй, где вместо губ соприкасались раны. Их сердца бились в унисон, бились неистово, безудержно, и каждый удар сердца отдавался в груди другого. После трех лет целомудренной жизни Мортимера и пятнадцати лет, которые провела Изабелла в ожидании любви, комната поплыла перед их глазами. - Обними меня крепче, друг, - прошептала она. Ее уста приблизились к белому шраму, рассекавшему губу Мортимера, и рот с мелкими, как у зверька, зубами приоткрылся, словно готовясь укусить. Английский бунтовщик, бежавший из Тауэра, могучий сеньор Уэльской марки, бывший наместник Ирландии лорд Мортимер барон Вигмор, ставший два часа назад любовником королевы Изабеллы, не помня себя от гордости и счастья, весь во власти грез, спустился по особой лестнице, предназначенной для прислуги. Королеве не спалось. Может быть, позже ее и сморит усталость, но сейчас она была ослеплена, ошеломлена, как будто в ней продолжала бешено вращаться некая комета. Растерянно и благодарно смотрела она на измятую, опустевшую постель и упивалась внезапно открывшимся ей, неведомым ранее счастьем. Чтобы сдержать крик счастья, ей кто бы поверил? - пришлось впиться зубами в плечо мужчины. Раскрыв размалеванные ставни, она стояла у окна. Сквозь утреннюю дымку над Парижем подымалась волшебная заря. Неужели Изабелла прибыла сюда только вчера вечером? Да и существовала ли она до этой ночи Неужели это был тот самый город, где протекло ее детство? На ее глазах рождался новый мир. Под стенами дворца текли серые воды Сены, а на другом берегу возвышалась старая Нельская башня. Вдруг Изабелла вспомнила свою невестку Маргариту Бургундскую. Ее охватил ужас. "Что я наделала тогда! - подумала она. - Что я наделала!.. Если бы я только знала!" Все влюбленные женщины с первого дня сотворения мира и женщины, живущие сейчас в любом уголке земли, казались ей сестрами, избранными созданиями. А покойная Маргарита, которая крикнула ей после суда в Мобюиссоне: "Я познала такое наслаждение, перед которым ничто все короны мира, и я ни о чем не жалею!" Сколько раз Изабелла вспоминала этот крик, не понимая его смысла. А в это утро, в утро новой весны, она наконец поняла его, познав силу мужской любви, радость отдавать себя всю и получать взамен все. "Сегодня я бы не выдала ее ни за что на свете!" И то, что она раньше считала со своей стороны проявлением царственной справедливости, вызывало теперь у нее стыд и угрызения совести, словно это был единственный грех который она совершила за всю свою жизнь. 6. ЭТОТ БЛАГОДАТНЫЙ ГОД, ГОД 1325 Весна 1325 года стала дня королевы Изабеллы порой очарования. Ее восхищало утреннее солнце, игравшее на крышах домов; в садах щебетало множество птиц; колокола всех церквей, всех монастырей и даже большой колокол Собора Парижской Богоматери, казалось, отбивали часы счастья. Звездные ночи были полны благоухания сирени. Каждый день приносил свою долю удовольствий: состязания на копьях, турниры, загородные прогулки, охота. Благополучием дышал даже столичный воздух, разжигая вкус к развлечениям. На публичные увеселения щедро отпускались средства, хотя бюджет казны за предыдущий год был сведен с дефицитом в тринадцать тысяч шестьсот ливров, причиной чему, по всеобщему мнению, была Аквитанская кампания. Для того чтобы пополнить казну епископов Руана, Лангра и Лизье обложили штрафом в размере, соответственно, двенадцати, пятнадцати и пятидесяти тысяч ливров за насилия, учиненные ими в отношении членов их капитулов и слуг короля; итак, эти излишне властолюбивые прелаты покрыли расходы на войну. А кроме того, ломбардцев еще раз принудили раскошелиться и заплатить за право заниматься своим ремеслом. Так оплачивалась роскошь двора; и все жадно тянулись к развлечениям ради удовольствия покрасоваться перед другими. И все, начиная со знати, а за ней горожане и даже простой люд, стремясь скрасить жизнь, тратили чуть больше того, чем позволяли средства. Бывают порой такие годы, когда словно сама судьба улыбается, наступает передышка, отдых от тягот повседневной жизни... Продают и покупают вещи, которые принято называть излишней роскошью, как будто может быть излишним стремление наряжаться, обольщать, одерживать победы, предаваться любви, вкушать редкостные блюда плод человеческой изобретательности, пользоваться всем тем, что провидение и природа дали человеку, дабы мог он вволю насладиться своим исключительным положением во вселенной. Многие, конечно, жаловались, но не на то, что они жили в нужде, а на то, что не могли удовлетворить всех своих желаний. Жаловались на то, что не столь богаты, как первые богачи, и не имеют столько, сколько имеют те, у кого есть буквально все. Погода стояла на редкость ясная, торговля процветала как никогда. От крестового похода отказались; не было больше разговоров об увеличении войска или о снижении курса ливра до аньеля. Малый совет занимался вопросом о сохранении рыбных богатств в реках; а на берегах Сены, усевшись рядком, грелись на майском солнце рыболовы с удочками. Даже воздух в эту весну был напоен любовью. Уже давно не справляли столько свадеб, никогда еще не появлялось на свет столько внебрачных детей. Девушки были сметливы и податливы, юноши предприимчивы и хвастливы. Как ни старались чужестранцы, им все равно не удавалось объять всех чудес столицы Франции, отведать всех вин, подаваемых в харчевнях, а ночи были слишком коротки для того, чтобы испытать все удовольствия, которые предлагал Париж. О, еще долго будут вспоминать эту весну. Разумеется, люди болели, оплакивали умерших, матери провожали на кладбище своих младенцев, были парализованные, были обманутые мужья, поносившие легкость нравов, были ограбленные лавочники, обвинявшие стражу в том, что она плохо несет караул; люди слишком жадные или чересчур беззаботные разорялись, пожары лишали семьи очага; случались и преступления, но все это было, так сказать, неизбежными бедами в жизни, и повинны в них не были ни король, ни его Совет. В действительности же это благоденствие было плодом счастливого и мимолетного стечения обстоятельств, и пользовались им все те, кому довелось жить в 1325 году, быть молодым или зрелым или просто-напросто обладать здоровьем. И было непростительной глупостью не оценить этого благодеяния и не возблагодарить господа за то, что он ниспослал его вам. Парижане еще полнее предавались бы наслаждениям этой весны 1325 года, если бы знали, как придется им прожить остаток дней своих! Вряд ли кто-нибудь поверил бы, даже дети, зачатые в эти чудесные месяцы в благоухавших лавандой постелях, не поверили бы этой сказке, если бы им ее рассказали. Тысяча триста двадцать пятый! Чудесный год, но как мало требовалось времени, чтобы о нем осталось лишь воспоминание как о "счастливом времени". Ну а королева Изабелла? Королева Англии словно воплощала в себе все женское очарование и все радости жизни. Ее провожали взглядом не только потому, что она была английской королевой, не только потому, что она была дочерью великого короля, о чьих финансовых эдиктах, кострах и наводящих ужас процессах уже забыли, но зато помнили об указах, принесших королевству мир и мощь, - ее провожали взглядом потому, что она была пре красна и казалась преисполненной счастья. В народе говорили, что ей больше подошла бы корона, чем ее брату Карлу Красавчику, весьма любезном государю, но слишком недалекому, и люди спрашивали себя, так ли уж хорош был закон, принятый Филиппом Длинным, лишивший женщин права престолонаследия. Ну и глупцы, должно быть, эти англичане, если они причиняют неприятности такой славной королеве! В свои тридцать три года Изабелла была столь ослепительно хороша, что ни одна даже самая юная дева не могла соперничать с нею. Самых прославленных красавиц Франции затмевало одно присутствие Изабеллы. И все французские кокетки мечтали походить на нее, шили такие же платья, подражали ее жестам, ее взглядам и улыбке, так же укладывали косы. Влюбленную женщину легко угадать по походке даже со спины; плечи, бедра, поступь Изабеллы - все выражало счастье. Ее почти всегда сопровождал лорд Мортимер, который сразу же после прибытия королевы завоевал сердца парижан. Люди, которые еще в прошлом году считали его чересчур хмурым, надменным и слишком гордым для изгнанника, которые даже в его добродетели усматривали молчаливый упрек, те же самые люди вдруг обнаружили в Мортимере редкий характер, необыкновенное обаяние - словом, человека, достойного всяческого восхищения. Его черный наряд, украшенный лишь несколькими серебряными пряжками, перестал казаться зловещим - просто человек упорно носит траур по своей утраченной родине. Хотя Мортимер и не занимал никаких должностей при дворе английской королевы, ибо это было бы слишком явным вызовом по отношению к королю Эдуарду, на самом деле именно он руководил переговорами. Епископ Норич находился под его влиянием; Джон Кромвел при всяком удобном случае заявлял, что с бароном Вигмором обошлись несправедливо и что со стороны, английского короля было безумием оттолкнуть от себя столь выдающегося человека; граф Кентский окончательно проникся к Мортимеру дружескими чувствами и ничего не решал, не посоветовавшись с ним. Да и из самой Англии до Мортимера доходили вести, свидетельствующие о том, что его считают подлинным вождем партии, борющейся против Диспенсеров. Все знали и считали вполне естественным, что лорд Мортимер после ужина остается у королевы, которая, по ее собственным словам, держала с ним совет. Каждую ночь, выходя из апартаментов Изабеллы, он будил Огля, бывшего брадобрея Тауэра, ставшего ныне его камердинером, который в ожидании хозяина дремал на сундуке. Они переступали прямо через слуг, спавших в коридорах на каменных плитах, но те настолько привыкли к их шагам, что даже не открывали глаз, чтобы взглянуть на ночных гостей. Мортимер возвращался в свое жилище в Сен-Жермен-де-Пре, где его встречал светловолосый, розовощекий и предупредительный Элспей, которого он считал - о святая наивность влюбленных! - единственным человеком, посвященным в тайну его связи с королевой. На обратном пути он шагал как победитель, вдыхая свежий предрассветный воздух. Было решено, что королева вернется в Англию только тогда, когда сможет вернуться и он сам. Связь между ними, скрепленная клятвой, с каждым днем, с каждой ночью становилась все теснее и крепче, а маленький белый след на груди Изабеллы, к которому Мортимер, как бы совершая обряд, прикасался перед разлукой губами, был наглядным свидетельством того, что отныне они вверили друг друг свои судьбы. Будь женщина даже королева, любовник всегда будет ее повелителем. Изабелла Английская, способная одна, без поддержки, противостоять семейным неурядицам, изменам короля и ненависти двора, начинала трепетать, когда Мортимер клал руку ей на плечо. У нее падало сердце, когда он выходил из ее опочивальни, и она ставила свечи в церквах, дабы возблагодарить бога за то, что он послал ей такой чудесный грех. Если Мортимер отсутствовал хотя бы час, она мысленно усаживала его в самое удобное кресло и тихонько беседовала с ним. Каждое утро, прежде чем кликнуть своих придворных дам, она хоть на минуту занимала то место в кровати, которое покинул ее любовник. Одна матрона поведала ей кое-какие секреты, весьма полезные для дам, искавших удовольствия вне брака. Весь двор сплетничал о связи королевы с Мортимером, но никто не видел в том ничего худого, ибо то, что Изабелла была от любви на седьмом небе, казалось всем справедливым возмещением за все ее муки. Предварительные переговоры затянулись. И только в конце мая между и Изабеллой и ее братом было достигнуто понимание. Причем Эдуард согласился на это скрепя сердце. Вскоре был подписан договор, в котором Англия сохраняла свой Аквитанский домен, но без Ажена и Базаде, то есть областей, занятых французской армией в предыдущем году; кроме того, английский король должен был выплатить шестьдесят тысяч ливров... Валуа наотрез отказался идти даже на малейшие уступки. Понадобилось посредничество папы для того, чтобы прийти к соглашению, которое, как непременное условие, предусматривало приезд Эдуарда во Францию, где он должен был принести присягу верности. Однако это ничуть ему не улыбалось не только по соображениям престижа, но и по соображениям личной безопасности. В конце концов решили прибегнуть к уловке, которая, по-видимому, удовлетворяла всех. Было условлено, что для принесения присяги будет назначен определенный день, но затем, в последнюю минуту, Эдуард скажется больным, что, впрочем, вряд ли будет ложью, ибо, как только речь заходила о его поездке во Францию, на него нападал странный недуг: он тревожился, бледнел, начинал задыхаться, прислушивался к учащенному биению сердца и часами лежал, тяжело дыша. Король передаст своему старшему сыну, юному принцу Эдуарду, титул и владения герцога Аквитанского и пошлет его вместо себя для принесения присяги. Каждый считал, что выигрывает от этой комбинации. Эдуард избавлялся от необходимости совершить путешествие, при одной мысли о котором его охватывал страх, Диспенсеры могли не бояться утратить свое влияние на короля. Королева вновь соединялась со своим горячо любимым сыном, в разлуке с которым она, несмотря на свое увлечение, очень страдала. Мортимер понимал, как выгодно для его будущих планов присутствие наследного принца среди сторонников королевы. А сторонников ее собиралось во Франции все больше и больше. Эдуард только дивился тому, что многим его баронам в конце весны вдруг понадобилось посетить свои французские владения, и он сильно обеспокоился, узнав, что ни один из них не вернулся назад. Со своей стороны Диспенсеры держали в Париже с десяток соглядатаев, доносивших Эдуарду о поведении графа Кентского, о близости Мальтраверса с Мортимером, о той оппозиции, что группировалась при французском дворе вокруг королевы. Официально переписка между двумя супругами велась в весьма учтивом тоне и, объясняя в пространных посланиях причины затяжки переговоров, Изабелла называла Эдуарда "нежно любимый". Но Эдуард отдал приказ адмиралам и шерифам портов перехватывать, невзирая на лица, всех посланцев, всех гонцов с письмами королевы, епископа Норича или любого лица из их окружения. Этих посланцев должны были доставлять королю под надежной охраной. Но разве можно было перехватать всех ломбардцев, перевозивших заемные письма из одной страны в другую? Однажды, когда Мортимер прогуливался в Париже по кварталу Тампль в сопровождении лишь Элспея и Огля, его едва не убило каменной глыбой, свалившейся со строившегося здания. Он спасся только потому, что глыба, падая, с грохотом ударилась о балку строительных лесов. Он счел это обычным уличным происшествием, но тремя днями позже, когда он выезжал от Робера Артуа, пород самой мордой его лошади упала огромная лестница. Мортимер решил потолковать об этом с Толомеи, знавшим лучше, чем кто-либо другой, тайную жизнь Парижа. Сиеннец вызвал одного из руководителей братства каменщиков Тампля, которые, несмотря на роспуск ордена, сохранили свои льготы. И покушения на Мортимера прекратились. Более того, теперь, едва завидев одетого в черное английского сеньора, каменщики, сняв шапки, почтительно приветствовали его с высоты лесов. Тем не менее Мортимер взял за правило выходить только с усиленным эскортом и, боясь отравы, заставлял проверять свое вино рогом нарвала. Нищих, живших на подачки Робера Артуа, просили следить за всем происходившим на улицах и прислушиваться к разговорам. Угроза, нависшая над Мортимером, только усилила любовь, которую питала к нему королева Изабелла. Но вот внезапно в начале августа, незадолго до срока, намечаемого для принесения присяги англичанами, его высочество Валуа в возрасте пятидесяти пяти лет, так твердо забравший власть в свои руки, что его обычно называли "вторым королем", был сражен нежданным недугом. Уже в течение нескольких недель он находился в гневливом состоянии и раздражался по любому пустяку, особенно же сильную ярость, перепугавшую всех его близких, вызвало неожиданное предложение короля Эдуарда поженит их самых младших детей - Людовика Валуа и Иоанн Английскую, которым было около семи лет. Воз можно, Эдуард понял, правда с опозданием, что совершил оплошность, отказавшись два года назад женить своего старшего сына на дочке Валуа, а возможно, он рассчитывал таким путем втянуть своего будущего свата в игру и отторгнуть его от партии королевы. Во всяком случае, его высочество Карл принял это предложение самым удивительным образом: расценив шаг Эдуарда как вторичное оскорбление, он впал в такое неистовство, что перебил все, что попалось под руку а это было не в его привычках. В лихорадочном возбуждении вершил он государственные дела; то его выводила из себя медлительность с какой Парламент принимал решения, то он затевал спор с Милем де Нуайе по поводу отчетов, представляемых Счетной палатой, и тут же начинал жаловаться, что устал от всех своих обязанностей. Однажды утром, когда он заседал в Совете и собирался подписать какую-то бумагу, гусиное перо вдруг выскользнуло у него из рук и, падая, забрызгало чернилами голубой камзол. Он наклонился, словно намереваясь поднять упавшее перо, но не смог распрямиться; рука его с побелевшими, словно мраморными, пальцами безжизненно повисла вдоль тела. Его поразила внезапно воцарившаяся тишина; он так и не понял, что упал с кресла. Когда его подняли, он был без сознания, неподвижные глаза закатились, словно он неотрывно глядел куда-то влево, рот перекосился. Лицо его побагровело, стало почти лиловым. Спешно послали за лекарем, который, явившись, отворил больному кровь. Так же как и его брата, Филиппа Красивого, одиннадцать лет назад, недуг поразил его мозг, расстроив таинственный механизм, управляющий волей. Решили, что он умирает; его перевезли домой, и многочисленные домочадцы, проживавшие у него в особняке, уже оплакивали потерю. Однако после нескольких дней, в течение которых лишь слабое дыхание свидетельствовало, что он еще жив, состояние больного, казалось, начало улучшаться. К нему вернулась речь; правда, говорил он неуверенно и невнятно, запинаясь на некоторых словах. Куда девались его многословие и ораторский пыл! Правая нога и рука, выпустившая гусиное перо, не повиновались ему. Неподвижно сидя в кресле, задыхаясь под грудой одеял, в которые его почему-то кутали, бывший король Арагона, бывший император Константинопольский, граф Романьский, пэр Франции, неизменный кандидат на престол Священной Римской империи, покоритель Флоренции, победитель Аквитании, вдохновитель крестовых походов вдруг осознал, что все почести, которых только может добиться человек, теряют смысл, когда одолевает немощь. Карл Валуа, с детства стремившийся к приобретению мирских благ, открыл внезапно в себе иные желания. Он потребовал, чтобы его перевезли в замок Перрей, вблизи Рамбулье, хотя раньше даже не заглядывал в это свое владение; теперь этот замок вдруг стал ему дорог, ибо в силу необъяснимой логики больных он решил, что именно там сможет найти исцеление. Мысль о том, что его поразил тот же недуг, который свел в могилу старшего брата, неотступно преследовала этого человека, чей ум, утратив прежнюю живость, все же сохранял ясность. В своих былых деяниях искал он причину той кары, что ниспослал ему всевышний. Лишившись сил, он стал набожным. Он думал о Страшном суде. Однако гордецам ничего не стоит убедить себя в том, что их совесть чиста; так и Валуа не нашел в прошлом ни единого деяния, в каком мог бы упрекать себя. Во время всевозможных кампаний, отдавая приказы о грабежах и избиениях, облагая непосильной данью завоеванные или освобожденные провинции, он, по твердому своему убеждению, действовал правильно, в соответствии со своими правами военачальника и наместника короля. Одно лишь воспоминание вызывало у него угрызение совести, один лишь совершенный им поступок, по его мнению, стал причиной обрушившейся на него кары, одно имя терзало его, когда он мысленно прослеживал всю свою жизнь, имя Мариньи. Ибо никогда и ни к кому не испытывал он ненависти, кроме как к Мариньи. В отношении всех прочих людей, с которыми он обошелся грубо, подверг наказанию, пыткам или отправил на тот свет, он действовал в убеждении, что трудится для общего блага, которое уже давно разучился отделять от своих личных честолюбивых устремлений. А вот Мариньи, Мариньи он ненавидел лютой ненавистью, как может только ненавидеть человек человека. Он сознательно лгал, выдвигая против Мариньи обвинения; он давал сам и заставил других давать ложные показания против этого человека. Он не останавливался ни перед подлостью, ни перед низостью, лишь бы" отправить бывшего первого министра, коадьютора и правителя королевства, человека, которому в то время было меньше лет, чем сейчас ему самому, на монфоконскую виселицу. Его толкнула на это лишь жажда мести, злоба при мысли о том, что кто-то другой более могуществен во Франции, чем он, Валуа. И вот теперь, сидя во дворе своего замка Перрей, наблюдая за полетом птиц и глядя на то, как конюшие выводят прекрасных лошадей, на которых ему уже больше никогда не ездить верхом, Валуа почувствовал любовь это слово поразило его самого, но более подходящего не существовало! Он почувствовал любовь к Мариньи, полюбил память о нем. Как ему хотелось, чтоб его враг был еще жив, они бы тогда помирились, поговорили о том, что знали и пережили вместе, о всех тех делах, по которым они так яростно спорили друг с другом. Он сильнее тосковал по бывшему своему сопернику, чем по старшему брату Филиппу Красивому, по брату Людовику д'Эвре и даже по двум первым женам; порой, когда Карл думал, что он один, он вслух беседовал с покойным, и проходившие мимо слышали отрывки его разговора. Каждый день он отправлял одного из своих камергеров с кошелем, набитым монетами, раздавать милостыню бедному люду какого-нибудь парижского квартала; и так, приход за приходом, камергеры Валуа, опуская монету в чью-нибудь грязную ладонь, говорили по его приказанию нищим: "Молитесь, люди добрые, молитесь за его светлость Ангеррана де Мариньи и за его высочество Карла Валуа". Ему казалось, что, если имя его будут произносить вслед за именем его жертвы, вознесут о них обоих одну молитву, он заслужит милосердие небес. И жители Парижа дивились, что всемогущий, блистательный сеньор Валуа приказывал называть свое имя вслед за именем того, кого он не так давно объявил виновником всех бед королевства и велел вздернуть на виселице. Власть в Совете перешла к Роберу Артуа, который из-за болезни своего тестя неожиданно выдвинулся на первый план. Гигант то и дело во весь опор скакал в Перрей в сопровождении Филиппа Валуа, для того чтобы испросить совета больного по тому или иному вопросу. Ибо все, и в первую очередь Артуа, вдруг убедились, что там, наверху, где решались государственные дела, внезапно образовалась пустота. Безусловно, его высочество Валуа считали, и не без основания, путаником, зачастую решавшим государственные вопросы с налету и руководствовавшимся в делах скорее минутным настроением, нежели государственной мудростью; однако, потершись по всем дворам, странствуя из Парижа в Испанию и из Испании в Неаполь, защищая интересы святого престола в Тоскане, участвуя во всех фландрских кампаниях, плетя интриги с Целью захватить престол Священной империи и заседая в течение тридцати лет в Совете при четырех французских королях. Карл Валуа привык связывать интересы королевства с общеевропейскими делами. Это делалось как-то само собою, даже без участия его воли. Робер Артуа, большой знаток старинных обычаев и судопроизводства, отнюдь не обладал столь широким кругозором. Вот почему о графе Валуа говорили, что он был "последним", хотя вряд ли могли объяснить, что именно подразумевалось под этим словом; разве что он был последним представителем великой плеяды правителей, которой суждено было кончиться вместе с ним. Король Карл Красивый, безразличный ко всему на свете, разъезжал между Орлеаном, Сен-Мексаном и Шатонеф-сюр-Луар, по-прежнему ожидая, когда же наконец его третья супруга сообщит ему радостную весть о том, что ждет ребенка. Королева Изабелла стала таким образом хозяйкой парижского дворца, где образовался как бы второй английский двор. Срок принесения присяги был назначен на тридцатое августа. В последнюю неделю месяца Эдуард II отправился в путь, но достигнув аббатства Сендаун вблизи Дувра, сделал вид, что занемог. Епископа Уинчестерского послали в Париж, дабы в случае необходимости он клятвенно засвидетельствовал (чего от него не потребовали), что король действительно заболел, и Предложил заменить отца сыном, причем подразумевалось, что принц Эдуард, став герцогом Аквитанским в графом Понтье, привезет с собою обещанные шестьдесят тысяч ливров. Шестнадцатого сентября юный принц прибыл, но вместе с ним прибыли епископы Оксфордский и, что было особенно знаменательно, Уолтер Степлдон, епископ Экзетерский, лорд-казначей - один из самых деятельных и самых ярых сторонников партии Диспенсера, а также самый ловкий, самый хитроумный человек из всех приближенных короля Эдуарда, вызывавший всеобщую ненависть. Остановив на нем свой выбор, Эдуард тем самым подчеркнул свое желание не менять проводившейся до сих пор политики, а также свое недоверие к тому, что замышлялось в Париже. Итак, епископу Экзетерскому была поручена более важная миссия, чем просто сопровождать наследного принца. В тот же день и почти в ту самую минуту, когда королева Изабелла обнимала своего вновь обретенного сына, прошел слух, будто болезнь его высочества Валуа приняла худой оборот и с часу на час надо ждать, что бог призовет его к себе. Тотчас же вся семья, высокопоставленные сановники, находившиеся в Париже бароны, посланцы английского короля - все поспешили в Перрей за исключением безразличного ко всему Карла Красивого, наблюдавшего за перестройкой внутренних покоев Венсеннского замка, которой руководил зодчий Пэнфети. А для народа Франции продолжался благодатный 1325 год. 7. ЛЮБОЙ УМИРАЮЩИЙ ГОСУДАРЬ... Тех, кто не видел Карла Валуа в последние недели, поражали происшедшие в нем перемены. Все привыкли, что в торжественные дни он появлялся в короне, сверкавшей драгоценными камнями, либо капюшоне из расшитого бархата с ниспадавшим на плечо огромным зубчатым гребнем, либо в домашней шапочке с золотым ободком. Впервые он предстал перед посторонними с непокрытой головой; его белокурые с сединой волосы словно полиняли, крутые локоны развились и, безжизненными прядями свисая вдоль лица, падали на подушки. Худоба этого еще недавно дородного, пышущего здоровьем мужчины производила страшное впечатление; но даже не это было самым страшным, а искривленная, застывшая половина лица, слегка перекошенный мокрый рот, уголки которого то и дело вытирал слуга, а главное, этот неподвижный, гаснущий взгляд. Расшитые золотом одеяла и усеянный лилиями голубой полог над изголовьем ложа лишь подчеркивали немощь умирающего. Сам Карл Валуа, прежде чем принять всех этих посетителей, толпившихся в опочивальне, потребовал зеркало и с минуту изучал свое лицо, лицо человека, который всего два месяца назад повелевал народами и королями. Что теперь ему слава и власть, связанные с его именем? Куда делось честолюбие, которое так долго было его основной Движущей силой? И чего стоила теперь радость шествовать с гордо поднятой головой среди склоненных голов, если на днях в его голове все помутилось, все смешалось? Его рука, рука, к которой подобострастно бросались слуги, конюшие и вассалы, чтобы облобызать ее, теперь безжизненно лежала вдоль тела. Другая рука, которая еще повиновалась и которая через несколько минут должна была в последний раз послужить ему, чтобы подписать завещание, - он как раз собирался диктовать его, - если, конечно, удастся вывести буквы левой рукой! - эта рука принадлежала ему не больше, чем резная печать, та, какой он скреплял указы, и печать эту аккуратно вынут из его пальцев, как только он испустит дух. Значит, ему уже ничего больше не принадлежало? Правая его нога недвижима, словно ее уже нет. Временами в груди появлялось ощущение бездонной пустоты. Человек - это некое единство мысли и плоти, воздействующее на других людей и преобразующее мир. И вдруг единство это нарушается, распадается - и что тогда человеку мир и все прочие люди? В эти минуты для его высочества Валуа титулы, земли, короны, королевства, государственные дела и его собственная власть над живыми уже не значили ничего. Эмблемы его рода, состояние, даже собравшиеся вокруг него собственные отпрыски уже утратили всякую ценность в его потухших глазах. Лишь сентябрьский воздух и зеленая, кое-где тронутая желтизной листва деревьев, которые он видел сквозь распахнутые окна, еще что-то для него значили; а особенно воздух, воздух, который он вдыхал с трудом и который тут же поглощала без остатка бездна, открывшаяся в его груди. До тех пор, пока он будет чувствовать, как воздух вливается в его грудь, до тех пор мир будет существовать и он сам будет средоточием этого мира, но средоточием неверным, тленным, подобным язычку пламени гаснущей свечи. Затем все исчезнет, вернее, все останется, но погрузится в бездонный мрак и ужасающую тишину, как храм, когда потухнет в нем последняя свеча. Валуа вспоминал кончины великих представителей их рода. В его ушах вновь прозвучали слова Филиппа Красивого: "Вот она, тщета мира! Вот он, король Франции!" Вспомнил слова племянника, Филиппа Длинного: "Смотрите, вот ваш верховный суверен, самый несчастный человек во всем своем королевстве, ибо не найдется ни одного среди вас, с которым я не поменялся бы своей участью!" Тогда он слушал эти слова, не понимая их смысла; так вот, оказывается, что испытывали государи их рода, сходя в могилу. Нет иных слов, чтобы выразить эти чувства, но те, кому еще суждено было жить, не могут их понять. Каждый умирающий - самый несчастный человек на свете. А когда все погаснет, растворится, исчезнет, когда храм наполнится мраком? Что обнаружит этот самый несчастный человек по ту сторону? Обнаружит ли то, чему его учило священное писание? Но ведь само оно было бесконечным и мучительным блужданием в потемках. Предстанет ли он перед судилищем, каков будет лик его судьи? И какой мерой изморится все содеянное им при жизни? И как карать того, кого нет больше? Кара... Какая кара? Быть может, кара заключается в том, что у человека в тот миг, когда он пересекает границу вечного мрака, сохраняется ясность мысли? Ангерран де Мариньи, - Карл Валуа никак не мог не думать об Ангерране, - Мариньи тоже умирал с ясным рассудком, тем более ясным, что он был полон здоровья и силы и уходил из жизни не потому, что вдруг разладился таинственный механизм живого существа, а потому, что этого захотели другие. Он горел не как жалкий огарок, он горел мощным, ярким пламенем, которое задули внезапно. Те же маршалы, сановники и высшие должностные лица, которые сопровождали Мариньи до самой виселицы, теперь собрались тут, вокруг ложа Валуа, заполнили всю опочивальню и соседние с ней покои, и на их лицах читалось обычное выражение людей, которые присутствуют при кончине себе подобного, не представляя своего собственного конца и думая о будущем, откуда уже вычеркнут обреченный. Ах! Все византийские короны, все германские троны, все скипетры и все золото отдал бы Валуа за один взгляд, только один, в котором не чувствовалось бы, что он уже "вычеркнут" из жизни! Печаль, сострадание, жалость, ужас и волнение, вызванное воспоминаниями, можно было прочесть в глазах тех, кто окружал ложе умирающего принца. Но все эти чувства лишний раз свидетельствовали о том, что он уже вычеркнут из числа живых. Валуа смотрел на своего старшего сына Филиппа, на этого длинноносого здоровяка, стоявшего под балдахином у его ложа; завтра или послезавтра, а быть может, и через минуту, он станет единственным настоящим графом Валуа, живым Валуа. Он был грустен, этот верзила Филипп, как и подобало в таких обстоятельствах, и сжимал руку своей супруги Жанны Бургундской, Хромоножки; но старший в роде после кончины отца главным образом заботился о том, чтобы держаться с достоинством, и держался, всем видом как бы говоря присутствующим: "Видите, это умирает мой отец!" И из этого взгляда, из взгляда собственного своего отпрыска, которому он дал жизнь, Валуа тоже был вычеркнут. А другие сыновья... Карл Алансонский, избегая встречаться с глазами умирающего, незаметно отворачивался, как только Валуа смотрел в его сторону, а маленький Людовик так перепугался, что прямо разболелся от страха, ведь он впервые присутствовал при кончине. А дочери... Три из них находились в спальне: графиня Геннегау, которая время от времени делала знак слуге, вытиравшему слюну с губ умирающего; младшая дочь, графиня де Блуа, и чуть поодаль - графиня Бомон, стоявшая рядом со своим гигантом-супругом Робером Артуа, королевой Изабеллой Английской и юным герцогом Аквитанским - у мальчугана были длинные ресницы и такой благонравный вид, будто он находился в церкви, и он-то, конечно, запомнит не своего двоюродного деда Валуа, а только эти печальные минуты. И Валуа казалось, что именно в том углу замышляют какой-то заговор, творя будущее, из которого он тоже уже вычеркнут. Поворачивая голову в другую сторону, Карл видел третью свою супругу, Маго де Шатийон-Сен-Поль, которая стояла выпрямившись, как женщина опытная в таких делах, повидавшая немало кончин, уже побывавшая вдовой. Гоше де Шатийон, старый коннетабль, с морщинистыми черепашьими веками, как бы одерживал в свои семьдесят семь лет еще одну победу: он смотрел на человека, который был на двадцать с лишним лет моложе его и умирал первым. Этьен де Морнэ и Жан де Шершемон, оба канцлеры Карла Валуа, побывавшие поочередно канцлерами Франции, Миль де Нуайе - легист и глава Счетной палаты; Робер Бертран, рыцарь Зеленого Льва и новый маршал, исповедник брат Тома де Бурж, лекарь Жан де Торпо - все собрались здесь, чтобы оказать умирающему помощь, каждый на свой лад. Но можно ли помочь человеку умирать? Юг Бувилль вытирал слезы. О чем плачет он, этот толстяк Бувилль, как не о своей ушедшей молодости, о своей старости и о своей уходящей жизни! Да, конечно, любой умирающий государь несчастнее самого обездоленного своего раба. Ибо бедняку не приходится умирать на людях; жена и дети могут скрыть от него неизбежность смерти; там нет этой торжественной обстановки, которая означает, что кончина неминуема; от него не требуют, чтобы он in extremis [в последний момент (лат.)] сам составил акт о собственной смерти, а ведь именно этого ждали все собравшиеся у ложа Валуа высокопоставленные особы. Ибо, написав завещание, человек как бы подтверждает, что конец его близок. Документ, предназначенный обеспечить чужое будущее... Секретарь ждал с чернильницей, закрепленной на краю дощечки для письма, пергаментом и перьями. Итак! Пора начинать... или, вернее, кончать. Трудность не в том, что для этого требуются умственные усилия, трудно заставить себя отречься от всего земного... Завещание начиналось, как молитва: - Во имя Отца и Сына и Святого Духа... Это заговорил Карл Валуа. Все решили, что он молится. - Пишите же, друг мой, - сказал он секретарю. - Вы же слышите, что я диктую!.. Я, Карл... Он умолк, охваченный ужасом, ибо услышал, как собственные уста последний раз произнесли его имя... Ведь имя - это как бы символ жизни человеческого существа и его единства! Валуа хотелось закончить на этом: ничто больше не интересовало его. Но на него были устремлены взгляды всех этих людей. Надо действовать, действовать в последний раз ради других людей, от которых его уже отделяла бездонная пропасть. - Я, Карл, сын короля Франции, граф Валуа, граф Алансонский, Шартрский, Анжуйский, объявляю всем, что, пребывая, несмотря на телесную немощь, в здравом рассудке... Если иногда он и говорил с запинкой, спотыкаясь на некоторых, порой самых легких словах, то ум его, издавна привыкший выражать волю словом, продолжал, по-видимому, работать безотказно. Но умирающему казалось, что он слушает себя как бы со стороны. Ему казалось, что он на середине реки; что говорит он так, чтобы его слышали на берегу, от которого его относит, и он трепетал при мысли о том, что с ним станется, когда его прибьет к другому берегу. - ...и испрашивая у Бога прощения, дабы не покарал он меня нежданно в день Страшного суда, я в твердом уме распоряжаюсь собой самим и имуществом своим и завещание мое и волю мою нижеследующим образом излагаю. Во-первых, душу мою отдаю я господу нашему Иисусу Христу и милосердной Богоматери и всем святым... По знаку графини Геннегау слуга вытер слюну, скопившуюся в уголке его рта. Разговоры смолкли; присутствующие стояли тихо, стараясь ненароком не зашуршать шелком одежды. Они были поражены тем, что этот неподвижный, высохший и изуродованный болезнью человек сохраняет не только ясность мысли, но даже изысканность формулировок. Гоше де Шатийон прошептал, обращаясь к своим соседям: - Сегодня он не умрет. Один из лекарей, Жан де Торпо, недовольно поморщившись, отрицательно мотнул головой. Он считал, что Карлу Валуа не дожить до зари. Но Гоше уперся: - Я-то видел, видел таких... Уж если я говорю, что в этом теле есть еще жизнь... Графиня Геннегау, приложив палец к губам, попросила коннетабля замолчать; Гоше был глух и не мог соразмерить силу своего шепота. Валуа продолжал: - Я завещаю похоронить тело мое в Францисканской церкви в Париже, между гробницами двух моих первых жен... Взглядом он поискал третью, живую супругу, будущую вдову Маго де Шатийон. Три жены и вся жизнь остались позади... Сильнее всего он любил вторую жену - Катрин... может быть, из-за ее призрачной короны Константинопольской. Она была красавицей и по достоинству носила свой, легендарный титул! Валуа удивился, что в его жалком, наполовину недвижимом, готовом принять кончину теле затеплилось что-то неясное и неуловимое, похожее на трепет прежнего желания, порождающего жизнь. Итак, он будет покоиться рядом с ней, императрицей, а с другой стороны от него будет его первая супруга, дочь Неаполитанского короля, - обе уже давно превратившиеся в прах. Как странно, что память о желании еще теплится в человеке, а тела, вызывавшего это желание, уже не существует! А воскресение из мертвых... Но у него имелась третья супруга, та, на которую он сейчас смотрел и которая была тоже хорошей подругой. Надо оставить что-нибудь и ей. - Item [так же (лат.)] я хочу, чтобы сердце мое было погребено в том городе и месте, которые подруга моя Маго де Сен-Поль изберет для своей гробницы, и чтобы внутренности мои покоились в аббатстве Шаали, в силу права делить тело мое, права, дарованного мне святейшим отцом нашим папой в булле... На мгновение он запнулся, вспоминая дату, которая выскочила из памяти, затем добавил: - ...изданной ранее. Как гордился он этим, даваемым лишь королям разрешением расчленять свой труп, как расчленяют святые мощи! Он требовал, чтоб к нему относились как к королю даже в могиле. Но теперь он думал о воскресении из мертвых - последнем прибежище тех, кто стоит на пороге смерти. Если то, чему учит религия, верно, то как произойдет его воскресение? Внутренности - в Шаали, сердце там, где пожелает Маго де Сон-Поль, а тело в парижской церкви... Неужто ему придется восстать перед Катрин и Маргаритой с пустой грудью и животом, набитым соломой и зашитым конопляной нитью? Вероятно, все произойдет иначе, но человеческий разум не мог представить, как именно. Будет ли он и в ту минуту ощущать на себе бремя чужих тел и взглядов, как сейчас на него, лежащего в кровати, давят бременем взгляды собравшихся? И какая великая приключится путаница, если восстанут вдруг разом все предки и потомки, убийцы и их жертвы, любовники и любовницы, если всплывут вдруг все предательства... А что, если перед ним предстанет Мариньи? - ...Item оставляю аббатству Шаали шестьдесят турских ливров для того, чтобы была отмечена годовщина смерти моей... Ему снова вытерли подбородок. Около четверти часа он перечислял все церкви, аббатства, богоугодные заведения, находящиеся в его ленных владениях, которым он оставлял кому сто, кому пятьдесят, кому сто двадцать ливров, а то и цветок лилии для украшения раки со святыми мощами. Только для него одного каждое вновь произнесенное название означало больше, чем просто заунывный перечень. То ему представлялась церковь, то город или местечко, господином которых ему еще суждено было пробыть несколько часов или дней, только у него они вызывали милые ему воспоминания. Мысли присутствующих были далеко, как то бывает в церкви, когда служба чересчур затянется. Лишь Жанна Хромоножка, измучившаяся от долгого стояния на своей короткой ноге слушала со вниманием. Она прикидывала, она подсчитывала. При каждой новой цифре она поднимала на своего супруга Филиппа Валуа лицо, которое нельзя было назвать некрасивым, но которое теперь было обезображено жадностью и злобными мыслями. Ведь платить-то придется из их наследства Филипп тоже помрачнел. Стоящие около окна англичане вновь принялись перешептываться с заговорщическим видом Лицо королевы выражало беспокойство, но постороннем наблюдателю могло показаться, что оно вызвано всем происходящим у смертного одра. На самом же деле королеве было не по себе по иной причине. И прежде всего потому что среди присутствующих не было Мортимера, а без него она теряла уверенность, теряла ощущение живой жизни. К тому же она все время чувствовала на себе пристальный взгляд Степлдона епископа Экзетерского, который, согласно полученному приказали повсюду сопровождать юного герцога Аквитанского, явился даже в Перрей. От этого человека, душой и телом преданного королю Эдуарду, можно было ждать только беды или по крайней мере крупных неприятностей. Изабелла потянула Робера Артуа за рукав, и он наклонился к ней. - Будьте осторожны с Экзетером, - шепнула она, - вон с тем худым епископом, что грызет ноготь... Я боюсь, кузен. Последнее письмо присланное мне Орлетоном, было вскрыто, печать сорвана, потом снова налеплена. До них доносился голос Карла Валуа: - Item завещаю спутнице моей, графине, рубин, подаренный мне дочерью моей де Блуа. Помимо этого, оставляю ей вышитое покрывало, принадлежавшее матери моей, королеве Марии... Если во время перечисления даров церкви и монастырям мысли присутствовавших витали далеко, но теперь, когда речь зашла о драгоценностях, все глаза заблестели. Графиня де Блуа подняла брови с выражением разочарования. Вместо того чтобы завещать подаренный ею рубин своей супруге, отец мог бы вернуть его ей, своей дочери. - Item ковчежец, реликвию святого Эдуарда... Услышав имя святого, юный принц Эдуард Английский вскинул свои длинные ресницы, стараясь поймать взгляд матери, но нет, и ковчежец достался Маго де Шатийон. А Изабелла подумала, что дядя Карл мог бы оставить эту реликвию своему внучатому племяннику, находившемуся тут же в опочивальне. - Item оставляю моему старшему сыну Филиппу рубин, все мое вооружение и сбрую, кроме кольчуги работы акрских мастеров и меча, с которым не расставался сеньор д'Аркур; их оставляю Карлу, второму моему сыну. Item дочери моей Жанне Бургундской, жене Филиппа, сына моего, оставляю самый лучший мой изумруд. Щеки Хромоножки слегка порозовели, и она с признательностью склонила голову, что присутствующие восприняли как непристойную выходку. Можно было не сомневаться, что она заставит ювелира со всей тщательностью осмотреть все изумруды, чтобы выбрать самый красивый! - Item завещаю второму моему сыну, Карлу, всех моих скакунов и выездных лошадей, мою золотую чашу, серебряный таз и молитвенник. Карл Алансонский вдруг разрыдался, что было уж совсем глупо, словно он только сейчас понял, когда умирающий назвал его имя, что отец находится в предсмертной агонии и кончается в страшных муках. - Item оставляю моему третьему сыну, Людовику, всю мою серебряную посуду... Ребенок держался за юбку Маго де Шатийон, которая ласково гладила его по головке. - Item я хочу и повелеваю, чтобы все оставшиеся в моей часовне было продано, а деньги пошли на молебствия за упокой моей души... и чтобы вся моя одежда была роздана моим камердинерам... За открытыми окнами послышался негромкий шум, и все присутствующие повернулись в ту сторону. Во дворе замка, устланном соломой, чтобы приглушить топот лошадиных копыт, появилось трое носилок. Из огромных носилок с деревянной позолоченной резьбой, откинув занавески, где были вышиты замки графства Артуа, вышла графиня Маго, грузная, гигантского роста женщина в вуали, наброшенной на седые волосы, и ее дочь, вдовствующая королева Жанна Бургундская, бывшая супруга Филиппа Длинного. Графиню сопровождали ее канцлер каноник Тьерри д'Ирсон и придворная дама Беатриса, племянница д'Ирсона. Маго прибыла из своего замка Конфлан, расположенного около Венсенна, откуда она редко выезжала в эти тяжелые для нее времена. Вторые носилки, все белые, принадлежали королеве Клеменции Венгерской, вдове Людовика Сварливого. Из третьих носилок, скромных, с простыми занавесками из черной кожи, с трудом, грузно опираясь на слуг, вылез мессир Спинелло Толомеи, капитан ломбардских компаний Парижа. В коридор замка вступили две бывшие королевы Франции, две молодые женщины-ровесницы, - им было по тридцать два года, сменившие одна другую на троне, обе в соответствии с обычаем одетые во все белое, похожие, как сестры-близнецы, обе светловолосые и прекрасные собою, особенно королева Клеменция. А позади них шагала грозная графиня Маго, на голову выше их обеих, и все знали, но не смели сказать вслух, что она убила мужа одной, дабы дать возможность царствовать другой. И наконец, подволакивая ногу и выставив вперед брюшко, с рассыпавшимися по воротнику седыми, редкими прядями волос, плелся старик Толомеи, свидетель всех и всяческих интриг, на чье лицо годы наложили свою неумолимую печать. Поскольку старость все облагораживает, а деньги - единственное, что дает реальную власть на земле, поскольку его высочество Валуа не смог бы без помощи Толомеи в свое время вступить в брак с императрицей Константинопольской, поскольку без Толомеи французский двор не смог бы послать Бувилля в Неаполь сватать королеву Клеменцию, а Робер Артуа - продолжать свою тяжбу и жениться на дочери графа Валуа, поскольку без Толомеи английская королева не находилась бы здесь вместе со своим сыном, старому ломбардцу, так много видевшему и так много давшему взаймы, а главное, умевшему держать язык за зубами, оказывали внимание, достойное государя. Кто прижался к стене, кто отошел в сторону, чтобы очистить проход для новоприбывших. Бувилля даже в дрожь бросило, когда Маго задела своими юбками его брюшко. Изабелла и Робер Артуа обменялись удивленными взглядами. Что означал совместный приезд Толомеи и Маго? Уж не работает ли старый тосканский лис одновременно на их врага? Но Толомеи еле заметной улыбкой успокоил клиентов. В том, что они прибыли одновременно, следует видеть лишь случайную дорожную встречу. Появление Маго вызвало замешательство среди присутствующих. Потолочные балки, казалось, ниже нависли над головами. Валуа замолк, видя, как его заклятая врагиня, эта великанша Маго, приближается к нему, а впереди нее идут две белокурые вдовы, словно она гонит на пастбище двух овечек. Затем Валуа увидел Толомеи. Взмахнув перед лицом здоровой рукой, на которой сверкал огромный рубин, переходивший по наследству его старшему сыну, Валуа произнес: - Мариньи, Мариньи... Все решили, что он теряет рассудок. Но нет, Толомеи напомнил ему об их общем враге. Без помощи ломбардцев Валуа никогда бы не взял верх над коадьютором. И тут все услыхали, как великанша Маго произнесла: - Бог простит вас, Карл, ибо ваше раскаяние чистосердечно. - Вот негодяйка-то, - проговорил Робер Артуа, не понизив голоса, так что его услышали соседи, - она еще смеет говорить об угрызениях совести! Не обращая внимания на графиню Артуа, Карл Валуа сделал ломбардцу знак приблизиться. Старый сиеннец подошел к ложу, приподнял парализованную руку Валуа и облобызал ее; но тот не почувствовал этого поцелуя. - Мы молимся о вашем исцелении, ваше высочество, - сказал Толомеи. Исцеление! То было единственное слово утешения, услышанное Валуа, ибо для всех прочих его смерть была лишь пустой формальностью! Исцеление! Сказал ли это банкир из любезности или он и в самом деле верит в это? Они посмотрели друг на друга, и в открытом глазу Толомеи, в этом мрачном и хитром взоре, умирающий прочел что-то похожее на участие. Наконец-то в чьих-то глазах он не был вычеркнут из жизни. - Item, - продолжал Валуа, - тыча указательным пальцем в сторону секретаря, - я хочу и требую, чтобы дети оплатили все мои долги. О! Эти слова были лучшим даром для Толомеи, куда более весомым, чем все рубины и ковчежцы! И Филипп Валуа, и Карл Алансонский, и Жанна Хромоножка, и графиня де Блуа переглянулись с кислым видом. И надо же было этому ломбардцу появиться здесь! - Item Оберу де Виньйону, моем камергеру, двести турских ливров; столько же Жану де Шершемону, который был моим канцлером, до того как стал канцлером Франции; Пьеру де Монгийону, моему конюшему... Вот и опять, уже на смертном ложе проявил Валуа широту души, которая так дорого обходилась ему всю жизнь он щедро одаривал всех, кто служил ему, и хотел до последнего своего дыхания вести себя с ними как истинный принц. Двести, триста ливров не бог весть какие огромные суммы, но когда их раздают сорока, пятидесяти лицам, не считая того, что завещано церкви... Да ведь для этого не хватит всего полученного от папы золота, и без того изрядно истаявшего. Не хватит годового дохода со всех владений Валуа! Стало быть, Карл и за гробом намерен расточительствовать! Маго приблизилась к группе английских сановников. Она приветствовала Изабеллу взглядом, в котором блеснула застарелая ненависть, улыбнулась принцу Эдуарду с таким видом, словно хотела укусить его, и наконец подняла глаза на Робера. - Мой милый племянник, я знаю какое это для тебя горе; он был тебе настоящим отцом... - проговорила она тихим голосом. - Да и для вас тоже, любезная тетушка, это большой удар, - ответил Робер так же тихо. - Ведь он приблизительно ваших лет. Немного осталось и вам... В опочивальню все время то входили люди, то выходили прочь. Изабелла вдруг заметила что епископ Экзетерский исчез, или, точнее, исчезает, ибо она увидела, как он ловким, уверенным движением, движением священнослужителя, привыкшего пробираться сквозь толпу, проскользнул к двери и скрылся в сопровождении каноника Маго - д'Ирсона. Великанша тоже проводила их взглядом, и обе женщины одновременно отметили, с каким интересом наблюдает каждая из них за этой парой. Изабеллу охватило беспокойство. Она ломала себе голову над тем, о чем могли говорить посланцы ее врагов Степлдон и канцлер графини? И откуда знают они друг друга, ведь Степлдон прибыл лишь накануне? То, что английские соглядатаи были связаны с Маго, становилось совершенно очевидно. Да и как могло быть иначе? "У Маго есть все основания жаждать мести и желать мне зла, - думала Изабелла. - Ведь когда-то я выдала ее дочерей... О! Как бы мне хотелось, чтобы Роджер был здесь! Почему я не настояла на том, чтобы он приехал!" А церковники сошлись вместе самым обычным образом. Каноник д'Ирсон просто попросил, чтобы ему показали посланца Эдуарда. - Reverendissimus sanctissimusque Exeteris episcopus? - спросил д'Ирсон англичанина. - Ego canonicus et comitissae Artesiensis cansellarius sum [Вы преподобнейший и святейший епископ Экзетера? Я каноник и канцлер графини Артуа (лат.)]. Каждому было приказано при первом же удобном случае установить связь. И этот случай представился. Сидя рядом в проеме окна, в глубине коридора, и перебирая четки, они беседовали по-латыни, и со стороны могло показаться, что они читают молитву по умирающему. У каноника д'Ирсона имелась копия весьма любопытного письма некоего английского епископа, подписывающегося буквой "О.", и адресованного королеве Изабелле; письмо это было похищено у одного итальянского торговца во время сна на постоялом дворе графства Артуа. Вот этот-то епископ "О." советовал королеве ни в коем случае не возвращаться пока в Англию, а постараться привлечь к себе как можно больше сторонников во Франции, собрать тысячу рыцарей и высадиться с ними на английском побережье, дабы гнать Диспенсеров и скверного епископа Степлдона. Эту копию Тьерри д'Ирсон захватил с собой. Не желает ли монсеньор Степлдон получить ее? Бумага перекочевала из кармана сутаны каноника в руки епископа, и тот, бросив взгляд на письмо, сразу узнал ясный, изящный стиль Адама Орлетона. Если лорд Мортимер, гласило письмо, возьмет на себя командование этим походом, вся английская знать сразу же присоединится к нему. Степлдон усердно грыз ноготь большого пальца. - Ille baro de Mortuo Mari concubinus Isabellae reginae aperte est [Барон Мортимер открыто сожительствует здесь с королевой Изабеллой (лат.)], - пояснил Тьерри д'Ирсон. Быть может, епископу требуются доказательства? Д'Ирсон может представить их в любой момент. Достаточно расспросить прислугу, понаблюдать за входами и выходами дворца Ситэ или просто побеседовать с близкими ко двору людьми. Степлдон спрятал копию письма за вырез сутаны под нагрудный крест. Присутствующие начинали расходиться. Его высочество Валуа назвал исполнителей своего завещания. Его большая печать с выгравированными лилиями и надписью по кругу: "Caroli reqis Franciae fillii, comitis Valesi et Andegaviae" ["Карл, сын короля Франции, граф Валуа и Анжу (лат.)] оставила четкий оттиск на воске, скреплявшем шнурки, свисавшие с пергамента. - Монсеньор, разрешите представить вашей высочайшей и святейшей особе мою племянницу Беатрису, придворную даму графини Маго, - обратился Тьерри д'Ирсон к Степлдону, указывая на приближавшуюся к ним красавицу брюнетку, с томным взглядом и округлыми бедрами. Беатриса д'Ирсон облобызала перстень епископа; затем дядя шепнул ей несколько слов, после чего она подошла к графине Маго и еле слышно проговорила: - Все в порядке, мадам. И Маго, которая по-прежнему стояла рядом с Изабеллой, протянула свою огромную руку и погладила по голове юного принца Эдуарда. Затем все отправились в Париж. Робер Артуа и канцлер - поскольку их призывали государственные дела. Толомеи - потому, что его ждали новые сделки. Графиня Маго - потому, что отмщение уже началось и ей нечего было здесь больше делать. Изабелла - потому, что ей хотелось поскорее увидеть Мортимера. Вдовствующие королевы - потому, что им не нашлось места для ночлега. Даже Филипп Валуа отправился в Париж для того, чтобы приступить к управлению обширным графством, владельцем которого он отныне стал. У ложа умирающего остались лишь его третья супруга, старшая дочь, графиня Геннегау, младшие дети и ближайшие слуги. Ничуть не больше народу, чем собирается вокруг смертельного ложа мелкого провинциального рыцаря, а ведь имя Валуа и дело его потрясли мир от побережья океана до берегов Константинополя! И на следующий день, и еще через день его высочество Карл Валуа все еще продолжал дышать. Коннетабль Гоше оказался прав: в этом сраженном болезнью теле жизнь боролась со смертью. Весь двор в эти дни перекочевал в Венсенн, чтобы посмотреть, как молодой принц Эдуард, герцог Аквитанский, будет приносить присягу своему дяде Карлу Красивому. Тем временем в Париже кирпич, свалившийся со строительных лесов, едва не размозжил голову епископу Степлдону, а под мулом сопровождавшего епископа клерика рухнул мостик. Однажды утром, выходя из своего жилища к ранней мессе, епископ на узкой улице столкнулся носом к носу с бывшим помощником коменданта Тауэра Джерардом Элспеем и брадобреем Оглем. Оба они, казалось, беззаботно прогуливались. Но кто же выйдет в такой ранний час из дому слушать пение птиц? На углу молча стояла небольшая группа мужчин, среди которых Степлдон узнал длинное, лошадиное лицо барона Мальтраверса. Повозки зеленщиков загромоздили улицу, и епископ поспешно улизнул в дом. В тот же вечер ни с кем не попрощавшись, он отправился в Булонь, намереваясь тайно отплыть в Англию. Впрочем, помимо копии письма Орлетона, он увозил с собой вполне достаточно улик против королевы Изабеллы, Мортимера, графа Кентского и приближенных к ним сеньоров. А в маленьком замке Иль-де-Франса, в одном лье от Рамбулье, покинутый всеми и погребенный, как в гроб, в собственное свое тело, все еще продолжал жить Карл Валуа. Для того, кого называли вторым королем Франции, не существовало больше ничего, кроме неровного дыхания, иногда прерываемого пугающими паузами. И еще долгие недели, до самого декабря, жадно вдыхал он воздух, питающий все живое. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПОХИЩЕННЫЙ КОРОЛЬ 1. СУПРУГИ-ВРАГИ Вот уже восемь месяцев королева Изабелла жила во Франции; здесь она познала свободу, обрела любовь. И забыла своего супруга, короля Эдуарда. Он жил в ее сознании, вернее, в самом дальнем, отмершем уголке ее сознания, лишь как некое отвлеченное понятие, как дурное наследие, оставшееся от той, другой, уже не существовавшей более Изабеллы. Изабелла не могла бы теперь даже при желании оживить в памяти прежнее отвращение к запаху его тела и цвету глаз. Перед ее взором всплывал лишь смутный, расплывчатый образ - чересчур длинный подбородок под белокурой бородкой, до омерзения гибкая спина. Но если память об Эдуарде все больше стиралась, то ненависть к нему оставалась по-прежнему упорной. Поспешное возвращение епископа Степлдона в Лондон подтвердило опасения Эдуарда, и он понял, что необходимо как можно скорее вернуть жену домой. Но для этого нужно было действовать тонко, ибо, по словам Хьюга старшего, чтобы вернуть волчицу в логово, следовало усыпить ее подозрения. Вот почему последние несколько недель письма Эдуарда походили на письма любящего мужа, страдающего в разлуке с женой. Диспенсеры тоже не остались в стороне, они слали королеве заверения в преданности и, присоединяясь к мольбам короля, умоляли доставить им радость своим скорым возвращением. Эдуард повелел также епископу Уинчестерскому использовать свое влияние на королеву. Но первое декабря все изменило. В этот день Эдуарда внезапно охватил безумный гнев, бешенство, недостойное короля, которое, однако обычно давало ему иллюзорное ощущение собственного могущества. Епископ Уинчестерский привез ему ответ королевы; она отказывалась вернуться в Англию из страха перед Хьюгом младшим и поделилась этими опасениями со своим братом, королем Франции. Вот это-то и вывел Эдуарда из себя. Письма, которые он диктовал в Вестминстере пять часов подряд, глубоко поразили все европейские дворы. Сначала он написал королеве. Всякие любезные слова вроде "душечка" были забыты. "Мадам, - писал Эдуард, - неоднократно требовали мы, как до принесения присяги, так и после оной, чтобы вы, учитывая желание наше видеть вас с нами и неловкость столь долгого отсутствия вашего, немедля и ни на что не взирая возвратилась к нам. Перед принесением присяги вы ссылались на то, что переговоры требовали вашего присутствия; но, известив нас через почтенного отца, епископа Уинчестерского о том, что не возвратитесь, ибо не доверяете Хьюгу Диспенсеру и страшитесь его вы весьма удивили нас ибо всегда в моем присутствии рассыпались во взаимных похвалах, а после вашего отъезда вы в личных письмах, которые он нам показал, расточали ему заверения в искренней дружбе. Нам доподлинно известно и вы тоже знаете сие, мадам, что вышеупомянутый Хьюг всегда верой и правдой служил нам; знаете вы также, что никогда, с тех пор как вы стали моей подругой, с вами не поступали низко, разве лишь один только раз, случайно и по вашей же вине, как вы это, вероятно, помните. Мы будем сильно раздосадованы, если теперь, когда принесена присяга верности нашему дражайшему брату, королю Франции, с коим мы находимся в добрых дружественных отношениях, вы, наша посланница мира, явитесь, и к тому же без всякого к тому основания, причиной отчуждения между нами и королем французским. В силу чего мы предписываем, требуем и приказываем, чтобы вы, отбросив все ссылки и ложные предлоги, немедля возвратились к нам. Что же касается ваших расходов, то, когда вы выполните долг супруги перед ее господином и вернетесь, мы распорядимся таким образом, чтобы у вас ни в чем не было недостатка и чтобы ваша честь ни в чем не была ущемлена. Мы желаем также и требуем, чтобы вы как можно скорее отправили к нам нашего дражайшего сына Эдуарда, ибо мы весьма сильно соскучились по нему и очень хотим побеседовать с ним. Почтенный отец Уолтер, епископ Экзетерский, недавно известил нас, что кое-кто из наших врагов и изгнанников, находящихся при вас, выслеживали его и покушались на жизнь его и что, дабы избежать такой опасности, он, служа нам верой и правдой, поспешил вернуться к нам сюда. Мы извещаем вас об этом, дабы вы знали, что это была единственная причина, по которой упомянутый епископ внезапно покинул вас. Написано в Вестминстере декабря первого дня 1325 года. Эдуард". Если начало послания дышало яростью, сменившейся затем ложью, то конец весьма искусно был приправлен ядом. Другое, более краткое письмо было направлено юному герцогу Аквитанскому. "Дорогой сын наш, как бы молоды и неопытны вы ни были, помните то, что поручили и приказали мы вам, когда вы отправлялись в путь из Дувра. Помните также ваш ответ нам, которым мы остались очень довольны, ни в чем не превышайте ваших полномочий и ни на йоту не отступайте от данного вам поручения. И поскольку теперь присяга верности вами уже принесена, предстаньте перед нашим дражайшим братом и вашим дядей, королем Франции, распрощайтесь с ним и возвращайтесь к нам вместе с нашей дорогой супругой и вашей матерью королевой, если она соизволит отправиться в то же время. А ежели она не пожелает возвратиться, не задерживайтесь более и поспешите с объездом, ибо мы горим желанием видеть вас и говорить вами; не слушайте никого, кто будет вас отговаривать от этого, будь то мать или кто другой. Благословляем вас." Частые повторы, а также сумбурный и раздражительный тон письма свидетельствовали о том, что писал его не канцлер и не секретарь, а сам король При чтении письма, казалось, был даже слышен голос короля Эдуарда, диктующего послание. Карл IV Красивый тоже не был забыт. В адресованном ему письме Эдуард почти слово в слово повторял то, о чем говорилось в письме к королеве: "Мы слышали от лиц, достойных доверия, что наша супруга, королева Англии, не решается вернуться к нам из-за того, что опасается за свою жизнь и не доверяет Хьюгу Диспенсеру. Однако, возлюбленный брат наш, ей не следует сомневаться ни в нем, ни в каком-либо другом человеке в нашем королевстве; ибо, слава богу, ни Хьюг, ни кто другой из живущих на земле нашей не желает ей зла, а если бы мы обнаружили нечто подобное, мы покарали бы виновного так, чтобы и другим неповадно было; у нас для этого, благодарение богу, достаточно власти. Поэтому, дражайший и возлюбленный брат наш, мы особо обращаемся к вам с просьбой, ради нашей и вашей чести и чести нашей супруги, соблаговолить сделать все необходимое, дабы она как можно скорее вернулась к нам; ибо мы очень грустим без нее. Мы никогда не согласились бы на столь прискорбную для нас разлуку с нею, если бы не испытывали глубокого доверия к вам и не были уверены в вашей доброй воле способствовать ее возвращению, когда мы того пожелаем". Эдуард требовал также возвращения своего сына и писал о покушениях на жизнь епископа Экзетерского, в чем он обвинял "находящихся там врагов и изгнанников". Да, гнев его в первый день декабря был так велик, что под сводами Вестминстера эхо еще долго повторяло его крики. По тому же поводу и в том же духе Эдуард написал послание архиепископам Реймса и Руана, Жану де Мариньи, епископу Бовэзскому, епископам Лангра и Лиона, всем пэрам церкви, герцогам Бургундскому и Бретонскому, а также графам Валуа и Фландрскому, светским пэрам, аббату Сен-Дени, главному казначею Людовику Клермон-Бурбонскому, Роберу Артуа, главе Счетной палаты Милю де Нуайе, коннетаблю Гоше де Шатийону. То, что из всех пэров Франции одна лишь Маго не получила подобного письма, достаточно убедительно подтверждало ее связи с Эдуардом, а также и то, что она была прекрасно осведомлена об этом деле и не нуждалась в официальной переписке. Робер, распечатав предназначенное ему послание, пришел в неописуемый восторг; давясь от смеха и хлопая себя по ляжкам, он тотчас же помчался к своей английской кузине. Забавная история, вот-то можно будет позабавиться! Итак, этот несчастный Эдуард слал гонцов во все концы королевства, чтобы известить всех о своих супружеских горестях, защитить своего любимчика и собственноручно подтвердить, что он не в силах заставить вернуться домой собственную супругу. Экие бедняги эти английские сеньоры, что за жалкий король достался им на долю! И в руки какого беспокойного безумца попал скипетр Вильгельма Завоевателя! Со времен ссоры Людовика VII с Алиенорой Аквитанской, пожалуй, не было такой занятной истории. - Наставьте ему рога, кузина, - кричал Робер, - да такие, чтобы вашему Эдуарду пришлось сгибаться вдвое, прежде чем войти в дверь замка. Не правда ли, кузен Роджер, лучшего он не заслуживает? И гигант игриво похлопывал Мортимера по плечу. В порыве гнева Эдуард решил также принять крайние меры и отобрал имущество своего брата графа Кентского и лорда Кромвеля, возглавлявшего свиту Изабеллы. Более того, специальным указом он назначил себя "правителем и распорядителем" ленных владений своего сына, герцога Аквитанского, и от его имени потребовал возвращения потерянных земель. Таким образом он свел на нет и договор, заключенный его супругой, и присягу верности, принесенную его сыном. - Воля его, воля его, - твердил Робер Артуа. - Что ж, придется еще раз отобрать у него герцогство; по крайней мере то, что от этого герцогства осталось, ибо теперь можно прямо сказать, что большая половина его видна лишь во время отлива. Раз двух кампаний недостаточно для того, чтобы научить это ничтожество помнить свой долг, мы предпримем третью. Тем более что арбалеты, предназначенные для крестового похода, уже покрылись ржавчиной! Для этого вовсе не обязательно было поднимать в поход королевское войско и посылать коннетабля, у которого от старости закостенели суставы; за глаза хватит двух маршалов во главе регулярного войска, чтобы задать где-нибудь около Бордо легкую взбучку гасконским сеньорам, которые, по малодушию или по глупости, остались верными английскому королю. Такие походы уже входили в привычку. И каждый раз противник становился все малочисленное. Послание Эдуарда было последним, которое прочли Карлу Валуа, это был последний отзвук великих мирских дел, который еще дошел до него. Его высочество Карл скончался в середине декабря; похороны его были такими же пышными, какой была его жизнь. За гробом шли все члены его семьи, и теперь, когда она была в сборе стало видно, сколь могущественно и многочисленно это семейство. В траурном кортеже заняла свои места также французская королевская фамилия, все сановники, большинство пэров, две вдовствующие королевы Парламент, Счетная палата, коннетабль, ученые мужи университета, парижские корпорации, вассалы из ленных владений, представители церквей и аббатств, перечисленных в завещании. Проводили гроб до Францисканской церкви, где графу Карлу было уготовано место между гробницами двух его первых жен и куда опустили тело самого неугомонного человека своего времени, ставшее неестественно легким после долгой болезни и после работы бальзамировщиков. Судьба не даровала ему всего трех лет жизни, тогда он мог бы стать королем Франции, ибо Карлу IV, его племяннику, не имевшему наследника, не суждено было прожить больше! Внутренности великого Карла Валуа были отправлены в аббатство Шаали, а его сердце, заключенное в урну, передали третьей супруге, у которой оно будет храниться до тех пор, пока она сама не сойдет в могилу. Сразу же за похоронами ударили сильные холода, словно захороненные кости принца заморозили землю Франции. Старожилам было легко запомнить год его смерти; достаточно было сказать: "было это во время сильных морозов". Мороз сковал Сену; через маленькие ее притоки, такие, как ручеек Гранж Бательер, ходили пешком, колодцы замерзли, и воду из водоемов добывали не ведрами, топорами. От холода в садах лопнула кора деревьев; некоторые вязы раскололись до самой сердцевины. Сильно пострадали парижские заставы, ибо от стужи потрескались даже камни. Птицы, которые никогда не залетают в города - сойки, сороки, - искали себе корм на мостовых Парижа, торф для отопления продавался по двойной цене, в лавках нельзя было найти ни шкуры сурка, ни белки, ни даже простой овчины. Множество стариков и детей поумирало в своих жалких жилищах. Путешественники отмораживали себе ноги даже в сапогах; гонцы вручали доставленные ими пакеты синими от холода пальцами. Судоходство по рекам приостановилось. Если посланные в Гиэнь воины по неосторожности снимали перчатки, то кожа с пальцев лоскутами прилипала к железному оружию; мальчишки развлекались тем, что заставляли деревенских юродивых прикладывать язык к лезвию топора. Но особенно запечатлелся в памяти этот год каким-то пугающим безмолвием, воцарившимся в стране, ибо сама жизнь, казалось, замерла. При дворе из-за морозов и траура Новый год отпраздновали довольно скромно, хотя, как обычно, все преподносили друг другу омелу и обменивались, как полагалось, подарками. Казначейство собиралось свести бюджет минувшего года с превышением доходов над расходами в размере семидесяти трех тысяч ливров, шестьдесят тысяч из которых принес Аквитанский договор. Робер Артуа добился, что король выделил ему из этой суммы восемь тысяч ливров. И это было в высшей степени справедливо, так как в течение полугода Робер правил страной за своего кузена. Он ускорил поход в Гиэнь, где французская армия, не встретив английских войск, в короткий срок одержала победу. Местные сеньоры, которым лишний раз пришлось испытать на себе гнев парижского сюзерена, обращенный против своего лондонского вассала, начинали уже жалеть о том, что родились гасконцами. Неужели господь бог не мог удружить им и даровать земли в каком-нибудь другом герцогстве? Эдуард, разоренный, погрязший в долгах и не находивший более заимодавцев, был не в состоянии снарядить войска для защиты своих ленных владений; однако он послал корабли за своей супругой. Королева написала епископу Уинчестерскому письмо с просьбой ознакомить с его содержанием все английское духовенство. "Ни вы, ни другие разумные люди не должны верить, что мы лишаем себя общества нашего господина без весьма важных и веских причин, и мы бы не решились на это, если бы жизни нашей не угрожала опасность со стороны Хьюга, который держит в своих руках нашего господина, правит королевством и ищет случая обесчестить нас, в чем мы глубоко убеждены, зная это по собственному опыту. До тех пор пока Хьюг будет держать нашего супруга в своей власти, мы не сможем вернуться в Королевство английское, не подвергая нашу жизнь и жизнь нашего дражайшего сына смертельной опасности". Письмо это совпало по времени с новым указом, который Эдуард направил в начале февраля шерифам прибрежных графств. Он оповещал их, что королева и ее сын, герцог Аквитанский, посланные во Францию ради заключения мира, попали под влияние предателя и бунтовщика Мортимера и вступили в союз с недругами короля и королевства и что любезный прием должен быть оказан королеве и герцогу Аквитанскому лишь в том случае, если они прибудут на кораблях, которые король послал во Францию, и прибудут с добрыми намерениями; но ежели они приплывут на иностранных судах и выкажут враждебные его воле намерения, то приказано было со всеми, кто сойдет с кораблей, обращаться как с мятежниками, пощадив лишь королеву и принца Эдуарда. Желая выиграть время, Изабелла через своего сына велела уведомить короля, что она больна и не в состоянии отправиться в путь по морю. Но в марте король Эдуард узнал, что его супруга беспечно веселится в Париже, и его вновь охватил приступ эпистолярной горячки. Этот недуг, казалось, принял у него хроническую форму и нападал на английского государя каждые три месяца. Молодому герцогу Аквитанскому Эдуарду II писал следующее: "Под вымышленным предлогом супруга наша и ваша мать избегает нас из-за нашего дорогого и верного друга Хьюга Диспенсера, который всегда верой и правдой служил нам; но вы видите и каждый может видеть, что она открыто и явно, забыв о своем долге и положении нашей короны, приблизила к себе Мортимера, предавшего нас и ставшего нашим заклятым врагом, который был уличен, разоблачен и осужден перед лицом всего Парламента. Она появляется в его сопровождении и во дворце и вне его, забыв о нашей чести, о чести нашей короны и королевства. Более того, она поступает еще хуже; если хватает у нее духу заставлять вас появляться перед всеми в обществе все того же нашего врага, тем самым позоря и бесчестя вас и нарушая законы и обычаи Английского королевства, которые я своей суверенной волею наказываю вам оберегать и соблюдать в дальнейшем". Он послал также послание королю Карлу IV: "Ежели бы ваша сестра любила нас и желала бы быть вместе с нами, как она заявила вам и, с позволения сказать, солгала, она не покинула бы нас под тем предлогом, что собирается-де восстановить мир и дружбу между нами и вами, во что я полностью поверил, отрядив ее к вам. На самом же деле, дражайший брат, мы достаточно убедились в том, что она нас нисколько не любит, а причина, которую она выдвигает, говоря о нашем дорогом родственнике Хьюге Диспенсере, - ложная. Мы полагаем, что она пришла в расстройство чувств, ежели она так открыто и не скрываясь держит в своем совете предавшего нас и ставшего нашим смертельным врагом Мортимера и появляется в обществе этого смутьяна как во дворце, так и вне его. В силу всего этого вы, как мы полагаем, тоже должны желать, дражайший брат, чтобы она покаялась и вела себя так, как того требует честь всех тех, кто ей дорог. Соблаговолите сообщить нам, какие действия намереваетесь вы предпринять, руководствуясь волей божией, разумом и добрыми помыслами и не обращая внимания на внезапные женские капризы и прочие страсти". Послания такого же содержания были вновь разосланы во все концы света - пэрам, сановникам, прелатам и самому папе. Английский король и королева публично разоблачали любовные шашни друг друга, и это дело о двойном сожительстве, о двух парах, где было трое мужчин и только одна женщина, позабавило все европейские дворы. Парижским любовникам не требовалось больше соблюдать осторожность. Изабелла и Мортимер не только не скрывали своих отношений, но, напротив, при всяком удобном случае умышленно появлялись вместе. А то обстоятельство, что граф Кентский и прибывшая к нему супруга сопровождали незаконную чету, служило им своеобразной гарантией. С какой стати заботиться о чести короля Англии, раз его собственный брат не слишком-то о ней печется? Таким образом, письма Эдуарда как бы официально подтвердили эту связь, которую все приняли как свершившийся и не подлежащий изменению факт. И неверные жены укрепились в мысли, что королевы живут под особой милосердной звездой и что Изабелле повезло, раз супруг ее оказался таким негодяем. Но денег не хватало. На имущество изгнанников был наложен секвестр, и они лишились всех источников дохода. Теперь маленький английский двор в Париже жил исключительно на займы ломбардцев. В конце марта пришлось еще раз обратиться к старому Толомеи. Он прибыл к королеве Изабелле в сопровождении старшего Боккаччо, который захватил с собой счета компании Барди. Королева и Мортимер с большой учтивостью изложили ему свою просьбу. Не менее учтиво и подчеркивая глубокое свое сожаление, мессир Спинелло Толомеи отказал. Для этого у него имелись веские аргументы; открыв толстую черную книгу, он показал счета. Мессир Элспей, лорд Кромвел, королева Изабелла на одной странице - Толомеи низко склонил голову, - граф Кентский и графиня - новый поклон, - лорд Мальтраверс, лорд Мортимер... И затем на четырех страницах подряд долг самого короля Эдуарда... Роджер Мортимер запротестовал: счета короля Эдуарда их не касаются. - Но, милорд, - возразил Толомеи, - для нас это все одно и то же - долги Англии! Я огорчен тем, что вынужден отказать вам, в высшей степени огорчен, что не в силах оправдать надежд такой прелестной дамы, как мадам королева; но ждать от меня того, чего у меня уже нет и чем располагаете теперь вы, было бы непомерным требованием. Ибо состояние, которое считается нашим, роздано, как вы видите, взаймы! Все мое имущество, милорд, - это ваши долги. Вы видите, мадам, - продолжал он, повернувшись к королеве, - что такое мы, бедные ломбардцы, живущие под вечной угрозой и обязанные каждому новому королю приносить в дар изрядную сумму денег по случаю его восшествия на престол... Сколько раз, увы, в течение последних двенадцати лет нам пришлось раскошеливаться по поводу стол радостного события!.. И это нам, которых при каждом короле лишают прав, дарованных всем горожанам, ради того чтобы вынудить нас вновь купить их за изрядную сумму, бывает даже по два раза, если царствование долгое. А между тем, как вы видите, мы много делаем для королевств! Англия обошлась нашим компаниям в сто семьдесят тысяч ливров - такова цена коронований, войн и внутренних раздоров, мадам. Я уже стар, мадам... Я бы уже давно отошел от дел, чтобы отдохнуть, если бы не приходилось постоянно гоняться за должниками и собирать с них долги, лишь бы удовлетворить требования других. Нас называют скупцами, скупердяями, когда мы требуем свои же деньги, но все забывают том риске, на который мы идем, давая взаймы и тем самым позволяя земным владыкам вести свои дела! Священнослужители пекутся о маленьких людях, раздают милостыню нищим, строят больницы для неимущих; нам же приходится печься нуждах великих мира сего. Преклонные годы Толомеи позволяли ему говорить подобным образом, а голос звучал столь кротко, что на слова его трудно было обидеться! Продолжая говорить, он украдкой поглядывал прищуренным глазом на колье, сверкавшее на груди королевы и записанное в его книгах в счет кредита, данного Мортимеру. - Как началась наша торговля? Каким образом нам удается существовать? Об этом никто и не вспоминает, - продолжал он. - Паши итальянские банки возникли во время крестовых походов в силу того, что сеньоры и путешественники не желали брать с собой золото, отправляясь в путь, ибо на дорогах шалили разбойники; не хотели они иметь при себе золото и на привалах, когда разбивали лагерь, где собирались не одни честные люди. К тому же иногда приходилось платить выкупы. И вот сеньоры, и в первую очередь английские, обращались к нам с просьбой, чтобы мы, рискуя всем, снабжали их золотом под залог их ленных владений. По когда мы явились в эти владения с нашими долговыми обязательствами, полагая, что печати знатных баронов достаточно надежное обеспечение, нам ничего не заплатили. Тогда мы обратились к королям, которые в обмен на гарантии долговых обязательств их вассалов потребовали, чтобы мы им тоже давали взаймы; вот таким-то образом наши деньги погребены в королевской казне. Нет, мадам, к великому моему сожалению и досаде, на сей раз я не могу. Граф Кентский, присутствовавший при разговоре, заметил: - Пусть будет по-вашему, мессир Толомеи. Придется нам обратиться к другим компаниям. Толомеи улыбнулся. О чем он думает, этот белокурый молодой человек, сидящий положив нога на ногу и небрежно поглаживающий голову своей борзой? Найти себе другого кредитора? Эту фразу Толомеи за долгие годы своей деятельности слышал тысячи раз. Нашел чем угрожать! - Милорд, вы, конечно, понимаете, что все наши компании осведомляют друг друга о столь знатных должниках, какими являются члены королевской фамилии, и никакая другая компания не предоставит вам кредита, в котором я, к сожалению, вынужден вам отказать; мессир Боккаччо, который пришел со мною, ведет дела компании Барди. Спросите-ка его!.. Дело в том, мадам (Толомеи все время обращался к королеве), что все эти долговые обязательства вызывают у нас все большее беспокойство, ибо они ничем не гарантированы. При ваших отношениях с сиром королем Англии он, разумеется, не станет гарантировать ваши долги! Равно как и вы его долги, я полагаю, если, конечно, у вас нет намерения взять их на себя! О, будь это так, мы, пожалуй, еще нашли бы возможность оказать вам поддержку. Тут он плотнее прикрыл левый глаз, скрестив руки на брюшке, и стал ждать ответа. Изабелла плохо разбиралась в финансовых вопросах. Она подняла глаза на Роджера Мортимера. Как нужно понимать последние слова банкира? Что означает это внезапное предложение после столь длинной вступительной речи? - Объяснитесь яснее, мессир Толомеи, - сказала она. - Мадам, - промолвил Толомеи, - в борьбе, которую вы ведете с вашим супругом, правда на вашей стороне. Всему христианскому миру известно, как дурно он обходился с вами, всем известны его позорные нравы, дурное управление подданными, судьбу коих он вверил своим презренным советникам. Вас же, мадам, напротив, любят, потому что вы умеете любезно обходиться с людьми, и, бьюсь об заклад, во Франции, да и повсюду найдется немало превосходных рыцарей, готовых поднять за вас свой меч, дабы отвоевать вам то место, которое вы должны занимать в Английском королевстве... даже если для этого потребуется сбросить с трона вашего супруга, короля Англии. - Мессир Толомеи, воскликнул граф Кентский, - вы, я вижу, совсем не считаетесь с тем, что мой брат, сколь бы он ни был ненавидим, законно взошел на престол! - Милорд, милорд, - ответил Толомеи, - подлинный король лишь тот, кто правит державой с согласия своих подданных. К тому же у вас есть другой король, которого можно хоть сейчас даровать английскому народу: это молодой герцог Аквитанский. Он, кажется, показал себя достаточно мудрым для своих лет. Я, слава богу, насмотрелся на человеческие страсти и без труда узнаю те, от которых невозможно освободиться и которые губят самых могущественных владык. Королю Эдуарду не вырваться из-под влияния Диспенсеров, но зато Англия готова приветствовать суверена, которого ей дадут взамен ее нынешнего никуда не годного короля и окружающих его злодеев... Вы, мадам, конечно, возразите мне, что рыцари, которые пойдут бороться за ваше дело, дорого обойдутся; их надо обеспечить оружием, припасами и развлечениями. Но мы, ломбардцы, будучи не в состоянии оплачивать ваше изгнание, согласны содержать вашу армию, если лорд Мортимер, чья доблесть известна каждому, согласится ее возглавить... и если, разумеется, вы обещаете взять на себя долги сира Эдуарда, с тем чтобы рассчитаться с нами в день вашей победы. Вряд ли можно было сделать более ясное предложение. Ломбардские компании предлагали свои услуги в борьбе жены против мужа, сына против отца, любовника против законного супруга. Однако Мортимер был не так удивлен, как этого следовало ожидать, и спокойно ответил: - Трудность, мессир Толомеи, состоит в том, как собрать это войско. Не в наших же покоях его держать! Где разместишь тысячу рыцарей, которых мы возьмем на свое содержание? В какой стране? Как бы хорошо ни относился король Франции к своей сестре, королеве Английской, мы не можем решиться обратиться к нему с просьбой позволить нам собрать войско во Франции. Старый сиеннец и бывший узник Эдуарда отлично понимали друг друга. - Разве молодой герцог Аквитанский, - сказал Толомеи, - не получил от своей матери королевы графство Понтье и разве не расположено оно против английских берегов, рядом с графством Артуа, где его светлость Робер, хотя он и не является его владельцем, насчитывает немало сторонников, чего вы не можете не знать, милорд, коль скоро вы получили там убежище после вашего побега? - Понтье... - задумчиво повторила королева. - А что посоветуете вы, любезный Мортимер? Сделка эта, пусть заключенная всего лишь на словах, была тем не менее твердым договором. Толомеи соглашался предоставить королеве и ее любовнику небольшой кредит на текущие расходы и на поездку в Понтье для подготовки экспедиции. Затем в мае он обязался дать им основные средства. Но почему в мае? Нельзя ли несколько приблизить эту дату? Толомеи прикинул. В мае он вместе с компанией Барди рассчитывал получить крупный долг с папы; в связи с этим он попросит находящегося в Сиенне Гуччо съездить в Авиньон, ибо папа через одного из служащих Барди дал понять Толомеи, что был бы рад вновь увидеть молодого человека. Надо пользоваться добрым расположением святого отца. А для Толомеи, возможно, это был последний случай увидеть своего племянника, которого ему так недоставало. К тому же банкир при мысли о папе слегка развеселился. Подобно Карлу Валуа, когда шла речь о крестовом походе, и Роберу Артуа, когда шла речь об Аквитании, он, думая об Англии, твердил про себя: "За все заплатит папа". Итак, отправляющийся в Италию Боккаччо должен успеть побывать в Сиенне, чтобы сиеннец Гуччо, съездив в Авиньон и завершив там дела, успел вернуться в Париж... - В мае, мадам, в мае... И да благословит вас бог... Так началась подготовка к войне, где столкнулись интересы двух любовных пар, к войне, изменившей судьбы государства. 2. ВОЗВРАЩЕНИЕ В НОФЛЬ Неужто в самом деле Нофльское отделение банкирского дома было таким крохотным, а церковь, стоящая по ту сторону маленькой ярмарочной площади, - такой низенькой, неужто всегда была так узка дорога, ведущая в Крессэ, Туари и Сентей? Или все это просто казалось Гуччо потому, что сам он вырос, вырос, разумеется, не физически, ибо после двадцати лет человек уже не увеличивается в росте, а вырос внутренне, выросло его значение? Он привык к широким горизонтам и испытывал ныне такое чувство, будто он занимает в мире больше места, чем раньше. Пролетело целых девять лет! При виде этого фасада, этих деревьев, этой колоколенки он вдруг помолодел на девять лет! Или нет, скорее состарился на эти пролетевшие годы. Как и в былые времена, Гуччо невольно пригнулся, проходя через низкую дверь, разделявшую две комнаты первого этажа банка Толомеи, где производились все денежные операции и велась торговля. Его рука сама нащупала веревку, натянутую вдоль дубового столба, служившего опорой винтовой лестницы, и он поднялся в свою бывшую комнату. Здесь он любил, и ни до ни после ему не довелось познать столь пламенной любви. Тесная комнатка, прилепившаяся под самой крышей, дышала деревенским уютом и стариной. Как такое тесное жилище могло вместить столь огромную любовь? Через окно, вернее, через слуховое оконце, был виден все тот же пейзаж, ничуть не изменившийся. Сейчас, в начале мая, деревья стояли цвету, совсем как и в дни его отъезда, девять лет назад. Почему зрелище цветущих деревьев всегда так сильно волнует душу и почему нам кажется, будто лепестки, падающие с вишневых деревьев или устилающие, словно розоватый снег, землю под яблонями, почему нам кажется, будто осыпаются они с нашего сердца? Между округлыми, как руки, ветвями виднелась крыша конюшни, той самой конюшни, откуда Гуччо бежал, когда в дом ломились братья де Крессэ. Ох и натерпелся же он страху в ту ночь! Он повернулся к оловянному зеркалу, стоявшему на старом место, на дубовом сундуке. Обычно люди, вспоминая о своих слабостях, успокаиваются, любуясь на себя в зеркало; оттуда на них глядит волевое лицо, но они забывают, что это только их личное впечатление и что чужие глаза первым делом обнаружат на этом лице именно слабые стороны. Отполированный металл с серым отливом отражал лицо тридцатилетнего мужчины, черноволосого, с залегшей меж бровей складкой и томными глазами, которые Гуччо вполне одобрил, ибо глаза эти уже повидали немало стран, снежных вершин, волны двух морей, не раз зажигали желание в сердцах женщин и смело встречали взоры князей и королей. ...Гуччо Бальони, друг мой, что же ты не продолжил так славно начатую карьеру! Ты разъезжал из Сиенны в Париж, из Парижа в Лондон, из Лондона в Неаполь, в Лион, Авиньон; ты отвозил послание королеве Изабелле, сокровища кардиналам, ты ездил просить руки королевы Клеменции! В течение двух долгих лет ты вращался среди великих мира сего, защищал их интересы, был посвящен в их тайны. И было-то тебе всего двадцать лет! И все тебе удавалось! Стоит только посмотреть, каким тебя окружают вниманием здесь, после девятилетнего отсутствия, - значит, глубокую память оставил ты по себе и внушил всем дружеские чувства. Всем, начиная с самого папы. Стоило тебе явиться к нему за долгом, как он, сам папа, восседающий на престоле святого Петра и поглощенный множеством дел, проявил живой интерес к твоей судьбе, к твоему положению, он припомнил, что у тебя был ребенок, он даже выразил беспокойство, узнав, что тебя разлучили с этим ребенком, и пожертвовал несколько драгоценных своих минут, чтобы дать тебе кое-какие советы. "...Сына должен воспитать отец", - сказал он тебе и выдал самую надежную охранную грамоту - грамоту папского посланца... А Бувилль! Бувилль, которому ты привез благословение папы Иоанна и который встретил тебя как долгожданного друга! При виде тебя он даже прослезился, дал тебе собственных оруженосцев и вручил запечатанное собственной печатью послание братьям Крессэ, где просил разрешить тебе посмотреть на твоего сына!.. Таким образом, самые высокопоставленные люди уделяли внимание Гуччо и притом, по его мнению, без всякой корысти, просто потому, что он умеет расположить к себе сердца и от природы наделен живым умом и неоценимым даром непринужденно держаться с сильными мира сего. О! Почему он не проявил достаточной настойчивости! Он мог бы стать одним из великих ломбардцев, чье могущество равно могуществу государей, подобно Маччи деи Маччи, нынешнему хранителю французской королевской казны, или же подобно Фрескобальди в Англии, который без доклада входит к лорду-канцлеру казначейства. Но, может быть, уже поздно? Где-то в глубине души Гуччо считал себя выше своего дяди, способным сделать более блистательную карьеру. Ибо, если говорить серьезно, милейший дядя Спинелло занимался довольно мелкими делами. Главным капитаном компании ломбардцев в Париже он стал в основном благодаря своему старшинству и, пожалуй, еще потому, что собратья ему доверяли. Конечно, он обладал здравым смыслом и ловкостью, по отсутствие честолюбия и больших дарований не позволяло ему в должной мере извлечь пользу из этих качеств. Сейчас, когда возраст иллюзии остался позади, Гуччо, как человек разумный, мог судить об этом беспристрастно. Да, он ошибся. И причиной всему была эта прискорбная история с ребенком, родившимся у Мари де Крессэ. Да еще, признаться, охвативший его тогда страх, что братья Мари забьют его до смерти! В течение долгих месяцев он только и думал, что об этом злополучном происшествии. Горечь обманутой любви, уныние, стыд встретиться вновь с друзьями и покровителями после столь бесславной развязки, мечты о мести... Вот на что он тратил время. А теперь он собрался начать новую жизнь в Сиенне, где о его печальных похождениях во Франции известно лишь то, что он сам рассказал. О, она не знала, эта неблагодарная Мари, не знала, какое блестящее будущее она погубила, отказавшись тогда бежать вместе с ним! Сколько раз в Италии он с болью думал об этом. Но теперь он отомстит... А вдруг Мари скажет ему, что она по-прежнему его любит, что все время ждала его и что причиной их разлуки было лишь ужасное недоразумение? А что, если это случится? Гуччо знал, что тогда он не устоит, сразу же забудет все свои обиды и увезет Мари де Крессэ в Сиенну, в их родовой замок на площади Толомеи и похвалится красавицей женой перед своими согражданами. А ей покажет новый город, не такой, конечно, огромный, как Париж или Лондон, но ничуть не уступающий им в красоте, где недавно построили здание ратуши, которое великий Симон Мартини расписывал фресками, где возвышается черно-белый собор, который будет самым красивым собором во всей Тоскане, как только закончится отделка фасада. О! Какое это счастье - поделиться с любимой тем, что ты любишь сам! И зачем тратить зря время, мечтая перед оловянным зеркалом, а не помчаться сразу же в поместье Крессэ и пожать плоды своего неожиданного появления? Но он призадумался. Горечь, накопившуюся в течение девяти лет, нельзя забыть в одну минуту, так же как нельзя забыть и страх, который изгнал его из этого сада. Прежде всего ему нужен был сын. Конечно, было бы лучше послать туда сержанта с письмом графа Бувилля; так получилось бы куда солидней. И потом... все так же ли прекрасна Мари после девяти лет разлуки? Будет ли он по-прежнему гордиться, ведя ее под руку? Гуччо полагал, что уже достиг зрелости, того возраста, когда мужчиной руководит разум. Но пусть меж бровей его залегла глубокая складка, он все равно остался тем человеком, в душе которого сочетались коварство и наивность, спесивость и мечтательность. С годами наш характер почти не меняется, и в любом возрасте мы способны натворить ошибок. Волосы седеют быстрее, чем мы избавляемся от своих слабостей. Мечтать об этом событии в течение девяти лет, ждать и в то же время бояться его, каждый день обращать слова молитвы к богу, дабы это свершилось, и каждый день молить святую Деву, чтобы та не позволила этому свершиться; с утра до вечера твердить фразы, которые необходимо сказать, если наступит долгожданный день, шептать ответы на придуманные самой вопросы; перебирать в уме сотни, тысячи возможностей, как событие это может произойти... Но вот оно произошло. И застало Мари врасплох. И Мари так растерялась, когда в это утро служанка, некогда бывшая поверенной ее счастья и драмы, шепнула ей на ухо, что Гуччо Бальони вернулся, что его видели в Нофле, что он, как говорят, держится настоящим сеньором, что его сопровождают несколько королевских сержантов и что, наконец, он, должно быть, папский посланец... Людская молва, как и обычно, гласила истину. Жители Нофля заметили упряжь из желтой кожи, расшитую ключами святого Петра, - подарок папы племяннику его банкира. На эту упряжь мальчишки, сбежавшиеся на площадь, глазели, разинув рот, она-то и дала богатую пищу фантазии. Запыхавшаяся, с блестящими от волнения глазами, с раскрасневшимися щеками, служанка стояла перед Мари де Крессэ, а Мари не знала, что ей делать сейчас, что сделает она через минуту. Наконец она промолвила: - Платье! Это слово вырвалось у нее невольно, само собой, и служанка поняла, о чем идет речь; во-первых, потому, что у Мари было очень мало платьев, а во-вторых, потому, что Мари могла просить только то платье, которое в свое время сшили из красивого шелка, привезенного ей Гуччо в подарок. Это платье каждую неделю доставали из сундука, тщательно чистили, разглаживали, проветривали, иногда плакали, глядя на него, но никогда не надевали. Гуччо мог появиться с минуты на минуту. Видела ли его служанка? Нет. Она сообщила лишь слухи, которые передавали из уст в уста... Быть может, он уже едет сюда! Если бы у Мари был хоть один день, целый день, чтобы подготовиться к этой встрече! У нее было всего девять лет, но это все равно, что иметь в своем распоряжении скоротечный миг! Она не замечала ни того, что вода, которой она наспех обмыла грудь, живот, руки, была ледяная, ни того, что служанка стоит рядом, хотя Мари обычно стеснялась раздеваться при ней. Служанка было отвернулась, но потом украдкой взглянула на это прекрасное тело и со вздохом подумала о том, какая жалость, что оно так долго не знало мужчины, даже немного позавидовала упругости и красоте этого тела, похожего на прекрасный, озаренный солнечными лучами плод. А между тем груди отяжелели и слегка опустились, кожа на бедрах уже не была такой гладкой, как прежде, материнство оставило на животе несколько тонких полосок. Так, значит, тело благородных девушек тоже увядает, возможно не столь быстро, как тело простых служанок; но все-таки увядает, и именно в том-то и заключается справедливость бога, что он создает все живые существа похожими друг на друга! Мари с трудом натянула платье. То ли сел шелк от долгого лежания, то ли располнела она сама? Нет. Просто изменились формы ее тела: линии его стали другими и округлости, казалось, чуть сместились. Да и сама она изменилась. Она хорошо знала, что светлый пушок над ее губами стал гуще, что по лицу от деревенского воздуха щедро рассыпаны веснушки. Волосы, эта копна золотистых волос, которые пришлось на скорую руку заплести в косы, потеряли былой блеск и шелковитость. И вот наконец Мари облачена, в свое праздничное платье, которое немного тесновато ей в проймах; из зеленых шелковых рукавов выглядывают покрасневшие от домашней работы руки, и руки эти, в ко