шутку, после которой завязываются более близкие отношения. Но сегодня присущее пану Казимежу эстетическое чувство говорило ему, что история получилась очень некрасивая, точно он не поцеловал Мадзю, а вытащил у нее кошелек из кармана. "Не в моем это вкусе!" - терзался он не от укоров совести или стыда - он не видел, чего тут стыдиться, - а потому, что вышло все как-то бестолково, глупо. Нечего сказать, обойтись с Мадзей, как с какой-нибудь кухаркой, ведь ее руки просил Сольский! Когда промокшая Мадзя вошла в коридор, открылись одна за другой три двери. Из одной выглянул пан Пастернакевич, из другой - соседка-жиличка, а из третьей выбежала сама пани Бураковская. - Что с вами, панна Магдалена? - изумилась она. - Да вы промокли до нитки! И где это вас угораздило попасть под этот страшный ливень? - Я была в Ботаническом саду... со знакомыми, - ответила Мадзя и пошла к себе переодеться. Ее лицо пылало от стыда. Вот дошло уже до того, что она вынуждена лгать! Она выпила чаю, улеглась в постель и, прислушиваясь к шуму дождя, стала вспоминать происшествие с панной Иоанной. Давно это было, а она помнит все как сейчас! Тогда лил такой же дождь, и Иоанну ждала пани Ляттер так же, как пани Бураковская сегодня ждала ее. Иоанна тоже проводила время с паном Казимежем, который, наверно, и ее целовал в губы, как Мадзю. Она и... Иоанна! Вот до чего докатилась она за эти два года! Мадзя погасила лампу и закрыла глаза. Перед ней снова предстал сад с цветами и распятием - и, словно продолжение этого видения, каморка умирающей Стеллы. Мадзе казалось, что та неизвестная, чьи стоны доносились до ее ушей, это Иоанна, и что через год-два... "Не забывайте нас, барышня, - явственно услышала она голос пани Туркавец. - После Михайлова дня я уже буду жить не здесь, а вон там!" Отец, брат, Ада, Сольский - все перемешалось в сознании Мадзи. "Что я наделала! Что я наделала!" Она зажала рот платком, чтобы не закричать, и, зарывшись лицом в подушку, зарыдала, зарыдала так, как когда-то в лазарете пансиона рыдала панна Иоанна. Весь следующий день Мадзя ничего не ела и не выходила из дому. Во второй половине дня она позанималась с племянницей Дембицкого и выпила, по совету хозяйки, два стакана чаю с лимоном. - Панна Магдалена, видно, простыла во время прогулки, - сказала пани Бураковская брату, когда тот вечером вернулся домой. - Добро бы только простыла, - возразил пан Пастернакевич. - Знаешь, с кем она приехала? С Норским! - Кто тебе сказал? - Дворник. Он узнал Норского, когда тот высунулся из пролетки. - Ну и что за беда, - успокоительно заметила пани Бураковская. - Ведь панна Норская была с визитом у Магдалены. Да и кому отвозить женщину в дождь, если не мужчине? Ты сам не раз оказывал дамам эту услугу. - То я, а то Норский. Он повеса и вертопрах, от живых людей наследства получает. Если он мог отнять несколько тысяч у парализованного Мельницкого, станет он церемониться с невинностью панны Бжеской! Так рассуждал пан Пастернакевич, а сестра внимательно его слушала. На второй день Мадзя отправилась в город. Она задержалась у своих учениц на час дольше обычного и в три часа пополудни через боковые ворота вошла со Шпитальной улицы в приют Младенца Иисуса. Во дворе Мадзя заметила двух мужчин в тиковых халатах и ситцевых колпаках, как у поваров. Один из них, с забинтованным лицом, указал на Мадзю другому, у которого рука была на перевязи; увидев хорошенькую девушку, тот засмеялся. Мадзя опешила, она подумала, что это сумасшедшие, и кинулась в первую попавшуюся дверь; к счастью, в сенях она встретила монахиню. - Сироты помещаются в другом крыле, - сказала монахиня, выслушав Мадзю. - Я провожу вас к сестре Марии. Они быстро поднялись на второй этаж и пошли по коридору, длина которого просто поразила Мадзю. Вдоль коридора тянулся ряд закрытых дверей с номерами; Мадзя догадалась, что за этими дверями находятся больные. В воздухе стоял запах карболки, было очень тихо. Навстречу им сперва попался служитель с ведром, потом больной в тиковом халате и поварском колпаке и доктор, в грубом переднике, как у мясника. Мадзю охватило беспокойство; ей хотелось заглянуть за эти нумерованные двери. "Где же здесь больные?" - подумала она. И тут она увидела слева большое окно, а за окном, где-то внизу, огромную палату с двумя рядами коек, среди которых не было ни одной свободной. Между койками сновали две служительницы и монахиня. - Что это, скажите, пожалуйста? - спросила Мадзя у своей провожатой. - Палата для горячечных, - ответила монахиня, торопливо шагая вперед. - И сколько там больных? - Шестьдесят коек. "Шестьдесят! - подумала Мадзя. - Неужели в Варшаве столько больных! А еще в других палатах..." Они свернули налево, запах карболки преследовал их и здесь. Через минуту Мадзя услышала какой-то странный крик, точно пищала механическая игрушка. За ним другой, третий... Навстречу им вышла из комнаты монахиня, и провожатая Мадзи передала ей записку. - Ах, это вы! - сказала сестра Мария и назвалась. - Мать Аполлония еще вчера спрашивала у меня о девочке Магдалене с крестиком из золотой проволоки, она попала к нам месяц назад. Есть у нас такая девочка. - Могу я ее видеть? - прошептала Мадзя. - Пожалуйста, - сказала сестра Мария, открывая другую дверь. На пороге Мадзя остановилась в нерешительности, но все же вошла. Она увидела большую комнату с открытыми окнами, выходящими в сад. Здесь было светло, даже солнечно, хотя и тесновато из-за множества кроватей и кроваток. Семь-восемь женщин с увядшими лицами сидели или прохаживались по комнате. Они кормили детей, оправляли их постельки, разговаривали. Одна из кормилиц держала на руках двух младенцев. - Неужели она двоих кормит? - удивилась Мадзя. - Бывает, что и троих, - ответила монахиня. Некоторые младенцы пищали, и голоски у них были, как у кукол; один, сидевший на руках у кормилицы, поразил Мадзю необыкновенно осмысленным взглядом. Ребенку еще и года не было, а он, казалось, вот-вот заговорит, о чем-то спросит. Все дети были очень худенькие. - Вот девочка, - сказала монахиня, указывая на кроватку, где лежало крохотное существо со сморщенной синеватой кожицей и ножками, не толще пальца взрослого человека. - Боже мой, какая худенькая! - воскликнула Мадзя. - Разве она больна? - Совсем плоха. Дня два протянет, не больше, - ответила монахиня. - Так надо же ее лечить! У меня есть деньги для этой девочки, - дрожащим голосом сказала Мадзя. Монахиня пожала плечами. - Мы делаем все, что можем. Этой крошке даже отдельную кормилицу дали, но... - Может быть, она в чем-нибудь нуждается? - настаивала Мадзя. - У нее есть все, что мы можем ей дать. Нет у нее только матери да сил, но вернуть их один господь властен. - Значит, ничего нельзя сделать? Ничего? - повторяла огорченная Мадзя, не решаясь прикоснуться к несчастному ребенку. Монахиня молчала. Попрощавшись с сестрой Марией, Мадзя чуть не бегом бросилась вон из больницы. Запах карболки душил ее, сердце разрывалось от одного вида этих сироток, от звука их голосов, в которых не было ничего человеческого. На Варецкой площади она взяла извозчика и поехала к пани Туркавец. Хозяйка родовспомогательного заведения, как и в первый раз, стояла на лестничной площадке и беседовала с прачкой. Увидев Мадзю, пани Туркавец прервала разговор и крикнула ей: - Вы? Так скоро? Не трудитесь подниматься, милая барышня! - Как? Почему? - спросила Мадзя, остановившись на середине лестницы. - Вашу знакомую уже унесли. - В больницу? - Нет, на кладбище. Вчера в полдень умерла, а вино-то все выпила. - Но почему меня не известили? - Да тут третьего дня и вчера приходили две монахини; они ее осмотрели, доктора прислали. А когда все было кончено, велели не сообщать вам. Мадзя попрощалась с услужливой хозяйкой и вышла на улицу. "Смерть, всюду смерть! - думала она. - Кто ни познакомится со мной, все умирают". Ей не было жаль Стеллы, напротив, казалось, что несчастная певица ничего лучше не могла бы сделать в этом мире. Возвратившись домой, Мадзя с аппетитом пообедала, потом позанималась с Зосей. Она успокоилась, словно ее собственные страдания растворились в больничных запахах, в монастырской тишине, в слабом крике подкидышей, в безмерной нищете и безмерном самопожертвовании, которое ей довелось видеть в последние дни. "Смерть, всюду смерть! Вокруг меня смерть!" - повторяла она. Неизвестно почему Мадзе вдруг вспомнился Сольский, и сердце ее сжалось. "Ах, теперь все кончено, - сказала она себе. - Боже мой, одна-единственная прогулка! Вот не думала, что есть такой простой способ оградить себя от пана Стефана!" Еще несколько дней назад в сердце Мадзи жила надежда, что Сольский может вернуться к ней, а заодно и страх, что она уступит, если он снова сделает предложение. Это был последний отголосок недавнего прошлого, тень все более удалявшегося образа Сольского. Но сегодня все кончилось: пан Казимеж заглушил отголоски и прогнал тень. Теперь уже ничего не осталось. Вечером она написала длинные письма брату и отцу. Брату Мадзя писала, что готова приехать к нему на несколько лет и даже навсегда. Отцу же сообщала об этом своем намерении. "Перед самым отъездом, - думала она, - зайду к Аде, поблагодарю за все, что она сделала для меня и для Цецилии. Я уверена, что Ада простится со мною дружески. Ведь я теперь уже не отниму у нее любви брата". Прошла еще неделя, наступил август. Пани Бураковская, ее жилички и столовники относились к Мадзе все холодней, едва отвечали ей на приветствия. Но Мадзя не замечала этих проявлений неприязни, она думала о своем брате, о том, как будет вести его хозяйство, и с нетерпением ждала ответа на письмо. Однажды, сразу же после занятий с Зосей, нежданно-негаданно явился с визитом пан Ментлевич. Он долго расшаркивался и раскланивался, потом рассказал, что его свадьба с панной Евфемией состоится в середине августа, что родные и майор шлют Мадзе поклон, что в Иксинове на рыночной площади чинят мостовую. При этом он не смотрел на Мадзю, и выражение лица у него было такое странное, что она встревожилась. - У вас есть какое-то неприятное известие? - перебила она гостя, схватив его за руку. - Известие? Известие? - повторил он. - Да нет. Я только хотел спросить вас кое о чем, завтра я уезжаю домой, а здесь болтают... - О чем здесь болтают? - бледнея, спросила Мадзя. "Может быть, о прогулке в Ботанический сад?" - мысленно прибавила она. - Гм, видите ли... Э, да что тут церемониться, когда все это наверняка чистейший вздор, - с озабоченным видом пробормотал Ментлевич. - Вы послушайте только, что говорят. Будто бы вы, панна Магдалена, ходите к каким-то акушеркам и в приют для подкидышей... - Это правда, я там была. - Вы? - Я была у пани Туркавец, навещала Стеллу, которая там и умерла, а в приют ходила повидать ее ребенка, который умирает. - У Стеллы? Стало быть, бедняжка умерла! - воскликнул Ментлевич. - И вы ее навещали? Он встал с дивана и, усердно расшаркиваясь, поцеловал Мадзе обе руки. - Да вы просто святая! - шепнул он. - Что в этом особенного? - А люди, - продолжал Ментлевич, - нет, люди-то каковы! Сущие скоты! Вы уж меня извините, но иначе их не назовешь. Он вытер слезы, еще раз поцеловал Мадзе руку и, поклонившись, вышел из комнаты. "Неисправимый провинциал, - подумала Мадзя, пожимая плечами. - Нашел чему удивляться - сплетням!" В воротах Ментлевич столкнулся с паном Казимежем, направлявшимся к Мадзе. Лицо пана Казимежа выражало злобное торжество; поднимаясь по лестнице, он повторял про себя: "Так вот ты какая, недотрога! Сердишься, как королева, а сама посылаешь анонимные письма, чтобы заставить своего поклонника жениться на тебе! А я-то чуть не попался!" Он постучал к Мадзе и, лишь переступив порог комнаты, с наглым видом снял шляпу. При появлении пана Казимежа Мадзя нахмурилась. Этот молодой щеголь показался ей теперь самым заурядным человеком; она не только перестала верить в его гениальность, но даже в его красивой внешности видела что-то пошлое. "Разве можно сравнить его с Сольским?" - подумала она. Презрение так явственно отразилось на лице Мадзи, что весь задор пана Казимежа улетучился. Он робко поздоровался и так же робко сел на стул у печки, Мадзя даже не предложила ему сесть. - Что привело вас ко мне? - холодно спросила Мадзя. К этому времени пан Казимеж уже овладел собой и, обозлившись, дерзко посмотрел Мадзе в глаза. - Я хотел узнать, - начал он, - что это за слухи ходят о вас? - Обо мне? - спросила Мадзя, сверкнув глазами. - Уж не по поводу ли нашей с вами прогулки? - О нет, сударыня. Об этом от меня никто не узнает. Люди говорят совсем о другом: что вы посещали приют да еще были у какой-то... Ах, панна Магдалена! Ну как можно быть такой неосмотрительной! - прибавил пан Казимеж помягче. - О том, что я посещала приют и была у этой женщины, - вспыхнула Мадзя, - уже знают мои родители и мой брат, и они, конечно, меня не осудят. Пан Казимеж промолчал, вытирая пот со лба. - Это все, что вы хотели мне сказать? - спустя минуту спросила девушка. - Нет, не все, - резко возразил пан Казимеж. - Я хотел еще спросить, не знаком ли вам этот почерк... Хотя мне кажется, он умышленно изменен. Он сунул руку в карман и, пристально глядя на Мадзю, протянул ей исписанный листок, у которого нижний край был оторван. Мадзя спокойно взяла листок и начала читать: "Если порядочный человек увлекает невинную, неопытную девушку на уединенные прогулки, он должен помнить, к чему это обязывает. Ему, конечно, уже не раз доводилось совершать подобные прогулки с неопытными девушками, но для этой особы следовало бы сделать исключение как ради ее красоты и благородства, так и потому, что доброе имя - это все ее достояние..." Мадзя читала с удивлением. Вдруг она хлопнула себя по лбу и прошептала: - Ада! Так вот до чего доводит ревность! Пан Казимеж вскочил со стула. - Что вы говорите? - воскликнул он. - Это почерк панны Ады? Он вырвал у Мадзи письмо и, присмотревшись, сказал: - Да, почерк изменен, но это ее почерк. Да, да! Ах я слепец! - Теперь вы, кажется, уже прозрели, - насмешливо заметила Мадзя. Пан Казимеж смотрел то на письмо, то на девушку. Он никогда еще не видел ее такой и даже не предполагал, что эта кроткая, наивная девочка может говорить таким тоном и так иронически усмехаться. "Что с ней сталось? Ведь это совсем другая женщина!" - подумал он. Спрятав письмо, пан Казимеж опустил голову и умоляюще сложил руки. - Панна Магдалена, - с волнением в голосе сказал он, - я вас не понимал. Вы были для меня самой нежной, самой благородной сестрой! Более того, вы были голосом моей несчастной матери. Сможете ли вы когда-нибудь простить меня? Он ждал, что Мадзя протянет ему руку. Но девушка, не подавая руки, ответила: - Я скоро уезжаю к брату. Очень далеко. Мы больше никогда уже не увидимся, и я могу сказать вам, что... ваш поступок меня нисколько не задевает. Минуту постояв, пан Казимеж поклонился и вышел. "Теперь он пойдет к Аде, - подумала Мадзя, - объяснит ей, что был для меня самым благородным братом, и... они поженятся... Ах, Ада! И из-за этого она ревновала?" Мадзя смотрела на дверь и тихо смеялась. Не над паном Казимежем, нет, она смеялась тому, что чувствовала себя совсем другим человеком. Прежней веселой Мадзи, которая видела все в розовом свете, уже не было. Глава пятнадцатая Пан Казимеж становится героем Пану Казимежу, этому баловню счастья, вот уже несколько месяцев не везло. Ада Сольская была на него в обиде, Стефан Сольский относился к нему с нескрываемым презрением, в салонах его принимали холодно, великосветские приятели сторонились его, а люди влиятельные уже не предлагали ему блестящих должностей. Под конец ему перестали давать в долг, и даже ростовщики стали отказывать в мало-мальски солидных займах. Причину всех своих невзгод пан Казимеж видел в возмутительном поведении сестры Элены, которая, вместо того, чтобы отдать свою руку Сольскому, сперва кокетничала со всеми мужчинами, а потом вдруг взяла и вышла замуж за Бронислава Корковича, за пивовара! "Это Элена виновата", - думал пан Казимеж всякий раз, когда на него обрушивалась новая неприятность. И враждой к сестре он, как зонтиком, пытался прикрыться от сыпавшегося на него града неудач. Но вскоре град сменился ураганом. На третий день после прогулки с Мадзей в Ботаническом саду пану Казимежу принесли письмо, подписанное Петром Корковичем, который приглашал его к себе по важному делу. "Чего ему от меня надо, этому пивовару?" - недоумевал пан Казимеж. В первую минуту он хотел вызвать на дуэль Бронислава Корковича за недостаточно учтивое письмо его отца. Потом подумал, не ответить ли Корковичу-старшему, что тот, у кого есть дело к пану Норскому, должен сам к нему явиться. Но под конец, предчувствуя недоброе, решил все же пойти к старику и преподать ему урок вежливости. На следующий день часа в два пополудни пан Казимеж отправился к пивовару, который принял его у себя в кабинете без сюртука и жилета, так как день был жаркий. За такую бесцеремонность пан Казимеж возымел было желание учинить Корковичу скандал, но, взглянув на могучие руки хозяина, поостыл и только сказал про себя: "Ну и медведь! Любопытно, что ему надо?" Старый пивовар не долго томил гостя неизвестностью. Рассевшись в кресле, он указал пану Казимежу на шезлонг и спросил: - Вы, конечно, знаете, что со вторника ваша сестра стала моей невесткой? Венчание состоялось в Ченстохове, а теперь молодые поехали на месяц за границу. Пан Казимеж холодно кивнул головой. - Таким образом, - продолжал Коркович, теребя бороду, - со вторника вы - член нашей семьи. - Весьма польщен, - ледяным тоном произнес пан Казимеж. - Зато я - не весьма, - подхватил старый пивовар, - однако надеюсь... - Вы пригласили меня, чтобы говорить дерзости? - перебил его пан Казимеж. - Нет. Я пригласил вас, чтобы посоветоваться с вами и уладить одно некрасивое дело. Вы взяли у некоего Мельницкого, парализованного старика, четыре тысячи рублей. А этому шляхтичу жить не на что. Надо что-то придумать. - Вам-то какое до этого дело? - вспылил пан Казимеж. - Позвольте, - побагровел Коркович, - я, конечно, не очень разбираюсь в ваших аристократических понятиях чести. Но мне, простому пивовару, ясно, что нельзя грабить калек, оставлять их без куска хлеба. А вы, сударь, ограбили Мельницкого, забрали из банка четыре тысячи рублей, в которых он сам крайне нуждался. - Деньги эти Мельницкий был должен моей матери. Он взял их взаймы. - Э, пустое! - махнул рукой Коркович. - Вы сами себя обманываете. Ваша матушка, царство ей небесное, никак не могла давать взаймы, потому что, кроме долгов, у нее ничего не было. - Это ложь! - Я не лгу! - крикнул Коркович, ударив кулаком по столу. - Спросите у Згерского, спросите у владельца дома, где она жила. Спросите, наконец, у Фишмана, который незадолго до ее смерти отказался ссудить ей несколько сот рублей. - Фишман? - побледнев, прошептал пан Казимеж. - Да, да, Фишман! Он не раз ссужал покойницу деньгами по векселям, подписанным вами... и ею... При этих словах пивовар препакостно прищурил левый глаз, а пан Казимеж опустил голову. - Знаю я вас, юнцов! - продолжал Коркович. - У самого сынок, который с вами по кабачкам шатался. Теперь уж его, подлеца, будет держать в ежовых рукавицах молодая жена, как пить дать, будет. Почувствует, голубчик, что женин башмак пожестче отцовского кулака. Сукин сын! Но не в этом дело. Надо вернуть Мельницкому четыре тысячи, иначе старик подохнет с голоду. - Вас кто-то ввел в заблуждение, - гораздо мягче сказал пан Казимеж. - У матери были деньги. Ведь после нее не осталось долгов, были даже наличные... - Покойница ничего не оставила, кроме долгов! - перебил его Коркович. - Деньги, которые вы получили после ее смерти, дали Арнольд и Сольские. Не верите, спросите у поверенного Сольских - Мыделко, ну, того кривоногого дурака, что женится на сумасшедшей Говард. - На панне Говард? - невольно вырвалось у пана Казимежа, однако он тут же умолк. - В конце концов, - продолжал Коркович, - мне нет дела до доходов вашей матушки. Сейчас важно другое - надо вернуть Мельницкому четыре тысячи. Так что ступайте к моему адвокату, уладьте с Мельницким все формальности, а четыре тысячи рублей и проценты, начиная с апреля, уплачу я. Пан Казимеж замер. - А кроме того, вот вам мой совет, - продолжал Коркович, - банкира побоку, и идите-ка лучше служить ко мне на завод. Потом я пошлю вас за границу, а научитесь варить пиво, да такое, чтобы другим за вас не расхлебывать, подыщу вам приличный заводик и будете сам себе хозяин. Ну как? - заключил старик, хлопнув пана Казимежа по плечу. - К пивоваренному делу меня не тянет, - ответил Норский, - а эти четыре тысячи Мельницкий все-таки был должен моей матери, он сам говорил мне об этом. Коркович грузно поднялся с кресла. - Если уж вам это так приятно, - сказал он, - сделайте милость, думайте, будто Мельницкий был должен вашей матери. Я и без вас возвращу ему деньги, не хочу, чтобы люди трепали имя брата моей невестки. Нижайшее почтение, пан Норский! Пан Казимеж в бешенстве вскочил с шезлонга и, едва кивнув Корковичу, выбежал из кабинета. Однако через несколько часов к нему вернулась способность смотреть на вещи здраво. "Если этому солодовнику, - подумал он, - вздумалось сделать Мельницкому подарок, пусть делает. Мне-то какая печаль! Мельницкий - человек порядочный, сам признал, что должен был моей матери. А ведь он не такой дурак, чтобы ни с того ни с сего дарить четыре тысячи рублей". Это рассуждение успокоило пана Казимежа. Но, к несчастью, через несколько дней он получил анонимное письмо следующего содержания: "Если порядочный человек увлекает невинную, неопытную девушку на уединенные прогулки, он должен помнить, к чему это обязывает. Ему, конечно, уже не раз доводилось совершать подобные прогулки с неопытными девушками, но для этой особы следовало бы сделать исключение как ради ее красоты и благородства, так и потому, что доброе имя - это все ее достояние. Впрочем, есть основания опасаться, что человек, который мог без зазрения совести ограбить парализованного старика, не пощадит доверчивой девушки!" Неистовая ярость охватила пана Казимежа, когда он прочитал это письмо. Стало быть, история с Мельницким уже стала известна в городе? Но кто мог написать анонимное письмо? Наверное, Магдалена Бжеская, которая, видно, надеялась таким способом женить его на себе. Ухватившись за эту догадку, пан Казимеж поспешил к Мадзе. Если писала она, он ее изобличит, а если не она, за ним останется право требовать почетного перемирия и, кто знает, может, даже удастся стать ее любовником. Однако конец письма пан Казимеж на всякий случай оторвал. Если письмо сочинила не Мадзя, к чему ей знать о Мельницком? Но Мадзя прочитала анонимное письмо совершенно равнодушно, ничем не обнаруживая намерения женить на себе пана Казимежа. И самое главное, она проговорилась, что узнала почерк Ады. "Ну, разумеется! - думал пан Казимеж, в десятый раз перечитывая письмо. - Разумеется, это рука Ады! И как я сразу не догадался?" Придя домой, он достал из стола несколько старых писем Ады, написанных еще в Швейцарии. Почерк был очень похож; видно, аноним даже не очень старался остаться неизвестным. Как поднимается вихрь, когда налетает циклон, так в душе пана Казимежа от письма Ады поднялся рой воспоминаний. Сколько вечеров провел он у Ады в Цюрихе! Сколько прогулок совершили они по озерам, сколько часов провели наедине в долинах, усеянных обломками скал, у стремительных горных потоков, среди роскошных благоухающих лугов. А как внимательно слушала Ада его философские и общественные теории. Как она краснела, встречая его, и какой печальной становилась, когда через несколько часов он уходил. И за все это время ни единым словом, ни единым намеком не выдала того, что она и брат уплатили долги его матери! Значит, Ада уже тогда любила его. Но почему же потом она охладела? Может, из-за неприязни к Элене, которая так играла Сольским? Но, вернее всего, Аде и ее брату стали известны сплетни об этой истории с Мельницким. Пан Казимеж возбужденно шагал по комнате, не зажигая огня, хотя уже стемнело. Да, это злосчастное дело с Мельницким погубило его карьеру! Слух о нем распространился среди всех знакомых, проник в салоны, где еще недавно пана Казимежа принимали так любезно. - Но кто же распустил этот слух? Не Згерский ли? А, знаю! Пан Казимеж хлопнул себя по лбу; он вспомнил про Котовского. Вот кто больше всех заинтересован в этом, - Котовский, ведь он хочет жениться на племяннице паралитика, панне Левинской. Это он наябедничал Сольскому, - он ведь его домашний доктор. Он, конечно, рассказывал эту историю каждому встречному, а охотников слушать его могло быть очень много - врагов у пана Казимежа хоть отбавляй. - Котовский! - повторял он, и ему казалось, что он видит перед собой худощавое лицо и растрепанную шевелюру молодого медика, с которым он когда-то встретился и поспорил у панны Говард. Затем пану Казимежу вспомнилось, как его мать однажды даже поставила ему в пример Котовского, этого мужлана и нахала. "Недаром он всегда был мне противен! - подумал пан Казимеж. - Ну, уж я ему отомщу. Он испортил мне жизнь, но и я его не пожалею". С того времени, как Котовский стал домашним доктором Сольских, его дела в Варшаве пошли в гору. Он снял квартиру во втором этаже на одной из главных улиц, открыл кабинет для приема больных и мало-помалу приобретал практику среди людей состоятельных. Вначале его мешковатая одежда и резкое обращение отпугивали пациентов. Но после нескольких случаев удачного лечения все признали, что он необыкновенно способный доктор, а потому имеет право чудить. Однажды утром к доктору Котовскому явились двое посетителей: пан Палашевич и пан Розбияльский. Они вручили свои визитные карточки опрятно одетой старухе-служанке и сказали, что хотят видеть барина по личному делу. Котовский, как и подобает уважающему себя доктору, несколько минут продержал обоих посетителей в приемной, затем вышел к ним и, стоя на пороге своего кабинета, небрежно поклонился. - Кому из вас, господа, угодно пройти первым? - спросил он. - Нам угодно обоим поговорить с вами, - вежливо ответил лощеный пан Розбияльский, поглаживая рыжеватые бачки. - По делу пана Норского, - сухо прибавил не менее элегантный пан Палашевич с торчащими усиками. - Норского? - переспросил молодой доктор. - А что с ним? - Пан Норский совершенно здоров, - ответил чрезвычайно учтивый пан Розбияльский. - Позвольте присесть, доктор, - перебил товарища столь же учтивый, но менее добродушный пан Палашевич. - Мы явились к вам, - деликатно продолжал пан Розбияльский, - по поводу слухов, которые, как говорят, распространяете вы, уважаемый пан доктор, об уважаемом пане Норском и которые задевают его честь. - Честь? - удивленно переспросил Котовский. - Нам надо выяснить, говорили ли вы кому-нибудь, что уважаемый пан Норский выманил четыре тысячи рублей у некоего Мельницкого, парализованного и слабоумного старика? - вмешался пан Палашевич. - Эти деньги вчера были возвращены Мельницкому. Так что ни я, ни моя невеста не имеем к пану Норскому никаких претензий, - в замешательстве возразил Котовский. - Но случалось ли вам рассказывать об этом деле? - настаивал Палашевич. - Да, кое-кому я о нем говорил, но ведь это правда. - А с паном Сольским вы тоже беседовали об этом неприятном деле? - мягко спросил Розбияльский. - Да, беседовал. - Ваши сведения, - вставил Палашевич, - были неточны и тем самым вы нанесли пану Норскому немалый моральный ущерб. Ввиду этого пан Норский требует от вас удовлетворения. - То есть как это? - все более удивляясь, спросил Котовский. - А вот так. Соблаговолите, уважаемый пан доктор, прислать к нам своих секундантов, и мы договоримся с ними либо об опровержении упомянутых слухов, либо о вашей встрече с паном Норским, - сказал Розбияльский. - Это что же, дуэль? - воскликнул Котовский. - Вполне вероятно. - А если я не приму вызова? Ведь в конце концов я говорил правду. - В таком случае пан Норский заставит вас драться, - ответил пан Палашевич. - Заставит? - переспросил Котовский. - Я полагаю, - сказал пан Розбияльский, - что самое лучшее для вас - прислать секундантов. Завтра в час дня мы будем ждать их у пана Палашевича, адрес которого вам известен. Они поклонились и исчезли так внезапно, что Котовский даже протер глаза. "Рехнулись они, что ли? - сказал он себе. - С какой стати мне драться на дуэли с этим болваном?" В этот день доктору уже было не до больных, он спешно отправился к приятелю, адвокату Менашко. Рассказав о своей беде, он спросил, не следует ли возбудить процесс против Норского и его секундантов за угрозу. - Брось, не дури! - возразил адвокат, худощавый высокий мужчина, к счастью, не обремененный клиентами. - Поехали лучше к Валенцкому, это известный дуэлянт, он и займется твоим делом. - Да ты в своем уме? - возмутился Котовский. - Стало быть, ты, человек передовых взглядов, согласился бы на дуэль, этот пережиток средневековья? Да еще с таким болваном? Однако Менашко, человек передовых взглядов, оказался заядлым ретроградом, когда дело касалось чужой шкуры. Волей-неволей Котовскому пришлось прихватить с собой адвоката и поехать к Валенцкому. Дорогой он озабоченно бормотал: - Слыханное ли дело, с таким болваном! Валенцкий, приземистый крепкий мужчина с блестящими глазами, был дома. Когда ему изложили всю историю, он спросил у Котовского: - Вы метко стреляете? - Я? Да откуда же! - Тогда купите пистолет и с утра до ночи стреляйте в карту. А я беру на себя затянуть дело на несколько дней. - Но я вовсе не собираюсь драться! - завопил Котовский. - Тогда зачем вы ко мне пришли? - обиделся Валенцкий. - Наймите себе двух парней, и пусть они вас защищают, если Норскому вздумается избить вас палкой. - Ах, вот как? - вспылил Котовский. - Хорошо, я буду стреляться, раз вы все против меня. - Вовсе мы не против вас, да что поделаешь? - вздохнул Валенцкий. - Но у меня есть невеста, осенью свадьба. А этот болван Норский... - Если невеста мешает вам принять вызов, верните ей слово, другого выхода нет, - сказал Валенцкий. - Как это нет? - Во-первых, пан Норский может избить вас. Во-вторых, вы лишитесь практики и места у Сольского, который не потерпит у себя труса. В-третьих, никто не захочет подать вам руки, я - первый. В-четвертых, сама невеста откажется от вас, когда вы станете всеобщим посмешищем. Лезть без нужды в драку - это фанфаронство, но отказываться от поединка неразумно; любой осел сможет тогда третировать вас. А поэтому учитесь стрелять. - Так что же мне, погибать от руки такого болвана? - Пока вы не установите, что Норский ведет себя бесчестно, вы не вправе отказываться от дуэли. - К черту эти ваши правила, - стонал Котовский, хватаясь за голову. - Вот так друзья, чтоб вам ни дна ни покрышки! Погибать из-за такого осла! В конце концов он все же предоставил право своим приятелям Валенцкому и Менашко распоряжаться его персоной по их усмотрению. После этого пан Валенцкий и пан Менашко известили пана Розбияльского и пана Палашевича, что они готовы к их услугам. Переговоры продолжались три дня, и все это время несчастный Котовский, вместо того чтобы принимать и посещать больных, с утра до ночи стоял в сенях и стрелял из вновь приобретенного пистолета в карту, прибитую к стенке в спальне. Отдыхал он от этого занятия только на обедах у панны Левинской, которая сразу догадалась, что у жениха какая-то неприятность, и в полчаса выведала у него о ссоре с Норским. Однако у Котовского хватило осторожности не проговориться о дуэли. Наступил наконец роковой день, пятница. В шесть утра пан Валенцкий и пан Менашко разбудили Котовского и велели ему поскорей одеваться, так как в карете их ждет доктор. - На кой черт доктор? - спросил, умываясь, Котовский. - Но тебя могут ранить. - Ах так! - закричал Котовский. - Значит, меня собираются ранить, а может, и убить? Тогда лучше уж сразу не ехать. К черту все эти правила чести! Все же он смыл с лица мыльную пену, оделся и в половине седьмого сел в карету, обменявшись рукопожатием с коллегой, у которого был такой вид, точно ему не терпится выпытать у Котовского адреса его пациентов. Герой предстоящей драмы всю дорогу смотрел в окошко, но не узнавал улиц, по которым они проезжали. Он и не спрашивал, куда его везут, так как испытывал некоторое облегчение при мысли, что место поединка, наверное, где-то очень далеко. Он даже чувствовал бы себя сносно, невзирая на горестное свое положение, если бы не поведение его спутников, которые хладнокровно беседовали о летних театрах, о жаре и даже о давным-давно состоявшихся бегах, нисколько не интересуясь тем, что последние дни поглощало его целиком. - Слава богу, подъезжаем, - внезапно сказал Валенцкий. "Слава богу!" - подумал Котовский и огляделся вокруг, будто очнувшись ото сна. Они ехали вдоль Вислы к какому-то лесу. Беднягу Котовского обуревали самые разнообразные чувства: он ненавидел пана Казимежа, с отвращением смотрел даже на Вислу и лес, презирал своих спутников, а главное - жалел себя и оплакивал свою судьбу. - Эй, стой! - закричал он. - Чего тебе? - спросил Менашко. - Я вылезаю. К черту дуэль! Доктор усмехнулся, Валенцкий схватил Котовского за плечо. - Ты с ума сошел? - воскликнул он, сверкая глазищами. - Чего ради я должен рисковать жизнью из-за такого болвана? - оправдывался Котовский. - У меня есть невеста, пациенты, я человек передовой и не намерен поддерживать пережитки гнилого средневековья. - Ладно, - нетерпеливо буркнул Валенцкий, - вылезай и... можешь повеситься! После такого скандала тебе лучше не возвращаться в Варшаву. - Ах так? Ну, хорошо. Я поеду на эту подлую дуэль. Но помните, моя кровь падет на ваши головы. Они уже были в Белянском лесу. Карета остановилась, седоки вышли, и тут Котовский заметил, что у Валенцкого в руках какой-то кожаный футляр и что все спутники стали вдруг предупредительны. Все трое наперебой разговаривали с ним, но он никого не слушал; кожаный футляр Валенцкого занимал его гораздо больше, чем остроты друзей. Его вдруг словно осенило. "Какая жалость, - подумал он, - что Сольского нет в Варшаве! Он человек богатый, холостяк, получил два отказа и вдобавок охотник до дуэлей, уж он-то не отдал бы меня на съедение этому головорезу. Сам пошел бы стреляться, ведь он Норского терпеть не может, я знаю. Тогда бы мы посмотрели, кому пришлось бы солоно - Норскому или Сольскому? Во всяком случае, не мне". Так размышлял Котовский, обводя унылым взглядом Вислу, которая показалась ему очень широкой, деревья, которые показались ему очень высокими, и даже небо, которое словно стало ближе к земле, что, впрочем, не принесло бедняге облегчения. Противника еще не было на месте. Но не успел Котовский подумать, что он, может быть, вовсе не явится, как Норский и его друзья показались между деревьями: они шли так быстро, что молодой доктор даже рассердился. Обмен приветствиями, секунданты сходятся. "А может, дуэль не состоится?" - мелькнуло в голове героя поневоле, но через минуту он услышал, как щелкнули пистолетные затворы. С этой минуты бедняга Котовский уже ничего не видел и не слышал. Только когда Валенцкий поставил его против пана Казимежа, он прошептал: - А может... может, ты ему скажешь? - Что? - Чтобы мы помирились... - Так ты что же, отказываешься от своих слов? - Зачем мне отказываться, я ведь правду говорил, - возразил Котовский. - В таком случае, - тихо сказал Валенцкий, - наводи на голову и опускай пистолет к бедру, спусковой крючок не дергай, а нажимай мягко. Как услышишь команду - иди... Валенцкий присоединился к секундантам, а Котовский разглядел напротив себя бледное, но улыбающееся лицо пана Казимежа. - Сходитесь! Котовский двинулся вперед, но, заметив направленный на него пистолет противника, зажмурил левый глаз, а к правому поднес свой пистолет, да так, чтобы поменьше видеть. "И почему это не делают пистолеты толщиной с сосну!" - подумал он. В этот миг пан Казимеж выстрелил, а Валенцкий скомандовал: - Раз, два, три! Стой. Пан Котовский теряет выстрел. Стой. Выкрикнув эти слова, ретивый секундант подбежал к Котовскому и отвел его на исходную линию. - Значит, дуэль кончена? - со вздохом облегчения спросил Котовский. - Какой черт кончена! Разве ты не слыхал, что договорились стрелять до трех раз? Но после второго выстрела можно будет прекратить, потому что оба вы держитесь молодцами. - Попробуй все же поговорить. Может, помиримся? - шепнул Котовский. - Целься в голову, опускай пистолет к бедру и мягко нажимай на крючок, - был ответ Валенцкого. Он снова отошел к секундантам, а Котовскому тем временем подали заряженный пистолет. Теперь Котовский заметил, что доктора разложили на траве блестящие инструменты, а секунданты стали подальше от него. - Ах, вот вы как? - пробормотал он, видя, что даже друзья покинули его и отдали на расправу свирепому врагу, который уже не улыбался и смотрел на него со злобой. - Сходитесь! Отчаяние и гнев охватили Котовского. Он понял, что Норский без колебаний ранит его и даже убьет. Мгновенно в его душе воцарилось холодное спокойствие. Он прицелился в голову, затем начал опускать пистолет к бедру противника, медленно нажимая на крючок... Выстрел грянул совсем неожиданно, а когда через секунду рассеялся дым, перед Котовским уже никого не было. Его противник, очень бледный, лежал поджав ноги, на земле на правом боку. "Что за черт?" - с изумлением подумал Котовский, не понимая, что случилось. Оба доктора и секунданты кинулись к пану Казимежу. Котовский стоял неподвижно и смотрел. Через несколько минут подбежал Валенцкий. - Ну и угостил ты его! - сказал он. - Как так?.. - спросил Котовский. - Да правое легкое прострелил. - Вздор болтаешь! - Ступай сам посмотри. - Но ведь я этого не хотел! - простонал Котовский, теребя волосы. - Неважно, чего ты хотел, важно, что ты сделал. - Ах, черт подери! - сокрушался Котовский. Тут подошел Менашко. Он и Валенцкий взяли несчастного победителя под руки и насильно отвели его в карету. - Я не хотел, не хотел!.. Через минуту карета уже катила в Варшаву. Вызывая Котовского на дуэль, пан Казимеж допускал разные возможности: противник будет убит наповал, либо отделается раной в руку или ногу, а может статься, этот молокосос-лекаришко, перепуганный и непривычный к оружию, даже подстрелит кого-нибудь из секундантов. Короче говоря, пан Казимеж был готов ко всему, за исключением того, что его самого могут ранить. Падая, он ничего не чувствовал, даже не мог вспомнить, когда, как и почему упал. Но, очутившись на земле, он убедился, что лежит в очень удобной позе и что ему вовсе не хочется менять ее; его внезапно охватило глубокое безразличие. Мысли, которые в эту минуту мелькнули в его уме, можно было бы передать примерно так: "Лежу вот себе, правда, не знаю где - и буду лежать, сколько вздумается, потому что мне так нравится". Когда же доктора усадили его и принялись расстегивать сюртук, снимать жилет и сорочку, пан Казимеж решил подшутить над ними, притвориться, будто с ним и впрямь что-то случилось. Он закрыл глаза и, еле удерживаясь от смеха, оперся на кого-то головой и, только ощутив боль под правой лопаткой и услышав слово "пуля", сказал про себя: "С ума, что ли, посходили эти доктора?" Ему уже не хотелось открывать глаза. Кто-то ощупывал его правый бок и спину под правой лопаткой, и в этих местах он чувствовал жгучую боль. Состояние было странное - мешала не боль, а какая-то тяжесть внутри, собственное тело казалось ему чужим. Пану Казимежу захотелось кашлять, его затошнило, кинуло в жар, потом в холодный пот, и тут он почувствовал себя очень несчастным. Сознания он не терял, а просто не хотел подавать вида, что все понимает, так ему это было безразлично. Друзья пана Казимежа побежали по направлению к монастырю, и доктора чуть не целый час поддерживали раненого. Найдя дом, где можно было снять комнату для раненого, друзья возвратились в лес с козлами, которые несли двое крестьян. - Зачем это? - спросил пан Казимеж, только теперь открыв глаза. Он хотел прибавить: "Я сам пойду", - но острая боль в правом легком не дала ему договорить. Он испугался и тут же впал в полузабытье, смутно ощущая, что покачивается и что его тошнит. Это было очень неприятно, и пан Казимеж почувствовал, что по его лицу текут двумя ручейками слезы, затем ему опять все стало безразлично. Придя в себя, он увидел побеленную комнату, где за простым столом сидели оба доктора. Окно напротив было завешено плахтой. Потом, когда пан Казимеж утратил ощущение времени, незнакомый человек, которому помогала какая-то старуха, стал класть ему пузыри со льдом: один под лопатку, другой на грудь. Пан Казимеж хотел что-то спросить, но закашлялся и при этом почувствовал такую острую боль в груди, что решил больше никогда не кашлять. Он заметил также, что невыносимая боль пронизывает его грудь при каждом глубоком вдохе, а потому решил совсем не дышать или дышать как можно осторожней. С этой минуты главной заботой пана Казимежа стало дыхание, оно причиняло ему ужасные муки и пугало его, но иногда дышать было даже приятно. Пану Казимежу мерещилось, будто боль, свернувшись змеей, лежит у него на груди. Холодное чудовище спало, но стоило вдохнуть воздух поглубже, как змея вонзала в тело раненого зубы, которые жгли его, как раскаленные гвозди. При одной мысли об этой нестерпимой боли пану Казимежу становилось страшно, и он всеми силами старался не дышать глубоко. Когда ему удавалось перехитрить спавшую змею, он даже губы закусывал от радости, а когда приловчился дышать нижней частью легких, то чуть не подпрыгнул на постели. Разумеется, это было неполное дыхание, но зато и боли не было. Между тем незнакомый человек и старуха меняли пузыри со льдом: один клали под лопатку, другой - на грудь. Иногда пан Казимеж видел склоненное над ним лицо доктора, который сопровождал его на дуэль. Потом больной забылся в полусне. Ему грезилось, будто он - ученица в пансионе матери, и учитель - не Дембицкий ли? - велит ему отвечать урок о Котовском. "Котовский? Котовский?" - напряженно повторяет пан Казимеж; это слово ему как будто знакомо, только он никак не вспомнит, человек ли это, или машина, или, может быть, часть света? - Котовский? Котовский? - повторяет пан Казимеж, чувствуя, что его кидает в жар от страха получить плохую отметку. Однажды он услышал разговор: - Кровью харкает? - спросил низкий голос. - Раза два, не больше. - Жар есть? - Совсем небольшой, уже спадает. Пан Казимеж открыл глаза и увидел толстого бородатого человека. Это был Коркович. Больной узнал его, но имени вспомнить не мог. А ведь было совершенно ясно, что если бы он вспомнил имя этого господина, то сразу без запинки ответил бы урок о Котовском и, может быть, даже получил бы пятерку. Пан Казимеж был сильно раздосадован своей забывчивостью, а тут еще всю комнату заполнила вдруг какая-то странная паутина, которая садилась на окна, на стулья, на печь и даже забиралась к нему под одеяло. Потом пана Казимежа перестал беспокоить урок о Котовском, перестало мерещиться, что он - ученица, он вообще ни о чем не грезил, а только спал. Когда его поили молоком или вином, он чувствовал во рту неприятный вкус; когда оправляли постель, ему казалось, что руки и ноги у него налиты свинцом и пришиты к туловищу нитками. Он ощущал сильную усталость и раздражение - ему хотелось только спать. Он даже собирался сказать, чтобы ему не мешали, но потом раздумал, убедившись, что открывать рот и ворочать языком слишком трудно. Только на восьмой день к вечеру пан Казимеж пришел в себя. Он почувствовал, что ему лучше, и, заметив в комнате незнакомого человека, вдруг спросил: - Что это, черт возьми, так тихо? - Ого, вы уже заговорили? - удивился незнакомец. - Кто вы такой? - снова спросил пан Казимеж, поудобней устраиваясь на подушке. - Нет ли здесь кого-нибудь из моих знакомых? Что здесь происходит? - Я фельдшер, - ответил таинственный незнакомец. - А во дворе ждет дама, она уже третий раз приезжает узнать о вашем здоровье. - Наверно, сестра. Впустите ее. Фельдшер вышел, и пану Казимежу показалось, что он слишком долго не возвращается. Потом отворилась дверь, и в комнату вбежала женщина в черном, с густой вуалью на лице. Она подбежала к постели, упала на колени и, откинув вуаль, начала целовать свесившуюся руку пана Казимежа. - А я уже думала, - прошептала она, - что нас похоронят в одной могиле! Это была Ада Сольская. Глава шестнадцатая Открываются новые горизонты После прогулки в Ботанический сад Мадзя убедилась в том, что пан Казимеж способен совершить гадкий поступок и что она никогда по-настоящему не любила сына своей начальницы. Но когда пан Казимеж побывал у нее последний раз, характер поклонника представился Мадзе в новом свете. Пан Казимеж оказался эгоистом, таким законченным и наивным эгоистом, что он даже не пытался скрыть своей радости, узнав из анонимного письма, что в него влюблена богатая невеста панна Сольская. Мадзе однажды уже случилось видеть его таким откровенно довольным; это было в доме Арнольдов, когда она заверила Элену, что не выйдет замуж за Сольского. Как ликовал он тогда, как прыгал от радости и как изменил свое отношение к Мадзе! Эгоист! Сотни раз слышала Мадзя это слово, но только теперь поняла его значение. Эгоист - это не человек, а камень, он только тогда оживает и становится прекрасен, когда сам страдает или может поживиться на счет другого. Но к чужому горю он глух, чужого горя он не видит, чувство жалости ему незнакомо. "Как он сердился на меня за то, что я навестила Стеллу и ее ребенка, - подумала Мадзя. - Нехороший он человек!" В эту минуту Мадзя ощутила горечь и холод. Ей начало казаться, что все люди - себялюбцы и что в этой пустыне каменных сердец лишь два-три человека из Иксинова, брат и сестра Сольские да горсточка монахинь представляют собой оазисы. Разве не эгоисты такие люди, как панна Евфемия и ее мать, пани Коркович, Жаннета, Элена, Згерский и многие, многие другие? "Ах, скорей бы уж ответил Здислав!" - подумала Мадзя. Вскоре некоторые малозначащие обстоятельства утвердили ее в убеждении, что миром управляет эгоизм. На другой день после прихода пана Казимежа Мадзя уже кончала занятия в доме, где у нее был урок с двенадцати до двух, когда в комнату к девочкам вошла их мать, слывшая в кругу знакомых остроумной и приятной дамой, но грубая и бессердечная с прислугой и учительницами. Разодетая барыня велела девочкам выйти и, нагло глядя на Мадзю, заявила: - Вот что я решила. Девочки в этом году, может, не будут сдавать экзамены. Так что прошу прощенья, вот деньги... Она протянула Мадзе несколько свернутых бумажек и, кивнув головой, удалилась. Мадзя чуть не разрыдалась. К счастью, новый взгляд на мир помог ей овладеть собой. Мадзя вышла в прихожую, никто не подал ей пальто; на лестнице она пересчитала деньги. Не хватало двух рублей; но Мадзю это не огорчило, напротив, она рассмеялась. Странный поступок светской дамы был ей понятен. До экзаменов оставалась одна неделя; курс уже был пройден, и Мадзя занималась с девочками повторением. Бесцеремонно увольняя учительницу, дама хотела сэкономить деньги и выгадала вдвойне. И за последнюю неделю не надо было платить, и обсчитать удалось на два рубля! Мадзя много слыхала об этой барыне; на приемах у нее бывали десятки гостей, а швеи, прислуга, учительницы поминали ее недобрым словом: у каждой она норовила урвать хоть несколько злотых. Все это была правда. Но еще неделю назад подобные мысли не пришли бы в голову Мадзе. Если бы ее вышвырнули тогда так, как сегодня, она бы решила, что сама во всем виновата, залилась бы слезами, предалась отчаянию. А сейчас она смеется над эгоистами, которые если не ищут богатой невесты, то хотя бы вовремя избавляются от учительниц и экономят на них два рубля. "Ах, если бы Здислав ответил! - подумала она. - Может быть, там, где он живет, люди другие. Народ там бедный, а бедняки умеют быть благодарными". Она вспомнила семью иксиновского учителя, Цецилию, Стеллу, прачку, стиравшую белье у Корковичей. Все они любили Мадзю, потому что только она желала им добра, им, униженным и страждущим. Так в ней произошла большая перемена, и случилось это неожиданно, среди бела дня, на шумной улице. Сердце ее ожесточилось против богатых и сытых и открылось для униженных и страждущих. В это мгновение она разумом постигла то, что с детства чувствовала сердцем: только тогда она будет по-настоящему счастлива, когда сможет посвятить свою жизнь униженным и страждущим. Она уже знала, что, если кому-нибудь из них улыбнется счастье, он оставит ее, не поблагодарив, и забудет без сожаленья. Ну что ж? Ведь одинокие и исстрадавшиеся люди никогда не переведутся на свете, а она хочет служить им одним. "Ах, если бы Здислав поскорее ответил! - думала она. - Мы вернулись бы сюда через несколько лет. Я стала бы заботиться о здоровье его рабочих, обучала бы их грамоте; а если бы оказалось, что я не нужна им, то разве мало несчастных в любом краю? Один голодает, а другой оборван, тот болен, а тому недосуг заняться собственными детьми. Здесь мое царство, а не в салонах, где расцветает эгоизм!" День прошел спокойно: только час от часу становилось сильней горькое чувство. Временами Мадзе казалось, что ей откажут и в другом доме. Однако страхи были напрасны; ее приветливо встретили и мило с нею простились. Это был небогатый дом, здесь не бывали на приемах десятки гостей и хозяева не могли швыряться учительницами. Но на следующий день утром в девять часов в комнату к Мадзе вбежала Маня Левинская, запыхавшаяся и возбужденная. - Ах, моя дорогая, моя единственная, - воскликнула она, бросаясь Мадзе на шею, - только ты можешь спасти нас! - Что случилось? - спокойно спросила Мадзя, а сама подумала: "Может, Котовского уволили, и она, бедняжка, велит мне ради его спасения выйти замуж за Сольского!" - Представь себе, дорогая, - продолжала Маня Левинская, - у Владека Котовского какое-то недоразумение с этим несносным паном Норским... Быстро, однако, миновали те времена, когда Маня Левинская, стоя на коленях перед Мадзей, не смела называть ее иначе, как панной Магдаленой! - Какое-то крупное недоразумение, - повторила Маня. Мадзя с удивлением посмотрела на нее. - Владек ничего не хочет рассказывать, - продолжала панна Левинская, - но я очень, очень беспокоюсь. Пан Норский твой близкий друг, разузнай у него, в чем дело, и постарайся все уладить!.. Ведь мы с Владеком должны скоро пожениться, а если, не дай бог, они вздумают драться... Тут панна Левинская разрыдалась. Но ее отчаяние не тронуло Мадзю, а назойливая просьба просто рассердила. - Помилуй, Маня, - ответила она, - совсем недавно ты просила, чтобы я оказала твоему Владеку протекцию у Сольского, который хотел жениться на мне. Теперь ты посылаешь меня к пану Норскому. С какой стати? - У вас такие хорошие отношения, - всхлипывала Маня. - Он твой друг, бывает у тебя, ты ходишь с ним на прогулки... Она так плакала, что Мадзе стало жаль ее. - Послушай, Маня, - сказала она, прижимая к себе совершенно отчаявшуюся девушку. - Пан Норский больше у меня не бывает, он обиделся. Но ты не плачь. Он сейчас больше думает о женитьбе, чем о поединках. Так что можешь не волноваться. Красивые глаза Мани Левинской сразу стали сухими. - Правда? - воскликнула она. - Значит, он тоже женится? Слава богу! Слава богу! Кто хочет жениться, тому не придет на ум такая страшная вещь, как дуэль. - И зачем же, милочка, драться этим господам на дуэли, ведь они почти не знакомы друг с другом? - сказала Мадзя. Тут Маня Левинская стала рассказывать о том, что ее дядя, Мельницкий, объявил себя должником покойной пани Ляттер, чему трудно было поверить; что детям покойницы он назначил четыре тысячи рублей и что в самую критическую минуту пан Казимеж потребовал у старика эти деньги. Маня прибавила, что пан Коркович от имени пана Казимежа вернул все четыре тысячи с процентами и что Элена Норская вышла замуж за молодого Корковича. Жалким и презренным показался Мадзе пан Казимеж, когда она слушала Маню Левинскую. Мадзя знала, что Мельницкий не был должен пани Ляттер. После этого разговора девушки сердечно попрощались. Мадзя вычеркнула из памяти пана Казимежа. Маня Левинская вернулась домой успокоенная, здраво рассудив, что коль скоро пан Казимеж собирается жениться, то не станет подвергать себя опасности и драться с Котовским, который, кстати, как врач, человек прогрессивный и энергичный, может наделать больших бед своему противнику. "Стоило так расстраиваться! - думала Маня Левинская, идя по улице, где все мужчины оборачивались ей вслед. - Надо с ума сойти, чтобы вызвать Владека на поединок, Владека, которого даже я иногда побаиваюсь!" Еще два дня прошли спокойно. В субботу на углу Маршалковской и Крулевской Мадзе попался навстречу легкий экипаж. Из экипажа выскочил пан Коркович-старший. - Как поживаете, панна Магдалена? - воскликнул он, схватив Мадзю за руку. - Как хорошо, что я встретил вас. Тут у меня такое деликатное дело... "Уж не хочет ли он, чтобы я снова занималась с его девочками?" - с удивлением подумала Мадзя. - Представьте себе, сударыня, - продолжал, отдуваясь, Коркович, - этот осел Норский дрался вчера с доктором Котовским, ну и тот прострелил ему пулей грудь! - Кому? - воскликнула Мадзя. - Да Норскому. Ведь этот Котовский - лютый зверь! Первый раз не ответил, а уж второй раз так ахнул, что бестия Казик лежит без памяти в хате в Белянах. Ну, а мой Бронек женился уже на панне Элене Норской. Она ему теперь задаст! Она ему покажет! - орал Коркович так, что прохожие оглядывались. - Роскошная женщина! Клянусь богом, я бы сам на ней женился... Через год отправился бы на тот свет, зато уж потешился бы... - Позвольте... - пыталась перебить его Мадзя. - Вы уж простите. Так вот, хоть раненый и прохвост почище моего Бронека, а все-таки человек светский, да и родня нам, и коли не судьба ему отправиться на тот свет, то нужен за ним присмотр, материнский присмотр. Там при нем фельдшер и старуха, но этого мало. А вы знакомы с сестрами из монастыря Святого Казимира - так по крайней мере говорит моя жена, - вот я и подумал, дорогая панна Магдалена... - Что же я могу сделать? - Сходите в монастырь и попросите прислать сестру, да нет, двух сестер, чтобы присмотреть за этим ослом! Я заплачу, сколько захотят: триста, пятьсот рублей! Нельзя же бросать парня; все-таки из благородных, большой барин. А с такими все равно что с йоркширским поросенком: не позвал сразу ветеринара, лучше дорезать. Ну, так как же? - Хорошо, я схожу в монастырь, - ответила Мадзя. - Благослови вас бог, панна Магдалена! - воскликнул старый пивовар. - Я бы сам отвез вас туда, да нужно мчаться к хирургу и с ним скакать в Беляны. Невестке я ничего не скажу, не стану портить Бронеку медовый месяц, он ведь такая бестия, что от огорчения может наделать новых долгов. Ну, будьте здоровы! Целую ручки! Пан Коркович пожал Мадзе руку и вскочил в экипаж, который наклонился под его тяжестью. Горячие кони присели и рванули с места. Мадзя была так ошеломлена, что, вместо Краковского Предместья, направилась в сторону Граничной. Она прошла несколько сот шагов и только тогда спохватилась и повернула назад. "Дрался на поединке! Стало быть, я была не права, когда подозревала его в том, что он охотится за богатой невестой. Грудь ему прострелили, как Цинадровскому. Может, он тоже умрет? Смерть, всюду смерть!.. Дурное предзнаменование, тем более, что неизвестно, откуда оно!" У Мадзи тревожно билось сердце и кружилась голова. На углу Евангелической площади она выпила содовой воды у торговки, стоявшей со своим сифоном под открытым небом. Вода успокоила ее. "Тяжело ранен, - думала Мадзя, - лежит в Белянах под присмотром фельдшера и старухи. Покинутый всеми, страдает, как Стелла! Если бы Эленка была здесь, мы бы вместе ухаживали за ним. А впрочем... Он бы, чего доброго, подумал, что я влюблена и хочу выйти за него замуж." Она почувствовала такую слабость, что взяла извозчика и велела ехать в монастырь. Через несколько минут Мадзя сидела уже в приемной и ждала мать Аполлонию. На этот раз приемная не произвела на нее такого тяжелого впечатления. А может, сейчас она меньше присматривалась. В коридоре кто-то зашаркал ногами, и в приемную вошла старушка. - Слава Иисусу Христу! Как поживаешь, дитя мое? Вижу, ты не забыла меня. Или опять появилась какая-нибудь певичка? Что это ты так похудела? - говорила монахиня, обнимая Мадзю. - Я очень расстроена, - ответила Мадзя и рассказала старушке, зачем пришла. Мать Аполлония слушала внимательно; но лицо ее помрачнело, и большая шляпа стала быстро покачиваться. - Дитя мое, - помолчав, заговорила монахиня, - по правде сказать, человек, раненный на дуэли, это все равно что самоубийца. Но за этот грех его будет судить господь бог. И мы не решились бы отказать Корковичам, будь у нас свободные сестры. Но сестер так мало, что без ущерба для наших больных мы не можем посылать их к частным лицам. Пусть привезут раненого в больницу. Что же это ты так плохо выглядишь? - Меня очень взволновало это происшествие. Вам, наверно, случалось видеть раненых; может ли выжить человек, которому прострелили грудь? - Все в божьей власти. Захочет бог спасти, так спасет, несмотря на самые тяжелые увечья. Впрочем, мужчины живучи, как кошки: голову ему прострелят, шею, грудь, а он все равно встанет на ноги, если на то воля божья. Так что не стоит расстраиваться. Старушка пристально посмотрела на Мадзю и, взяв ее за руку, неожиданно сказала: - Ну, дитя мое! Будет тебе сокрушаться! Пойдем со мной, я покажу тебе наш дом. Нельзя же так близко принимать к сердцу беду, которую легкомысленный человек сам на себя навлек. Что говорить, вы, светские дамы, смелы только в салонных разговорах, а как увидите больного, сразу теряете голову. С этими словами мать Аполлония повела Мадзю по зданию. Она показала девушке скромную часовенку, у врат которой монахини опускались на колени, склоняя свои белые шляпы. Затем они обошли вдвоем просторные спальни сирот и маленькие комнатки сестер, где за пологами стояли койки. Затем прошли по залам, где сироты, с виду здоровые дети, учились шить и чинить белье. Всюду Мадзю поражали ослепительная чистота и покой, удивительный покой, умиротворявший ее смятенную душу. Ей казалось, что все ее горести и страдания остались там, за порогом этого необыкновенного дома, обитательницы которого напоминали хлопотливых муравьев. - Вот наша трапезная, - объясняла мать Аполлония, открывая комнату с двумя окнами. - За этим столом сидят мать-настоятельница и сестра-казначея со своими помощницами. За теми двумя столами - места старых сестер, а за этим аналоем одна из них во время обеда читает вслух поучения на день текущий. - Вы за обедом не разговариваете? - Как можно! - возмутилась мать Аполлония. - Мы вообще мало разговариваем, потому что нет времени. А вот это часовня для вечерних молитв. - Простите, но что же вы делаете? - Все. Присматриваем за кухней, стираем, моем полы, шьем постельное и носильное белье, платье. Все, что нужно, делаем сами. - А когда же вы встаете? - Ложимся спать в девять часов вечера, а встаем в четыре часа утра. Помолимся - и за работу. - Молодые сестры и послушницы тоже так работают? - Если не больше, - ответила мать Аполлония. - Мы хотим, чтобы они убедились в том, что жизнь наша нелегка. Вот почему у нас остаются только те, кто следует своему призванию. - Прекрасное, но трудное призвание! И ни одна из них не жалеет, что пришла сюда? Некоторые из них так красивы. Может быть, многие предпочли бы стать женами и матерями, чем опекать чужих детей? - А разве мы удерживаем тех, кому случается выйти замуж? - удивилась мать Аполлония. - Напротив, наши послушницы и даже сестры становятся иногда прекрасными женами. Но не всех манит мирская жизнь. Многие предпочитают стать сестрами страждущих, матерями сирот, Христовыми невестами... Мадзя отпрянула. - Христовыми невестами! - повторила она сдавленным голосом. - Что с тобой, дитя мое? - воскликнула мать Аполлония, схватив девушку за руку. Мадзя прислонилась к стене и провела рукой по глазам. Через минуту она с улыбкой ответила: - Я смеялась над нервными людьми. А сейчас вижу, что и у меня есть нервы. Обеспокоенная монахиня ввела Мадзю в какую-то комнатку, усадила на диван, а сама выбежала в коридор. Вскоре она вернулась со стаканчиком слабого вина и сухариками. - Выпей, дитя мое, - сказала она, - и поешь. Не голодна ли ты? С тобой что-то неладно. Ради бога, расскажи мне все, как матери. Вино и сухарик вернули Мадзе силы. Она овладела собой, и голос ее зазвучал естественно: - Не беспокойтесь, ничего страшного. Только вот что со мной случилось. Однажды я попала на спиритический сеанс. Ясновидящая спала; но не успела я войти, как она повернулась ко мне и говорит: "Вот избранница. Но я не вижу избранника, хотя он велик и могуч". А сейчас вы сказали о Христовых невестах, и со мной произошло что-то странное. - Ты испугалась, что мы тебя задержим здесь, чего доброго, замуруем в какой-нибудь келье! - засмеялась старушка. - Будь покойна! К нам обращается столько охотниц, что мы и четвертую часть их вряд ли могли бы принять, если бы были места. Мы никого не завлекаем, к нам просятся сами. - Значит, вы бы и меня не приняли, если бы я когда-нибудь надумала вступить в ваш орден? - весело спросила Мадзя. - Таких, которым надо еще думать, мы вовсе не принимаем. - А каких же вы принимаете? Старушка задумалась. - Видишь ли, - начала она после краткого молчания, - мы, монахини, как и все люди, небезгрешны. Может, мы и хуже, даже наверное хуже других людей. Но у всех, кто принадлежит к нашему ордену, есть одна общая черта: не знаю, врожденное ли это чувство или незаслуженный дар божий, - только у каждой из наших сестер над всеми ее личными склонностями господствует жажда служения ближним, униженным и страждущим. Я знаю, светские дамы добрее и лучше нас, они более образованны, деликатны и отзывчивы. Мы - простые женщины, свыклись с бедой, порой истомлены горем, и то, что для мирян - истинное самопожертвование, для нас - насущная потребность, чуть ли не эгоизм. Вот почему наши кажущиеся заслуги перед ближними, это вовсе не заслуги, как вечная зелень сосны вовсе не добродетель, отличающая ее от тех деревьев, которые теряют на зиму листву. Вот почему мирянин одним добрым поступком может заслужить царство небесное, которого мы не заслужим всю жизнь, нося монашескую одежду и ухаживая за больными. Как птица рождается для полета, так и женщина, которой по милости божьей суждено стать монахиней, рождается для служения страждущим. У кого нет в душе этого призвания, тот никогда не станет монахом, хоть замуруй его в монастыре. И ты, моя дорогая, хоть и добра и милосердна к бедным, не станешь монахиней. Мадзя покраснела и потупилась. У нее нет призвания! Но ведь всю свою жизнь она стремилась служить обездоленным! - Ты, милая, останешься в миру, - продолжала старушка, - там ты принесешь больше добра людям и скорее заслужишь царство небесное, чем мы здесь. - Стало быть, чтобы поступить в монастырь, нужно только призвание? - прошептала Мадзя. - Прежде всего у нас не монастырь, а скорее община, из которой сестры даже уходят, - пояснила мать Аполлония. - А теперь я отвечу тебе на вопрос. Одной только потребности служить ближним недостаточно для того, чтобы вступить в наш орден. Жертвовать собой можно и в миру, не отказываясь от свободы и дозволенных развлечений. Мы же ведем жизнь замкнутую и суровую, много работаем и не пользуемся свободой, которой вы так жаждете. Поэтому только две категории женщин обращаются к нам и находят у нас счастье: либо те, которые хлебнули горя и разочаровались в жизни, либо те, которые ежечасно помышляют о боге и вечной жизни, которых ничто не влечет в здешнем мире. - О, если бы существовал нездешний мир! - невольно прошептала Мадзя. Старушка отшатнулась от Мадзи и перекрестила ее, но через минуту кротко сказала: - Бедное дитя! Но ты, мне кажется, так добра и невинна, что бог не оставит тебя своей милостью. На какое-то мгновение страх снова охватил Мадзю. Ей вспомнились грозные слова матери Аполлонии о том, что сам бог иногда встает людям на пути, чтобы обратить их. Отдохнув и успокоившись, Мадзя попрощалась со старушкой. Монахиня сердечно поцеловала девушку, но по всему было видно, что она огорчена. - Заходи, не забывай нас! - сказала она девушке. Когда Мадзя вышла на улицу, она почувствовала, что ей как будто жаль расставаться с почтенной старушкой, с тихим зданием, с чистотой его коридоров, сиротами, зеленью сада и покоем. Особенно с покоем, который царил здесь над всем и осенил душу Мадзи. Если бы монахини сдавали внаем комнаты, она бы немедленно переехала к ним. "Будь я монахиней, - думала Мадзя, - я могла бы ухаживать за паном Казимежем, не боясь никаких подозрений и сплетен". И быть может, не думала бы о Сольском, с воспоминаниями о котором, мимолетными, но докучными, ей все чаще приходилось бороться. "Ах, хоть бы скорее ответил Здислав! - думала Мадзя. - Ведь мог же он за это время ответить". Остаток дня прошел в мучительном ожидании неприятных вестей; Мадзе казалось, что ей вот-вот сообщат о смерти пана Казимежа, о новом поединке, быть может, о болезни отца... Она ждала, ждала, как в лихорадке; всякий раз, когда кто-нибудь быстрым шагом поднимался по лестнице, сердце ее начинало биться. Но плохих вестей не было. "У меня расстроены нервы, - успокаивала она себя. - Ах, если бы можно было уехать в деревню! Если бы благочестивые монахини позволили мне каждый день несколько часов посидеть у них в саду, я бы почувствовала себя лучше". Ночью Мадзя не спала, лишь забывалась коротким сном, полным сновидений. Ей чудилось, будто она смотрит панораму, за стеклами которой скользят неестественной величины тени пана Казимежа, Цинадровского, Стеллы и пани Ляттер. А чей-то однообразный и скучный голос дает пояснения: "Вот чего стоит жизнь человеческая! Пани Ляттер, перед которой все преклонялись, обратилась в горсть праха. На могиле Цинадровского уже завяли цветы, посаженные рукой Цецилии. В безвестной могиле лежит Стелла, которая была кумиром иксиновской молодежи и, возбуждая зависть у барышень, срывала аплодисменты и получала букеты цветов. Казимеж Норский, такой красавец, талант и счастливчик, скоро обратится в кислород, водород, жиры и железо! Вот она, жизнь человеческая!" Мадзя пробуждалась, смотрела на стену, на которую из окна падало сиянье звездной ночи, и думала: "Найдется ли в мире девушка, моя ровесница, чей сон нарушали бы такие странные виденья?" Но она уже притерпелась к страданиям и снова смыкала веки, чтобы увидеть новые гробовые тени и услышать унылый докучный голос, вещающий о бренности жизни, а потом и вовсе бог весть о чем. "Если Здислав не ответит, я сойду с ума!" - подумала Мадзя. На следующий день в двенадцать часов она отправилась к панне Малиновской, которая уже вернулась из деревни. День был воскресный, но в пансионе стоял шум: по коридорам сновали пансионерки со своими матерями, торопливо пробегали учительницы и классные дамы. Чтобы не отнимать у начальницы времени, Мадзя решила уйти и вернуться попозже; но в эту минуту показалась панна Малиновская и проводила ее к себе в комнату. - Голова у меня идет кругом! - воскликнула озабоченная начальница. - Третьего дня вернулась из деревни и сразу закружилась как белка в колесе. Как поживаете, панна Магдалена? Панна Малиновская была смущена и держалась принужденно; но Мадзя приписала это множеству дел, которые обрушились на начальницу после каникул. Чтобы не отнимать у нее времени Мадзя сказала: - Я пришла извиниться перед вами, я не смогу быть у вас классной дамой... - В самом деле? - перебила ее панна Малиновская, и лицо ее прояснилось. - Чем же вы намерены заняться? - Хочу поехать к брату, он управляет фабриками под Москвой. А годика через два мы вернемся сюда. Брат построит фабрику, я буду вести хозяйство и открою небольшую школу для детей наших рабочих. - Это хорошо, что вы едете к брату! - воскликнула, оживившись, панна Малиновская. - Вместо горького учительского хлеба у вас будет свой дом, вы сможете выйти замуж, а самое главное - уедете из Варшавы... Невыносимый город!.. Когда вы хотите ехать? - Я со дня на день ожидаю письма от брата. Может быть, через неделю и уеду... - Желаю вам успеха, - сказала начальница, целуя Мадзю. - Счастливая идея. Загляните ко мне перед отъездом и... бегите, подальше бегите отсюда! Панна Малиновская поспешила в канцелярию. "Что это значит? - размышляла Мадзя по дороге домой. - Почему она советует мне бежать из Варшавы? Впрочем, понятно! И ей учительство не приносит радости, особенно сейчас, когда после деревни она попала в этот хаос. А ведь она права, Варшава - невыносимый город!" Для Мадзи наступили тяжелые дни. Кончились уроки и в другом доме, так как девочки поступили в пансион; у Мадзи не было теперь работы, она занималась только каких-нибудь два часа с племянницей Дембицкого. По утрам ей хотелось выйти из дому; но куда и зачем? Так и просиживала она целые дни в одиночестве, терзаясь тем, что ничего не делает, и ожидая письма от Здислава. "Сегодня непременно получу, - думала она. - Не было с утра, значит, будет днем. Не сегодня - завтра..." Когда бы ни появлялся на четвертом этаже почтальон, шаги которого она уже узнавала, Мадзя стремглав выбегала за дверь. - Нет ли мне письма? - спрашивала она. - Бжеской? - Нет, барышня, - отвечал почтальон, кланяясь и улыбаясь. - Не может быть! Поищите, пожалуйста, в сумке! Почтальон извлекал из сумки пачку писем и вместе с Мадзей перебирал их. На имя Бжеской опять ничего не было. - Какой Здислав нехороший! - с горечью шептала Мадзя. Она утешала себя тем, что брат на несколько дней, а может, и недельки на две уехал, но как только вернется, тотчас вызовет ее к себе. Порой ей, однако, приходило в голову, что брат мог уехать на отдых и просидеть где-то еще целый месяц. Тогда Мадзя впадала в отчаяние. "Что же мне делать все это время?" - с тревогой думала она, представляя себе бессонные ночи и жаркие дни, которые тянутся бесконечно, когда у тебя нет работы, нет друзей, когда нельзя даже выйти из дому. Как-то она решила хоть на несколько дней съездить в Иксинов, но тут же отказалась от этой мысли. Вспомнились сплетни о Стелле и ее ребенке, - и решимость покинула Мадзю. Как бы ее приняли старые знакомые? Сколько ей пришлось бы выслушать вопросов о Сольском и упреков за разрыв с ним? Да и придет же, наконец, письмо от Здислава! Однажды после занятий с Зосей она повела девочку в Лазенки. Они гуляли до самого вечера, кормили лебедей, мечтали о том, как это было бы хорошо, если бы им позволили покататься в лодке по пруду. После прогулки Мадзя почувствовала себя гораздо бодрее и повеселела. Но когда она проводила Зосю к Дембицкому, в особняк Сольских, и увидела освещенные окна комнат, в которых жила Ада, ею снова овладела страшная тоска. Никогда больше ей сюда не вернуться! Никогда больше не увидеть Сольского! Многое могло бы еще измениться, если бы не эта злосчастная прогулка с паном Казимежем. И зачем она пошла с ним? Зачем целовал он ее, разрывая тем самым узы, которые связывали ее с Сольским? Ведь после того, что произошло, она уже не может выйти за Сольского. Пан Казимеж понес кару за свой поступок; но что ждет ее? Одно она уже видит: только Сольский мог примирить ее с жизнью и открыть перед ней неведомые горизонты, составить ее счастье. Рядом с ним она нашла бы покой и цель в жизни; рядом с ним исцелилась бы и раскрылась ее душа, полная сомнений и терзаний, увядающая, как сорванный лист, который не знает, куда занесет его судьба. Однажды после обеда, - это было через неделю после дуэли пана Казимежа, - к ней притащился усталый Дембицкий. Он извинялся за то, что так редко навещает ее, говорил, что ему трудно подниматься на четвертый этаж, спрашивал, есть ли у нее уроки, здорова ли она, почесывал затылок и, наконец, с видом человека, не знающего, как выйти из затруднительного положения, заговорил о погоде. - Дорогой пан Дембицкий, - улыбаясь, перебила его Мадзя, - не для того же вы меня навестили, чтобы разговаривать о жаре. Я догадываюсь, что вы должны сообщить мне какую-то неприятную новость, и хочу услышать ее поскорей. - Напротив, очень приятную... Э, да что тут разводить дипломатию! - махнул рукой Дембицкий. - Вот именно, так оно лучше. - Так вот в чем дело. Как вам известно, у пана Норского была дуэль... - Он умер? - в испуге спросила Мадзя. - Какое там! Пан Казимеж и с виселицы сорвется, если она не очень высокая! Так вот по делу этого счастливчика у меня была сегодня панна Ада... Она упала передо мной на колени и просила, чтобы я вот так же упал на колени перед вами, чего я, разумеется, не сделаю, и молил вас... знаете, о чем? - Даже не представляю себе. - О том, - продолжал Дембицкий, - чтобы вы не церемонились и чтобы пан Норский не церемонился, в общем, чтобы вы без всяких церемоний поженились. Панна Ада знает, что вы любите Норского, а Норский любит вас. Если же вы стеснены в материальном отношении, то панна Ада будет вас на коленях просить принять от нее тридцать тысяч рублей на обзаведение... Тут Мадзя залилась таким непритворно веселым смехом, что математик только рот разинул и сделал несколько неуклюжих движений, которые, по его мнению, должны были выражать отчаянную веселость. - Более того, - продолжал Дембицкий, размахивая руками, как ощипанный гусь, который вдруг собрался взлететь. - Более того, панна Ада сама влюбилась в этого Норского. Вчера она ездила в Беляны и сегодня опять собирается туда. Она боготворит бедного пана Казимежа, и если сватает вас за него, то приносит огромную жертву. Жертвует собой ради неблагодарных! - Пусть не жертвует, - сказала Мадзя. - Клянусь вам, и свои слова, если хотите, повторю при Аде и пане Казимеже, что, будь он единственным мужчиной в мире, я и тогда не вышла бы за него. Были минуты, когда мне казалось, что я люблю его. Но сейчас, когда я узнала его ближе, я убедилась, что он для меня ничто, - краснея, прибавила Мадзя. - Конечно, женщина может пожертвовать всем, погубить себя даже ради плохого человека, но только при условии, что она верит в его талант и характер. Я эту веру потеряла. - Я передам Аде, что вы не любите Норского, - сказал Дембицкий, - но о том, какого вы мнения о нем, я умолчу. Мадзя захлопала в ладоши и снова начала смеяться, а старик помогал ей, как умел, строя гримасы, которые должны были означать, что ему ужасно весело, а на деле ничего не означали. Глава семнадцатая Тьма и свет Когда у раскрасневшейся Мадзи от смеха даже слезы выступили на глазах, а почтенный математик стал гримасничать, точно отрубленная голова под действием электрического тока, дверь комнаты отворилась, и на пороге показался странный человек. Это был молодой, довольно высокий мужчина в длинном пальто. Темная щетина на небритых щеках неприятно подчеркивала болезненную бледность. Когда он снял шляпу, стали видны темные круги под большими серыми глазами и впалые виски. Незнакомец взглянул на Дембицкого, затем на Мадзю, которая с еще не погасшей улыбкой на губах поднялась с диванчика, пристально всматриваясь в его лицо. - Не узнаешь? - хриплым голосом спросил гость. - Здислав?.. - прошептала пораженная Мадзя. - Вот видишь, даже ты не сразу меня узнала! Как же я изменился! Мадзя бросилась к нему с протянутыми руками. Но гость отстранил ее. - Не прикасайся, - сказал он, - заразишься! Мадзя порывисто кинулась на шею брату и начала целовать его. - Здислав, Здись! Дорогой Здись! Что ты говоришь? Что это значит? Гость не защищался, он только старался повернуть голову так, чтобы Мадзя не могла поцеловать его в губы. - Ну, довольно. Лучше представь меня этому господину, который смотрит на нас с тобой, как на сумасшедших. - Мой брат Здислав, мой почтенный друг пан Дембицкий, - запыхавшись, сказала Мадзя. Здислав подал Дембицкому руку и, присев на диванчик, сентенциозно изрек: - Недруги пойдут за нашей похоронной процессией, чтобы убедиться, действительно ли мы умерли и хорошо ли нас зарыли. Ну, а друзья, те идут за гробом, чтобы поразвлечься. Мадзя недоуменно посмотрела на него. - Откуда ты? Что с тобой случилось? - Я бросил работу, - ответил брат, - и ищу уголка, где бы можно было спокойно умереть. Ну, что ты так смотришь на меня? Все очень просто. У меня скоротечная чахотка, и силы мои угасают. Если бы не страх смерти, который, как это ни странно, поддерживает во мне остатки сил, я бы уже умер. Три недели я сплю, только сидя в кресле. Если бы я прилег хоть на минуту, то сразу провалился бы в бездну вечной ночи, с которой пока еще борюсь, но которая не сегодня-завтра поглотит меня. Как это ужасно: прожить мгновение, чтобы навеки превратиться в ничто! Навеки!.. Побледневшая Мадзя слушала брата, то и дело хватаясь за голову. Дембицкий смотрел на него своими добрыми глазами. Ободренный вниманием слушателей, больной взволнованно продолжал: - Вы, здоровые люди, понятия не имеете о том, что такое смерть. Не тьмой, в которой тлеет забытый всеми смрадный труп, представляется она вам, а элегией. Вы не задаетесь вопросом, какие сны могут рождаться в мозгу, в котором медленно течет разложившаяся кровь? Что должны ощущать останки человека, когда на его лицо, вместо воздуха и солнечных лучей, падают песок и могильные черви? - Боже милосердный, как это страшно! - прошептала Мадзя, закрывая руками глаза. - Как это прежде всего отвратительно, - вмешался Дембицкий. - Что вы сказали? - не понял больной. - И нелепо, - прибавил старик. - Мадзенька, растолкуй, пожалуйста, этому старому господину, - со злостью сказал больной, - что я не школяр, а химик и директор фабрики. - Таких директоров, как вы, я воспитал добрых три десятка, - спокойно продолжал Дембицкий. - Это дает мне право утверждать, что химия не научила вас трезво мыслить, а директорство - владеть собой. Бжеский даже отшатнулся, озадаченно глядя на Дембицкого. - Вот чудак! - проворчал он. - Отродясь не встречал такого грубияна. - Но вам, наверно, еще не случалось пугать барышень картинами, которые кажутся им драматичными, а у человека рассудительного вызывают только тошноту. Бжеский вскочил и прохрипел, размахивая кулаками: - Да понимаете ли вы, любезнейший, что я умираю? Что я не сегодня-завтра умру? А вы здоровы как бык! - Я уже много лет страдаю тяжелой болезнью сердца, - возразил Дембицкий. - Любая минута может стать для меня последней. Тем не менее я не пугаю барышень... - Так у вас болезнь сердца? - прервал его Бжеский. - Очень приятно! - прибавил он, пожимая Дембицкому руку. - Приятно познакомиться с товарищем по несчастью! Может, вы и отравитесь со мной за компанию: право же, глупо сидеть вот так и ждать! А у меня припасена отличная синильная кислота... Мадзя глядела на них, ломая руки. У нее в голове мутилось. - И часто вы думаете об этом? - спросил Дембицкий. - Нет, вы просто великолепны! О чем же я еще должен думать, о чем я еще могу думать? Днем, глядя на людей и их суету, я чувствую себя чужим среди них и представляю себе ту минуту, когда никакие силы человеческого ума, никакие крики не смогут разбудить меня и напомнить, что когда-то я был таким же, как все люди. А ночью я не гашу света и все время озираюсь: мне чудится, что в любую щель может проникнуть неуловимая тень, которая в мгновение ока заполнит мою комнату, всю землю, весь мир. И я погружусь в такое страшное небытие, что, если бы даже сверхчеловеческая мудрость сумела снова влить в мои жилы свежую кровь, я все равно не вспомнил бы, что когда-то существовал. Все покажется мне чужим, даже наш сад в Иксинове. И ничто меня не тронет, даже твое удивление, Мадзя, и рыдания наших стариков. - Ах, Здись, Здись, что ты говоришь? - шептала Мадзя, обливаясь слезами. - Для умирающего вы, пожалуй, слишком многоречивы, - вмешался Дембицкий. - Не знаю, умрете ли вы от чахотки, но желтого дома вам не миновать. - О, я в здравом уме! - возмутился Бжеский, задетый этими словами. - Каждый имеет право говорить о том, что его занимает; так почему же не поговорить о конце жизни, если ты с нею расстаешься. Он заходил по комнате, пожимая плечами и что-то бормоча себе под нос. Мадзя смотрела на него в оцепенении. Неужели это ее брат, неужели это веселый, неугомонный Здислав, с которым они играли в детстве? Совсем недавно он качался на верхушке липы, как на качелях, а сейчас говорит о смерти так, что можно просто прийти в отчаяние! Вместе с тем Мадзя заметила, что Дембицкий произвел на брата сильное впечатление. Она догадалась, что в душе больного, наряду со страхом смерти, появился новый страх. Быть может, он испугался, что может сойти с ума, на что намекнул старик. Во всяком случае, его отвлекли от навязчивой мысли, и это уже было хорошо. "Но каков Дембицкий! - подумала Мадзя. - Откуда у него этот иронический и резкий тон? Никогда бы не поверила, что такой тихоня может решиться на подобную вещь". Здислав все расхаживал по комнате, но речь его стала более внятной. - Нет, как вам это понравится! Шатается к сестре, черт его знает зачем, а мне, брату, не дает поговорить с ней о своей беде! Через месяц, может, даже через неделю, я буду лежать в темном гробу, посреди холодного костела, один. Вот тогда я никому не помешаю. А он еще сегодня хочет сделать из меня покойника. И ради каких-то глупых правил, по которым неприлично жаловаться, подавляет мою личность, прерывает ход моей мысли, быть может, последней... - Положительно, вы хотите потерять рассудок, - заметил Дембицкий. - Идите вы к черту со своей психиатрией! Разве я не здраво рассуждаю? - Вы никак не можете освободиться от одной навязчивой мысли. Это называется мономанией. - Но поймите же, - кричал Здислав, задыхаясь и размахивая кулаками перед самым носом собеседника, - поймите, что эта моя единственная мысль - великая мысль! Ведь там, в могиле, куда вы бросите мои останки, будет разлагаться уже не только человек, но и весь мир! Тот мир, который отражается в моем мозгу и сегодня еще существует! Но завтра его уже не будет. Для вас моя смерть будет просто исчезновением одного человека, а для меня - гибелью всего мира: всех людей, которые его населяют, всех картин природы, солнца, звезд, всей прошедшей и будущей жизни. Поймите же, сударь, то, что вам, - пока не подошел ваш черед, - представляется обыденным происшествием, для меня мировая катастрофа: погибнет все, что я вижу и видел, все, о чем когда-либо думал! - Короче говоря, - прервал его Дембицкий, - вам кажется, что после так называемой смерти наступает так называемое небытие? Бжеский пристально посмотрел на старика. - То есть, как это кажется? Не кажется, а так оно и есть... А что вы думаете об этом? - А я твердо убежден, что смерть - это продолжение жизни, только эта новая жизнь полней, чем нынешняя. - Вы что, насмехаетесь надо мной? - воскликнул Бжеский. - И не думаю. Я уверен в своей правоте. Благодаря этому я всегда сохраняю хорошее расположение духа, хотя мне угрожает большая опасность, чем вам; а вы тут мелодраму разыгрываете. Мадзя слушала с напряженным вниманием; Здислав просто остолбенел. - Прошу прощенья, сударь, - неожиданно спросил он у Дембицкого, - вы богослов или филолог? - Нет. Я математик. - И вы говорите, вы верите, что смерть... - Является продолжением жизни, которая к тому же становится полней, - закончил Дембицкий. Бжеский отошел от старика и присел на диванчик. Мадзя почувствовала, что в душе брата неожиданно началась тяжелая борьба. У нее мелькнула мысль, что со стороны Дембицкого жестоко внушать больному такие надежды, но вместе с тем ей было любопытно, на каком основании старик все это говорит? Ведь она не впервые слышит от него такие речи. "Небытие и - вечная жизнь... Вечная жизнь!" - при одной только мысли об этом в сердце Мадзи проснулась такая безумная радость, что она готова была не только утешать брата, но и умереть вместе с ним, только бы поскорее обрести эту более полную жизнь. - И это утверждаете вы, математик? - снова заговорил Бжеский. - Вопреки голосу науки, которая отвергает метафизические бредни и признает только две неопровержимых истины: энергию и материю. Именно энергия и материя, - продолжал он в задумчивости, - образуют то бесконечное течение бытия, в котором появляются отдельные волны и, просуществовав некоторое время, исчезают, уступая место другим волнам. Я тоже - одна из таких волн... и конец мой уже близок! - А что же представляют собой энергия и материя? - спросил Дембицкий. - То, что воздействует на наши органы чувств, на химические реактивы, на весы, термометр, манометр, гальванометр и прочее, - ответил Бжеский и снова задумался. - И это все, что поведала вам наука, ничего больше? - Все. - Ну, ко мне она была милостивей, - сказал Дембицкий. - Математика говорит мне о разных видах чисел, из которых только один вид поддается восприятию с помощью органов чувств, а также о таких формах и измерениях, которые вовсе этим органам недоступны. Физика учит, что энергия вселенной неуничтожаема, химия говорит, что неуничтожаемо и то, что мы называем материей, и что материя состоит из атомов, неуловимых для органов чувств. Биология показывает нам бесконечное разнообразие форм жизни, происхождение и природа которых лежат за пределами нашего опыта. Наконец, психология располагает длиннейшим перечнем свойств и явлений, которые невозможно обнаружить с помощью органов чувств, но которые тем не менее прекрасно известны каждому человеку из наблюдений над самим собой. А как вы можете доказать, что после смерти наступает небытие? - прибавил он после минутного молчания. - И что, собственно, представляет собой это небытие? Какими органами чувств обнаружено оно во вселенной, каждая щель которой заполнена либо весомой материей, либо невесомым, но реальным эфиром? - Я говорю не о небытии в материальном мире, а имею в виду прекращение психических процессов, которые длятся какое-то время, а потом затухают навсегда, - возразил Бжеский. - А откуда вы знаете, что психические процессы затухают? В чем это затухание проявляется? Бжеский первый раз улыбнулся. - Ну, и чудак же вы, сударь! А крепкий сон, обморок, усыпление хлороформом - это что же, по-вашему? - Никакого прекращения самих психических процессов здесь нет, просто мы на какое-то время перестаем сознавать их, а потом наше сознание вновь пробуждается. - Но после смерти никакого пробуждения не будет, ведь организм начнет разлагаться, - заметил Бжеский. - И это говорит химик! Если вы имеете в виду разложение человеческого организма, то он разлагается беспрерывно, каждую секунду. Более того: не менее одного раза в год наш организм полностью обновляется, ни одна частица не остается в нем без изменения, разве только инородные тела. Из этого следует, что не меньше, чем один раз в год семьдесят килограммов человеческого тела становятся трупом и что вы в свои тридцать лет уже тридцать раз отдавали свой организм воздуху и земле. Ни одна из этих тридцати смертей не только не уничтожила вас, но даже не обеспокоила; а сейчас, при мысли о тридцать первой смерти вы вдруг поднимаете панику, стенаете над своим трупом и даже грозите концом света. А чем этот ваш новый труп будет лучше тридцати предшествующих? Ей-ей, не пойму. - Ну, - засмеялся Бжеский к удивлению своей сестры, - покорно благодарю за такие аргументы! Вы рассказываете старые богословские небылицы, над которыми смеются даже экономки ксендзов, и думаете, что это философия. - Что ж, тогда я постараюсь рассказать вам небылицы поновей, - сказал Дембицкий. - Ах, расскажите, пожалуйста, расскажите! - воскликнула Мадзя. Сорвавшись с диванчика, она поцеловала старика в плечо и отскочила от него в смущении. - Философия, - продолжал Дембицкий, - которой вы так гордитесь и которая так замечательно подготовила вас к встрече со смертью, верит и учит, что без реальных причин не бывает реальных следствий. Не так ли? Поэтому, если столбик барометра пополз вверх, мы говорим, что давление атмосферы повысилось, хотя никто из нас не видит ни давления, ни атмосферы. Когда мы подключаем гальванометр к цепи и стрелка его начинает отклоняться, мы говорим, что по цепи проходит электрический ток. Одним словом, мы считаем, что изменения, происходящие с лишенным разума столбиком ртути или с лишенной разума магнитной стрелкой, должны иметь реальные причины, хотя мы их не видим, не слышим, не обоняем и т.д. А теперь обратимся к другому факту. На протяжении многих веков миллионы людей инстинктивно чувствуют, что их жизнь не обрывается в момент смерти. Так же давно многие великие умы, прославленные гении человечества верили сознательно и формулировали для себя четкие понятия о душе, вечной жизни, сверхчувственном мире, наконец, о боге. Иначе говоря, мы имеем дело со следствием, которое проявляется в самых совершенных механизмах - в людях. И если движение магнитной стрелки свидетельствует о наличии тока, то почему же стремление человеческих умов к невидимым формам бытия не может быть объяснено реальной причиной? - Старо! - ответил Бжеский. - Никаких форм бытия, помимо материальных, не существует; просто у людей сильны тяга к жизни, инстинкт самосохранения. Этот инстинкт и заставляет фантазировать по поводу будущей жизни. - Слава богу, вот и пример бесполезного инстинкта. Когда аист или жаворонок к осени улетает на юг, мы знаем, что он найдет там теплый и обильный край; но если человек тоскует по вечной жизни, мы сразу же заявляем, что его надежды - химера. Нечего сказать, хорош позитивизм. - Но что поделаешь, если это действительно так? К тому же инстинкт самосохранения полезен для сохранения вида. Человеку здоровому он дает возможность обдумывать далеко идущие планы, которые осуществляют другие, а больному и умирающему услаждает предсмертные часы. - Вот-вот! - подхватил Дембицкий. - Стало быть, бог ли, природа ли, во всяком случае, какая-то высшая сила, благодаря которой мы существуем, придумала целый ряд трансцендентных бредней для того, чтобы вы не скучали и не расстраивались в последние минуты своей жизни? Полное смешение понятий. Ведь для вас, материалистов, природа - это сама истина, она никогда не обманывает. На поверку же выходит, что в одном случае она все-таки лжет: когда наделяет человека чувством отвращения к смерти! А я, простите, представляю себе все иначе. Отвращение к смерти свидетельствует лишь о том, что между душой и смертью существует глубокая дисгармония. Рыба, вынутая из воды, или птица, погруженная в воду, бьются в тревоге, так же как человек, когда он думает о небытии. Иначе говоря, небытие - это яд для души. Размышляя о небытии, вы пьете этот яд и поэтому тревожитесь и безумствуете; я же верю не в небытие, а в жизнь и поэтому смеюсь над смертью. Вы больны, а я в моральном отношении здоров. Дембицкий встал и начал искать шляпу. На улице уже стемнело. - Вы уходите? - воскликнула Мадзя, хватая его за руку. - Я устал, - ответил Дембицкий своим обычным голосом. Ораторский пыл у него охладел, и перед Мадзей стоял просто старый, больной человек. - Послушайте, - обратился к старику Бжеский, - поедемте со мной в гостиницу ужинать - я ставлю бутылку шампанского. Знаешь, Мадзенька, у меня с собой три тысячи, да на двадцать тысяч я застрахован. Все это останется вам... - Опять ты за свое! - перебила его сестра. - Вот видите, пан Дембицкий, пока вы говорили, он даже повеселел, а сейчас, когда вы собрались уходить... - Ну, и разделали же вы меня, ну, и разделали! - весело сказал Бжеский. - Но, должен признаться, микстура подействовала. - Что, обратились в новую веру? - с полуулыбкой спросил Дембицкий. - Ну, до этого дело не дойдет. Но вы справедливо заметили, что перед смертью я могу сойти с ума, и это меня отрезвило. Не удивляйтесь: ведь уже несколько недель я нахожусь в одиночестве, и мысль о смерти ни на минуту не покидает меня. А человек, что ни говори, - стадное животное и не может без конца думать об одном и том же. - Здись, - воскликнула Мадзя, - клянусь тебе, ты поправишься! Правда, пан Дембицкий, у него нет никакой чахотки? - Очень может быть. - Ах, если бы это было так, если бы он захотел лечиться и начал рассуждать, как вы, я бы тогда, знаете что? Я бы вышла за вас замуж! - с жаром произнесла Мадзя. - Дело не стоит хлопот, - ответил Дембицкий. - А захотите выйти замуж, я посватаю вам одного хорошего человека. - Никогда! - тихо прошептала Мадзя, и на лице ее изобразилась такая печаль, что старик решил впредь не касаться этой темы. Он попрощался с сестрой и братом и вышел, пообещав прийти в Европейскую гостиницу, где остановился Здислав. Когда старик был уже на лестнице, Мадзя выбежала вслед за ним и, крепко сжав его руку, шепотом спросила: - Что вы думаете о Здиславе? - Кажется, он действительно тяжело болен. - Но ведь он ходит, говорит... Дембицкий пожал плечами и начал медленно спускаться с лестницы. Когда Мадзя вернулась в комнату, брат с возмущением набросился на нее: - Ты просто смешна со своими коридорными секретами! Я знаю, ты спрашивала о моем здоровье. Но что бы ни ответил тебе твой философ, меня он не разуверит. Я обречен, и все напрасно. Дни мои сочтены. И все-таки старик оказал мне большую услугу. Теперь остаток дней я смогу заполнить размышлениями об его вере в будущую жизнь. Счастливый человек, идеалист, оптимист! Мы, нынешнее поколение, не можем быть такими. - Стало быть, ты не веришь тому, что он говорил? - с удивлением спросила Мадзя. - Дитя мое, все это старые гипотезы, а не доказательства и, тем более, не факты. Верить же следует не словам, а только фактам. - Знаешь что, Здислав, - сказала вдруг Мадзя. - Я дам телеграмму отцу, что ты здесь. Брат схватил ее за руку. - Боже тебя упаси! - рассвирепел он. - Я и за границу-то бегу, чтобы не встретиться со стариками! - Тогда я поеду с тобой. Деньги у меня есть... - Не по-е-дешь! - отчеканил брат. - Дайте же мне хоть умереть так, как мне нравится. Не нужны мне прощания, слезы, разговоры. - Здислав! - Послушай, Мадзя, давай раз навсегда с этим покончим. Если ты сообщишь отцу и матери, если кто-нибудь из них приедет сюда или ты увяжешься за мной, клянусь тебе, я приму яд. Поняла? Мадзя тихо заплакала. - Можешь утешать меня, как хочешь, - с раздражением продолжал Здислав, - приводи Дембицкого, делай со мной что угодно, но никаких докторов, никаких нежностей! Я очень долго жил без вас, и смерть у вас на глазах была бы для меня пыткой! - Что же это, мы должны бросить тебя? - Да, и ты в первую очередь. - Ах, что ты говоришь! - воскликнула Мадзя, целуя брату руки. - Довольно, прошу тебя! Не мучь меня своими слезами, не то я... выброшусь в окно. Я ведь сказал тебе, чего я хочу и на что вы можете толкнуть меня своими телячьими нежностями. А сейчас, если хочешь, отвези меня в гостиницу. Глаза его блуждали, он задыхался от ярости. Мадзя поняла, что спорить бесполезно. Она утерла слезы, оделась, сдерживая рыдания, помогла брату набросить пальто и повезла его в гостиницу. Всю дорогу Здислав сердился. Когда они вошли в номер, он взял зеркало и начал рассматривать свой язык, затем пощупал пульс и, вынув из чемодана термометр, сунул его под мышку. - Не верится, что ты действительно тяжело болен, - сказала Мадзя. - Как это случилось? - Простудился, схватил воспаление легких, запустил болезнь, и теперь - конец. - А мы думали, что ты совсем выздоровел. - И я сначала так думал. А потом уже не было смысла беспокоить вас. Все равно вы бы не помогли. Он сидел, уставившись глазами в потолок, дрожал от возбуждения и поминутно щупал пульс. Чтобы хоть как-нибудь отвлечь брата от мыслей, которые, как стая воронья, носились над его головой, Мадзя начала рассказывать о том, как она жила эти два года. Для нее это была настоящая исповедь, но брат плохо ее слушал. А когда она спросила Здислава, что он о ней думает, тот ответил: - Дорогая моя, разве человек, стоящий на краю могилы, может думать о чем-нибудь, кроме могилы? Все остальное - чепуха! - И ты говоришь это после всего, что слышал от Дембицкого? - Слова! - ответил он. Они оба умолкли. Он воспаленным взором смотрел на свечу, Мадзя кусала губы, чтобы не разрыдаться. Около полуночи Мадзя спросила брата, не хочет ли он спать. - Ах, оставь! - отмахнулся он. - Разве я сплю по ночам? Боюсь, чтобы смерть не застигла меня врасплох. Днем дремлю немножко, потому что среди шума чувствую себя в большей безопасности. - А ты, миленький, ляг сейчас, - сказала Мадзя, опускаясь перед ним на колени. - Ты что, в своем уме? Я никогда теперь не ложусь, ведь меня может задушить кровь. - А сегодня попробуй! Ведь я с тобой! Не болезнь тебя изнуряет, а бессонница и неправильный образ жизни. Если бы ты каждую ночь спал в постели, в удобном положении, ты бы убедился, что не так уж тяжело болен. Она сжимала его горячую и влажную руку. Здислав задумался. - Да, не худо бы поспать в постели. Но боюсь... - А ты попробуй! Я уложу подушки повыше, будешь спать, как в кресле. Бжеский посмотрел на кровать. - Я бы попробовал... Ну, а вдруг я умру у тебя на руках? - Не бойся, миленький. Я буду смотреть за тобой. Подложу тебе руки под спину и, если за