они намеревались оказать мне еще несколько менее важных, в том числе воздвигнуть две золотые статуи, одну -- олицетворяющую "Мир Клавдия Августа", вторую -- "Победоносного Германика". Вторую статую я принял, так как она чествовала в основном моего отца и брата, чьи победы были куда важней моих и завоеваны ими лично, и чертами лица эта статуя напоминала не меня, а их (все сходились на том, что брат был вылитый отец). Как всегда, евреи, в свою очередь, тоже прислали посольство, поздравляя меня с победами, благодаря за великодушие, которое я проявил, издав эдикт о веротерпимости, касающийся всех евреев империи, и обвиняя греков в том, что они вызывают новые беспорядки, мешая священнодействиям во время праздников своими непристойными песнями и танцами перед синагогами. Я вложу в рукопись копию моего ответа александрийцам, чтобы показать, как я теперь управлялся с такими вопросами. "Тиберий Клавдий Цезарь Август Германик, император, великий понтифик, защитник народа, консул этого года, приветствует город Александрию. Ваши посланцы Тиберий Клавдий Барбилл, Аполлоний, сын Артемидора, Херемон, сын Леонида, Марк Юлий Асклепиад, Гай Юлий Дионисий, Тиберий Клавдий Фаний, Пасион, сын Потамона, Дионисий, сын Саббиона, Тиберий Клавдий Аполлоний, сын Аристона, Гай Юлий Аполлоний и Гермеск, сын Аполлония, передали мне вашу петицию и подробно ознакомили меня с положением в Александрии, оживив расположение, которое я в течение многих лет, как вы знаете, испытывал к вам, поскольку вы всегда были преданы дому Августа, чему есть много доказательств. Особенно дружеские отношения установились между вашим городом и моей семьей; в этой связи достаточно упомянуть моего брата Германика Цезаря, чье благоволение к вам проявилось сильней всего: он приехал в Александрию и лично обратился к вам. По этой же причине я с радостью принимаю предложенные вами почести, хотя обычно я к ним равнодушен. Прежде всего я разрешаю вам отмечать день моего рождения как День Августа таким образом, как вы пишете. Затем я согласен на то, чтобы в указанных вами местах были воздвигнуты статуи мне и членам моей семьи, ибо я вижу, сколь горячо вы стремитесь дать мне свидетельство вашей преданности мне и моему роду. Что касается двух золотых статуй, ту, что называется "Мир Клавдия Августа", сделанную по предложению моего друга Барбилла, я принять не могу, так как это может обидеть моих сограждан; ее надо посвятить богине Роме; вторую статую следует носить в процессиях так, как вы сочтете нужным, по соответствующим дням рождения; можете снабдить ее пьедесталом. Наверно, глупо, приняв из ваших рук эти почести, отказывать в образовании Клавдиевой трибы и в санкционировании священных участков в каждой области Египта, поэтому я разрешаю вам это сделать, и, если хотите, можете воздвигнуть конную статую моего губернатора, Витрасия Поллиона. Я также даю согласие на ваше ходатайство позволить вам установить в мою честь квадриги на границах империи: одну в Тапозире в Ливии, вторую в Фаросе в Александрии и третью в Пелузии в Нижнем Египте. Но я должен просить не назначать верховного жреца для поклонения мне и не воздвигать мне храмов, так как я не хочу оскорблять чувства своих собратьев -- ведь, насколько я знаю, алтари и храмы на протяжении веков строились только в честь богов, никому другому это не причитается. Что касается прочих ваших ходатайств, которые вы так горячо просите удовлетворить, вот мое решение. Я утверждаю гражданство всех жителей Александрии, достигших совершеннолетия к моменту моего вступления на престол, и их право на те привилегии и блага, которые с этим сопряжены; исключение составляют те самозванцы -- сыновья рабынь,-- которым удалось проникнуть в число свободнорожденных граждан. По моему соизволению все милости, дарованные вам моими предшественниками, будут за вами закреплены, так же как и те, что были дарованы вам прежними вашими царями и городскими префектами и подтверждены Божественным Августом. Согласно моему соизволению, священнослужители храма Августа в Александрии должны избираться по жребию так же, как они избираются в его храме в Канопе. Я одобряю ваш план назначения судей на трехлетний срок как весьма разумный, ведь, зная, что в конце службы придется давать отчет за любую допущенную ими ошибку, они будут вести себя осмотрительнее. Что касается просьбы о возрождении сената, я не могу сказать без подготовки, каков был обычай при Птоломеях, но вы знаете не хуже меня, что ни при одном из моих предшественников из рода Августа в Александрии сената не было. Поскольку вы предлагаете вступить на совершенно непроторенный путь и я совсем не уверен, будет ли это во благо вам или мне, я написал вашему теперешнему префекту, Эмилию Ректу, и попросил его навести справки, затем сообщить мне, будет ли создано сословие сенаторов, и если да, то каким образом. Что до того, кто ответственен за недавние беспорядки или вернее -- если говорить прямо -- войну, которая идет между вами и евреями, то я не желаю связывать себя обязательством решать этот вопрос, хотя ваши послы, в особенности Дионисий, сын Теона, горячо защищали интересы греков в присутствии своих противников -- евреев. Однако я сохраняю за собой право на суровое осуждение той стороны -- кто бы это ни был,-- которая начала беспорядки, и прошу вас понять: если обе стороны не прекратят эту упорную разрушительную вражду, я буду вынужден показать, на что способен благосклонный правитель, если в нем зажгут праведный гнев. А посему я вновь молю вас, александрийцы, выказать дружественную терпимость к иудеям, которые много лет живут с вами бок о бок, и не оскорблять их чувств, когда они молятся своему Богу согласно древним обрядам. Не мешайте им, пусть следуют своим национальным обычаям, как то было в дни Божественного Августа, ибо я подтвердил их право на это, после того как беспристрастно выслушал обе стороны во время диспута. С другой стороны, я желаю, чтобы евреи не настаивали на новых привилегиях сверх тех, что им уже дарованы, и не присылали ко мне отдельных послов, словно вы живете в разных городах -- неслыханное дело! -- и не выступали в качестве соперников в атлетических и прочих состязаниях во время общественных Игр. Евреи должны довольствоваться тем, что они имеют, радуясь благам, которые дает большой город, исконными жителями которого они не являются, и не должны больше приглашать в Александрию на жительство соотечественников и единоверцев из Сирии или других частей Египта, не то они вызовут во мне еще большее подозрение. Если они пренебрегут этим советом, я буду считать, что они разжигают всеобщую вражду, и обрушу на них свою месть. До тех пор, однако, пока обе стороны будут терпимо и доброжелательно относиться друг к другу, воздерживаясь от взаимной неприязни, я обещаю проявлять такое же дружеское попечение об александрийцах и заботу об их интересах, какие всегда выказывала в прошлом моя семья. Я должен здесь засвидетельствовать то, с каким рвением блюдет ваши интересы мой друг Барбилл, который вновь доказал это во время настоящего посольства, и сказать то же самое о моем друге Тиберии Клодии Архибусе. Прощайте". Этот Барбилл был астролог из Эфеса; Мессалина безоговорочно верила в его возможности, и я должен признать, что он действительно был очень умен и как предсказатель уступал лишь великому Фрасиллу. Он учился своему делу в Индии и в Вавилоне у халдеев. Его любовь к Александрии объяснялась тем, что много лет назад, когда Тиберий изгнал из Рима всех астрологов и предсказателей, кроме своего любимого Фрасилла, и Барбилл был вынужден покинуть город, первые люди Александрии оказали ему гостеприимство. Месяц или два спустя я получил от Ирода депешу, где он официально поздравлял меня с победами в Германии, с рождением сына и с тем, что благодаря германским походам я завоевал титул императора. Как всегда, он вложил в конверт и личное письмо: "Да, ты великий воин, Мартышечка, что тут и говорить! Тебе всего-то и надо что написать пером по бумаге: приказываю идти в поход, и "гопля!" -- знамена развеваются, мечи вылетают из ножен, головы валятся на траву, города и храмы объяты пламенем. Представляю, что было бы, если бы ты сел как-нибудь верхом на слона и самолично вывел войска на поле брани! Верно, разбил бы все вокруг в пух и прах. Я помню, как-то раз твоя дорогая матушка высказалась о тебе -- не очень лестно -- как о будущем завоевателе Британии. Почему бы и нет? Что до меня, я и в мыслях не держу никаких военных триумфов. Мир и безопасность -- вот все, чего я прошу. Занят я тем, что готовлю свои владения к обороне против возможного вторжения парфян. У нас с Кипридой все хорошо, мы счастливы; дети тоже в порядке. Они учатся быть примерными иудеями и делают это быстрее, чем я, ведь они моложе. Между прочим, мне не нравится Вибий Марс, твой новый губернатор в Сирии. Боюсь, мы с ним скоро поссоримся, если он не перестанет совать нос в мои дела. Я очень жалел, когда кончился срок службы Петрония,-- превосходный человек! Бедняга Сила все еще в узилище. Правда, я предоставил ему самую уютную камеру и разрешил пользоваться письменными принадлежностями, чтобы он мог дать выход негодованию по поводу моей неблагодарности. Естественно, он получает не пергамент и не бумагу, а восковую дощечку, так что, закончив одно обвинение, он вынужден его стереть, прежде чем начать другое. Ты весьма популярен среди александрийских евреев, и твои суровые слова в письме к александрийцам не пропали даром: евреи умеют читать между строк. Я слышал от моего старого друга алабарха Александра, что копии его были разосланы по всему городу со следующим оповещением от имени городского префекта: ОБЪЯВЛЕНИЕ ЛУЦИЯ ЭМИЛИЯ РЕКТА "Поскольку население Александрии слишком велико, чтобы все имели возможность присутствовать при чтении этого священного и милостивого письма, адресованного нашему городу, я счел необходимым развесить его во всех людных местах, чтобы каждый горожанин мог сам его прочитать, оценить величие Божественного Цезаря Августа и выразить благодарность за его доброту. Четырнадцатый день августа, второй год правления Тиберия Клавдия Цезаря Августа Германика Императора". Они все равно тебя обожествят, хочешь ты того или нет; а пока будь здоров телом и бодр духом, хорошо ешь, крепко спи и никому не доверяй. Разбойник". Школярские поддразнивания Ирода насчет легкости, с какой я завоевал титул императора, задели меня за живое. Его напоминание о словах матери тоже сыграло свою роль: задело мою веру в сверхъестественные силы. Однажды, много-много лет назад, когда я рассказал матери, что хочу ввести в латинский алфавит три новые буквы, она вскричала в припадке раздражения, что есть три вещи, которые никогда не осуществятся: никогда через Неаполитанский залив не протянется улица с лавками, никогда я не покорю остров британцев и никогда ни одна из моих нелепых букв не появится в публичных надписях в Риме. Однако первое уже сбылось -- в тот день, когда Калигула построил свой знаменитый мост между Байями и Путеолами и застроил его с двух сторон лавками. Третье может сбыться в любой день, когда мне будет угодно,-- достаточно испросить на это разрешения сената. Так почему бы не сбыться и второму? Несколько дней спустя я получил депешу от Марса с пометкой: "срочно, секретно". Марс был способный губернатор и честный человек, хотя малоприятный в обществе -- замкнутый, с сухими манерами, саркастичный, лишенный слабостей и причуд. Я назначил его на этот пост из благодарности за то участие, которое он, будучи командиром полка на Востоке лет двадцать назад, принял в разоблачении Пизона, убившего моего брата Германика, и в возбуждении против него уголовного дела. Марс писал: "...Мой сосед, твой друг Ирод Агриппа, как мне сообщают, укрепляет Иерусалим. Возможно, тебе это известно, но я пишу, чтобы ты понял: когда укрепления будут закончены, Иерусалим станет неприступным. Я не хочу обвинять твоего друга царя Ирода в вероломстве, но, как губернатор Сирии, смотрю на эту ситуацию со страхом. Иерусалим господствует на торговом пути в Египет, и если тот попадет в руки к безответственному человеку, Риму будет грозить серьезная опасность. Говорят, что Ирод страшится вторжения парфян, однако он достаточно оградил себя от этой маловероятной угрозы секретным союзом со своими царственными соседями на границе с Парфией. Не сомневаюсь, что ты одобряешь его заигрывания с финикийцами: он послал огромные дары в Бейрут, строит там амфитеатр, портики и общественные бани. Мне трудно понять, из каких соображений он обхаживает финикийцев. Однако пока что он не пользуется особым доверием у старейшин Тира и Сидона; возможно, у них есть на то основания, не мне судить. Рискуя вызвать твое неудовольствие, я буду сообщать о политических событиях к югу и востоку от моего военного округа по мере того, как они будут оказываться в поле моего внимания". Мне было крайне неприятно это читать, и сперва я рассердился на Марса за то, что он подрывает мое доверие к Ироду, но, поразмыслив, почувствовал к нему благодарность. Я не знал, что мне и думать. С одной стороны, я не сомневался, что Ирод не порвет узы дружбы между нашими странами и не нарушит клятву верности, данную мне перед всеми на рыночной площади; с другой стороны, у него, судя по всему, были какие-то тайные замыслы, которые, будь это любой другой человек, я бы назвал предательскими. Я был рад, что Марс смотрит в оба. Я никому ничего об этом не сказал, даже Мессалине, а Марсу написал так: "Письмо получил. Будь осторожен. Докладывай о дальнейших событиях". Ироду я отправил туманное письмо: "Возможно, я воспользуюсь твоим советом насчет Британии, мой дорогой Разбойник, и если действительно решу вторгнуться на этот злосчастный остров, я обязательно усядусь верхом на слона. Это будет первый слон, которого увидят в Британии, и он, конечно, вызовет всеобщий восторг. Я был рад узнать, что у тебя все в порядке; не тревожься из-за вторжения парфян. Если я услышу, что они затевают драку и причиняют тебе беспокойство, я тут же пошлю в Лион за твоим дядей Антипой, чтобы он надел свои семьдесят тысяч первые доспехи и немедленно их разгромил, так что Киприда может спокойно спать ночью, а ты можешь не строить больше в Иерусалиме укрепления. Нам ни к чему, чтобы Иерусалим превратился в крепость, ты согласен? А вдруг твои разбойники родичи из Идумеи решат сделать набег и умудрятся проникнуть в Иерусалим до того, как ты достроишь последний бастион? Нам же не выгнать их обратно даже при помощи осадных орудий, "черепах" и таранов, что же тогда будет с торговым путем в Египет? Жаль, что тебе не понравился Вибий Марс. Как подвигается твой амфитеатр в Бейруте? Я послушался твоего совета и решил не доверять никому, кроме моей дорогой Мессалины, Вителлия, Руфрия и моего старого друга детства Разбойника, чьим поклепам на самого себя я как не верил, так и впредь не поверю и для кого я всегда останусь любящим его Мартышечкой". Ирод ответил в своем обычном беспечном тоне, поддразнивая меня, точно ему безразлично, что будет с укреплениями, но теперь он знал, что мое шутливое письмо отнюдь не было таким шутливым, каким казалось на первый взгляд, знал он также, что Марс докладывает мне о нем. Марс вскоре ответил мне так же коротко, как писал ему я, и сообщил, что работы на укреплениях прекращены. 42 г. н.э. Я возложил на себя консульские полномочия в марте, что пришлось на новый год, но через два месяца снял их в пользу сенатора, которому они причитались следом за мной; я был слишком загружен, чтобы заниматься делами, которые входили в обязанности консулов. В том году родилась моя дочь Октавия, чуть не произошел переворот во главе с Виницианом и Скрибонианом, и я присоединил к империи Марокко в качестве провинции. Сперва я коротко расскажу про Марокко. Мавры снова восстали под руководством способного полководца по имени Салаб, который возглавлял их в предыдущей кампании. Павлин, командовавший там римскими войсками, дошел до самого Атласского хребта, но так и не смог подойти вплотную к Салабу и нес тяжелые потери от засад и ночных атак. Тут срок его службы кончился, и он должен был вернуться в Рим. На смену ему пришел некий Хосидий Гета, которому я наказал перед его отъездом ни в коем случае не допустить, чтобы Салаб стал вторым Такфаринатом. (Такфаринат был нумидиец, который при Тиберии помог трем генералам подряд получить лавровые венки, проигрывая решающее, казалось бы, сражение, а как только римские войска отводили назад, опять появляясь во главе вновь созданной армии; правда, четвертый генерал положил этому конец раз и навсегда, поймав и убив самого Такфарината.) Я сказал Гете: -- Не успокаивайся на частичном успехе. Ищи главные силы Салаба, разгроми их и убей или возьми в плен его самого. Если надо, преследуй его по всей Африке. Если он скроется во внутренних областях страны, где, как говорят, головы людей растут из подмышек, что ж, иди следом за ним туда. Тебе легко будет его опознать: у него голова на шее. Я сказал Гете также: -- Я не собираюсь указывать тебе, как надо вести кампанию, но хочу дать один совет: не будь связан жесткими правилами, как это было с генералом Элием Галлом, который отправился на завоевание Аравии, словно Аравия--это Италия или Германия. Он нагрузил солдат обычным шанцевым инструментом, надел на них тяжелую амуницию вместо того, чтобы дать им мехи для воды и дополнительный паек продовольствия, и даже взял с собой несколько осадных орудий. Когда у солдат разболелись животы и они стали кипятить тухлую воду из колодцев, чтобы ее не было так опасно пить, Элий пришел и закричал: "Что? Кипятить воду? Ни один дисциплинированный римский солдат не кипятит воду для питья! Да еще на кизяке. Неслыханно! Римские солдаты собирают хворост или обходятся без костров!" Он потерял большую часть своей армии. И помни: внутренние области Марокко -- опасные места. Приноравливай свою тактику и снаряжение к местным условиям. Гета последовал моему совету в самом буквальном смысле. Он гонял Салаба по Марокко из конца в конец, два раза нанес ему поражение, причем во втором случае чуть было не захватил его в плен. После этого Салаб скрылся в Атласских горах, пересек их и углубился в лежавшую за ними неисследованную пустыню, велев своим людям оборонять перевал, пока он не получит подкрепления у своих союзников, здешних кочевников. Гета оставил возле перевала один отряд и с самыми выносливыми из солдат еле преодолел другой, еще более крутой перевал в нескольких милях от первого и отправился на поиски Салаба, взяв с собой столько воды, сколько могли унести его люди и мулы, и сведя снаряжение до минимума. Он рассчитывал найти хоть какую-нибудь воду, но они прошли за петлявшим по пустыне Салабом не меньше двухсот миль, прежде чем увидели первый куст саксаула. Запасы воды стали иссякать, солдаты теряли силы. Гета скрывал тревогу, но было ясно, что, даже если они немедленно повернут обратно, оставив надежду захватить Салаба, им не хватит воды, чтобы благополучно вернуться. Атлас был на расстоянии сотни миль пути, спасти их могло только чудо. В Риме, когда наступает засуха, мы знаем, как убедить богов послать дождь. У нас есть черный камень, который называется "капающий камень"; в давние времена мы захватили его у этрусков и спрятали в храме Марса за городом. Мы идем в храм торжественной процессией, выносим этот камень наружу, брызгаем на него водой и приносим жертвы, сопровождая все это заклинаниями. После этого всегда начинается дождь... если только мы не допустили какой-либо мелкой ошибки в ритуале, что случается довольно часто. Но у Геты не было с собой "капающего камня", поэтому он стал в тупик. Кочевники привыкли по многу дней обходиться без воды, к тому же превосходно знали местность. Они стали сжимать кольцо вокруг римлян -- отрезали от отряда, убивали, раздевали и увечили тех, кто, потеряв от жары рассудок, отставал от своих. У Геты был денщик-негр, родившийся в этой самой пустыне, но проданный в рабство маврам. Он не помнил, где находится ближайший колодец, так как продали его ребенком. Но он сказал Гете: "Генерал, почему ты не помолишься Отцу Гва-Гва?" Гета спросил, кто эта персона. Денщик ответил, что это Бог пустыни, который посылает во время засухи дождь. Гета сказал: "Император велел мне приспосабливаться к обстоятельствам. Расскажи мне, как вызвать Отца Гва-Гва, и я тут же сделаю это". Денщик ответил, что он должен взять небольшой горшок, наполнить пивом и закопать его по горлышко в песок, сказав: "Отец Гва-Гва, прими от нас пиво". Все должны вылить воду, которая еще есть у них в мехах в свои кружки, оставив чуть-чуть на дне, только чтобы обмакнуть пальцы и окропить ею землю. Затем все должны пить из кружек, танцевать и восхвалять Отца Гва-Гва, все время разбрызгивая воду, пока кружки не будут пусты. Сам Гета должен говорить нараспев: "Как эта вода орошает песок, так пусть падет на нас дождь! Мы выпили все до последней капли, Отец. Ничего не осталось. Что нам делать? Пей пиво, Отец Гва-Гва, и помочись на нас, твоих детей, не то мы умрем". Пиво -- сильное мочегонное, а у этих кочевников такие же теологические понятия, как у древних греков, те тоже считали, что, когда идет дождь, это мочится Юпитер, так что до сих пор греки пользуются одним и тем же словом (разница только в роде), когда имеют в виду небо и ночной горшок. Кочевники верили, что можно побудить бога послать дождь, то есть помочиться, если угостить его пивом. Орошение земли, подобно нашим жертвоприношениям, должно было напомнить ему, если он забыл, как именно льет дождь. Гета в отчаянии созвал своих солдат -- те еле стояли на ногах -- и спросил, нет ли у кого-нибудь случайно капельки пива. К счастью, среди них было несколько германцев из вспомогательных войск, и они предпочли взять с собой пиво, а не воду. В одном из мехов еще оставалось одна-две пинты. Гета уговорил их отдать это пиво ему. Затем поровну раздал оставшуюся воду, но пиво приберег для Отца Гва-Гва. Солдаты танцевали, пили воду и брызгали ею на песок, а сам Гета произносил предписанное заклинание. Отец Гва-Гва (по-видимому, имя его означает "Вода") был так доволен и поражен почестями, которые ему оказала эта внушительная компания абсолютных незнакомцев, что небо тут же потемнело от грозовых туч и начался такой ливень, длившийся трое суток, что каждая впадинка в песке превратилась в полную до краев лужу. Армия была спасена. Кочевники, посчитав ливень явным признаком благоволения Отца Гва-Гва к римлянам, смиренно предложили союз. Гета ответил отказом: пусть раньше выдадут ему Салаба. И вскоре Салаб был доставлен в цепях в римский лагерь. Гета и кочевники обменялись дарами, был заключен договор. Затем Гета двинулся обратно в горы, подошел с тыла к солдатам Салаба, все еще сторожившим перевал, и перебил или взял в плен весь отряд. Остальные силы мавров, увидев, что их вожака привезли в Танжер в цепях, сдались без боя. Так вот две пинты пива спасли жизнь двум тысячам римлян и дали Риму новую провинцию. Я приказал поставить храм Отцу Гва-Гва в пустыне за горами, где простирались его владения, и Марокко -- я разделил его на две провинции: Западное Марокко со столицей в Танжере и Восточное Марокко со столицей в Кесарии -- должно было обеспечивать его ежегодно данью в сто мехов самого лучшего пива. Я даровал Гете триумфальные украшения и просил бы сенат закрепить за ним наследственное имя Мавр ("из Марокко"), если бы он не превысил свои полномочия, казнив Салаба в Танжере, не посоветовавшись сперва со мной. Это не диктовалось стратегической или тактической необходимостью, Гета сделал это только из тщеславия. Я упоминал не так давно о рождении моей дочери Октавии. За это время и сенат, и народ стали все больше заискивать перед Мессалиной, так как было хорошо известно, что я передал ей большую часть своих обязанностей блюстителя нравов. Теоретически она считалась моей советницей, но, как я уже объяснял, у нее был дубликат моей личной печати, и она могла скреплять ею любые документы; кроме того, я позволил ей решать, в определенных границах, кого из сенаторов или всадников вывести из сословия за нарушение благопристойности и кем занять открывшиеся вакансии. Она взяла на себя также трудоемкую задачу судить, кто из претендентов на римское гражданство достоин его получить. Сенат хотел воспользоваться рождением Октавии, чтобы пожаловать Мессалине титул "Августа". Как я ни любил ее, я считал, что она еще не заслужила эту честь. Ей было всего семнадцать, а моя бабка получила этот титул только после смерти, а мать -- в глубокой старости. Поэтому я отказал им. Но александрийцы, не спросив моего разрешения -- а то, что было сделано, я отменить не мог,-- выпустили монету, где на лицевой стороне был мой профиль, а на обратной -- изображение Мессалины во весь рост в одеянии богини Деметры; на ладони одной руки она держала две фигурки, символизирующие сына и дочь, в другой -- сноп пшеницы, символизирующий плодородие: лестная игра слов, так как латинское messis означает "урожай". Мессалина была в восторге. Как-то вечером Мессалина робко вошла ко мне в комнату, молча, словно украдкой, взглянула мне в лицо и наконец, запинаясь, смущенно спросила: -- Ты меня любишь, дражайший муж? Я заверил ее, что люблю ее больше всего на свете. -- А какие три столпа есть в храме любви, о которых ты говорил мне на днях? -- Я сказал, что храм любви поддерживается тремя столпами: добротой, искренностью и пониманием. Вернее, я процитировал слова философа Мнасалка, который это сказал. -- Тогда выкажи мне самую большую доброту и самое большое понимание, на которое способна твоя любовь. От моей любви понадобится только искренность. Перейду к делу. Если это не очень для тебя трудно, не разрешишь ли ты мне... не позволишь ли... некоторое время спать отдельно? Я не хочу сказать, что люблю тебя хоть на йоту меньше, чем ты меня, но у нас родилось двое детей за каких-то два года, может быть нам не стоит рисковать, может быть лучше подождать немного, прежде чем заводить третьего? Беременность--очень противная штука: по утрам меня тошнит, измучает изжога, расстраивается живот -- нет, мне просто не выдержать такого ужаса снова. И, если честно, даже не говоря об этом, я почему-то не испытываю больше к тебе той страсти, что раньше. Клянусь, люблю я тебя не меньше, но скорее как дорогого друга и отца моих детей, чем как возлюбленного. Вероятно, когда появляются дети, мы отдаем им почти все наши чувства. Я ничего от тебя не скрываю. Ты мне веришь, да? -- Я тебе верю, и я тебя люблю. Она погладила меня по лицу. -- И я ведь не такая, как обыкновенные женщины, правда? -- которые только и знают, что рожают детей, пока не состарятся. Я твоя жена -- жена императора, я помогаю тебе в имперской работе, а ведь это важнее всего, не так ли? Беременность ужасно мешает этой работе. Я сказал довольно грустно: -- Конечно, любимая, если таковы твои чувства, я не из тех мужей, которые добиваются своего силой. Но разве так уж обязательно нам спать врозь? Разве мы не можем спать в одной постели просто для компании? -- О, Клавдий! -- вскричала она, чуть не плача.-- Мне так трудно было решиться попросить тебя об этом, ведь я так сильно тебя люблю и не хочу тебя обидеть. Не делай все еще трудней. Теперь, после того как я искренне все тебе сказала, разве тебе не будет ужасно тяжело, если, лежа со мной в одной постели, ты проникнешься вдруг ко мне страстью, а я не смогу ответить тем же? Если я оттолкну тебя, это будет не менее губительно для нашей любви, чем если я уступлю тебе против желания; я уверена, ты будешь потом очень раскаиваться, если что-нибудь уничтожит мою привязанность к тебе. Неужели ты не видишь, насколько лучше, если мы будем спать врозь, пока мои чувства не станут такими, как раньше. Скажем, просто, чтобы быть дальше от искушения, я буду спать в своих апартаментах в Новом дворце. Работе это только пойдет на пользу. Я буду вставать утром и сразу браться за бумаги. Из-за этих родов я сильно отстала с реестром граждан. -- Как ты думаешь, сколько ты захочешь оставаться там? -- умоляюще произнес я. -- Мы увидим, как пойдет дело,-- сказала Мессалина, нежно целуя меня в затылок.-- О, как я рада, что ты не сердишься, у меня стало легко на душе. Сколько? О, не знаю. Неужели это так важно? В конце концов, что для любви постель, если любящих связывают другие крепкие узы, например приверженность идеалам, красоте и совершенству. Тут я согласна с Платоном. Он считал физическую близость помехой любви. -- Он говорил о гомосексуальной любви,-- напомнил я ей, стараясь, чтобы мой голос не звучал слишком уныло. -- Ну, дорогой,-- сказала она беспечно,-- я делаю мужскую работу, так же как ты, так что, в конечном счете, согласись, это одно и то же. А что мы оба привержены идеалам, это бесспорно,-- надо быть большими идеалистами, чтобы заниматься всеми этими нудными делами во имя достижения политического совершенства. Ты со мной не согласен? Ну, значит, договорились? И ты, мой милый, мой дорогой Клавдий, не будешь настаивать, чтобы я делила с тобой постель -- в прямом смысле, я хочу сказать. Во всех остальных смыслах я по-прежнему твоя преданная маленькая Мессалина, и помни, пожалуйста, что мне было очень неприятно просить тебя об этом. Я сказал, что еще больше люблю и уважаю ее за искренность, и, конечно, пусть она поступает, как хочет, но, естественно, я буду с нетерпением ожидать, когда к ней вернутся ее прежние чувства. -- О, пожалуйста, умерь свое нетерпение,-- вскричала Мессалина.-- Мне от этого делается еще тяжелее. Если ты будешь нетерпелив, я стану думать, что я жестока с тобой, и, кто знает, начну делать вид, будто испытываю несуществующее влечение. Может быть, я отличаюсь от прочих женщин, но почему-то секс почти ничего для меня не значит. Я, правда, подозреваю, что многим другим женщинам это тоже надоедает, хотя они по-прежнему любят своих мужей и хотят, чтобы мужья любили их. Но если у тебя будут романы с другими женщинами, я с ума сойду от ревности. И дело не в том, что ты будешь спать с ними,-- пусть, я не против, -- а в боязни, как бы вдруг ты не перестал смотреть на одну из них просто как на приятную и удобную партнершу и не полюбил ее сильней меня; ведь тогда ты захочешь со мной развестись. Я стану с подозрением относиться ко всем женщинам. Хотя нет. Если бы ты спал время от времени с хорошенькой служанкой или какой-нибудь славной чистенькой простолюдинкой, к ним я не стала бы тебя ревновать, наоборот, была бы рада, прямо в восторге, при мысли, что вы приятно проводите время; и потом, когда мы снова будем спать вместе, это не встало бы между нами. Мы считали бы это мерой, принятой ради твоего здоровья, как слабительное или рвотное. Я не стану ждать, что ты скажешь мне имя женщины, я даже предпочитаю его не знать, если только ты мне обещаешь, что у тебя не будет никаких делишек с кем-нибудь из тех знатных дам, к кому я по праву могу ревновать. Говорят, такие именно отношения были между Ливией и Августом. -- Да, в некотором роде. Но она никогда по-настоящему его не любила. Она сама сказала мне об этом. Это облегчало дело. Она выбирала молодых рабынь на невольничьем рынке и приводила их ночью к нему в спальню. Сириек в основном, если не ошибаюсь. -- Надеюсь, ты не ждешь этого от меня? Я живая женщина, в конце концов. Таким вот образом, очень умно и очень жестоко, Мессалина сыграла на моей слепой любви. В тот же вечер она перебралась в Новый дворец. В течение долгого времени я ничего больше ей не говорил, надеясь, что она вернется. Но она тоже ничего не говорила, только нежно смотрела на меня, показывая всем своим видом и повадкой, что между нами существует полное понимание. Лишь изредка она оказывала мне великое снисхождение и спала со мной. Прошло семь лет, пока до меня дошел первый слух о том, что происходило в ее покоях в Новом дворце, когда старый муж-рогоносец сидел за работой или благополучно храпел в своей постели в Старом дворце. Здесь самое время рассказать историю Аппия Силана, экс-консула, который со времен Калигулы был губернатором Испании. Надо вам напомнить, что замужество с этим самым Силаном было той взяткой, которую Ливия посулила Эмилии, если та предаст Постума; Эмилия была правнучка Августа, с которой в детстве меня чуть не помолвили. Будучи ее мужем, Силан стал отцом трех мальчиков и двух девочек (теперь все они уже взрослые). Не считая Агриппиниллы и ее сына, они были единственными оставшимися в живых потомками Августа. Тиберий, опасаясь Силана из-за его блестящих родственных связей, огульно обвинил его в государственной измене вместе с несколькими другими сенаторами, в том числе Виницианом. Однако доказать этого не удалось и все избежали наказания, отделавшись сильным испугом. В шестнадцать Силан был самым красивым юношей в Риме, в пятьдесят шесть он все еще был очень хорош собой: волосы, чуть тронутые сединой, ясные глаза, походка и стать человека в расцвете лет. Он овдовел, так как Эмилия умерла от рака. Одна из его дочерей, Кальвина, вышла замуж за сына Вителлия. Как-то раз, незадолго до рождения маленькой Октавии, Мессалина заговорила со мной: -- Кто нам нужен здесь в Риме, так это Аппий Силан. Вот бы отозвать его из Испании и поселить у нас во дворце в качестве советника. Он исключительно умен и совершенно зря пропадает в Испании. Я сказал: -- Да, это неплохой план; я восхищаюсь Силаном, и он пользуется большим влиянием в сенате. Но как мы сможем убедить его поселиться во дворце, он же не какой-нибудь мелкий служащий -- секретарь или бухгалтер. Для его присутствия здесь должен быть достойный предлог. -- Я уже думала об этом, и мне пришла в голову блестящая мысль. Почему бы не женить его на моей матери? Она не прочь снова выйти замуж, ей всего тридцать три. И она -- твоя теща, это будет большая честь для Силана. Ну, скажи же, что мой план хорош. -- Да, если ты договоришься с матерью... -- Я уже спрашивала ее об этом. Она утверждает, что будет в восторге. Силан вернулся в Рим, и я женил его на Домиции Лепиде, матери Мессалины, и отвел им апартаменты в Новом дворце рядом с Мессалиной. Я скоро заметил, что в моем присутствии Силан чувствует себя неловко. Он охотно оказывал мне услуги, о которых я его просил: посещал неожиданно низшие суды, чтобы проверить, должным ли образом отправляется правосудие, выяснял и передавал мне, каковы жилищные условия в бедных районах города, посещал публичные аукционы, где продавалось конфискованное государственное имущество, и следил, чтобы аукционисты не устраивали никаких фокусов, но, казалось, он не мог глядеть мне в лицо и всегда избегал дружеской близости. Я был обижен. Но, подумайте сами, как я мог отгадать, в чем в действительности дело; а заключалось все в том, что Мессалина попросила меня отозвать Силана, так как еще девочкой была в него влюблена, женила его на своей матери, чтобы было легче вступить с ним в общение, и с первого дня после приезда Силана требовала, чтобы он с ней спал. Только подумать! Ее отчим и на пять лет меня старше, его внучка почти ровесница Мессалине! Нечего удивляться, что Силан странно со мной держался, если Мессалина сказала ему, будто переехала в Новый дворец по моему приказанию и я сам предложил, чтобы она стала его любовницей! Она объяснила, что я хотел отвлечь ее, так как завел глупую интрижку с Юлией, бывшей женой моего племянника Нерона, которую мы звали Елена, чтобы не путать с другими Юлиями, а потом из-за ее чревоугодия стали звать Хэлуон. По-видимому, Силан поверил этой истории, но спать со своей падчерицей, несмотря на ее красоту, отказался наотрез, пусть даже предложение исходит от императора; он сказал, что он человек влюбчивый, но не нечестный. -- Даю тебе десять дней на размышление,-- пригрозила Мессалина.-- Если под конец ты мне откажешь, я пожалуюсь Клавдию. Ты сам знаешь, какой он стал тщеславный с тех пор, как его сделали императором. Вряд ли ему будет приятно узнать, что ты пренебрег его женой. Он убьет тебя, не так ли, мать? Домиция Лепида была целиком под каблуком Мессалины и сейчас тоже поддержала ее. Силан им поверил. То, что с ним приключилось при Тиберии и Калигуле, сделало его тайным антимонархистом, хотя он был не из тех людей, которые часто впутываются в политику. Он верил, что стоит человеку оказаться во главе государства, он очень скоро становится жестоким и сладострастным тираном. К концу десятого дня Силан, хотя и не поддался Мессалине, впал в такое отчаяние и исступление, что решил меня убить. Мой советник Нарцисс в тот вечер случайно обогнал Силана в дворцовом коридоре и услышал, как тот бормочет вне себя: "Кассий Херея... старый Кассий. Сделай это... но не один". Нарцисс был занят своими мыслями и не вник полностью в смысл этих слов. Но они застряли у него в уме, и, как часто бывает в таких случаях, когда он в тот вечер лег спать, даже не вспомнив о встрече, они возникли во сне, претворившись в чудовищную картину: Кассий Херея протягивал Силану окровавленный меч с криком: "Сделай это! Бей! Бей снова! Старый Кассий с тобой! Смерть тирану!", и Силан кидался на меня и разрубал на куски. Сон был таким живым и ярким, что Нарцисс спрыгнул с кровати и поспешил ко мне в спальню, чтобы рассказать о нем. Неожиданное пробуждение перед самым рассветом -- я спал один, и спал не очень хорошо,-- дрожащий голос Нарцисса, с ужасом рассказывающего о своем кошмаре,-- все это испугало меня до холодного пота. Я велел принести светильники -- сотни светильников -- и тут же послал за Мессалиной. Мое внезапное приглашение ей тоже внушило страх, вероятно она подумала, что я все узнал, и скорее всего вздохнула с облегчением, услышав, что я всего-навсего хочу рассказать ей про сон Нарцисса. -- О, неужели ему это приснилось? -- воскликнула она, содрогаясь всем телом.-- О, небо! Это тот самый ужасный сон, который я пытаюсь припомнить каждое утро всю эту неделю. Я просыпаюсь с криком, но не знаю, почему я кричу. Значит, это правда. Конечно, правда. Это божественное предостережение. Немедленно пошли за Силаном и заставь его признаться. Мессалина выбежала из комнаты, чтобы дать поручение своему вольноотпущеннику. Теперь мне известно, что она велела передать. "Десять дней истекли. Император приказывает тебе явиться к нему и потребует объяснения". Вольноотпущенник не понял, что означают десять дней, но передал все слово в слово, разбудив Силана. Силан вскричал: -- Явиться к нему? Не замедлю! Он поспешно оделся, сунул что-то в складки тоги и с безумными глазами кинулся впереди посланца к моей комнате. Но вольноотпущенник был начеку. Он остановил мальчика раба: -- Беги, одна нога здесь, другая -- там, в зал заседаний и скажи страже, чтобы, когда появится Аппий Силан, его обыскали. Стража нашла спрятанный кинжал и задержала Силана. Я тут же его допросил. Конечно, объяснить для чего ему кинжал, он не мог. Я поинтересовался, не скажет ли он чего-нибудь в свою защиту, но он только рвал и метал, и, захлебываясь от ярости, бормотал что-то нечленораздельное, называя меня тираном, а Мессалину -- волчицей. Когда я спросил, почему он хотел убить меня, он сказал вместо ответа: -- Верни мне кинжал, тиран. Я вонжу его в свою грудь! Я приговорил его к казни. Он умер, бедняга, потому что у него не хватило ума рассказать правду. ГЛАВА XIV Казнь Силана и побудила Винициана устроить переворот. Когда я в тот же день доложил сенату, что Силан намеревался меня убить, но моя стража расстроила его коварные замыслы и он уже казнен, в зале раздался удивленный гул, затем тревожный, тут же смолкнувший шепот. Это была первая казнь сенатора с тех пор, как я правил Римом, и никто не верил, что Силан отважился бы поднять на меня руку. Все решили, что наконец-то я показал себя в истинном свете и впереди новое царство террора. Я отозвал Силана из Испании под предлогом, что хочу сделать его своим советником -- великая честь, а на самом деле все это время имел тайный замысел его уничтожить. В точности как Калигула! Естественно, я и не подозревал об этих мыслях и даже позволил себе небольшую шутку насчет того, как я благодарен Нарциссу, он-де неусыпно блюдет мою безопасность даже во сне. -- Если бы не этот сон, я не послал бы за Силаном и он не выдал бы себя с перепугу и совершил бы покушение на мою жизнь в другой раз, более осмотрительно. Он имел много возможностей меня умертвить, поскольку я так безоговорочно ему доверял, что в последнее время освободил от унизительной необходимости подвергаться обыску в поисках оружия.-- Жидкие хлопки. Когда заседание сената окончилось, Винициан сказал друзьям: "Значит, благородный Аппий Силан казнен только потому, что греку-вольноотпущеннику императора приснился страшный сон. Неужели мы позволим править нами такому слабоумному, как этот олух Клавдий? Как по-вашему?" Они пришли к единодушному мнению, что Риму нужен сильный, опытный император, а не такой "временно исполняющий обязанности", как я, который ничего не знает, ничего не хочет знать и в половине случаев поступает самым несообразным образом. Они принялись напоминать друг другу о самых моих грубых ошибках и эксцентричных выходках. Кроме тех, о которых я уже упоминал, они вспомнили, например, о решении, которое я принял незадолго до того, просматривая списки присяжных заседателей. Надо здесь объяснить, что в Риме было около четырех тысяч квалифицированных заседателей, обязанных участвовать в судебных разбирательствах, когда их вызывали на сессию; неявка каралась большим штрафом. Занятие это было крайне трудоемким и крайне непопулярным среди римлян. Списки присяжных первоначально подготавливались судьями первого класса, и в этом году, как обычно, половина тех, кто был в списках, под тем или иным предлогом просили разрешения не участвовать в суде, но в девятнадцати случаях из двадцати их просьба была отклонена. Судья передал мне окончательные списки на проверку; против имен, получивших отказ, была помета. Я случайно обратил внимание на то, что среди тех, кто охотно откликнулся на вызов, был человек, которого я знал, отец семерых детей. По закону Августа он был освобожден от всех обязанностей до конца жизни, однако не просил избавить его от участия в судебных заседаниях и не упоминал о размере своей семьи. Я сказал судье: -- Вычеркни его из списков. У него семеро детей. Судья запротестовал: -- Но, цезарь, он и не пытался отказываться. -- Вот именно,-- сказал я.-- Он хочет быть присяжным заседателем. Поэтому вычеркни его. Я, разумеется, имел в виду, что раз этот человек скрывает свое право не выполнять неприятные и неблагодарные, по мнению всех порядочных людей, обязанности, значит, у него наверняка неблаговидные планы. Нечестный заседатель может добыть кучу денег в виде взяток: всем известно, что одному заинтересованному заседателю ничего не стоит склонить к своему мнению десять незаинтересованных, а дело решается большинством голосов. Но судья был глуп и просто передал мои слова "Он хочет быть присяжным заседателем, поэтому вычеркни его" в качестве типичного примера моего недомыслия. Винициан и другие мятежники осуждали также мое странное постановление о том, чтобы те, чьи дела я рассматривал в суде, сами, своими словами, докладывали мне о своем происхождении, связях, браке, карьере, финансовом положении, теперешних занятиях и так далее -- обязательный для всех предварительный отчет, так как я желал слышать это из их собственных уст, а не от их патрона или адвоката. Казалось бы, причины такого решения ясны: мы узнаем о человеке из десяти слов, сказанных им о самом себе, гораздо больше, чем из десятичасового панегирика, произнесенного его другом. И не важно, что он скажет в этих десяти словах, главное -- как он их скажет. Я убедился, что предварительное знакомство с тем, каков подсудимый: тугодум или говорун, хвастун или простак, хладнокровный или стеснительный, смышленый или без царя в голове, служит мне большой помощью в дальнейшем. Но в глазах Винициана и его друзей, лишая подсудимого помощи патрона и красноречия адвоката, на которые тот рассчитывал, я проявлял по отношению к нему несправедливость. Как ни странно, больше всего из моих императорских проступков их возмутило то, как я повел себя в случае с серебряной коляской. Вот как это произошло. Как-то раз, проезжая по улице ювелиров, я заметил, что перед одной лавкой стоит толпа человек в пятьсот. Интересно, что их так привлекает, подумал я, и послал кучера разогнать толпу, мешавшую мне проехать. Когда стало свободно, я увидел, что на витрине лавки выставлена коляска, вся обшитая серебром, кроме ободка кузова, сделанного из золота. Оси тоже были серебряными, заканчивались они золотыми собачьими головами с глазами из аметиста; спицы были из эбенового дерева в виде негров, подпоясанных серебряными поясами, и даже чека каждого колеса была золотая. На серебряных боках кузова были вычеканены сцены, иллюстрирующие состязания колесниц в цирке, а ободья были инкрустированы золотыми виноградными листьями. По краям дышла и хомута, тоже серебряных, были лики купидонов -- золотые с черепаховыми глазами. Этот удивительный экипаж был выставлен на продажу за сто тысяч золотых. Кто-то шепнул мне, что он был сделан по заказу какого-то богатого сенатора и уже оплачен, но по просьбе будущего хозяина был оставлен для всеобщего обозрения еще на несколько дней, так как он хотел, чтобы все в городе знали цену коляски (хотя сам он заплатил за нее куда меньше), прежде чем он вступит во владение ею. Это было вполне вероятно: сам ювелир вряд ли рискнул бы изготовить такую дорогую вещь -- кто мог поручиться, что она найдет миллионщика покупателя. В своем качестве блюстителя нравов я имел полное право поступить так, как я поступил. Я приказал ювелиру с помощью молотка и зубила отодрать серебряные и золотые пластины и продать, на вес, опытному чиновнику, вызванному мной из казны, для переплавки на монеты. Раздались крики протеста, но я заставил всех замолчать, сказав: "Такой тяжелый экипаж повредит городские мостовые, надо сделать его чуть-чуть легче". Я ни минуты не сомневался в том, кто владелец коляски: это был Азиатик, который больше не боялся демонстрировать свое колоссальное богатство, хотя от завистливых глаз Калигулы с успехом его утаил, разделив на сотни мелких вкладов на имя своих вольноотпущенников и друзей, хранившихся во множестве банков. Теперь же он стал выставлять свое богатство напоказ, что не могло не вызвать общественных беспорядков. Чего только он не устроил в Лукулловых садах, которые недавно купил! Их считали вторыми по красоте после Саллюстиевых садов, но Азиатик хвалился: "Когда я доведу до конца сады Лукулла, сады Саллюстия по сравнению с ними будут казаться пустошью". Он насадил там такие фруктовые деревья и цветы, устроил такие фонтаны и пруды, каких Рим никогда не видел. Я подумал, что, когда в городе истощатся припасы, никому не доставит удовольствия смотреть, как веселый сенатор с большим пузом разъезжает в серебряной коляске с золотыми чеками и золотыми собачьими головами на концах оси. Какой смертный устоит от желания выдернуть хотя бы одну чеку? Я и теперь считаю, что поступил тогда правильно. Но то, что я уничтожил произведение искусства -- этот ювелир, тот самый, которому Калигула доверил отлить свою золотую статую, пользовался большой славой,-- друзья Винициана сочли бессмысленным проявлением вандализма; это вызвало у них такое негодование, словно я вытащил из толпы несколько горожан и велел разделать их при помощи молотка и зубила на части и отдать мясникам для продажи. Сам Азиатик не выразил никакого возмущения и был достаточно осторожен, чтобы признаться, что коляска принадлежала ему. Больше всех мной возмущался Винициан. Он сказал: "В следующий раз он сдерет с нас тоги и велит распустить на нитки, чтобы отправить ткачам. Этот человек -- сумасшедший. Нам надо избавиться от него". Виниций не был в партии недовольных. Он догадывался, что находится у меня на подозрении -- в свое время он выставил против меня свою кандидатуру,-- и теперь тщательно следил за тем, чтобы ничем меня не задеть. К тому же он должен был понимать, что попытки избавиться от меня ни к чему не приведут. Я все еще был весьма популярен среди гвардейцев и предпринимал столько мер предосторожности против злоумышленников -- постоянный эскорт солдат, тщательный обыск в поисках оружия, проверка каждого блюда на случай, если оно отравлено,-- а мои слуги и приближенные были так мне верны и бдительны, что надо было быть на редкость удачливым и изобретательным, чтобы лишить меня жизни, а самому остаться в живых. За последнее время было две попытки, обе предпринятые всадниками, которым я пригрозил исключением из сословия за изнасилование. Один поджидал меня у входа в театр Помпея, чтобы убить, когда я выйду. Это была неплохая мысль, но кто-то из солдат заметил, как он сдернул набалдашник трости, бывшей у него в руках, выдав тем самым, что это короткий дротик, и, кинувшись на него, ударил по голове в тот самый момент, когда тот хотел метнуть его в меня. Второе покушение было в храме Марса во время жертвоприношения. В этом случае оружием служил охотничий нож, но находившиеся там люди тут же разоружили убийцу. По сути дела, избавиться от меня можно было только единственным способом -- подняв вооруженное восстание, а где было взять войска, которые пошли бы против императора? Винициан полагал, что знает ответ на этот вопрос. Он надеялся на помощь Скрибониана. Этот Скрибониан был двоюродный брат маленькой Камиллы, которую много лет назад отравила моя бабка Ливия в день нашей помолвки. Когда я был в Карфагене за год до смерти Германика, Скрибониан разговаривал со мной в весьма оскорбительном тоне, так как он отличился в битве с Такфаринатом, в которой я не мог принять участие, и его отец Фурий Камилл, в то время губернатор Африки, заставил его публично просить у меня прощения. Он был вынужден извиниться, так как в Риме слово отца -- закон, но никогда мне этого не простил и несколько раз после того выказывал свою неприязнь. При Калигуле, когда я жил во дворце, он был в числе главных моих мучителей: почти все ловушки и прочие практические шутки, которым я подвергался, были делом его рук. Можете сами представить, что почувствовал Скрибониан, отправленный Калигулой командовать римскими войсками в Далмации, когда вскорости после того он услышал о моем избрании на пост императора. Мало сказать: зависть и возмущение,-- страх за свою жизнь. Он стал спрашивать себя, такой ли я человек, чтобы, когда его срок службы окончится и он вернется в Рим, простить все причиненные им обиды, и если да, не будет ли ему труднее вынести мое прощение, чем гнев. Он решил вести себя со мной почтительно, ведь я был главнокомандующий, но при этом делать все возможное, чтобы завоевать личную преданность всех солдат и офицеров, служащих под его началом; когда придет время возвращаться в Италию, он напишет мне то же, что в свое время Гетулик написал императору Тиберию: "Можешь рассчитывать на мою верность до тех пор, пока командование полками в моих руках". Винициан был близким другом Скрибониана и держал его в курсе всего, что происходило в Риме. После казни Силана он писал: "У меня для тебя плохие новости, дорогой Скрибониан. Запятнав достоинство Рима своей глупостью, невежеством, паясничанием и полной зависимостью от советов своры греков-вольноотпущенников, мота и негодяя еврея, собутыльника Вителлия и похотливой и самовлюбленной девчонки жены, Клавдий совершил первое важное убийство. Бедного Аппия Силана отозвали с его поста в Испании, месяца два продержали во дворце в тревожной неопределенности, а затем содрали с кровати однажды утром и тут же казнили. Клавдий явился вчера в сенат и -- представь только! -- отпускал по этому поводу шуточки. Все римляне, кто еще в здравом уме, солидарны в том, что Силан должен быть отомщен, и считают, что, стоит появиться подходящему вожаку, весь народ будет его приветствовать. Клавдий все перевернул вверх тормашками, буквально начинаешь желать, чтобы вернулся Калигула. К несчастью, покамест гвардия за него, а без войск сделать ничего нельзя. Обе попытки убить его оказались неудачными. Он такой трус, что во дворец не пронесешь даже шпильку для волос: обыщут и отнимут. Мы надеемся, что ты придешь к нам на помощь. Если бы ты ввел в Рим Седьмой и Одиннадцатый полки и вспомогательные силы, которые собрал бы на месте, все наши беды остались бы позади. Пообещай дать гвардейцам не меньше того, что пообещал Клавдий, и они тут же переметнутся на твою сторону. Они презирают его за то, что он штатский и лезет не в свое дело, к тому же, после того как он наградил их сразу после его избрания -- вынужденная щедрость,-- он дал им всего лишь по золотому на брата, чтобы выпить за него в его день рождения. Как только ты высадишься в Италии -- транспортные трудности легко преодолеть,-- мы присоединимся к тебе с добровольческими отрядами и снабдим деньгами в любом нужном тебе количестве. Не раздумывай. Надо действовать, пока не стало хуже. Ты можешь достичь Рима прежде, чем Клавдий пошлет за подкреплениями на Рейн, хотя я не думаю, что он их получит. Говорят, будто германцы готовятся к ответному удару, а Гальба не такой человек, чтобы покинуть свой пост на границе, когда хатты выступили в поход. А если Гальба останется в Германии, Габиний тоже не уйдет, они всегда работают на пару. Так что переворот обещает быть бескровным. Я не хочу добавлять к моей просьбе довод о собственной твоей безопасности, так как знаю, что для тебя честь Рима превыше личных интересов. Однако тебе не мешает знать, что всего несколько дней назад Клавдий сказал Виницию: "Я не забываю старых обид. Когда некий губернатор вернется с Балкан, он заплатит кровью за те издевательства, которым он меня подвергал". И еще одно. Не терзайся угрызениями совести, что ты оставляешь провинцию без защиты, полкам не придется долго отсутствовать. И почему бы не прихватить с собой побольше заложников, чтобы у местных жителей не возникла охота поднять мятеж? К тому же Далмация не пограничная провинция, разве не так? Отвечай не медля, с нами ли ты и готов ли заслужить такое же славное имя, как твой великий предок Камилл, став вторым спасителем Рима". Скрибониан решил рискнуть. Он написал Винициану, что ему понадобится сто пятьдесят транспортных судов из Италии, помимо тех, которые он раздобудет в далматских портах. Ему также потребуется миллион золотых, чтобы убедить два регулярных полка -- каждый численностью в пять тысяч человек -- и двадцать тысяч далматских новобранцев, которых он призовет в армию, нарушить данную мне присягу. Поэтому Винициан и его друзья заговорщики -- шесть сенаторов и семь всадников, а также десять бывших всадников и шесть бывших сенаторов, которых я вычеркнул из списков,-- незаметно покинули Рим под тем удобным предлогом, что им надо побывать в своих загородных поместьях. Первое известие о восстании дошло до меня в форме письма от Скрибониана, который обращался ко мне в самых наглых выражениях, называл слабоумным и самозванцем и требовал, чтобы я добровольно отказался от всех своих постов и удалился от дел. Он писал, что я доказал свою прискорбную неспособность справиться с задачей, возложенной на меня сенатом, растерявшимся под угрозой общественных беспорядков, и теперь он, Скрибониан, отрекается от присяги и намерен отплыть в Италию с тридцатитысячной армией под своей командой, чтобы восстановить порядок и дать Риму и всему миру достойное их правительство. Если я откажусь от монархии, учтя это предупреждение, я не буду лишен жизни и получу амнистию для себя и своей семьи, как даровал ее, взойдя на престол, своим противникам согласно чьему-то мудрому совету. Прочитав это письмо, я не мог удержаться от смеха. Видят боги, что могло быть заманчивей, чем уйти в отставку и жить без забот и хлопот при хорошо организованном правительстве с Мессалиной, моими книгами и детьми! Конечно, разумеется, вне всякого сомнения я отказался бы от трона, если Скрибониан считает, что может управлять лучше меня. Иметь возможность, так сказать, сидеть, развалясь в кресле, и смотреть, как кто-то другой сражается с невыполнимой задачей, которую я никогда не хотел на себя брать и которая оказалась куда обременительнее, неприятнее и неблагодарнее, чем это могут выразить слова! Словно вдруг возник Агамемнон и крикнул Лаокоону и его сыновьям, которые борются с двумя огромными змеями, насланными на них разгневанным богом: "Эй, вы там! Руки прочь от этих великолепных созданий! Вам их не осилить. Эта задача по плечу только мне. Слышите, оставьте их в покое, не то будет хуже!" Но можно ли доверять обещанию Скрибониана насчет амнистии для меня и семьи? И будет ли его правительство так хорошо организовано и так порядочно, как он ждет? И что обо всем этом скажет гвардия? И так ли Скрибониан популярен в Риме, как он, по-видимому, думает? И захотят ли (вот что главное) змеи оставить Лаокоона и его сыновей и обвиться вокруг нового Агамемнона? Я спешно собрал сенат и обратился к нему с речью: -- Сиятельные отцы, прежде чем прочитать вам это письмо, я хочу вас заверить, что охотно бы согласился на требования, которые в нем содержатся, и приветствовал бы отдых и безопасное будущее, которые оно, пожалуй в слишком суровых выражениях, обещает мне. Поверьте, я отклоню настояния Фурия Камилла Скрибониана только в одном случае -- если вы единогласно решите, что при нем страна не будет так процветать, как при мне. Должен признаться, что до прошлого года я был, к своему стыду, совсем несведущ в искусстве государственного управления, судопроизводства и военного дела и, хотя я ежедневно учусь, все еще отстаю в своем образовании. Нет такого человека моих лет, который не смог бы поделиться со мной тысячью специальных сведений, известных всем, кроме меня. Но виновато в этом мое слабое, в детстве, здоровье и не очень лестное мнение, которое мои блестящие родичи -- теперь частично обожествленные -- имели тогда о моих умственных способностях, а не мое нежелание выполнить долг перед родиной. И, хотя я никогда не надеялся занять ответственный пост, я старался с усердием, достойным одобрения, расширить свой кругозор -- думаю, в этом вы не откажете мне. Я позволю себе сказать, что моя семья ошибалась: я никогда не был слабоумным. Я получил устное заверение в этом от божественного Августа после того, как он повидался с Постумом Агриппой на его острове, и от благородного Азиния Поллиона в библиотеке Аполлона за три дня до его смерти -- правда, он посоветовал мне носить маску глупца, подобно первому Бруту, в качестве защиты от некоторых лиц, которые могут возыметь желание убрать меня с дороги, если я проявлю слишком большой ум. Моя жена Ургуланилла, с которой я развелся из-за ее угрюмого нрава, жестокости и измены мне, тоже взяла на себя труд запечатлеть в своем завещании -- я могу показать вам его, если хотите,-- свою уверенность в том, что я отнюдь не дурак. Последние слова божественной Ливии Августы на смертном одре, или, быть может, правильнее будет сказать -- незадолго до ее обожествления, были: "Только подумать, а я еще звала тебя дураком". Не спорю, моя сестра Ливилла, моя мать Антония Августа, мой племянник, покойный император Гай, и его предшественник, мой дядя Тиберий, никогда не меняли своего взгляда на меня, и два последних даже запечатлели его в своих официальных посланиях к этой палате. Мой дядя Тиберий отказал мне в месте среди вас под тем предлогом, что любая моя речь будет испытанием вашего терпенья и пустой тратой времени. Мой племянник Калигула включил меня в ваше число -- ведь я был его дядя и он хотел выглядеть великодушным,-- но поставил за правило, чтобы во время дебатов я говорил последним, и сказал в речи -- кто не помнит, может найти ее в архивах -- что, если кому-нибудь из присутствующих надо облегчиться, пусть будет добр соблюдать в будущем приличия и не отвлекает всеобщее внимание, выбегая из зала посреди важного выступления -- его собственного, например -- а ждет, пока консул не даст слово Тиберию Клавдию Друзу Нерону Германику (как меня тогда звали), чье мнение по данному вопросу слушать вовсе не обязательно. Что ж, вы следовали его совету -- я это помню,-- не думая, что раните мои чувства, или думая, что их достаточно часто ранили прежде, чтобы я покрылся броней, как бескрылый дракон дяди Тиберия; а может быть, соглашались с моим племянником и считали меня слабоумным. Однако противоположное мнение двух божеств, Августа и Ливии -- правда, тут вы должны поверить мне на слово, так как оно нигде не зафиксировано в письменном виде,-- несомненно, перевешивает суждение любого смертного. Вы согласны? Я буду склонен считать богохульством, если кто-либо захочет противоречить им. Конечно, богохульство больше не карается смертной казнью -- мы это отменили, но это -- нарушение благочиния, вдобавок опасно: вдруг боги случайно услышат нас. К тому же и дядя мой, и племянник умерли насильственной смертью и никто по ним не скорбел, их речи и письма цитируются с куда меньшим почтением, чем речи и письма Августа, и многие их законы отменены. В свое время они были львами, сиятельные, но теперь они мертвы, а как гласит еврейская поговорка, которую так любил приводить божественный Август,-- он узнал ее от царя Иудеи, Ирода Великого, которого ценил за ум не меньше, чем я ценю его внука, царя Ирода Агриппу,-- "и псу живому лучше, нежели мертвому льву"[4]. Я не лев, вы это знаете. Но я полагаю, из меня получился неплохой сторожевой пес; и сказать, что я развалил всю государственную машину или что я слабоумный, по-моему, значит нанести оскорбление не столько мне, сколько вам, ведь вы чуть не силой навязали мне монархию и с тех пор не раз поздравляли с успехами и награждали почестями, в том числе пожаловали мне титул "отец отчизны". Если отец -- слабоумный, надо думать, дети унаследуют этот порок? Затем я прочитал им письмо Скрибониана и вопросительно посмотрел вокруг. Когда я говорил, всем, очевидно, было неловко, хотя никто не отважился выразить это словами: они лишь аплодировали, протестовали и делали удивленный вид в тех местах, где, как они полагали, я этого ожидаю. Вы, мои читатели, без сомнения, думаете то, что, без сомнения, думали они: "Что за странная речь! И накануне восстания! Зачем Клавдию понадобилось ворошить старое и напоминать о своем якобы слабоумии. Естественно, мы давно обо всем этом забыли. Почему он находит нужным вызывать в нашей памяти, что родные некогда считали его умственно неполноценным, и приводить отрывки из письма Скрибониана, где об этом идет речь? Зачем он унижает себя, доказывая обратное?" Да, все это выглядело подозрительно, словно я боялся, что я действительно слабоумный, и хотел убедить сам себя в противном. Но я знал, что делал. И поступал очень даже ловко. Начать с того, что говорил я откровенно, а неожиданная откровенность, особенно, когда говоришь о себе, всегда подкупает. Я напоминал сенату, что я за человек -- честный и преданный делу, не очень умный, но зато не своекорыстный -- и что за люди они сами -- умные, но своекорыстные, не честные, не преданные и даже не храбрые. Кассий Херея предупреждал их не отдавать монархию идиоту, а они пренебрегли его советом из страха перед гвардией. Хорошо еще, что все обошлось благополучно... пока. В Рим возвращалось благосостояние, в судах царила справедливость, народ был доволен, армии одерживали победы. Я не позволял себе никаких экстравагантных штучек, не изображал тирана и, как я сказал сенату во время дискуссии после прочтения письма, возможно, я ушел дальше на своей хромой ноге, чем ушли бы многие другие на здоровых, так как, не забывая о своем увечье, я не разрешал себе ни передохнуть, ни замедлить шаг. С другой стороны, я хотел им показать своей речью, что они свободно могут сместить меня, если захотят, и моя бесхитростная откровенность насчет собственных недостатков не позволит им быть жестокими со мной, когда я снова сделаюсь частным лицом. Выступили несколько сенаторов с верноподданническими речами, хотя весьма сдержанными: они страшились мести Скрибониана, если ему удастся спихнуть меня с престола. Один Виниций говорил с жаром: -- Сиятельные отцы, я думаю, многие из нас остро чувствуют упреки, которыми отец отечества, хоть и очень мягко, осыпал нас. Должен признаться, мне очень стыдно, что я неправильно о нем судил до того, как он стал императором, и считал, что он не годится для тех должностей, которые он с тех пор с таким успехом занимает. Мне кажется невероятным, что мы подвергали сомнению его умственные способности, и единственно возможное объяснение кроется, видимо, в том, что мы были обмануты, во-первых, его великой скромностью, а затем его сознательным самоуничижением при покойном императоре. Вы знаете поговорку: "Никто не кричит: "Рыба воняет!"" При Калигуле все перевернулось: всякий разумный человек с рыбой в корзине говорил одно -- что она воняет, лишь бы на нее не упал его жадный, завистливый взгляд. Валерий Азиатик скрывал свое богатство, Тиберий Клавдий скрывал свой ум; мне нечего было скрывать, кроме ненависти к тирании, но я скрывал ее, пока не пришло время действовать. Да, мы все кричали: "Рыба воняет!" Теперь Калигула мертв, и при Клавдии откровенность заняла подобающее ей место. Я буду откровенен. Не так давно мой родич Винициан в моем присутствии очень резко высказывался против Клавдия и предлагал его скинуть. Я сурово его отчитал, но не сообщил об этом сенату, так как у нас не действует больше закон об измене родине, ну и он все же мой родственник. Люди должны пользоваться свободой речи, особенно среди родных. Сегодня Винициана нет среди нас. Он покинул город. Боюсь, что он уехал, чтобы присоединиться к Скрибониану. Я вижу, что нет здесь и его шести близких друзей. Должно быть, они уехали вместе с ним. Однако что такое семеро недовольных? Семеро против пятисот? Ничтожное меньшинство. И насколько искренне их недовольство? Может быть, все дело в личных амбициях? Я осуждаю поступок моего родича по трем причинам: первое -- он проявил неблагодарность; второе -- совершил акт предательства; третье -- сделал глупость. Неблагодарность: отец отчизны от всего сердца простил его за то, что он поддерживал мои притязания на престол и все эти годы выказывал большую терпимость к его дерзким речам здесь, в сенате. Предательство: он взял на себя клятвенное обязательство подчиняться Тиберию Клавдию Цезарю как главе государства. Нарушение этой клятвы может быть оправдано только в том маловероятном случае, если цезарь вопиюще нарушит свою клятву справедливо править страной и печься об общем благе Но он клятвы не нарушал. Поэтому предательство по отношению к цезарю -- это неуважение к Богам, именем которых Винициан клялся, и враждебность по отношению к Риму, который с каждым годом все больше устраивает, что им правит цезарь. Глупость Скрибониана заключается в том, что, хотя, возможно, ему и удастся ложью и подкупом убедить несколько тысяч своих солдат вторгнуться в Италию и даже одержать несколько побед, вряд ли ему предназначено судьбой быть нашим императором. Неужели хоть один из членов этого почтенного собрания действительно в это верит? Верит, что гвардия -- наш главный оплот -- перейдет на его сторону? Гвардейцы не дураки, они знают, что для них выгодней. Сенат и римский народ тоже не дураки, они тоже знают, что при Клавдии они пользуются свободой и благосостоянием, которые были отняты у них предшествующими правителями. Скрибониан не сможет втереться в доверие Рима иначе, чем посулив восстановить нарушенную справедливость, но ему придется сильно поломать голову над тем, где найти обиды, которые требуется искупить. На мой взгляд, сиятельные отцы, этот обещанный нам переворот вызван личной завистью и личными амбициями. Нас просят не просто сменить одного императора, который оказался во всех отношениях достоин нашего уважения и послушания, на другого, о чьих качествах мы почти ничего не знаем и чьим намерениям не можем доверять, а подвергнуть Рим риску кровавой гражданской войны. Предположим, цезаря уговорят уйти в отставку. Думаете, армия с распростертыми объятиями примет Скрибониана в качестве главнокомандующего? У нас есть несколько человек высокого ранга, куда более способных взять на себя управление монархией, чем Скрибониан. Что помешает остальным командирам, за спиной у которых четыре, а не два регулярных полка, выставить свою кандидатуру на пост императора и двинуть войска на Рим? И даже если попытка Скрибониана удастся, что я лично считаю невероятным, как насчет Винициана? Вряд ли он захочет склониться перед заносчивым Скрибонианом. Возможно, он предложил поддержку только на том условии, что они разделят империю пополам. А если так, не ждет ли нас еще один смертельный поединок, вроде тех, что были в свое время между Помпеем и Божественным Юлием Цезарем, а затем между Марком Антонием и Божественным Августом? Нет, сиятельные отцы. Сейчас тот случай, когда наша благодарность, наша верность и наш личный интерес находятся в полном согласии. Мы должны преданно поддержать Тиберия Клавдия Цезаря, если хотим заслужить признательность Рима и поддержку богов, и впоследствии, когда Винициан и Скрибониан умрут позорной смертью, которую они вполне заслужили, поздравить себя с тем, что остались привержены отцу отчизны. Затем выступил Руфрий: -- Я считаю весьма бестактным замечание о том, что гвардия якобы может нарушить присягу. Как командующий гвардией, я отвергаю предположение, что хоть один гвардеец забудет о своем долге перед императором. Хочу напомнить, сиятельные, что именно гвардия первая обратилась к Тиберию Клавдию Цезарю, ныне отцу отчизны, с просьбой взять на себя верховное командование всей армией, а сенат в то время не спешил утвердить наш выбор. Поэтому не пристало сенатору намекать, что гвардия может оказаться неверной. Нет, она первая провозгласила Клавдия императором и будет последней, кто покинет его. А если до лагеря дойдет слух, что сенат решил передать верховное командование в другие руки -- в таком случае, сиятельные, мой вам совет: как только вы примете такое решение, или укрепляйте это здание, эту свою крепость, баррикадами из скамей и кучами булыжников, или откладывайте заседание sine die[5] и разбегайтесь во все стороны. Так что мне единогласно был объявлен вотум доверия, и по поручению сената я написал Скрибониану письмо, где ему сообщалось, что он временно отстранен от командования и ему предлагается немедленно прибыть в Рим для дальнейших объяснений. Но Скрибониан не получил это письмо. Его уже не было в живых. Я расскажу сейчас, что произошло. Рассчитывая на свою популярность в войсках -- ведь он смягчил дисциплину, устраивал даровые игры и увеличил ежедневный рацион вина за собственный счет,-- Скрибониан выстроил Седьмой и Одиннадцатый полки в местном амфитеатре и сказал, что его жизнь в опасности. Он прочитал им письмо Винициана -- во всяком случае, большую его часть -- и спросил, поддержат ли они его, если он предпримет попытку освободить Рим от тирана, который с каждым днем делается еще более своевластным и жестоким самодуром, чем Калигула. "Возродим республику! -- вскричал он.-- Только при республике мы поистине свободны!" Он разбрасывал семена, как говорится, щедрой рукой, и часть их сразу же проросла. Солдаты почуяли по его тону, что тут пахнет деньгами, а деньги они любят, к тому же разве справедливо, чтобы такой щедрый командир пал жертвой моего гнева или ревности? Они громко приветствовали его, а заодно и Винициана, который в свое время командовал Одиннадцатым полком, и поклялись, если понадобится, идти за ними хоть на край света. Скрибониан обещал им по десять золотых на каждого тут же, еще по сорок после высадки в Италии, и по сотне, когда они с победой войдут в Рим. Он выплатил по десять золотых на месте и отправил солдат обратно в лагерь, приказав быть наготове для будущей кампании. Он призовет их, как только прибудут транспортные суда и кончится набор местных рекрутов. Но Скрибониан совершил большую ошибку: он недооценил верность клятве и благоразумие своих людей. Да, в них легко, хотя и ненадолго, можно было разжечь возмущение, и они были не прочь принять в подарок пару монет, но открытое нарушение присяги -- это другое дело. Этого так просто не купишь. Они пойдут за командиром и на край света, но не в Рим, его центр. Потребуется больше десяти золотых, чтобы убедить их отплыть в Италию, даже если на ее берегу их ждет каждого еще по сорок. Покинуть свою провинцию и захватить Италию? Да это же бунт, а если бунт не удается, наказанием бунтовщикам служит смерть -- смерть в бою или от меча палача,-- возможно, их даже засекут до смерти или распнут на кресте, если император захочет, чтобы их смерть послужила всем примером. Офицеры собрались вместе, чтобы решить, следовать призыву Скрибониана или нет. Но, хотя все, казалось, были на его стороне, особого желания прибегнуть к насилию они не выразили. В любом случае никто не хотел возрождения республики. Скрибониан говорил, что рассчитывает на их помощь, и пригрозил подвергнуть их справедливому гневу солдат, если они откажутся поддержать славное дело восстановления древних римских свобод. Офицеры решили оттягивать время. Они отправили к Скрибониану депутацию, которая ему передала, что они еще не договорились между собой -- пусть уж он простит их за совестливые колебания: в день отплытия ему станет известно, к какому они пришли решению. Скрибониан сказал, пусть поступают как знают -- у него хватит дельных людей на их место, но предупредил, что, если они откажутся с ним плыть, за упорство их ждет смерть. Но еще важнее, чем это совещание офицеров, был тайный совет знаменосцев, капралов и сержантов; все они прослужили в армии более двенадцати лет и почти все были женаты на местных женщинах, так как вся их служба прошла в Далмации: римские легионы почти никогда не перемещают из одной провинции в другую. Седьмой и Одиннадцатый полки глядели на Далмацию как на вторую родину и заинтересованы были в одном: устроиться там как можно лучше и уберечь свое имущество. Первым обратился к собравшимся знаменосец Седьмого полка: -- Парни, вы что, правда вздумали двигать отсюда в Италию за генералом? По мне, это чистая глупость, не говоря уже о чести полка. Мы дали присягу Тиберию Клавдию Цезарю, так или не так? Он оказался вполне приличным человеком, верно? Может, он и имеет зуб против старины Скрибониана, да кто знает, кто из них прав. Скрибониан и сам вечно ставит всякое лыко в строку, кому и знать, как не нам. Поссорились, пусть и разбираются между собой. Я готов воевать с германцами, маврами, парфянами, евреями, бриттами, арабами, китайцами -- посылайте меня, куда хотите, это моя работа, я солдат. Но я не собираюсь сражаться в Италии с гвардейской дивизией. Говорят, император пользуется у них хорошей славой, да и вообще, по-моему, просто смешно думать, что мы будем с ними драться. Генералу не стоило нас об этом просить. Лично я не истратил еще его подарок и не стану это делать. Я за то, чтобы закрыть эту лавочку. Все с ним согласились. Но молодые солдаты, да и старые с дурной репутацией из тех, кого лишь могила исправит, пришли к этому времени в такой раж в надежде на даровые деньги и богатую добычу, что перед собравшимися встал вопрос, как сорвать бунт, не ставя себя в ложное положение. У кого-то возникла разумная мысль. Тридцать лет назад мятеж в этих самых полках был подавлен в зародыше зловещим предзнаменованием -- затмением солнца, за которым последовал страшный ливень; почему бы теперь тоже не организовать предвестие, чтобы отбить у всех охоту бунтовать? Подумав, они выбрали то, что показалось им самым подходящим. Пять дней спустя от Скрибониана пришел в полки приказ идти маршем в порт со всем вооружением, довольствием и амуницией и быть в готовности немедленно отплыть в Италию. Знаменосцы Седьмого и Одиннадцатого полков тут же доложили командирам, что не смогли в то утро украсить, как обычно, орлов лавровыми гирляндами. Гирлянды падали на землю, стоило их привязать, и тут же засыхали! К знаменосцам присоединились те, кто носили штандарты, и в напускном смятении доложили еще об одном чуде: древки штандартов нельзя сдвинуть с места, они застряли там, где их воткнули в землю! Офицеры были только рады услышать об этих ужасных знамениях и, в свою очередь, доложили о них Скрибониану. Скрибониан пришел в ярость и кинулся в лагерь Одиннадцатого полка. "Говорите, штандарты нельзя сдвинуть с места, вы, лгуны? Это потому, что вы кучка трусов; собаки и те храбрее вас. Глядите! Кто сказал, что этот штандарт нельзя сдвинуть с места?" Он подошел к ближайшему штандарту и потянул его. Он тянул и толкал, пока на лбу его канатом не вспухли вены, но не смог даже на йоту сдвинуть штандарт. Дело в том, что в тот вечер, когда была сходка, конец древка -- как и у всех остальных штандартов -- был сунут в цемент, а затем засыпан землей. Цемент застыл, как камень. Скрибониан увидел, что все потеряно. Он погрозил небу кулаком, поспешно спустился в порт, взбежал на борт своей личной яхты и велел команде поднять якорь и немедленно выходить в открытое море. Он направился в Италию, по-видимому намереваясь сообщить Винициану о своем провале. Но вместо этого оказался на острове Лисса, возле Корфу, куда его высадила команда, заподозрив, что планы его сорвались, и не желая больше иметь с ним дела. С ним остался один его вольноотпущенник, который был свидетелем того, как Скрибониан покончил с собой. Винициан тоже кончил жизнь самоубийством, когда через несколько дней до него дошли известия о том, что произошло, то же сделало большинство его собратьев-заговорщиков. С мятежом было покончено. Не стану делать вид, будто был совершенно спокоен те десять дней, что прошли между моей речью в сенате и счастливой вестью о провале бунта. Я легко прихожу в панику, и если бы не Ксенофонт и его старания, у меня, возможно, был бы, как прежде, серьезный нервный срыв, но он пичкал меня то одним, то другим снадобьем, прописывал ежедневно массаж и внушал, в своей сухой манере, что мне нечего бояться будущего; с таким кормчим я благополучно избежал всех опасностей, грозивших моему здоровью. У меня застряли в голове две гомеровские строки, и я повторял их всем, с кем встречался: Если ты сам добровольно желаешь и смело решился Выступить в бой с ним, то страха не должен иметь...[6] Я даже дал их однажды Руфрию как пароль. Мессалина дразнила меня этим, но ответ был у меня наготове: -- У Гомера они тоже застряли в голове. Он использовал их вновь и вновь. Один раз в "Илиаде" и два или три раза в "Одиссее". Большим утешением служила мне привязанность Мессалины, так же как доверие, которое, по-видимому, испытывал ко мне сенат, и приветственные крики жителей Рима и солдат, выражавших преданность мне всякий раз, что я появлялся вне стен дворца. Я наградил Седьмой и Одиннадцатый полки, попросив сенат дать им новое имя "Верные Клавдию", и по настоянию Мессалины (Вителлий согласился с ней, что это не тот случай, когда надо миловать) предал казни основных бунтовщиков, которые еще остались в живых. Но не так, как Силана, без суда и следствия: каждого из них судили по всем правилам. Я придерживался следующей процедуры: сидя на председательском кресле -- консулы с двух сторон от меня,-- я читал вслух обвинение. Затем я пересаживался на свое обычное место, а консулы садились на председательские кресла и вели разбирательство дальше. У меня как раз тогда была жестокая простуда, и, притом что я всегда говорю негромко, теперь я мог лишь шептать; но возле меня были Нарцисс, Полибий и полковники гвардии, и если я хотел устроить перекрестный допрос обвиняемому или свидетелю, я передавал кому-нибудь из них список вопросов, чтобы их задали от моего имени, или произносил их ему шепотом. Лучшим рупором оказался Нарцисс, поэтому я использовал его чаще всех остальных. Позднее мои враги представили дело так, будто он производил дознание по собственной инициативе -- какой-то вольноотпущенник вершит суд над знатными римлянами! Скандал! Спору нет, Нарцисс держался весьма свободно, с большим апломбом, и, не скрою, я присоединился к общему смеху, когда верный вольноотпущенник Скрибониана, которого он допрашивал, превзошел его в находчивости. Нарцисс: Ты был вольноотпущенником Фурия Камилла Скрибониана? Ты присутствовал при его смерти? Вольноотпущенник: Да. Нарцисс: Ты пользовался его доверием и знал, что готовится восстание? Знал, кто были его сообщники? Вольноотпущенник: Ты намекаешь, что я не заслужил его доверия? И, если у него были сообщники в этом, как ты утверждаешь, восстании, то я бы их предал? Нарцисс: Я ни на что не намекаю. Я задаю тебе простой и ясный вопрос. Вольноотпущенник: Тогда я дам тебе простой и ясный ответ: я ничего не помню. Нарцисс: Не помнишь? Вольноотпущенник: Его последние слова ко мне были: "Забудь все, что я тебе говорил. Пусть мои тайны умрут вместе со мной". Нарцисс: Из этого вытекает, что ты действительно пользовался его доверием. Вольноотпущенник: Меня не интересует, что из чего у тебя вытекает. Это твое дело. Хозяин повелел мне перед своей смертью забыть. Я выполнил его приказ. Нарцисс (сердито выходя на середину зала впереди меня и заслоняя от меня свидетеля): Вот это честный вольноотпущенник, клянусь Геркулесом. А скажи-ка мне, приятель, что бы ты сделал, если бы Скрибониан стал императором? Вольноотпущенник (с неожиданным пылом): Я стоял бы позади него, приятель, и держал рот на замке. Были казнены пятнадцать бунтовщиков из знатных, вернее бывших ранее знатными, римлян, но лишь один из них, некий Юнк, был судьей первого ранга, и я велел ему отказаться от должности прежде, чем вынес смертный приговор. Остальные сенаторы покончили жизнь самоубийством еще до ареста. Вопреки обычаю, я не конфисковал имущество казненных бунтовщиков и дал возможность наследникам получить его, точно те соблюли пристойность и сами покончили с собой. Мало того, в трех или четырех случаях, когда выяснилось, что имущество их сильно обременено долгами -- возможно, по этой самой причине они и участвовали в перевороте,-- я давал наследникам в дар деньги. Говорили, что Нарцисс брал взятки, чтобы скрыть улики против некоторых бунтовщиков,-- это, безусловно, выдумка. С помощью Полибия я сам вел предварительное следствие и записывал все показания. У Нарцисса просто не было возможности утаить какие-нибудь свидетельства. Мессалина, правда, имела доступ к бумагам и, возможно, уничтожила некоторые из них, но я не могу сказать, так это или нет. Но ни Нарцисс, ни Полибий не держали документы в руках, кроме как при мне. Говорили также, что вольноотпущенников и граждан Рима подвергали пыткам, стараясь вырвать у них признание. Это такая же ложь. Нескольких рабов действительно вздернули на дыбу, но не для того, чтобы добиться наговора на хозяев, а чтобы они показали против некоторых вольноотпущенников, которых я подозревал в лжесвидетельстве. Возможно, слухи о том, что я пытал горожан и вольноотпущенников, имели своим источником историю с рабами Винициана, которым он даровал свободу, увидев, что бунт провалился, чтобы они не смогли показывать против него под пыткой; в отпускной грамоте он датировал это более ранним -- на целых двенадцать месяцев -- числом. Это было незаконно, во всяком случае согласно закону, принятому при Тиберии как раз чтобы помешать таким уловкам, этих людей можно было допрашивать под пыткой. Одного так называемого гражданина подвергли пыткам, когда выяснилось, что он не имеет никаких прав на это звание. Юнк действительно заявил на суде, что в тюрьме с ним обращались крайне жестоко. Он появился весь в бинтах, с глубокими порезами на лице, но Руфрий поклялся, что его слова -- наглая ложь: его раны -- результат того, что, желая избежать ареста, он выпрыгнул голый из окна спальни в Брундизии и попытался продраться сквозь колючую изгородь. Два капитана гвардии подтвердили его слова. Однако Юнк ему отомстил. -- Если мне суждено умереть, Руфрий,-- сказал он,-- я захвачу тебя с собой.-- Затем он обратился ко мне.-- Цезарь, твой командующий гвардией, которому ты так доверяешь, ненавидит и презирает тебя не меньше, чем я. Мы с Петом говорили с ним от лица Винициана и спрашивали, перейдет ли он на нашу сторону со своими гвардейцами, когда из Далмации прибудут войска. Он согласился на это, но при условии, что он, Винициан и Скрибониан разделят империю между собой. Опровергни мои слова, Руфрий, если у тебя хватит смелости. Я арестовал Руфрия на месте. Сперва он пытался отделаться от этого обвинения шуткой, но Пет, один из бунтовщиков-всадников, ожидающий своей очереди в суде, подтвердил показания Юнка, и в конце концов Руфрий не выдержал, признал себя виновным и просил о снисхождении. Я снизошел к его просьбе -- дал возможность умереть от собственной руки. Были казнены также несколько женщин. Я не понимаю, почему женщину должен защищать от наказания лишь тот факт, что она -- женщина, если она подстрекала к мятежу, особенно если, выйдя замуж по вольной форме, она сохранила свою свободу и свое имущество и поэтому не может сослаться на принуждение. Их привели на эшафот в оковах, так же как их мужей, и в большинстве своем они проявили перед лицом смерти больше мужества. Одна из них, Аррия, жена Пета и близкая подруга Мессалины, жившая в браке согласно строгому брачному контракту, безусловно, получила бы помилование, если бы отважилась обратиться к суду, но нет, она предпочла умереть вместе с мужем. В награду за его показания против Руфрия, Пету было дозволено наложить на себя руки до того, как ему будет предъявлено официальное обвинение. Но он был трус и не мог заставить себя упасть на собственный меч. Аррия выхватила меч из его рук и вонзила себе в грудь. "Посмотри, Пет,-- сказала она, умирая,-- совсем не больно". Самая высокопоставленная персона, которой предстояло умереть из-за участия в заговоре, была моя племянница Юлия (Елена Обжора). Я был рад, что нашелся предлог от нее избавиться. В свое время она предала Сеяну своего мужа, моего бедного племянника Нерона, и добилась его изгнания на остров, где он и умер. Тиберий впоследствии выказал ей презрение, выдав за Бланда, грубого, вульгарного и безродного всадника. Елена завидовала красоте Мессалины, так же как ее власти; сама она давно уже потеряла свою замечательную красоту из-за чревоугодия и лени и стала невероятно тучной; однако Винициан был один из тех маленьких, похожих на крыс мужчин, которые так же любят женщин с роскошными формами, как крысы любят большие тыквы, и, если бы он стал императором, как он собирался, зная, что Руфрий и Скрибониан, вместе взятые, не могут с ним тягаться, Елена Обжора стала бы его императрицей. Выдал ее Мессалине не кто иной, как сам Винициан в знак его верности нам. ГЛАВА XV Итак, я все еще был императором, и мои надежды на быстрое и благополучное возвращение к частной жизни развеялись в прах. Я стал говорить себе, что Август был искренен, когда время от времени произносил речи о скором восстановлении республики, и что даже дядя Тиберий не так уж кривил душой, когда толковал об отказе от трона. Да, частному лицу ничего не стоит быть непоколебимым республиканцем и ворчать: "Неужели так трудно выбрать спокойный момент, сложить с себя обязанности и передать правление сенату?" В чем трудность, частное лицо поймет, только если само станет императором. Она заключается в словах "спокойный момент". Такого момента не существует. Обстановка никогда не бывает спокойна. Ты говоришь себе, вполне искренне: "Возможно, через шесть месяцев, возможно, через год". Но проходят шесть месяцев, проходит год, и даже если то, что нарушало покой, удавалось с успехом устранить, тут же возникало что-нибудь другое. Я твердо был намерен передать управление сенату, как только приведу в порядок сумбур, оставленный Тиберием и Калигулой, и заставлю сенат вернуть себе самоуважение -- какая свобода без самоуважения? -- обращаясь с ним как с ответственным законодательным органом. Однако я не мог относиться к сословию сенаторов с большим пиететом, чем оно того заслуживало. Я зачислил в него лучших римлян из имеющихся в наличии, но пресмыкательство перед волей монарха настолько вошло в их плоть и кровь, что вытравить его было очень трудно. Они не верили в мое добросердечие, и когда я приветливо, как это свойственно мне, обращался к ним, перешептывались между собой, прикрыв рот рукой -- ну и манеры! -- а если я вдруг выходил из себя, как порой случалось, они тут же смолкали и сидели, дрожа, точно кучка школьников, которые злоупотребили терпением снисходительного учителя. Нет, пока еще я не мог отказаться от трона. Мне было очень стыдно -- теоретически,-- что я был вынужден предать смерти руководителей этого несостоявшегося антимонархического восстания, но что практически мне еще оставалось? Мысли об этом приводили меня в уныние. Кто-то, кажется Платон, писал: единственным оправданием того, кто правит другими людьми, служит то, что в противном случае им самим правили бы люди, уступающие ему в талантах. В этом что-то есть. Но я-то, напротив, боялся, что, если оставлю свой пост, его займет кто-нибудь превосходящий меня талантами (хотя, льстил я себе, не трудолюбием) -- например, Гальба или Габиний с Рейна,-- и монархия станет еще крепче, а республика никогда не возродится. Так или иначе, "спокойный момент" пока еще не наступил. Я должен был снова браться за работу. 43 г. н.э. Восстание и его последствия прервали государственные дела, и я месяца на два отстал от графика. Чтобы выиграть время, я отменил несколько необязательных праздников. Когда наступил новый год, я снова, в третий раз, взял на себя консульство -- вторым консулом был Вителлий,-- но через два месяца отказался от него в пользу Азиатика. Этот год один из самых важных в моей жизни -- год вторжения в Британию. Но прежде чем к этому перейти, я должен хоть немного рассказать о делах домашних. Настало время моей дочери Антонии выйти замуж за молодого Помпея, способного юношу и, по-видимому, расположенному ко мне. Однако я запретил устраивать из их свадьбы большой всенародный праздник -- мы отметили ее спокойно дома. Я не хотел, чтобы люди думали, будто я считаю своего зятя членом императорской династии. Честно говоря, мне не хотелось думать о своей семье как о династии -- мы же не на Востоке; Юлии-Клавдии не лучше и не хуже, чем Корнелии, Камиллы, Сервии, Юнии или любой другой аристократический род. Не хотел я также, чтобы моему маленькому сыну отдавали особые почести, выделяя его из всех прочих знатных детей. Сенат попросил разрешить им отпраздновать день его рождения публичными играми за их счет, но я им отказал. Однако судьи первого ранга отметили этот день по собственному почину великолепным спектаклем и роскошным пиром, заплатив за все из собственного кармана, и в дальнейшем делали это каждый год. Было бы просто невежливо, если бы я не поблагодарил их за их благорасположение, а игры привели Мессалину в восторг. Я дал возможность молодому Помпею получить первую магистратуру на пять лет раньше положенного срока и сделал его городским префектом на время Латинских игр. Помпей был потомком Помпея Великого через свою бабку по материнской линии, наследницу Помпея; от нее к нему перешли фамильные маски и статуи и право на родовое имя. Я гордился тем, что сумел через столько поколений соединить имя Цезарь с именем Помпей. Юлий Цезарь предложил мою бабку Октавию в жены Помпею Великому почти сто лет назад, но тот отказался и поссорился с Юлием. Позднее она вышла за Марка Антония и стала прабабкой моей Антонии, которую я сейчас выдал за праправнука Помпея. Несмотря на сокращение расходов, мы по-прежнему испытывали финансовые трудности. Урожай повсеместно был плох, и мне приходилось уделять львиную долю денег на покупку зерна по высоким ценам в отдаленных землях. Наводя всюду экономию, я лишил некоторых любимцев Калигулы -- возничих, актеров и так далее -- пожизненных пенсий, дарованных за общественный счет. Я и не подозревал, что их по-прежнему выплачивают, так как Каллист ни разу об этом не упомянул. Возможно, он получил взятку за то, что помалкивал. Я принял одно важное решение. При Августе забота о государственной казне перешла из рук обычно работавших там чиновников, входивших в самый низший разряд судей, к судьям первого ранга. Однако на практике эти судьи, хотя и выступали в роли казначеев, всего лишь выплачивали или принимали в казну определенные суммы, указанные императором, а все расчеты велись императорскими вольноотпущенниками. Я решил восстановить прежнее положение вещей и вернуть казну чиновникам, которые сейчас были заняты иным делом -- управляли меняльными конторами, занимались портовыми сборами в Остии и тому подобное,-- дать им возможность как следует разобраться в системе государственных финансов, чтобы, когда монархия уступит место республике, не началась неразбериха; до сих пор все денежные расчеты, правильность которых не проверялась никем, кроме меня, производились Каллистом и его помощниками. Но я не хотел, чтобы эти чиновники воспользовались своим положением и грабили казну,-- к сожалению, легче доверять вольноотпущенникам, чем свободным гражданам. Поэтому я объявил, что получить назначение смогут лишь те, кто за время службы устроят публичные игры за свой счет; бедные люди, доказывал я, скорее станут грабить государство, чем богатые. Отобранные мной юноши были обязаны, прежде чем вступить на новый пост, в течение года каждый день приходить в Новый дворец и изучать порядок, заведенный в казне, и установленную там практику. После чего им давали в казне свое ведомство, где они работали под моим началом -- естественно, представлял меня Каллист,-- а вольноотпущенник, старший служащий этого ведомства, выступал в качестве советчика. План оказался удачным. Вольноотпущенники и чиновники держали под надзором друг друга. Я предупредил Каллиста, что переписка между отделами должна теперь вестись при помощи обычного письма -- греческого или латинского, а не скорописи,-- надо ввести новых чиновников в курс дел. Движимый тем же желанием послужить общественным интересам, я сделал все возможное, чтобы внушить высокое чувство долга судьям и губернаторам. Например, я настаивал, чтобы сенаторы, которым по новогоднему жребию выпало управлять провинциями (внутренними провинциями, я имею в виду, в противоположность пограничным, куда я сам, в качестве главнокомандующего, назначал военных губернаторов), не болтались в Риме, как это было у них в обычае, до июня или июля, когда наступала ясная погода и плыть по морю было одно удовольствие, а отправлялись к месту назначения не позже середины апреля. Мы с Мессалиной произвели самую тщательную проверку реестра римских граждан, в который проникло множество недостойных лиц. Большую часть этой работы я предоставил Мессалине; в результате тысячи имен были вычеркнуты и десятки тысяч добавлены. Я не возражал против увеличения списка. Римское гражданство дает всем, кто его имеет, огромные преимущества перед вольноотпущенниками, жителями провинций и чужестранцами, и до тех пор, пока наше сообщество не становится слишком замкнутым или, напротив, слишком доступным, но остается в правильной пропорции ко всем обитателям римских владений -- скажем, один гражданин Рима на шесть-семь остальных,--это служит важным сдерживающим фактором в мировой политике. Я только настаивал, чтобы новые граждане были людьми состоятельными, из хорошей семьи и с хорошей репутацией, чтобы они умели говорить на латыни, имели достаточное понятие о римском праве, религии и этике и чтобы они одевались и вели себя согласно своему новому положению. Всякого, кто претендовал на гражданство и отвечал этим требованиям, а также имел поручителя в лице сенатора высокого ранга, я включал в список. Не спорю, я ждал от этого человека, что он сделает дар в государственную казну, соответствующий его возможностям: ведь он будет получать от нее помощь самыми разными путями. Те, кто не могли найти поручителя, обращались ко мне через моих помощников, и Мессалина выясняла, каково их прошлое. Рекомендованных ею людей я вносил в список без дальнейших расспросов. Я не догадывался тогда, что Мессалина получает от них большую мзду -- ведь они попадали в реестр благодаря ее влиянию на меня -- и что мои вольноотпущенники Амфей и Полибий, которых я временно привлек к проверке реестра, тоже скопили огромные суммы. Многие сенаторы, выступавшие поручителями за будущих граждан, пронюхали об этом и тоже стали брать деньги, как говорится, из-под полы; некоторые даже осторожно оповещали через своих агентов, что возьмут за покровительство куда более умеренную плату, чем любой другой сенатор, который занимается той же коммерцией. Повторяю, в то время я ничего обо всем этом не знал, хотя предполагаю, что они-то думали, будто я имею здесь свою выгоду через Мессалину как моего агента и поэтому смотрю сквозь пальцы на их делишки. Я знал, не скрою, другое, а именно, что многие из моих советников берут от просителей денежные подарки. Однажды я даже обсуждал с ними этот вопрос. Я сказал: -- Я разрешаю вам брать подарки, но запрещаю их вымогать. Я не хочу вас обидеть, высказывая предположение, будто за взятку вы способны на подлог или какой-нибудь другой незаконный поступок, и не вижу, почему бы вам не получить награду за содействие людям, которое требует от вас времени и энергии, и за то, что ceteris paribus[7] вы рассмотрели их дело в первую очередь. Если вы получили одновременно сто прошений об одной и той же милости, а дать ее можете лишь десяти, и не знаете, на ком остановить свой выбор, что ж, я скажу, будет глупо, если вы не выберете тех, кто может отблагодарить вас больше остальных. Мой верный друг и союзник царь Ирод Агриппа любит приводить еврейское речение -- а верней, еврейский закон, который вошел в поговорку: "Не завязывай морду быку, который молотит хлеб". Это справедливо и подходит к данному случаю. Но здесь не аукцион, где идет непристойная распродажа милостей, и если я узнаю, что некоторые мои быки больше заняты тем, как бы набить рот зерном, чем молотьбой, я тут же отведу их с гумна на бойню. Моего нового командующего гвардией звали Юст. Я созвал всех командиров полков и предложил им выбрать на этот пост одного из их числа, и хотя я предпочел бы кого-нибудь другого, я утвердил их выбор. Для военного Юст слишком любил