полотна; в пятницу с полудня начались и сеансы, продолжавшиеся до заката, а иной раз и после заката солнца и прерываемые совместными обедами, полдниками, прогулками и ужинами. В первый день, вернее в первые несколько часов первого дня, дедушка вел себя степенно, как и полагается человеку, который в течение целою вечера был председателем научно-филантропического общества. Но после обеда старичок сдал. Сперва он вспомнил, что плачевное состояние его здоровья требует движения - и тут же сделал несколько сальто. Затем он решился принять одну дозу душа, затем влез в шлафрок и шапочку с кисточкой и, наконец, уже перед самым чаем (не снимая, кстати сказать, шлафрока) показал, как в его времена танцевали оберек; Вольского он стал называть "милый Гуцек", а "милого Гуцека" вместе с Вандзей "дорогими детками". Словом, уже в пятницу эта троица познакомилась и полюбила друг друга, ибо оказалось, что как Вольскому, так и Пелуновичу приходилось в жизни очень туго, что как у Густава, так и у Вандзи золотые сердца, и что все трое охотники повеселиться. Так было до восьми часов утра понедельника, когда страшно озабоченный дед, как бомба, ворвался в комнату одевающейся Вандзи. - Вот горе! - закричал он. - Начисто забыл!.. А ведь это надо было сделать уже года два назад... - Что случилось, дедушка? - спросила встревоженная Вандзя. - Как что? Ты разве не знаешь, недобрая девочка, что скоро тебе будет пятнадцать лет и ты станешь взрослой барышней?.. - Ага! Вот хорошо-то! - Совсем не хорошо, потому что я забыл найти тебе компаньонку. - Но зачем, дедушка? Ведь мне дают уроки учителя? - Что учителя?! Девушка должна воспитываться под присмотром женщины, а не то что, как волк какой, среди одних мужчин! С этими словами пан Клеменс выбежал из Вандзиной комнаты, выбранил в зале подскакивающего Азорку, опрокинул кресло и приказал Янеку подать себе все номера "Листка", какие только были в доме. Когда этот приказ был выполнен, он заперся в своей комнате и до полудня читал, а потом уехал в город, откуда вернулся только вечером. Так как во вторник пан Пелунович снова с самого утра читал объявления, а в полдень снова уехал, то Густав и Вандзя уже второй день были предоставлены самим себе. Как же они проводят время? Посмотрим. - Панна Ванда! - говорил Густав. - Я уже третий раз прошу вас сесть в кресло и сидеть смирно. - А я уже третий раз вам отвечаю, что и не думаю трогаться с окна. Мне тут хорошо, и баста - как говорит дедушка. - Превосходно!.. Так вот теперь от имени дедушки рекомендую вам непременно сесть в кресло, иначе я никогда не кончу портрет. - Я не слышу, что вы говорите, канарейка мешает. - Хорошо же вы слушаетесь дедушки, нечего сказать! - Дедушки я слушаюсь, а вас не стану. - Но, панна Ванда, в настоящее время я его замещаю! - Но, пан Густав, я вас не стану слушаться, будь вы и в самом деле моим дедушкой. Отчаявшийся Густав стал укладывать в портфель свои бумаги. - Это что должно означать? - спросила, оглядываясь через плечо, девочка. - Я ухожу!.. Раз вы не хотите позировать... - Вправду? - Разумеется! - А я все же думаю, что вы не уйдете. - Уверяю вас, что уйду, - ответил Густав, всячески изображая решимость. - Уверяю вас, что вы останетесь, - ответила Вандзя тем же тоном. - Интересно - почему? - Потому что я... - Потому что вы так хотите?.. - Потому что я сяду в кресло. - Ну раз так, другое дело!.. - сказал Густав, подавая девушке руку и церемонно ведя ее к креслу. - А теперь, - прибавил он, - от имени дедушки попрошу сидеть несколько минут смирно. - Куда же мне смотреть? - Все равно куда, ну хоть на канарейку, например. - Это тоже дедушка велел? - Нет, это я вас прошу. - Хорошо! А теперь я вас попрошу, чтобы сюда впустили Азора. Наступила минутная тишина; тем временем жирный Азорка вбежал в комнату и устроился на коленях у своей хозяйки, а Вольский принялся за наброски. - Знаете что? - начала Вандзя. - Слушаю! - Нет, я ничего не скажу... - Почему же это? - Боюсь, что вы станете надо мной смеяться. - Не стану. - Тогда... знаете что? Я бы хотела быть птичкой! Правда, как это забавно?.. - Правда! И что же, вы хотели бы быть этой канарейкой, на которую сейчас смотрите? - Это кенарь. О нет! Ведь он, бедняжка, не может летать. - Ну, так выпустите его, пусть летает! - Как бы не так! Он уж раз сам вылетел, и с ним произошел очень печальный случай. - Что такое? Воробьи его напугали? - Хуже! Вы только вообразите, он вылетел во двор, но тут же устал... Азорка! Будь умницей! Нельзя кусать этого господина!.. - Ну, что же дальше? - Устал и уселся на забор, на котором стоял наш петух... Вы знаете нашего петуха? - Не имею чести. - Ну вот, и он, противный, клюнул его в головку так, что с ним даже обморок был... - Кенарь клюнул петуха? - Куда ему! Петух кенаря, да так, что с тех пор, - только вы над ним не смейтесь, - с тех пор он стал лысый!.. - Петух-то? - Нет, кенарь... Сейчас я покажу вам!.. Сказав это, она кинулась к окну, на котором висела клетка с крикливой птицей. - Панна Ванда! Ради всего святого, не вставайте же! - закричал Густав. - Весь этюд, превосходный этюд испорчен!.. - Ха-ха-ха! - засмеялась девочка. - Да это отлично! Теперь вам придется делать новый! - При таких условиях я никакого не сделаю... Только осрамлюсь... не посмею показаться на глаза вашему деду... Ну что это такое - десяти минут не посидеть спокойно!.. Говоря это, он снова стал складывать бумаги. Вандзя вернулась на свое место и, снова взяв на колени Азора, сказала: - Я вам дам совет. Если вы хотите, чтоб я сидела смирно, расскажите мне какую-нибудь хорошенькую историю! - Превосходная мысль! - ответил Густав, снова раскладывая свои бумаги. - Я должен вам рассказывать всякие истории и одновременно рисовать? Ну что ж, попробую!.. - Простите, я прерву вас. Мы поедем сегодня в Лазенки? - Поедем. Лошади заказаны на пять часов. - Теперь слушаю. - Очень хорошо, а я начинаю. Так вот, жила-была такая панна Непоседская, и ее дедушка поручил написать с нее портрет... - Одному художнику, фамилия которого была Приставальский. Эту историю я уже знаю! - Тогда я уж, право, не знаю, что рассказывать! - Расскажите мне о каком-нибудь мальчике, мне больше нравятся такие истории. - Я вам расскажу об одном нехорошем мальчике, который держал палец во рту... - Фи! Я не стану слушать! Я люблю грустные истории... - О мальчике? - Да! И чтобы была еще и маленькая девочка. - Нет, такой истории я не знаю! - отвечал Вольский, рисуя. - Ну, пусть не будет девочки, пусть будет мальчик и... и... не знаю, что еще. - Например, канарейка или собачка? - Собачка, собачка! - закричала Вандзя, поудобнее усаживаясь в кресле и поглаживая ожиревшего Азора, который спал как убитый. Продолжая рисовать, Вольский начал: - Жил-был один мальчик... - Это был большой мальчик? - Это был мальчуган... в вашем возрасте. - В моем возрасте? - возразила возмущенная девочка. - Но ведь дедушка сказал, что мне уже скоро пойдет шестнадцатый год... - Но пока что вам исполнилось четырнадцать. Так вот, жил-был один мальчик, и у него была собачка... - Такая, как наш Азорка? - Такая... то есть нет, совсем не такая. Та собачка была грязная, кудлатая, и хвост у нее был поджат... - Почему поджат? - Потому что она всегда была голодна. И она и ее хозяин... - Разве ее хозяин был жестянщиком? - Нет, с чего это вам пришло в голову? - Потому что только маленькие жестянщики говорят, что они всегда голодны. - Ага!.. Так вот этот мальчик ходил по свету и искал... - Чего, сударь? - Искал свою мать, потому что, когда он еще был ребенком, его похитили цыгане и увели в лес... - Скажите, сударь, это правдивая история? - Самая правдивая! Мне рассказывал ее сам этот мальчик. - Боже мой! - Так странствуя, - продолжал Густав, - он пришел однажды в один город, который, однако, ему вскоре пришлось покинуть. - Почему, сударь? - Потому что камни ранили ему ноги и, что еще хуже, скверные мальчишки привязали к хвосту его собачки пузырь с горохом, что очень напугало и собачку и мальчика... - Ах, противные!.. За это время Вольский сделал несколько набросков, на каждом из которых лицо Вандзи выражало другое чувство. - Потом мальчик пошел в деревню и, увидев первую же избу, зашел туда. "Стук! Стук!" - "Кто там?.. Чего тебе надо, дитя?" - "Я ищу мою мать". - "А как ее зовут?" - "А я не знаю". - "Ну, тогда иди себе дальше, дитя; здесь она не живет". И так он шел все дальше, от избы к избе, от деревни к деревне, и всюду стучался напрасно. Как вдруг в один прекрасный день встретился с седым как лунь старичком. "Чего ты ищешь, дитя мое?" - спросил его старичок. - "Я ищу мать". - "А был ты в деревне?" - "Был, и не в одной". - "А в городе?" - "И в городе тоже, но ее нигде нет". - "Ну, - ответил старичок, - раз так, то, наверно, ее уже нет на земле". - "Так где же она?" - "Верно, на небе". Мальчик опечалился и сказал: "Не знаете ли, дедушка, как туда пройти?" Дед осмотрелся кругом. "Господь знает, - отвечал он. - Там солнце всходит, а здесь заходит; сюда, верно, будет ближе всего. Иди прямо, дитя". - "Прямо? Это значит в лес, а потом придется на дерево?" - "Да уж, верно, так", - подтвердил старичок. "А пустят меня туда, дедушка?" - "Отчего не пустить! Господь бог добрее людей". - "А мою собачку?" - "Кто его знает, спросишь, может и пустят". Вот и пошел мальчик в лес, идет между высокими деревьями, глянул вверх и уж хотел было лезть на сосну, как вдруг вспомнил о собачке. "Что же ты тут, бедняжка, будешь одна делать?" - подумал он. А с другой стороны, ему жаль было матери, и вот он шел все дальше и высматривал такое дерево, на которое они могли бы без большого труда вскарабкаться вдвоем с собачкой. В этих поисках прошел целый день, и утомленный мальчик подумал об отдыхе. Лег он под одним деревом у дороги, прочел молитву, которую закончил словами: "Сделай, господи, чтобы с неба кто-нибудь подал нам руку, потому что если я влезу на дерево вместе с собачкой, то как бы мы оба не упали..." - и уснул. На другой день на рассвете мимо проезжала прекрасная карета, а в ней какая-то важная дама с маленькой барышней. Так как утро было погожее, то маленькая барышня высунула голову из кареты и увидела наших странников. "Смотри, мама, - воскликнула она, - под этим деревом спит какой-то бедный мальчик с собачкой у ног!.." Увидев это, важная дама вынула из кошелька несколько монет, завернула их в бумагу и бросила на спящих, "Это для мальчика", - сказала она. "А это для его собачки", - прибавила барышня, бросая пирожное. И они уехали. Прошло утро, прошел полдень, прошел вечер, и снова наступила ночь, но мальчик не тронул брошенных ему денег, а собачка не тронула пирожного, оба были уже мертвы... добрый бог протянул им руку!.. Воцарилась тишина, во время которой Густав поглядывал то на свою модель, то на рисунки. - Какая печальная история! - сказала Вандзя. - Кто вам, сударь... Она задумалась и вдруг залилась смехом. - Ах, боже, боже! Какой же вы, сударь, недобрый, так огорчать меня понапрасну... - А что случилось? - Будто вы не знаете? Так этот мальчик рассказывал вам свою историю после своей смерти?.. Ха-ха-ха! - Обедать! Обедать! - выкрикивал вернувшийся из города Пелунович. - Вандзюня, поди присмотри, чтобы там поторопились, и сейчас же разлей суп. Вандзя побежала навстречу деду, который тотчас весь в поту вошел в зал. - Здравствуй, Гуцек! Ну, что вы тут поделывали? Как дела с работой? - спрашивал старик, целуя в обе щеки сияющего от радости художника. - Замечательный сеанс! - ответил Густав. - Вообразите, за несколько десятков минут мне удалось сделать шесть этюдов, каждый из которых схватывает другое выражение лица!.. Вот они... - Ей-богу, вылитая Вандзя! - говорил старик, рассматривая рисунки. - Неоценимое лицо, на котором каждое движение чувства - как в зеркале. Взгляните, сударь, например, на эту головку. - Вандзя!.. Вандзя!.. - ответил дедушка. - Но каким чувством, по-вашему, она проникнута? - Мне кажется, вы рисовали ее в сидячем положении. - Ах, что положение! Здесь прекрасно отражено любопытство... Ну, а тут? - Разумеется, тоже любопытство! - Что вы! Это жалость и грусть... Я наверняка создам шедевр! - Если бы вы знали, какая жара! - прервал пан Клеменс, кладя рисунки и отирая пот со лба. - Божественная красота, несравненное лицо! Пять лет учения не дали мне столько, сколько один этот сеанс... Где вы были, сударь? - Э! - буркнул дедушка, усаживаясь в кресло. - Где я был! Искал компаньонку для Вандзи. - Зачем? - Он еще спрашивает! Не забывайте, что она уже... уже подрастающая барышня. - Бутон, который вот-вот расцветет! - вставил Густав с увлечением. - Да, вот-вот, а компаньонки у меня все нет как нет. - Да на что это нужно? - А вот и нужно! Девочка должна приобрести манеры. - То есть, другими словами, окарикатурить это обаяние наивности... - Ах, что там наивность! Нужна - и баста!.. - Сударь! Если дружба... - Приличная женщина известного возраста... - Если совет чистейшей, бескорыстнейшей дружбы... - Приличная, честная, образованная... - Которая своим педантством испортит прекраснейшее создание божье!.. - Обед на столе, - доложил Янек. - Обед на столе! - воскликнул Пелунович. - Обед, а после обеда душ и компаньонка!.. - После обеда, сударь, прогулка в Лазенки... Ведь мы так уговорились? - напоминал Густав. Обед прошел очень весело. Вконец обессилевший дедушка ел за троих и острил за десятерых. Вольский пикировался с Вандзей. За черным кофе сотрапезники услышали на улице грохот колес, который умолк под самыми окнами. - Лошади! - сказал Густав. Пелунович подбежал к окну. - Фью! Какие лошади, какие ливреи, какой шарабан! Да ты настоящий вельможа, дорогой Гуцек! Этот пустячок тебе, должно быть, обошелся рублей в тысячу! - Это подарок моего дядюшки, - ответил Вольский. - Золотой человек твой дядюшка! Познакомь же нас, дорогой мой!.. Между тем Вандзя оделась, и все вышли на улицу. Осмотрев со всех сторон выезд, пан Клеменс усадил в шарабан внучку и сам сел рядом. Вольский поместился на козлах и взял в руки вожжи. - Поезжайте сперва медленно, сударь, - сказала Вандзя, - мне надо покрепче приколоть шляпку. Они двинулись шагом. Как раз в этот момент Гофф направлялся из своего домишка к особняку. Он увидел едущих, узнал их и прибавил шагу, чтобы перерезать им дорогу. Лошади двинулись быстрей, и Гофф побежал. Он даже сорвал с головы шапку и подавал какие-то знаки... Увы, его никто не заметил. Вандзя была занята своей шляпкой, пан Клеменс внучкой, Густав лошадьми, а его кучер тем, чтобы достойно выглядеть на козлах. Кони тронулись рысью, и не успел Гофф достигнуть перекрестка, как коляска обогнала его. - Дорогие мои господа! Господа!.. закричал в отчаянии старик, размахивая шапкой. Никто его не слышал. - Спасите! - простонал он. - Спасите моих детей... - Потом, выбившись из сил, он упал на колени и протянул руки к небу. Но и небо молчало. Почти в это самое мгновение пан Клеменс заметил Густаву, что им придется вернуться пораньше, так как сегодня должно состояться заседание, на котором он и пан Антоний сделают сообщение об изобретении Гоффа. Глава девятая, в которой пан Зенон вызвал на поединок нотариуса, а пан предводитель шляхты Файташко крепко уснул В Лазенковском парке наши друзья провели время очень весело. Они обошли или объехали все главные аллеи, накормили пряниками лебедей, купили по пути букет роз и, наконец, около восьми часов вечера вернулись к шарабану. Перед тем как усесться, Вандзя вынула из букета три самые лучшие розы и одну из них прикрепила к сюртуку дедушки, другую приколола Вольскому, а третью к своему платью. Украшенный таким образом Пелунович полез на козлы. - Это же мое место, сударь, - заметил Густав. - Ага, твое! Тебе хочется опять самому править... Дай и мне показать себя... Молодежь уселась, и шарабан двинулся. Однако не прошло и двадцати секунд, как кучер подсказал: - Нужно направо, ясновельможный пан!.. - Ага! Направо! - ответил дедушка и повернул лошадей так, что они едва не налетели на барьер... по левую сторону. - Что это за вожжи! - вознегодовал Пелунович, после чего отдал их кучеру, сам же удовлетворился тем, что старался держать бич в перпендикулярном положении. С этой минуты путешественникам ничто не угрожало, и они без приключений доехали до квартиры, где в окнах горел свет. - Гости уже тут! - воскликнул пан Клеменс, соскакивая с козел. Поднявшись наверх, они лицом к лицу встретились с выходящим из кухни мрачным паном Антонием. - Дорогой председатель! - воскликнул знаменитый пессимист. - Я надеюсь, вы не обидитесь, что вместо жаркого я приказал зажарить для себя пару цыплят. Мне слегка нездоровится. - Да распоряжайтесь, как у себя дома, любезный мой пан Антоний! - ответил хозяин. - С чем подавать цыплят, ваша милость? - спросила кухарка. - С... огурцами!.. А огурцы со сметаной. Молочник живет неподалеку, и я уверен, что у него есть сметана!.. Около девяти часов вечера гостиная Пелуновича была полна. Благодаря разумной и настойчивой агитации пана Дамазия гостей собралось больше, чем когда бы то ни было. Рядом с капиталистами, нотариусами, судьями и людьми неопределенных профессий здесь можно было увидеть и вольнопрактикующих врачей, инженеров, литераторов. Пан Клеменс встречал самыми сердечными поцелуями всех, хотя был вполне уверен, что большинства этих господ никогда и в глаза не видал. Вскоре началось и заседание: на столе поставили колокольчик, и среди проникновенного молчания взял слово пан Дамазий. - Милостивые государи! Благодаря стародавнему и бескорыстному гостеприимству нашего уважаемого пана Клеменса Пелуновича, здесь присутствующего, наши собрания с каждым днем развиваются и, так сказать, созревают как в качественном, так и в количественном отношении. В этот момент судья, который считал своей священнейшей обязанностью принимать и на свой счет часть ораторских триумфов пана Дамазия, оглянул собравшихся с видом человека, располагающего ключом, которым можно завести любой музыкальный ящик. - Милостивые государи! - продолжал пан Дамазий. - Говоря, что наши заседания развиваются в качественном отношении, я имел в виду, что круг вопросов, которые мы обсуждаем, значительно расширился. Но, милостивые государи! Когда я говорил о количественном развитии, то можете быть уверены, что я имел в виду группу новых уважаемых сотрудников, которые сегодня сделали нам честь своим присутствием... Эти заключительные слова были заглушены шарканьем ног, означавшим, что новая когорта сотрудников одобряет эту не заслуженную еще похвалу, а вместе с тем, что старые борцы от всего сердца ее приветствуют и принимают в свои ряды. - Милостивые государи! - продолжал выдающийся оратор. - Я не вижу надобности вкратце излагать все сделанное нами до сих пор... Дамазий вдруг замолчал, видя, что при этих словах его верный поклонник судья стремительно поднялся со стула. Судья же поднялся, так как был уверен, что нотариус, услышав слова "сделанное нами до сих пор", пожелает назвать пана Дамазия "наглым лжецом". К счастью, нотариус молчал, и пан судья снова сел. - Что случилось, дорогой судья? - спросил великий оратор, повысив голос. - Валяйте дальше, сударь! - ответил запрошенный, дружески махнув рукой. - Но, сударь!.. Я не люблю, чтобы мне мешали. - Э, что там, пан Дамазий... Бросьте эти глупости! - отвечал судья, всей душой стремившийся услышать продолжение речи. В Дамазий вся кровь вскипела. - Милостивые государи! - воскликнул он. - Разрешите мне вернуть по адресу уважаемого судьи это... это, я позволю себе сказать, вульгарное и грубое слово, которое он адресовал мне. Прошло добрые полчаса, пока перепуганный судья смог объяснить запальчивому оратору, что является преданнейшим его поклонником и, кроме того, человеком вообще чрезвычайно деликатным и что лишь его опасение, как бы не совершил бестактности нотариус, вызвало столь плачевное для общества недоразумение. Великодушный Дамазий наконец позволил убедить себя, но речи своей все же кончать не стал. Поэтому присутствующим пришлось без особой торжественности приступить к выборам председателя, которым вторично был избран пан Пелунович. Дабы придать дебатам еще более организованный характер, вице-председателем был выбран пан Дамазий, а секретарем Вольский. Были принесены перья и бумага, и обсуждение началось вторично. - Господа! - снова заговорил Дамазий. - Предлагаю пригласить нашего уважаемого председателя дать отчет по вопросу о некой машине, построенной неким Гоффом. - Одно словечко! - прервал его пан Петр. - Напоминаю, что вместе с председателем эту машину осматривал пан Антоний, и, кроме того, вношу предложение, чтобы наши заседания протоколировались. Предложение было единодушно принято, а затем приступили к заслушиванию делегатов. Первый говорил пан Антоний и в немногих словах разъяснил, что виденная им машина является нелепостью, а ее изобретатель шарлатаном. Второй делегат, а вместе с тем председатель собрания, пан Пелунович, прямо признался, что в машине он разобраться не смог, но что, несмотря на это, Гофф, должно быть, человек очень бедный и нуждающийся в безотлагательной помощи. - Дом их, - закончил свой отчет добродушный старик, - валится, утварь убогая и старая, в комнатах духота и сырость... - Господин секретарь! - прервал его в этот момент один из новичков, которого рекомендовали как большого знатока музыки. - Господин секретарь! Прошу занести в протокол слова "сырость в комнатах". - Намерены ли вы, милостивый государь, взять слово по этому вопросу? - Да, возьму! - очень решительно ответил знаток музыки. - Уверяю вас, господа, что мы должны придумать что-то против сырости, что-то, знаете, такое, такое!.. У меня, например, квартира до того сырая, что я просто отопить ее не могу, вследствие чего поношу большой ущерб в смысле здоровья, денег, мебели... Я и мои дочери! - Не возьмется ли кто-нибудь из уважаемых присутствующих обработать и представить нам вопрос... о сырых квартирах? - спросил Дамазий. - Я могу! - подхватил пан Зенон. - Ах! - снова воскликнул вице-председатель. - Мы и забыли, что пан Зенон должен был сегодня прочесть нам свой интереснейший меморандум о пауперизме? Разрешите, господа... Так как по огромному количеству бумаги члены общества догадались, что исследование эрудированного Зенона кончится не скоро, то в зале произошло движение. Одни сморкались, другие вставали, чтобы хоть на мгновение расправить ноги, третьи рассаживались поудобней. Любитель музыки уселся на шезлонге, судья спрятался между цветами под окном, председатель же и вице-председатель заняли диван возле главного стола. То ли слепой случай, то ли разумный порядок вещей распорядились так, что пан Зенон стал прямо против прибитой к стене туфельки*, что могло являться как бы дурным предзнаменованием. К счастью, пан Клеменс уселся под гипсовым бюстом Сенеки, а пан Дамазий увидел над своей головой такое же изображение Солона. Весьма возвышенный символ, заставивший призадуматься нотариуса... ______________ * Игра слов: по-польски слова "старая туфля" соответствуют русскому "старый колпак". - "Меморандум о пауперизме", - начал Зенон. - Предлагаю изменить заглавие и назвать "Записки о бедности", - вмешался пан Петр. - Быть может, лучше было бы "Меморандум о бедности", - добавил Дамазий. - Или коротко: "О бедности", - шепнул кто-то другой. - Не годится! - сказал нотариус. - Заглавие "О бедности" слишком напоминает школьные сочинения, которых уважаемый пан Зенон, вероятно, уже, давно не пишет. Эти язвительные слова живо напомнили Зенону поражение, которое неделю назад нанес ему нотариус по вопросу о его статистических заключениях, но мыслитель умел молчать. Это снискало ему симпатию со стороны нескольких человек, которых резкий нотариус, при других обстоятельствах, также укорял в недостаточно основательном знакомстве с правилами логики. - Обращаю ваше внимание, милостивые государи, что мой "Меморандум о пауперизме", или, как требует уважаемый пан Петр, "Записки о бедности", я совершенно переделал, - предупредил Зенон. - В таком случае наши новые коллеги могут быть в обиде на вас и потребовать прочтения обоих меморандумов, - заметил пан Петр. Это замечание произвело известное впечатление на ум добросовестного Зенона, который тотчас принялся доставать из сюртука другой, не менее объемистый ворох бумаги. К счастью, знаток музыки заметил это и с величайшей поспешностью уведомил автора, что как он, так равно и его коллеги не сочтут себя обиженными, не прослушав предыдущий меморандум. Это заявление было единодушно поддержано всеми слушателями, после чего пан Зенон начал: - "Каким образом предупредить распространение пауперизма?.." - Бедности! - вставил Петр. - Хорошо: бедности... "вот вопрос, вернее, вот мрачная загадка, над которой с древнейших времен задумывались самые светлые умы..." При последних словах головы слушателей склонились, а пан Дамазий сказал: - Позволю себе поздравить уважаемого пана Зенона, который, я считаю, сегодня коснулся самой сущности вопроса! На этот раз склонил голову пан Зенон. И тотчас стал читать дальше: - "Средства, вернее лекарства, которые экономисты, а вернее, врачи общества, предлагали против этой страшной болезни народов..." - Какой язык! Какой язык! - шепнул Дамазий на ухо пану Клеменсу. - "Итак, лекарства эти можно разделить на два рода. Первый из них имел в виду ограничить рост беднейшего населения, второй же - поднять плодородие общей кормилицы всего сущего..." - Земли! - воскликнул пан Дамазий, который во все время этой прекрасной речи отбивал обеими руками такт. - Я попрошу господина секретаря занести в протокол слова "поднять плодородие земли", - отозвался знаток музыки. - Вы, сударь, желаете выступить по этому вопросу? - Нет. Я хочу только спросить пана Зенона - упомянул ли он среди средств, влияющих на плодородие земли, дренажные канавы? Пан Зенон со стыдом должен был признать, что ему это и в голову не пришло. Вместе с тем он обещал написать отдельный меморандум о дренажных работах. Между тем нотариус вполголоса декламировал кому-то: Выходим на простор степного океана...{188} К счастью, этот стих, украшенный столь язвительной двусмысленностью, не дошел до сознания знаменитого Зенона, который снова принялся читать и читал целый час уже без перерывов. Превосходен был стиль этого меморандума, в котором увлеченный оратор заклинал своих слушателей, чтобы они не давали пропасть зря ни одной пяди земли. Он упоминал об ужасных последствиях истребления лесов, об истощении угольных шахт, предсказывал скорое падение Англии и решительное исчезновение с поверхности земли слонов, зубров и китов, "лишь набитые чучела коих (слова оратора), помещенные в немногочисленных коллекциях, будут свидетельствовать перед внуками о слепоте их дедов, на головы которых навлекут заслуженное проклятие". Во второй части меморандума, где речь шла о средствах предупреждения чрезмерного роста нуждающихся классов, пан Зенон обронил следующий возглас: - "Таким образом, неужели вы, господа, полагаете, что перенаселению в этом классе помешают эпидемии? Вы ошибаетесь! Вы полагаете, что война? Ошибаетесь! Быть может, колонизация? Вы находитесь в заблуждении! Быть может, препятствование заключению браков? Чистейшая иллюзия!.. Мы бегло перечислили все известные в настоящее время средства против роста нуждающихся классов и... бессильно опустили руки... а из уст наших невольно вырвался крик: "Разорение!.. Мир ожидает разорение!.." Но успокойтесь. Природа, под живительным дыханием которой развился прекрасный цветок цивилизации, сама природа не позволит ему увянуть, ибо указывает мыслителю как предупредительное средство - чудесное общество пчел и муравьев... Милостивые государи! Выражусь яснее: среди пчел и муравьев пролетариат не способен к заключению браков... Вот образец для нас, вот лекарство..." - Неразумное, бесчестное и неприличное! - выкрикнул вдруг нотариус, дрожа от гнева. - То, что вы предлагаете, - прибавил он, - подлежит обсуждению в уголовном суде, но никак не в филантропическом обществе, к которому я имею честь принадлежать! Поднялась невообразимая сумятица. Все собрание разделилось на две группы: прогрессистов и консерваторов, первые из которых считали пана Зенона апостолом новой и глубокой идеи, вторые же рассматривали его как опаснейшего позитивиста. Только звук колокольчика усмирил разгоревшиеся страсти. Партии исчезли, самые шумные крикуны попрятались по углам, собрание же приняло следующие постановления: 1. Нотариуса торжественно призвать к порядку. 2. Общество имеет честь просить пана Зенона, чтобы он еще раз переработал свой достойный глубочайших размышлений меморандум и вместе с тем подготовил два других меморандума: один по вопросу о дренажных работах, другой - по вопросу о сырых квартирах. Выслушав это решение, пан Зенон с очень серьезным лицом отошел в сторонку в обществе какого-то рыхлого господина. Между тем Вольский попросил слова и, обращаясь к пану Дамазию, сказал: - Сударь! Не можете ли вы объяснить нам, какова была первоначальная цель наших собраний? На этот раз знаменитый оратор был нем как рыба. Наконец, порывшись во мгле воспоминаний, он ответил: - Насколько помню, вначале мы думали лишь об одном, то есть о том, чтобы протянуть руку помощи бедным. - Очень хорошо! - сказал Вольский. - А теперь, смею спросить, готовы ли вы, господа, оказать им и материальную помощь? - Разумеется! - Так вот, милостивые государи, я внесу новое предложение. Одна из самых ужасающих язв, разъедающих неимущие классы, это отсутствие кредита и ростовщичество; и вот я спрашиваю, господа, не могли ли бы мы для смягчения этой язвы пока что основать какую-нибудь скромную ссудную кассу? - Превосходная мысль! - воскликнул Дамазий. - Дорогой Гуцек! - кричал пан Клеменс, бросаясь на шею художнику. Остальные с не меньшим энтузиазмом приняли предложение и тотчас стали подсчитывать предполагаемые денежные фонды. - Господа! - сказал нотариус (еще не знавший, какая гроза собирается над его головой). - Советую не торопиться называть цифры, а обдумать их хладнокровно и назвать наверняка. С этой целью я предложил бы даже, чтобы вы были любезны собраться послезавтра, например... - У меня, господа! - прервал Пелунович, умоляюще складывая руки. - Хорошо!.. Согласны! Согласны! - раздались многочисленные голоса. Общество оживилось. Одни поздравляли Вольского с его идеей, другие задумывались над трудностью создания ссудной кассы, а между тем пан Дамазий, взяв Пелуновича под руку, отвел его в уголок. - Что случилось? - спросил перепуганный старичок. - Зенон хочет вызвать на поединок нотариуса... - С ума он сошел, что ли?.. - Отнеситесь к делу серьезно и хладнокровно, - призвал его к порядку Дамазий. - Он и секунданта уже назначил и с врачом договорился... - А нотариус что же? - Нотариус еще ничего не знает, но я опасаюсь несчастья, потому что это человек решительный и порывистый. Теперь к Пелуновичу приблизился, в свою очередь, Густав. - Как же будет с Гоффом? - сказал он. - Пора бы уж уладить его дело. - Я сейчас и думать о нем не могу... - прервал взволнованный дедушка. - Зенон вызывает на поединок нотариуса... - Так, может, нам, уже не докладывая дела обществу, самим сходить к нему завтра? - спросил Густав. - Вот-вот! Мы вдвоем, это будет самое лучшее, но... - Дорогой председатель, - прервал его в этот момент нотариус. - Эта пустопорожняя башка Зенон вызвал меня на поединок, очень прошу вас с паном Дамазием в свидетели. Жду завтра в одиннадцать часов. И не успел еще пан Клеменс ответить, как нотариус сжал его руку и вышел, не простившись с присутствующими. - Кушать подано! - сказал в это мгновение Янек, распахнув дверь в столовую. Гости толпой вышли. В гостиной остались лишь Вольский, Пелунович да еще какой-то незнакомый хозяину господин, в весьма непринужденной позе раскинувшийся в кресле. - Кто это? - спросил пан Клеменс Густава. - Не знаю! Должно быть, кто-то из новых. - Пан Дамазий! Пан судья!.. Кто это такой? - снова спросил смущенный хозяин. Но и они не знали. Тогда пустились на последнее средство и вызвали в гостиную почти всех гостей, но никто сидящего в креслах мужчину не знал. И только под конец вспомнили, что этот господин пришел с нотариусом. - Прямо беда! Ну, что мне делать! - горевал пан Клеменс, который никак не мог примириться с тем, чтобы кто-нибудь из его, пусть даже и самоновейших, друзей не сел за общий ужин. Между тем события пришли ему на помощь. Окружившие незнакомца гости до тех пор топали ногами и кашляли, пока он не проснулся. - А-ааа! Что, уже пора ужинать? - спросил незнакомец, вставая на ноги. - Пелунович! - представился ему хозяин. - А-аа!.. Очень приятно, очень приятно. Как у вас тут жарко, сударь! А-аа! Ну, значит, идемте ужинать. И он пошел вперед, а за ним остальные, смеясь до упаду и расспрашивая друг друга о фамилии новою члена общества. Узнали ее лишь в конце ужина, а именно, когда хозяин, обратившись с наполненным бокалом к гостю, сказал: - Сударь! Я хотел бы выпить за ваше здоровье, но, клянусь честью, не знаю, с кем имею удовольствие, потому что нотариус ушел, а... - Я Файташко, бывший уездный предводитель шляхты. - Ваше здоровье! - грянули хором гости. Так ко всеобщей радости закончилось это маленькое недоразумение. Глава десятая Шабаш На следующий день Вольский пришел к Пелуновичу лишь в четыре часа пополудни. Двери гостиной он застал запертыми; из кухни доносился веселый смех прислуги. На его звонок вышел Янек. - Барина нет и барышни нет, ваша милость, все поехали к крестной матери барышни, но барин просил и барышня просила, чтобы вы, ваша милость, подождали!.. Этот юноша, на волосах и лице которого виднелись следы бесцеремонного обращения со стороны кухарки и горничной, высказал все это не переводя дыхания. Мы должны отметить, что день этот запечатлелся в местной метеорологической хронике благодаря чрезвычайному зною. В этот день несколько излишне раскормленных добряков хватил удар, в Висле, вследствие чрезмерной тесноты в купальнях, утонуло несколько человек, и ощущалась такая нехватка в сельтерской, что самые заядлые любители ее принялись даже за Гунияди и магнезиевый лимонад. Термометр доходил до тридцати градусов по Цельсию, в воздухе невыносимо парило. Вольский вошел в гостиную и растерянно остановился среди комнаты. С самого утра на него гнетуще действовало состояние атмосферы. Сюда он пришел, чтобы стряхнуть с себя апатию, и вот... никого не застал! А между тем его, видимо, ждали. Кто-то положил его папку и карандаши на обычном месте, поставил перед мольбертом стул, а напротив него кресло. Но художник пришел, а модели не было. В эти мгновения Густав почувствовал, что внутри его существа возникла словно какая-то точка, бесконечно малая и бесконечно болезненная. Когда он пытался внимательней прислушаться к себе, ощущение исчезло, когда же начинал удивляться, что это ему привиделось такое, оно выступало вновь. Были минуты, когда ему казалось, что эта неуловимая точка - вся его душа, внезапно пораженная каким-то страшным и таинственным недугом. Вольский осмотрелся кругом. Канарейка на окне, в который уж раз пополоскавшись в воде, нахохлившись сидела в своей клетке. Под фортепьяно, вытянув ноги и разинув пасть, лежал, едва дыша, жирный Азорка. Дверь в комнату Вандзи была открыта. Густав хотел было войти туда, но не мог сделать ни шагу. Лишь теперь он понял, что значит быть брошенным в жертву двум борющимся между собой силам, одна из которых в известные часы жизни грубо толкает нас вперед, а другая безжалостно приковывает к месту. Идя сюда, он воображал, что застанет их (ибо об одной Вандзе он и мечтать не смел), воображал, что эти два симпатичные существа рассеют тучи, которые неведомо почему омрачили его душу, - и вот не застал их. Демон печали торжествовал. Густав вынул часы; с того времени, как он вошел в гостиную, прошло едва десять минут. - Скоро вернутся! - шепнул он и одновременно подумал: "Как ужасно было бы никогда уже не увидеть Вандзю!" Никогда!.. Никогда!.. И в этот миг им овладела неопределенная грусть, беспредметный страх, беспричинное отчаяние, которые - увы! - так хорошо знакомы людям с больными нервами, но которые ужаснули никогда прежде не болевшего Густава. - Это все из-за жары! - шепнул он снова и вдруг страшно удивился, что по сей день еще никогда не думал о своем будущем. Не думал - он, возлюбленное дитя богача, он, которым восхищались все его товарищи художники, он, юноша, полный сил и здоровья! А кто же имеет больше прав возможно долее пользоваться веселым пиром жизни, ежели не такие, как он и подобные ему? В этот миг ему показалось, что глазами души он видит вдруг выросшую непреодолимую стену, у которой кончаются пути всего сущего. - Это из-за жары! Он подошел к столу, где лежали его рисунки. Взял один листок... Лицо Вандзи... Он отодвинул листок, взял другой. Несколько серн среди мрачного леса... Другой листок... Множество голов, мужских, женских, евреев, клоунов, ксендзов, уличных мальчишек; множество лиц, смеющихся, скорбных, насмешливых... Он дал им эту мертвенную жизнь, он воззвал их к этому неполному существованию, он создал эти формы бездушные и настойчиво домогающиеся души, он их так жестоко обидел!.. - А разве моя жизнь не такая же иллюзия? - убеждал он себя и перевернул страничку. На этот раз он наткнулся на какой-то сентиментальный могильный памятник: сломанная колонна, торчащая среди плюща, роз и кипарисов. - Все это из-за жары! - вздохнул он, откладывая папку, и отошел к окну. Стрелка барометра указывала на проливной дождь. - Все еще не возвращаются! - шепнул Густав. Он взглянул на улицу: она была пуста. Ни ветерка. Ни один листок не шевелился на дереве. Птицы молчали, прячась от зноя, а быть может, чувствуя надвигающуюся грозу. Вольский взглянул на небо... На западе клубились тяжелые черные тучи с белесыми краями. Напротив виднелась лачуга Гоффа. В одном из открытых окон оранжевого домика висела простыня, по участку ходило несколько человек. Вольский видел их, но расстояние не позволяло ему их узнать. Ему пришло в голову, что Гофф беден (а может, и болен?), что эти люди измеряют участок, что на его глазах свершается преступление, которого он не понимал, но которое чувствовал. - Что мне до этих людей? - шепнул он, глядя на меряющих землю людей, хотя чувствовал, что это его касается. Он многое дал бы за бинокль в этот миг, ибо какой-то мощный внутренний голос повелевал ему идти туда и взглянуть в глаза людям, которые мерили одичавший участок. И тут, впервые в жизни, он испытал приступ сердцебиения. Он отскочил от окна и хотел было бежать в лачугу Гоффа, но опомнился. - Это все из-за жары! - сказал он. - Завтра на сессии я, безусловно, изложу дело Гоффа или, наконец, возьму на себя заботы о нем... Завтра!.. И, сказав слово: завтра! - он почувствовал, как волосы у него на голове поднимаются дыбом. Сверкнула молния, и протяжный гром раздался на западе. Вольский прикрыл окно и, невыразимо утомленный, упал в кресло - то самое, которое вчера занимала Вандзя. Голова его горела, в жилах молотом стучала кровь, наконец им овладел болезненный сон наяву. Ему казалось (вот ведь забавная история), что он - это Зенон, который вызвал на дуэль нотариуса, и стоит со своим противником у барьера. Вокруг он видел деревья и улыбающихся свидетелей, которые шептались между собой, что дело кончится ничем и что противники стреляются только для формы. Потом ему мерещилось, что нотариус тоже улыбается и целит куда-то в сторону, а потом... раздался удар грома, и с величайшим удивлением он обнаружил, что небо и ветви деревьев простираются прямо против его лица, а секунданты, которые стояли рядом, теперь стоят над ним... "Я упал!.. - подумал он. - Неужто я ранен?" Он видел, как секунданты наклоняются над ним, но вместе с тем чувствовал, что расстояние все увеличивается. Он увидел полное ужаса лицо Вандзи и подумал, что девочка в этот миг заглядывает в невероятно глубокий колодец, в который сам он быстро погружается. "Что же это значит?" Постепенно видение Ванды растаяло во мгле, а вместо этого ему почудился отчаянный крик его дяди: - Убит... Мой Густав убит!.. Именно в этот миг он почувствовал, что вот-вот ему откроется тайна этого странного состояния. Но это был последний проблеск сознания, после которого им овладели беспамятство и тьма. Очнулся он с каплями холодного пота на лице. - Гренадерский сон, не видать мне царствия небесного, прямо-таки гренадерский сон! - восклицал стоящий перед ним пан Клеменс. - Дождь льет как из ведра, гром гремит так, что дом содрогается, а он как ни в чем не бывало покоится в объятиях Морфея! - Давно вернулись? - спросил Вольский, забывая о всех мрачных видениях. - Вот только что! Как с неба упали, вместе с дождем. Вандзя еще не переоделась. Мы были у крестной матери, да и компаньонку уже нашли, - тараторил веселый дедушка. Густав вдруг что-то вспомнил. - Как дело Зенона с нотариусом? - спросил он. - Уже помирились. Завтра оба будут на заседании, нотариус с проектом ссудной кассы, а Зенон со своим меморандумом о пауперизме. Тут Вольскому вспомнились его галлюцинации и тревоги, и он чуть не прыснул, но в эту минуту вошла Вандзя, и он только... покраснел. Между тем на дворе наступила ночь, разыгралась гроза, а в лачуге... Но войдем туда. В каморке Гоффа, среди клубов табачного дыма и испарений дрянной водки, мы видим четыре мужские фигуры. Самая важная из них в этом собрании - уже известный нам ростовщик Лаврентий, как всегда замаскированный очками, как всегда застегнутый до самого горла и деревянно спокойный. Он медленно прохаживается по тесной комнате и грызет ногти. Вторым был Гофф. Он сгорбился на своей постели, упершись руками в колени и уставившись неведомо куда и на что. Казалось, что громы и молнии уже не существуют для этой засыпающей души. Два их товарища были просто оборванцы, каких ежедневно можно встретить во всех кабаках, участках и в сенях судов. Они принадлежали к прослойке, которая дает обществу в лучшем случае подпольных адвокатов, мелких посредников и шарманщиков, в худшем - воров, и во всяком случае лишенных и тени совести пьяниц и дармоедов. Этих людей привел пан Лаврентий, чтобы они подписались под купчей на жалкую резиденцию Гоффа. В другой комнате, покрытая дырявым одеялом, исхудавшая, как скелет, и желтая, как воск, лежала за ширмой Констанция. Возле нее, завернутая в лохмотья, спала больная Элюня, а в ногах у нее на поломанном стуле сидела старая нищенка с трясущейся головой и шептала молитвы. Обернутая льняным лоскутом погребальная свеча и черное распятие на столе - все это вместе создавало картину, при виде которой, казалось, должны бы заплакать и мертвые стены. Между тем общество в соседней комнате развлекалось. - Эх, наше холостяцкое! - восклицал, поднимая стакан, господин, которого называли Гжибовичем, обращаясь к другому, именующемуся Радзишеком. - Такой ты холостяк, как твоя жена девственница! - ответил другой, опрокидывая стакан в глотку. - По правде сказать, - изрек, подумав немного, Гжибович, - надо бы сперва выпить за здоровье нашего хозяина... Разрешите? - прибавил он с оттенком робости. - Кончайте скорей! - отвечал ростовщик и отвернулся к столу, на котором лежала бумага и другие письменные принадлежности. - Ну что, куриные твои мозги, осадил тебя хозяин? А не лезь в другой раз, - сказал своему товарищу Радзишек. - Эх, водка как водка, обыкновенная сивуха - только и всего!.. Но вот колбаса до черта хороша! - Высший сорт! - объяснил Радзишек. - Правда ли, сударь, - спросил Гжибович Лаврентия, - что некоторые колбасы делаются из свиней, откормленных трупами? - Кончайте, - буркнул ростовщик. - Спрашивает, а сам не знает, что уже раза три отведал своей матери-покойницы, - ответил Раздишек. - И-и-их! Посмотрите на этого барина! Будто его не видели на свалке, как он на черепках валялся, подошвой прикрывался! - вознегодовал Гжибович. - Молчи, дубина, а не то скажу слово, и так в тебя гром ударит, что сразу с копыт долой! - Не кощунствуй! - вмешался Лаврентий. - Он еще будет громы призывать, не слышит, холера, что на дворе творится! - дополнил Гжибович, указывая на окно, за которым непрестанно сверкали молнии. В дверях появилось морщинистое лицо нищей. - Сударь, - шепнула она Лаврентию, - больная требует духовника. - Сейчас некогда, после! - А ну как помрет? - Пусть читает символы веры, надежды и любви с надлежащей скорбью о грехах, это будет для нее все равно что исповедь! - ответил Лаврентий. Казалось, молния, пронзившая в этот момент черный свод туч, разразит негодяя, но она миновала его и ударила в сухое дерево. Гром небесный, предназначенный для его головы, еще дремал во всемогущей деснице. - Молния ударила в дерево! - шепнул бледный Гжибович. - Закрой окно, ты, дубина! - Черта с два его закроешь, когда его все перекосило, - ответил с гневом Радзишек. - Не бойся! - прибавил он. - Уж чему быть, того не миновать, хоть тебя на все запоры в Павяке{199} запри... - Садитесь и пишите! - приказал Лаврентий. - А вы, господин Гофф, слушайте внимательно. Гофф молчал, застыв в прежней позе. - Господин Гофф! - повторил ростовщик. Старик не шелохнулся. - Сударь, эй, сударь!.. - заорал ему на ухо Радзишек, дернув его за руку. - Вернитесь-ка в свой номер, договор писать будем!.. - Слушаю! - ответил Гофф и вновь впал в задумчивость. Два оборванца уселись за стол и взяли в руки перья. - Что это там так стучит! - шепнул Гжибович, прислушиваясь к грохоту, доносившемуся с другой стороны дома. - Наверно, ставни пооткрывало, вот они и стучат от ветра! - ответил невозмутимый Радзишек. Снаружи на мгновение утихло, и вдруг снова ударил гром, да так близко, что задрожал весь дом, а в трубе посыпался щебень. - Вот еще наказанье божье с этой грозой! - ворчал испуганный Гжибович, придерживая бумагу, которая вырывалась из-под его руки. - Ишь какой стал нежный, точно баба... поглядите только на него! - гневно крикнул Радзишек. - Ты думай о том, как бы кусок хлеба спроворить, а не о громах и молниях, да хоть бы в тебя и ударило... - Пишите! - прервал ростовщик. - "Составлено в доме гражданина Фридерика Гоффа, номер..." Ну, вы уж сами знаете, как это пишется, - диктовал Лаврентий. Нищенка вторично появилась в дверях. - Сударь, - сказала она Лаврентию, - видно, она кончается... - Зажги свечу, дай ей в руки и читай молитвы... Я занят!.. - ответил ростовщик. Старуха ушла. Два оборванца, написав заголовок, ждали продолжения. - "Между господином Фридериком Гоффом, гражданином, с одной стороны, и господином Лаврентием... капиталистом, с другой, заключен следующий договор", - диктовал Лаврентий. - "Когда глаза мои будут затуманены приходом смерти, Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!.." - говорила в соседней комнате повышенным дрожащим голосом нищенка. - Смилуйся надо мной!.. - повторила Констанция. Звенели оконные стекла, дом дрожал, из его нежилой половины доносились какие-то взвизги, неясные звуки, а ростовщик все диктовал: - "Параграф первый. Господин Фридерик Гофф, владелец недвижимости за номером... по улице... состоящей из участка, насчитывающего три тысячи квадратных локтя поверхности, жилого дома, заборов и пруда, передает оную недвижимость господину Лаврентию... капиталисту, за сумму в тысячу рублей серебром, добровольно назначенную..." - "Когда бледный и холодеющий лик мой будет пронизывать сердце зрящих его жалостью и страхом, Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!.." - говорила нищенка. - Смилуйся надо мной! - едва слышным голосом повторила Констанция. Из всех видимых точек горизонта извергались ручьи ослепительного света; казалось, что земля колеблется, что обрушивается небесный свод, но ростовщик не обращал на это внимания. Спокойным, мерным голосом он диктовал: - "Параграф третий. Господину Лаврентию причитается получить с оного господина Фридерика Гоффа, на основании частных расписок, собственноручно подписанных вышепоименованным Фридериком Гоффом, девятьсот восемьдесят рублей серебром, каковая сумма будет зачтена в счет уплаты, при одновременном возврате расписок. Остальную же сумму, то есть двадцать рублей серебром, господин Лаврентий обязуется уплатить наличными". - "Когда мысль моя, потрясенная страшным видением смерти, повергнется в ужас и обессилеет в борьбе с властителем ада, который будет тщиться лишить меня веры в твое, господи, милосердие и повергнуть меня в отчаяние, - Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!" - говорила старуха. Голос Констанции уже умолк. - "Параграф четвертый. Покупатель вступает в фактическое и законное владение с момента подписания настоящего договора", - продолжал пан Лаврентий. - Сударь! - шепнула с порога женщина. - Она кончилась!.. Может, вы поднесли бы мне за труды?.. - Одну минуточку! - ответил Лаврентий и стал быстро диктовать окончание. Когда его помощники кончили писать, он подошел к Гоффу, крепко сжал его руку и, подведя к столу, сказал: - Подписывайте! Гофф подписал. - А теперь здесь... Гофф подписал еще раз. - Теперь свидетели: пан Радзишек, пан Гжибович! Свидетели украсили оба листа своими уважаемыми именами. Один из листов ростовщик быстро просмотрел, промокнул и, тщательно сложив, спрятал в боковой карман. Только тогда он сказал: - Господин Гофф, наша дорогая Костуся отдала душу богу. - Что?.. - спросил старик. - Ваша дочь умерла! - повторил Лаврентий. Старик спокойно вышел в другую комнату, посмотрел на неостывшее еще тело и, взяв в руки спящую Элюню, вернулся с нею на свою кровать. Вскоре ростовщик, его помощники и нищенка покинули дом несчастного. Они были уже в сенях, когда из комнаты Гоффа до них донесся дрожащий, но спокойный голос старика, который говорил: - Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Поздно ночью, когда гроза уже утихла и засияла луна, слегка прикрытое в комнате Констанции окно растворилось, и в нем появился какой-то мужчина. - Костка! Костка! Костуся!.. - приглушенным голосом говорил пришелец. Молчание. - Ну-ну! Будет прикидываться, дуреха. Гони монету, хоть сколько-нибудь, а то я уже два дня не евши. Молчание. Человек переступил через подоконник и приблизился к покойнице. - Глядите, люди добрые! - воскликнул он мгновение спустя. - Да она не на шутку пары отдала!.. Фью! Фью!.. Холодная, что твоя льдина... Покажи-ка пульс! Ишь, верная женка, до гробовой доски мое обручальное кольцо сохранила... Дай-ка его сюда, сиротинка! Тебе оно уже не нужно, второй раз мужика получить не удастся!.. С этими словами он снял с руки трупа обручальное кольцо и медленно, спотыкаясь, вошел в комнату Гоффа. Старик неподвижно сидел на своей постели и держал на коленях беспокойно дышащую Элюню. - Дед, а дед! - заговорил преступник. - Что это? Моя-то и в самом деле ноги протянула?.. - Пойдем тпруа, Элюня!.. Пойдем тпруа!.. - прошептал старик. - Фью! Фью! - свистнул негодяй. - Он уж, видно, вовсе спятил! Надо утекать!.. И он вылез в то же окно. В лачуге остались лишь труп да помешанный, нянчивший на руках больное дитя. Чаша гнева божия была полна до краев. Глава одиннадцатая Дядюшка и племянник Пан Гвоздицкий, дядюшка Густава, был финансистом и ипохондриком. Он никому не делал визитов, никого не принимал, и можно было даже полагать, что старался заводить как можно меньше знакомств и возбуждать как можно меньше толков. Из семи комнат своей элегантной квартиры он выбрал маленький, с отдельным выходом кабинет, расположенный окнами во двор, и там проводил целые дни, когда бывал дома. Тем не менее кабинет этот редко видел его в своих стенах, что отнюдь не удивляло и не смущало прислугу, которая вовремя получала свое довольно высокое жалованье и знала, что у хозяина множество дел. Неохотно показывался Гвоздицкий и на улице, если же обстоятельства вынуждали его к этому, то не ходил пешком, а ездил в закрытом экипаже. Если к этому прибавить, что в театрах он не бывал, Саксонский сад знал весьма поверхностно, а Ботанический лишь понаслышке, то мы будем иметь ясное представление о том образе жизни, который вел этот человек, вращающийся исключительно в кругу финансовых интересов. Никто, однако, не может укрыться от глаз ближнего, не укрылся от них и Гвоздицкий. Торговые сферы знали его прекрасно, может быть даже лучше, чем он того желал, и, правду сказать, уважали чудака. Было известно, что еще двадцать лет назад этот человек был беден и что лишь благодаря неусыпным трудам, настойчивости, а быть может, и своему гению он добился миллионного состояния. Известно было далее, что он был чрезвычайно последователен и верен своему слову, хотя наряду с этим пускался иногда в азартные спекуляции, которые всегда заканчивались благополучно. И, наконец, все знали - и это, по-видимому, было важнее всего, - что, когда у него спрашивали совета, он или вовсе не давал его, или уж давал хороший, а кроме того, что в случаях нужды помогал негласно, но существенно. Короче говоря, с Гвоздицким никто не дружил, однако все его ценили, а многие и опасались: ходили глухие слухи, что этот человек был величайшим мастером в искусстве преследования своих врагов. Старый лакей финансиста утверждал, что его барин создан был для монашеского ордена камедулов{204} и если не вступил в него, то лишь потому, что у него есть племянник Густав, которого он любит до безумия. Если Гвоздицкий, несмотря на свои преклонные годы, покупал и продавал имения, дома, хлеб, лес и тысячи других вещей, то делал это лишь затем, чтобы оставить Густаву как можно большее состояние. Если, несмотря на врожденное влечение к простому образу жизни, он снимал роскошную квартиру, держал многочисленную прислугу, то делал это в предвидении того, что Густав вот-вот бросит обучаться искусству и приедет домой. Но юноша работал с увлечением и не думал о возвращении, дядюшка же тосковал, но молчал, посылая ему деньги и заклиная именем покойней матери и родственной любовью жить как можно шире, брать у него сколько угодно денег, но избегать долгов. Наконец Густав вернулся и, едва переступив порог, первым делом должен был привести в чувство дядюшку, который при виде его упал в обморок. Придя в сознание, финансист поцеловал юношу в голову, спросил, не нуждается ли он в деньгах, и полчаса спустя уехал заканчивать одно дело, на котором опять заработал десятка полтора тысяч. В четверг после описанной выше бурной ночи, около одиннадцати часов утра, Густав вошел в кабинет дядюшки, которого застал над бумагами и планами. Гвоздицкий был не один: у дверей стоял какой-то субъект, с которого Густаву тотчас захотелось написать портрет подпольного адвоката. - Я не помешаю? - спросил Густав, заметив, что его приход прервал разговор. - Боже упаси! - ответил Гвоздицкий. - Посиди минутку, сейчас я буду к твоим услугам. И он снова обернулся к стоящему у порога субъекту. - Налоги, разумеется, не уплачены? - Само собой, сударь! - ответил субъект. - Нужно узнать сумму и тотчас заплатить, - говорил финансист. - Надо также нанять людей для разборки дома и нивеллировки участка... А это - на похороны!.. И он подал незнакомцу тридцать рублей. - Слушаю, сударь. А как же будет с ним? - спросил субъект, делая ударение на последнем слове. - Ну, как?.. Это же совершенная руина, надо подумать о помещении его в богадельню. А пока накормить, приодеть немного, а прежде всего выкупать, он, наверно, уже с год не мылся... - ответил Гвоздицкий. - Простите, сударь, а как с ребенком? - Ребенка, Гжибович, ты сейчас же отдашь в приют. Он, кажется, болен, и его ни минуты нельзя оставить в этой сырости. Вот записка! Субъект взял записку и, отвешивая униженные поклоны, исчез за дверью. Страшное и странное явление! У Густава, слушавшего этот разговор, снова болезненно забилось сердце, но, не желая пугать дядюшку и вместе с тем стремясь рассеять тяжелые мысли, он спросил. - Что это за планы вы рассматриваете, дядюшка? - Халупу ставим, дитя мое. - Себе? - Тебе. - О дядюшка! - воскликнул художник. - Право, я не стою стольких благодеяний!.. Гвоздицкий зорко глянул ему в глаза, но, увидев в них слезы, отвернулся и буркнул: - Э, плакса ты!.. И вышел в зал. Вольский последовал за ним. Нескольких секунд достаточно было, чтобы успокоить этих сильных людей, хотя у одного из них началась сердечная болезнь вчера, а у другого - уже двадцать пять лет назад. - У меня к тебе просьба, дорогой дядюшка, - начал Густав. - Слушаю тебя. - Есть тут в городе кружок честных чудаков, совещающихся о том, как бы им осчастливить человечество. Так вот, не согласишься ли ты с ними познакомиться? - Нет. - А почему? - спросил Вольский, глядя ему в глаза. - Потому что я не принадлежу к добрым чудакам и не собираюсь осчастливить человечество. - Ты там очень пригодился бы, дядюшка, поверь. - Ничего не выйдет! - решительно ответил Гвоздицкий. - Тогда ты, может быть, согласишься по крайней мере сделать визит старому Пелуновичу? - Я уже сказал тебе, что сделаю, но через год. - Но почему не теперь? - настаивал Густав. Дядюшка принялся грызть ногти, что всегда означало у него неудовольствие, потом сказал: - Дитя мое! Дела, которые я веду, не позволяют мне разыгрывать светского человека, поэтому я не завожу знакомства. За какой-нибудь год я закончу дела, изыму свои капиталы и тогда буду к твоим услугам... Вольский понял, что этот предмет можно считать исчерпанным; он переменил разговор и небрежно спросил: - Скажи-ка, дядюшка, в самом ли деле велико твое состояние? Гвоздицкий задумался и сказал: - Говоря между нами, не знаю; но все же мне кажется, что несколько миллионов у тебя есть. - То есть как это понимать - у меня? - Так и понимать, что у тебя, как мне еще это сказать? - А у тебя, дядюшка, что? - У меня? Ты. В прихожей раздался звонок, и минуту спустя лакей доложил: - Пан Домбровский. В зал вошел молодой, красивый человек, все повадки которого обличали помещика. Густав бросился ему навстречу и, представив его дядюшке как своего старого друга, сказал: - Разрешите мне, господа, принимая во внимание, что у дядюшки как у человека делового никогда нет времени, сразу приступить к делу. - Просим! - сказал Гвоздицкий. Вновь прибывший смутился. - Дорогой дядюшка! - продолжал Густав. - У Домбровского сгорела усадьба, и он нуждается в деньгах... - Гуцек! - укоризненно воскликнул гость. - Сколько? - спросил дядюшка. - Около пятидесяти тысяч... - Ты меня ставишь в неловкое положение, - шептал гость. - Когда? - снова спросил дядюшка. - Да хоть сейчас, - ответил, смеясь, Вольский. - В два часа буду готов к вашим услугам, - сказал гостю Гвоздицкий и встал, намереваясь выйти. - Сударь! - воскликнул растроганный гость. - Я вам чрезвычайно обязан... но... на каких же условиях... - Ты что, собираешься нам проценты платить? - весело спросил Густав. - Но, Гуцек, не могу же я... - Что это, Густав! - не менее весело сказал Гвоздицкий. - Неужели ты хочешь сделать своему другу подарок, которого он не сможет принять? И, обращаясь к Домбровскому, он прибавил: - Срок возвращения и обеспечение зависят от вас, проценты - от нас; так вот мы требуем шесть процентов в год. И, не слушая ответа растроганного шляхтича, он пожал ему руку. Целый час провел Домбровский у художника, то и дело набрасываясь на него с поцелуями, восхищаясь дядюшкой и описывая радость своей матери и всей семьи. Наконец он покинул дом благословенного финансиста, а Вольский отправился к дядюшке. Он застал его прогуливающимся по кабинету и бросился ему на шею. - Добрый! Благородный!.. Бесценный дядюшка!.. - с увлечением восклицал художник. - Ты выручил человека из страшной беды!.. - Ах, ты все еще об этом займе?.. Что ж ты хочешь, я должен был ему помочь, во-первых, потому, что ты этого хотел, во-вторых, этот юноша до сих пор не влезал в долги. - Откуда ты это знаешь, дядюшка? - О, я знаю очень многое!.. - Ладно, оставим это!.. Как бы то ни было, а ты самый благородный человек на земле. - Прибавь только: за то, что даешь взаймы моим протеже из шести процентов, - пошутил Гвоздицкий. - И за это, и за множество других вещей... А кто помог Владиславу стать инженером? Разве не ты, дядюшка? Финансист сразу стал серьезным. - Владислав - сын женщины, которая три года тебя воспитывала. Об этом не следует забывать. - Ты... Тебя... Тебе... Ради тебя... Ах, дядюшка, мне прямо-таки надоели эти склонения, перейдем лучше к чему-нибудь другому! - воскликнул Вольский. - Слушаю, - сказал дядя. - Так вот, дело такого рода. Я предложил в одном обществе проект об основании ссудной кассы... - Что это значит? - спросил финансист, садясь на железную кровать. - Это значит, что я буду нуждаться в твоих, дядюшка, советах и деньгах, а прежде всего это значит, что пора бы наконец наложить узду на ростовщичество, сосущее кровь из наших неимущих классов... Гвоздицкий иронически улыбался. - Что касается денег, я их дам, - сказал дядюшка, - о советах подумаю, но оставьте вы в покое это несчастное ростовщичество!.. - Ты, дядюшка, защищаешь ростовщиков? - Ростовщиков?.. Нет! Я защищаю лишь свободную конкуренцию и свободу торговли, пусть даже торговли деньгами, - холодно отвечал финансист. - Дорогой дядюшка! - воскликнул Густав. - Я не экономист и не умею пользоваться аргументами, но, как человек, я чувствую, что ростовщичество - ужасная подлость. Гвоздицкий пожал плечами. Наступило молчание, во время которого молодой энтузиаст быстро ходил взад и вперед по комнате, а его хладнокровный дядюшка грыз ногти. - Скажи мне, дорогой мой, а как бы ты поступил, если бы я, например, был ростовщиком?.. Неужели тоже назвал бы меня подлым?.. - Ты, мой дорогой дядюшка, ростовщиком? Ты!.. Ха-ха-ха! - рассмеялся Вольский. - Нет, давай говорить всерьез. Как же ты поступил бы? - спрашивал финансист, глядя в землю. - Милый дядюшка! Ну, к чему приведут споры о том, что невозможно? - Гм!.. Ну, хотя бы к опровержению незрелых, а между тем весьма решительных суждений. - К опровержению!.. Незрелых!.. - повторял Вольский. - Ну хорошо, давай говорить!.. Так вот, дядюшка, если бы ты был ростовщиком, я сказал бы тебе так: сперва откажись от своих операций, а потом отдай свое имущество. - Отдай?.. И кому же это? - спросил финансист. - Людям, конечно. - Но каким, смею спросить?.. Ростовщикам, или же тем, кто у них занимает, или, наконец, тем, кто не нуждается в деньгах? - Ну, об этом мы бы еще поговорили! - ответил Вольский. - А если бы я, например, не отдал этих денег? - продолжал допрашивать финансист. - Ну... я очень просил бы тебя непременно отдать, а если нет, то... - То? - То пальнул бы себе в лоб! - ответил Густав решительно. Желтое лицо финансиста посерело, но он продолжал спрашивать. - Ну, дорогой мой, допустим, что я отдал бы каким-то там людям мои, понимаешь, мои деньги, ну а ты, что ты бы им дал? Этот вопрос привел Густава в смущение, но Гвоздицкий, притворяясь, что не заметил этого, продолжал: - Ты назвал ростовщичество подлостью, так вот, заметь себе, что если бы я оказался ростовщиком, а ты тем, кто ты есть, то все твои знания, все твое светское воспитание, твой талант, известность, твоя нравственность и благородство, - словом, почти вся твоя душа с ее отвращением к ростовщичеству были бы плодом, выросшим на этом удобрении... Никто бы не заподозрил, глядя сейчас на лицо Вольского, что этот человек мгновение назад смеялся. Каждое слово падало на впечатлительный ум художника, как капля расплавленного свинца. - Да! - шепнул Густав. - Если бы ты, дядюшка, был ростовщиком, то я был бы твоим сообщником... - Не так! - ответил Гвоздицкий. - Если бы ростовщик был преступником, обязанным вознаградить кого-то за свои мнимые преступления, то ты оказался бы сообщником, который ничего не может вернуть!.. - А мой труд?.. - спросил Вольский. - Твой труд! - грустно ответил финансист. - Твой труд! Хватило ли бы твоего труда хотя бы на содержание нас обоих? Густав сел на стул и, закрыв лицо руками, сказал: - Бог указал бы мне, что делать. Дядюшка потрепал его по плечу. - Хорошо сказано! Вот и предоставим это богу. Он один может справедливо решать такие загадки, мы же станем пользоваться тем, что имеем. Ну, - прибавил он, - к счастью, ты не поставлен в необходимость терзаться такими вопросами. - О да, дядюшка! К счастью!.. - восторженно воскликнул Густав, сжимая его руку, и тотчас, переключившись в совершенно другой ход чувств и мыслей, весело спросил: - И так, дядюшка, сколько же ты мне дашь на основание ссудной кассы, сиречь на подрыв ростовщичества? - Сперва тысяч десять, пятнадцать, потом посмотрим! - Ура! - воскликнул Вольский, неведомо в который раз бросаясь на шею доброму дядюшке. Глава двенадцатая, из которой видно, что в кругу очень знаменитых людей труднее всею сохранять мир - Янек! Янек!.. Ты, висельник этакий! - кричала рассерженная кухарка Пелуновича. - Сколько раз тебе говорить, чтобы сходил за углем в подвал, а? - Ну да! Как же... Буду я ходить за углем, когда дождь как из ведра, - проворчал парень. - Не бойся, не растаешь, не сахарный! За девчонками вчера так бегал как бешеный, хотя вон какая была гроза. - Что вы мне будете голову морочить! - ответил возмущенный Янек. - На дворе темно, как в бочке дегтя, хозяин не велит ходить с огнем, что же мне делать? Буркалами светить, что ли? - Знаю я тебя!.. Небось когда вчера простоял целый вечер с Иоаськой на лестнице, так тебе не было темно, а теперь тебе в подвале прикажешь люстры повесить, что ли? Выкрикивая все это, хозяюшка передвигала тяжелые чугуны и огромные кастрюли по раскаленной докрасна английской плите. - Черти несут к нам этих гостей, что ли? Сползаются каждый день со всех концов света, как клопы, а ты жарься у плиты до полуночи, да еще этот урод тебе углей принести не может!.. Ну, жизнь! - Понравились им ваши ужины, вот они и сползаются, - буркнул Янек. - Заткни пасть, сопляк! - рявкнула кухарка. - Вот я им ужо приготовлю ужин, так ни один потом носа сюда не покажет. Канальи! Вот как смотрела прислуга пана Пелуновича на его знаменитых коллег, которым сегодня снова предстояло совещаться о всеобщем благе вообще и о ссудной кассе в частности. Однако, благодарение небу, эти пристрастные взгляды не доходили до слуха членов научно-социально-филантропического общества, которые, не глядя на ненастье, по одному, по двое и по трое постепенно сходились к месту своих совещаний, как добрые и терпеливые труженики вертограда господня. Каждые несколько минут кто-нибудь из гостей, оснащенный калошами и зонтиком, входил с улицы в ворота и по пути наталкивался на какого-то, сидевшего на камне старика, который качал на руках белый сверток и монотонно бормотал: - Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа!.. Но ни один из них не спросил этого странного пестуна, зачем он мокнет под дождем, не обратил даже на него и внимания. Головы их были слишком забиты вопросами большого общественного значения. Последним из вошедших в ворота исполненных задумчивости мыслителей был пан Дамазий. Он вскарабкался наверх, оставил в прихожей свои противодождевые приборы и, войдя в комнаты, услышал следующие слова: - Я всегда говорил, что эти варшавяне величайшие хвастуны на земном шаре! Не будь я Файташко и предводитель шляхты! Собравшиеся гости с величайшим восторгом кинулись приветствовать пана Дамазия, стремясь хоть таким образом лишить наконец слова предводителя шляхты, который с момента своего прихода не говорил ни о чем другом, кроме как о варшавском бахвальстве. Присутствующие торопливо признали, что предводитель Файташко совершенно прав, и заседание началось. - Предлагаю нотариуса в председатели, пана Зенона в вице-председатели и пана Вольского в секретари, - произнес Пелунович. Кандидатуры были единодушно утверждены, и два позавчерашние противника очутились на председательском диване. Нотариус сел под Сенекой, пан Зенон под Солоном, Вольский рядом с ними перед огромным ворохом бумаги. Пан Дамазий взял слово. - Нынешний день, господа, - сказал этот удивительный человек, - это прекраснейший и наиболее плодотворный по своим последствиям день изо всех проведенных нами вместе дней. Ибо сегодня мы должны обдумать средства основания, создания и организации ссудной кассы. Сегодня мы являемся свидетелями примирения двух до сих пор взаимно враждебных принципов, олицетворенных в уважаемом пане нотариусе и ученом пане Зеноне. Наконец, сегодня уважаемым паном Зеноном будет нам прочитан меморандум о пауперизме, в котором автор постарался из уважения к своему благородному противнику, господину нотариусу, примирить прогрессивные теории с консервативной точкой зрения, кои доныне были враждебны. Этой речи сопутствовал громкий храп лежащего в кресле предводителя шляхты. Но несравненный пан Дамазий, не обращая на это внимания, закончил так: - По этим-то причинам мы попросили бы уважаемого пана Зенона и нынешнего нашего вице-председателя, чтобы он соблаговолил прочесть нам свой меморандум. - Но какой? - спросил с чарующей улыбкой вице-председатель. - Ну, этот, о пауперизме. - А то, может, вы предпочли бы, господа, послушать кое-что о сырых квартирах? - Нет! Просим последний, о пауперизме. - У меня есть еще о дренажных работах... - напомнил Зенон. - Мы восхищаемся вашей плодовитостью, - вставил нотариус, - но хотели бы покончить наконец с этим злосчастным пауперизмом. Заметив, что полиловевший пан Клеменс стал в эту минуту подавать ему отчаянные знаки, нотариус умолк, а ученый пан Зенон приступил к чтению. - "Из всех катастроф, сопутствующих цивилизации, нет страшнее тех, что проистекают из сырости в квартирах..." - Но, позвольте... - прервал Дамазий. - Покорнейше прошу прощения за ошибку! - оправдывался Зенон и взял в руки другую рукопись. - "Из всех средств, которыми пользуется цивилизация для осушения почвы, нет более превосходного, чем дренажные канавы..." - Прошу слова! - воскликнул пан Петр. - Протестую! - закричал Зенон. - Я снова ошибся, но сию минуту исправлю ошибку. - "Из всех катастроф, сопутствующих цивилизации, нет страшнее тех, что проистекают из все более распространяющегося пауперизма..." - Весна самое прекрасное время года... Лафонтен был величайшим поэтом... Турений был знаменитым воином... Но, послушайте, сударь, ваши меморандумы чертовски пахнут вторым классом гимназии! - выкрикнул нотариус. - Господа! - отозвался бледный от гнева Зенон. - Я прошу освободить меня от обязанностей вице-председателя!.. - И, сказав это, он так стремительно поднялся с дивана, что едва не сшиб бюст Солона. - Пан Зенон, благодетель!.. - умолял его Пелунович, боявшийся поединков как огня. - Нет!.. Я должен уйти!.. - говорил разгоряченный Зенон. - И, может, вторично вызвать меня на дуэль?.. Э?.. - с издевкой спросил нотариус. - Несомненно! Несомненно! - повторял Зенон. - Милый, дорогой пан Зенон!.. Сдержитесь, сударь, успокойтесь!.. - со слезами на глазах просил пан Клеменс. - Хорошо, сдержусь, успокоюсь, но не раньше, чем пан нотариус выслушает мой меморандум о пауперизме! - дрожащим голосом кричал пан Зенон. А между тем несчастный старик все сидел у ворот, на камне. Дождь стекал ручьями с его одежды и волос, а он, укачивая на руках белый сверток, монотонно бормотал: - Пойдем тпруа, Элюня... Пойдем тпруа!.. Пелунович старался смягчить Зенона, а Дамазий уговаривал нотариуса спокойно выслушать меморандум. Но оскорбленный нотариус патетически ответил: - Дорогой мой пан Дамазий! Я предпочитаю сто раз пасть от пули Зенона, чем умереть от скуки, выслушивая его школярские меморандумы! Кончилось тем, что оба противника потребовали освобождения от своих высоких постов, на что присутствующие и согласились. А так как пан Зенон честью поручился, что не вызовет нотариуса на поединок, обоих предоставили самим себе и выбрали новый президиум. Теперь взял слово Вольский. - Мне думается, господа, что больше уж ничто не помешает нам поговорить о ссудной кассе? - Просим, слушаем! - ответили все хором. - Итак, тут придется иметь дело с четырьмя вопросами. Первый касается разрешения. - Об этом мы поговорим позже, - вставил нотариус. - Согласен! Второй - установление процентов; я предлагаю четыре процента в год... - Восемь не слишком много, а между тем это привлекло бы капиталы, - заметил нотариус. - Пусть будет восемь, - сказал Вольский. - Пункт третий касается обеспечения... - Обеспечение представляют поручители, разумеется достойные доверия... - И на это согласен! Четвертый пункт касается величины наших вкладов. - Это не так важно! - отозвался молчавший до сих пор пан Антоний. - Вовсе не так уж неважно! - вмешался Пелунович. - Я вкладываю... две тысячи рублей... - Господа! - начал Дамазий. - Такое прекрасное начало внушает мне надежду, что этот новейший наш проект даст благословенные плоды. Господа! Пожертвование уважаемого председателя указывает нам, что мы должны сделать, и поэтому разрешите, сударь, - обратился он к нотариусу, - узнать, как велик будет ваш вклад. - Я тоже дам две тысячи рублей. А вы, сударь? - спросил нотариус пана Дамазия. - А вы, благодетель? - обратился, в свою очередь, Дамазий к Петру. - Пятьсот рублей, - ответил Петр. - А вы, благодетель? - Два да два - четыре... Четыре тысячи пятьсот рублей. А вы, пан судья? - спросил Дамазий. - Сто пятьдесят рублей. Ну, а вы, сударь, - допытывался судья у Дамазия. - Четыре тысячи шестьсот пятьдесят рублей, - считал Дамазий. - А почтеннейший пан Вольский? - Десять тысяч рублей, кстати сказать, не от меня, а от моего дядюшки, - ответил Вольский. - Четырнадцать тысяч шестьсот пятьдесят рублей, - говорил Дамазий. - Сколько вы, почтеннейший пан Антоний? - Я не забавляюсь филантропией, - сказал великий пессимист, не вынимая изо рта зубочистку. - Дорогой вице-председатель, а сколько же вы, сударь, жертвуете? - снова спросил пан Петр Дамазия. Эта назойливость наконец надоела нашему оратору, и он ответил: - Я полагаю, мы уже собрали достаточный капитал, и дальнейшие вклады были бы излишни... Я же со своей стороны в крайнем случае могу добавить сумму, недостающую до полных пятнадцати тысяч... - То есть триста пятьдесят рублей, - заметил пан Петр, стараясь придать этим невинным словам возможно более язвительный оттенок. Услышав это, пан Дамазий принял величественный вид. - Сударь, - сказал он, - я очень рад, что вы соблаговолили заметить мое скромное участие в этом предприятии... Я не люблю заниматься попреками, и лишь напоминаю, что планы, развиваемые мною лично, вообще как-то не находили поддержки среди уважаемых присутствующих. - Дорогой мой пан Дамазий!.. - умолял оратора Пелунович, видимо опасаясь нового инцидента. - Я что-то не припоминаю, чтобы вы развивали тут какие-нибудь планы, - нагло ответил Петр. - Вы не припоминаете? - с иронической улыбкой продолжал великий оратор. - А мой проект устройства дешевых квартир, на которые я предлагал дать пять тысяч... - Был непрактичен, - сказал нотариус. - Я обращаю внимание уважаемого пана Дамазия, - отозвался ученый Зенон, - что я хотел войти с ним в компанию. Пан Дамазий бросил взгляд на довольно потертый сюртук мудреца и продолжал: - Я предлагал основать высшее учебное заведение для женщин, своего рода университет, на который давал две тысячи рублей... - Это тоже было непрактично, - заметил нотариус. - Напоминаю уважаемому пану Дамазию... - снова воскликнул Зенон. - Дешевые квартиры непрактичны, учебное заведение непрактично! - гневно прервал его Дамазий. - Но обращаю ваше внимание, господа, что я также предлагал основать на паях фабрику искусственного удобрения и давал на нее... - Позвольте, пан Дамазий... - волновался Зенон. - И давал на нее тринадцать тысяч, - говорил Дамазий, не обращая внимания на Зенона. - А кто меня поддержал? Кто пожелал войти со мной в компанию?.. - Я, пан Дамазий, я! - крикнул Зенон. - Я даже писал по этим вопросам меморандум... - Мы говорим о деньгах, а не о меморандумах... - Но талант, пан Дамазий, талант! - восклицал Зенон. - Вот почему я не вижу резона поддерживать чужие проекты, но охотно поступлюсь еще тысячей рублей, если вы меня убедите, что хоть какая-нибудь из моих идей будет осуществлена, - громко говорил Дамазий. - Все они никуда не годятся, - уверял нотариус. - А раз никуда не годятся, то я и те триста пятьдесят рублей беру назад! - крикнул вице-председатель. - Сейчас вы можете взять назад хоть триста тысяч, - сказал пан Петр. - Раз так, то и я беру назад свои сто пятьдесят рублей, - отозвался пан судья. - А я добавлю сто миллионов! - прибавил нотариус. - Если мы хотим сделать из серьезного дела детскую игру, пожалуйста, пожалуйста!.. С этими словами энергичный нотариус забегал по гостиной, словно разыскивая свою трость. Эти эволюции, хотя и имевшие целью лишь розыски шляпы, удивительно охладили собравшихся. Настала минутная тишина, среди которой до слуха членов научно-социально-филантропического общества донесся какой-то шум с лестницы. - Что это значит? - выкрикнул Пелунович и ринулся к дверям, в которых появилась Вандзя с каким-то свертком в руках. - Дедушка! - с громким плачем воскликнула девочка. - Они говорят, что этот ребенок умер!.. Она быстро прошла через гостиную и положила свою промокшую ношу на председательский столик. - Мой меморандум! - в ужасе закричал Зенон. Но было уже поздно. На приснопамятном меморандуме в самом деле покоился бледный, холодный и окостеневший детский трупик... - Кто это принес?.. Чей это? - спрашивал в величайшем ужасе пан Клеменс. - Того господина, который спас твою трубку, дедушка, - рыдая, ответила Вандзя... - Как?.. Гоффа?.. Ребенок Гоффа?.. Янек! Янек!.. - в отчаянии кричал старик. Вбежал Янек. - Говори сейчас, что случилось?.. Что это значит? - Дело было так, ваша милость: стою я это в воротах с Иоась... то бишь стою я это в воротах, глядь, а этот господин сидит на камне... Я сейчас к барышне, барышня скорей спустилась, взяли у него ребенка и говорят: "Пойдемте со мной!.." А он взял да ушел прочь, на улицу! - Так это был Гофф, Вандзя, Гофф?.. - снова спрашивал Пелунович прижавшуюся к нему и неутешно рыдающую внучку. - Он, дедушка, он!.. Я сразу узнала его. Разбуженный предводитель Файташко стоял среди других, окаменев от ужаса, хотя и не понимая в чем дело. - Несчастье! - стонал старый Пелунович. - Надо искать его... Он еще, того и гляди, на самоубийство решится. - Нужно прежде всего отправиться к нему на квартиру, - отозвался помертвевший от ужаса Вольский. - Идемте, идемте! - повторило несколько голосов. Пан Клеменс вбежал в свою комнату, чтобы переодеться. - Господа, устроимте складчину, - сказал вдруг Дамазий. - Немыслимо же идти туда с пустыми руками!.. Присутствующие схватились за кошельки, и в мгновение ока собралось около ста рублей. - Идемте! - вскричал одетый уже Пелунович, вбегая в гостиную. Все двинулись, Вольский пошел со всеми. Через минуту гостиная совершенно опустела; в ней покоились лишь останки бедной Элюни, лежащие на меморандуме о пауперизме и прикрытые протоколами заседаний филантропического общества. Это был последний и единственный долг, выполненный пессимистом Антонием по отношению к семейству злополучного Гоффа. Мизантроп боялся покойников и накрыл ребенка тем, что оказалось под рукой. Глава тринадцатая Без заглавия Очутившись на улице, члены филантропического общества бросились бежать, словно стадо овец, подгоняемых собакой и бичом пастуха. Дождь капал им за воротники, из-под ног брызгала грязь, а они между тем забрасывали друг друга упреками. - Наш формализм убил это несчастное дитя! - говорил Пелунович, опираясь на руку Вольского. - Э, что там формализм! Это ваша нерешительность больше всего виновата... - ответил Дамазий. - Моя нерешительность! Ты слышишь, Густав! - жаловался пан Клеменс. - Ну, разумеется, - уверял Дамазий. - Вы были у Гоффа, вы его видели, разговаривали с ним... Надо было предпринять что-нибудь на свой риск, а мы бы потом охотно это утвердили. - Правда! Правда!.. - повторяли спутники, которые стали смелей среди окружающей темноты. - И ты им веришь, Густав? - чуть не со слезами спрашивал задетый обвинением председатель. - Разумеется, я бы ему сразу помог, если бы вы меня одного послали; но Антоний все парализовал... все! - Ах, уж этот Антоний со своей зубочисткой и своим пессимизмом!.. Я к нему чувствовал антипатию с первого же момента, - вставил Дамазий. - Невыносимый субъект! - прибавил некто в плаще. - Эгоист! - бросил некто в пальто. - Только и думает о хорошем ужине!.. - Все мы понемногу виноваты, господа! - сказал нотариус. - Надо было заняться тем, что у нас было под руками, а не широкими проблемами и выслушиванием нелепых меморандумов... - Пан нотариус! Вы, сударь, вечно ко мне придираетесь! - выкрикнул Зенон. - Вы меня систематически преследуете... Вы заставите меня потребовать объяснений!.. - Ах, беда... заблудились! - прервал вдруг Пелунович. - Вместо того чтобы идти налево, мы идем направо. Густав, может, я слишком сильно на тебя опираюсь? - Будьте покойны, сударь! - изменившимся голосом ответил Густав. Путешественники свернули налево. - Я вижу в окнах Гоффа свет, - шепнул пан Клеменс. Густав так ослабел, что его даже дрожь охватила. Заметив это, дедушка оставил его руку и выдвинулся вперед. - Мы уже у цели, - сказал пан Клеменс следовавшим за ним спутникам и с трудом открыл тяжелую, скрипучую дверь. Первая комната, в которую толпой ввалились пришельцы, была открыта. На столе не слишком ярко горела лампа, а посреди комнаты стоял небольшого роста человечек в синих очках. Это был Лаврентий. Густав, входивший последним, взглянул на Лаврентия, побледнел и отступил в сени. Этого никто не заметил, ибо все заговорили сразу. - Здесь господин Гофф?.. - Какой ужасный случай! - Принесли мертвого ребенка... - Господа! Пусть один кто-нибудь скажет, - сдерживал их Дамазий. Собравшиеся утихли. Слово взял Пелунович: - Дома пан Гофф?.. - Увы, сударь! Его нет с сегодняшнего полудня, - ответил Лаврентий, набожно складывая руки. - Этот человек принес ко мне мертвого ребенка, - продолжал Пелунович. - Неужели? - удивлялся Лаврентий. - Бедная Элюня отправилась за своей матушкой, вечная ей память! В этот момент пан Зенон шепнул на ухо судье, что этот пожелтевший человек, должно быть, когда-то был актером. Судья согласился и прибавил, что его манера говорить и движения кажутся ему неестественными. - Вы знали это семейство? - продолжал допрашивать Пелунович. - Я был его единственным другом, - ответил Лаврентий. - Это, должно быть, были люди очень бедные?.. - Бедные, сударь, но богобоязненные. Они придерживались принципа: "Терпи со Христом и ради Христа, если хочешь царствовать со Христом", - ответил ростовщик. - Но ведь у Гоффа был участок? - Участок продан за долги. - И как это никто не помог им!.. - Бедные люди, как мы, могут помогать друг другу единственно советом, а советов несчастный Гофф не принимал, ибо... И ростовщик указал пальцем на лоб. - Больше никого из семьи у Гоффа нет? - Никого. Вчера господь призвал к себе дочь, внучка, вы говорите, умерла сегодня, а зять... Он оборвал речь жестом, обозначающим, что на зятя рассчитывать нечего. - Есть у вас надежда еще увидеться с Гоффом? - Я буду искать его и надеюсь, бог поможет мне найти. - В случае, если вы его найдете, очень просим вас передать ему эти деньги, - сказал Пелунович, кладя на стол пачку банковых билетов. - Мы займемся похоронами его внучки, - прибавил он, - а теперь мы простимся с вами, сударь. - Да наградит вас всемогущий господь, сударь! - ответил, кланяясь чуть не до земли, ростовщик. - А можно узнать, как ваша фамилия? - спросил вдруг Дамазий. - Фамилия моя... Гжибович! - запнувшись, ответил ростовщик. Общество покинуло лачугу. Они прошли уже полулицы, когда Пелунович позвал: - Густав! Густав!.. Где же Вольский? - Я что-то его не вижу, - отозвался Дамазий. - Должно быть, вышел раньше, - добавил Зенон. - Может, заболел? - с тревогой говорил пан Клеменс. - Я уже, когда сюда шли, заметил, что ему как-то не по себе... - Благородное сердце! - сказал Дамазий. - Видимо, это расстроило его, и он сбежал... вероятно, домой. Выяснив этот вопрос, все направились к дворцу под знаком бараньей головы. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . По уходе гостей Лаврентий подошел к столу и стал считать деньги. В эту же минуту какой-то сдавленный, доносившийся словно из-под земли голос произнес: - Ой!.. Пожалуй, я уж вылезу... - Вылезайте, вылезайте, дорогой мой пан Голембевский, - ответил ростовщик, все еще считая деньги. Из-под кровати, на которой умерла Констанция, показались две жилистые руки, косматая голова и давно не бритое лицо, затем широкая спина и, наконец, весь человек, огромного роста, одетый в изодранную куртку и сермяжные штаны. Ноги его были грязны и босы. - Фуу... - передохнул бандит. - Я весь в поту. - Верю, верю! - с улыбкой ответил пан Лаврентий. - Пан Голембевский решил было, что это уже за ним... Голембевский тяжело упал на скамью и, исподлобья глядя на деньги, сказал: - Это для старика принесли эти банкнотики? - Вы же слышали. - Вот, кабы вы, сударь, немножко мне из них уделили. - В самом деле? - насмешливо спросил ростовщик. - А то нет?.. Ей-богу, они бы мне пригодились! - Старику тоже пригодятся. - Ну, что мне старик!.. - возмутился бандит. - Как это, что мне старик? Да ведь ему некуда голову приклонить, а вам стоит только захотеть, даром крышу над головой получите... Эти произнесенные со спокойной улыбкой слова разъярили бродягу. - О пан Лаврентий, какой вы жалостливый! - крикнул он. - Не надо было отнимать у старика дом и участок, вот и было бы ему куда голову приклонить!.. - Я у него не отнимал, а купил, дорогой мой пан Голембевский, - сладеньким голосом ответил ростовщик. - Знаю! Купили за двадцать рублей... - За тысячу, дорогой пан Голембевский. - Да, и расплатились расписками, под которые давали рубль, а брали десять, мне это известно. Костка говорила... Ростовщик пожал плечами и, завернув деньги в бумагу, спрятал их в карман. Глаза бродяги заискрились, но он подавил бешенство и снова дрожащим от волнения голосом стал просить: - Дайте мне, пан Лаврентий! - Не могу. - Хоть немножко... - Ни чуточки... - Хоть несколько рублей... - Ни копейки. Это не мои деньги. - Ну, так дайте из своих. - Не могу! Я истратил тридцать рублей на похороны вашей покойной жены, вечная ей память, оплатил недоимки по налогам. - Не обеднели бы, сударь, если бы и мне еще что-нибудь пожертвовали, - сказал бродяга. - Я человек бедный, пан Голембевский, я не могу бросать деньги в грязь. Оборванец вскипел от гнева: - Бедный! Бедный!.. Знают люди, какой вы бедный! Знают, что когда надо, так пан Гвоздицкий и в карете ездит! Слова эти произвели в ростовщике страшную перемену. Он выпрямился, вызывающе взглянул в глаза бандита и сказал: - Так, говоришь, знают меня люди? Голембевский уже не владел собой. - А что ж им тебя не знать! - крикнул он. - Да и я тебя знаю, ты... мошенник! В этот момент против открытых дверей комнаты, в темных сенях мелькнуло бледное, полное ужаса лицо Густава, но ссорящиеся его не заметили, и ростовщик тем же резким и решительным голосом продолжал: - Так ты, значит, знаешь меня, Ендрусь, знаешь? - Знаю, Лаврусь, знаю! - крикнул бандит. - А я тебе говорю, - ответил Лаврентий, - ты меня еще не знаешь и узнаешь только сейчас. С этими словами он снял свои синие очки, из-за которых показались умные черные глаза, такие зоркие и пытливые, что бродяга попятился, не в силах выдержать его взгляда. - Знаешь ли ты, - продолжал ростовщик, - почему твоя жена умерла с голоду? Так вот, потому что на ее крестинах у вас здесь умерла с голоду другая женщина... А знаешь ли, почему я вас вышвырнул из этого домишки?.. Да потому, что вы меня из него вышвырнули двадцать пять лет назад... В сенях раздался глубокий вздох, но Лаврентий не слышал его и продолжал: - А знаешь ли ты, кто тебя заставил кандалы таскать? - Миллериха, чтоб ей пять лет помирать - не помереть!.. - буркнул бродяга. - Не Миллериха, сынок, нет, это я... Я, слышишь? А может, сказать тебе за что? Бандит медленно опустил руку в карман холщовых штанов и молчал. - Слушай, помнишь ты маленького Гуцека, с которым вы вместе играли, когда ты еще мальчишкой был? - Это такого белоголового? - с виду спокойно спросил бродяга, становясь против дверей в сени. - Вот-вот, того самого!.. Того, которого ты толкнул в колодец... У него до сих пор шрам на лбу от края колодца, но зато у тебя на руках и на ногах шрамы от кандалов... Он сейчас барин, а ты пес, которого завтра поймают и снова посадят на цепь... В руках бандита сверкнул длинный складной нож. Увидев это, Лаврентий рассмеялся: - Что это, Ендрусь, иголка... а? - Не уйдешь живой! - буркнул бродяга, делая шаг вперед. - Осторожно, Ендрусь, не то я потушу тебя, как свечку! - предупредил Лаврентий, опуская руку в карман пальто и пятясь к другой комнате. Полсекунды молчания. Голембевский еще колебался. В комнате что-то щелкнуло. В этот миг разъяренный бандит бросился на ростовщика с ножом. Одновременно грянул выстрел. - А-аа!.. - простонал кто-то в сенях и рухнул на землю. Голембевский, увидев в руках Лаврентия револьвер, как безумный, прыгнул в сторону, высадил окно и исчез во дворе. Комната была полна дыма. Лаврентий словно окаменел посередине. Потом медленно подошел к сеням и, глядя во тьму, страшным голосом спросил: - Кто здесь?.. Ответа не было. На сырой земле, плавая в крови, лежал какой-то человек. - Гуцек!.. Мой Гуцек!.. Убит!.. - вскрикнул ростовщик. - Я убил свое дитя! Он кинулся туда, упал на колени и с душераздирающим стоном стал целовать ноги Вольского. Раненый шевельнул губами, судорожно сжал пальцы и умер. Эпилог Читатель имеет полное право заинтересоваться дальнейшей судьбой лиц, принимавших то или иное участие в описанных нами событиях. Чтобы удовлетворить эту как-никак похвальную любознательность, мы прибавим следующие замечания. После смерти Густава научно-социально-филантропические сессии прозябали еще некоторое время, но уже на квартире пана Дамазия. Справедливость заставляет сознаться, что скромные бутерброды, которые великий оратор предлагал на этих собраниях, успешно охлаждали усердие его коллег. Дело кончилось тем, что идее работы ради общего блага остались верны лишь пан Дамазий да его поклонник судья. Первый из них целый вечер болтал, а другой дремал, и оба были взаимно друг другом довольны. Старика Пелуновича теперь и не узнать. Он забросил гимнастику, отказался от душа, порвал с научно-филантропическим обществом, а уж молодых художников избегает как огня. В летнее время его любимое занятие - ходить с красивой, уже полнеющей Вандзей на Повонзское кладбище и украшать цветами могилу Густава, о котором он всегда вспоминал со слезами. Тем, кому случалось посещать больницу св. Яна, некоторое время особо бросались в глаза среди обитателей этого благотворительного заведения три резко выделяющиеся на общем фоне субъекта. Один из них целые дни проводил за писанием меморандума о пауперизме и за обдумыванием такой экономической теории, которая удовлетворила бы все партии. Другой субъект - целыми днями сидел неподвижно, лишь время от времени бормоча: - Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа! Третий вел себя сдержаннее всех. Обычно он читал религиозные книги или производил какие-то бесконечные вычисления, но когда шел дождь и наступал вечер, он вскакивал со своей постели и нечеловеческим голосом кричал: - Гуцек, мой Гуцек убит! Я убил свое дитя!.. ПРИМЕЧАНИЯ ДВОРЕЦ И ЛАЧУГА Рассказ впервые опубликован в сентябре 1875 года в "Газете польской". Стр. 143. ...а всем казалось... - строка из поэмы "Пан Тадеуш" А.Мицкевича. Перевод С.Map. Стр. 188. Выходим на простор степного океана - начальная строка сонета "Аккерманские степи" А.Мицкевича. Перевод И.Бунина. Стр. 199. Павяк - одна из тюрем в Варшаве. Стр. 204. Орден камедулов - монашеский орден с чрезвычайно строгим уставом, запрещающим монахам произносить какие бы то ни было слова, кроме слов: "Memento mori!" - "Помни о смерти!"