сть. Он тут же объяснил, в чем будет состоять эта игра. Кузина Мари-Анж - Сандрина, носившая во рту металлический обруч, который должен был сдвинуть ее широко расставленные зубы, заявила, сюсюкая, что не видит ничего забавного в том, чтобы играть в раздачу милостыни. - Ну, тогда давайте поиграем в свадьбу, - предложил Рауль Сандоваль, который месяц назад нес шлейф подвенечного платья своей сестры. - Или будем плести венки из листьев каштана. И он обвил рукой шею Мари-Анж. - Не лезь к моей сестре! - крикнул Жан-Ноэль, изо всех сил оттолкнув мальчика. Мари-Анж приняла решение: они будут играть в похороны, это тоже происходит в церкви, но зато куда интереснее! Раулю Сандовалю пришлось растянуться на каменной скамье; его накрыли тяжелой скатертью и запретили шевелиться. Он задыхался под плотным покровом, от съеденного в изобилии шоколада его мутило; бедняга слышал, как другие дети суетятся вокруг него, но видеть их не мог, не мог он также произнести ни слова - ведь ему полагалось изображать взаправдашнего покойника. Интересно, огорчилась бы Мари-Анж, умри он на самом деле? И крупные слезы катились по его щекам. Между тем Мари-Анж развила бурную деятельность, она распределяла между детьми различные роли, изображала церковного швейцара, священника, вдову - всех подряд. Девочка размахивала воображаемым кадилом, затем вооружалась кропилом, передавала его Сандрине, а та в свою очередь вручала его Жан-Ноэлю. И внезапно кто-то изо всех сил огрел "усопшего" по лбу; несчастный стукнулся затылком о камень и тотчас же с воплем завертелся под саваном. Это Жан-Ноэль якобы нечаянно с размаху стукнул кулаком по импровизированному катафалку. На крик сбежались гувернантки, они освободили Рауля от скатерти и строго-настрого запретили детям играть в похороны. - Disgraceful!.. It's a shame... [Безобразие!.. Как вам не стыдно!.. (англ.)] - взвизгнула мисс Мэйбл. Пора было возвращаться домой; гувернантки расправили банты в волосах у девочек, разгладили воротники на курточках мальчуганов. В небольшой гостиной матери заканчивали партию в бридж; дети услышали, как чей-то голос негромко произнес: - На этот раз ваша карта бита, Жаклина, похоронили мы вашего короля! И малыши лишний раз убедились, что взрослые просто придираются к ним. В то время как дети лениво плелись к дому со своими гувернантками, крепко державшими их за руки, отец Жан-Ноэля и Мари-Анж продолжал бесцельно бродить по пыльным улицам, не слыша автомобильных гудков и не замечая толчеи на перекрестках. "Так я скорее придумаю выход, я должен его придумать, - твердил он себе. - Сегодня вечером и завтра утром необходимо все уладить. Другие банки непременно помогут нам. Ведь они обязаны поддерживать друг друга. К тому же отец - управляющий Французским банком, они не допустят его банкротства. И все-таки... Никто ведь не предотвратил банкротства Бутеми, никто даже пальцем не пошевелил..." В детстве он не раз слыхал эту историю о крахе Международного банка, дед рассказывал ее чуть ли не каждую неделю. "А ведь наш банк во много раз слабее. И что мы вообще значим для Франции? Еще одна семья разорится, и только". Перед мысленным взором Франсуа на стене воображаемой стеклянной клетки с назойливостью кошмара то и дело возникали строчки: "Вчерашний курс... Сегодняшний курс... Соншельские заводы..." Эти строки, казалось, были набраны жирным убористым шрифтом, похожим на шрифт биржевого бюллетеня. Каков будет завтра курс этих акций? Да и будут ли они вообще котироваться на бирже? Ведь завтра люди начнут забирать свои вклады из банка... По ту сторону стеклянной клетки продолжалась далекая, чуждая жизнь: молоденькая модистка спешила куда-то, прижимая к себе картонку с платьем, рабочий свертывал сигарету, скучающая чета стояла перед витриной цветочного магазина, рассыльный быстро крутил педали, его трехколесный велосипед с фургончиком, полным товара, зигзагами подымался по улице, шедшей в гору... Перед стеклянной стеной клетки Франсуа возникли бесцветные глаза Люлю Моблана, ощерились его желтые зубы, и молодой человек услышал: "Шудлеры, пока они живы, не могут вызвать у меня сочувствие!" Рассыльный пригнулся к рулю, наконец он одолел подъем и замедлил ход. "Я должен увидеть отца, нам надо запереться вдвоем и обдумать, что можно предпринять", - с тоскою думал Франсуа. Но он уже знал, что утратил доверие Ноэля, что великан не примет во внимание ни единого слова, сказанного им, Франсуа, и даже попросту откажется с ним разговаривать. - И куда ты только смотришь, разиня! - послышался окрик шофера. Франсуа с удивлением обнаружил, что стоит посреди мостовой. Как хорошо этому шоферу, он вправе бранить других... Все кругом жили какой-то вольной, беззаботной жизнью, и только он, Франсуа, был лишен этого благословенного покоя. И ему вспомнились имена финансовых титанов, которых постоянно ставили в пример как людей, однажды разорившихся, но тем не менее сумевших благодаря своей яростной энергии и упорству за каких-нибудь десять лет возвыситься вновь, уплатив все долги, опять приобрести влияние в Париже и дожить до глубокой старости, пользуясь почетом и уважением. "Ну что ж! Я поступлю, как они". Но что именно надо сделать?.. Ведь, управляя Соншельскими сахарными заводами, он имел все козыри в руках, а к чему пришел! На что он будет способен теперь, разорившийся и опозоренный? Перед ним закроются все двери... Люди отвернутся от него. Будь его отец помоложе, уж он-то нашел бы выход из тупика, но ему, Франсуа, собственными силами не подняться. "Я мог бы, пожалуй, стать рассыльным! И Жаклина стала бы женой рассыльного. А малыши - детьми рассыльного... Нет, остается лишь одно - покончить с собой". Сначала эта мысль лишь промелькнула в его голове; он подумал о самоубийстве, как сплошь и рядом думают или говорят об этом тысячи людей, когда их постигает неудача в любви или в делах либо когда они серьезно заболевают: в минуту помрачения человек обычно на какое-то время теряет представление об истинных ценностях. Но когда, миновав несколько улиц, Франсуа опять вернулся к мысли о самоубийстве, то уже сказал: "Остается последний выход - пустить себе пулю в лоб". Мысль оформилась. "Ведь хватало же у меня мужества на войне!" - думал Франсуа. Но мужество такого рода ничего не стоило на бирже, оно не могло помочь в борьбе против Люсьена Моблана, не могло спасти от разорения. Собственно говоря, мужество нужно человеку лишь для того, чтобы достойно умереть. Впрочем, оно вообще пригодно только для этой цели. Биржевой бум, вызванный Ноэлем Шудлером за спиной сына и еще сильнее раздутый заранее торжествовавшим Мобланом, принял в представлении жестоко обманутого Франсуа поистине грозные размеры: его расстроенному воображению будущее представлялось гигантским мрачным утесом, нависшим над ним и его близкими и каждую минуту угрожавшим обрушиться. Перед его взором неотступно стояли слова: "Соншельские сахарные заводы, нынешний курс... вчерашний курс..." Его преследовали бесцветные глаза Моблана; чаши весов сместились, и в душе Франсуа инстинкт самосохранения мало-помалу отступал пред ужасом неотвратимой трагедии. Все его тело покрылось испариной, ноги подкашивались от усталости. Внезапно Франсуа встретил приятеля - Поля де Варнасэ, высокого и крепкого малого с темной гвоздикой в петлице; вместо приветствия он спросил, что Франсуа здесь делает. Встреча произошла на углу авеню Иены, и Франсуа ничего не мог толком ответить. Верзила Варнасэ дважды повторил свой вопрос: "Как идут дела?" - Превосходно, превосходно, - машинально сказал Франсуа, глядя на собеседника невидящими глазами. Варнасэ оставил его в покое. И Франсуа позавидовал приятелю, подобно тому как только что завидовал рассыльному, как завидовал всем людям, не заключенным в стеклянную клетку. Он утратил всякую связь с прочими смертными, со всеми, кто мог без содрогания думать о жизни. Варнасэ слыл в обществе дураком, не знавшим, куда девать деньги. "Уж во всяком случае он не глупее меня, - подумал Франсуа, - ведь по моей милости вся семья, все четыре поколения станут бедствовать... Жаклина получит свободу, они сможет снова выйти замуж за кого-нибудь вроде Варнасэ. Элементарная честность подсказывает мне этот выход. Когда человек не в силах нести ответственность за собственные поступки...". Из любви к Жаклине он начал видеть в своем решении долг чести. "Я обязан так поступить ради нее. Я не вправе уклониться... Надо будет оставить два письма: одно - Моблану, другое - Жаклине..." Да, да, он нашел выход: его смерть всех поразит, Моблану придется отступить перед общественным мнением. Живому Франсуа не на что больше надеяться, мертвый он вызовет к себе всеобщее сочувствие. Франсуа вновь пересек площадь Этуаль и двигался дальше, не разбирая дороги, лавируя между автомобилями. Он торопился. Теперь он твердо знал, что ему делать, и шел быстрым шагом; атмосфера, казалось, разрядилась, печатные строки уже не возникали перед его глазами. Больше не было ни акций, ни биржи. Только Жаклина и дети... "Все разрешится разом, само собой". Проходя мимо памятника Неизвестному солдату, где неугасимое пламя плясало под каменной аркой, этот человек, решивший умереть, обнажил по привычке голову. Темно-красный закат обагрил крыши Нейн. Над мостовой взмыла стайка голубей. Франсуа снова ринулся в равнодушный поток машин, напоминая пловца, который спешит одолеть быстрину реки и поскорее выбраться на берег. "Не повстречайся мне Варнасэ, пожалуй, я до сих пор не знал бы, как поступить. Что он мне такое говорил? Не помню. Больше не надо ни с кем разговаривать. Кто из моих знакомых покончил с собой?" И вдруг с удивительной отчетливостью он услышал назидательные интонации и манерный голос Лартуа: это было еще во время войны, в каком-то госпитале, куда Франсуа привез товарища, который, едва возвратившись из отпуска, застрелился. "В большинстве случаев люди стреляются неудачно, - говорил тогда Лартуа, - ибо не знают, что в человеческом теле очень мало участков, поражение которых неминуемо ведет к смерти. И потом, самоубийца, как правило, не владеет собой. В девяти случаях из десяти пуля, направленная в сердце, не задевает его. Стреляя в висок, обычно поражают глазной нерв и, оставаясь в живых, слепнут. Стреляя в рот, всегда целят слишком низко и лишь превращают в кашу шейные позвонки. Надо метить выше, и тогда пуля попадет в продолговатый мозг". Товарищ Франсуа не промахнулся. Он умер через два часа, не приходя в сознание. Тогда многие называли его трусом, говорили, что на фронте военный не имеет права покончить с собой. Что эти люди могли знать? Быть может, тот самоубийца тоже хотел вернуть кому-нибудь свободу, хотел, чтобы кто-то был уверен в его смерти, а ведь сообщение о гибели на поле боя такой уверенности не дает. Если бы вот сейчас он, Франсуа, попал под автомобиль, что бы это дало? "Причины самоубийства всегда непонятны... другим. Разве вот они, например, могут понять?.." - подумал Франсуа, глядя на проходивших спокойным шагом благополучных людей с тусклыми глазами, отливающими перламутром. И он впервые без осуждения подумал о поступке своего фронтового товарища. Напротив, он ощутил какое-то братское чувство к этому молодому офицеру, который покончил с собой по совершенно непонятным мотивам. Франсуа проник мыслью в таинственную область сознания, лежащую на самой границе подсознательного, где вызревают планы добровольного ухода из жизни... Уличные часы показывали без четверти десять... "Там, на авеню Мессины, уже сидят за столом", - подумал он. Он живо представил себе пустой прибор по левую руку от матери, и страшная слабость охватила его. "Самое трудное - придя домой, сразу же подняться к себе в комнату, не заглянув в столовую", - подумал Франсуа. И беззвучно повторил: "Мужество пригодно лишь для того, чтобы умереть". За обедом на авеню Мессины царила гнетущая атмосфера. Ноэль Шудлер уже знал от Альберика Канэ, что Франсуа видели в клубе за беседой с Мобланом; поэтому великан мрачно молчал, с трудом сдерживая гнев. "И чего этому глупому мальчишке вздумалось вмешиваться! Мало, что ли, он наделал нелепостей? Я отправлю его за границу, приберу к рукам, заставлю работать до изнеможения рядом со мной! Отныне он и шага не сделает без моего ведома. Но чем он занят сейчас?" Баронесса Шудлер, хотя муж никогда не посвящал ее в свои дела, чуяла недоброе, тем более что Ноэль Шудлер запретил еще накануне показывать "Финансовый вестник" старому барону. Биржевой опыт баронессы ограничивался незыблемым правилом: "При понижении покупают, при повышении продают". Она принадлежала к тому поколению женщин, которые даже не знали в точности размеров собственного состояния. И все же, ознакомившись до обеда с курсом акций, она позволила себе сказать мужу: - Однако, друг мой, если Соншельские акции падают, не пора ли начать их скупать? Гигант кинул на жену яростный взгляд и отрезал: - Адель, сохрани-ка лучше столь ценные советы для своего сына. Он в них нуждается больше, чем я. Жаклина сильно тревожилась. Франсуа мельком что-то сказал ей о каких-то затруднениях в делах, и хотя она толком ничего не поняла, ее беспокоило настроение мужа и особенно его непонятное отсутствие в этот вечер. Каждый раз, когда речь заходила о Франсуа, безотчетный страх овладевал ею и она начинала испуганно шептать: "Только бы с ним чего не случилось. С утра ему нездоровилось... Непонятно, почему он не позвонил домой". Нервное возбуждение заставило Жаклину внезапно потребовать, чтобы впредь барон Зигфрид не брал с собой Жан-Ноэля, когда занимается раздачей милостыни. Утром мисс Мэйбл обнаружила на ребенке вошь. Такого рода милосердие вредно со всех точек зрения и противоречит требованиям гигиены. Жаклина знала, что обед - неподходящее время для препирательств со стариком Зигфридом: когда его дряхлый организм был поглощен процессом пищеварения, процессом, для - него весьма нелегким, последствия могли быть совершенно неожиданными. Но хотя молодая женщина всегда соблюдала должную почтительность в отношении родных мужа, она не умела скрывать свои чувства, и, если что-либо казалось ей неправильным, она прямо говорила об этом с решительностью, свойственной представителям семейства д'Юин, и надменностью Ла Моннери; такая черта казалась неожиданной в столь миниатюрной женщине с тонкими чертами лица. Надо заметить, что по молодости лет и из-за некоторой робости Жаклина, говоря кому-нибудь неприятные вещи, неизменно смотрела при этом на другого человека, словно ища у него поддержки или призывая его в свидетели. Как всегда, на помощь ей поспешила свекровь. - В самом деле, ребенок рискует там... Баронесса внезапно поперхнулась. Старый Зигфрид побагровел до такой степени, что лицо его приобрело лиловатый оттенок. На лбу у него чудовищно вздулись вены. Слезящиеся глаза засверкали от гнева. - Я пока еще глава семьи, - завопил он, - и ни эта... пф-ф... девчонка, ни вы, Адель... И он изо всех сил запустил в невестку ломтиком поджаренного хлеба, который держал в руке. Его вставные зубы стучали, дыхание с хрипом вырывалось из груди. - Никогда... никогда... никогда! - выкрикивал он без всякой видимой связи с предыдущими словами. Дворецкий замер на месте, держа на весу блюдо с ростбифом. И в эту минуту Ноэль стукнул кулаком по столу. - Неужели нельзя дать моему отцу спокойно пообедать, не говоря уже обо мне? Вы, видно, думаете, что у нас нет других забот? - закричал он с раздражением. - Если потребуется, я заставлю всех молчать, пока мой отец ест. Он шумно дышал и оттягивал пальцами крахмальный воротничок. Жаклина уже собиралась резко ответить, что все можно устроить еще проще и она вообще может обедать вне дома, но ее остановил умоляющий взгляд свекрови. Вспомнив, что перед ними доживающий свой век старик и постоянно жаловавшийся на больное сердце Ноэль, обе женщины разом замолчали. - Кстати, а почему нет Франсуа? - осведомился минуту спустя старый Зигфрид. - Он даже не счел нужным нас предупредить, - подхватил Ноэль. - А ведь тут не ресторан. Жаклина, твердо решившая ни во что больше не вмешиваться, хранила враждебное молчание. Она перехватила взгляд, которым обменялись дворецкий и прислуживавший за столом лакей, и подумала, что в доме Ла Моннери такая сцена никогда не могла бы произойти в присутствии слуг: "Мы неизменно заботились о том, чтобы прислуга относилась к нам с должным уважением. Поистине из всей семьи Шудлеров один только Франсуа обладает чувством собственного достоинства. Насколько он выше и лучше своих родных! Но где же он задержался так долго?" Внизу хлопнула входная дверь. - Это, должно быть, Франсуа, - проговорила баронесса. Жаклина прислушалась; ей показалось, будто она узнает шаги мужа: он поднимается по лестнице! Затем она решила, что ошиблась. Обед продолжался в полном молчании, слуги бесшумно подавали кушанья. Жаклина с трудом заставляла себя есть. Баронесса Шудлер произнесла несколько ничего не значащих фраз о каком-то знакомом еврее; старик Зигфрид, чего-то не понявший в словах невестки, снова вышел из себя: - Еще мой отец принял католическую веру, а я... пф-ф... я был крещен уже в колыбели, - прохрипел он. - Однако мы никогда не стыдились своего происхождения... пф-ф... хотя все в нашем роду женились на католичках! В эту минуту откуда-то из глубины дома донесся сильный треск, приглушенный толстыми стенами. - Что происходит? - вскипел Ноэль. - Опять в кухне что-то разбили?.. И почти тотчас же на пороге возникла фигура старого камердинера Жереми. Он был бледен, руки его тряслись; приблизившись к Ноэлю, он что-то прошептал ему на ухо. Великан побелел, отшвырнул салфетку и кинулся из комнаты. Безотчетная тревога пронизала Жаклину, ей показалось, что в ее сердце всадили железный прут; она побежала за свекром, баронесса Шудлер последовала за нею. - Что такое? Меня оставляют одного? - проворчал старик. У дверей комнаты Франсуа Ноэль Шудлер остановился и, раскинув руки, крикнул: - Нет, нет, не входите, прошу вас! И ты, Адель, тоже! Жаклина оттолкнула свекра. У изножия кровати лежал, распростершись, Франсуа: голова его была запрокинута, из открытого рта бежала струйка крови. Пуля, выйдя из черепа, пробила картину на стене. Франсуа целился достаточно высоко. На столе лежали два запечатанных письма. Жаклина услышала крик раненого зверя: это был ее собственный крик. Из двух писем, оставленных Франсуа, Ноэль Шудлер схватил то, что было адресовано Люсьену Моблану; пробежав глазами листок, он тотчас же сжег его. Впоследствии он упорно утверждал, будто его сын оставил лишь одно письмо - Жаклине. Несмотря на все усилия сохранить происшедшее в тайне, новость из-за болтливости слуг уже наутро стала известна в городе. Вот почему на бирже царила такая же напряженная атмосфера, какая бывает обычно после получения известия о роспуске парламента. Все только и говорили, что о самоубийстве сына Шудлера. Его объясняли различными причинами: неудачной спекуляцией акциями сахарных заводов, рискованными операциями на заграничных рынках, неблаговидными действиями ради сокрытия пошатнувшегося положения фирмы. Все, о чем шептались в последние дни, получило трагическое подтверждение, и самые дурные предположения, по-видимому, оправдывались. Без сомнения, деловым людям предстояло стать свидетелями наиболее крупного краха со времени окончания войны. - Но этого следовало ожидать, - твердили те, кто постоянно кичился своей дальновидностью. - Ведь Леруа не дураки. Если они уже несколько дней в убыток себе продают акции, значит, у них есть к тому веские основания. Впрочем, многое давно уже внушало подозрения. Какого черта Ноэль Шудлер ездил в Америку? А? Может, вы мне объясните? Крупные биржевые маклеры и представители больших частных банков лишь молча покачивали головами, зато они перешептывались с теми, кому полностью доверяли, и разрабатывали план битвы. Паника охватила и промышленные круги. Владельцы металлургических предприятий, составлявшие основную клиентуру банка Шудлеров, забирали крупные суммы со своих текущих счетов, что грозило поставить банк в затруднительное положение. Внезапно около полудня на парадной лестнице здания биржи показалась фигура Ноэля Шудлера. Великан, слегка согнувшись, подымался по ступенькам, опираясь одной рукой на трость, а другой - на руку своего биржевого маклера Альберика Канэ, невысокого и такого тощего человека, что он казался плоским, вырезанным из картона. Перистиль, служивший местом торговли акциями вне биржи, кишел возбужденной толпой, с нетерпением ожидавшей удара гонга, и оттуда уже доносился тревожный гул, который с каждой минутой усиливался, нарастал и грозил разлиться по всему кварталу. Биржевики, подталкивая друг друга, громко перешептывались: - Шудлер! Смотрите, Шудлер! Сам Шудлер! Ноэль был бледен, глаза его опухли и покраснели от слез и бессонной ночи; черный галстук скрывался в вырезе жилета на белой подкладке. Ему не пришлось проталкиваться сквозь толпу: все расступались перед ним с невольным уважением, какое внушает несчастье. Он вошел в просторный зал, украшенный прямоугольными колоннами, расплывчатыми фресками и намалеванными гербами всех столиц мира - центров биржевой жизни, напоминавшими рекламы туристических агентств; невысокие деревянные барьеры делили зал на несколько секторов; пюпитры походили на алтари, информационные бюллетени напоминали железнодорожное расписание; тусклый свет, падавший сквозь витражи на толпу людей в черных костюмах, делал это помещение еще более похожим на вокзал, превращенный в храм, где поклонялись какому-то неведомому божеству. Ноэль Шудлер не появлялся на бирже уже пятнадцать лет. И сейчас многие приняли его чуть ли не за привидение; те, кто был помоложе, смотрели на него, как на сказочную фигуру, внезапно облекшуюся в живую плоть. Этот огромного роста старик, отмеченный печатью богатства и горя и явившийся сюда, чтобы дать бой и постоять за себя, невольно вызывал восхищение. Шудлер медленно продвигался вперед. Он бросил взгляд на биржевые таблицы: "Соншельские акции - последний курс - 1840". Каков будет курс после открытия биржи? Поравнявшись с каким-то пожилым человеком, Шудлер бросил: - Ты предал меня! Кланяясь на ходу знакомым, он обронил еще несколько слов, и стоявшие рядом люди пытались понять их скрытый смысл, постичь, что в них таится - угроза или признание собственного поражения. Обуреваемый различными чувствами, погруженный во всевозможные сложные расчеты, Ноэль Шудлер все же ощутил волнение, вновь окунувшись в лихорадочную атмосферу биржи; она напомнила ему далекое прошлое. Он расправил плечи, на щеках у него выступил слабый румянец. Альберик Канэ уже собирался войти на своеобразную, огороженную балюстрадой круглую площадку, находившуюся в самом центре зала: туда имели доступ только биржевые маклеры, там заключались различные сделки. В эту минуту Шудлер схватил его за рукав. - Вы действительно намерены поддерживать меня до конца, Альберик? - спросил он. Маленький человек выдержал пристальный взгляд великана. - Я вам обязан всем, Ноэль, вам и вашему отцу. Я буду вас поддерживать, пока хватит сил. И он занял свое место возле балюстрады, обтянутой красным бархатом; биржевые маклеры, одетые в хорошо отутюженные дорогие костюмы, с массивными золотыми цепочками, пущенными по жилету, опирались на эту балюстраду, как на закраину колодца. Альберик Канэ был самым миниатюрным среди своих собратьев; он швырнул наполовину выкуренную сигарету на кучу золотистого песка, высившуюся в центре площадки и ежедневно обновлявшуюся; какой-то биржевой маклер однажды шутя назвал ее "могильным холмом" надежд. Затем Канэ посмотрел на стенные часы: большая стрелка уже готова была закрыть маленькую... Послышался звук гонга. - Предлагаю Соншельские!.. Предлагаю Соншельские!.. Сколько? В первые же минуты курс Соншельских акций упал до 1550 франков, а число предлагавшихся к продаже достигло четырех тысяч. Ноэль Шудлер, стоявший у балюстрады с ее внешней стороны, на целую голову возвышался над биржевыми посредниками и "зайцами", которые шныряли в толпе, размахивая какими-то листками и телеграммами. Время от времени он подзывал через служителя Альберика Канэ, что-то шептал маклеру на ухо или передавал ему записку. Тот испещрял листки блокнота рядами микроскопических цифр, загибал иглы печатных карточек, которые сжимал в ладони, рассылал во все стороны своих служащих. Ясно было, что весь персонал его конторы занят выполнением приказов Шудлера. Самоубийство Франсуа породило смятение, какого не могли бы вызвать одни только враждебные действия Моблана; с улицы Пти-Шан, где помещался банк Шудлеров, поступали зловещие сведения о размерах срочно востребованных вкладов. Акции банка Шудлеров падали, акции рудников Зоа - тоже. Именно тут развертывалось сейчас генеральное сражение: защищаясь, Ноэль поднимал курс на пятьдесят франков, наблюдал, как он снова падает, и вновь поднимал; он боролся против паники с помощью миллионов. В такой день, как этот, банкир не мог бы, сидя у себя в кабинете, столь гибко руководить борьбой, отдавать каждую минуту нужные распоряжения, маневрировать резервами, использовать все, вплоть до своего импозантного вида. Между тем курс акций Соншельских сахарных заводов продолжал неумолимо снижаться. То и дело слышались громкие возгласы: - Предлагаю Соншельские!.. Сколько?.. Восемьсот... Тысячу двести штук... Беру по тысяча четыреста двадцать франков... Беру по тысяча четыреста!.. Сколько?.. Давайте пятьсот штук по тысяча четыреста!.. Соншельские! Сколько? Две тысячи штук... Беру по тысяча триста пятьдесят... Давайте двести штук по тысяча триста пятьдесят!.. Соншельские, предлагаю Соншельские!.. Соншельских акций продавали все больше и больше, а спрос на них неотвратимо сокращался. Цифры на электрическом экране зажигались и гасли. Многие биржевые агенты окончательно сорвали голос и объяснялись лишь жестами. - Проводи меня к телефонной будке господина Канэ, - обратился Ноэль Шудлер к биржевому "зайцу". В просторной квадратной комнате, примыкавшей к большому залу, помещалось вдоль стен около сорока одинаковых небольших будок; в них располагались люди разного возраста, и все они, надрываясь, что-то кричали в телефонные трубки, на лбу у них набухали жилы, глаза вылезали из орбит, издали они напоминали насекомых, копошившихся в стеклянных коробочках. Над каждой будкой была прибита медная дощечка с выгравированной фамилией биржевого маклера. Шудлер вошел в будку и в свою очередь превратился в черное насекомое, только значительно большего размера, чем другие, - в насекомое под увеличительным стеклом. - Гютенбер сорок шесть, запятая, два... Нет, мадемуазель, Гютенбер... Гю-тен-бер... да-да, запятая, два! - кричал банкир. За стеклянной дверцей будки слышался все тот же оглушительный шум. - Алло! Это вы, Мюллер? - спросил Шудлер, понижая голос. - Надо тотчас же, немедленно выпустить специальный номер газеты... По какому поводу?.. По какому хотите... Получены свежие телеграммы?.. Беспорядки в Бомбее? Превосходно! А затем не забудьте на первой полосе опубликовать сообщение о смерти моего сына. Мне нечего скрывать. Я хочу оповестить об этом раньше, чем остальные. И первых же разносчиков газет пришлите на биржу. Необходимо, чтобы они были здесь самое большее через час, вы меня слышите: необходимо! Он взглянул на часы. Окошечки касс на улице Пти-Шан закрылись, как всегда, в половине двенадцатого. Они снова распахнутся в три часа пополудни. Стало быть, через три часа... Мысль Ноэля работала сразу в нескольких направлениях. Выйдя из будки, он в первую минуту подумал, что теряет сознание: невообразимый шум, царивший в зале, внезапно утих, как-то заглох, почти совсем прекратился. Но нет, это не он, Шудлер, изнемог - изнемогла биржа, и это было куда страшнее. Почти никто уже не заключал сделок. Ноэлю было знакомо такого рода всеобщее оцепенение, наступающее в дни катастроф, когда биржевики смотрят друг на друга и словно спрашивают себя, что они натворили и каковы будут для каждого из них последствия свершившегося. Биржевой маклер Моблана все еще упрямо твердил: - Предлагаю Соншельские акции... Эти акции предлагали все; десятки людей стремились продать их, казалось, они готовы были швырнуть пачки акций за балюстраду, обтянутую бархатом, покрыть ими "могильный холм", усеянный окурками, бросить эти пачки в бездну небытия... Все равно покупателей больше не находилось. Ноэль Шудлер не ожидал, что дело зайдет так далеко и курс акций упадет столь катастрофически. Его нелегко будет снова поднять, да и удастся ли это вообще? Он вновь приблизился к балюстраде и подал двумя пальцами знак Альберику Канэ, как бы приказывая: "Вперед!" Шудлер понимал, что оставался только один путь к успеху - решительное наступление. - Покупаю Соншельские по тысяче двести семьдесят!.. Сколько?.. Давайте! Давайте! Давайте! Это прозвучал резкий голос Альберика Канэ. В несколько мгновений он скупил восемь тысяч акций по курсу 1270 франков. Старшина биржевых маклеров, человек преклонных лет с розовым лицом и совершенно белыми волнистыми волосами, осторожно взял Альберика Канэ за рукав и отвел его в сторону. - Вам известно, дорогой друг, что сообщество биржевых маклеров отвечает за каждого их своих членов, - произнес он вполголоса. - Вот почему я позволяю себе просить вас совершенно доверительно сообщить мне, располагаете ли вы достаточным покрытием? В противном случае я буду вынужден... - Я обратил в наличные деньги все свои ценности, и теперь у меня двадцать пять миллионов франков, - ответил Альберик Канэ так же вполголоса. - О, в таком случае... Верность, преданность, жалость - все эти чувства не свойственны биржевикам. Старшина лишь покачал головой; лицо его выразило удивление и восхищение столь беспримерным поступком. "Может быть, это просто ловкая игра?" - подумал он. Ноэль Шудлер издали наблюдал за беседой и догадался о ее содержании. "А что, если Альберик предаст меня?" - подумал он. И, вспомнив Франсуа, обратился мысленно к сыну, как если бы тот был еще жив: "Мой мальчик, мой мальчик, помоги мне!" Альберик Канэ вновь подошел к обтянутой бархатом балюстраде; он был бледен как полотно. Около половины второго у подножия парадной лестницы биржи появились разносчики "Эко дю матен"; воротники рубашек были у них расстегнуты, фуражки со сломанными козырьками лихо надвинуты на лоб, руки вымазаны свежей типографской краской. - Специальный выпуск! Беспорядки в Бомбее! Двести убитых! Специальный выпуск! На первой полосе газеты внизу в траурной рамке была помещена фотография Франсуа Шудлера и набранная курсивом статья. "Трагический случай, происшедший вчера вечером, стоил жизни..." Официальная версия, засвидетельствованная профессором Лартуа, "членом Французской академии, который был немедленно вызван родными", гласила: молодой человек чистил револьвер и смертельно ранил себя. Все усилия спасти его оказались тщетными. Затем следовало длинное перечисление заслуг Франсуа: отмечался героизм, проявленный им во время войны, его способности делового человека, ценные качества, обнаруженные им при управлении Соншельскими сахарными заводами. Статья заканчивалась выражением скорби и соболезнования со стороны редакции газеты. Битва вокруг Соншельских акций возобновилась. - Беру по тысяча двести восемьдесят франков!. Беру по тысяча двести девяносто! Беру по тысяча триста двадцать! Ноэль Шудлер с облегчением вздохнул - Альберик Канэ сдержал слово. Заключались все новые и новые сделки. Биржевики вопросительно поглядывали друг на друга. Неужели Шудлер устоял? А если да, стало быть... Биржевой маклер Моблана сделал еще одну - на этот раз тщетную - попытку добиться нового падения курса акций. Спрос на них продолжал расти, и те, кто продавал, просили теперь дороже. Многие биржевики, еще какой-нибудь час назад сбывавшие акции, теперь начали их приобретать. А Канэ все покупал и покупал... 1400... 1430... Цифры одна за другой возникали на светящемся экране, в лагере противников Шудлера нарастало ощущение разгрома. Специальный выпуск "Эко дю матен" переходил из рук в руки. Теперь, когда не только было официально объявлено о смерти Франсуа Шудлера, но и были приведены достаточно благовидные ее причины, биржевикам волей-неволей приходилось выражать Ноэлю Шудлеру соболезнование по поводу кончины сына. - Мы ничего не знали, - говорили они, подходя к банкиру. - Мы только что прочли... Это ужасно! Ваше самообладание при подобных обстоятельствах достойно восхищения... - Да-да, это ужасно, поистине ужасно! - повторял великан. И дельцы отходили в полном недоумении, обмениваясь догадками. В конце концов, ведь сын Шудлера мог застрелиться из-за какой-нибудь женщины! А разговоры о том, будто Леруа отказали ему в поддержке, - кто может поручиться, что все это не выдумки? А что, если эта старая акула Шудлер решил использовать в качестве козыря даже смерть собственного сына? - Полноте, не мог же он ради наживы вызвать подобную катастрофу! Нет, тут что-то другое. - Каков сейчас курс Соншельских акций? - Тысяча пятьсот. - Что я вам говорил! Шудлера свалить не просто! Это человек другого поколения, другой закалки. В наши дни нет людей с такой хваткой. В четверть третьего курс Соншельских акций достиг 1550 франков и не снижался до закрытия биржи. Через руки маклеров прошло около двадцати тысяч акций, и агент Люлю Моблана уже мысленно подсчитывал, сколько миллионов потерял в тот день его клиент. Лишь спускаясь по парадной лестнице биржи, Шудлер и Канэ ощутили, до какой степени они устали: отяжелевшие головы гудели, все тело ныло, ноги, казалось, были налиты свинцом. Биржевой маклер сорвал голос, в ушах у него еще стояли вопли и выкрики. Но он был горд собой и полной грудью вдыхал нагретый солнцем воздух; ему казалось, что он не на мощеной плитами площади, а где-то за городом, на поляне. Шудлер вытирал шею платком. Окружающие смотрели на них с почтением, как на людей сильных и грозных. Банкир и маклер подвели итоги. Они вышли с честью из трудного испытания и извлекли немалую выгоду; дня через два-три, когда курс акций снова поднимется до своего нормального уровня - приблизительно до двух тысяч франков, - их барыши удвоятся. Операция, задуманная Ноэлем Шудлером, вопреки всем предсказаниям увенчалась успехом. - Своей победой я прежде всего обязан вам, Альберик. Я это хорошо понимаю, - сказал банкир. - Да, мы были на краю бездны, - коротко ответил биржевой маклер. Метельщики собирали бумагу со ступеней. Выпуски "Эко дю матен", смятые, затоптанные, валялись на каменных плитах, с фотографий смотрело лицо Франсуа в траурной рамке. - Да, на краю бездны... - повторил Шудлер, опустил голову. - Но к чему мне все это сейчас, милый Альберик? Для кого мне отныне работать? И он прикрыл глаза тяжелой ладонью. - Как для кого? А ваши внучата, жена, все ваши близкие! - воскликнул Альберик Канэ. - Вы забываете также о тех, кто зависит от вас, - о служащих. Вспомните наконец о своих предприятиях... о себе самом. Вы же не допустите, чтобы вас свалили?.. Да, конечно, я хорошо понимаю... теперь многое изменилось! - Да-да... многое изменилось, - повторил Ноэль, покорно следуя за маклером, который вел его к автомобилю. Похороны Франсуа происходили два дня спустя. Перед тем Ноэля Шудлера посетил старший викарий приходской церкви. Этот священник с худой длинной спиной и тонкими пальцами был явно смущен предстоящим разговором. Дело в том, что утверждают... ходят слухи, он-то, конечно, понимает - все это просто плоды людского недоброжелательства... В конце каждой фразы викарий облизывал губы кончиком языка и с легким присвистом втягивал воздух сквозь редкие зубы. Ноэль Шудлер холодно осведомился у викария, считает ли он недостаточным заключение профессора Лартуа, установившего, что смерть Франсуа Шудлера произошла в результате несчастного случая? Или, быть может, кто-либо позволит себе усомниться в свидетельстве прославленного академика? Банкир не преминул сообщить своему собеседнику, что в панихиде, без сомнения, примет участие отец де Гранвилаж, близкий родственник Ла Моннери, неизменно совершающий требы, когда речь идет о членах этой семьи или о людях, связанных с ними брачными узами. Услышав имя настоятеля монастыря доминиканцев, викарий заерзал в кресле. - Ах!.. Ну, в таком случае, в таком случае... - пробормотал он. И принялся восхвалять достоинства ордена, "пользующегося столь широким влиянием". При этом викарий искоса поглядывал на банкира. - И это богатый, весьма богатый орден, - добавил он. - Осмелюсь заметить, господин барон, что парижская аристократия и имущие классы осыпают своими благодеяниями исключительно иезуитов и доминиканцев. Святые отцы, конечно, вполне достойны, о да, вполне достойны этих добровольных даяний. Однако получается так, что белое духовенство, которому подчас приходится нести весьма нелегкие обязанности и с честью выходить из очень трудных положений, встречает поддержку лишь у средних классов и у неимущих. Я бесконечно далек от того, чтобы с пренебрежением относиться к их дарам! Разве не сказал господь, что лепта вдовицы... В конце концов Ноэлю Шудлеру пришлось пообещать, что для увековечения памяти Франсуа он предоставит церкви своего прихода средства на приобретение статуи святой Терезы. - Известно ли вам, что наш приход чуть ли не единственный в Париже, где до сих пор еще нет статуи святой Терезы? - заметил викарий. - На днях декан капитула даже сделал мне замечание. И я знаю, многие наши прихожанки глубоко сокрушаются по этому поводу. Я уверен, что сия творящая чудеса святая, исполненная любви к юным существам, будет молить господа бога о даровании покоя вашему незабвенному сыну. И слегка присвистывая сквозь зубы, викарий удалился, весьма довольный результатом беседы. На погребальной церемонии присутствовало много народу. То были, пожалуй, самые многолюдные похороны за весь год. Здесь можно было встретить три поколения парижан. Большинство собравшихся составляли молодые люди, хотя, как правило, они редко присутствуют на похоронах. Поль де Варнасэ и все его светские приятели, которые, без сомнения, отказались бы ссудить Франсуа пятьдесят тысяч франков, если бы он разорился, хранили торжественный и задумчивый вид, их лица выражали неподдельное огорчение. Роковая несправедливость судьбы словно задевала их лично и представлялась им нелепой, необъяснимой. Смерть всегда кажется необъяснимой, когда она сражает людей сравнительно молодых. А на этот раз смерть слепо нанесла удар поколению людей, едва достигших тридцати лет. - Я встретил его за час до смерти, - все время повторял Варнасэ. - Он выглядел как обычно. Каждый пытался отыскать какую-нибудь вескую причину этого самоубийства, какой-то особый, личный мотив и таким путем успокоиться. - Франсуа, несомненно, страдал от последней раны, полученной на войне, - утверждал один. - Я припоминаю случай, происшедший еще задолго до этого ранения, - вмешался какой-то молодой человек, произведенный в офицеры одновременно с Франсуа. - Это было во время скачек на ипподроме Вери, когда мы заканчивали стажировку в Сомюре. Его лошадь сломала себе хребет, беря препятствие. В тот вечер Франсуа был так огорчен, что просто места себе не находил! У него вообще были слабые нервы. Они походили на инспекторов, которые, склонясь над обгоревшими обломками самолета, стараются установить причины катастрофы. Возвышение, на котором лежал Франсуа, было для них чем-то вроде черного верстового столба, отмечающего расстояние между рождением и смертью. Он знаменовал новый этап в их жизни. Многие друзья покойного, находившиеся в церкви, невольно думали о первых серебряных нитях, появившихся у них на висках, о первой любовной неудаче, о житейских трудностях, теперь все чаще возникавших перед ними; и каждый говорил себе, что если до этого дня он еще умудрялся ощущать себя молодым, хотя сверстники его уже давно де казались ему такими, то отныне это ощущение будет безвозвратно потеряно. Их жены, для которых Франсуа Шудлер в последние десять лет был сначала лучшим кавалером в танцах, затем завидным женихом, героем и, наконец, возможным любовником, против обыкновения не улыбались, не сверкали жемчугом зубов: они поглядывали на мужчин и пытались, мысленно ставя себя на место Жаклины, постичь ее горе. Между тем никто из них даже отдаленно не мог себе представить всей глубины отчаяния Жаклины. Она не присутствовала на похоронах. Находясь под неусыпным наблюдением сиделки, она лежала в своей комнате на авеню Мессины; бедняжка отказывалась от пищи, никого не желала видеть, ни с кем не разговаривала. Глядя прямо перед собой лихорадочно блестевшими сухими глазами, Жаклина исступленно мечтала о смерти. Порою она начинала биться в нервном припадке, истошно выть, как полураздавленная собака, громко стонать, как роженица. Она и в самом деле испытывала нечто похожее, ведь сначала на нее обрушилась и раздавила ее черная глыба мрака; затем она не переставая, изо всех сил старалась вызвать собственную смерть, которую все эти дни вынашивала в недрах своего существа, призывала всем сердцем. Время для Жаклины остановилось. Она не знала, что в эту минуту отец де Гранвилаж, облаченный в белоснежную ризу с траурной каймой, служил заупокойную мессу: настоятель молился у гроба Франсуа, и церковный причт выказывал ему почтение - не меньше, чем епископу; старший викарий кружил вокруг, как муха над куском сахара. Не сознавала Жаклина и того, что она уже трое суток не смыкает глаз. Теперь мысль ее рождалась в самых сокровенных глубинах подсознания. Одна из немногих произнесенных ею фраз поразила окружающих: "Может ли человек не умереть, если он так этого жаждет!" Когда сердце ее начинало биться едва слышно и сознание погружалось во мрак, Жаклине казалось, что ее тщетная и страстная надежда близка к осуществлению. Но затем нервный припадок возвращал несчастную к жизни, и она снова жалобно стонала: "Франсуа! Франсуа!" Проходили долгие минуты, а она в бессильном отчаянии все протягивала руки к какому-то призраку, видимому лишь ей одной. Семье усопшего не часто приходится выслушивать столько искренних сожалений и похвал по адресу покойного, сколько выслушали их в то утро в церкви родные Франсуа Шудлера. Старый Зигфрид, облаченный в парадный сюртук, сшитый еще тридцать лет назад, никого не узнавал и лишь привычно склонял голову; при этом его длинные бакенбарды чуть вздрагивали. Камердинер Жереми не отходил от старца, готовый прийти на помощь своему хозяину, если тому станет дурно, но высохшие мускулы и склеротические сосуды Зигфрида с честью выдержали испытания этого дня: ежедневная раздача милостыни нищим выработала в нем физическую выносливость. Гибель внука лишь смутно доходила до его сознания, и даже сама обстановка похорон не вызывала в нем заметного волнения. Этот почти столетний старик с багровыми веками, неподвижно стоявший неподалеку от гроба молодого человека, ушедшего из жизни в расцвете сил, казался олицетворением какой-то таинственной закономерности, тревожащей душу, словно библейский стих. Рядом с Жан-Ноэлем и Мари-Анж находился неусыпный страж в лице мисс Мэйбл, которой было поручено не спускать глаз с детей и повсюду сопровождать их. На Мари-Анж было надето платье, сшитое ко дню похорон ее деда Жана де Ла Моннери, пришлось только немного удлинить его. Дети были скорее напуганы, чем опечалены. Глядя на гроб, они думали: "Там лежит наш папа". Внезапно Ноэль Шудлер разглядел в толпе лысую голову Люсьена Моблана. Импотент явился на похороны, чтобы насладиться своей победой. Она ему дорого обошлась: за два дня он потерял на бирже около десяти миллионов; вот почему он не мог отказать себе хотя бы в этом удовлетворении. "Ага! Им худо, им очень худо, этим бандитам Шудлерам. Пусть знают - я приношу несчастье всякому, кто пытается вредить мне", - говорил он себе, медленно двигаясь с тол пой. "Не могу же я тут устроить скандал, - думал в это время Шудлер, чувствуя, как им овладевает ярость. - Но осмелиться... осмелиться явиться сюда..." - Прими мои самые искренние соболезнования, дружище, - проговорил Люлю Моблан. И два старика, чьи финансовые махинации погубили здорового, полного смелых замыслов и надежд человека, пожали друг другу руки, затаив ненависть в душе. "Знай, я сдеру с тебя шкуру, я уничтожу тебя... Можешь не сомневаться!" - мысленно клялся Ноэль Шудлер, пристально глядя в бесцветные глаза Моблана. С кладбища на авеню Мессины двигались в молчании. Опустив вуаль, баронесса Шудлер не переставала плакать, время от времени судорожно всхлипывая. Старый Зигфрид дремал. Ноэль был погружен в свои мысли, он ни с кем не говорил и лишь изредка вытирал платком шею. Все еще испуганные, дети совершенно растерялись в этой непривычной тишине, нарушаемой лишь рыданиями; очутившись среди упорно молчавших людей в накрахмаленных манишках и траурных платьях, они даже не решались поднять глаза друг на друга. Всем - и взрослым и детям - показалось, что особняк стал каким-то иным, даже воздух здесь был не тот и голоса звучали не так, как прежде. Размеры комнат и те словно изменились, впервые бросилось в глаза, что ковры местами изъедены молью. - Постойте! Когда переставили этот столик? - спросил Ноэль. - Но его никто не трогал с места, - ответила баронесса, поднимая на мужа заплаканные глаза. Она вдруг почувствовала себя одинокой и старой женщиной, у которой уже не будет ничего радостного в жизни... Скорбь ее не смягчится вовек. - А я говорю, он стоял у другой стены, - настаивал Ноэль. - О, это было так давно! Когда мы только поженились. Баронесса громко вздохнула, потом воскликнула: - Но как все это могло случиться, Ноэль? Может быть, у него было какое-нибудь тайное горе, о котором он молчал? Может быть, мы не пришли ему вовремя на помощь? Самоубийство больше, чем любая другая внезапная смерть, вселяет в близких чувство вины перед покойным. Все обитатели особняка - и хозяева и слуги - ходили с виноватыми лицами. Даже дети спрашивали себя, не разгневался ли на них боженька за то, что они затеяли игру в похороны... Ноэль ничего не ответил жене и отвернулся. Он прошел в кабинет, обитый зеленой кожей, и заперся там. Раздевая Зигфрида, Жереми увидел какое-то пятно на его старчески бесформенной ноге, покрытой густой сетью вен и напоминавшей засохший корень. - Боюсь, господин барон, что у вас растет мозоль, - сказал он. - Приятная новость, - отозвался старик, - только этого еще не хватало! Вечером приехал Лартуа. Из комнаты Жаклины он вышел с озабоченным видом. - Неужели правда, что человек может умереть от горя? - спросил у него Ноэль. - Конечно, дорогой друг, это бывает, и даже нередко, - ответил врач. - Такие случаи наблюдаются не только у людей. Возьмите, к примеру птиц: когда умирает самка снегиря, самец перестает петь, оперение его тускнеет, он отказывается от пищи, и в одно печальное утро его находят на дне клетки лежащим лапками кверху. Бедная Жаклина напоминает мне осиротевшую птицу. Все же, надеюсь, мы ее выходим, надо проделать курс уколов. Нам предстоит нелегкая борьба. Труднее всего бороться за человека, который не хочет жить: тогда врачу, так сказать, не за что ухватиться. Тут можно ожидать чего угодно: скажем, кровоизлияния в мозг... Но посмотрим, что будет утром. А как вы, любезный друг, перенесли этот удар? Сердце не дает о себе знать? Только теперь Ноэль Шудлер осмыслил, что все эти ужасные дни сердце его не беспокоило. - Признаться, у меня даже не было времени подумать о себе, - сказал он, - но я сам поражаюсь собственной выносливости. - Я ведь всегда говорил: у вас железное здоровье, - заметил Лартуа. В ту ночь у великана была бессонница. Она не причиняла ему особых мучений, просто он продолжал бодрствовать, сохранял ясность ума и вовсе не думал о сне. Мозг его работал, работал без устали. "Теперь, естественно, мне придется стать опекуном внучат, - говорил он себе. - Я должен продержаться до тех пор, пока Жан-Ноэль не достигнет совершеннолетия и не примет участия в делах фирмы, а Мари-Анж не выйдет замуж. Сколько мне тогда будет?.. Восемьдесят три или восемьдесят четыре. Нелегко дожить до таких лет! А я-то думал, что Франсуа, когда наберется ума, сможет меня заменить! А вот теперь я сам вынужден оставаться во главе фирмы еще чуть ли не двадцать лет". Он поднялся с кресла и как был, в халате, зашагал по длинному коридору особняка. Часы пробили один раз. Он отворил дверь в комнату Франсуа, повернул выключатель. Из того угла, где стояла кровать, донесся пронзительный вопль. Жаклина распростерлась на полу, на том самом месте, где три дня назад лежал мертвый Франсуа. Она дотащилась сюда почти в бессознательном состоянии. В двери, соединявшей комнаты супругов, показалась растерянная сиделка. - Не могу понять, как это произошло, - пробормотала она. - Я была... я так устала... ничего не слышала... - Так вот, впредь будьте повнимательнее, - жестко сказал Ноэль. - Если вас клонит ко сну, сварите себе кофе. Хорошо еще, что я не сплю! Он поднял Жаклину на руки и подивился тому, как она легка. "Осиротевшая птица", - сказал о ней Лартуа. Влажные от испарины, спутанные волосы падали ей на глаза. Тело сотрясали конвульсии, она выкрикивала одно и то же: "Франсуа! Франсуа! Оставьте меня с Франсуа!" - и, вцепившись в мощные плечи своего свекра, судорожно трясла их. В руках Ноэля отчаянно билось прикрытое одной только легкой ночной сорочкой худенькое тело Жаклины, тело жены его умершего сына, и он испытывал тягостную неловкость, будто прикоснулся к запретной святыне и против воли совершил кощунство. Уложив Жаклину в постель, банкир возвратился в комнату сына, чтобы взять то, зачем сюда приходил. Достав из секретера заветные папки, Ноэль двинулся по коридору в обратный путь, сопровождаемый своей огромной тенью; по пути он бормотал сквозь зубы: "Это все Моблан, мерзавец Моблан!.. Но если бы я заблаговременно предупредил Франсуа... Откуда ж мне было знать, что у него такие слабые нервы! Он весь пошел в материнскую породу". Возвратившись к себе, Шудлер разложил папки на письменном столе и несколько мгновений прислушивался к тишине, царившей в особняке. За стеной, на половине баронессы, все давно погрузилось в молчание. "Бедняжка Адель уже спит, - подумал он. - Тем лучше, она так в этом нуждается. Верно, и Жаклина забылась. Сиделка собиралась дать ей снотворное. И отец мой уснул. И внуки спят. А я, я один буду бодрствовать в этом громадном доме, который теперь целиком лег на мои плечи. Так и должно быть. Нужно разобрать бумаги Франсуа, решить, что оставить, что выбросить..." Ноэль долго просматривал папки из синей бристольской бумаги. Натыкаясь на неразборчивое слово, он хмурил брови, время от времени делал пометки. "Заводы... Соншельские". "Заказы на оборудование"... "Спортивные площадки"... Надо будет все это довести до конца... Он подпер лоб рукою, потом отложил в сторону папку с надписью "Сахарные заводы". "Этим я займусь позже... А вот папка "Эко дю матен"... Интересно, что он думал по поводу газеты!" Шудлер начал читать страницу, исписанную вкривь и вкось: "Информация должна быть ясной, точной и самой свежей. Читателю надо дать почувствовать, что все происходящее в мире... Перевести литературную редакцию на третий этаж... Последнюю полосу целиком заполнять фотографиями". "Да, необыкновенно был способный малый! - подумал Ноэль. - Среди людей своего поколения ему предстояло играть такую же роль, какую в свое время играл я. Все это следует непременно осуществить. Я вдохну новую жизнь в газету, давно пора". Он проникался мыслями Франсуа. Через два дня им предстояло стать его собственными мыслями. Часто приходится наблюдать, как человек, наследующий своему отцу, внезапно сам начинает походить на старика. С Ноэлем произошло нечто прямо противоположное: его охватил юношеский пыл, им овладела страсть к преобразованиям. Он уже обдумывал будущие реформы, собирался привлечь в газету новые, молодые силы. Он принялся ходить взад и вперед по комнате, заложив руки за спину. "В следующий понедельник надо будет собрать редакционную коллегию. Да, решено! Там царит застой, всем им нужна хорошая встряска. Надо по-новому верстать газету. Не скупиться на рекламу и обеспечить успех. Мы должны отнять двадцать пять тысяч читателей у газеты "Пти паризьен" и столько же у газеты "Журналь". У нас будет самый высокий тираж. Если папаша Мюллер вздумает возмущаться, ну что ж, пусть себе возмущается! Я его быстро поставлю на место, и это послужит на пользу всем остальным". Ноэль снова углубился в расчеты, комбинации, он обдумывал различные маневры. Могло показаться, что у него вся жизнь впереди и что на службе у него весь Париж - интеллигенция, деловой мир, парламент. "Эх, не так я прожил свою жизнь! В сущности мне следовало быть премьер-министром! Впрочем, нет. Министры приходят и уходят. Я куда сильнее, чем они". Рыдания, донесшиеся из спальни баронессы, прервали полет его честолюбивых мыслей. - Что случилось? Что там еще такое? - нетерпеливо закричал Ноэль, и его громкий голос разом нарушил тишину замершего дома. Тут же, спохватившись, он добавил: - Ах да! Прости меня, Адель. Но ведь я работаю для всех вас... 5. СЕМЕЙНЫЙ СОВЕТ Каждое утро между девятью и десятью часами Люлю Моблан, если только он не слишком напивался накануне, являлся на Неаполитанскую улицу в высоком котелке и с легкой тросточкой в руках. Сильвена Дюаль, лежа в постели в ночной кофте из розового шелка, со спутанными рыжими волосами, встречала его неизменной фразой: - Меня опять тошнило. - Чудесно, чудесно. Я очень рад! - восклицал Люлю. Он потирал ладонью жилет, и кривая улыбка обнажала его зубы с одной стороны. Затем, словно это могло разом прекратить ее страдания, он добавлял: - Я сдержу, непременно сдержу свое обещание. Между тем Сильвена была бесплодна. И не переставала горевать об этом. После памятного вечера в "Карнавале" она отдавалась каждому встречному; актеры, которые знали ее по театру, лицеисты, охотившиеся за автографами, - все, не исключая толстого венгра-скрипача, пользовались мимолетной благосклонностью Сильвены. Однажды ночью ее увез в своем автомобиле профессор Лартуа. А когда драматург Эдуард Вильнер, который раздел актрису через двадцать минут после того, как они познакомились, вздумал было предаться утонченным любовным утехам, она решительно запротестовала: - Нет, нет! Только без фокусов! Но все эти похождения лишь развивали в ней чувственность, доходившую теперь до нимфомании, но главной своей цели она так и не достигла. Сильвена даже ездила тайком в Нантер, чтобы приложиться к большому пальцу ноги статуи святого Петра: по слухам, это исцеляло от бесплодия. В конце концов все гинекологи, к которым она обращалась за советом, категорически заявили, что у нее никогда не будет детей. Неосмотрительно солгав Люлю, Сильвена вынуждена была теперь продолжать игру. Она ловко пользовалась мнимой беременностью для внезапных "причуд": то ей хотелось получить брошь, то кольцо, то - среди лета - норковую пелерину. "Уж этого он у меня не отберет, - думала она, - но, боже мой, что будет в тот день, когда обман обнаружится!" У Люлю Моблана признаки беременности Сильвены не вызывали никаких подозрений. Одно только удивляло его: почему у нее совсем не меняется фигура. - О, в нашей семье так бывало у всех женщин, - отвечала она. - Мама была уже на пятом месяце, а никто и не подозревал, что она в положении. Окончательно уверившись, что он совершенно нормальный мужчина, Люлю решил действовать так, как действует большинство мужчин: когда их постоянные любовницы ждут ребенка, они заводят связь на стороне. Он нашел себе другую даму - очень милую, очень благоразумную, обитавшую где-то возле парка Монсури. Расставаясь с Сильвеной, Моблан навещал свою новую пассию в половине одиннадцатого утра; немного пощекотав ее накрахмаленной манжеткой, он оставлял на столике возле кровати сложенную кредитку. Люлю не придавал этому знакомству серьезного значения, речь шла скорее о мужском достоинстве. Но когда Сильвена узнала о похождениях Моблана, то закатила ему ужасную сцену: рыдая, она вопила, что это неслыханный, невероятный случай. Он кое-как успокоил ее, подарив дорожный несессер с позолоченными пробками на флаконах. Получив подарок, Сильвена, не долго думая, решила найти ему применение и уговорила Люлю повезти ее в Довиль. Люлю ненавидел все, что было связано с деревней, курортами, приморскими городами, минеральными водами. В августе, как и в декабре, он неизменно тяготел к Большим бульварам, своему клубу, кабачкам. За последние десять лет он не выезжал дальше Сен-Жермен-ан-Ле, и то лишь на один день. Но он считал себя обязанным заботиться о здоровье Сильвены! - Перемена климата пойдет на пользу бедняжке, - говорил он. Для этой поездки Моблан взял напрокат большой желтый автомобиль "испано-суиза". И всю дорогу неустанно повторял шоферу: - Не торопитесь. Убавьте скорость! Мадам в интересном положении. Будьте осторожны, избегайте толчков. Месяц, проведенный в Довиле, был далеко не таким, каким он представлялся воображению Сильвены. Люлю строго-настрого запретил ей танцевать, купаться, быть на солнце. Целыми часами ей приходилось лежать на балконе в гостинице, наблюдая, как люди бегут по мосткам к воде и как гоночные яхты, опережая друг друга, скользят по морской глади. Ей оставалось лишь одно развлечение: вывинчивать и снова завинчивать позолоченные пробки флаконов своего несессера. - Послушай, Люлю, если так будет продолжаться, я сойду с ума! - кричала она. Тогда Моблан отправлялся с ней в магазин и покупал сумочку или шарф - он был уверен, что подарок лучше всего успокоит Сильвену. Оставшись одна, молодая женщина сжимала виски руками и горестно вздыхала: "У меня есть все: успех в театре, деньги, квартира, горничная, драгоценности, а я так несчастна!" Люлю между тем все ночи проводил в казино. Покусывая кончик сигары, он сидел за столом, где играли в баккара, и неизменно ставил на цифру пять, по его собственным словам - "из принципа"; покидая игорный зал, он регулярно оставлял крупье чек на внушительную сумму. - Только подумай, как много мне приходится тратить из-за тебя, - укорял он Сильвену. - О, эта поездка влетит мне в копеечку! Да, да! Она попробовала заикнуться о новой роли в предстоящем сезоне. - В твоем положении! Забудь и думать об этом, крошка, - воскликнул он. - Это безрассудно. Нельзя лгать до бесконечности, и Сильвена понимала, что час расплаты близок. Едва возвратившись в Париж, она ночью прибежала к Анни Фере, чтобы найти утешение в ее объятиях. - Миллион! Нет, ты пойми, Анни, из моих рук уплывает миллион, и лишь потому, что я не могу родить этого проклятого младенца! - рыдала она. - Ведь такая сумма мне твердо обещана, у меня есть письменное обязательство! А там я живо выставила бы Люлю за дверь и жила бы припеваючи всю жизнь. Слыханное ли дело, чтобы человеку так не везло! И она снова залилась слезами. - Не надо так убиваться, милочка, успокойся, - уговаривала подружку Анни, прижимая ее ярко-рыжую голову к своей могучей груди. - О, к старой Анни обычно всегда прибегают в трудную минуту, - продолжала она, - а когда все хорошо, о ней и не вспоминают! Такова жизнь. - Когда он узнает, что я его обманываю, он придет в ярость, - скулила Сильвена. - Пустяки! Он поверил в беременность, поверит и в выкидыш. - Да, а миллион?.. Закинув руки за голову, Анни философствовала: - До чего ж все-таки нелепо устроена жизнь. Сколько женщин на свете рожают детей, не желая этого, а вот когда женщина мечтает о ребенке... Сущая нелепость! Внезапно она села в постели и, стиснув худые плечи Сильвены, воскликнула: - Не горюй, душенька, я нашла выход! - Какой? - Нашла, нашла. У нас в "Карнавале" есть гардеробщица. Новенькая... Ты ее не знаешь... - Ну и что? - Она в положении уже три месяца. Примерно столько тебе и нужно. Бедняжка не знает, как быть. Тебе достаточно пообещать ей пятьдесят тысяч франков, ведь она и подумать о такой удаче не смеет! Да она даже и без денег согласится, я уверена. - Ты полагаешь, что это возможно? - спросила, совершенно растерявшись, Сильвена. - Но как устроить... чтобы все это не выплыло наружу? - Нет ничего проще, - рассмеялась Анни. - Предоставь действовать мне. И я все мигом улажу. - О Анни! Анни! - вскричала Сильвена. - Если только ты поможешь мне добиться своего, клянусь, я поделю с тобой деньги! - Не давай обещаний, которых ты все равно не сдержишь, душенька, - ответила певичка. - Если ты потом захочешь отвалить и мне пятьдесят тысяч - превосходно! Это немного поправит мои дела. Но не деньги меня прельщают: ты же знаешь, твоя Анни принадлежит к разряду простофиль. - И она провела рукой по безнадежно плоскому животу Сильвены. Спустя десять дней Сильвена уехала на юг. Знакомый врач порекомендовал ей дышать морским воздухом в течение всей беременности. Однако он не советовал молодой женщине жить у самого моря - "это плохо действует на нервы"; поселяться в городе тоже не стоило. Ей нужен полный покой. Словом, врач сам выбрал место где-то около Граса: там практиковал его коллега, на которого можно было положиться. - Отчего бы тебе не поехать со мной? - лицемерно спросила Сильвена. - Полгода в деревне, все время вместе, вдвоем! Знаешь, это такая славная деревушка, по улицам бродят быки. Пахнет навозом... - Нет-нет! - испуганно замахал руками Моблан. - Не могу же я забросить дела, мне необходимо бывать на бирже. Нет, ты будешь осторожна, благоразумна, дитя мое, и поедешь одна. - В таком случае, ты по крайней мере снарядишь меня как следует в дорогу, милый Люлю? Я хочу, чтобы меня окружали только вещи, подаренные тобой. - О, пожалуйста... Знаешь что? Поедем сейчас же в магазин на авеню Оперы. Я куплю тебе чемодан из телячьей кожи. Наутро Сильвена заявила, что ее будет сопровождать подруга. Люлю удивился - он ничего не знал о ее существовании. - Да нет же, ты просто забыл... Ведь это Фернанда, я тебе двадцать раз о ней рассказывала. Правда, с тех пор, как мы сблизились с тобой, я вообще никого не вижу, кроме наших актеров. Мне здорово повезло, что она сейчас свободна и согласилась поехать со мной. Жить там одной - это... Люлю проводил Сильвену на вокзал. На голову он водрузил светло-серый котелок. - Будь осторожна, будь осторожна! - беспрестанно твердил он. Моблан помог ей взойти на подножку вагона, а затем остановился на перроне возле окна. Он снял котелок и легонько похлопывал им по пальцам Сильвены, которая, высунувшись из окна, облокотилась о металлическую раму. Застенчивая "подружка" притаилась в глубине купе. - А когда я вернусь... - начала Сильвена. И она сделала вид, будто качает на руках младенца. В первый раз Сильвена увидела на помятом восковом лице старого холостяка отпечаток волнения: его блекло-голубые глаза подернулись влагой, словно запотевшее стекло, и в них появилось какое-то незнакомое ей выражение. И, бог знает почему, сама Сильвена ощутила волнение. - Будешь мне писать? - спросила она. - Да-да, каждую неделю, обещаю тебе! Она послала ему воздушный поцелуй. Он улыбнулся, расправил плечи и, глядя вслед уходящему поезду, долго размахивал шляпой. "Крошка обожает меня", - подумал он. Его толкали. Он этого не замечал. Дижон, Лион, Баланс... "Подружка" никогда не ездила в спальном вагоне, как, впрочем, и Сильвена. Но для актрисы роскошь и комфорт стали уже привычными. Своеобразное чувство гордости мешало Фернанде спать, и она до самого рассвета слушала, как проводники выкрикивают названия станций. Тулон... Фернанда ни разу в жизни не видела моря. Подняв штору, она испустила восторженный крик. - Господи! Если бы какие-нибудь две недели назад мне сказали... Нет-нет, если бы мне кто-нибудь сказал!.. - повторяла она. - Здесь совсем не то, что в Довиле, - небрежно заметила Сильвена. Ницца. Наемный автомобиль. Грас. Разбитая, ухабистая дорога, над которой вилась сухая желтая пыль... Сент-Андре-де Коломб... Прибыв на место, путешественницы обменялись документами. "Подружка" отныне стала именоваться Сильвией Дюваль, драматической актрисой со сценическим именем Сильвена Дюаль; Сильвена же превратилась в Фернанду Метийе без определенных занятий. Деревенька была примечательна разве только своим пышным названием. Здесь не было даже птиц. Время мимоз уже миновало, а жасмин в этих местах не рос. Сухая, потрескавшаяся земля, несколько кипарисов, лачуги, выкрашенные красноватой охрой. На небольшом кладбище мертвецы, должно быть, превращались в мумии - так яростно палило тут солнце. Каждый невольно спрашивал себя: а водоемы здесь не пересохли? Вопреки ожиданиям Сильвены скот не бродил по улицам, зато расположенный неподалеку хлев постоянно отравлял воздух запахом навоза. Дом, как и все остальное, подыскала Анни Фере, он принадлежал художнику, который никогда здесь не бывал. Осевшие двери задевали о плитки пола, ванная и уборная оказались самыми примитивными. Парижанки заметили, что по вечерам деревенские мальчишки прятались за живой изгородью и подглядывали за ними, когда они раздевались. - В конце концов, мне наплевать, - говорила Сильвена. - Если им нравится любоваться нашими тенями на занавесках... Она становилась в профиль возле самой лампы и поглаживала себе грудь. На первых порах Сильвена и Фернанда немало забавлялись, называя друг друга непривычными именами. Но игра эта довольно быстро утратила прелесть новизны. Поначалу Сильвена без труда поражала воображение Фернанды, рассказывая ей различные истории из жизни актеров. Она хвасталась своими нарядами, описывала пышные обеды в роскошных ресторанах, называла имена высокопоставленных знакомых - словом, корчила из себя даму, пользующуюся успехом. Но скучные вечера, которые они проводили вдвоем, толкали женщин на откровенность, и вскоре обе поняли, что они одного поля ягоды. Постепенно дурные стороны их характеров стали сказываться все сильнее и сильнее. Сильвена была от природы властной и беспорядочной. Фернанда постоянно ныла, жаловалась на жизнь и отличалась педантичной аккуратностью. Весь день она наводила порядок, расставляла вещи по местам. - Сразу видно, что ты работала на вешалке! - раздражалась Сильвена. - Твоя привычка все убирать превращается в манию! - А ты просто потаскушка, сразу видно! - не оставалась в долгу Фернанда. - Как ты сказала? Ну, знаешь, советую тебе думать, прежде чем говорить. Ведь ты тоже зачала не от святого духа, не так ли? - Это уж не твоя забота. Моя беременность тебя, кажется, очень устраивает. Если уж ты сама не способна родить... Однажды дело дошло даже до пощечин. - Ударить женщину в моем положении! Это просто гнусно! Шлюха! - вопила Фернанда. Целомудрие было недоступно Сильвене. За неимением лучшего она пыталась склонить свою подругу по заточению к забавам в духе Анни Фере. Но Фернанде это было не по душе. - Убирайся ты, мне противно! - отрезала она. - А потом, как ты можешь: ведь я же беременна! - О, дай только руку, только руку! - молила Сильвена. И, запрокинув голову со спутанной рыжей гривой, она протяжно стонала, а Фернанда смотрела на нее с равнодушным презрением. Затем день или два жизнь затворниц протекала спокойнее. По хозяйству им помогала соседка - крикливая, морщинистая старуха; она убирала комнаты и готовила грубую пищу на оливковом масле. Раз в неделю приезжал доктор - добродушный старик с седой козлиной бородкой, от которого сильно пахло чесноком; он носил целлулоидный воротничок и надвигал шляпу прямо на глаза. Выслушав Фернанду, он выпрямлялся и говорил с сильным южным акцентом: - Все идет прекрасно, все идет прекрасно. Но есть тут что-то кое-такое, чего я никак не пойму. Да-да, тут есть что-то непонятное! А впрочем, все это пустяки. И он прописывал какое-нибудь лекарство. Подруги так и прозвали его: папаша "кое-такое". С середины осени жизнь превратилась в ад. Теперь Сильвена тиранила Фернанду так, как Люлю тиранил ее самое в Довиле: - Не ходи по солнцу... Этого не ешь, тебе вредно... Не пей так много вина... Ты сегодня не выпила своего литра молока. Фернанда, по мере того как увеличивался ее живот, изводила свою подружку постоянными требованиями, и делала это не столько из необходимости, сколько назло Сильвене. Той каждую минуту приходилось подавать Фернанде таз, класть на лоб компрессы. Затем оказывалось, что компресс замочил кудри Фернанды, и Сильвена грела щипцы и завивала ей волосы. Фернанда с утра до вечера ходила в пеньюаре и десять раз на дню требовала туалетную воду. Обе женщины много раз угрожали друг другу "послать все к чертям" и возвратиться в Париж. - Хорошо тебе там придется! - вопила одна. - Но и тебе не слаще! - подхватывала другая. И они умолкали. - И все это будет продолжаться до марта! - стонала Сильвена, хватаясь за голову. - Подумать страшно! Еще ни разу в жизни она ни к кому не испытывала такой ненависти, как к матери своего будущего ребенка. В ту зиму Сильвена пристрастилась к чтению и немного пообтесалась. Она глотала одну за другой все книги, которые ей присылал книготорговец из Граса: Мопассана, Ксавье де Монтепена, Бальзака, Марселя Прево, первые романы Пруста... "Вот мне бы такую любовь, как там описана", - думала она. У нее недоставало способности к отвлеченному суждению, но она, можно сказать, жила жизнью тех героинь, какие действовали в прочитанных ею книгах. Она чувствовала себя поочередно герцогиней де Мофриньез, Колеттой Бодош и Одеттой де Креси. Походка Сильвены, ее тон безошибочно говорили о том, какое произведение она в данное время читает. - Я просто диву даюсь, как ты можешь держать все это в голове! - поражалась Фернанда, которая способна была часами пересчитывать родинки у себя на руках и на груди. Сильвена, не желая, как она выражалась, зарывать свой талант в землю, разучивала роли и заставляла Фернанду подавать ей реплики: в один прекрасный день, мечтала Сильвена, она сыграет роль королевы в "Рюи Блазе" и весь Париж окажется у ее ног. - Лучше поставь мне компресс, - хныкала Фернанда. В одном из сборников Сильвена наткнулась на стихотворную строку из "Желтой луны" Ренье и неделю подряд повторяла по каждому поводу: ...и медленно встает над купой тополей. - Не приставай ты ко мне со своей желтой луной! - возмущалась Фернанда. - До чего ж ты умеешь надоедать, А теперь все уши прожужжала про луну... Временами Сильвену охватывал панический страх. А что, если вся эта многомесячная пытка ни к чему не приведет, что, если Люлю не сдержит обещания? От этого самодура всего можно ожидать. Она тотчас же строчила длинное письмо Анни Фере, и та ей отвечала: "Не тревожься. Я за ним слежу. Он настроен по-прежнему. Люлю настолько преисполнен гордости, что каждый вечер напивается и всякому встречному и поперечному радостно сообщает, что у него скоро будет сын; при этом у него такой вид, словно речь идет по меньшей мере о сыне Наполеона. Я завидую тебе: ведь ты спокойно живешь в глуши, а мне приходится исполнять свои песенки перед сборищем крикливых болванов, которые даже не могут, хотя бы из вежливости, помолчать. Когда я получу от тебя обещанные пятьдесят тысяч, обязательно куплю себе домик в деревне". - Глупая, если б она только знала, каково жить в деревне, - говорила Сильвена, швыряя письмо на буфет. Фернанда поднималась с видом мученицы, аккуратно складывала листок и прятала его в ящик. В те самые дни, когда Люлю Моблан, не понимая, до чего он смешон, бахвалился своим будущим отцовством перед старыми холостяками и официантами парижских кафе, сочувственное внимание женщин и юных девушек все больше привлекала к себе безвинная жертва Моблана - Жаклина Шудлер. Неподдельное горе Жаклины вызвало в Париже неожиданный интерес к ней. В ее скорби не было ничего показного, искренность ее страданий ставила в тупик общество, не привыкшее к проявлению каких бы то ни было чувств; ее печаль достигла апогея, и сила безмолвного страдания вызывала изумление окружающих. Она стала "великой страдалицей" сезона. Жаклина почти не бывала в свете, но говорили о ней повсюду. - Как себя чувствует бедняжка Шудлер? Есть ли какие-нибудь новости?.. Несчастная, до чего ужасна ее судьба! - Бедняжка Жаклина просто великомученица, - заявила однажды Инесса Сандоваль, поэтесса, видевшая свое предназначение в том, чтобы затмить графиню де Ноайль. Жаклина чудом избежала кровоизлияния в мозг, она была два месяца прикована к постели. Надеялись, что она быстрее поправится, если ее поместят в психиатрическую клинику. Жаклина сбежала оттуда на четвертый день, едва держась на ногах от слабости: она боялась сойти с ума. Возвращение из больницы в трамвае через весь Париж навсегда осталось для нее кошмарным воспоминанием. Особняк на авеню Мессины вызывал в ее сознании слишком много радостных и ужасных воспоминаний, и Жаклина временно поселилась в доме матери на улице Любека. И тогда вокруг этой молодой женщины, которой ужасающая худоба придавала своеобразную привлекательность, вокруг этой безутешной вдовы, которая часами просиживала возле камина, неподвижно уставившись на пламя, и, казалось, не замечала собеседника, стали собираться, словно стая воронья, любительницы посмаковать чужое горе; шурша траурными платьями, эти особы делали вид, будто хотят утешить Жаклину, а на самом деле лишь выставляли напоказ собственные горести. Давно потерявшие мужей старухи и молодые вдовушки обрели новую королеву, к ним присоединялись безутешные матери, чьи сыновья погибли на войне. Дамы, принадлежавшие к семействам Моглев, д'Юин, ла Моннери, Дирувиль, близкие и дальние родственницы - все сменяли друг друга, точно в почетном карауле. - Видишь ли, дитя мое, - как-то сказала Жаклине одна из этих дам, - в наших семьях вот уже тридцать лет шьют себе только черные платья. Однажды на улице Любека появилась в своем экипаже, запряженном парой лошадей, сама старуха герцогиня де Валеруа. Она принадлежала к числу немногих людей, еще сохранивших собственный выезд. Будучи робкой от природы, старая дама именно поэтому разговаривала резко и безапелляционно. - Ищи утешение в боге, дорогая, - сказала она Жаклине. - И увидишь - тебе сразу станет легче. - Вполне возможно, тетушка, - слабым голосом ответила Жаклина. - Где твои дети? - У родителей мужа. - Отлично, я хочу их видеть. И старуха тут же отправила кучера на авеню Мессины. Мари-Анж и Жан-Ноэль в сопровождении мисс Мэйбл приехали из квартала Монсо к Трокадеро. При виде черной кареты с гербами на дверцах прохожие останавливались и спрашивали себя, кто же в ней разъезжает. С удивлением они замечали в окнах экипажа две розовые восторженные рожицы. Этой прогулке в коляске тетушки Валеруа суждено было сделаться одним из наиболее ярких воспоминаний детей Жаклины. На прощанье старая герцогиня сказала госпоже де Ла Моннери: - Дурной брак, Жюльетта, дурной брак, я предваряла тебя. Когда посетительницы уезжали, госпожа де Ла Моннери приглашала дочь к себе в комнату и беседовала с ней; высказывая свое мнение о каждой гостье, она одновременно разминала пальцами мякиш ржаного хлеба. Теперь она лепила негритят. Глухота матери все усиливалась, и это вынуждало Жаклину говорить как можно громче, что было для нее нелегко. - Видишь, все тебя любят, все тобой интересуются, - убеждала ее госпожа де Ла Моннери. - Нельзя же так убиваться, пора взять себя в руки, а то на тебя просто глядеть тяжело. Госпожа Полан, которая мало-помалу заняла в доме положение компаньонки, распоряжалась с утра до вечера. Жаклина этому не препятствовала. Немного развлекали ее лишь письма дядюшки Урбена; он рассказывал в них о лошадях, о псовой охоте, о хлопотах с арендной платой и неизменно заканчивал свои послания такими словами: "Я старый медведь, но я отлично понимаю, каково тебе теперь живется; предпочитаю не касаться этого". Когда установилась зима, Лартуа посоветовал отправить Жаклину на высокогорный курорт; Изабелла поехала вместе с кузиной. Изабелле также нравилось близкое соседство с чужим горем. Возраст и внешность позволяли ей теперь рассчитывать лишь на интерес со стороны пятидесятилетних мужчин. Между тем она изо всех сил старалась привлечь к себе внимание, от кого бы оно ни исходило, и любое ухаживание заставляло ее терять голову. Но затем ее охватывал страх, перед ней снова вставало трагическое воспоминание, и она неожиданно отталкивала человека, который уже готов был стать ее возлюбленным, отказывалась от свидания в тот самый вечер, когда могла начаться их близость. "Эта женщина сама не знает, чего хочет", - удивлялись поклонники. Нерешительность Изабеллы постепенно приобрела болезненный характер и влияла на все стороны ее жизни. Она без устали засыпала Жаклину вопросами, но даже не слушала ответов. - Что мне делать?.. Как я должна поступить? Не думаешь ли ты, что... Как ты считаешь? За окнами светлая ночь окутывала снежные вершины. Из нижнего этажа в комнату доносились смягченные расстоянием звуки оркестра. И внезапно Жаклина уловила слова: - Ах! Понимаешь ли, мы, вдовы... - Нет, нет! Прошу тебя, без сравнений! - возмутилась Жаклина. - Умоляю тебя, замолчи! - Может быть, дать тебе капли? - спросила Изабелла. И отправилась танцевать. Жаклина возвратилась с курорта такой же бледной и худой, как была. Она снова поселилась на авеню Мессины; здесь по крайней мере она чувствовала себя более защищенной от плакальщиц. Молодая женщина, казалось, не слышала, что ей говорят; она продолжала жить, подобно тому как часы после удара продолжают идти, пока не кончится завод. Но все, что Жаклина делала, она делала машинально. Однажды вечером госпожа Полан постучалась в комнату к госпоже де Ла Моннери. - Мне кажется, графиня, ваша дочь нуждается в поддержке религии. - Что? Значит, и у вас такое впечатление, Полан? - отозвалась госпожа де Ла Моннери. - Она ведь перестала ходить к обедне, не так ли? - Дело не только в этом, графиня, меня пугает ее состояние вообще. Даже собственные дети, по-видимому, больше не занимают Жаклину. Она просит их привести и тут же отсылает обратно. Можно подумать, что их вид не столько радует бедняжку, сколько причиняет боль. Я было пыталась ее вразумить, но вы сами знаете, в каком она настроении... На следующее утро госпожа де Ла Моннери водрузила на голову шляпу и направилась в монастырь доминиканцев, помещавшийся в предместье Сент-Оноре: она решила повидать отца де Гренвилажа. Почтенную даму провели в темную и тесную приемную с выбеленными стенами; вся обстановка там состояла из трех топорных стульев, простого некрашеного стола и скамеечки с пюпитром для совершения молитвы. Госпоже де Ла Моннери пришлось ожидать минут десять. Единственным украшением приемной служило огромное дубовое распятие. За матовым стеклом двери то и дело возникали силуэты монахов, бесшумно скользивших по коридору. - Добрый день, кузина, - послышался мягкий голос настоятеля. Это был высокий худой старик, белый как лунь, с подстриженными в кружок волосами. Его бледное лицо могло поспорить белизною с длинной шерстяной рясой; он походил на мраморное изваяние. Лицо старика было покрыто не только глубокими складками, которые с возрастом залегли вокруг крупных черт, но и бесчисленным множеством мелких - продольных и поперечных - складок, благодаря чему кожа напоминала пленку на остывшем кипяченом молоке. На собеседника смотрели красивые серые глаза, окруженные сеткой морщин. Их взгляд был внимателен и полон мысли. В самой глубине их, словно угасающий блеск, светилась доброта. Человек этот со спокойным достоинством властвовал над многими сотнями монахов, обитавших в тринадцати монастырях Франции, равно как и над миссионерами его ордена, жившими в Шотландии, Швеции и Палестине; каждый день он собственноручно отвечал на два десятка писем и тем не менее мог, подперев щеку подагрическими пальцами, терпеливо слушать словоохотливого собеседника. Госпожа де Ла Моннери говорила долго. - Вот что значит выйти замуж за молодого человека, чьи предки были евреи, - закончила она. - Только на днях Элизабет де Валеру а говорила мне об этом. В результате дочь моя утратила веру, а ее муж... Отец-настоятель медленно возвел очи горе. - Мы знаем весьма достойных евреев, пришедших в лоно католической церкви, - ответил он. - Что касается побуждений, толкающих рабов божиих на самоубийство, то они бывают лишь следствием временного помрачения рассудка. К тому же в последнюю минуту на несчастного могло снизойти озарение, и кто знает, не обратил ли он к господу богу сокрушенную мольбу о прощении. Как можем мы судить других, когда сами пребываем во мраке? Почтенной даме приходилось напрягать слух, чтобы улавливать негромкую речь настоятеля, в которой проскальзывали итальянские интонации, приобретенные им в пору долгого пребывания в Риме. - Как вы полагаете, кузина, - продолжал настоятель, - утратила ли ваша дочь веру после того, как вступила в брак, или после гибели своего мужа? Госпожа де Ла Моннери ничего не ответила. - Я сделаю все, что в моих силах, - закончил старик. - Увы, ревматизм мешает мне передвигаться. Он с усилием поднялся, опираясь узловатыми пальцами о стол, вся его поза выражала непринужденную учтивость, с какой в прежние времена вельможи провожали дам. На следующий день Жаклина получила письмо, украшенное вензелем ордена доминиканцев. Вот что она прочла: "...Именно потому, что господь наш есть бог-отец и Тертуллиан сказал "Nemo tarn pater" [и нет у тебя отца ближе (лат.)], любой из его детей может неизменно уповать на милосердие божие, может и должен неизменно стремиться к совершенствованию. Вера в том и состоит, чтобы твердо знать: господь наш есть бог-отец, и бог этот настолько приблизился к нам, что принял человеческий облик, дабы все люди, по слову святого Августина, могли стать как боги! Он приблизился к нам посредством таинства воплощения, он и сейчас приближается к нам посредством таинства евхаристии. Приблизьтесь же, дорогое дитя мое, к этому неиссякаемому источнику утешения..." Когда госпожа де Ла Моннери узнала о получении письма, она не удержалась и воскликнула: - Признаться, наш кузен не слишком утруждает себя. Но несколько дней спустя в доме появился отец Будрэ, посланный настоятелем. Волнующая церемония вручения барону Ноэлю Шудлеру ордена командора Почетного легиона и посмертного награждения тем же орденом, но первой степени, покойного Франсуа Шудлера происходила в узком кругу. - Поскольку сын награждается орденом посмертно, - сказал Анатоль Руссо своим подчиненным, - ничто не мешает нам вручить обе награды одновременно. Напротив! Он себя чувствовал обязанным банкиру за великолепную операцию с соншельскими акциями. Награждение происходило в помещении газеты в конце дня; присутствовали только родные барона, его ближайшие друзья, в их числе Эмиль Лартуа и Альберик Канэ, а также несколько старших служащих "Эко дю матен" и банка. Анатоль Руссо был в ударе. Поднявшись на цыпочки, чтобы повязать широкую красную ленту вокруг шеи гиганта, он сказал: - Вы слишком высоки, мой друг, слишком высоки. Вы даже не склоняетесь ради награды, и ей приходится подниматься до вас. Затем при всеобщем молчании представитель военного министра нагнулся к маленькому Жан-Ноэлю и приколол ему на грудь отцовский крест. Ребенок инстинктивно выпрямился и замер. По спине его пробежала дрожь, и он впервые в жизни ощутил тот трепет волнения, какой в торжественные минуты охватывает человека, находящегося в центре внимания окружающих. Словно для того, чтобы унять этот трепет, Ноэль Шудлер положил свою огромную ладонь на затылок внука. Приняв задумчивый вид, не поднимая от ковра своих черных пронзительных глаз и не снимая руки с головы мальчика, он позировал перед фотографами, озаряемый резкими вспышками магния. Короткие поздравительные речи. Шампанское... Все обратили внимание на отсутствие Жаклины. Но еще большее удивление вызвало присутствие Адриена Леруа, старшего из братьев Леруа. Собравшиеся ломали голову над тем, что означает это сближение между соперничающими банками. Ноэль Шудлер увлек банкира к окну, и несколько минут они негромко беседовали. - Итак, наш милый Моблан по-прежнему делает глупости? - спросил Ноэль. - Увы! Но самая ужасная из них, о которой я буду сожалеть всю жизнь... - начал Адриен Леруа. - Не будем об этом говорить, мой друг, не будем об этом говорить. Это уже прошлое, и, пользуясь случаем, хочу сказать, что к вам лично я не испытываю никакого недоброжелательства. На мой взгляд, во всем виноват один Моблан... Правда, что в этом году он промотал в Довиле кучу денег? Адриен Леруа кивнул головой. - Могу себе представить, как вы его ненавидите... - заметил он. Шудлер протянул руку, коснулся плеча Леруа и сказал: - Еще никому, мой милый, никогда не удавалось безнаказанно причинять мне зло. Конечно, это потребует времени, но я убью Моблана. Разумеется, дозволенными средствами... Анатоля Руссо сопровождал Симон Лашом. - Очень рад видеть вас, господин Лашом, - сказал ему гигант, - мой сын испытывал к вам искреннее расположение. Он всегда говорил о вас с большим уважением. - Ваши слова, сударь, меня глубоко трогают, - ответил Симон. - Я тоже его очень любил, я безмерно им восхищался. Это поистине невозместимая утрата. - Да, невозместимая... Я его буду вечно оплакивать. Дни идут за днями, а я все так же остро чувствую зияющую пустоту рядом с собой!.. Но что поделываете вы? Не подумываете ли о том, чтобы опять немного заняться журналистикой? Анатоль Руссо приблизился к беседующим и дружески погрозил пальцем Шудлеру: - Надеюсь, вы не переманиваете Лашома? - Нет, нет, дорогой друг, будьте спокойны, я не намерен его у вас отнять. Впрочем, если бы я даже этого и захотел, то он, без сомнения, не захочет. Однако не скрою, я говорил ему, что Франция бедна молодыми людьми, которые способны мыслить и излагать свои мысли на бумаге. - О, мой дорогой, ваши слова лишний раз напоминают мне о драме всей моей жизни! - воскликнул Руссо, полузакрыв сорочьи глаза. - Тешишь себя мыслью, будто держишь в руках рычаги управления страной, а на деле официальное положение связывает тебя самого по рукам и ногам. - Хотите взглянуть на то, что, подобно удару грома, потрясет деловой Париж? - спросил Ноэль. - Пойдемте и вы, Лартуа. Я вам кое-что покажу, только по секрету. Он слегка подтолкнул мужчин к порогу какого-то кабинета, плотно прикрыл за ними дверь и подвел их к столу, на котором были разложены оттиски газетных полос, сверстанных по-новому. - Вот в каком виде начнет выходить "Эко" через три дня, - сказал Шудлер. Все склонились над столом, внимательно и восхищенно разглядывая макет. Первую полосу украшали два больших клише" последняя полоса была целиком заполнена фотографиями, под ними был напечатан короткий информационный текст. - Великолепно, великолепно! - вырвалось у Руссо. - А где вы будете помещать наиболее важные объявления? - осведомился Лартуа. - Здесь, - ответил Ноэль, развертывая макет газеты и указывая на верхнюю часть второй полосы. - Весьма любопытно! - произнес Лартуа. - На первой полосе больше не будет длинных статей, - продолжал Ноэль, - ведь ее, как правило, только пробегают глазами. Читатель должен найти здесь полтора десятка кратких сообщений о важнейших событиях дня и перечень того, что помещено в номере. Это своеобразная витрина газеты. Симон увидел воплощенными в жизнь идеи, которые ему еще так недавно излагал Франсуа. В простоте душевной он чуть было не сказал об этом вслух, но тут великан, прикрывая легкой иронией похвальбу, произнес: - Ну как, мой котелок еще варит? И слегка прикоснулся ко лбу. Симон опустил глаза. - Либо вы оттесните всех своих конкурентов, либо им придется потратить немало миллионов, чтобы суметь соперничать с вами, - заявил Руссо. - Именно на это я и рассчитываю, - ответил Ноэль. Симон внимательно изучал расположение материала на газетных полосах. Оно было хорошо продумано: заголовки рубрик привлекали своей выразительностью, нередко статьи сопровождались не только факсимиле автора, но и его портретом - словно для того, чтобы установить более тесную связь между автором и читателем. - При виде этого макета невольно испытываешь желание снова взяться за перо, - проговорил Симон. Ноэль Шудлер положил свою тяжелую руку на газетные оттиски. Глядя на Симона, этот шестидесятисемилетний человек с еще черной бородой и болтавшимся на шее эмалевым крестом, ставший преемником собственного сына, многозначительно проговорил: - Подумайте о том, о чем мы с вами толковали. Поверьте, друг мой, будущее за нами! - Выходя из кабинета, он взял Симона под руку и спросил: - Найдется ли у вас на этой неделе время позавтракать или пообедать со мной? Симон вспомнил тот вечер, когда он принес свою первую статью в "Эко дю матен", и спросил себя, как правильнее будет сказать: "Прошло уже два года!" или "Прошло всего два года!" Спустя несколько дней он явился к завтраку на авеню Мессины. В маленькой гостиной, где обычно беседовали, перед тем как сесть за стол, Ноэль Шудлер представил Симона своей снохе, проговорив при этом: - Господин Лашом, большой друг Франсуа! - Да, да... - пролепетала Жаклина. На ней было черное закрытое платье с узкими рукавами. Симон, желая подчеркнуть свою близость к Франсуа, которую тот, естественно, уже не мог опровергнуть, снова и снова выражал скорбь по поводу непоправимой утраты; Жаклина время от времени кивала головой. Исхудавшая, хрупкая, она показалась Симону необыкновенно трогательной. У нее был безжизненный, затуманенный взгляд. Внезапно она отвернулась, поднялась и вышла из комнаты. Минуту спустя вошла горничная и сообщила: госпожа баронесса Франсуа Шудлер плохо себя чувствует и приносит свои извинения за то, что не может выйти к завтраку. Ноэль и его жена обменялись печальным взглядом; затем хозяева и гость перешли в столовую. Баронесса сочла нужным предупредить Симона: - Отец моего мужа очень, очень стар... Однако за завтраком беседа велась почти исключительно между старым бароном Зигфридом и Симоном. Патриарх проникся глубокой симпатией к молодому человеку, который умел так замечательно слушать и так неподдельно удивляться. - Угодно вам знать, милостивый государь, что я сказал императору перед началом экспедиции в Мексику? - спрашивал барон Зигфрид. - Надо заметить, я участвовал, правда в весьма скромной доле... пф... в семидесятипятимиллионном займе, предоставленном правительству банкирами. Вот император... пф-ф... и пригласил меня в Тюильри... Я вижу это так ясно, будто все происходило только вчера... И я сказал ему: "Ваше величество..." Рассказывая о событиях далекой и лучшей поры своей жизни, старый Зигфрид вдруг заговорил с австрийским акцентом, от которого уже давно избавился. Симон слушал с подчеркнутым вниманием. Разумеется, он знал, что хозяева всегда бывают признательны гостю, проявляющему интерес к старикам, почитаемым в семье, но, помимо этого, во взгляде человека с багровыми веками, который лицезрел стольких повелителей старой Европы, было что-то покорявшее Лашома. - Когда отец впервые взял меня с собой на обед к Меттерниху... - Как? Вы обедали у Меттерниха? - вскричал Симон. - Ну да, разумеется. Все это теперь кажется таким далеким лишь потому, что... пф-ф... люди почти всегда умирают молодыми. Но вы еще и сами убедитесь: когда человек доживает до моих лет, он замечает, что история вовсе не такое уж далекое прошлое. От эпохи Марии Терезии нас отделяет время, равное всего лишь двум таким человеческим жизням, как моя... После обеда начался бал, и отец посоветовал мне... Давно уже старик не выказывал себя столь блестящим собеседником; надо признать также, что давно уже ни один гость не проявлял к нему столь глубокого интереса. Ноэль смотрел на Симона со смешанным чувством благодарности и гордости; баронесса также поглядывала на этого человека, которому было примерно столько же лет, сколько ее покойному сыну, и с лица ее не сходило выражение кроткой печали. - Я каждый день встаю в половине восьмого утра... - заявил старик в ответ на вопрос Симона. - Выпиваю чашку чая... Лишь немногие люди доживают до восьмидесяти лет, и те, кто переваливает за этот рубеж, находят в своем долголетии повод для тщеславия. Подобно боксерам, люди, вступившие в упорную борьбу со смертью, соблюдают строжайший режим и рассказывают о нем со вкусом, в мельчайших подробностях. Барон Зигфрид не без основания считал себя чемпионом в такого рода борьбе, и восхищение Симона льстило его самолюбию. Выйдя из-за стола, он отвел гостя в сторону и сказал ему: - Наступает время, когда смерть окружающих начинает почти радовать нас... Желаю вам дожить до моих лет. Он подумал с минуту, потом, как ему казалось вполголоса, спросил: - Известны ли вам подробности смерти Франсуа? Действительно ли произошел несчастный случай? Непринужденно опираясь всей своей тяжестью на руку Симона, старый барон снова направился в маленькую гостиную и продолжал на ходу говорить: - ...незадолго до сражения при Садовой я отправился в Шенбрунн. Мне были известны намерения Франции, и я... пф-ф... сказал императору Францу-Иосифу: "Ваше величество..." Можно было подумать, что Зигфрид всю свою жизнь только и делал, что предупреждал венценосцев о грозивших им катастрофах. Когда старик всунул в рюмку язык, чтобы вылизать оставшийся на донышке золотистый шартрез, Симон не отвел стыдливо глаза, как это делали обычно другие гости. Напротив, он улыбнулся ласково и понимающе. Словом, Лашом покорил все семейство. Барон Зигфрид, который почти не вспоминал о недавних событиях - прошло не меньше месяца, пока он усвоил, что Франсуа умер, да и то он постоянно путал, когда именно это случилось, - несколько дней подряд приставал к домашним: - Придет ли к нам снова тот молодой человек? Скоро ли я его опять увижу? Некоторое время спустя Симон начал вести еженедельную хронику в "Эко дю матен". Анатоль Руссо был этим явно недоволен, и однажды, когда Симон опубликовал статью о реформе образования, министр сказал ему с суровым видом, откидывая длинную прядь волос: - Спору нет, мой милый Лашом, у вас есть что поведать читателю, это ваше право, согласен! Но как бы вы отнеслись к тому, если бы я в качестве члена корпорации адвокатов вдруг вздумал выступить со статьей о реформе судопроизводства? Не забывайте, вы занимаете официальное положение. Следует выбрать между карьерой публициста и карьерой... словом, той карьерой, которой вы себя уже посвятили. Министр не был в состоянии точно определить, какую именно карьеру он имеет в виду. На следующий день Симон имел долгую беседу с Ноэлем Шудлером. - Дорогой друг, я хорошо знаю Руссо, - сказал гигант. - При нем вы всегда будете лишь вторым и никогда не станете первым. Этот человек не любит продвигать людей ради них самих. А потом, не вечно же он будет министром! Когда он перестанет в вас нуждаться, что он сможет вам предложить? А главное - чем вы сами хотите заниматься? Знаю, знаю - политикой, вам незачем мне об этом говорить. Я и сам отлично вижу: вы походите на моего сына, он собирался выставить свою кандидатуру в парламент и преуспел бы в этом, особенно с помощью тех средств, которые я предоставил бы в его распоряжение. Так вот, Руссо не станет вам помогать, напротив! А на прессу и деловые круги вы сможете опереться. Независимо от этого и даже не спрашивая, сколько вы сейчас получаете... Симон почувствовал, что ветер меняет направление и пора искать другого покровителя. Он уже вышел из того возраста, когда человеку охотно оказывают поддержку, и потому расположением столь могущественного человека, который только недавно потерял единственного сына, пренебрегать не следовало. В тот же вечер Ноэль сообщил барону Зигфриду: - Ну что ж, отец, ты можешь быть доволен! Я беру твоего друга Лашома к себе в "Эко". Практически это уже решено. Люлю Моблан был один в своей гостиной, когда ему подали телеграмму; он пробежал ее, отложил в сторону, подошел к большому зеркалу в золоченой раме, висевшему над камином, и громко расхохотался. В зеркале отразился его восхищенный взгляд и оскаленные огромные желтые зубы. - Близнецы! Близнецы! - громко повторял он. - Браво, старина, браво! Хотел бы я теперь посмотреть на рожи моих дорогих родственничков! Близнецы! Он несколько минут простоял перед зеркалом, любуясь собою, приглаживая белый пух на своих висках, похлопывая себя по животу и весело посмеиваясь; казалось, для того чтобы достойным образом отпраздновать рождение двух близнецов, ему и самому надо было существовать в двух лицах. Потом он потребовал, чтобы ему принесли пальто, надел набекрень светло-коричневый котелок и вышел из дому, держа трость набалдашником книзу. "Этой крошке я обязан величайшей радостью в жизни, - думал он, быстро шагая по улице. - Признаться, она всегда доставляла мне одно только удовольствие. Она с успехом выступила на сцене, она необыкновенно благоразумна... Близнецы! Я бы уплатил сто луидоров, чтобы поглядеть на рожу Шудлера. О, он об этом скоро узнает... но куда, собственно говоря, я иду?" Он остановил проезжавшее мимо такси. - Клуб "Эксельсиор", бульвар Осман, - приказал он. В клубе Моблан переходил из зала в зал и сообщал всем своим друзьям необычайную новость. - Шутник! - восклицали они, похлопывая его по плечу. Вечером, едва дождавшись открытия "Карнавала", он отправился туда, чтобы поведать Анни Фере о радостном событии. Певичка отменно сыграла свою роль. - О, меня это не удивляет! - воскликнула она. - Сильвена писала мне, что толста, как башня. Бедная девочка! Родить двойню! Да ты у нас еще хоть куда, мой милый Люлю! - Это произошло в тот вечер, когда я был мертвецки пьян, ведь ты сама видела, - ответил он с виноватым видом. Несколько дней подряд Моблан приставал к каждому встречному: - Ставлю двадцать против одного - вам нипочем не угадать, что со мной произошло... И он смеялся громче, чем его собеседники. Княгиня Тоцци пустила в ход острое словцо "липовые близнецы", а Лартуа забавлял им весь Париж. Банкирам Леруа, у которых Люлю открыл счет на миллион франков на имя мадемуазель Дюаль, эта история вовсе не показалась смешной. - Дорогой Люсьен, позволю себе заметить, что твой вклад может в конце концов иссякнуть, - сказал Адриен Леруа, который был всего лишь на полтора года моложе своего дяди и держался с ним скорее как двоюродный брат, а не как племянник. - Не забудь, чт