: - Это ты, Мадзя? Мадзя поднялась с колен; панна Евфемия бросилась ей на шею и со слезами начала целовать ее. - Простишь ли ты меня когда-нибудь? Вместо ответа Мадзя сжимала подругу в объятиях. Затем они, взявшись за руки, побежали вдвоем в самую чащу деревьев, присели на скамеечку подле небольшого креста, который покосился набок, словно желая послушать, о чем они шепчутся. - Ты отказала Круковскому? - спрашивала панна Евфемия, прижимаясь к плечу Мадзи. - Ах, какая ты благородная, какая ты смелая! Ты не представляешь себе, сколько раз я благословляла тебя, ведь это ты открыла мне глаза! Для моей мамы состояние - это все, и если бы полгода назад, да что я! - если бы даже после концерта Круковский сделал мне предложение, я дала бы согласие и растоптала бы самое благородное сердце... Она задохнулась и на минуту смолкла. - Видишь ли, Мадзя, мы, провинциальные женщины, совершенные ничтожества: мы продаемся, позволяем себя продавать, ради богатства отказываемся от личной свободы, даже от чувства... А ведь какое богатство может заменить любовь? Взгляни на эти могилы, Мадзя, где все кончается, куда нельзя забрать с собой богатство, и скажи: неужели ради подлой мамоны можно отвергнуть любящее сердце, сердце, которое боготворит тебя? Я только сейчас сознаю свое женское достоинство, только сейчас могу гордиться, потому что знаю, как он меня любит! Дать кому-нибудь столько счастья, сколько я могу дать этому человеку, может ли быть на свете что-нибудь важнее?.. - О ком это ты говоришь? - спросила Мадзя. - О Цинадровском. Я не хочу таиться перед тобой: мы обручились с ним, и я чувствую, что начинаю любить его... Женщина нуждается в том, чтобы ее любили, чтобы ее обожали, это вознаграждает ее за те жертвы, которые она приносит в жизни... - А родители? Панна Евфемия вздрогнула. - Родители? А разве ты, отказывая Круковскому, спрашивалась у родителей? Я тоже ведь женщина, я тоже человек и имею право распорядиться по крайней мере своим телом. Ведь это - мое тело, моя единственная собственность, которую я могу отдать любимому, но продавать - никогда! У Мадзи болезненно сжалось сердце, и она долго, долго целовала панну Евфемию. - Зимой, - говорила панна Евфемия, - отец моего жениха должен купить ему почтовую станцию в Кельцах. Станция будет для нас основным источником существования, остальное мы восполним собственным трудом. Кто запретит мне, даже когда я стану женой станционного смотрителя, учить детей? Она вытерла платком глаза. - Поэтому я прошу тебя, Мадзя, прими меня в сотоварищи. Я буду работать в пансионе с утра до ночи. Не нужна мне ни отдельная комната, ни занавески, ни обои. Побеленные стены - и довольно! С тобой я приобрету опыт, а по вечерам буду вышивать, найду, наконец, уроки музыки и скоплю таким образом деньги на самое скромное приданое. Я уверена, что мама перед свадьбой ничего мне не даст. Они поднялись со скамейки и ушли с кладбища. Мадзя была растрогана: в этой смиренной, готовой на жертвы невесте она не могла узнать прежней панны Евфемии, надменной эгоистки. С этого времени Мадзя каждый вечер приходила на кладбище и беседовала с панной Евфемией о ее планах на будущее или о пансионе, который они намеревались открыть. Дочку заседателя неизменно сопровождал почтовый чиновник; однако, завидев Мадзю, он прятался за оградой. Когда пан Круковский поправился, сбросил халат и, чтобы вознаградить себя за все огорчения, стал все чаще поигрывать на скрипке, его сестра зазвала однажды к себе супругу пана нотариуса и долго держала с нею совет при закрытых дверях. После окончания этого совета супруга пана нотариуса, сияя от удовольствия, отправилась к заседательше и держала с нею новый совет. После окончания этого совета супруга пана нотариуса удалилась, а сиять от невыразимого удовольствия стала заседательша. Затем заседательша позвала заседателя и стала держать с ним совет. После первых же слов заседатель воскликнул: - Я давно это предвидел! Но, выслушав супругу, сорвался с места, затопал ногами и закричал: - Я в такие дела не стану вмешиваться! Роди мне сына, тогда я сделаю с ним, что мне вздумается, а дочка, она - твоя! - Ты что, в се-евоем уме? - торжественно вопросила заседательша. - Откуда я возьму тебе сына? Эти слова она сопровождала жестами, полными достоинства, быть может, даже чрезмерного, если принять во внимание краткость ответа. Солнце клонилось к закату, и заседательша с особым ударением попросила супруга не уходить из дому. Заседатель приуныл; но ждать, по счастью, ему пришлось недолго. Вскоре до слуха его донесся голос почтенной супруги, которая спрашивала у панны Евфемии: - Куда это вы, барышня? - На прогулку. Видимо, это был сигнал; заседатель перешел из своей комнаты в гостиную и уселся на стул около печи с таким видом, точно у него живот схватило. В гостиную величественно вплыла заседательша, а за нею панна Евфемия в шляпке. Она уже застегивала вторую перчатку. Заседательша важно уселась в кресло и сказала дочери: - Так вы, барышня, на пе-ерогулку? - Да. - Уж не на ке-еладбище ли? - На кладбище. - И не боишься одна пе-ерогуливаться в эту пору се-ереди могил? - Ах, вот как! - спокойно сказала панна Евфемия, садясь к столу напротив заседательши. - Вижу, кто-то меня выследил, так что таиться нечего. Да, мама, я гуляю на кладбище, но с Мадзей или с паном... Цинадровским. Заседатель с пристальным вниманием разглядывал щели в полу; заседательша подскочила в кресле, но не переменила тона. - Пан Цинаде-еровский, - сказала она, - очень неподходящая компания для барышни из общества! Панна Евфемия склонила голову и заморгала глазами. - Я люблю его, мама, - прошептала она. - Ты пе-еросто безрассудна, милая Фемця, - ответила заседательша, - со своей любовью и со своим пансионом. Все это последствия пе-ерогулок с панной Магдаленой. - О нет! С нею я открываю пансион, а его люблю сама! Я долго противилась его мольбам и боролась с зарождавшимся чувством. Но раз я поклялась, что буду принадлежать ему... Заседатель схватился за живот и покачал головой. Заседательша прервала дочь: - Вот уж не думала, Евфемия, что ты можешь забыть о своем положении в обществе... - Ну, не такое уж оно блестящее, это положение старой девы, которой я стала бы через год-другой! До сих пор я слепо подчинялась вам, и что из этого вышло? Мне уже двадцать пять лет... - Что ж, очень хорошо! - пробормотал заседатель. - А ведь сознайтесь, мама, лучше умереть, чем остаться старой девой. Мало ли их у нас всякого возраста. И чем старше такая дева, тем несчастней она и тем больше ее высмеивают. Спасибо за такое положение, лучше уж быть женой станционного смотрителя, - играя альбомом, говорила барышня. - Фу! Что она говорит, что она говорит! - вмешался заседатель. - А я полагаю, - сказала заседательша, - что лучше быть пани Ке-еруковской с бе-елагословения родителей, чем лишенной наследства и проклятой родителями пани Цинаде-еровской... У панны Евфемии альбом выскользнул из рук и с шумом упал на пол. - Что это значит? - спросила она дрожащим голосом. - То, что пан Ке-еруковский и его сестра на днях явятся просить твоей руки, если будут уверены, что не получат отказа... Панна Евфемия разразилась слезами. - Боже, что случилось? А как же Цинадровский... - Мимолетная се-елабость, - ответила мать. - Я ему покля... я ему обещалась... - Наверно, в благородном порыве, потрясенная его мольбами и отчаянием. - Мы обменялись кольцами, наконец у него мои письма... - Ах, черт! - выругался заседатель. - Милая Евфемия, - сказала заседательша. - Пан Ке-еруковский человек благородного происхождения, прекрасно воспитан и, несмотря на это, несчастен и одинок. Протянуть руку такому человеку, ве-едохнуть в него бодрость, вернуть ему веру в себя - это, по моему мнению, цель, достойная женщины, достойная высшего существа! Но не пану Цинаде-еровскому, с которого хватило бы и твоей горничной! Заседательша надменно пожала плечами; панна Евфемия плакала. Совет, открывшийся по этому вопросу, затянулся за полночь, перемежаясь слезами и объятиями, а также возгласами заседателя, которые лишь в самой незначительной степени содействовали выяснению обстановки. В это вечер панна Евфемия не пришла на кладбище. Глава шестнадцатая, в которой прогулки кончаются На следующий день заседатель, бледный и робкий, нанес визит майору и держал с ним совет. О чем они говорили - останется вечной тайной. Одно верно: майор такими скверными словами ругал заседательшу, что стекла звенели от негодования. Когда заседатель, весь в поту, вышел из дома майора и легкой рысцой потрусил на лоно семьи, майор отправился к доктору Бжескому; войдя в комнату к Мадзе, которая что-то писала, он без всяких околичностей спросил, понизив голос: - Скажи-ка, это правда, что ты была посредницей между панной Евфемией и Цинадровским? - Я? - воскликнула в изумлении Мадзя. - Скажи по совести, дитя мое, - сказал майор. - Они уверяют, что это ты уговорила Евфемию ходить на свидания и убедила ее обменяться с Цинадровским кольцами. Мадзя возмутилась. Но она еще в пансионе привыкла хранить свои письма и тут же дала майору два письма: одно с перечеркнутыми голубками, в котором панна Евфемия сообщала ей о разрыве отношений, и другое с неперечеркнутыми голубками, в котором она звала ее на кладбище. - Ясно! - сказал майор, прочитав оба письма. - Я так и думал! Затем он выглянул в окно, поглядел на дверь и, обняв Мадзю за талию, прижал свои пропахшие табаком седые усы к ее шее. - Ах, ты... ты... шалунья! - пробормотал он. - Могла бы не искушать меня, старика!.. Ну, будь здорова! - прибавил он через минуту и поцеловал Мадзю в лоб. От доктора майор поплелся на почту, набивая по дороге свою чудовищную трубку; на почте он вошел в экспедицию, где молодой блондин с гривкой, склонившись над столом, подсчитывал колонки цифр. - Цинадровский! - окликнул его майор. - У тебя есть время? Молодой блондин положил палец на одну из цифр и, бросив на майора грозный взгляд, ответил: - Я сейчас освобожусь. За решетку входить нельзя... - Туда тоже входить нельзя, однако же ты хотел! - возразил майор. И не только уселся на казенный диванчик, стоявший около стола, но и зажег казенными спичками свою ужасную трубку. - Вы, сударь, бесцеремонны! - сказал Цинадровский. - У тебя научился, и сейчас расскажу тебе об этом, кончай только свою писанину. Блондин с гривкой закусил губы, подсчитал, а затем еще раз проверил цифры в колонке. - Есть у тебя тут комнатушка? - спросил майор. Цинадровский встал и молча проводил майора в соседнюю комнату, где стояла железная койка и два черных шкафа с бумагами, а в углу валялась груда почтовых мешков, от которых пахло кожей. Майор уселся на койке и, глядя в потолок, с минуту выпускал клубы дыма. Он вспомнил, что каких-нибудь полчаса назад заседатель валялся, буквально валялся у него в ногах, умоляя очень осторожно, очень деликатно и очень постепенно подготовить почтового чиновника к печальному известию. "Видите ли, дорогой майор, - говорил заседатель. - Цинадровский горячая голова, если сказать ему напрямик, без дипломатии, он может наделать шуму". Вспомнив об этом, майор составил, видно, какой-то меттерниховский план, потому что улыбнулся и сказал: - Знаешь, зачем я к тебе пришел? - Не могу догадаться, за что мне оказана такая честь, - ответил сердитый молодой человек, которого раздражало поведение майора. - Я, видишь ли... пришел к тебе от панны Евфемии, чтобы вернуть твои письма, ну... и кольцо. С этими словами он не спеша положил на стол сперва пачку, перевязанную накрест черной ленточкой, а затем маленькую коробочку из-под пилюль, в которой блестело обернутое ватой кольцо с изображением богоматери. - Кроме того, от имени панны Евфемии я прошу вернуть ее письма и ее кольцо, - закончил майор. Молодой человек стоял около шкафа, заложив руки в карманы. Лицо у него словно застыло, губы побелели и гривка растрепалась, хотя он до нее не дотронулся. Майору стало жаль бедняги, и он насупил седые брови. - Не может быть! - хриплым голосом сказал Цинадровский. - Ты прав, - ответил майор. - Не может быть, чтобы порядочный человек не отдал письма и кольцо девушке, которая вернула ему его вещицы. - Не может быть! - снова крикнул молодой человек, ударив себя кулаком в грудь. - Еще позавчера она клялась мне... - Позавчера она клялась на позавчера, не на сегодня. Баба никогда не клянется на дальний срок, разве в костеле. Не стоит подсовывать ей и слишком длинную клятву, а то, пока дойдет до конца, забудет, что было в начале. - Но почему она это сделала? Почему? - Кажется, ей должен сделать предложение Круковский. - Так она выходит замуж? - взвыл молодой человек. - Конечно! И очень жаль, что ей раньше не удалось выскочить. При таком телосложении она могла бы нарожать уже человек шесть ребятишек... Цинадровский вдруг отвернулся и упал на колени в углу между пахнущими кожей мешками. Прижавшись в угол лбом, он стонал, не роняя ни единой слезы. - Иисусе, Иисусе! Мыслимо ли это? Иисусе милосердный, можно ли так убивать человека? Иисусе!.. Майору стало неприятно. - И принесла же меня нелегкая! - проворчал он. Поднявшись с койки, старик подошел к чиновнику и хлопнул его по плечу: - Ну-ка, вставай! - Что? - крикнул молодой человек, вскакивая с колен. Казалось, он помешался. - Прежде всего не будь дураком. - А потом? - Отдай письма и кольцо, а свои возьми. Цинадровский бросился к сундучку, открыл его и достал из тайничка пачку писем. Он пересчитал их, вложил в большой конверт и запечатал тремя казенными печатями. Затем он снял с пальца кольцо с опалом и бережно уложил в коробочку с ватой, а кольцо с богоматерью надел себе на палец. - Это память от матери, - сказал он, дрожа. - Хорошая память, - ответил майор. - Жаль, что ты ее не берег. - Что вы сказали? - спросил Цинадровский. - Ничего. Теперь тебе слабительного надо. Знаешь что? Я тебе пришлю шесть реформатских пилюль, прими все сразу, и к завтрашнему дню сердце у тебя успокоится. У нас в полку служил доктор Жерар, так он всякий раз, когда у офицера была несчастная любовь, давал ему эти пилюли. Ну, а если парень уж очень скучал, так он ему сперва прописывал рвотное. Верное средство, все равно что негашеная известь против крыс. - Вы смеетесь надо мной? - прошептал молодой человек. - Ей-ей, не смеюсь! Я тебя, дорогой Цинадровский, вот как уважаю! Только, видишь ли, юбка, она штука хорошая, но ума терять не надо. Ты не подумай, что я тебя не понимаю. Знаю я, что такое любовь: раз двенадцать на год влюблялся, а то и побольше. Парень я был - картина, девки меня любили, как коты сало. И что ты скажешь: все умирали от любви, все клялись, что будут любить до гроба, и ни одной бестии не нашлось, которая не изменила бы мне. И что меня больше всего сердило, - всегда они мне изменяли хоть на час, а раньше, чем я им. Я по этой причине даже зол на баб, так зол, что, вот тебе крест, любую опозорил бы без зазрения. Цинадровский бессмысленно улыбнулся. - Вот и хорошо, - сказал майор, - ты уже приходишь в себя. Прими еще пилюли и совсем иначе посмотришь на мир. Мой милый, мы несчастны в любви не тогда, когда нам изменяют, а когда изменить уже не могут, даже если бы очень хотели. Мороз по коже дерет, как подумаю, что еще годик-другой, от силы три и... меня перестанут занимать эти пустяки! Поверь мне, это перст божий над тобой, что так все случилось. Был бы у тебя тесть, ну, само собой... теща, да одна-единственная жена в придачу, которая следила бы за твоей нравственностью построже, чем евреи на заставах за роговым, что дерут за прогон скотины. А на что тебе одна жена? Есть у тебя тут зеркало? Погляди-ка на себя: с лица сущий татарин, лбище, как у быка, холка, как у барана, ноги петушьи... Да ты что, с ума спятил, чтоб такое богатство да губить ради одной бабы! - Так она выходит замуж? - прервал его Цинадровский. - Кто? - Панна Евфемия. - Выходит, выходит, прямо облизывается! - ответил майор. - Девка в двадцать восемь лет все равно, что вдова через год после смерти мужа: сердце горячей самовара, руки - от жара вода закипит... - Иисусе! Иисусе!.. - шептал молодой человек, хватаясь за голову. - Ну-ну! Ты только Иисуса в эти дела не впутывай! - прикрикнул на него майор. Пряча в боковой карман конверт с письмами и коробочку с кольцом панны Евфемии, он прибавил: - Ну, вот и отлично! Выше голову! А когда моя кухарка принесет тебе пилюли, прими все сразу. Только, чур, к кухарке не приставать, я этого не люблю. Горевать горюй, а чужого не трогай. Будь здоров. Майор пожал Цинадровскому руку и подставил ему щеку для поцелуя. Дня через два после этих событий, когда Мадзя по переулкам пробиралась в лавку Эйзенмана, дорогу ей преградил Ментлевич. Он был взволнован, но старался владеть собой. - Панна Магдалена, - спросил он, - слыхали ли вы, что пан Круковский был сегодня с сестрой у заседателя и сделал предложение панне Евфемии? - Да, я знаю об этом, - краснея, ответила Мадзя. - Простите, сударыня... Что же, панна Евфемия дала согласие? - Так по крайней мере говорил отцу заседатель. - Я, сударыня, не из любопытства спрашиваю, - оправдывался Ментлевич. - Бедняга Цинадровский просил непременно узнать об этом. Ну, я и пообещал... - Зачем ему это знать? - пожала плечами Мадзя. - Он ведь настолько благороден, что не наделает шума... Ментлевич покраснел, как мальчишка, которого поймали на шалости. Он понял несообразность своей попытки угрозами воспрепятствовать браку Мадзи и Круковского. - Бывает, - пробормотал он, - что человек от горя себя не помнит, тут как бы не наделать чего... с самим собою! Но Цинадровский ничего такого не сделает, нет! Это кремень: вчера он уже весь день писал отчеты. Он только хотел убедиться, не принуждают ли родители панну Евфемию замуж идти, приняла ли она по доброй воле предложение пана Круковского? - Кажется, в будущее воскресенье уже должно быть оглашение, - сказала Мадзя. - Разве? Торопится панна Евфемия! Хорошо делает Цинадровский, что недели на две уезжает в деревню к отцу. Чего доброго, не вынес бы, когда другому заиграли бы Veni creator*. ______________ * Гряди, святой дух (лат.). Глава семнадцатая Отголоски прогулок на кладбище Мадзя простилась с разболтавшимся Ментлевичем и, сделав в городе покупки, вернулась домой. Под вечер пришли майор с ксендзом и, по обыкновению, уселись за шахматы в беседке, куда Мадзя принесла кофе. Доктор Бжеский курил недорогую сигару и следил за игроками. Но партия что-то не клеилась, партнеры то и дело отвлекались и вели разговор о предметах, не имеющих отношения к благородной игре. - Не хотел бы я быть на месте Евфемии, - говорил майор. - В лазарет идет девка! - Зато богатство, имя, - прервал его ксендз. - Что толку в имени, когда муж никуда негодящий? То-то будет сюрприз для нее! - Да, с сестрицей... Что говорить, чудачка. - С братцем шуточки будут похуже. - Не болтали бы вы глупостей, майор! Вот уж злой язык! Как вынете трубку изо рта, так непременно скажете гадость! - Небось помоложе были, тоже болтали глупости. - Никогда! - возмутился ксендз, хлопнув кулаком по столу. - Никогда, ни в викариях, ни будучи ксендзом. - Это потому, что викарий не знал, а ксендзу не дозволено, - ответил майор. Ксендз умолк и уставился на шахматную доску. - А теперь, милостивый государь, вот какой сделаем ход, - сказал он и, взяв двумя пальцами слона, поднял его. В эту минуту на улице послышался шум, кто-то как будто кричал: "Горим!" Затем стремительно распахнулась калитка, и в сад вбежал маленький толстяк. - Доктора! - крикнул он. - Почтмейстер, - сказал майор. Это действительно был почтмейстер. Когда он вбежал в беседку, его апоплексическое лицо было покрыто сетью красных жилок. Он хотел что-то сказать, но захлебнулся и беспомощно замахал руками. - Вы что, с ума сошли? - крикнул на него майор. - Он подавился, - прибавил ксендз. - Пустил... пустил пулю в лоб! - простонал почтмейстер. - Кто? Кому? - Себе! - Эге-ге! Ну это уж наверняка осел Цинадровский, - сказал майор и с трубкой в зубах, без шапки, бросился из беседки, а за ним ксендз. Доктор Бжеский забежал к себе в кабинет за перевязочными средствами и вместе с почтмейстером последовал за друзьями. Перед почтой стояла толпа мещанок и евреев, к которой присоединялись все новые зеваки. Майор растолкал толпу и через экспедицию прошел в комнатушку Цинадровского, где запах кожи мешался с запахом пороха. Цинадровский сидел на койке, опершись спиной о стену. Его полное лицо обвисло и стало желтым, как воск. Один почтальон стоял в остолбенении в углу между мешками, другой, заливаясь слезами, уже успел разорвать Цинадровскому рубаху на груди и стаскивал с левой его руки сюртук и жилетку. Майор споткнулся об огромный почтовый пистолет, валявшийся на полу, подошел к койке и посмотрел на Цинадровского. На левой стороне груди у чиновника виднелась рана размером с пятачок: края раны были рваные, посредине запеклась кровь, алой струйкой стекавшая на пол. - Э, да он ранен! - произнес ксендз. Майор повернулся и подтолкнул ксендза к койке. - Он умирает, - буркнул старик, не вынимая трубки изо рта. - Не может быть... - Ну-ну, делайте свое дело, ваше преподобие! Ксендз задрожал. Опершись рукою о стену, он наклонился над раненым и, пригнувшись к его лицу, вполголоса спросил: - Каешься ли ты в грехах всем сердцем, всеми силами своей души? - Каюсь, - хрипя, ответил раненый. - Каешься по любви к богу, творцу своему и избавителю, против которого ты согрешил? - Да. Почтальон, стоявший подле койки, плакал в голос, майор бормотал молитву. - Absolvo te in nomine Patris et Filii...* - шептал ксендз. Затем он перекрестил умирающего и поцеловал его в лоб, на котором выступили капли пота. ______________ * Отпущаю тебе согрешения твои во имя отца и сына... (лат.) Раненый поднял руку, кинулся, начал хватать ртом воздух, в глазах его светился страх. Затем он вытянулся, вздохнул и опустил голову на грудь; на пожелтевшем лице его появилось выражение безразличия. В эту минуту Бжеский взял его за руку и тотчас отпустил ее. - Так! - сказал доктор. - Положите тело на постель. Через несколько минут он с майором и ксендзом возвращался домой. - А вы, майор, хоть в такую минуту могли бы не отравлять людям жизнь, - заметил ксендз. - Ну, чего вы опять цепляетесь ко мне? - проворчал майор. - Я ведь читал молитву. - Да, и при этом пускали дым из трубки, так что в носу крутило. - А вы разрешали покойного слоном, которого все еще держите в руке... - Господи Иисусе Христе! - поднимая руку, воскликнул ксендз. - А ведь у меня и впрямь слон в руке! Никогда больше не стану играть в эти проклятые шахматы, один только грех от них! - Не зарекайтесь, ваше преподобие, - прервал его майор, - а то впадете в горший грех. - Вот последствия общения с безбожником! О господи Иисусе Христе! - сокрушался ксендз. - Не отчаивайтесь, ваше преподобие! Наш капеллан не раз плетью благословлял умирающих, что не помешало им спасти свои души. Кому быть повешену, тот не утонет. Это происшествие взволновало умы в Иксинове неизмеримо больше, чем концерт. О смерти чиновника почтмейстер телеграфировал в губернскую почт-дирекцию, откуда на третий день приехала ревизия. В городе болтали, будто Цинадровский совершил вопиющие злоупотребления: отклеивал марки, вынимал из писем деньги, ну, и со страху застрелился. Но когда была произведена ревизия почты, обнаружилось, что не было растрачено ни одной копеечки, ни одного кусочка сургуча, счетные книги велись до последней минуты и находились в полном порядке. Было замечено только, что за несколько дней до смерти у бедняги изменился почерк: буквы были больше и рука стала неверной. При вскрытии тела, произведенном доктором Бжозовским, было обнаружено чрезмерное кровенаполнение мозга, откуда был сделан вывод, что покойный совершил самоубийство в состоянии умопомешательства. Но что могло явиться причиной умопомешательства? - Что могло быть причиной умопомешательства? - спрашивал на следующий день доктора Бжозовского аптекарь, стоя на пороге аптеки. - Не кроется ли за всем этим какая-нибудь Фе, какая-нибудь Фем...? - прибавил он, довольный своим остроумием. - Оставьте, сударь! - резко оборвал его Бжозовский. - Умопомешательство может не иметь видимой причины, а пан Круковский, - продолжал доктор, понизив голос, - дал слово, что вызовет на поединок всякого, кто в разговоре о происшествии упомянет имя панны Евфемии. Аптекарь был неприятно удивлен. - Да? - сказал он. - Но ведь это не я говорю, а моя жена. Скажи, женушка, - прибавил он, обращаясь к своей дражайшей половине, которая стояла, опершись на прилавок, - не ты ли говорила, что Цинадровский застрелился из-за панны... тс-с! - Но Круковский не жену, а вас вызовет на поединок, - возразил доктор. Аптекарша подбежала к двери с криком: - Как? Пан Круковский вызовет на поединок муженька за то, о чем кричат все? А что, если муженек не примет вызова? - Довольно! Довольно! - прервал ее аптекарь, запирая дверь. - Человек, который вызывает на поединок, способен на все! Он выстрелит в меня... побьет зеркала, шкафы! Избави бог! - Что же это, нет на него управы? Что же это, нет разве на разбойников полиции? - кипятилась аптекарша. - Возьмем городового, наймем сторожей. Зачем же я плачу налоги, если мне нельзя рта раскрыть? Слыхано ли дело! Доктору и аптекарю с трудом удалось успокоить разбушевавшуюся даму и втолковать ей, что самым приличным ответом на такие угрозы является презрительное молчание. - Даю слово, - говорил аптекарь, - что отныне в нашем доме вы не услышите ни имени Круковского, ни имени дочки заседателя, ни кого-либо из их семей. Они хотят ссоры, что ж, будем в ссоре! - Ну-ну, муженек! Только не горячись, - успокаивала его супруга. - Я даже думаю, что пан Круковский поступил благородно, слишком уж много ходит по городу сплетен. Какая подлость портить репутацию честной девушки. - Знаешь, ты права, - сказал после раздумья аптекарь. Излишне было бы добавлять, что во время всего этого разговора провизор, пан Файковский, был вне себя от радости. Он как будто что-то делал за прилавком, а сам злобно улыбался и бормотал: - Так ей, старухе, и надо! Небось заткнули глотку! Только бы не расхворалась бедняжка!.. В эту минуту в аптеку вбежала супруга пана нотариуса. - Тише, тише! - сказала она, поднимая вверх палец. - Я расскажу вам удивительные вещи!.. Аптекарь подхватил ее под руку и повел к себе на квартиру, аптекарша и доктор последовали за ними. - Знаете, что случилось? - начала супруга пана нотариуса. - Сегодня утром, в девять часов, почти в то самое время, когда... - Тут дама вздохнула, - вскрывали этого несчастного... - Цинадровского, - вставил аптекарь, который любил точность. - О ком же еще может быть речь? - прервала его обиженная супруга пана нотариуса. - Сегодня утром, в девять часов, панна Магдалена Бжеская назначила Фемце свидание в костеле. - Ну? - спросил Бжозовский с небрежной гримасой. - Что это за "ну"? - возмутилась супруга пана нотариуса. - Ведь вчера один почтальон говорил, что не так давно, всего несколько дней назад, Цинандровский бросил через забор письмо панне Бжеской... - Ну? - повторил доктор. Супруга пана нотариуса покраснела. - Ну, знаете, доктор, - воскликнула она в гневе, - если вы и с больными так же догадливы... - Собственно говоря, я тоже не очень понимаю, в чем дело? - вмешался аптекарь, который высоко ценил Бжозовского за множество рецептов. Супруга пана нотариуса закусила язык и, спустившись с облаков на землю, с ледяным презрением и спокойствием ответила: - Я вам, милостивые государи, ничего объяснять не стану, сошлюсь только на факты. Итак, слушайте: панна Магдалена уговаривает Фемцю открыть пансион, панна Магдалена кокетничает с Круковским, панна Магдалена компрометирует Круковского и Фемцю этим... концертом. Это еще не все: панна Магдалена водит Фемцю на прогулки с Цинадровским и поддерживает с ним переписку. Однако ей и этого мало: поняв, что она не может отбить у Фемци пана Людвика, она отказывает ему (один только смех с этим отказом!) и, наконец, сегодня, уже после катастрофы, снова заманивает Фемцю в костел. Что вы скажете об этом? Аптекарь состроил гримасу, даже аптекарша как будто была удивлена. Вдруг вперед выступил доктор и сказал: - Я вам отвечу, сударыня. Итак, во-первых, - тут он легонько хлопнул супругу пана нотариуса по плечу, - я лично не люблю Бжеского. Во-вторых... - Тут он снова хлопнул даму по плечу. - Но, доктор! - воскликнула супруга пана нотариуса и отвела руку, занесенную в третий раз. - Во-вторых, - продолжал доктор, отбивая такт в воздухе, - панна Магдалена Бжеская заводит ненужные знакомства с актерами и устраивает концерты. В-третьих, если бы она открыла у нас пансион, я не доверил бы ей моих детей, потому что для начальницы она слишком молода. Как видите, сударыня, я вовсе не молюсь на панну Бжескую... - И правильно! - вставила супруга пана нотариуса. - Да! - сказал доктор. - Но чтобы панна Бжеская кружила кому-то голову или устраивала кому-то свидания, этому, я, простите, никогда не поверю. - Я тоже, - объявил аптекарь, с поклоном потирая руки. Супруга пана нотариуса остолбенела, но, как опытный дипломат, тотчас переменила фронт. - Да ведь и я не говорила, что все это верно, меня только удивило такое совпадение обстоятельств. Панна Бжеская, может быть, самая порядочная девушка, но у нас ей ни в чем нет удачи. - Святая правда! - прибавила аптекарша. - Ах, удача! Это такая относительная вещь, не правда ли, доктор? - произнес аптекарь. - Против судьбы умен ли ты, или глуп, честен или нечестен - все равно. Правда, пан доктор? И все же супруга пана нотариуса до некоторой степени была права: у Мадзи с панной Евфемией было в костеле свидание, но назначила это свидание панна Евфемия. Они встретились в приделе, темном и пустом. Не успела Мадзя войти, как панна Евфемия усадила ее на скамью. Заплаканная, бледная, она прижалась к Мадзе и зашептала: - Что ты об этом думаешь? Вчера, когда мне об этом сказали, я думала, что сойду с ума. Всю ночь не сомкнула глаз! Ах, какой он мстительный человек! Чтобы в такую минуту... Мадзя пришла на свидание только затем, чтобы успокоить панну Евфемию; сжимая ей руку, она ответила: - Не отчаивайся, моя дорогая! В тот день, когда пан Людвик сделал тебе предложение, Ментлевич говорил мне о несчастном и заверил меня, что тот и не помышляет о том, чтобы лишить себя жизни. Может, это произошло случайно. - Ты так думаешь? - спросила панна Евфемия без всякого восторга. - От любви, - прибавила она, - многие лишают себя жизни но... разве в этом виновата женщина? Разве женщина не является существом мыслящим и свободным, разве она должна покоряться каждому, кто ее любит, разве она не имеет права выбирать? Мир тогда был бы ужасен! Мадзя с удивлением посмотрела на панну Евфемию, красивое лицо которой приняло в эту минуту прямо-таки ангельское выражение. - Видишь ли, дорогая, - опуская чудные глаза, продолжала панна Евфемия, - я хочу исповедоваться перед тобой. Я, дорогая, всегда любила Людвика. Когда Людвик, не знаю почему, стал выказывать равнодушие ко мне, я была в отчаянии... Сломленная, я, признаюсь, совершила ошибку, слушая страстные объяснения этого несчастного... Какая женщина не любит признаний? Кого не взволнуют истинная любовь и страдание? На минуту взволновали они и меня. Думая, что Людвик изменил мне, я решила пожертвовать собой ради этого несчастного... Не знаю, право, рабыней он меня своей считал, что ли? Она закрыла платочком глаза и, помолчав минуту, продолжала: - Ах, если бы ты знала, как он благороден, как он меня любит! - Пан Людвик? - спросила Мадзя. - Ну, кто же еще? Вчера, узнав о происшествии, он прибежал к нам, упал передо мной на колени и умолял не придавать этому обстоятельству никакого значения. "Я знаю, - говорил он, - этот несчастный боготворил вас, но сколько людей боготворят солнце, цветы?" А когда мама заметила, что я могу пасть жертвой сплетен, пан Людвик поклялся, что не допустит никаких сплетен. Он просил меня сегодня же в полдень выйти с ним в город. "Пусть люди знают, что ничто не заставит меня изменить моей любви! Ничто!" Вспоминая недавние события, Мадзя удивлялась, с какой быстротой в сердцах людей сменяются великие и неизменные чувства. Она только не была уверена, у кого эти перемены совершились с большей легкостью: у ее приятельницы, панны Евфемии, или у их общего поклонника, пана Круковского. Глава восемнадцатая Борьба с тенью Несмотря на такое неприятное событие, как самоубийство почтового чиновника, свадьба панны Евфемии и пана Круковского была делом решенным. Видно, очень сильным было сродство их душ, если его не поколебал такой удар. Казалось даже, что узы любви, связывавшие их, благодаря самопожертвованию панны Евфемии и энергии пана Круковского, стали еще прочней. Когда в тот роковой вечер к пану Людвику ворвался слуга с известием о том, что Цинадровский застрелился, пан Людвик сразу понял положение и начал действовать. Прежде всего он со всеми предосторожностями, как и следовало в случае с тяжелобольным человеком, сообщил о происшествии сестре. Но экс-паралитичка, невзирая на то, что в ее репертуар входило множество неожиданностей, отличалась еще необыкновенной храбростью. - Да? - сказала она. - Застрелился? Вот чудак! - Я опасаюсь, как бы у панны Евфемии не было неприятностей, - робко заметил пан Людвик. - Неприятностей? - воскликнула больная дама. - А разве ты не жених этой девушки, ради которой мужчины лишают себя жизни? Сколько мужчин хотели из-за меня лишить себя жизни, скольких нет в живых - и что же? Красивая девушка - огонь: шутить с ним опасно. - Так вы, сестрица, ничего не имеете против, если я успокою панну Евфемию? - Это твой долг! Ступай к ней сейчас же, только... пришли мне служанок, и сам не мешкай. Когда наступает ночь, я больше нервничаю. Договорившись с сестрой, пан Людвик помчался к невесте и, действительно, так ее успокоил, что сама заседательша сказала: - Вы совершили чудо, пан Людвик! Я боялась за Фемцю, она такая се-елабенькая, а в нашем городе это такое чрезвычайное происшествие! Но теперь все переменилось... От заседателя пан Людвик забежал на минуту к доктору Бжозовскому, которого очень полюбил, и сказал ему доверительно, что вызовет на поединок всякого, кто в разговоре о самоубийстве упомянет имя панны Евфемии. Доктор признал его правоту и прибавил, что в подобных случаях общественное мнение в Иксинове надо держать в узде. Короче говоря, через несколько часов после происшествия, которое могло снова надолго, если не навсегда, ввергнуть его в бездну безбрачия, пан Людвик был, более чем когда бы то ни было, уверен в том, что свадьба состоится. Невеста беззаветно любила его, он умел ее защитить - все шло как по маслу. Только ночь он провел не совсем спокойно. Экс-паралитичка была так расстроена, что обложилась реликвиями и велела кухарке и горничной спать у нее в комнате. Поэтому пан Людвик часто просыпался, а когда заснул, ему снились странные сны. Виделось ему, будто покойник отворяет дверь в комнату и, остановившись на пороге, смотрит на него с ненавистью и гневом. Но пан Круковский панически боялся своей сестры, реальной же опасности, а тем более привидений, страшился гораздо меньше. Чтобы раз навсегда обеспечить себе спокойный сон, он на следующий день утром пошел в сарай, где лежал труп самоубийцы. "Лучше всего, - думал он, - посмотреть врагу в лицо". Он миновал площадь, прошел Варшавскую улицу, прошел Петрковскую улицу, чтобы все его видели, и - повернул к почте, где снова толпился народ. - Где лежит покойник? - громко спросил пан Круковский у городового, чтобы обратить на себя внимание. - В сарае около конюшни, - ответил городовой. По толпе пробежал шепот. Пан Круковский напряг слух, думая, что кто-нибудь назовет его убийцей или по крайней мере женихом убийцы. - Доктор! - услышал он вместо этого. - Нет, фельдшер! Да что вы, это какой-то штатский! Толпа ни в чем его не обвиняла, не вызывала на бой и не звала на помощь. Пан Людвик испытал в эту минуту двойное чувство: облегчения и разочарования. "Что ж, пойдем к покойнику!" - подумал он. Ему казалось, что лицо умершего должно было принять страшное выражение гнева или ненависти. В своих мечтах он не удивился бы, если бы покойник посмотрел на него и голосом, неслышным для других, воскликнул: "Зачем ты пришел сюда, убийца? Чтобы надсмеяться над несчастным, которому из-за тебя пришлось отречься от любимой?" Так мечтал пан Круковский, проходя через двор, где в мусоре рылись куры, один почтальон рубил дрова, а другой поил у колодца лошадь. Под сараем томился от скуки городовой, однако, увидев элегантно одетого господина, вытянулся в струнку и - толкнул дверь. Пан Круковский очутился один в сарае, посреди которого на топчане лежал труп, прикрытый в верхней части рядном. Пан Людвик подошел, откинул рядно и посмотрел на своего соперника. Глаза умершего были закрыты, губы посинели, лицо покрывала мертвенная желтизна, выражение его было какое-то необычное. Но не было в нем ни гнева, ни презрения, ни ненависти, словом, ни одного из тех чувств, которые могли бы оскорбить пана Круковского или пробудить в нем страх. Если бы новая одежда, брошенная хозяином на дороге, могла заговорить или показать мимикой, она, наверно, сказал бы: "Я новая, совсем хорошая одежда и не знаю, почему меня бросил мой хозяин?" Такое выражение, казалось, застыло на лице мертвеца. "Зачем он убил меня?" - вопрошало мертвое тело. Но этот вопрос относился не к пану Людвику, а к обладателю этого молодого и здорового тела, которое он насильственно покинул. Пан Круковский стоял перед трупом в изумлении. "Если кто толкнул его на самоубийство, так это, наверно, я, - думал он. - Если кто его обидел, так это тоже я. И этот человек не сердится, не показывает своего отвращения ко мне?" Он снял шляпу, перекрестился и, хотя это не отвечало либеральному духу времени, прочел "Вечную память". Выйдя из сарая, он направился на улицу через боковую калитку, - ему было стыдно людей, ждавших перед почтой. "Какой это, наверно, был хороший человек, - опустив голову, думал по дороге пан Круковский. - Как он любил ее и сколько выстрадал из-за... меня!" После этого печального посещения пан Людвик часа два не мог успокоиться. Он хотел бороться за честь панны Евфемии, непременно хотел бороться, а тут главный противник не только не принял вызова, но вообще не обратил на него внимания. К счастью, остались живые враги. В полдень пан Круковский пришел к заседателю, чтобы, как было условлено накануне, погулять с панной Евфемией по городу. Панна Евфемия плохо выглядела и была в угнетенном настроении. Когда пан Людвик напомнил ей о том, что они хотели пройтись, она стала просить его отложить прогулку на какой-нибудь другой день. - К чему этот вызов городским сплетникам? - говорила она. - Кто-нибудь шепнет, не поклонится или косо взглянет и... что тогда будет? - В этом все дело, - ответил пан Круковский с изящным поклоном и необыкновенной решительностью. Заседательша тоже советовала дочери послушаться жениха, и через несколько минут пан Людвик и панна Евфемия были уже в городе. Жених и невеста пересекли площадь и прошлись по Варшавской улице; везде они встречали множество знакомых и незнакомых. Несмотря на то, что пан Людвик напряг все свое внимание, они не услышали ни одного неприятного слова, не заметили ни одного нескромного взгляда. Знакомые любезно приветствовали их, а некоторые поздравляли с будущим браком. Пан Круковский хотел еще пройтись в сторону почты, но панна Евфемия так побледнела, в глазах ее сверкнул такой ужас, что исполненный рыцарских чувств жених, не желая волновать невесту, повернул домой. - Вот видите, - весело говорил он, - как хорошо стать лицом к лицу со сплетниками. Никто не вспомнил об этом несчастном... - И все же я уверена, что со вчерашнего дня все о нем говорят, - ответила панна Евфемия. Пан Круковский помрачнел. В обращении с невестой он был изыскан, деликатен, предупредителен до чрезвычайности; но он утратил хорошее настроение. И что всего хуже, жених и невеста все реже бывали теперь в хорошем настроении, хотя проводили вместе целые дни. Даже экс-паралитичка обратила на это внимание и сказала однажды брату: - Милый Людвик, что это ты так задумчив? Ты все только думаешь, думаешь... Это даже нездорово! В ближайшее воскресенье, кажется, по тайной просьбе заседательши, ксендз забыл сделать оглашение о бракосочетании пана Людвика с панной Евфемией. Не потому, упаси бог, что кому-то хотелось подождать со свадьбой, а... так вот!.. Неизвестно откуда пришла заседательше эта мысль; сестра пана Круковского даже немного рассердилась на нее за это, но сам пан Людвик был как-то приятно наэлектризован. "Пойдут сплетни!" - сказал он себе. Ему все время хотелось дать бой за честь и спокойствие панны Евфемии и убедить весь свет и каждую из его пяти частей, что панна Евфемия не виновна в смерти Цинадровского. Но сплетен не было и на этот раз. Недели через две после рокового события пан Круковский, прохаживаясь по комнате сестры, сказал: - Что бы это могло значить, что никто не сплетничает ни обо мне, ни об Евфемии? Ведь в Иксинове сплетни начинались по самому пустяковому поводу, а сейчас ничего! - Все боятся твоих угроз, - ответила сестра, - и потому громко не болтают. Однако жена нотариуса рассказывала мне, что майор за несколько дней до несчастья был у Цинадровского. Она говорила, что если кто и знает истинную причину смерти, то разве только этот... ну как его? Ментлевич! Наконец-то пан Людвик услышал какие-то имена! Наконец-то он нашел людей, с которыми мог если не схватиться, защищая честь и спокойствие панны Евфемии, то по крайней мере поговорить о самом происшествии. Пусть его упрекнут, пусть поспорят с ним, только бы кончилось это молчание! Довольный пан Круковский надел свои прекрасные панталоны мышиного цвета, такого же цвета перчатки, черную визитку и направился с визитом к пану Ментлевичу, к которому раньше относился с пренебрежением. Взяв с Ментлевича слово сохранить все в тайне, он спросил, действительно ли покойный Цинадровский открылся ему, что умирает от любви к панне Евфемии? - Упаси бог! - воскликнул Ментлевич. - Правда, как-то очень давно, встретившись со мной ночью, он намекнул на самоубийство, но о панне Евфемии и словом не обмолвился. Он боготворил ее, этого нельзя отрицать, но весть о вашем обручении принял спокойно... Опасаясь, как бы пан Людвик снова не вспомнил о своей любви к Мадзе, Ментлевич начал так расписывать прелести, осанку, сложение и игру на фортепьяно панны Евфемии, что ее жениху даже стало не по себе от этих похвал. Печально простился пан Круковский с Ментлевичем и направился к майору. Он рассчитывал, что вспыльчивый старик, недолюбливавший панны Евфемии, даст ему повод для ссоры. Он застал майора дома, сказал, что хотел бы поговорить по секрету и рассчитывает на его скромность. - Э, милый, - прервал его майор, - если ты не уверен, что я не разболтаю какой-то твоей, наверно, глупой тайны, так зачем ты хочешь открыть мне ее? Предупреждаю, я держу в секрете только то, что считаю нужным. После множества самых изысканных извинений пан Людвик начал: - Не правда ли, пан майор, ужасная смерть постигла этого несчастного Цинадровского? - Что ж? Умер, и дело с концом. - Но такая внезапная смерть... - Бывает, что за каких-нибудь два часа внезапной смертью умирают тысячи людей - что из этого? Небо не провалилось. - А не... думаете ли вы, пан майор, что... несчастная любовь к панне Евфемии могла толкнуть Цинадровского на самоубийство? - Оставьте! Если бы после всякой неудачи у женщины поклонник кончал жизнь самоубийством, вам, мой милый, только для себя пришлось бы открыть небольшое кладбище! Ведь вы получали отказ за отказом, однако же остались живы. Почему же этот молодой человек должен был быть глупее вас? Аргументация была настолько сильной, что пан Круковский взмок и, быстро закончив разговор, вздохнул с облегчением и простился со стариком. "Ну и грубиян!" - думал пан Людвик, ускоряя шаг. Он опасался, как бы майор не вернул его с дороги и не угостил какими-нибудь новыми объяснениями. И вот случилось нечто невероятное и все же совершенно реальное: убитый, анатомированный и погребенный Цинадровский, этот покойник, о котором одни забыли, а другие старались забыть, - жил! Жил какой-то невидимой жизнью, неуловимой и непостижимой, и отравлял покой двум самым почтенным домам в Иксинове. Эта странная жизнь умершего лишена была цельности. Покойный существовал, как разбитое зеркало, осколки которого кроются в разных углах, время от времени напоминая о себе внезапным блеском. Из отдельных блесток, постепенно соединявшихся в уме пана Круковского, создался единый сильный образ, который заставил ею поверить, что покойник, что ни говори, жив и стоит между ним, паном Людвиком, и его невестой, панной Евфемией. Как-то, например, экс-паралитичка без всяких нервных припадков, - видно, она в самом деле была напугана, - сказала пану Круковскому: - Милый, я не хотела тревожить тебя, но каждую ночь кто-то ходит по нашему саду... - Может, это сторож? - Что ты! Я спрашивала. - Тогда вор? - Вор в одну ночь украл бы что-нибудь, и все, не стал бы он шататься каждую ночь, - возразила больная дама. Пан Круковский тихо вздохнул и опустил глаза. - Ты, мой дорогой, - таинственно продолжала сестра, - конечно, не веришь в упырей. А простые люди, которым часто приходится не спать по ночам, утверждают, что им случалось их видеть. Говорят, упырем чаще всего становится самоубийца. Он является к тем, кто его обидел, и одним не дает спать, а у других... сосет кровь. - Она перевела дыхание и, тряся головой, закончила: - Те, у кого упырь сосет кровь, становятся печальными и бледными, теряют силы. Иногда на теле у них бывают маленькие пятнышки от укусов... - Ах, все это бредни! - нетерпеливо прервал сестру пан Людвик, причем так нетерпеливо, что ей это понравилось. - Вовсе не бредни! - прошептала она сладким, чуть ли не покорным голосом. - Вовсе не бредни! Позапрошлой ночью я сама видела в окне какую-то страшную фигуру в белом. Это был мужчина с диким лицом, глазами, как уголья, и черными растрепанными волосами. - Ну-ну, успокойтесь, ведь тот был блондином, - почти невежливо бросил пан Людвик. - Несколько раз я видела и блондина... Но пан Людвик вышел из комнаты и... хлопнул дверью! Это привело его сестру в такой восторг, что она позвала братца на чашку отменного шоколада и даже старалась угодить ему, прислуживала, угадывала желания. Глава девятнадцатая Тень побеждает Этот разговор с сестрой в жизни пана Круковского и его отношении к людям явился поворотным пунктом. Пан Людвик стал внимательнее присматриваться к семье заседателя и вспоминать разные подробности. Однажды, например, он услышал, как заседательша накричала в кухне на служанок за то, что они не хотели сказать, о чем потихоньку разговаривают между собой. "Какое ей до этого дело?" - подумал пан Людвик, и, неизвестно почему, перед ним как живой встал Цинадровский с мертвенно-желтым, но спокойным лицом, в котором не было вражды. В другой раз заседательша при пане Людвике сказала с раздражением мужу: - Мой де-ерогой, что это ты все время сидишь дома? Раньше пе-еропадал по целым дням, а теперь!.. - К кому же мне пойти? - тихо ответил заседатель. Кроткий и мирный ответ так возмутил заседательшу, что почтенная дама выбежала в другую комнату и залилась слезами. А однажды заседательша безо всякого повода стала жаловаться будущему зятю на Иксинов: - Какой невыносимый город! Какие низкие люди! - Не сделал ли вам кто-нибудь неприятности? - вскочил пан Людвик, всегда готовый к борьбе за честь и спокойствие невесты. - Нет, нет! - надменно ответила заседательша. - Кто посмеет обидеть меня? Но здесь такое дурное общество! Жена нотариуса не может жить без спе-елетен и даже, когда молчит, плетет спе-елетни... А аптекарша, что за лицемерка! Когда она целует меня, у меня такое чувство, точно я дотронулась до змеи... Пан Круковский признался в душе, что ни с лицемерием аптекарши, ни с немыми сплетнями жены нотариуса он ничего не может поделать. - Милые мои, когда вы обвенчаетесь, вам на медовый месяц надо куда-нибудь уехать... в Париж, в Неаполь или в Ойцов, - говорила заседательша. - Вам непременно надо пе-ероветриться. Надо на людей посмотреть. Фемця так худеет! Конечно, это от пылкой любви... Да, все-таки прилично куда-нибудь уехать, пусть ненадолго, на месяц, два... Пана Людвика в холод бросило, когда он услышал этот совет. Прежде всего он знал, что сестра не позволит ему уехать, кроме того, он понял, что, говоря о медовом месяце, заседательша напоминает ему об отложенной свадьбе. В самом деле в это воскресенье могло уже состояться третье оглашение. Ведь истекала третья неделя со дня смерти Цинадровского... "Опять Цинадровский!" - подумал пан Людвик и, непринужденно простившись с красавицей невестой и ее почтенными родителями, направился к ксендзу. Он хотел попросить старика сделать оглашение в ближайшее воскресенье. Но ксендз только яростно замахал на него рукой. - Куда вы торопитесь? - сказал он. - Ждали две недели, можете подождать еще недельку, другую... Ну, если уж вы непременно хотите... - Я готов сделать, как вы велите, - торопливо ответил пан Людвик, - но моя невеста, ее родители... - Я все им объясню, - ответил ксендз. - Ну, кто женится летом? Осенью, я хочу сказать, после жатвы... Пан Людвик вышел от ксендза подавленный. Почему старик советует не торопиться со свадьбой? Это оскорбление, это по меньшей мере инсинуация! Пан Людвик хотел тут же вернуться и спросить, что все это значит? Однако у него, неизвестно почему, не хватило смелости. С этого времени ему стало казаться, что перед ним завеса, за которой скрывается какая-то тайна. Если он только шевельнет пальцем, завеса упадет. Но при всех своих странностях пан Круковский был настолько деликатен, что не решался сорвать эту завесу. Однажды панна Евфемия была в гостях у сестры пана Людвика. Сидели в беседке. Время проводили довольно мило, барышня читала книгу, и выразительно читала. Но вдруг подул ветер, и панна Евфемия, беспокоясь о здоровье экс-паралитички, пошла к ней в комнату за шалью. - Людвик, - торопливо спросила больная дама, - ты заметил, что Фемця с каждым днем становится все бледней? - Наверно, нездорова. - А пятно на шее ты у нее видел, красное пятно? - снова спросила экс-паралитичка, со страхом глядя на брата. Пан Людвик задрожал. Но когда панна Евфемия вернулась в беседку с шалью, он демонстративно поцеловал невесте руку. Больная дама опустила голову. Она была очень довольна, что брат начинает показывать характер, но ей было неприятно, что он делает это по такому поводу. Наконец в середине следующей недели пан Круковский решил разрубить узел. Он пошел к ксендзу и попросил сделать оглашение. Когда старичок снова замахал руками, пан Людвик серьезно спросил: - Что это значит, ваше преподобие? Почему вы велите отложить свадьбу? - Велеть не велю, - ответил ксендз. - Только думаю, что не следует торопиться, хотя бы ради... невесты. Ясное дело, девушке не может быть приятно, когда кто-то из-за нее пускает себе пулю в лоб. - А какое в конце концов панне Евфемии до этого дело? - удивился пан Людвик. - Разумеется, это неприятно, но сегодня она сама... Ксендз скривился и снова замахал руками. - Ну, - прервал он пана Круковского, - все-таки хоть немного да любила же она покойника. Не так горячо, как вас, а все-таки... Встречалась с ним, переписывалась, даже был разговор о кольцах... Пан Людвик побледнел и расчесал пышные бакенбарды. - Ваше преподобие, откуда вы об этом знаете? - Весь город знает, - ответил ксендз. - Я не стал бы говорить, если бы не заседатель, человек щекотливый, он-то и просил меня намекнуть вам на это обстоятельство. Я, конечно, уверен, - живо прибавил ксендз, - что вы человек благородный и не скомпрометируете девушку, которая любит вас. - Ну, разумеется! - ответил пан Круковский, прощаясь с ксендзом. Однако он был рассержен и бросился прямо в город. "Вот так новости, - думал он, - о которых между прочим кричит весь город! Однако же заседатель - человек щекотливый, а вот заседательша нет и дочка нет! Впрочем, что говорить! Она ходила гулять с ним, а я с Мадзей. Она писала письма, я посылал букеты, она кольцами, что ли, с ним поменялась, а я сделал предложение Мадзе. Я пренебрегал ею, а он сходил по ней с ума. Нет ничего удивительного, что сердце ее заговорило. В конце концов я сам себя наказал. Надо отложить свадьбу, пусть бедняжка совсем успокоится..." Пан Людвик до такой степени чувствовал свое превосходство, что даже не ревновал панну Евфемию к Цинадровскому. Тем более что, согласно с требованиями приличий, она отдала предпочтение не Цинадровскому, а ему, Круковскому, и Цинадровский по доброй воле уступил ее ему, Круковскому, понимая, что, кто имел честь боготоворить будущую пани Круковскую, не имеет права жить. "Очень, очень рассудительный парень! У него было даже то, что можно назвать деликатностью", - думал пан Людвик. Но как ни оптимистически смотрел пан Круковский на свои отношения с панной Евфемией и панны Евфемии с Цинадровским, все же он чувствовал, что ему чего-то не хватает, что ему надо что-то узнать. Что? - этого он сам не мог понять. По отдельным полусловечкам, которые долетали до его слуха, пан Людвик догадывался, что майор должен знать больше других, и, позабыв о своей неприязни, снова пошел к старику. Тот собирался идти играть в шахматы, и они поговорили на крыльце. - Пан майор, - начал пан Людвик без обиняков. - Я не хочу выспрашивать вас о том, чего вы сами не хотели сказать мне, но... Скажите откровенно, каким показался вам Цинадровский? - Я мало знал его. - Ну, а все-таки? Насколько вы успели узнать его... Майор оттопырил губы. - Это был гордый хлопец. Глупый, но очень порядочный, очень... Может быть, даже слишком! Они простились, пан Круковский удовлетворенно вздохнул. Отзыв майора польстил ему самому. "Невелика птица, - думал он, - жалкий чинуша, к тому же Цинадровский... Кто носит такую фамилию! Но по крайности хоть не подозрительная личность!.. Панна Евфемия, даже рассердясь, обнаружила хороший вкус". На площади пан Людвик, сам того не желая, столкнулся с Ментлевичем. Он весьма непринужденно поклонился и, обменявшись с Ментлевичем несколькими незначащими словами, спросил: - Простите, сударь, кем, собственно, был этот пан Цинадровский? - Но ведь вы знаете: он был почтовым чиновником, получал двадцать рублей в месяц. - А характер, сударь, характер? - О, характер у него был крутой, что в конце концов могло быть следствием плохого воспитания, - ответил Ментлевич, поправляя воротничок таким жестом, который означал, что сам-то он прекрасно воспитан. - Но... был ли он хорошим человеком? - настаивал пан Круковский. Ментлевич посмотрел на него с удивлением. - Ах, вы вот о чем? Да он был воплощенной порядочностью и благородством. За друга он бы дал изрубить себя на куски... Ментлевич восхищался покойным с таким жаром и такой искренностью, что пан Круковский почувствовал странное волнение. "Да, - думал он, - видно, это был хороший человек. Я не ошибся. Наверно, даже очень хороший... Пожалуй, жалко парня! Любовь и гордость! Благородная кровь! Жалко парня..." Пан Людвик был доволен. Он понимал, что если панна Евфемия нарушила светские приличия, полюбив какого-то чинушу, то даже в этом поступке обнаружила хороший вкус и возвышенные чувства. "Надо обладать очень благородной душой, чтобы почувствовать другую благородную душу, несмотря на столько препятствий, возведенных приличиями", - думал пан Людвик. Итак, он был доволен, да, очень доволен! Он имел право и даже хотел сказать невесте: "Панна Евфемия, я не настаиваю на том, чтобы ускорить свадьбу, хотя на это намекал доктор Бжозовский..." (Нет, об этом ей нельзя говорить!) "Я не настаиваю, потому что уважаю вашу скорбь... Вы назначите день свадьбы, когда захотите, а уж я сам успокою ваших родителей, мою сестру и даже доктора..." (Нет, об этом ей нельзя говорить!) Он был доволен и горд. Он гордился не только своей невестой, но и своим соперником. - Да, - говорил он, потирая руки. - Это не какой-нибудь заурядный чинуша. Это скорее был заколдованный принц! Ну, и уступил ее мне. Все-таки уступил! В его глазах Цинадровский из почтового чиновника вырос чуть ли не в генерального почт-директора Великобритании, которым может быть только английский лорд. В тот вечер пан Круковский провожал панну Евфемию домой, к родителям. Ночь была чудная, светила полная луна; не особенно чистые дома Иксинова в лунном сиянии превратились в экзотические виллы, башни костела казались выше. Пан Людвик таял, нежно сжимая прелестную ручку панны Евфемии; несмотря на это, невеста была в плохом настроении. Жемчужными зубками она терзала батистовый платочек, что, быть может, не отвечало этикету, но было очаровательно. - Ты, кажется, чем-то расстроена? - мелодическим голосом спросил пан Круковский. - Я просто зла... - Догадываюсь: на меня? - Ты прав. - Могу я сказать, по какой причине? - Любопытно? - Ты осуждаешь меня за то, - шепнул пан Людвик, - что я не умею уважать твою скорбь... - Скорбь? - спросила она, приостанавливаясь. - О чем? О ком? - Собственно: по ком? В эту минуту вопреки рассудку, уменью жить и даже вопреки собственной воле панна Евфемия перестала владеть собой. Она побледнела, глаза ее расширились, и, вырвав руку из нежных объятий пана Людвика, она сдавленным голосом спросила: - По ком скорбь? Уж не думаешь ли ты, что по нем? - Я полагал... Панна Евфемия засмеялась, терзая в руках платочек. - Я? - заговорила она. - Я скорблю о человеке, из-за которого попала на зубок сплетникам, подвергаюсь подозрениям? И за что? За то, что сжалилась над ним, за то, что снизошла до знакомства с ним! Право, не знаю... за то, что играла им... Опасаясь, что до жениха могли дойти какие-нибудь слухи, панна Евфемия хотела таким образом оправдаться перед ним. - Играла?.. - повторил пан Круковский неопределенным тоном. - Ты изменял мне с Мадзей, - шутливо продолжала панна Евфемия, - так что я имела право мстить. Но, клянусь, что бы ни говорили люди, это было самое невинное средство. Клянусь тебе, Людвик! Они поднялись на крыльцо дома, в густую тень винограда. Панна Евфемия оперлась ручками на плечи жениха и нежно коснулась губами его лба. - Клянусь тебе, - сказала она, - ты первый мужчина, которого я этим... подарила! - Иг-ра-ла? - повторил пан Людвик. - Конечно! Неужели ты допускал что-нибудь другое? Знаешь, я даже готова обидеться! Пан Людвик осторожно отстранился. Когда на лицо его упал отблеск лунного света, панне Евфемии показалось, что перед нею стоит какой-то чужой мужчина. - Играла, - шептал он, - и так невинно, что... - Что?.. Я вижу, до тебя дошла какая-то грязная клевета, - в испуге прервала она жениха. - Я презираю сплетни! - ответил он. - Речь идет не о клевете, а о смерти человека... - Ах! - крикнула панна Евфемия, падая на скамью. Через минуту на ее крик выбежала заседательша в белом шлафроке с шлейфом, а за нею заседатель. - Фемця, что это зе-еначит? - спросила мать. - Я полагала, де-ерогой Людвик... Но дорогого Людвика и след простыл. Он стремглав пустился бежать, выбирая места, на которые падала тень от домов. Когда он примчался домой и вошел в комнату к сестре, больная дама, даже не поднимая к глазам лорнета, в тревоге воскликнула: - Что с тобой? Такое у него было дикое выражение лица, и в таком беспорядке была его одежда. Он выпил воды, сел рядом с сестрой и сказал низким голосом: - Сестрица, вы должны дать мне денег. Завтра утром я уезжаю... - Куда? Зачем? А я? - Куда? Куда хотите, а вы приедете вслед за мной! Уедем отсюда! - А Фемця? - Я не хочу Фемци! Знать ее не хочу, слышать о ней не хочу! Эта девушка не только имеет наглость утверждать, что играла, слышите, иг-ра-ла этим несчастным чинушей, но даже не понимает, что она говорит! Экс-паралитичка щелкнула пальцами, как гренадер. - Знаешь, - сказала она, - ты правильно делаешь, что не женишься на ней! Вот уже целую неделю я оплакиваю этот брак. Эта девушка не для тебя. Она... - Слава богу! - с горечью прервал сестру пан Людвик. - Почему же вы раньше не сказали мне об этом? - Боялась, милый, боялась тебя... С некоторых пор ты стал страшен! Всех вызываешь на поединок, не даешь говорить, хлопаешь дверью... Они проговорили до рассвета, плача и обнимая друг друга. В четвертом часу утра пан Людвик послал слугу за спешной почтовой каретой, а в пятом часу уехал; сестра нежно простилась с ним, и движения ее были при этом так свободны, как будто она не знала даже самого слова "паралич". В истории Иксинова отъезд пана Людвика явился венцом целого ряда великих событий. Надо сознаться, иксиновская интеллигенция правильно оценила положение. Местечковые сплетни утихли, люди стали серьезными. Супруга пана нотариуса, супруга его помощника и особенно заседательша в тот день совсем не выходили из дому. Несравненный женский такт подсказал им, что в такую важную минуту жены должны отойти на задний план и оставить поле деятельности мужьям. И мужья стали действовать. Прежде всего каждый из них направился в одиночку на почту, чтобы удостовериться, в самом ли деле пан Круковский выехал спешной почтовой каретой и к тому же в пять часов утра? Удостоверившись, что это действительно так, обозрев бричку, которая умчала пана Людвика и почтальона, который отвез его, каждый супруг поворачивал к аптеке. Это место всем показалось самым подходящим для всестороннего обсуждения вопроса о том, уехал ли пан Круковский по какому-нибудь неожиданному (может быть, денежному?) делу, или уехал вовсе не по делу. А в этом последнем случае: порвал ли с невестой и по какой причине это сделал? Человек шесть собралось в аптеке, но все хранили молчание, достойное римских сенаторов. Наконец молчание стало настолько тягостным, что сам хозяин почувствовал, что надо сказать хоть несколько слов. - Прошу прощенья, - начал он, - одно несомненно... - Что Круковский уехал, - закончил нотариус. - Это само собой... Несомненно же то, что Иксинов становится большим городом. Минуточку внимания, милостивые государи: скандал на концерте, разрыв между паном Круковским и панной Бжеской, предложение, которое пан Круковский сделал нашей милейшей панне Евфемии, самоубийство Цинадровского и... сегодняшний отъезд... Аптекарь перевел дух. - Милостивые государи, это уже не Иксинов, - продолжал он, - это уже почти Варшава. Только в Варшаве, что ни день, кто-нибудь дает концерт, что ни день, кто-нибудь кончает жизнь самоубийством... - Что ни день, кто-нибудь уезжает, - почтительно вставил нотариус. Аптекарь смешался. К счастью, показалась хозяйка и пригласила гостей закусить. К каким выводам пришли мужья во время закуски, об этом не дознался даже пан провизор. Он догадался только, что все, вероятно, сожалели о том, что почтенное семейство заседателя оказалось в таком щекотливом положении. Ведь все они были друзьями заседателя, и, когда выходили из квартиры аптекаря, мины у них были неопределенные, как у людей, которые не нашли причины утешиться, но и не хотят обнаружить своей печали. Глава двадцатая Счастливые дни По странному стечению обстоятельств в то самое время, когда в семействе заседателя началась полоса несчастий, в доме доктора Бжеского случилось несколько приятных неожиданностей, особенно для Мадзи. Пан Эфоский, у которого лежали деньги Мадзи, по первой же просьбе докторши привез триста рублей. Эту сумму пани Бжеская была должна сестре пана Круковского, а поскольку Мадзя отвергла пана Людвика и отношения между двумя семействами были порваны, докторша тотчас отнесла деньги больной даме. Экс-паралитичка приняла пани Бжескую любезно, но церемонно, и триста рублей взяла. Однако на следующий же день она лично сделала визит доктору Бжескому и горячо поблагодарила его за заботу об ее здоровье. - Я, - закончила больная дама, - все оттягивала наши расчеты с вами. - Какие? - спросил доктор. - Но ведь я уже год ничего не плачу вам за визиты! Мы в самом недалеком будущем, наверно, покинем с Людвиком Иксинов, поэтому примите, пожалуйста, этот гонорар. Я вас очень, очень прошу... Делать было нечего. Бжеский взял деньги и убедился, что это те самые триста рублей, которые накануне его жена вручила больной даме. Довольный и несколько смущенный, он позвал жену и дочь к себе в кабинет и произнес следующую речь: - Матушка! Я знаю, что Мадзя вернула наш долг из своих денег. Ну, не притворяйтесь, будто вы удивлены: я говорю о трехстах рублях. Эти самые деньги сестра пана Людвика уплатила мне за визиты, а потому, Мадзя, получай назад свои триста рублей! Трудно с точностью сказать, четверть ли часа прошло или, может, все полчаса, прежде чем Мадзя взяла у отца свои столько раз помянутые деньги и отдала их на хранение матери. В ее сознании никак не укладывалось, что она обладательница такого огромного капитала, и просто голова кружилась при мысли о том, что она может сделать с такой кучей денег! Триста рублей! Для человека, который иной раз за целую неделю не расходовал на себя ни единого злотого, - это целое состояние! Прошло несколько дней, Мадзя опомнилась, поразмыслила и рассудила, что надо стать перед матерью на колени и умолять ее взять из этих трехсот рублей столько, сколько нужно на обучение Зоси, а из оставшейся суммы удержать с нее, старшей дочери, в строгой тайне от отца, за завтраки, ужины и обеды. "Пусть мама обращается со мной, как с посторонней. Пусть возьмет с меня столько, сколько взяла бы за стол с чужой девушки. Только пусть на меня не обижается..." - думала Мадзя, выжидая удобного случая, когда мать будет посвободней и настроение у нее будет получше. Но в тот самый вечер, когда она увидела мать в саду и хотела подойти к ней и сказать: "Мама, у меня к вам большая, большая просьба! Да, да, пребольшая!.." Именно в эту минуту вошел почтальон и вручил Мадзе казенный пакет. Изумленная Мадзя вскрыла пакет и нашла в нем разрешение на открытие частной двухклассной женской школы с приготовительным классом! От радости у нее голова закружилась. Она танцевала по комнате, целовала казенную бумагу, потом выбежала на кухню, чтобы обнять мать. Но мать разговаривала с крестьянином, который арендовал у них землю, и Мадзя побежала в сад и начала обнимать и гладить свой любимый каштан. Ей казалось, что счастье у нее уже в руках и никто не может разбить его. Она получила разрешение открыть школу, деньги у нее в руках, какие же могут быть еще препятствия? Разве только она умрет, или Иксинов сквозь землю провалится. Но она не умрет, потому что бог послал ее в Иксинов для того, чтобы она открыла здесь школу. Разве в костеле не дала ей знак сама богоматерь, что понимает ее печаль и внемлет ее молитве? А мальчики, которые так безобразничали во время процессии, не веленье ли это небес, указующих, что она должна заняться воспитанием иксиновских детей? "Ведь здесь несколько сот детей, - думала она, - стало быть, полсотни могут ходить в школу. Если я даже с тридцати человек получу по рублю в месяц, вот уже и жалованье, и семье можно помочь, потому что столоваться я буду у мамы..." Наконец в комнате отца ей удалось поймать обоих родителей. - Мама! Папочка! - крикнула она. - Я получила разрешение открыть школу! И она запрыгала, обеими руками подняв над головой драгоценную бумагу. Но мать равнодушно пожала плечами, а отец, едва взглянув на разрешение, улыбнулся и сказал: - Ну, в таком случае, милая пани начальница, займись прежде всего воспитанием... нашей Мадзи и научи ее быть серьезной! Мадзю словно обдало холодом. - Папочка, вы смеетесь? - Нет, дитя мое. Но только, что ты сделаешь с этой бумагой? - Сейчас же открою приготовительный класс. Деньги у меня есть, сниму комнату на старом постоялом дворе, столяр сделает парты и классную доску... - И у этой доски ты будешь давать уроки партам, - прервал ее отец. - Разве у тебя есть ученики? - Ах, папочка, найдутся! Я здесь уже кое с кем разговаривала. Можно набрать много учениц! - Тогда уступи человек пять здешнему учителю, а то он, бедняга, терпит страшную нужду, - ответил отец. - О, боже! - с огорчением воскликнула Мадзя. - Так вот как вы меня поощряете? Вы, папочка, шутите, а мама молчит... - Я со вчерашнего дня знаю, что у тебя есть разрешение, - махнула рукой мать. - Зося писала мне, что за твой пансион начальница выражала ей свое недовольство. Она жаловалась, что ты ее разоришь. Мадзя остановилась посреди комнаты, ломая руки. "Что это значит? - думала она. - Мне всегда твердили, что я должна зарабатывать себе на жизнь, но что же случилось сегодня, когда я хочу работать? Отец смеется надо мной, мама равнодушна, а начальница Зоси жалуется, что я ее разорю? Я ее разорю! Это я-то могу кого-нибудь разорить! Боже милостивый, что же здесь такое творится?" И в одну минуту беспредельная радость сменилась в ней безграничным отчаянием. Она была потрясена тем, что никто ее не понимает, страх охватил ее перед неизвестностью, но больше всего душу ее терзали сожаленья, сожаленья о тех надеждах, которые она так давно лелеяла и которые, едва начав исполняться, уже рассыпаются в прах. Отец подошел к Мадзе и, погладив ее по подбородку, весело спросил: - Что за гримаска? Вид у тебя такой, точно ты с неба свалилась. - Что же мне теперь делать, папочка? - прошептала Мадзя. - Ах, ты моя бедняжечка! - ответил отец, прижимая ее к груди. - Что тебе делать? Да разве у тебя нет отца с матерью? - Но, папочка! - вспыхнула Мадзя. - Разве я могу жить без цели и труда? Есть ваш хлеб, когда мне кусок в горло нейдет, точно он краденый? Я ведь знаю, что вам самим тяжело, и если не могу сейчас помогать вам, то не хочу и объедать вас! Она упала на колени и, протянув к родителям руки, воскликнула со слезами: - Клянусь, что после каникул я не буду есть у вас даром! Не могу я, не могу! Папочка, поймите меня, - говорила она, обращаясь к отцу. - Дайте мне совет, а то я... умру тут у вас, потому что не могу жить вашим трудом, не могу объедать вас! Мать вскочила со стула, отец схватил Мадзю в объятия и, покрывая ее поцелуями, усадил на диван. - Ох, уж эта мне экзальтация, эта экзальтация! - говорил он. - Ну что ты, девочка, вытворяешь? Как могла ты бросить отцу такие слова? Она не будет есть у нас даром, слыхано ли дело? Она умрет! Ах, ты дурочка! Ах, ты негодница! Вот велю укоротить тебе платьице и отвести в нашу начальную школу! Ты сама должна еще учиться в пансионе, а не открывать пансион, девчонка! - Не могу я бездельничать, не могу объедать вас! Не могу, и кончено! - со слезами повторяла Мадзя. Отец все прижимал ее к груди, а когда она стала успокаиваться, мигнул матери. Докторша, у которой все лицо покрылось красными пятнами, вышла из кабинета. - Мадзя, ну давай поговорим толком, - сказал доктор, когда мать ушла. - Ты прекрасная дочь, благородная девушка, но... Тут он хлопнул себя по коленям и прибавил: - Скажи мне: чего ты, собственно, хочешь? - Не хочу жить на ваш счет, не хочу висеть у вас на шее! У вас самих ничего нет, - ответила Мадзя, положив голову отцу на плечо. - Ну вот и прекрасно!.. Но что же ты хочешь предпринять? - У меня ведь разрешение открыть пансион... - Превосходно! А ученицы у тебя есть? - Будут. - А если не будет? А если содержание пансиона обойдется дороже твоего заработка, что тогда? - Папочка, вы все время или смеетесь надо мной, или обескураживаете меня, - уже веселее ответила Мадзя. - Нет, девочка, я тебя не обескураживаю! Может, я и ошибаюсь, но я не разделю твоей радости до тех пор, пока не увижу, что все идет хорошо. Видишь ли, чем меньше человек радуется своим планам и больше предвидит разочарований, тем меньше придется ему печалиться, если планы его расстроятся. Понимаешь? - Но почему мои планы расстроятся? - Я не говорю, что они расстроятся. Но ты ставишь перед собой серьезную цель, и я хочу предупредить тебя, что надо заранее сказать себе: может, все пойдет хорошо, а может, и нет, и - что же делать, если замысел вдруг сорвется? - Погодите, папочка, я вам вот что скажу: у меня предчувствие, что все будет хорошо! Доктор улыбнулся. - У твоей матери два раза в год бывает предчувствие, что она выиграет в лотерее главный выигрыш. И что ты скажешь? За десять лет она едва вернула стоимость нескольких билетов. - Папочка, вы все время меня обескураживаете! - топнув ножкой, воскликнула Мадзя. - Нет, нет! Я только об одном прошу тебя: прежде чем открывать свой пансион, подумай, что делать, если замысел сорвется, а деньги ты потеряешь. А когда придумаешь, что делать, скажи мне. Ладно? - Ладно! Если хотите, папочка, я всю ночь буду думать, что мне в жизни никогда ни в чем не будет удачи! Ладно, если хотите! - Ах, какая ты все-таки баба! Ну что вам, бабам, толковать об эмансипации, если вы рассуждать не умеете? Я тебе говорю: подготовь какой-нибудь план на случай неудачи. - У меня есть план! - воскликнула Мадзя. - Я сейчас напишу в Варшаву, чтобы мне после каникул нашли место учительницы. Не будет пансиона, уеду в Варшаву... - Ты просто сумасбродка! - Уеду, папочка! Я не могу сидеть у вас на шее! Я хочу сама зарабатывать себе на жизнь! Здесь, в этой комнате, я дала себе слово и сдержу его! Вы сердитесь, папочка? - прибавила она, умильно заглядывая отцу в глаза. Доктор задумался. Не потому, что аргументация была нова, а потому, что он услышал ее из уст собственной дочери. Это показалось ему такой странной, такой неслыханной вещью! Он почувствовал в эту минуту с небывалой силой, что его дочь уже личность и принадлежит к другому поколению, которого он почти совсем не знает. - Если бы ты была постарше! - сказал он в смущении. - Постарею, папочка, и я! - печальным голосом ответила Мадзя. Отец поднялся с дивана, прошелся по комнате и вдруг остановился перед дочерью. - Да, трудное это дело! - сказал он. - Я над тобой уже не властен. Делай что хочешь, и да благословит тебя бог! Только, - прибавил он, - не забывай, что во мне ты всегда найдешь самого верного друга! Слезы покатились у него из глаз, но он сдержался. Старые часы пробили десять; Мадзя пожелала отцу спокойной ночи и ушла к себе. Девушке казалось, что она холодна, как камень, но она чувствовала, что рассыплется в прах, изойдет слезами, если хоть на минуту перестанет владеть собой. Она села за столик, прикрыла лампу абажуром и начала писать панне Малиновской. Но когда она дошла до слов: "После каникул мне, вероятно, понадобится работа, прошу вас подыскать для меня какое-нибудь месте в Варшаве..." - крупная слеза скатилась у нее на бумагу. Она взяла чистый листок и, закрывая платком рот, чтобы никто не услышал ее тихих рыданий, снова начала писать. Горячие слезы текли на платок и на руку, а сердце у нее так болело, будто это письмо было ее последним прощаньем с семьей. Такой это обыденный случай, когда юная и хрупкая девушка покидает родное гнездо, чтобы броситься в водоворот жизни! Но ты один, господи, знаешь, сколько таится за этим страданий! Глава двадцать первая Новая союзница Несколько дней после этого Иксинов снова шумел: разнесся слух, что панна Бжеская, лучшая ученица пани Ляттер, открывает пансион. И снова образовались две партии. Заседательша заявила на площади майору, что если бы Фемце пришлось вторично пережить возраст молочных зубов, то даже при этом условии она не отдала бы ее под начало Мадзе. Супруга пана нотариуса, которую небо не благословило потомством, тоже утверждала, что если бы господь бог, вместо четырех мопсиков, послал ей четырех девочек, она бы ни одну из них не рискнула вверить этой эмансипированной девчонке, которая так и рвется устраивать концерты. Зато ксендз и майор не могли нахвалиться Мадзей, не находили слов, чтобы передать, какое счастье ждет Иксинов, если пансион будет в таких руках! Пан Ментлевич в первый день сообщил всем иксиновцам об этом замечательном событии, а потом стал объезжать все окрестные помещичьи усадьбы и рассказывать о талантах панны Бжеской, которая говорит по-французски, как прирожденная парижанка, а на фортепьяно играет, как Монюшко. Прошла неделя, и уже никто не сомневался, в том, что замысел Мадзи удался. Сам уездный начальник неоднократно повторял, что Иксинову нужен пансион, хотя бы пятиклассный, и удивлялся, как это его до сих пор не открыли. В результате его помощник объявил, что двух своих девочек отдаст в пансион Мадзи, а становой пристав сделал ей визит и начал переговоры относительно обучения трех девочек. Мировой посредник тоже обещал послать дочь в новое учебное заведение, а податной инспектор чуть не сгорел со стыда и огорчения, что из его шести висельников ни один не родился девочкой. Он даже опасался, как бы его не обвинили за это в недостатке лояльности, и ходил с таким видом, точно с этой стороны уже обеспечился на будущее. Из окрестностей Иксинова Мадзя тоже получала письма, приезжали к ней с визитами и домой. Однажды на краковской бричке приехал пан Бедовский, на другой день пани Йотовская, которую узнали по полотняному плащу и зеленой вуали, а еще через несколько дней к дому доктора подкатили с тремя девочками супруги Абецедовские. Слух об этом визите разнесся по всему городу, так оглушительно хлопало у Абецедовских сломанное крыло экипажа. Мадзя была не менее потрясена, узнав, что они готовы незамедлительно отдать ей своих трех девочек на полный пансион и платить за них триста рублей и натурой по договоренности. Необычайный успех Мадзи вызвал раздоры в стане врагов. Заседательша и супруга пана нотариуса по-прежнему оставались ее недоброжелателями, но аптекарь, которого бог наградил четырьмя дочками, причем все они воспитывались дома, устроил дома с супругой совет. После совета пан аптекарь стал холоден с заседателем и нотариусом, а его супруга все чаще стала появляться на той улице, где стоял дом доктора Бжеского. Торжество Мадзи было настолько очевидным, что даже ее мать сказала как-то майору: - Ну-ну, вижу, дочка у меня с головой. - Да, аппетитная шельмочка! - ответил майор. - Круковский с нею за полгода ноги бы протянул. Зато уж насладился бы! Докторша пожала плечами и при первом же удобном случае сказала мужу, что майор совсем впал в детство и с ним просто нельзя разговаривать. Мадзя в это время была бы счастливым, самым счастливым человеком на свете, если бы отец не портил ей настроения. С ним одним она беседовала о своих планах, и как назло он один умел найти в них темные стороны. Однажды вечером она показала ему, например, список своих будущих учениц, с родителями которых уже велись переговоры. В списке было двенадцать девочек из окрестных деревень и свыше двадцати городских. - А что, папочка, - сказала Мадзя, - кто был прав? - Ты, милочка, права, - ответил отец и, вооружившись карандашом, начал вычеркивать фамилии деревенских девочек. - Что вы делаете, папочка? - с удивлением воскликнула Мадзя. - Вот что, деточка, ты барышень Абецедовских не бери. Они привыкли к удобствам, даже к роскоши, и за триста рублей ты едва прокормишь их. А откуда возьмешь деньги на помещение и обучение? Мадзя задумалась. - Может, вы и правы, - сказала она. - За десять рублей в месяц трудно прилично прокормить девочку... Что ж, этих трех дарю вам, папочка! - кончила она, обнимая отца за шею. - Подари мне и девять остальных, - ответил отец. - В среднем они платили бы тебе по четыре рубля в месяц за обучение, но... тебе пришлось бы держать для них примерно трех учительниц. А разве ты можешь платить учительнице двенадцать рублей в месяц? А помещение? Наконец, где ты найдешь у нас учительниц? Мадзя остолбенела. Прием визитов, ответы на письма, переговоры с родителями отнимали у нее столько времени, что она упустила из виду, что на весь пансион она пока одна, одна как перст! После этого открытия Мадзя сразу потеряла веру в себя. Она повалилась на диван и залилась слезами. - Боже, какая я дурочка! - восклицала она. - Я никогда не поумнею, я никогда ничего не сделаю! Какой позор! Ведь я отлично знала, сколько пани Ляттер приходилось расходовать каждый месяц на учителей! О боже, почему я не умерла? Почему я не родилась мальчиком?.. Отец прижал дочь к груди и гладил ее темные волосы. - Ну, ну, только не отчаивайся, - говорил он. - Ты забыла о важной вещи, но это доказательство того, что ты настоящая полька. Видишь ли, мы, поляки, всегда строим планы, не собравшись со средствами и даже не задаваясь вопросом, хватит ли у нас средств вообще? Ну, так вот нам в жизни и везет. Ты, однако, принадлежишь к новому поколению, которое умнее нашего... - Папочка, вы опять смеетесь! - прервала Мадзя отца, отодвигаясь на другой конец дивана. - Нет, милочка, я только советую тебе подумать о средствах и немного приспособить к ним свой проект. - Хорошо, папочка. - Так вот, помещение для твоего пансиона у нас есть: мы отдадим тебе гостиную. - Этого мало! - Надо будет, отдадим полдома. - Но я буду платить вам! Да, да, иначе я не хочу! - воскликнула Мадзя, и ее серые глаза опять весело заблестели. - Будешь, будешь! Во-вторых, раз ты единственная учительница, возьми себе для начала пять-шесть девочек из города... - Двадцать, папочка! Я буду работать с утра до ночи и заработаю... рублей сорок в месяц! - Позволь, милочка! Как доктор я не согласен на такое количество для тебя, а как бывший учитель - для твоих учениц. Учить детей как-нибудь - это было бы просто недобросовестно! - А если я найду помощницу? - Где? - Я могу привезти ее из Варша... Нет, я просто сумасшедшая! - воскликнула она вдруг. - Хочу везти учительниц из Варшавы, а мне нечего дать им есть! - Ну, не отчаивайся же, - прервал ее отец, - ты говоришь правильно! Вот что я тебе советую: возьми нескольких учениц, которые получше заплатят тебе по часам, посмотри, как у тебя пойдет с ними дело, и поищи учительниц. - Но, папочка, это будет вовсе не пансион! Это будут частные уроки, которые я могла бы иметь и сейчас! Ах, какая я несчастная. Столько времени пробездельничать вместо того, чтобы давать уроки! Ах, какая я гадкая! Доктору с трудом удалось унять новый взрыв отчаяния и втолковать дочери, что в каждом начинании, помимо инициативы, энергии, денег и связей, немалую роль играет терпенье. После этого Мадзя в течение нескольких дней снова принимала родителей. Из деревни к ней приехали супруги Зетовские и Жетовичи, из города явились парикмахер, фотограф и хозяин ветряной мельницы, что у заставы. Мадзя была с ними очень любезна и очень рассудительна, но переговоры вела без воодушевления. Да и чего было тут воодушевляться, если она поняла, что для пансиона у нее нет учительниц, а частные уроки дадут каких-нибудь пятнадцать рублей в месяц, да и то едва ли. С каждым новым разговором Мадзя все больше убеждалась в том, что все стремятся устроить детей в ее пансион, полагая, что это будет стоить дешевле, чем домашнее обучение или пансион в губернском городе. "Нечего сказать, хорошо же я буду обучать их детей - одна! - думала Мадзя, и ее бросало в дрожь при мысли о том, что у нее нет помощницы. - К чему в конце концов вести переговоры, если у меня нет учительниц?" Как-то уже под вечер к Мадзе в комнату вбежала мать. - Тебя хочет видеть панна Цецилия, - сказала она. - Знаешь, эта старая дева, сестра аптекаря... - Ах, это она? Пожалуйста, - с некоторым удивлением ответила Мадзя, вспомнив тут же, что панна Цецилия была в Иксинове как бы мифической личностью: никто ее не видел и никто о ней не слышал, хотя она десять лет жила в городе. Через минуту в комнату, осторожно приотворив дверь, вошла высокая, худая дама в темном платье. Когда-то она, наверно, была очень хороша собой. У нее были большие глаза, уже потухшие и ввалившиеся, несколько резкие, но классические черты лица, желтая, но нежная кожа, и пышные темные волосы, уже посеребренные сединой. В поклоне гостьи, в каждом ее движении чувствовалась настоящая дама: вид у нее был озабоченный и несколько испуганный. Мадзе показалось, что гостья чего-то стесняется: то ли своего старого платья, то ли исполненных грации движений, то ли увядшей красоты. Дама хотела что-то сказать, но голос у нее прервался. Она только еще раз поклонилась Мадзе и протянула ей большой лист бумаги, свернутый в трубку. - Что это, сударыня? - спросила Мадзя, смутившись не меньше гостьи. - Это мой диплом об окончании Пулавского института, - тихо ответила она. - Вы окончили институт в Пулавах? - С шифром, - еще тише ответила дама. - Вы меня не знаете, - прибавила она, - но я помню вас еще маленькой девочкой. - А я ведь тоже помню вас, панна Цецилия! - придя в себя, воскликнула Мадзя. - Мне кажется, что даже в этом году мы шли как-то по шоссе навстречу друг другу: я на прогулку, а вы с прогулки. Только вы повернули в поле. Присаживайтесь! И, позабыв о первом впечатлении, Мадзя обняла панну Цецилию, усадила ее в кресло, а сама села рядом на низеньком детском диванчике. Панна Цецилия долго смотрела на Мадзю, а затем взяла ее за руки и сказала: - Вы, наверно, очень хорошая девушка... - Ну конечно, хорошая! - со смехом ответила Мадзя и, почувствовав вдруг симпатию к панне Цецилии, сердечно ее поцеловала. Новая дружба была заключена. - Почему вы нигде не показываетесь, панна Цецилия? - спросила Мадзя. - Вы такая красавица и... наверное, самая приятная особа в Иксинове! Панна Цецилия покраснела. - Если бы все были такими, как вы, панна Магдалена! - ответила она. - Я одичала, - прибавила она торопливо, - все только вожусь с племянницами да с их подругами, которые приходят к нам... Мадзя вскочила с диванчика и хлопнула в ладоши. - Панна Цецилия! - воскликнула она. - Давайте откроем вместе пансион! Мы так подходим друг к другу и так бы любили друг друга. - Вместе? - переспросила панна Цецилия с кроткой улыбкой. - Я пришла просить у вас места учительницы... - Нет, вы будете моим сотоварищем! Я у вас буду учительницей, - с жаром говорила Мадзя. - Ах, как все хорошо сложилось! Какая счастливая случайность! Панна Цецилия снова смутилась и, схватив Мадзю за руку, торопливо сказала: - Это все сплетни, уверяю вас. Невестка вовсе не прогоняла меня из дому, она так деликатна! Мадзя слушала ее с удивлением, а панна Цецилия продолжала: - Она только сказала мне, что, с ее стороны, это очень разумный шаг отдать двух старших девочек к вам в пансион. Другие семьи, чьи дети учились у меня вместе с нашими, тоже предпочитают отдать их в пансион, и правильно делают! Вот я и решила, - не невестка, упаси бог! - что роль моя в доме брата кончилась, не могу я больше быть ему в тягость, пойду к панне Бжеской и попрошу ее взять меня на самых скромных условиях. И, как видите, набралась храбрости и пришла к вам, - закончила она с улыбкой. - Ах, как я рада, что вам пришла в голову эта идея, - ответила Мадзя. - Вот увидите, теперь нам удастся открыть пансион. - Вы правы. Когда я десять лет назад хотела открыть здесь пансион... - Вы? - прервала ее Мадзя. - Почему же вы не открыли? Панна Цецилия печально покачала головой. - Много было причин, - ответила она. - Не было учениц, не было учительниц. Мадзя вздрогнула. - Не было средств. У Мадзи запылали щеки. - Да и храбрости у меня не хватило, - продолжала панна Цецилия. - Невестка до сих пор надо мной смеется, и совершенно справедливо! "Как могла ты, Цецилия, - говорит она мне, - с твоим характером мечтать о пансионе?" И невестка права: работать я могу, но устраивать, руководить, собирать средства... Да я бы сошла с ума при первой же неудаче, а ведь они так возможны, когда берешь на себя ответственность за десятки людей... Слушая признания панны Цецилии, Мадзя чувствовала, что у нее голова кружится и замирает сердце. К счастью, вошел отец, и панну Цецилию словно подменили: она оробела, забеспокоилась, на вопросы стала отвечать односложно и, наконец, простилась с Мадзей и доктором. После ее ухода, вернее бегства, доктор сказал дочери: - У тебя, кажется, уже нашлась помощница, и к тому же хорошая. О лучшей ты и мечтать не могла. - Папочка, а откуда вы знаете, зачем она ко мне приходила? - Об этом весь город знает, - ответил доктор. - Аптекарша хочет обучать своих дочек у тебя в пансионе и вот уже несколько дней устраивает учительнице, родной сестре своего мужа, такие сцены, что бедная панна Цецилия должна бежать из дома куда глаза глядят. Так же, как ты хочешь уйти от нас. Мадзю бросило в холод. "Что же это будет? - думала она со страхом. - Я еще толком не знаю, открою ли пансион, а тут оказывается, я уже обязана это сделать! Не могу же я бросить панну Цецилию, которая из-за меня теряет место!" - О чем это ты задумалась? - спросил отец, кладя ей на голову руку. Мадзя ни за что не сказала бы отцу о новом своем огорчении: таким тяжелым оно показалось девушке, что у нее не хватило мужества открыться отцу. Она опустила глаза, избегая светлого взгляда отца, и машинально спросила: - Кто она, эта панна Цецилия? Она производит странное впечатление. - Это очень хорошая и умная женщина; в молодости она была учительницей, потому что надо было помогать брату, сегодня она учительница, потому что надо воспитывать его детей, а потом она тоже будет учительницей, потому что не захочет сидеть на шее у невестки. У Мадзи дух замер. - Папочка, а почему она не вышла замуж? Неужели никто не захотел жениться на такой красавице? Доктор махнул рукой. - Каждая женщина может выйти замуж, и, уж во всяком случае, у каждой есть поклонники. Были они и у панны Цецилии, даже еще два года назад. - Так в чем же дело? - Она не такая, как все, - задумчиво ответил отец. - Потеряла жениха и решила остаться девушкой. - Он ее бросил? - сдавленным голосом спросила Мадзя. - Погиб. Бывают такие женщины. Этот вечер взволновал Мадзю: перед глазами ее стояла панна Цецилия. Значит, можно быть хорошей и красивой и все же несчастной? Можно любить и потерять любимого? Можно преданно, даже самоотверженно служить, и - лишиться службы? Можно иметь диплом, обладать знаниями, строить смелые планы и - в результате оказаться обездоленной и смешной? Боже правый, каким же ты создал мир! "Что же мне теперь делать? - думала Мадзя. - Если панна Цецилия при своих талантах не отважилась открыть здесь пансион, то разве мне удастся это сделать! Учениц мне обещают, но сколько их в самом деле отдадут в мой пансион и за сколько будут регулярно платить? А где взять учительниц? Правда, у меня есть триста рублей, но у пани Ляттер были тысячи, и все же... Надо быть сумасшедшей, чтобы выступать с подобными планами и вести переговоры! Однако на следующий день пришли письма из Варшавы, которые Мадзя приняла с беспокойством, но прочла с радостью. Дембицкий ответил, что она может получить частные уроки, которые дадут ей в месяц около сорока рублей, только придется бегать по городу. Панна Малиновская сообщала, что она может предложить ей в одном доме место постоянной учительницы к двум девочкам, которые учились у пани Ляттер. Глава двадцать вторая Цена успеха Следующая неделя была для Мадзи самой счастливой в Иксинове. Из бесед с родителями она убедилась, что у нее может быть человек пятнадцать - двадцать учениц, все они запишутся в приготовительный класс и будут обучаться школьным предметам по мере необходимости и в зависимости от развития. Родители соглашались на это, понимая, что на первых порах иначе и быть не может. Платить они должны были, исходя из такого расчета, чтобы доход пансиона составлял в месяц шестьдесят - восемьдесят рублей. Некоторые хотели сразу внести деньги за четверть, даже за год или дать письменные обязательства. Однако этому воспротивился доктор Бжеский; он заявил, что ничего верного еще нет и что окончательно вопрос будет решен в начале августа. Каждый день приносил добрую весть. То появлялась новая ученица, то забегал Ментлевич и сообщал, что уже получена ореховая краска для парт, то Зося, которая проводила каникулы у одной из подруг, сообщала родителям, что на последнюю неделю приедет домой показать, как она потолстела и какой стала румяной. Даже Здислав, который не любил писать письма, прислал письмо, причем адресовал его Мадзе. Сообщив, что у него прекрасная служба на ситцевой фабрике, он закончил письмо следующими словами: "О твоем плане открытия пансиона могу сказать только одно: мне жаль тебя, потому что взрослые барышни в отдельности довольно милы, но целая куча подростков это, наверно, скучно! Ты просишь у меня указаний - что же я могу тебе посоветовать? В институте мне с утра до вечера твердили, что человек должен всем пожертвовать для общества; на фабрике я с утра до вечера слышу, что человек должен приложить все силы, чтобы сколотить состояние. Поэтому у меня сейчас два взгляда на жизнь. А так как от "любви к человечеству", "труда для общества" и т.п. у меня вылезли локти и сапоги каши просят, как знать, не стану ли я делать деньги? Во всяком случае, я похож на осла между двумя охапками сена или на Геркулеса, и ты должна понять, что в состоянии такого душевного разлада я ничего не могу тебе посоветовать..." Доктор Бжеский слушал письмо сына, высоко подняв брови, и барабанил пальцами по столу, а Мадзя хохотала, как третьеклассница. Она смеялась бы по любому поводу, потому что ей было очень весело. Впереди пансион, о котором она мечтала, и все огорчения позади. Можно ли быть счастливей? Однажды крестьянин, который обрабатывал землю Бжеских, пришел сказать докторше, что ржи удастся собрать, наверно, корцев по восемь с морга, и принес Мадзе при случае какого-то необыкновенного птенчика. Это был маленький серенький птенчик, с крошечным клювиком и необычайно широким горлышком, которое он все время разевал. Мадзя была в особенном восторге от того, что птенчик не убегал, а сидел, нахохлившись, как сова, и ежеминутно разевал клювик. Но когда часа через два обнаружилось, что он не хочет ни пить, ни есть, ни спать, даже на постели, Мадзя положила его в корзинку и отнесла назад, в кусты, где нашел его крестьянин. Возвращаясь домой, она размышляла о том, что станется с птенчиком, найдутся ли его родители, или, может, они оба уже погибли, и он, бедняга, есть не хотел от тоски по ним? Надо быть злым человеком, говорила она себе, чтобы отнимать птенцов у родителей и сеять печаль и в сердце сироты, и в сердце осиротелых родителей. - Ну, можно ли, можно ли так поступать? - повторяла Мадзя, с сокрушением думая о беззащитном птенчике, который не только не умел жаловаться, но даже не понимал, какая причинена ему обида. Вдруг на улице, неподалеку от своего дома, она увидела кучку ребятишек. Со смехом и криком они окружили маленькую старушку в полинялом атласном капоре и большой ветхой шали. Мертвое лицо старушки было изборождено глубокими морщинами, рот разинут, глаза блуждали. - Ах, какие скверные дети, смеются над старушкой! - бросившись к ним, воскликнула Мадзя. Она подбежала к старушке и спросила: - Куда вам надо пройти? Что вам нужно? Женщина обратила на нее круглые глаза и медленно, с усилием проговорила: - Я вот спрашиваю у них, где живет эта... эта... ну как ее?.. Что пансион открывает? - Магдалена Бжеская? - с удивлением спросила Мадзя. - Она самая, панночка, та, что пансион у нас открывает... - Это я, я открываю здесь пансион, - ответила Мадзя, взяв старушку за иссохшую руку. - Ты?.. Эй, не шути! - Да право же, я. Потухшие глаза старушки сверкнули. Она вынула вдруг из-под платка деревянную линейку и принялась бить Мадзю по рукам, приговаривая: - Ах ты, негодяйка, ах ты, негодяйка! Что тебе Казик сделал плохого? Ах ты, негодяйка! Удары были слабые и неловкие, но Мадзя от них испытывала такую боль, точно ее стегали раскаленным железным прутом. - Что вы делаете? За что это вы? - спрашивала она, с трудом подавляя слезы. - Ах ты, негодяйка! Что тебе сделал Казик? - размахивая рукой, повторяла старушка. Линейка уже выскользнула у нее из руки и упала на землю. Мадзя подняла и отдала ей линейку. Столетняя старуха уставилась на девушку, в ее мертвых глазах мелькнуло не то удивление, не то проблеск сознания. Наконец она спрятала линейку под платок и замерла посреди улицы, не зная, куда идти, или, быть может, раздумывая о том, что никуда уже больше и не стоит идти. - Что это за старушка? - спросила Мадзя у одного из мальчишек, который захлебывался от смеха. - Да это бабушка нашего учителя, - сквозь смех еле выговорил мальчишка. - Она такая потешная! И он побежал в сторону школы. Мадзя взяла старуху под руку и осторожно повела ее вслед за мальчишкой. Они уже подходили к школе, когда навстречу им выбежала женщина без чепца и без кофты, с засученными рукавами рубахи. - Что это вы, бабушка, вытворяете? - закричала женщина. - Вы уж простите, пожалуйста! - прибавила она, обращаясь к Мадзе. - Вот всегда так: займешься с ребятами или на кухне, а она уйдет в город и всякий раз сраму наделает или беды! - Ничего не случ