повезу вас к цыганам, к настоящим цыганам, повезу, куда вы только захотите. В зале вспыхнул свет. Послышались жидкие аплодисменты, скрипач вновь изогнулся в поклоне и не поднимал головы до тех пор, пока Моблан не сунул ему в карман стофранковую кредитку. Сильвена почувствовала, что голод опять терзает ее. Моблан слегка сжал ей руку. - Видите ли, милая крошка, - проговорил он, - очень важно хорошо начать свою жизнь. Это главное. Хорошо начать, понимаете? Я начал плохо. Он немного опьянел и проникся жалостью к самому себе. - Да, да. Я рано женился, - продолжал он. - Совсем молодым. Моя жена... Можно ей рассказать, Анни? - Ну конечно, конечно можно. Сильвена благоразумна, но ведь она не дурочка. - Так вот! Моя жена была бесплодна... Совершенно бесплодна. И она вздумала объявить, будто я импотент. Наш брак был расторгнут. А Шудлер... Голос Люлю неожиданно окреп. - ...этот мерзавец Ноэль Шудлер затем женился на ней. И также стал утверждать, будто я импотент. А все дело в том, что она впоследствии подверглась операции, потому что прежде была совершенно бесплодна. - До чего все-таки люди бывают злы, - проговорила Анни проникновенным тоном. - Вот и ославили меня на всю жизнь. - Послушай, Люлю, не говори так, - вмешалась Анни. - Уж я-то во всяком случае могу опровергнуть эту ложь. Он благодарно улыбнулся ей и заявил: - Знаешь, Анни, мне очень нравится твоя подружка. Затем встал и с лукавой усмешкой проговорил: - Пойду вымою руки. Не успел он отойти от стола, как метрдотель приказал убрать недопитую бутылку и принести новую скатерть, поставить пустые пепельницы. - Ну как? - спросила Анни Фере. - До чего же омерзительный старик твой Люлю, - ответила Сильвена с удрученным видом. - Могу только еще раз повторить: омерзительный! - Не скрою, мне он тоже был противен, - сказала Анни. - Он всем нам противен. Но когда сидишь на мели, привередничать не приходится. К тому же в этом случае есть одно преимущество: Люлю никогда не забирается выше колен... ну разве только изредка. Рыжеволосая девушка бросила на подругу недоверчивый взгляд, ей трудно было поверить, что накрахмаленная манжетка, скользившая по ее бедру, и жаркое дыхание у ее лица - всего лишь притворство. - Сколько ему лет? - спросила она. - Шестьдесят или около того, но, сама понимаешь, говорить надо, что пятьдесят. - Вот уж не подумала бы! - вырвалось у Сильвены. - Ничем не утруждать себя и так постареть! А я-то воображала... - Замолчи! Моблан приближался к столу; он приободрился, повеселел, глаза у него были не такие мутные, как прежде. - Значит, решено, - сказал он, усаживаясь. - Я устрою вашу судьбу... Сильвена Дюаль. Я создам вам имя, крошка Дюаль. Вы талантливы, и о вас заговорят. Дайте-ка мне ваш адрес. Я заеду навестить вас как-нибудь, утром... на правах друга. Анни многозначительно посмотрела на Сильвену: все шло хорошо. - Но только на правах друга, - промолвила девушка и, входя в роль, погрозила Люсьену пальцем. - Ну конечно, на правах старого друга. Черкните ваш адресок, - настойчиво повторил он, протягивая визитную карточку. Пока Сильвена, склонившись над столиком, писала, он с улыбкой глядел на нее. - Да, я создам вам имя, - повторил он. Затем засунул два пальца в жилетный карман и извлек оттуда маленький пакетик из папиросной бумаги. - Что это? - удивилась Сильвена. Ей неудержимо хотелось рассмеяться. Моблан развернул бумагу и положил ее на скатерть. Нежно замерцали две великолепные жемчужины. - Ведь я игрок, - пояснил он. - И ставки в моей игре все время разные: вчера - лошади, сегодня - хлопок, завтра - драгоценные камни и жемчуг... Ставлю я и на красоток. Взяв кончиками длинных пальцев одну из жемчужин, он отвел от щеки Сильвены рыжие кудряшки и приложил жемчужину к мочке маленького ушка, потом сказал: - Вы не находите, что она вам к лицу? Посмотритесь в зеркало. Ну как? Что скажете? Кровь прилила к щекам Сильвены Дюаль. Лицо ее запылало. Она больше не чувствовала мучений голода. Глаза расширились, нос наморщился. Забыв о своей роли, она пролепетала: - Нет, нет, господин Моблан, не нужно, вы с ума сошли! С какой стати?.. Я никогда не посмею... Он смерил ее взглядом и спокойно произнес: - Отлично. Раз не хотите, тем хуже для вас. Я думал, вы любите жемчуг. Выходит, я ошибся. Человек, счет! Ей так хотелось поправить дело, крикнуть, что, конечно же, она мечтает о таких жемчужинах. Ах, какие чудесные жемчужины! Она не знала, что надо было сразу согласиться, она вовсе не хотела его рассердить... Но было уже поздно. Моблан аккуратно свернул бумажный пакетик и вновь опустил жемчужины в жилетный карман, глядя на Сильвену с жестокой насмешкой, наслаждаясь огорчением, которое без труда можно было прочесть на юном веснушчатом личике. - Как она еще молода! - сказал он Анни, которая с трудом сдерживала ярость. Моблан подписал счет золотым карандашиком и швырнул несколько стофранковых кредиток обступившим его лакеям. - Я навещу вас на этих днях, деточка, будьте благоразумны, - обронил он, поднимаясь. И удалился с величественной улыбкой на дряблом лице. Подобострастные официанты провожали его до самых дверей, со всех сторон слышалось: "Доброй ночи, господин Люлю, доброй ночи, господин Люсьен, доброй ночи, господин Моблан". - Ты думаешь, он и вправду обиделся? - спросила Сильвена Дюаль у подруги. - Вовсе нет, - ответила Анни. - Но ты, скажу прямо, набитая дура. Надо было сразу же согласиться. - Откуда мне знать? Я думала, что полагается из вежливости отказаться, что он будет настаивать. А потом жемчужины-то какие! Ты заметила, какие огромные? Я просто растерялась, понять не могла, как это ему взбрело в голову. На глазах у нее выступили слезы. - Ну, плакать из-за этого не стоит, - сказала Анни. - Я ведь тебе говорила, он очень богат. Признаться, я и сама не ожидала, что ему вздумается при первом же знакомстве дарить тебе жемчуга. Значит, ты ему понравилась. Досадно только, если он решит, что ты из разряда недорогих любовниц. Смотри же, вперед маху не давай! Скрипач подал знак Анни. - Ах, мне снова надо петь! - с досадой сказала она. - А ты ступай домой. И веди себя осторожно! Никого не принимай по утрам. Старики мало спят и встают спозаранку. Она проводила подружку, продолжая напутствовать ее: - Понимаешь, как дело доходит до денег, он настоящий садист: любит, когда их просят у него, унижаются и чтобы человек при этом испытывал мучительную неловкость... Если ты разбогатеешь, а я окончательно впаду в нищету, смотри не забудь обо мне. Внезапно, уже в дверях, Анни судорожно стиснула плечи Сильвены, и та почувствовала на своем лице ее горячее и пряное дыхание... - Знаешь, опротивели мне мужчины, - проговорила Анни низким и хриплым голосом. И она с такой силой прижалась своим накрашенным ртом к губам рыжеволосой девушки, что та пошатнулась. Словно сквозь туман, до Сильвены донесся из глубины зала певучий голос: - Венгерский вальс, специально для вас! Через окно в комнату неожиданно заглянул луч восходящего солнца. - Джон-Ноэль! Мэри-Анж! Can't you keep quiet! [Неужели вы не можете лежать спокойно! (англ.)] - воскликнула мисс Мэйбл. Она металась между двумя кроватями, поправляла подушки, стараясь вновь укрыть детей и непрерывно повторяла: - Aren't you ashamed of yourselves... on a day like this, too [Хоть постыдились бы... в такой день, как сегодня... (англ.)]. Но Мари-Анж и Жан-Ноэль минуту назад обнаружили, что, когда шевелишь пальцами ног, на стене появляются забавные тени. - Обезьянки, смотри, маленькие обезьянки! Они карабкаются к потолку! - закричал Жан-Ноэль. - Нет, щеночки, гляди, вон их ушки! Это маленькие собачки, - утверждала сестренка. - Колбаски, колбаски! - завизжал Жан-Ноэль, радуясь новой выдумке. И малыши, словно по команде, начали кататься по одеялу, заливаясь неудержимым смехом, как будто их щекотали. - Мэри-Анж! - возмутилась мисс Мэйбл. - Если вы не будете послушны, вас не возьмут на похороны дедушки. Мари-Анж сразу притихла: не время было навлекать на себя наказание. Ведь ей впервые предстояло, как взрослой, надеть черное платье и медленным, торжественным шагом войти под церковные своды, убранные огромными черными полотнищами с серебряной вышивкой. До сих пор Мари-Анж еще ни разу не приходилось бывать в соборе, одетом в траур. Жан-Ноэль также скорчил серьезную мину. - Мисс Мэйбл, почему меня не берут на похороны дедушки? - спросил он. - Say it in English [скажи это по-английски (англ.)], - приказала мисс Мэйбл. Каждый раз, когда гувернантка предвидела затруднительный разговор, она заставляла детей переходить на чужой для них язык. - I want to go to granpa's... [я хочу пойти на дедушкины... (англ.)] - сказал мальчуган. - No, darling, you are not big enough yet [нет, милый, ты еще слишком мал (англ.)]. - Мне уже скоро пять... - Say it in English. - I am nearly five [мне уже скоро пять (англ.)], - повторил по-английски Жан-Ноэль и захныкал. - Now don't cry. You'll go next time [Не надо плакать. Ты пойдешь в другой раз (англ.)]. Но Жан-Ноэль надул губы и продолжал хныкать, теперь уже из упрямства. Затем он переменил тактику. Воспользовавшись тем, что мисс Мэйбл повернулась к нему спиной, он вытянул шею и, передразнивая гувернантку, у которой зубы выдавались вперед, поджал губу. Затем снова задвигал розовыми пальчиками ног и, ухватив ступню обеими руками, умудрился на четверть засунуть ее в рот; проделывая все это, он надеялся рассмешить сестренку и таким образом помешать ей идти на похороны. Но Мари-Анж невозмутимо сидела в длинной ночной рубашке, вышитой цветочками: она грезила о черном траурном платье. Каково же было ее разочарование, когда служанка принесла белое платьице с сиреневым пояском, белую пелеринку и белую шляпку. Однако девочка ничего не сказала. Мисс Мэйбл принялась одевать ее, а Жан-Ноэль как сумасшедший носился вокруг и вопил: - А она не в черном! А она не в черном! - Ну и что из этого? - язвительно спросила Мари-Анж. - Белое платье - тоже траур, правда, мисс Мэйбл? Девочка уже немного кокетничала своими красивыми зелеными глазами. Она была на полтора года старше брата и в последнее время жеманно растягивала слова. В отличие от удлиненных глаз Мари-Анж у Жан-Ноэля глаза были круглые, большие и темно-голубые - настоящие глаза Ла Моннери. В остальном же дети очень походили друг на друга. При мысли о том, что Мари-Анж, пусть даже в белом платье, все-таки идет на похороны, мальчику захотелось наброситься на сестренку, разорвать ее платье, растоптать лакированные башмачки, но вдруг ему все стало безразлично, и он принялся играть в кубики. У Жан-Ноэля нередко бывали такие неожиданные смены настроений, поражавшие его родителей и гувернантку. В эту минуту вошел Франсуа Шудлер, довольно красивый мужчина лет тридцати, с мощной грудью и гладко причесанными каштановыми волосами. Он был во фраке. - Мисс Мэйбл, готова Мари-Анж? - спросил он. - Еще минутку, сударь. Франсуа с любовью смотрел на малышей - румяных, белокурых, таких миловидных и чистеньких. "Прелестные у меня дети", - думал он, играя их кудряшками. - Надеюсь, сударь, погода не испортится, - любезно сказала мисс Мэйбл и улыбнулась, обнажив при этом длинные зубы. То, что отец появился утром в парадном костюме, произвело на детей большое впечатление; особенно интриговали их болтавшиеся позади фалды его фрака. - Папа, а мама тоже сюда придет? - спросила Мари-Анж, которой не терпелось узнать, наденет ли мать вечернее платье и креповую вуаль. - Мама уже на улице Любека, ты поедешь со мной, доченька, - ответил Франсуа. Приподняв сына, он поцеловал его; мальчик прошептал ему на ухо: - Папа! Мне тоже хочется на похороны. Знаешь, ведь я очень любил дедушку. Франсуа расслышал только конец фразы; опуская малыша на пол, он сказал: - Я в этом уверен. Ты должен всегда помнить о нем. - А где дедушка будет лежать в церкви? - спросил Жан-Ноэль. - Ты мне потом расскажешь? - Да, да. А теперь будь умником. Жан-Ноэль подошел к сестренке, которой в это время надевали перчатки, поднялся на цыпочки, чтобы достать до лица Мари-Анж, и, прижавшись к ее щеке влажными губками, прошептал: - Какая ты красивая! Потом он остановился посреди комнаты в помятой своей пижаме, у которой одна штанина вздернулась чуть не до колена, и полными слез глазами смотрел вслед отцу и сестренке. Развернув "Эко дю матен", Симон Лашом вздрогнул, как от удара: его статьи не было. Ему бросился в глаза растянувшийся на три колонки рисунок Форена, изображавший поэта на смертном одре и выдержанный в характерной для этого художника резкой, нервической и вместе с тем меланхолической манере. Крупными литерами было набрано: "Правительство принимает участие в похоронах Жана де Ла Моннери, которые состоятся сегодня утром". Под рисунком Форена Симон прочел заголовок: "Рассказ о последних минутах". Он заглянул в конец полосы, и сердце его наполнилось бурной радостью: под статьей была его подпись, она была напечатана жирным шрифтом, в три раза более крупным, нежели шрифт самой статьи. В редакции изменили название, вот и все. Он стоял как вкопанный у края тротуара на улице Суфло, мимо него спешили женщины, неся сумки с провизией, проходили студенты с портфелями, а он не двигался с, места, пока не прочел свою статью от первой строчки до последней. Теперь, когда статья была напечатана с разбивкой на абзацы, с набранными курсивом цитатами, она показалась ему куда лучше, чем прошлой ночью. Содержательная, хорошо продуманная статья. Право, к ней нельзя прибавить ни единого слова. "А все-таки это странная манера - менять заголовок без ведома автора, - подумал он. - Правда, для широкой публики так, пожалуй, понятнее". В нескольких шагах от себя он заметил невысокого старичка с козлиной бородкой, должно быть, отставного чиновника, который тоже остановился и, держа в руках "Эко дю матен", читал его статью. Симону захотелось кинуться к нему и закричать: "Это я Симон Лашом!" Затем он подумал: "Каким он меня представляет? Верно, считает преуспевающим журналистом вроде..." Он нарочно прошел мимо маленького чиновника, чуть не задев локтем своего первого читателя. Когда ученики четвертого класса, построенные в коридоре лицея Людовика Великого, увидели подходившего Симона Лашома, они принялись подталкивать друг друга локтями и шушукаться: - Взгляни-ка на него! Что это с ним стряслось? И действительно, Симон, медленно приближавшийся в сопровождении господина Мартена, преподавателя истории и географии, выступал в необычном наряде - черном, очень узком пальто и новом огромном котелке. Ему было явно не по себе оттого, что ученики таращили на него глаза, поэтому он держался необыкновенно чопорно и вопреки своей привычке старался не качать головой. Раздался звонок, ученики вошли в класс. Симон повесил на вешалку пальто и великолепный котелок и собрал домашние работы. Мальчики раскрыли тетради, но перед тем, как продиктовать тему нового сочинения, Лашом сказал: - Вы, без сомнения, уже прочитали в газетах, которые получают ваши родители, о смерти Жана де Ла Моннери. Он остановился, словно ожидая, что кто-нибудь крикнет: "Ну конечно, сударь. Мы даже видели вашу статью". На сей раз он бы не сделал замечаний ученику, если бы тот перебил его таким возгласом. Но все молчали. - Похороны состоятся сегодня, - продолжал Лашом. - Я должен на них присутствовать. Так что в десять часов вы будете свободны. В классе поднялся радостный гул. Симон постучал ногтем по кафедре. - Жан де Ла Моннери, - снова заговорил он, - останется в истории французской литературы как один из величайших писателей нашего времени, быть может самый великий. Мне выпало счастье близко знать его; в последнее время я виделся с ним почти каждую неделю, я считаю его своим учителем... В субботу, когда он умирал, я сидел у его изголовья. Неожиданно он обнаружил, что глубоко взволнован, и машинально протер очки. В классе царила полная тишина. Мальчики не предполагали, что их преподаватель знаком со столь знаменитым человеком, чье имя встречалось в учебниках литературы, с человеком, день похорон которого печать именовала днем национального траура. - Вот почему я хочу нынче утром поговорить с вами о нем и его творчестве, что, кстати, следовало бы делать каждый раз, когда от нас уходит великий человек... Жан де Ла Моннери родился в департаменте Шер, неподалеку от Вьерзона, в 1846 году... Симон говорил дольше, нежели рассчитывал, говорил о вещах, не предусмотренных учебной программой. Мальчики сосредоточенно слушали. И все же в какой-то момент, хотя все по-прежнему сидели неподвижно, Симон почувствовал, что внимание детей ослабевает и они только делают вид, что слушают. Пансионеры в серых блузах и приходящие ученики в коротеньких курточках, все эти семь рядов вихрастых мальчишек с гладкими - без единой морщинки, без единой жировой складки - лицами, мальчишек, едва вступивших в отроческий возраст, еще остававшихся детьми, но уже живших сложной внутренней жизнью, со своими вкусами, своими привязанностями, своими антипатиями, своими надеждами, - все они были где-то далеко, по сути дела, отсутствовали. Глаза детей, устремленные на измазанные чернилами пальцы с обгрызенными ногтями, ничего не выражали. Голос, доносившийся с кафедры, больше не достигал их красных или бледно-розовых ушей; фразы, даты, которые приводил Симон, больше не возбуждали внимания. Их еще очень скромные познания вертелись вокруг нескольких привычных представлений, и поэтому такие даты, как 1848 или 1870 год, мгновенно оседали в мозгу, подобно тому как соус оседает на дно тарелки. Но такие даты, как 1846 или 1876 год, совершенно им не знакомые и бесконечно далекие от них, заставляли школьников лишь удивляться тому, что до сих пор, оказывается, еще не перевелись люди, жившие в столь давние времена. И ученики сидели смирно, однако все поглядывали на стенные часы, нетерпеливо ожидая, когда же кончится скучный урок, который тянется так медленно, и настанет счастливый час нежданной свободы. Какой-то юный маньяк что-то записывал, точно машина, ничего при этом не понимая. И лишь два мальчика в двух противоположных углах класса слушали взволнованно, жадно, сосредоточенно, с выражением недетской серьезности на ребячьих лицах. Симон, продолжая говорить, попеременно смотрел теперь только на них. Он не сомневался, что они в тот же день кинутся в книжную лавку на улице Расина и купят томик избранных стихотворений Жана де Ла Моннери в издании Фаскеля. Стихи, которые они уже начали писать или начнут писать через год, будут отмечены влиянием поэта. И если эти мальчики даже станут когда-нибудь банкирами, адвокатами или врачами, они всю жизнь будут помнить этот час. Пройдет полвека, и нынешние школьники будут рассказывать своим внукам: "Я был в классе Симона Лашома в день похорон де Ла Моннери". Симон мысленно повторил: "Я был в классе Лашома", - и посмотрел на часы. Стрелка приближалась к десяти. - Запишите тему домашнего сочинения к следующей среде, - произнес он. - "Какие мысли пробуждают в нас две первые строфы стихотворения Жана де Ла Моннери "На озеро, как лист, слетает с ветки птица..." Сравните эти стихи с другими известными вам стихотворениями, которые также навеяны природой. Пока ученики защелкивали портфели и выходили из класса, Симон Лашом быстро помечал в своем блокноте: "Для предисловия к посмертному изданию произведений Ж. де Л.М.: "Слава великих людей, за исключением полководцев, вопреки общему мнению не получает широкого распространения среди толпы. Она поражает лишь воображение избранных, а их немного встречается в каждом поколении; только этим избранникам дано постичь величие истинной славы, и, воспевая имя ушедшего гения, они сохраняют его в памяти своих современников". Между тем дети неслись по коридору к швейцарской, радостно вопя: - Хорошо, если бы каждую неделю умирали какие-нибудь знаменитости. Симон не слышал их криков; машинально чистя рукавом свой новый котелок, он продолжал размышлять. Громкий стук внезапно разбудил малютку Дюаль. Она недовольно поднялась с постели и отворила дверь. - Ах, это вы? - воскликнула она. - Вы не теряете времени. Перед ней стоял Люлю Моблан с тросточкой в руке; подняться на пятый этаж по крутой лестнице было для него делом нелегким, он совсем запыхался. - Я пришел как друг, - с трудом выговорил он, - мы ведь так условились. Кажется, не рады? - Что вы, что вы, напротив! - ответила Сильвена, спохватившись. Она пригласила его войти. Лицо у нее было заспанное, глаза припухли, в голове стоял туман. Она дрожала от холода. - Ложитесь в постельку, - сказал Люсьен, - а то еще простудитесь. Она набросила на плечи шаль и, подойдя к зеркалу, несколькими взмахами гребня расчесала спутанные волосы. Люлю не отрывал глаз от ее измятой и порванной под мышками ночной сорочки, под которой слегка вырисовывались тощие ягодицы, от ее голых щиколоток. Когда девушка ложилась в постель, он попытался разглядеть ее тело, но потерпел неудачу: Сильвена сжала колени и обтянула рубашку вокруг ног. Моблан не спеша прошелся по комнате. Грязные обои кое-где были порваны. Кисейные занавески пожелтели от ветхости и пыли. Единственное окно выходило в мрачный двор, из него были видны такие же грязные окна, такие же пожелтевшие занавески, ржавые водосточные трубы, стены с облупившейся штукатуркой. Снизу доносился стук: сапожник стучал молотком, подбивая подметки. - У вас здесь очень мило, - машинально проговорил Люлю. Мраморная доска комода треснула в нескольких местах, в тазу валялось мокрое полотенце со следами губной помады. Люлю Моблан с удовольствием обозревал эту неприглядную конуру: здесь он соприкасался с отребьем общества. Отребьем он считал всех бедняков. Он остановился перед двумя рисунками, прикрепленными к стене кнопками: на этих рисунках, сделанных сангиной, малютка Дюаль была изображена голой. Люлю повернулся к кровати и вопросительно посмотрел на Сильвену. - Я позировала художникам, - пояснила она. - Конечно, не в мастерской, а в художественной школе! Ведь надо же чем-то жить. - Талантливо, талантливо, - пробормотал он, снова повернувшись к рисункам. Он продолжал разглядывать комнату. Ничто в ней не говорило о присутствии мужчины, во всяком случае - недавнем. Люсьен опустился на стул возле кровати и кашлянул, чтобы прочистить горло. - Вчера вечером мы славно повеселились, - сказал он, почесывая подбородок. - О да, чудесно было! - подхватила девушка. Голова у нее сильно болела. - Я, кажется, был немного... навеселе, - продолжал Моблан. - Должно быть, наговорил вам кучу глупостей. Сильвена в замешательстве смотрела на него; при дневном свете он показался ей еще противнее, чем вечером: она никак не могла привыкнуть к буграм у его висков и к грушевидному черепу, к безобразию, порожденному акушерскими щипцами и придававшему этому почти шестидесятилетнему человеку вид недоношенного ребенка. "Наконец-то я поняла, на кого он похож, - подумала она. - На гигантский зародыш". Чтобы отвлечься от этих мыслей, она принялась внимательно разглядывать его широкий черный галстук, обхватывавший высокий крахмальный воротничок, его модный черный пиджак, распахнутое пальто, брюки в серую полоску. Несмотря на свое уродство, богато одетый Люлю наполнил комнату атмосферой довольства и благополучия. - Вы всегда так наряжаетесь по утрам? - спросила Сильвена. - Нет, сегодня я тщательно оделся потому, что отправляюсь на похороны. - Он взглянул на часы. - К вам я ненадолго. И тотчас же Сильвена почувствовала прикосновение его пальцев к своей руке. - Мне нравятся скромные, благоразумные девочки, - прошептал он хриплым голосом. - Вы меня сразу расположили к себе. Его рука поднималась выше, проникла в вырез рубашки, холодная накрахмаленная манжета скользнула под мышку, длинные пальцы старались нащупать грудь. - О, какая она маленькая, - разнеженно пробормотал Люлю, - совсем, совсем еще маленькая. Сильвена схватила его руку и отбросила на одеяло. - Нет, нет, - сказала она. - Вы тоже должны быть благоразумны. Но рука проникла под одеяло и медленно заскользила по ее бедру. "Не трудно будет вовремя его остановить, - подумала малютка Дюаль, - но все же придется ему кое-что разрешить, ведь он для того сюда и явился". Его пальцы приподняли ночную рубашку, крахмальная манжета царапала кожу. Вся сжавшись, напрягая мускулы, тесно сдвинув ноги, девушка позволяла гладить себя. "Ну, милый мой, раз уж ты так спешишь, тебе это недешево обойдется", - сказала она себе. - Да, да, надо быть благоразумным, - бормотал он. Длинные влажные пальцы сновали по ее гладкому худому животу и замерли... "Сейчас он побагровеет, начнет тяжело дышать..." И она приготовилась оттолкнуть Моблана. - "Во всяком случае, на первых порах". Но дряблые щеки Люлю Моблана по-прежнему оставались желтовато-бледными, дыхание - ровным, рука под простыней больше не двигалась; Сильвена чувствовала теперь только ритмичное и слабое биение крови в его длинных пальцах. Так прошло несколько долгих минут. Люлю вперил рассеянный взгляд в пятно на обоях, расплывшееся над кроватью, и словно ждал чего-то, что так и не совершилось. Это притворство, а может быть, тщетная и смехотворная надежда вызвали у девушки еще большее отвращение. Уж лучше бы этот старый манекен в черном галстуке набросился на нее! По улице проехал тяжелый грузовик и до основания потряс дом. Люлю отдернул руку, бросил на девушку спокойный, невозмутимый взгляд и произнес: - А теперь скажите, что я могу для вас сделать? Нуждаетесь ли вы в чем-нибудь? Говорите откровенно... по-дружески. Сколько? Он наблюдал за ней. Наступила минута его торжества: он брал реванш, видя ее замешательство. Девушка задумалась лишь на несколько секунд, они потребовались ей для того, чтобы разделить пятьсот на двадцать... "Лучше назвать сумму в луидорах". - Если уж вы так добры, не можете ли вы... - Остатки стыдливости чуть было не заставили ее сказать "одолжить", но она вовремя спохватилась. - Не можете ли вы дать мне двадцать пять луидоров? Я сейчас в стесненных обстоятельствах. - Вот и прекрасно. Люблю прямоту. Он имел дело с ловким партнером в игре. Люлю Моблан достал из бумажника кредитку, сложил ее вдвое и сунул под ночник. - На днях я к вам загляну пораньше, - заявил он вставая. - Будем теперь называть друг друга Люлю и Сильвена. Хорошо?.. До свиданья. И не забывайте о благоразумии, слышите, о благоразумии! - прибавил он, погрозив ей указательным пальцем. - До свиданья, Люлю. Она прислушивалась к замирающему звуку его шагов на лестнице; затем с улицы донесся стук захлопнувшейся дверцы такси. Сапожник все еще вколачивал гвозди. Сильвена соскочила с кровати, выбежала на лестничную площадку и, перегнувшись через перила, крикнула: - Госпожа Минэ! Госпожа Минэ! - Что случилось? - послышался из полумрака голос привратницы. - Подымитесь, я хочу вам кое-что дать. Привратница вскарабкалась по лестнице, Сильвена сказала, протягивая кредитный билет: - Госпожа Минэ, разменяйте мне, пожалуйста, деньги, купите шоколада в порошке и полфунта масла, а потом заплатите за уголь... Старуха, видевшая, как вышел Люлю, высокомерно посмотрела на девушку: в ее взгляде презрение простого человека к низости сочеталось с почтительным отношением к деньгам. - Придется Удержать двести франков за квартиру, - сказала она, - и шестьдесят семь франков, которые вы мне задолжали... - Ах да, - с грустью вымолвила Сильвена Дюаль. И пока привратница спускалась по лестнице, девушка подумала: "Может, он завтра опять придет". Было зажжено столько свечей, что дневной свет отступил за цветные стекла наружу. В церкви Сент-Оноре-д'Эйлау царила ночь, озаренная тысячью огоньков и золотых точек; казалось, под сводами храма заключена часть небосвода. Мощный орган наполнял это сумеречное пространство грозными звуками; чудилось, что над толпою гремит глас господень. На отпевание собрались обитатели Седьмого, Восьмого, Шестнадцатого и Семнадцатого округов города - тех самых, где расположены кварталы, в которых обретались в Париже сильные мира сего. Боковые приделы и галереи до самого портала были забиты до отказа: люди стояли, тесно прижавшись друг к другу; никто не мог двинуть рукой, но все судорожно вытягивали шею, стараясь разглядеть участников грандиозного спектакля. Этими участниками были знаменитые старцы, сидевшие тесными рядами в самом нефе, по обе стороны от главного прохода. Чтобы обозначить их положение в обществе, у скамей на деревянных подставках установили таблички с надписями: "Французская академия", "Парламент", "Дипломатический корпус", "Университет"... Госпожа Полан, подавленная размахом и торжественным характером церемонии, была вынуждена передать бразды правления в руки важных господ, облеченных особыми правами. Все протекало по строгому плану. Представители Французской академии в зеленых мундирах, возглавляемые писателем Анри де Ренье, при каждом движении задевали о мраморные плиты пола ножнами своих шпаг, которые при этом мелодично звенели. Среди академиков выделялся человек в небесно-голубом мундире с еще стройной фигурой и седыми усами; глядя на него, присутствующие перешептывались: "Смотрите, Фош!" Среди темных фраков блистали и другие мундиры, украшенные многочисленными звездами. Лица политических деятелей - бородатых, толстощеких, лысых или пышноволосых, обрюзгших и подвижных - удивительно походили на их карикатуры, почти ежедневно появлявшиеся в газетах. Некоторые из этих трибунов, садясь, старательно подбирали полы пальто. Над скамьями, отведенными для дипломатов, из меховых воротников выглядывали смуглые физиономии представителей заморских владык и удлиненные лица северян с ровными, прямыми бровями. Университет и магистратура, сверкая лорнетами и пенсне, выставляли напоказ отделанные горностаем пурпурные, желтые и черные тоги. Романисты, завидев друг друга, приветственно кивали головой. В группе известных людей, не занимавших официального положения, выделялась огромная, грузная фигура Ноэля Шудлера; его черная как смоль остроконечная борода возвышалась над головами соседей. Казалось, то был сам сатана, приглашенный сюда по ошибке. Шудлер, один из наиболее могущественных людей Парижа, привлекал к себе всеобщее внимание. Места перед амвоном были заняты прелатами; одни дремали, другие перешептывались, третьи сидели с неприступным видом. Там же восседал и тучный виконт де Дуэ-Души, личный представитель герцога Орлеанского, рядом с ним расположился старик с шелковистыми волосами, представлявший особу императрицы Евгении; они не разговаривали друг с другом. Среди присутствовавших по меньшей мере человек двадцать могли рассчитывать на столь же пышные похороны. И они знали это. Некоторым оставалось ждать всего лишь несколько месяцев. И все же они думали о своей смерти как о чем-то неопределенном, далеком, нереальном. Они вставали, снова садились, наклоняли друг к другу морщинистые лица - словом, жили и играли свою роль перед толпой. Оглядывая собравшихся, каждый спрашивал себя, кто же будет виновником следующей траурной церемонии. И хотя все они в одинаковой степени страшились смерти, ни один не допускал мысли, что это может быть именно он. Что касается женщин, находившихся здесь, то среди них трудно было найти хотя бы одну, на чьей совести не лежало множество грешков. Сюда собрались супруги высокопоставленных лиц, финансовых воротил, титулованных особ, прославленных журналистов - все те, чья жизнь проходит в роскоши и безделье; рядом с этими дамами в замысловатых головных уборах сидели прославленные актрисы. Анна де Ноайль, чья слава могла бы поспорить с известностью самых знаменитых мужчин, была укутана в меха и жестоко страдала от вынужденного молчания. Кассини, прямая, высокая, с трагическим лицом, теребя на шее легкий газовый шарф, изо всех сил старалась показать, что эта утрата была ее личным горем. Агент похоронного бюро в черных нитяных перчатках встречал у входа прибывающих и подавал им лист, на котором каждый ставил свою подпись; таким образом к концу церемонии этот человек сделался обладателем богатейшего собрания автографов знаменитых людей того времени. У гроба, впереди почетных приглашенных, разместились члены семьи усопшего во главе с его братьями. Тут был и генерал, чей мундир казался издали голубым пятном на черном фоне, и двое других - Урбен и Жерар; высокие крахмальные воротнички ослепительной белизны подпирали их подбородки. Люлю Моблан явился с опозданием и, пробираясь к своему месту, нарушил торжественную тишину, царившую в соборе. Худой как скелет Жерар де Ла Моннери, дипломат, прибывший на похороны из Рима, вполголоса заметил Моблану: - Неужели ты не понимаешь, что приличие требует являться на похороны во фраке! - Оставь его, он никогда не умел себя вести, - сказал генерал. - У меня было деловое свидание, - процедил сквозь зубы Люлю. Госпожа де Ла Моннери не плакала; длинная траурная вуаль выделяла ее из толпы женщин. Когда звуки органа становились особенно резкими, она прижимала пальцы к ушам. Жаклина и Изабелла избрали благоговейную позу, лучше всего подходившую к их возрасту; почти все время обе стояли на коленях, закрыв лицо руками и опустив голову. Меж двух этих женщин в черных одеждах выглядывала крохотная Мари-Анж в белом платьице, словно маргаритка меж муравейников. А чуть поодаль, отделенный от толпы алебардами двух церковных швейцаров в треуголках с плюмажем, над пирамидой цветов, над пылающим прямоугольником из зажженных свечей, над стоявшими вокруг людьми возвышался огромный помост, задрапированный черным покровом с серебряным позументом: там лежал усопший. О нем никто не вспоминал - ни дьяконы, ни священник, служивший заупокойную мессу, ни даже Изабелла, которая думала о том, что надо продезинфицировать спальню покойного и ответить на множество писем, выражавших соболезнование. Каждый из присутствовавших в церкви был слишком важным лицом или полагал себя таковым и потому заботился лишь о своей особе, думал лишь о своих делах. Что же касается зевак, толпившихся в боковых приделах, то они устали от долгого стояния на ногах и уже вообще ни о чем не думали. Швейцары ударили древками своих алебард о гулко зазвеневшие каменные плиты. И тогда послышался шум отодвигаемых стульев, падающих тростей; откашливаясь, распрямляя спины, пожимая на ходу друг другу руки, собравшиеся медленно двинулись вперед, чтобы окропить складки черного покрова святой водой. Массивное серебряное кропило, слишком тяжелое для старческих рук, переходило от правительства к Французской академии, от Академии к Университету, от Университета к дипломатам, а от дипломатов к женщинам, которые некогда любили того, кто теперь неподвижно лежал на помосте, и все еще испытывали сердечный трепет при мысли о нем; от возлюбленных усопшего оно вновь перешло к представителям литературы, науки и искусства и наконец оказалось в руках Симона Лашома. Симон всматривался в лица своих соседей, старался запомнить их и испытывал необыкновенную гордость оттого, что он по праву находится среди всех этих высокочтимых старцев. Именно во время погребальной церемонии можно наблюдать великих людей вблизи. Шествие прощавшихся проходило перед катафалком и перед членами семьи покойного почти целый час. Затем тяжелые двери портала распахнулись, и все с изумлением обнаружили, что на улице день. По обе стороны паперти теснилась толпа. Восемь служителей похоронного бюро сняли с возвышения гроб, на крышке которого покоились шпага и треугольная шляпа, и медленным размеренным шагом, держа гроб на уровне груди, двинулись по главному проходу мимо живых. Симон невольно подумал, что старый поэт, с которого сняли мундир академика, лежит теперь в темном свинцовом ящике в одной лишь накрахмаленной рубашке, длинных белых кальсонах и черных шелковых носках. Когда хоронят бедняков и за погребальными дрогами следует лишь несколько родственников умершего, каждый встречный сочувственно смотрит на; печальный кортеж. Здесь, напротив, усопший, казалось, отвергал всякую возможность проявления чувств. Исполненный презрения, как бы облаченный в свою украшенную перьями треуголку, он проплывал мимо людей, стоявших шпалерами, и невольно приходило в голову, что этот худой мертвец жил слишком долго и потому никто не испытывает искренней скорби. Орган прозвучал в последний раз и затих, и тут же послышался звон сабель: это эскадрон республиканской гвардии в касках с конскими гривами воздавал последние почести офицерской звезде ордена Почетного легиона, которую несли за гробом на бархатной подушке. Лошади били копытами о мостовую. Гигантская статуя Виктора Гюго, возвышавшаяся посреди площади под открытым небом, как бы повернулась спиной к парадному шествию. Сорок лет назад оба поэта запросто сидели друг напротив друга, и тогда тот, кто ныне воплотился в бронзу, напутствовал того, кто теперь лежал в свинцовом гробу. Распорядитель церемонии почтительно приблизился к Урбену де Ла Моннери, возглавлявшему траурный кортеж, и шепнул ему несколько слов. Маркиз пересек улицу, чтобы поблагодарить офицера, командовавшего отрядом гвардии, и взволнованная толпа смолкла - до такой степени этот старый человек с цилиндром в руке, с венчиком белых волос на голове, в облегающем черном пальто и в лакированных башмаках был по-старинному элегантен и изысканно учтив. Слегка смущенный офицер, которому мешали поводья лошади и темляк сабли, наклонился и пожал руку маркиза с таким почтением, с каким пожимают руку владетельного принца. Толстый академик, с окладистой бородой, специалист по истории, говорил профессору Лартуа, который всем своим видом выражал глубокое внимание: - Эти братья Ла Моннери просто удивительные люди. Все у них проходит с блеском, даже собственные похороны. Взгляните на них: один - генерал, другой посол. И все это в условиях Республики. А если бы они жили при монархии и поддерживали друг друга, как они это делают сейчас, то принадлежали бы к числу тех до поры до времени неизвестных семейств, которые при воцарении какого-нибудь короля внезапно оказываются на переднем плане и становятся герцогами и пэрами. Резкий порыв ветра поднял с земли сухую холодную пыль, пробрался под пальто, вздыбил бороду тучного академика. Тот внезапно разразился негодующими восклицаниями по адресу служителей похоронного бюро Борниоля, которые куда-то засунули его плед, - из-за этого он, чего доброго, простудится. - Я постараюсь все это уладить, дорогой мой, - заторопился знаменитый медик с услужливостью молодого человека. - О да! Ведь могильщики, должно быть, отлично вас знают! - воскликнул академик, довольный собственным остроумием. Гроб установили на большой катафалк, украшенный черными султанами, мрачный, как придворная карета испанских королей; пока на погребальной колеснице прилаживали огромные венки, шестерка вороных коней пугливо косилась из-под капюшонов. Люди, которым предстояло проводить покойного до кладбища, усаживались в автомобили или в большие кареты, ожидавшие на улице Мениль. Опираясь на руку горничной, прошла госпожа Этерлен, похожая на состарившуюся Офелию. Поредевшая толпа заполняла тротуары авеню Виктора Гюго и смотрела вслед траурному кортежу. Прошло еще несколько минут, и перед церковью Сент-Оноре-д'Эйлау не осталось никого, кроме нескольких старых поэтов - долговязых, худых и необыкновенно чопорных; они походили на Жана де Ла Моннери, как дурные копии на подлинное произведение искусства. Пожалуй, только их в какой-то степени интересовали заслуги умершего и вызывали среди них полемику. Впрочем, и они говорили больше всего о собственных заслугах и достоинствах свободного стиха. Служители похоронного бюро уже устанавливали лестницы и снимали траурные драпировки. Коротконогий министр просвещения и изящных искусств Анатоль Руссо, отбросив назад длинную серебрившуюся прядь волос и подкрепляя каждую фразу энергичным взмахам небольшой широкой руки, заканчивал речь. - В последнее мгновение своей жизни поэт... - бросил министр в толпу и сделал паузу, - в последнее мгновение он сказал (господин Руссо снова остановился): "У меня недостанет времени закончить". Удивительные слова... В них одновременно итог целой жизни... и завидная судьба... и стремление завершить начатое дело... стремление, присущее французской нации... Министр взглянул на визитную карточку, испещренную пометками, затем вскинул голову и, словно взывая к воображаемой аудитории за кладбищенской стеной, воскликнул: - И я обращаюсь теперь... к пылкой молодежи нашей страны, которая сменит нас завтра во всех областях и которая таит в своих рядах множество талантов... Слушая министра, Симон Лашом узнавал мысли, высказанные им самим в конце статьи и лишь изложенные другими словами и в другом порядке. Впрочем, эти мысли невольно должны были прийти в голову всякому, кто вдумался бы в последние слова поэта. Министр говорил также о поучительности жизненного пути столь знаменитого поэта. Но откуда стала ему известна последняя жалоба Ла Моннери? И, думая об этом, Симон чувствовал, что сердце его начинает учащенно биться. - ...когда человек... посвящает все свои силы, всю свою жизнь... упорному, возвышенному труду... он никогда не позволит себе почить на лаврах, считая, что труд этот уже завершен. Жидкие, до смешного короткие хлопки послышались среди могил и стыдливо смолкли, словно повисли в холодном воздухе. И в ту же минуту какую-то молоденькую родственницу покойного охватил приступ нервного, как сказал бы Лартуа, истерического смеха; по счастью, девушка была под вуалью, и смех мог сойти за подавленное рыдание. Министр уступил место актрисе театра "Комеди франсез"; она подошла к самой могиле и прочувственным голосом, в котором приличествующая случаю скорбь смешивалась с боязнью схватить воспаление легких, прочла стихотворения "На озеро..." и "Воспоминание". А затем из рук в руки снова стало переходить кропило, и каждый махал им над отверстой могилой. Кассини на минуту прервала монотонный ход обряда. Она упала на колени, набрала горсть земли и бросила ее в яму; мелкие камешки дробно застучали о деревянную крышку гроба. Профессор Лартуа, в сутолоке очутившийся рядом с Симоном, сказал ему: - Отличная статья, мой милый, необыкновенно тонкая и умная, в ней сказано как раз то, что следовало сказать. Вы очень талантливы. Впрочем, я в этом не сомневался. И он представил молодого человека стоявшему рядом главному редактору "Эко дю матен". - Напишите для нас еще что-нибудь, - сказал тот Симону. - И поверьте, я делаю такие предложения далеко не каждому. Беседуя таким образом, они прошли мимо склепа, и Симон так и не успел попрощаться со своим учителем. Члены семьи покойного выстроились в ряд, словно посаженные по линейке кипарисы, и принимали выражения соболезнования. Симон с восхищением глядел на орденскую командорскую ленту генерала, который, впрочем, так и не узнал его; дивился ужасающей худобе дипломата, стоявшего с моноклем в глазу; задел локтем Ноэля Шудлера, не подозревая, что это владелец газеты "Эко"; великану также не пришло в голову, что невзрачный малый в очках - автор статьи, опубликованной в тот день на первой полосе принадлежащей ему газеты. Пожилой господин, шедший впереди Симона, пожал обе руки госпоже де Ла Моннери, проговорив при этом: - Мой бедный друг... И Симон услышал, как вдова поэта ответила: - Увы! С опозданием на двадцать лет... Когда Симон в свою очередь поравнялся с госпожой де Ла Моннери, она машинально повторила тем же растроганным голосом: - С опозданием на двадцать лет... Мари-Анж, торжественная, оживленная, разрумянившаяся на морозе, стояла рядом со своей опечаленной матерью и, подражая взрослым, чопорно произносила вслед каждому проходившему мимо нее: "Благодарю вас... благодарю вас..." Она говорила это и тогда, когда ее трепали по щечке, и тогда, когда на нее не обращали внимания. Миновав шеренгу родственников, Симон, как, впрочем, и все остальные, вздохнул с облегчением и направился к выходу. Ему встретилась госпожа Этерлен; она не сочла возможным подойти к семье поэта и теперь незаметно покидала кладбище, по-прежнему опираясь на руку горничной. - Ах, господни Лашом, - произнесла она слабым, едва слышным голосом, - мне так хотелось вас увидеть... Ваша статья потрясла... буквально потрясла меня... В ней столько душевного волнения, столько чувства... Подумать только, наряду с такими возвышенными мыслями в нем жила и мысль обо мне... Лартуа не хотел, чтобы я присутствовала на похоронах, его тревожит мое здоровье. Но какое имеет теперь значение мое здоровье? Министр Анатоль Руссо, вокруг которого все время толпились люди, внезапно очутился в одиночестве; прогуливаясь по аллее, окаймленной бордюром из букса, он, казалось, внимательно изучал надписи на могильных памятниках. Симон в нерешительности остановился, затем с бьющимся сердцем подошел к нему. - Господин министр, - начал он, - я имел честь быть представленным вам в октябре на происходившей в Сорбонне церемонии в честь преподавателей университета, сражавшихся в армии... Симон Лашом. - Да, да, - вежливо произнес министр, протягивая ему свою широкую руку. Затем его взгляд стал внимательнее. - Лашом... Лашом... Вы, кажется, пишете? Постойте, ведь это ваша статья опубликована нынче утром? Я читал ее. Она мне очень понравилась. Да, ведь вы близко знали Ла Моннери. Что вы поделываете в настоящее время? Симон пробормотал что-то невнятное, а министр, указывая тростью на один из памятников, проговорил: - Нет, это просто непостижимо! До чего же дурной вкус господствовал в былые времена! Затем с видом человека, привыкшего дорожить своим временем, он прибавил: - Итак, господин Лашом, чем я могу быть вам полезен? Симон спросил себя, не допустил ли он бестактность, обратившись к министру без надобности. Но Анатоль Руссо как будто забыл о своем вопросе, и они, продолжая болтать, направились к выходу с кладбища. Симон с удовлетворением отметил, что ростом он на несколько сантиметров выше министра. - Не могу понять, куда девался мой секретарь, - сказал Руссо, оглядываясь. Затем повернулся к Лашому. - Вы, должно быть, без автомобиля? Где вы живете?.. В Латинском квартале? О, вам повезло! Ну что же, все складывается как нельзя лучше. Мне надо заехать в министерство. Садитесь рядом со мной. Неловко забившись в глубину большого "делонэ-бельвиля", Симон никак не мог решить, оставаться ему в головном уборе или нет. В конце концов, стараясь держаться как можно непринужденнее, он снял свой котелок. - Устраивайтесь поудобнее, укутайте ноги, сегодня не жарко, - сказал министр, укрывая колени - свои и соседа - широкой меховой полостью, словно они отправлялись в далекое путешествие. Затем короткопалой старческой рукой с припухшими суставами он протянул Симону черепаховый портсигар, набитый дорогими сигаретами. Симон с сожалением смотрел, как быстро мелькают улицы. Он обнаружил, что министр Анатоль Руссо, которого многие газеты именовали невеждой, на самом деле человек весьма образованный, с живым, деятельным умом. Внезапно он почувствовал почтительное, дружеское расположение к этому коренастому, приземистому человеку с седеющими волосами, выбивавшимися из-под цилиндра, с сорочьими глазами, мигавшими в такт словам, с изборожденным морщинами лицом, на котором годы оставили след, подобно тому как они оставляют след на коре дерева; неожиданная симпатия к Анатолю Руссо напоминала Симону то чувство, какое он испытывал, глядя в свое время на Жана де Ла Моннери. Министр догадывался, что нравится своему собеседнику, и старался еще больше расположить его к себе. Он знал, что лучший путь к этому - задушевная беседа. Ничто так не льстит людям, как откровенность человека, облеченного властью. - Я вам завидую, - говорил Анатоль Руссо. - Ведь вы можете часто бывать у поэтов, писать научные исследования, у вас есть для этого время. На заре моей жизни я тоже писал. Я опубликовал немало статей в журналах. И вот уже много лет... даже не берусь сказать сколько... не занимаюсь этим. Но часто мне хочется вновь вернуться к литературным занятиям. Видите ли, в каждом из нас заложены различные дарования, и никогда не знаешь, верен ли тот жизненный путь, какой ты избрал. - Мне кажется, у человека бывает одно наиболее выраженное дарование, и в конце концов оно обязательно проявится, - сказал Симон. - Не думаю, - возразил Руссо. - Больше того, я убежден, что любой человек достоин лучшего удела, чем тот, который он себе избирает. Когда "делонэ-бельвиль" остановился у здания министерства, Анатоль Руссо сказал шоферу: - Портуа, отвези господина Лашома домой, а потом приезжай за мною. Затем он повернулся к Симону: - Мы должны с вами вновь увидеться. Постойте! Что вы делаете в следующую пятницу? У меня на приеме будут румынские писатели. Это может представить для вас интерес. Приходите вечером, без четверти десять или ровно в десять... В пиджаке. И министр почти бегом поднялся по каменной лестнице. Оставшись один в автомобиле министра, Симон даже не глядел через стекло, до такой степени он был полон гордости. Кончиками пальцев он поглаживал меховую полость, обычно согревшую колени повелителя всего университетского мирка. Лашом заметил на сиденье несколько сложенных газет, среди них лежала и "Эко дю матен"; заключительная часть его статьи была отчеркнута красным карандашом. "Так вот оно что, - подумал он. - Впрочем, статья отличная; бесспорно, это лучшее из всего, что я написал". И Симон спросил себя; уж не станет ли он знаменитостью в одни сутки, подобно тому как прославился в свое время Жан де Ла Моннери, написав свое хрестоматийное стихотворение? В то время Симон еще не знал, что личные достоинства и талант - необходимые, но далеко не достаточные условия для того, чтобы человек возвысился над своими ближними; он не знал, что нужны еще дополнительные и на первый взгляд незаметные обстоятельства: например, кстати произнесенная умирающим фраза или же счастливая встреча со стареющим министром, который на кладбище разминулся со своим секретарем, а меж тем привык, чтобы кто-нибудь всегда сидел рядом с ним в машине. Симон не хотел подъезжать в автомобиле к своему неприглядному дому, и, попросив шофера остановиться на площади Пантеона, он сделал вид, будто направляется в библиотеку св.Женевьевы. Весь остальной путь он прошел пешком. И шагал с видом победителя. У подъезда ему повстречалась жена: она ходила за покупками и теперь возвращалась с хлебом в руках. Поравнявшись с нею, Симон сказал: - Какое чудесное утро! 3. ЗАМУЖЕСТВО ИЗАБЕЛЛЫ Профессор Эмиль Лартуа спустил на окнах своего кабинета белые клеенчатые занавеси. Он любил работать при электрическом свете, яркость которого можно регулировать по желанию. В этот знойный день комната напоминала куб, наполненный свежим, прохладным воздухом; здесь была больничная чистота и слегка пахло лекарствами. - Ну, дружок, что с вами стряслось? - спросил Лартуа. - Задержка на пять недель? Быть может, ложная тревога? Сейчас посмотрим. Разденьтесь, пожалуйста. Не переставая говорить, он вымыл руки и тщательно их вытер. - Как давно мы с вами не виделись? Пожалуй, около полугода? Да, со времени кончины вашего дяди, даже больше, чем полгода. Вы, верно, слыхали, как низко со мной поступили в Академии? Позор да и только! Мое избрание было предрешено, ни у кого не вызывало сомнений... Да, да, раздевайтесь совсем, так удобнее... Но вот за неделю до выборов Домьер решает выставить свою кандидатуру и пускает в ход все свои связи. Старая песня: "Бедняга Домьер при смерти, мы должны доставить ему последнюю радость! Бедняга Домьер не дотянет до лета, у него рак горла, он не в силах даже ездить с визитами!" И в результате Домьер избран. Лартуа открыл стеклянный шкафчик, достал оттуда несколько зазвеневших никелированных инструментов и разложил их на столе. - А вечером в день выборов, - продолжал он своим резким голосом и, как всегда, манерно, - меня посетили двадцать академиков. Все рассыпались в любезностях. Еще бы! Ведь я постоянно вожусь с их старческими недугами и чаще всего делаю это бесплатно... Если их послушать, все они голосовали за меня. Правда, одни в первом туре, а другие во втором. "Поверьте, для первого раза двенадцать голосов - это прекрасно!.. Если бы не этот бедняга Домьер... На следующих выборах вы обязательно одержите блистательную победу, вот увидите..." Нет, дорогая, чулки можете не снимать... И что же, прошло уже больше двух месяцев, а "бедняга Домьер" чувствует себя так же хорошо, как мы с вами. Согласитесь, так вести себя просто неделикатно, это похоже на злоупотребление доверием. Спрашивается, стоит ли после подобного предательства вновь выставлять свою кандидатуру? Как вы думаете? Лартуа надел на голову тонкий блестящий обруч и приладил ко лбу лампу с рефлектором. Электрический шнур сбегал по пиджаку и тянулся по полу. - Ну конечно, конечно, профессор, вы обязательно должны выставить свою кандидатуру, - машинально ответила Изабелла. Во взгляде ее сквозили беспокойство и страх. У нее была низкая грудь, крутые бедра, пупок глубоко вдавливался в смуглый живот. По ее позе было видно, что ей стыдно стоять перед Лартуа совершенно обнаженной. - Да, именно так мне и советуют поступить друзья, - ответил Лартуа. - Ну а теперь посмотрим, что с вами. Он зажег лампу с рефлектором. Изабелла больше не видела его лица. Внезапно он превратился в существо из другого мира, с другой планеты, в какого-то циклопа, одетого в синий костюм и черные ботинки; два пальца его левой руки были в резиновой перчатке, за чудовищным глазом марсианина скрывался мозг. - А знаете, милочка, вы очень, очень недурно сложены, - услышала она его резкий голос. Но слова, которые доносились из-под зеркального сверкающего диска, звучали совсем необычно. Электрический луч пронзил ее зрачок, а палец, одетый в резину, вывернул веко и обнажил глаз под слепящим светом. Затем обе руки медленно и тщательно, даже слишком медленно, как казалось Изабелле, принялись ощупывать ее грудь. Вместе с чувством тревоги росло и ощущение неловкости. После того как Изабеллу ослепил резкий электрический свет, перед ее глазами все расплывалось. Ей не терпелось поскорее узнать правду о своем положении, и она спрашивала себя, так ли уж необходим этот предварительный осмотр, вся эта процедура. - Груди болят? - послышалось из-за рефлектора. - Нет? Немного? Так, так... Теперь прилягте сюда. И марсианин повернулся к гинекологическому креслу. Изабелла оказалась распростертой на спине в унизительной позе, с запрокинутой головой, со ступнями, вдетыми в металлические стремена. Она ощутила боль и вскрикнула. Про себя она сулила пожертвовать деньги всем известным ей благотворительным учреждениям, словно это обещание могло воздействовать на диагноз. Резиновые пальцы исследовали слизистую оболочку, а тем временем правая рука, нажимая на живот, помогала обнаружить зародыш, определить его величину. Наконец врач выпрямился, погасил лампу, снял головной убор робота и вновь превратился в обычного Лартуа. - Ну-с, дорогая... - произнес он. Изабелла почувствовала облегчение. Не мог же профессор говорить так спокойно, если бы то, чего она страшилась... И все-таки она услышала: - Вы беременны. Вы и сами подозревали это, не правда ли? Лартуа еще что-то говорил, но его слова, казалось, потонули в шуме урагана. Изабелла даже не почувствовала, что ноги ее уже освобождены из стремян. - Я была уверена, - прошептала она. - Это ужасно... Я была уверена... Это ужасно. - Да, конечно, конечно... Понимаю, это весьма досадно, - произнес Лартуа. - Но ведь вы не первая и не последняя. Со многими это случается, да и с вами еще не раз случится... Я, если хотите знать, даже доволен. Часто, глядя на вас, я думал: бедняжка Изабелла начинает увядать, превращается в старую деву. И вот наконец вы ожили. Очень хорошо! Изабелла не отвечала. Его слова не доходили до нее. Она все еще лежала, совершенно обессилев, и не чувствовала, что он продолжает осторожно ее ощупывать. - Как он выглядит? - продолжал Лартуа. - Кто-нибудь из вашего круга? Женат? Услышав последний вопрос, она утвердительно кивнула головой. - Да, это не облегчает положения. Но иногда так лучше... Кто же он? Я его знаю? Не тот ли молодой журналист, который был у вас, когда умер ваш дядя? Мне показалось... - Ах, разве я могла тогда себе представить! - воскликнула Изабелла. - Вот видите! Я угадал. Почему же вы мне сразу не сказали? Этот молодой человек недурен собой и очень неглуп. Не волнуйтесь, считайте, что я уже забыл обо всем, - успокоил ее Лартуа. Он улыбался. - Но что же мне делать? Что со мной будет? - простонала Изабелла. - Прежде всего не делайте глупостей, милочка! Изабелла решила, что он намекает на самоубийство, так как в эту минуту именно в самоубийстве она видела единственный выход. - Если вы собираетесь что-либо предпринять, имейте в виду: раньше шести недель ничего делать нельзя (впрочем, этот срок вы уже пропустили), но и по прошествии двух с половиной месяцев тоже нельзя, - снова впадая в резкий тон, продолжал Лартуа. - Должен сказать, не люблю я впутываться в такого рода дела, вы меня понимаете? Если подобная история выплывет наружу, двери Академии будут закрыты для меня навсегда, не говоря уже обо всем прочем. Но я хочу предостеречь вас, чтобы вы по неопытности не попали бог весть в какие руки. Ничего не предпринимайте, не повидав меня, согласны? Только теперь Изабелла разрыдалась. - В чем дело? Что случилось? - всполошился Лартуа. - Я был груб? Но есть вещи, которых никак не обойдешь. Он взял ее голову обеими руками и запечатлел на лбу отеческий поцелуй. - Уверяю вас, лет через пять все это покажется вам чем-то бесконечно далеким... Каким-то незначительным эпизодом, - продолжал он мягко. - Когда происходит что-либо неприятное, нужно всегда спросить себя: сколько времени понадобится для того, чтобы случившееся потеряло всякое значение? Изабелла продолжала плакать, но ей стало чуть спокойнее, когда он уселся рядом и обнял ее за плечи. - Испытали ли вы по крайней мере приятные ощущения? - вкрадчиво спросил он. - Стоила ли игра свеч? Она почувствовала, как руки Лартуа проделывают тот же путь, что несколько минут назад; прерывистое, горячее дыхание обжигало ей плечо. - Послушайте... что такое? - пролепетала Изабелла. Она хотела закричать, но Лартуа впился поцелуем в ее губы; изловчившись, он приподнялся и всей своей тяжестью навалился на Изабеллу. - Профессор! Что с вами? Вы с ума сошли! - воскликнула она, отбиваясь. Ей удалось вырваться и соскочить на пол. Он лежал одетый, а она стояла перед ним обнаженная, со спущенными чулками. Не желая продлить смешное положение, поднялся и он, дыхание его было прерывистым, щеки побагровели. Изабеллу поразило выражение его глаз. Она вспомнила, что таким же странным и упорным был его взгляд во время одного из званых обедов, когда Лартуа говорил какой-то молодой женщине слегка завуалированные непристойности; зрачки, в которых зажглись колючие искорки, были совершенно пусты и бездушны и напоминали недавно ослепивший ее электрический глаз. - Ваше поведение недостойно мужчины, профессор, - торопливо одеваясь, сказала Изабелла. - Напротив, милочка, именно такое поведение и достойно мужчины. К тому же это был бы лучший способ успокоить ваши нервы. Однако вы оказались сильнее, чем я думал. Лартуа вел себя совершенно непринужденно, холеной рукой он приглаживал седеющие волосы. - Не понимаю! - продолжала Изабелла. - Я прихожу к вам на консультацию... вы мне сообщаете о моем положении... и вы, врач... - Но медицина такое скучное занятие, - произнес он и махнул рукой. Затем, повернувшись к ней, сухо спросил: - По-вашему, я слишком стар, не так ли? - Не в этом дело... но я не понимаю... вы просто не отдаете себе отчета... - Все ясно. Врач не имеет права вести себя по-мужски, так же как священник! Мне знакомы подобные суждения! Притом мужчина в моем возрасте для вас уже вовсе и не мужчина? Вы поймете, почувствуете, что это такое, когда сами постареете... Можно было подумать, что оскорбление нанесено ему, а не ей! - Вы обращаетесь так со всеми вашими... пациентками? - спросила Изабелла. - Нет, не со всеми, - с подчеркнутой галантностью ответил он. - Лишь с некоторыми, и, надо признаться, они обычно бывают любезнее, чем вы. Впрочем, не будем об этом больше говорить. Как врач я остаюсь в полном вашем распоряжении, мой дружок, и помогу вам выйти из всех затруднений. Изабелла собралась уходить. - И все же благодарю вас, профессор, - сказала она, протянув ему руку. - Ну, полноте, не за что, - ответил Лартуа. - Вот увидите, все обойдется. Он нажал кнопку звонка. Вошла медицинская сестра с накрашенными губами и светлыми волосами, выбивавшимися из-под белого колпачка. - Будьте добры, проводите даму, - обратился к ней Лартуа, - а потом зайдите, пожалуйста, прибрать. Колючие искорки продолжали светиться в его глазах. Едва заметная усмешка тронула губы сестры. Она молча проводила Изабеллу до дверей и покорным, вялым шагом направилась обратно к кабинету. В тот же день госпожа де Ла Моннери, следуя привычке, установившейся у нее с самого начала лечения, прогуливалась перед заходом солнца по берегу озера Баньоль-де л'Орн. Она была в траурном платье из легкой черной шерсти с белой шелковой вставкой, дряблую шею прикрывала матовая лента, над головой она держала раскрытый зонт. Как обычно, ее сопровождал пожилой господин в белом фланелевом костюме, в высоком стоячем воротнике, белом галстуке и в канотье из слегка пожелтевшей тонкой соломки. Пожилого господина с изысканными манерами звали Оливье Меньерэ, его считали внебрачным сыном герцога Шартрского. Они разговаривали мало; госпожа де Ла Моннери в последнее время стала туговата на ухо, а ее спутник, застенчивый от природы, краснел каждый раз, когда она властным тоном просила повторить сказанное. - Надеюсь, завтра еще постоит хорошая погода, - заметила госпожа де Ла Моннери. - Да, хотя неизвестно, что предвещают эти маленькие облачка, - ответил Оливье Меньерэ, подняв трость к небу и стараясь отчетливо произносить каждое слово. Несколько минут они шли молча. Над озером пронесся ветерок и поднял легкую рябь. Госпожа де Ла Моннери чихнула. - Не холодно ли вам, дорогая Жюльетта? - с тревогой в голосе спросил старик. - Да нет же, нет! Это просто цветочная пыльца. Ветер растормошил цветы на клумбах, и я вдохнула пыльцу. Они подошли к плакучей иве - конечному пункту их ежедневной прогулки - и не сговариваясь повернули обратно. - Сегодня вечером в казино концерт, не" хотите ли пойти? - спросил Оливье Меньерэ. Но тут же покраснел от допущенной бестактности: ведь он предложил ей появиться в свете, хотя она еще была в трауре. Госпожа де Ла Моннери заколебалась. - Ну, один-то раз можно пренебречь приличиями, - сказала она. - Это же концерт!.. Но не будет ли там резко звучащих инструментов? Они меня совсем оглушают. - Нет, в программе Шопен, его музыка успокаивает. - Если так, я согласна. Меньерэ проводил ее до дверей гостиницы "Терм". Сам он жил в соседнем отеле. Держа шляпу и палку в левой руке, он поднес к губам руку госпожи де Ла Моннери в черной кружевной перчатке. - Я зайду за вами в половине девятого. У себя в номере госпожа де Ла Моннери обнаружила ожидавшую ее Изабеллу. - Что ты здесь делаешь? Почему не предупредила о своем приезде? - удивилась госпожа де Ла Моннери. Изабелла стояла возле стола, на котором были расставлены пять или шесть балерин из хлебного мякиша в пачках из золотой бумаги. - Да, да, - сказала старая дама, указывая на свои творения, - теперь я леплю их из пеклеванного хлеба. Мне кажется, так получается гораздо лучше... Чем объяснить твой внезапный приезд? А номер ты сняла? Нет? Ты ни о чем не заботишься! Где твои вещи? - Чемодан внизу, в вестибюле, - ответила Изабелла. На ее поблекшем от горя лице еще видны были следы слез, пролитых ночью. - Тетя, мне надо поговорить с вами... - Я так и думала... Слушаю тебя! - сказала госпожа де Ла Моннери. - Тетя, я беременна, - пролепетала Изабелла. - Что? Говори громче! - Я жду ребенка, - сказала Изабелла, повышая голос. Госпожа де Ла Моннери бросила суровый взгляд на крохотных балерин и вытащила длинные булавки, которыми была приколота к волосам ее шляпа. - Ну что ж, - ответила она, передернув плечами, - можешь гордиться: ты как никто умеешь портить людям отдых!.. В чьем обществе ты свершила сей подвиг? Отвечай, я имею право знать! - Это Симон Лашом, - отчетливо произнесла Изабелла. - И я люблю его, - вызывающе добавила она, как бы защищаясь. Будь Изабелла вполне искренна, она призналась бы, что ее любовь стала менее пылкой с тех пор, как она узнала о своем положении. - Час от часу не легче! - воскликнула госпожа де Ла Моннери. - Жалкий учителишка, да еще и голова у него величиной с тыкву! Этот субъект - еще один подарочек твоего покойного дядюшки! Конечно, все случилось в те вечера, когда вы вместе разбирали бумажный хлам, оставшийся после Жана! Все это следовало бы сразу сжечь! - Но этот жалкий учителишка, как вы, тетя, его именуете, состоит сейчас при особе министра! - ответила обиженная Изабелла. - Вот обрадовала! Он еще и политикой занимается? Малый без стыда и без совести, сразу видно!.. Войдите! - крикнула она, внезапно прерывая фразу. - Никто не стучался, - сказала Изабелла. - Мне показалось... Так или иначе, он женат, не правда ли? Стало быть, о нем не может быть и речи. И давно длится эта... связь? Изабелла страдала от того, что о ее запоздалой первой любви отзываются так бесцеремонно, как люди обычно говорят за глаза о любви своих знакомых. В некотором роде это было для нее не менее унизительно, чем врачебный осмотр у Лартуа. - Три месяца, - ответила она. - И ты уже три месяца в положении? - Нет, всего шесть недель. - Ну, еще ничего не потеряно. К кому ты обращалась? - К Лартуа. - Лучше не придумаешь! Теперь об этом узнает весь Париж! - Тетя! Я уверена в профессиональной порядочности Лартуа. Госпожа де Ла Моннери только пожала плечами. - Конечно, он не станет болтать на всех перекрестках: "Знаете, Изабелла д'Юин..." Но при первом же удобном случае, плотно пообедав, он подойдет к тебе в гостиной, потреплет по щечке и скажет: "Стало быть, мы уже больше не думаем о постигшей нас неприятности? Все обошлось?" И каждому сразу станет ясно, о чем идет речь. - Какое это имеет значение, - устало возразила Изабелла, - если ребенок все же появится на свет? - Что ты сказала? - Я говорю, - повторила Изабелла, - какое это имеет значение, если ребенок все равно будет. Госпожа де Ла Моннери подняла свое крупное лицо, увенчанное ореолом седых, чуть подсиненных волос. - Значит, ты решила оставить его? - Ну да, - ответила Изабелла, произнеся эти слова как нечто само собой разумеющееся. - А я сразу и не поняла, - заметила госпожа де Ла Моннери. - Я думала, что тебе в ближайшие дни придется вновь обратиться к Лартуа. И, как видишь, готова была прервать курс лечения и поехать с тобой в Париж, чтобы... Ну, словом, чтобы все прошло как можно тише. Не стану скрывать, я, конечно, осуждаю тебя, но ты оказалась в таком тупике... Изабелла была потрясена тем спокойствием, с каким эта почтенная дама рассуждала о возможном аборте: тетка ее говорила так же бездушно, как и врач накануне. Видно, люди старшего поколения заботились только о том, чтобы соблюдать приличия и не называть вещи своими именами. - Как, тетя, и это говорите вы? Ведь вы такая набожная, вы никогда не пропускаете воскресной службы!.. - Ну, милая, уж не собираешься ли ты учить меня, как следует вести себя христианке? Я ни разу в жизни не изменила мужу, хотя терпеть его не могла и хотя он изменял мне на каждом шагу. Если у меня только одна дочь... - Старая дама остановилась и снова с раздражением крикнула: - Войдите! - Да там же никого нет! - Нет, кто-то стучался в дверь, пойди посмотри! Изабелла отворила дверь: коридор был пуст. - Опять мне почудилось, - проговорила госпожа де Ла Моннери. - На чем я остановилась? Так вот, если моя дочь появилась на свет только через десять лет после того, как я вышла замуж, то это не моя вина, я бы охотно родила ее раньше. Поэтому прошу тебя не сравнивать меня с собой. Она подошла к окну, отдернула кисейные занавеси и некоторое время смотрела на деревья в парке. - За первым грехом, - продолжала она, повернувшись к Изабелле, - обычно следует множество других. Ты, Изабелла, сошлась с мужчиной вне брака, это первый грех. Любовник твой женат, стало быть, ваша связь - прелюбодеяние. Это второй грех! Не будем говорить о том, что ты обманывала меня, обманывала общество. Значит, ты грешила непрестанно. Скажем прямо, разве всякий раз, ложась в постель со своим дружком, ты делала это для того, чтобы иметь ребенка? Конечно, нет! В чем же тогда разница - отказаться от ребенка в самом начале, когда он мог быть зачат, или же через полтора месяца? Одним грехом больше и только, да и этот грех - неизбежное следствие всех предыдущих. - Ваши рассуждения просто чудовищны! Ведь вы отлично понимаете, что это не одно и то же! - вскричала Изабелла. - Что" бы ни случилось, я сохраню ребенка! - Значит, ты добиваешься скандала! - воскликнула госпожа де Ла Моннери. - Хочешь, чтобы вся семья была опозорена, хочешь, чтобы на тебя стали указывать пальцем? Всевышний не любит сраму. Войдите! Если ты не умеешь с честью носить свое имя, то по крайней мере не пачкай его хотя бы ради своих близких. Закрыв лицо руками, Изабелла разрыдалась. - Но что же мне делать? - бормотала она сквозь слезы. Изабелла знала жестокое упорство госпожи де Ла Моннери и предвидела, что после нескольких мучительных дней ей все же придется покориться и вторично посетить Лартуа. - Чего вы хотите? Не могут же все бесприданницы оставаться бесплодными! - внезапно рассердившись, воскликнула она и подняла голову. - Вы не понимаете, как я страдаю, вам нет до этого никакого дела! Я заранее была уверена... я предвидела, что все произойдет именно так. Я порчу вам отдых, только это вас и волнует! Знайте же, что этой ночью я целый час просидела перед газовой колонкой в ванной комнате... Такой выход был бы самым разумным! - Что еще за колонка?.. Зачем? - напрягая слух, сердито спросила старуха. - Чтобы покончить с собой! - вне себя крикнула Изабелла. - Ну, тогда ты стала бы преступницей, а шуму было бы еще больше. В таких семьях, как наша, не кончают самоубийством. Мы предоставляем это мещанам и художникам! Ты страдаешь? Что ж, это совершенно естественно. Впрочем, ответственность лежит не только на тебе: твоя мать тоже была сумасбродкой... Кстати, я не желаю погибели грешников. Раз уж ты непременно хочешь сохранить этот плод нелепой связи... Ну что ж, посмотрим... я подумаю. Можно уехать за границу... Но потом придется дать ребенку фамилию д'Юин? - прибавила она. - Нет, нет, это исключено. Даже невозможно. Ступай, закажи себе номер и оденься к обеду. Изабелла вышла. "Хорошо же эта девчонка отблагодарила меня за все, что я для нее сделала!" - возмущалась госпожа де Ла Моннери. Она вспомнила о свидании с Оливье Меньерэ и поспешно написала записку с отказом. "Вот, вот, - повторяла она про себя, - вздумала пойти в казино. Когда еще не кончился траур. И наказана за это!" Слуге, которому она позвонила, пришлось три раза постучать, прежде чем она услышала. Оливье Меньерэ один отправился в концерт и провел очень грустный вечер. После новой перетасовки в составе кабинета Анатоль Руссо перешел из министерства просвещения в военное министерство. Обновляя свой персонал, он пригласил к себе Симона Лашома. Симон, казалось, не обладал никакими данными для того, чтобы осуществлять контакт министерства с прессой и сенатом. Его военный опыт ограничивался тем, что он был лейтенантом запаса в пехоте и, несмотря на слабое зрение, достойно выполнял свой долг на войне. Что же касается его политических убеждений, то их у него не было вовсе, если не считать нескольких весьма благородных и весьма туманных принципов. Но после встречи с Анатолем Руссо на кладбище Симон несколько раз виделся с министром, который показал молодому магистру наук свои работы о Мэн де Биране, Паскале и Фурье, напечатанные в журналах, прекративших существование еще сорок лет назад. - Их надо объединить в книгу, - сказал Симон. В сорочьих глазах Анатоля Руссо мелькнула улыбка, и он с симпатией посмотрел на Лашома. Ему нравились и большая голова Симона, и честолюбие, которое таилось за внешней почтительностью молодого человека. "Этот по крайней мере отличается от людей своего поколения, - думал министр, - и не считает, что земля начала вращаться лишь после того, как он появился на свет. Если его подтолкнуть, он далеко пойдет". Анатоль Руссо старел; среди его приближенных чувствовалось некоторое охлаждение к нему, и это произошло именно тогда, когда он получил пост, наиболее значительный в своей министерской карьере. Ему хотелось в последний раз собрать вокруг себя людей с будущим, всем ему обязанных и настолько молодых, чтобы их преданность длилась до конца его дней. Симон оказался в их числе. В тот день, когда Анатоль Руссо спешно вызвал Симона из лицея Людовика Великого, чтобы предложить молодому преподавателю место пресс-секретаря в своем министерстве, он сказал ему: - Я буду рад видеть вас среди своих ближайших сотрудников. Но подумайте хорошенько, дорогой Лашом. Я не хочу сказать, что переход в министерство изменит всю вашу жизнь, но как знать... Вы стоите на распутье. Смотрите же, не ошибитесь в выборе своего пути. Только вы сами можете решить, как вам следует поступить, и если вы скажете "нет", я нисколько не буду на вас в обиде. Вопрос о том, чтобы Лашом "не ошибся в выборе пути", казалось, очень волновал министра; он разыгрывал из себя человека, который сожалеет, что отказался от литературной деятельности, хотя на самом деле его ничто не трогало, кроме радостей и печалей собственной борьбы за власть. Разговаривая с Симоном, он исподтишка разглядывал своего протеже, стараясь установить, достаточно ли тот честолюбив. Если бы Лашом отклонил предложение, Анатоль Руссо, несомненно, почувствовал бы в глубине души уважение к такому стоику, но никогда больше с ним не встретился бы. Однако Симон сразу же согласился, не выказав ни малейшего колебания. И в самом деле, что он терял? Ничего, так по крайней мере ему казалось, а выиграть мог все. Ему чудилось, что удача широко распахнула перед ним свои двери. Согласие Лашома обрадовало министра, но радость эта была какая-то смутная: она напоминала чувство старого игрока, толкающего молодого человека к карточному столу, или морфиниста, протягивающего новичку первый шприц. Анатоль Руссо не ошибся в выборе. Лобастая голова Симона заключала в себе хорошо организованный мозг, отличную мыслительную машину, которую можно было направить на разрешение любой проблемы, снабдив ее необходимым материалом; это был мозг отнюдь не творческий, но вполне практический, способный служить честолюбию куда лучше, чем гениальность. По приказу попечителя учебного округа Симон Лашом был откомандирован в министерство и получал сверх обычного преподавательского жалованья еще и особое вознаграждение и жил теперь менее стесненно. А тут еще появилось его исследование, которое было замечено и тоже принесло ему кое-какие деньги. Он тотчас же воспользовался этим и перебрался с улицы Ломон на улицу Варней. Новая квартира также помещалась на антресолях, была не больше и не светлее прежней, но выглядела лучше, да и адрес звучал внушительнее. Он переехал из квартала, где бедность нередко выставляют напоказ, в квартал, где ее скрывают. Мало кто знал, что он женат, так как он нигде не появлялся с супругой. В тот день Симон прохаживался взад и вперед по своему кабинету в министерстве и повторял: "Изабелла беременна... Изабелла беременна... Она уехала в Баньоль. От нее нет никаких известий... И зачем только я женился на Ивонне, когда вернулся с войны!" Он на минуту остановил взгляд на бронзовом орнаменте, украшавшем ножки его письменного стола. "Да все по той же причине, - ответил он себе. - Ивонне показалось, будто она беременна. Нет, право, все в жизни повторяется. Всегда попадаешь в одни и те же положения. И на этот раз снова девушка с печальным лицом..." Он не мог не признать, что Ивонна и Изабелла походят друг на друга и физически и духовно, но Изабелла привлекала его тем, что принадлежала к иному кругу; ему нравилось и то, что благодаря этому роману он как-то сразу стал верить в себя. И с каждым днем ему все труднее становилось выносить бесцветное и покорное лицо Ивонны. "Было бы просто великолепно, если бы сегодняшний Симон Лашом женился на Изабелле д'Юин!.. И зачем только я взвалил на себя тогда такую обузу?.. Так или иначе, завтра же переставлю свой диван в столовую!" В то же время он перебирал в уме приятелей медиков, к которым можно будет обратиться, если Изабелла, вернувшись из Баньоля, решится прибегнуть к хирургическому вмешательству. "Не надо делать из мухи слона... - Симон снова уставился на бронзовый орнамент с причудливыми изгибами. - Такие истории случаются сплошь да рядом с крестьянками, и деревенские бабки отлично справляются! Да и в Латинском квартале это обычное дело". Сержант, дежуривший в приемной, вошел в кабинет и, щелкнув каблуками, подал Симону визитную карточку маркиза де Ла Моннери, который просил аудиенции "по личному делу". Симон нервно протер большими пальцами стекла очков. Какое отношение имеет старик ко всей этой истории? Неужели госпожа де Ла Моннери попросила старшего деверя распутать этот узел? Но почему тогда маркиз пожаловал сюда лично, а не пригласил его к себе? Внезапно Лашом представил, как это влиятельное семейство единодушно встанет на защиту одинокой, пусть бедной, но все же родственницы. Будь поэт жив, Симон мог бы ему объяснить - Жан де Ла Моннери умел понимать... Но остальные - с их предрассудками, с их презрением к людям, с их привычкой безапелляционно судить других... Напрасно Симон утешал себя тем, что они уже не в силах что-либо изменить: перспектива объяснения вызывала у него спазмы в желудке. Он закрыл окно, машинально навел порядок на столе и стал ждать удара: плебейское происхождение и отсутствие светского лоска мешали ему чувствовать себя с аристократами на равной ноге. Урбен де Ла Моннери, чуть сгорбленный, суровый, вошел в кабинет. Симон сразу же заметил, что лицо старика как-то изменилось. Все та же щеточка жестких волос на затылке, те же отвислые складки под подбородком, те же уши с непомерно длинными мочками. Новыми были очки в золотой оправе; одно стекло, плоское и матовое, скрывало глаз, с которого недавно была снята катаракта, другой глаз, с увеличенным зрачком, мрачно сверкал сквозь выпуклое стекло. Все это было необычно и еще более усиливало смятение Симона. Старик сел и положил перчатки на край стола. - Сударь, - начал он, - я пришел к вам по поводу... Тон у него был одновременно и резкий и нерешительный: шаг, который маркиз собирался сделать, был для него труден. Съежившись, Симон сказал вполголоса: - Да, я знаю... - А, вы уже в курсе? Тогда это облегчает дело. Симон понурил голову, взял со стола линейку и положил ее обратно. - Позволю себе заметить, сударь, - продолжал старик, - что с моим младшим братом обошлись весьма несправедливо. - С вашим... младшим братом? - растерянно повторил Симон, поднимая голову. - С моим братом, генералом де Ла Моннери. Ведь мы говорим об одном и том же лице? - Да, да, конечно, - сказал Симон. И тут же спросил: - Вы ничего не будете иметь против, если я отворю окно? - Нет, наоборот... в ваших кабинетах очень жарко!.. Так вот, я прекрасно понимаю, что военных рано или поздно увольняют в отставку, но почему же на моего младшего брата распространяют особые меры, а более пожилых офицеров, имеющих отнюдь не лучший послужной список, оставляют в армии? - Я не думаю, что здесь были применены особые меры, - на всякий случай заметил Симон. Он совершенно не знал, о чем идет речь, и никак не мог собраться с мыслями. Его охватило глупое желание расхохотаться. - О, я знаю, отлично знаю, что именно ему ставят в вину, - продолжал Урбен де Ла Моннери. - Он подал в отставку во время описи церковных имуществ. Я могу только одобрить его поступок, да и сам я поступил бы так же, если бы в то время был еще в армии. Мне неизвестны ваши убеждения, сударь, но все это пора уже предать забвению. Республика тогда поступила дурно, но ведь мы-то об этом забыли!.. Я полагал, что ваша дружба с моим братом Жаном дает мне право... "Жизнь поистине странная штука, - думал Симон. - Изабелла ждет ребенка от меня, а он и не подозревает об этом. Он занят своими маленькими делами. Госпожа де Ла Моннери, которой сейчас уже все известно, в свою очередь не знает, что один из ее деверей пришел ко мне просить за другого. И ни Изабелле, ни ее тетке даже и на ум не придет, что завтра я буду обедать у госпожи Этерлен. А госпожа Этерлен не догадывается, что племянница ее покойного любовника... И как раз на похоронах Жана де Ла Моннери я встретил Анатоля Руссо..." У него было такое чувство, словно он в середине запутанного клубка, нити которого видны только ему. Или, вернее, что он находится на телефонной станции, где каждый абонент слышит только один голос, а он, Симон Лашом, слышит сразу всех и среди этого шума маркиз громко перечисляет заслуги своего младшего брата. - Он может принести еще много пользы, - говорил Урбен де Ла Моннери. - Предельный возраст ничего не значит. Что за глупость! Есть люди, которые в пятьдесят лет уже окончательно опустошены, изношены. Другие же и в восемьдесят крепки, как старый кряжистый дуб, и голова у них более ясная, чем у многих юношей. Мой дед со стороны матери, маркиз де Моглев, умер восьмидесяти двух лет, упав с лошади... Не хочу ставить себя в пример, но ведь и мне уже семьдесят восемь. Так-то! Но у нас во Франции - во всем правила, законы, распространяющиеся на всех... И вот полезных людей увольняют, а неспособных оставляют! Вначале маркиз был учтив и сдержан, но постепенно, против своей воли, разгорячился: лысина у него побагровела, глаз сверкал за толстым стеклом. Он откашлялся и сплюнул в платок. - Мой брат на всех конных состязаниях с восьмидесятого по восемьдесят четвертый год брал призы на своих скакунах, - продолжал он. - Вы, конечно, были тогда слишком молоды и не можете помнить... "Меня и на свете-то не было", - подумал Симон. - ...он проделал три колониальных похода вместе с Галиени, командовал дивизией во время наступления в восемнадцатом году... "Да, именно так, - думал Симон, - старый вельможа надрывается, кричит в телефон и хочет, чтобы его во что бы то ни стало услышали в путанице голосов". - Мы принадлежим к числу людей, которые не любят говорить о себе, - сказал Урбен де Ла Моннери, постепенно успокаиваясь. - Но я всегда особенно заботился о брате Робере. Он у нас самый младший. Когда умер отец, ему было всего четыре года, а мне почти девятнадцать... Вот, сударь, все, что я хотел сказать. Не скрою, я приехал в Париж для того, чтобы заняться этим делом. - Положитесь на меня, милостивый государь, - сказал Симон, вставая. Он уже привык к этой формуле "положитесь на меня", общей для всех, кто обладает хотя бы малейшей долей власти. - Я составлю донесение министру, - прибавил он, - или нет, я сам доложу ему, так будет лучше. Маркиз де Ла Моннери взял свои перчатки, шляпу, поблагодарил Симона и учтиво извинился за то, что отнял у него время. Проходя все еще твердой поступью по коридорам министерства, он думал: "Этот молодой человек как будто слушал меня внимательно; по-моему, он нам поможет". За спиной министра высился до самого потолка огромный, подавляющий своими размерами, портрет Лувуа. У Анатоля Руссо были такие короткие ножки, что для него приходилось класть на пол перед креслом ковровую подушку. Его руки беспрерывно сновали от телефона к блокноту, от блокнота к многочисленным бумагам, которые каждый день накапливались на письменном столе красного дерева. Когда Симон Лашом заговорил о генерале де Ла Моннери, Анатоль Руссо воскликнул: - Что, что? Мой милый Лашом, почему вы хотите снова вытащить на поверхность этого старого краба? Для военного министра все генералы априори были "старыми крабами". Симон Лашом разрешил себе заметить, что Роберу де Ла Моннери всего шестьдесят четыре года. Анатоль Руссо, которому было шестьдесят шесть, откинул назад посеребренную сединой прядь волос. - Утверждают, будто армейская жизнь помогает человеку лучше сохраниться, - проговорил он. - Так вот, это неверно. Она превращает людей в мумии, только и всего! Военный в пятьдесят лет - конченый человек. Я не могу говорить об этом во всеуслышание, но думаю именно так. В этом возрасте их всех надо бы увольнять в отставку. Они тупеют от гарнизонной жизни, от тропического солнца, от падения с лошадей, от соблюдения уставов. У них прекрасная выправка, это бесспорно! Но серое вещество их мозга каменеет. Время от времени появляются... в виде исключения... такие люди, как Галиени, Фош... Но они стратеги, это совсем другое дело. И лучшее доказательство... Анатоль Руссо любил в конце дня пофилософствовать по пустякам, высказывая общеизвестные истины кому-либо из сотрудников, особенно Симону, которого считал самым интеллигентным человеком своего окружения. Он полагал, что жонглирование абстрактными идеями неплохая тренировка для мозга. - ...ведь это бесспорный факт, что из генералов никогда не выходили хорошие военные министры. Возьмите, к примеру, Галифэ! Сплошные беспорядки! Вспомните Лиотэ! Чего он добился?.. Видите ли, человек лучше сохраняется, участвуя в политической борьбе. Здесь побеждает не оружие, а интеллект. Помните, что говорит Бергсон об истинном времени и о времени, которое показывают стенные часы? Так вот, военные отстают, как часы... Дайте-ка мне папку с материалами о тех, кого увольняют в отставку. Уже держа бумаги в руках, он внезапно спросил: - Постойте, Ла Моннери, Ла Моннери... А не было ли у вашего Моннери какой-то истории во время описи церковных имуществ? - Возможно... Кажется, он действительно... - ответил Симон, удивляясь, как можно после четырехлетней войны, унесшей полтора миллиона жизней, придавать какое-то значение этой давней главе современной истории. - К тому же он, очевидно, и антидрейфусар. Вы что же, милейший Лашом, хотите, чтобы у меня были неприятности с радикалами? Будьте осторожны, дружеские связи с Сен-Жерменским предместьем вас погубят... Должно быть, у вас завелась дама сердца в аристократических кругах, вот вам и хочется доставить им удовольствие! Застигнутый врасплох, Симон отрицательно покачал головой. Министр, отечески улыбаясь, наблюдал за ним. - Подумать только, все мы начинаем одинаково! - воскликнул Анатоль Руссо. - Влюбляемся в молоденьких графинь! Они знакомят нас со множеством людей, обладающих громкими именами, те смотрят на нас, как на забавных зверушек, а нам их внимание льстит! Затем обнаруживаешь, что все это пустая трата времени! Аристократы кичатся тем, что они плюют на Республику, а сами постоянно что-нибудь клянчат у нее. Глядя на смутившегося большеголового Симона, министр улыбался своим воспоминаниям и собственному опыту. Но вдруг лицо его стало серьезным. - Да, пока не забыл, - сказал он, щелкнув пальцами. - Через два дня у меня завтрак с Шудлером. Предпочитаю встретиться с ним вне стен министерства. Закажите, пожалуйста, для меня у Ларю отдельный кабинет на пять человек. - Сын Шудлера женат на дочери Жана де Ла Моннери, племяннице генерала, - заметил Симон. - Однако вы, очевидно, серьезно заинтересованы этим делом! - воскликнул министр. - Подождите, в каком он чине, ваш старый краб? Бригадный генерал? Возможно, его утешит, если он уйдет в отставку дивизионным генералом! Только бы это не вызвало бури в канцелярии! Он-что-то быстро записал на листке бумаги и вложил его в папку. - Прошу вас обязательно зайти в ресторан, - прибавил он, - и позаботиться, чтобы все было как полагается. Увидите, они там очень предупредительны, ну а вы все же будьте... очень требовательны. И Анатоль Руссо вновь погрузился в важные дела. Госпожа де Ла Моннери сочла неприличным беседовать с Оливье Меньерэ в своем номере, а холл гостиницы, где все время сновал народ, также казался ей неподходящим местом. Поэтому она решила дождаться их ежедневной прогулки по берегу озера. Минут десять они шли, обмениваясь лишь обычными банальными фразами. Господин Меньерэ сдержанно упомянул о вчерашнем концерте, не решаясь спросить свою спутницу о причинах ее отказа. Но он убедился, что она здорова. Внезапно она сказала своим резким тоном: - Оливье! Вот уже лет тридцать вы ухаживаете за мной! Не так ли? Господин Меньерэ остановился и покраснел до корней волос. - Да, - продолжала она, - и даже немного компрометировали меня этим. Многие убеждены, что вы были и по сю пору состоите моим любовником. - Вы же прекрасно знаете, дорогая Жюльетта, что все зависело только от вас... - нетвердым голосом ответил Оливье Меньерэ. - Да, это так. И, признаюсь, многое, быть может, изменилось бы, умри Жан лет на двадцать раньше... Они еще немного прошли вперед. - Так вот, Оливье, мне кажется, у вас появилась возможность доказать мне свою любовь, - продолжала она. Он снова остановился и сжал ее руки. - Жюльетта! - воскликнул он, задыхаясь от волнения. - Нет, нет, мой бедный друг, речь идет не об этом, - проговорила госпожа де Ла Моннери. - Не будьте смешным. Да не стойте же на месте, незачем привлекать к себе внимание! Для чего мне снова выходить замуж? А что касается всего остального... взгляните-ка на нас со стороны! - Да, вы правы, - ответил Оливье Меньерэ с грустной иронией. - Пожалуй, поздновато. Но тогда что же вы имеете в виду? Чем я могу быть вам полезен? - Вот чем. Моя племянница наделала глупостей. Она позволила соблазнить себя мелкому авантюристу. Результат прекрасного нынешнего воспитания! А теперь... теперь она беременна. Да не останавливайтесь вы каждую минуту!.. Нет, нет, прошу вас, не надо выражать сочувствие. Я сама знаю, как должна к этому отнестись. И он, конечно, женат. А девочка хочет сохранить ребенка. - Вот это я одобряю, - сказал Оливье. - Я тоже. Такая нравственная щепетильность делает ей честь, хоть она и проявилась поздновато. Не знаю, отдаете ли вы себе отчет в том, что произойдет. Стыд и срам, скандал на весь Париж! Старость, должна признаться, и без того не сулит мне ничего веселого... А что же будет с этой дурочкой?.. На что она может рассчитывать после всего случившегося? - Мой бедный друг? Что же вы собираетесь делать? Госпожа де Ла Моннери глубоко вздохнула. - Вот что, Оливье, - сказала она, - я хочу попросить вас оказать мне услугу. Женитесь на Изабелле. - Как? - изумился ее спутник. На этот раз он на несколько секунд замер в неподвижности, потом снял канотье и вытер побагровевший лоб. - Если вы великодушно согласитесь на это, такой выход более или менее устроит всех. А я думаю, вы дадите согласие, если только я не обманываюсь в ваших чувствах ко мне... Заметьте, друг мой, это будет не так уж плохо и для вас. В ваши годы необходимо, чтобы о вас кто-нибудь заботился. Девочка, бесспорно, совершила глупость, но это не помешает ей быть прекрасной женой. В сущности ее общество принесет вам развлечение. Оливье не отвечал. Они подошли к плакучей иве. Длинные ноги Оливье Меньерэ подкашивались, и он предложил присесть. Обмахнув платком зеленую скамью, он усадил госпожу де Ла Моннери в тенистое местечко и, усевшись рядом с ней, уронил руки между колен. Некоторое время он смотрел на озеро. Гордо, как галера, проплыл старый черный лебедь. - Как я буду выглядеть? - произнес он наконец. - В мои-то годы! Молодая жена... и потом сразу ребенок... Кто же всему этому поверит? - Зато приличия будут соблюдены... - ответила госпожа де Ла Моннери. - Вы уже говорили с Изабеллой? - Нет. - И вы полагаете, она согласится? - спросил он. - О, ручаюсь! - воскликнула госпожа де Ла Моннери. - Не хватало еще, чтобы она вздумала ломаться!.. Не стучите палкой по скамье, меня это раздражает. - Да я не стучу, Жюльетта. - Да? А мне показалось... С минуту они молчали. На темную мерцающую гладь озера упало несколько ивовых листьев. - Нет, нет, - сказал он. - Я старый холостяк, мне пришлось бы изменить все свои привычки. В наши годы это невозможно... Если бы речь шла еще о вас, тогда другое дело. - Что вы сказали! Говорите громче! - Я сказал: если бы речь шла о вас, я бы ни минуты не колебался, и вы это отлично знаете. - Я тоже хотела бы провести последние годы жизни возле вас, Оливье. Нас связывает глубокая дружба. Да и само сознание, что кто-то может еще думать о тебе, что ему приятно быть рядом с тобой... В ее голосе слышалось волнение. - Так в чем же дело, Жюльетта? - обратив к ней печальный взгляд, медленно проговорил он. - Почему бы нам так не поступить? - Не всегда делаешь то, что хочешь. Мне, например, всю жизнь приходилось поступать как раз наоборот, - ответила она. - И потом мы тоже выглядели бы несколько смешными. Постараемся же по крайней мере из смешного положения извлечь пользу. Она помолчала, словно обдумывая свои слова, затем прибавила: - Решайтесь же, старый друг! Окажите мне эту огромную услугу. Женитесь на моей племяннице. Оливье тяжело вздохнул. Он колебался. - Хорошо... но только потому, что я вас очень люблю, Жюльетта, - произнес он. Госпожа де Ла Моннери положила свою руку на руку Оливье и пожала ее. - Я была уверена в вас. Вы замечательный человек, - сказала она. Оливье поднес к губам ее руку, затянутую в черную кружевную перчатку. В глазах у него стояли слезы. - Но прежде, Жюльетта, я должен сделать вам одно признание. - Какое? - удивилась она. - Все думают, что я незаконнорожденный сын герцога Шартрского. Так вот, моя мать, возможно, и в самом деле была близка с герцогом... но только после моего рождения и... - Послушайте, - прервала его госпожа де Ла Моннери, - у меня и без того достаточно забот! Если столько лет в обществе твердят одно и то же, это в конце концов становится правдой. И потом, почему вы говорите так уверенно? Вы ведь очень похожи на Орлеанов... - Это просто случайность, - ответил Оливье и с печальной иронией добавил: - Быть может, когда-нибудь скажут, что и ребенок Изабеллы похож на герцога Шартрского... К семи часам вечера госпожа де Ла Моннери наконец убедила свою племянницу. - Денег у него больше, чем у тебя, так что этот брак ни у кого не вызовет подозрений. Через три дня, как только он приведет в порядок свои дела, вы уедете в Швейцарию. Поедете отдельно. Оттуда запросите свои документы и поженитесь; Все можно устроить за две недели. Чтобы скрыть точную дату рождения ребенка, Оливье согласен прожить в Швейцарии целый год. Тебе очень повезло, моя милая, хотя ты этого и не заслуживаешь... Помни: ты всем обязана мне. Ведь он нынче мне самой сделал предложение. Не говоря уж о том, что я могла дать согласие, должна признаться: столь долгая разлука будет для нас обоих довольна тяжела... Ведь Оливье человек нашего круга. Он сын... словом, его считают... Ну, ты сама знаешь кем! Он незаконнорожденный, но для тебя это вполне подходит. К тому же у тебя нет выбора. В общем так и будет! Войдите! Обед состоялся в ресторане гостиницы "Терм"; вокруг шептались дамы не первой молодости, приехавшие в Баньоль спасаться от недугов критического возраста, или старые дамы, продолжавшие ездить сюда по привычке; пронзительно лаяли их собачки, шелестели зеленые растения в горшках, вставленных в пестрые майоликовые вазы. Оливье, как всегда по вечерам, был в смокинге. Чтобы выглядеть моложе, он вдел в петлицу гвоздику. Этот робкий человек, у которого в шестьдесят восемь лет дрожал голос, когда он обращался к женщине, сразу приступил к делу, на что не посмел бы решиться и более уверенный в себе мужчина. Он воспользовался тем, что госпожа де Ла Моннери задержалась, отдавая какое-то приказание швейцару. - По-видимому, этот обед устроен в честь нашей помолвки, милая Изабелла, - сказал он. - Когда вы были девочкой и я играл с вами в доме вашей тети (а было это не так уж давно), мне никогда и в голову не могло прийти, что нам предстоит соединить свои судьбы... вернее, соединить вашу судьбу с тем, что еще осталось от моей... Я прекрасно понимаю, что жених я не слишком завидный, и не жду от вас бурного проявления радости. Он словно извинялся. - Я полагаю, - продолжал он, - что вашему желанию отвечал бы фиктивный брак. Будьте спокойны. В моем возрасте трудно рассчитывать на что-либо иное. Произнеся эти слова, он покраснел и, посмотрев на косые линии паркета, прибавил: - Я хочу просить вас только об одном... Имя, которое я ношу, не отличается особым блеском, но оно ничем не запятнано... Обещайте мне уважать его... словом, вести себя корректно... Вот все, о чем я вас прошу. В эту минуту к ним присоединилась госпожа де Ла Моннери. - О, клянусь вам в этом! - искренне ответила Изабелла. Она глядела на смущенного семидесятилетнего жениха, с которым ее связала судьба. У него был широкий пробор, тянувшийся до самого затылка, руки, покрытые коричневыми пятнами, большое, гладко выбритое, чуть обрюзгшее лицо. В движениях еще сохранилась гибкость. "В сущности, у него много общего с моим дядей, но в то же время он не похож на него", - подумала Изабелла. Все происходящее казалось ей чем-то не совсем реальным, словно ее заставили жить чужой жизнью. Оливье опрокинул перечницу и сильно сконфузился. - Я постараюсь, дорогая Изабелла, не слишком долго мешать вам. Сделаю все, что в моих силах. И все же мне хотелось бы пожить еще несколько лет. А потом вы сможете посвятить свою жизнь более приятному спутнику. Беседу, прерывавшуюся резкими замечаниями госпожи де Ла Моннери, он вел с присущей ему грустной и немного старомодной иронией, не лишенной своеобразной прелести. Он много читал, любил книги и понимал в них толк. Он интересно рассказывал о Румынии, где ему довелось побывать. Ездил он когда-то и в Петербург. Изабелла была признательна ему за то, что все время он вел непринужденный разговор. Она чувствовала огромное, несказанное облегчение от того, что этот старый человек из милосердия не даст обществу обрушиться на нее. Пройдут месяцы, она станет ждать появления ребенка. Буря утихнет. Ей вспомнились слова Лартуа: "Надо тотчас же спросить себя, сколько времени понадобится, чтобы это уже не причиняло страданий..." Приблизительно так и получилось... И тут она вспомнила, как Лартуа набросился на нее в