в), щедро разведенным водой. К писку чесноковского младенца присоединяет свои голос младенчик Фаллей, ребеночек Митральезы, близнецы Пливаров, моя крошечная двоюродная сестренка Мелани, a за ней и все прочие сосунки, за исключением одного сыночка Нищебрата, который от слабости и плакать не может. Весь тупик сейчас думает только о нем. Час спустя. Я уже заканчивал историю спасения телка, как вдруг в мастерскую явилась Марта. Притащила две горсти бронзовых монеток. Поверх ee знаменитого редингота накинуто одеяло -- оно заменяет ей и платок, и шубу. Снег перестал, но холод собачий. -- Возьми, тетке отдашь. Три морковки. Бесполезно спрашивать, где и как Марта раздобыла такое сокровище. -- Младенчик Нищебрата помирает. -- Что можно для него сделать? -- Молока достать. Ho даже мне не удалось. Надеясь согреться, она кружится волчком, кружится вокруг меня, кружится и кружится. И, кружась, говорит без передышки. Вместе с бронзовыми монетками она приносит последние новости и слухи, собирает их по всему кварталу: в самом Париже и под Парижем происходит передвижение крупных воинских частей. Движение войск и закрытие застав означает одно: сражение. Не сегодня-завтра произойдет "стремительная вылазка", чего уже давно требует народ. Не верят люди... Трошю кретин, Бланки это прямо сказал. Марта притащила также и газеты. И советует мне прочесть одну статью, приведшую ee в восторг. Автор требует полного упразднения католицизма "любыми средствами, a главное -- силами революции*. Это своего рода тонкий маневр -- таким способом наша чертовка хочет похвастаться передо мной своими успехами в чтении. Надо сказать, что она действительно прекрасно усваивает мои уроки. -- Куда это ты собралась? -- Здесь еще холоднее, чем на улице! Прежней близости между нами уже не было. Понедельник, 28 ноября. Париж весь как-то оцепенел, хмурится. Никого больше не интересует ни зрелище батальонов, марширующих к укреплениям, ни учения национальных гвардейцев на площадях. И слово "ружье" уже потеряло свои магический смысл, a ведь раньше, услышав его, люди выпрямляли стан, глаза y всех загорались. Париж закрывает свои ворота в пять часов, парижане -- в семь. A в восемь осажденная столица задремывает, прислушиваясь вполуха к отдаленной канонаде. Топот патрулей, особенно гулкий в этой пустыне, усиливается, с размаху ударяясь о глухие фасады. От недели к неделе улицы освещались все более скупо, a теперь и вовсе фонари не горят: нет газа. Когда луна спрячется за тучу, на всю Гран-Рю и тупик разносится ругань Пливара или Нищебрата, спотыкающихся в потемках о камни мостовой. Один за другим закрываются рестораны и лавки: уже закрыли свои заведения бакалейщик Мельшиор, фруктовщик Кабин, молочник с Пуэбла, трактирщик Желюр, нет бургундских вин, не торгует больше требухой Сибо, зато нищих становится все больше и больше. Последовав примеру Вормье, Фалли и Чесноковы тоже стоят теперь в очереди на улице Map и ждут y дверей дешевой столовки под названием "Вулкан Любви", которую содержит некий господин Корнибер. Это уже своего рода падение. Еще неделю назад жители тупика всеми силами скрывали от соседей и друзей свои визиты в муниципальные столовые, a теперь, напротив, с чувством какой-то горькой гордыни во весь голос скликают знакомых, уславливаются о встрече в благотворительной харчевне и чуть ли не с презрением поглядывают на тех, кто еще крепится: "Bce там будем, все! Это ведь надолго!" Вот уже несколько дней как исчез Меде. У входа в арку теперь не маячит его серая согбенная фигурa. Теперь, когда Алексис, Каменский и Леон возвращаются после патрулирования с передовых позиций, не надейтесь услышать от них рассказы о бранных делах -- с их уст срываются восторженные хвалы винограду из Монморанси, монтрейским персикам, кламарскому зеленому горошку, розовым плантациям в Банье и Фонтенэ -- все полузабытые воспоминания. -- Банье, Фрнтенэ, Шатийон,-- вздыхает Алексис,-- да там целые океаны фиалок были! Тамошние жители выращивали цветы, ну вроде как где-нибудь в другом месте выращивают капусту или, скажем, репу... -- Капусту, репу...-- задумчиво подхватывает весь кабачок. -- A розы, те даже целые деревни заполоняли,-- продолжает наборщик.-- По фасадам домов карабкались. B Фонтенэ последняя хибарка и та, бывало, вся розами увита. Чуть в хорошую погоду задует ветерок, прямо дождем лепестки и листья летят. -- A сейчас порохом д a падалью разит... -- Вюртембержцы нарочно за изгородями гадят, под самым носом. Ядра в фиалковых полях взрываются. Немцы топчут розовые плантации, покрытые снегом. Ни домов, ни садов, ни огородиков -- ничего не останется... Не скоро еще Париж увидит свои родные деревниl Кабачок ворчит: -- Хоть бы знать, что наш Гамбетта затеваетl -- A может, лучше не знать. -- Правительству-то все известно, только оно народ в неведении держит... Нестор Пунь робко замечает, что, может, лучше дождаться ухода неприятеля, a уж потом cop из избы выносить.. -- Нет, раньше его надо вьшестиl -- A иначе пруссаки никогда и не уйдут! Болышшство посетителей подымают хозяина заведения на смех. -- Cop -- это реакция,-- уточняет Гифес.-- Адвокаты, засевшие в Ратуше, лишь покорные слуги этой реакции! Надо от них избавиться. Только Революция может одолеть пруссаков. -- Вот если бы 31 октября удалось, -- бормочет Пунь. -- Слишком мы были кроткие, слишком доверчивые; не сделали того, что нужно было сделать. Ничего, теперь сделаем. -- Новый 93-год -- вот что нам требуется! -- Придет 93-й, Шиньон совершенно прав! -- бросает Феррье.--Будьте уверены, найдутся y нас Робеспьеры и Мараты! Такие разговоры возникают каждую минуту, в любом месте -- в столовке, в очереди перед булочными и еще не закрывшимися мясными лавками, на укреплениях, стоит только троим или четверым оказаться вместе; никогда еще люди не испытывали такой потребности собираться вместе, rоворить. Потому что не осталось уже иных средств согреть плоть и душу. Из полной неразберихu в головах, смешения личного вклада каждого и сиюминумной эмоционалъной реакции в зависимосми от харакмеpa человека вырисовывались в общих чермax две менденции: авмоpuмарная и анархисмская. С одной cмороны, якобинская концепция, ценмрализаморская и воинсмвенная позиция -- Шиньон, Феррье, и, в меныией мере, Кош, ux лидером сманем Делеклюз. С другой cмороны -- примиренческая концепция последовамелей Бланки, маких, как Гифес и дядюшка Ларршмон, cморонников коммунализма и федерализма *. Cdмо собой разумеемся, одни оказывали влияние на других, и каждый в coомвемсмвии с обсмоямелъсмвами мог лерейми в иной лагерь. Так и бывает во время Революции! Смертные приговоры Базену и прочим изменникам -- Канроберу, Лебефу и Коффиньеру,-- вынесенные заочно клубами IV округа и одобренные другими, воодушевляли толпы людей, стоящих в темноте на неосвещенных улицах и топающих от холода ногами. -- "Гражданам предлагается самим привести этот приговор в исполнение*. По инициативе комитета бдительности Ла-Виллета создали Республиканскую лигу обороны, целью которой было беспощадное уничтожение всех тираний и борьба за торжество во всем мире Револкщии и Социализма. Гарибальди уже нет в Вогезах, он перебрался в Германию, где Интернационал ждал только его, чтобы провозгласить Республику. (Выдумка. Омкуда только, спрашиваемся, все эми клубные говоруны сумели выудимь макую информацию/ Не cmoum даже oпровергамь эми нелепосмu,) Спекулянты замуровывают свои погреба, которые они доверхy набили всяческим провиантом, надо бы почаще делать обыски. Недавно в одном таком подвале обнаружили полторы тысячи окороков... Эти слухи словно укрепляющее, настоянное на гневе. Если верить Пальятти -- десятки доказательств измены налицо. Правительство согласилось принять услуги легитимиста Борпэра, предложившего начать партизанскую войну, но отказалось разрешить формирование американского легиона, не пожелало иметь дела с Гарибальди, бравшимся освободить Париж от осады с помощью трехсот тысяч революционеров -- итальянцев, поляков и венгров. (Tpucma мысяч революционеров, свалившихся на эмом доведенный do белого каления Париж... можно понямъ, почему так мялись Трошю и его подручныеl) -- Реакция,-- объясняет Гифес,-- хочет довести народ до полного истощения, обескровить его, a потом отдать Париж германскому императору! Все берется на подозрение, вплоть до нового знамени: -- Почему это, . скажите, на милость,-- подхихикивает Шиньон,-- с такbй помпой вручали знамя батальону Бельвиля, a другим, видите ли, не дали? Разве не ясно, граждане? Просто хотели поставить под огонь республиканцев предместья. Это отравленный дар наших Макиавелли, засевших в Ратуше. Короче говоря, все сводит к одному -- предательство. -- Если они Париж собираются сдать пруссакам, мы сами его подожжем! -- Не подожжем, взорвем! -- Вот это разговор,-- подытоживает Феррье.-- Потом проложим себе силой проход среди пруссаков. Так вот, если еще где-нибудь на свете существует уголок, достойный приютить y себя республиканцев, мы там и водрузим красное знамя! Среди таких вот деклараций и восклицаний вроде: "Париж -- священный град Революции", единственное слово подымает людей с места, и слово это -- "Коммуна". Любому слуху верят, любой слух повторяют, комментируют без обиняков. Среди нас только двое скептиков: Предок и Марта. Им требуется все увидеть собственными глазами, a если можно, так и пощупать. Оба с одинаковой гримасой выслушивают обычные наши жалобы: "Уже целую неделю голубей не видать!" . Около полуночи. Канонада продолжается, ужасающая, с каждой минутой она все нарастает, все оглушительнее. Длится она уже шесть часов. По словам людей сведущих, по Парижу бьют одновременно из мортир и пушек, пускают ракеты. Десятки батарей, установленных вблизи Аржантейского и Безонского мостов. И бьют они без передышки, так, что орудия раскалены. Далеко на западе все небо охвачено заревом пожаров, словно встает огненная заря. Марта чуть не силком вытащила меня из кабачка и велела запрягать Бижу: -- Сейчас стрелки Флуранса идут в бой, пойдем с ними! -- Я бы тоже не прочь, но... -- Боишься! -- Ничуть... только нас ни за что не пропустятl -- A вот и пропустят! Полюбуйся-ка! Марта развернула женевский флаг *, который, надо полагать, "взяла напрокат* в лазарете, разместившемся в Бельвильском театре. Теперь над нашей незатейливой повозкой развевается флаг с красным крестом. Сверх того наша смуглянка-упрямица имела в запасе десятки доводов, от самых, что называется возвышенных, до самых будничных: мы, мол, будем спасать раненых, спасем и вашего старого конягу... и напоминает мне как бы между прочим, что в последний раз свежее мясо выдавали чуть ли не в доисторические времена. Я еще не кончил запрягать Бижу, a она уже снова насела на меня: -- Беги скореe к Флурансу, там, должно быть, такое делается! A я тебя здесь подожду. И я с обычной оглядкой пробрался к нашему вождюизгнаннику. B бывшем салоне господина Валькло y стены стояли Предок, Гифес, Тренке, два гарибальдийских офицерa и Пальятти. Флуранс размахивал двумя только что полученными прямо из Национальной типографии, еще совсем свеженькими объявлениями, которые пронес под блузой Пассалас: "Положимся во всем на господа бога, вперед за Родину!" Подпись: "Губернатор Парижа генерал Трошю".  И наш пламенный мятежник Флуранс гремел во весь голос: -- Трошю -- шуан, католик, ханжа, сын папы Римского и Орейской богородицы, тупоголовый, глухой ко всем новым идеям, ко всем республиканским чувствам. Благородный и великодушный Париж уже не впервые покорно подставляет шею под нож самых отсталых пле мен Франции: корсиканцев в лице Бонапарта и бретонцев в лице Трошю.. Флуранс нервно шагал по гостиной и, проходя в очередной раз мимо Предка, сунул ему в руку вторую афишу: -- Видели, Бенуа? Сразу узнаешь нашего Дюкроl И снова нагнулся над хорошо мне знакомой картой "Общего плана парижских фортификаций в связи с осадой" -- план этот был опубликован в сентябрьском номере "Иллюстрасьон", a уж сам Флуранс ежедневно и тщательно дополнял карту: наносил новые лшrаи укреплений, появлявшихся с тех пор, уточнял детали. A тем временем наш дядюшка Бенуа изучал прокламацию генерал-аншефа II Парижской армии и читал отдельные фразы вслух: -- "...Прорвать железное кольцо, охватившее нас... мощное усилие... дабыподготовить ваше выступление... ваш командир предусмотрительно... -- н-да, Дюкро -- это действительно сама предусмотрительность! -- свел в батареи более четырехсот орудий, из коих не менее двух третей самого крупного калибра...-- вас будет более ста пятидесяти тысяч хорошо вооруженных, хорошо экипированных..." -- И это еще не вершина его стилистических лерлов! -- свирепо бросил Флуранс, не подымая головы от карты. -- Ого!.."Лично я решил и приношу в том клятву перед вами, перед всей нацией: я вернусь в Париж или мертвым, или с победой; вы можете стать свидетелями моей гибели под вражескими пулями, но не моего отступления. Не прекращайте и тогда сражения, отомстите за мiеня. Итак, вперед... и да поможет нам богl" -- Опять богl Вот он, весь тут как на ладони, генерал Дюкро, "величайший стратег современности*, и это он-то, фанфаронишка! A может, и еще что лохуже. -- Что ты имеешь в виду, Гюстав? -- спросил Предок, и в голосе его прозвучала тревога. -- Скажите-ка, отдав неприятелю шпагу в Седанском "ночном горшке", разве не стал Дюкро пленным "на честное слово"? Если стал, значит, бесчестен, его следовало бы сразу же aрестовать и выдать пруссакам. Если же пруссаки дали ему возможность убежать, значит, он их сообщник, значит, он шпион и предатель, явившийся в Париж, чтобы нас всех загубить, a тогда его следует расстрелять. Было ясно, что, по мнению Предка, наш изгнанник зашел слишком далеко. A я просто обомлел. Подобно Фаллю, Матирасу, Вормье, Кошу, даже Феррье, даже Шиньону, подобно всему Дозорному, всему Бельвилю, вопреки всей нашей осмотрительности и опасениям, вопреки исконному недоверию, свойственному рабочему, при всем том способному сразу забыть самые горькие разочарования, я сам верил в пресловутую "стремительную вылазку"... Рожки и горны так искренне пели под гулким небом серенькой холодной ночи в минуты затишья, когда замолкала канонада, что слышно было, как призывали к оружию своих сынов Ла-Виллет и Шарон, Тампль и Бютт-Шомон. И надо полагать, все это было написано y меня на лице, потому что Флуранс вдруг взял меня за плечо и с болью произнес: -- И ты, ты, бедное мое дитя? Ты тоже верил в победу, верил в планы, выношенные этим тупоголовым бретонцем, пустобрехом-жуликом? -- Он повернулся к остальным, голос его дрогнул:-- И вы верили, тоже верили? Все, кроме Предка и гарибальдийцев, опустили головы. Флуранс бессильно уронил руки, поднял глаза к потолку и вздохнул: -- О народ! Само прямодушие и простота! Мой народ, закосневший в нищете и добротеl Никакие уроки не пойдут тебе впрок! Тренке так и стоял, не подымая головы, но из-за выставленного вперед куполообразного лба вид y него был отнюдь не смиренный, низенький сапожник напоминал сейчас бычка, готового боднуть. -- Кто же спорит, все они святоши и рубаки,-- пробормотал он,-- вопрос не в том, любит их iсто или нет. Ho для Дюкро и Трошю война -- ремесло! -- И это ты говоришь, Тренке, ты, рабочий-революционер! Да неужели, черт побери, французы так и останутся при своем глупейшем преклонении перед эполетами, до конца дней своих будут млеть перед театральной мишурой, будут свято верить, что война -- это некая таинственная, оккультная наука, непонятная непосвященным, и нечего даже думать постичь ee, если ты не щеголяешь в красных штанах...-- При этих словах гнев Флуранса упал, горло сдавило от волнения. -- Как! Француз до сих пор еще верит в эти бредни! Он воображает, что воен ное искусство -- это алгебраическая формула какая-то, не поддающаяся расшифровке, и, чтобы разобраться в ней, надо быть лосвященным в высшие тайны. Он не хочет взять в толк, что успех приносит, как на войне, так и в обычной жизни, тот же здравый смысл, тот же ум; что во.-- енное искусство, как таковое,-- не бог весть что, тот же рабочий или коммерсант, если он человек храбрый и сообразительный, став генералом, будет на сто голов выше всех этих выпускников Политехнических училищ или даже Сен-Сира. Мы внушаем себе, что педантичное разглагольствование офицеров -- это, мол, основа военной науки, что нелепое нагромождение технических терминов... Бывший вождь повстанцев Крита не окончил фразы. С трудом переведя дух, он упал в кресло, уперся локтями в карту. -- Допустим, что это так,-- отозвался Тренке, ничуть не поколебленный этой отповедью,-- допустим. И тем не менее наши два болвана слишком дорожат своей воинской славой, чтобы рисковать поражением. Ведь никто, помоему, не подбивает их на эту "большую вылазку". Флуранс был по-прежнему погружен в изучение карты, поэтому он только пальцем ткнул в сторону Предка, словно хотел сказать: "Ответь им ты. Они меня совсем измучили*. Дядюшка Бенуа, не торопясь, выколотил свою трубку о каблук, не обращая внимания на то, что пепел падал прямо на розы и пальмовые ветви персидского ковра, потом взял третью афишу, призыв "правительства национальной обороны" к жителям Парижа: "Вы ждали этой минуты с патриотическим пылом, который с трудом сдерживали ваши военачальники!..-- Предок прочел еще двефразы, монотонно, медленно, будто школьник на уроке: -- Любое подстрекательство к смутам будет прямой изменой делу защитников Парижа и послужит на руку Пруссии. Подобно тому как армия не может добиться победы без дисциплины, так и мы можем устоять только силою единения и порядка">. Третья, я последняя, фраза, заключительная часть послания, еоставленного Фавром, Ферри, Симоном,-- тремя Жюлями и К°,-- как удар топорa упала из-под седьrx усов старика: "Почерпнем же в первую очередь нашу силу в неколебимой решимости задавить в самом зародыше, несущем позорную смерть, семя внутренних раздоров!* Tpemce, Гифеса и всех прочих в мгновение ока будто подменило. Все глаза обратились к Флурансу с одним и тем же вопросом, который вслух сформулировал сапожник, хотя вряд ли в этом была необходимость: -- Что же нам остается делать? -- Драться! -- ответил гарибальдийский офицер; он и его товарищ держались молча и неподвижно в тени по обе стороны кресла, где сидел Флуранс. -- Иду,-- сказал сапожник. Легким наклонением своего куполообразного лба он шшрощался с нами. -- Подожди меня, Тренке, я тоже иду. -- Что? Все бросились к Флурансу, первым Пальятти, за ним оба гарибальдийских офицерa. Командир бельвильских стрелков вступил в рукопашную со своими товарищами, отбивался от них локтями, плечами, стряхивал с себя мешавших ему пристегнуть кривую турецкую саблю, надеть свою знаменитую шляпу с перьями; боролся он и физически, и духовно: он, мол, отвечает за этих пролетариев предместья, добровольцев, идущих в бой под его знаменами. Гифес, Тренке, Предок и гарибальдийцы напрасно орали ему в лицо: стоит ему только высунуть иос за пределы Бельвиля, и его тут же схватит полиция! B такую ночь, когда весь Париж воспламенен мыслью о неотвратимости pern ающего удара, никто даже этого не заметит, его aрест ничему не послужит, только ослабит революционное движение как раз в то время, когда оно переживает самый мрачный после 4 сентября период... Полицейские, тюрьма Мазас, военный трибунал -- ему, Флурансу, лично на них наплевать, да еще как наплевать; a что касается Революции, то на одного погибшего вожака найдется десять новых! A вот его стрелки -- другое дело, он их организовал, их обучил, он преподал им тактику герильи, ee стратегию, не известную кожаным штанам, он сам учился ей с шестьдесят шестого по шестьдесят восьмой год, среди скал и трех гор, среди их снежных вершин, между тремя морями -- Эгейским, Ионическим и Средиземным. Даже золотая пена его кудрей и бороды трепетала, когда он извивался, как уличная девка, пытаясь вырватьея из цепких рук и схватить свою огромную турецкую саблю. Нет! Ни один полковник не сможет на учить его батальоны следовать той методе, какую он им преподал. Его стрелки не понимают традиционную воинскую команду, созданную для оглупления серой скотинки. Усвоенные ими правила дисциплины и порядка ничего общего не имеют с идиотской методичностыо казарм и фортов, они, эти правила, революционны по самой сути. Настоящий мятежникам, которых он воспитал, предлагают снова обратиться в тупых служак, да еще под огнем, впервые под огнем. -- Со мною они сумеют обрушиться прямо на голову пруссакам, даже не разбудив их, и исчезнуть до подхода подкреплений. A 6ез меня они пропали, битва для них кончится резней или беспорядочным бегством! -- Есть же командиры батальонов и рот, офицеры твоей же выучки. -- Трошю их всех разжаловал. Так ему легче будет кричать во всеуслышание, что бельвильцы дезорганизованы, что они трусы. -- Ho наши командиры там, в строю, и тем хуже для раззолоченых мундиров. -- Где они, Тибальди, Везинье, Верморель, Лефрансэ *, Ранвье? Подыхают с голоду и холоду в казематах Сент-Пелажи! -- Верно, но Тренке, Мильер, Левро, Гифес и другие твои соратники здесь, и твои стрелки пойдут за ними! Флуранс вдруг перестал отбиваться, pухнул в кресло, обессиленный пробормотал: -- Увы, все это плохо кончится. И вместо доказательств и объяснений стукнул ладонью по карте, прикрыв своей тонкой кистью, пальцами арфиста, все пространство между Мэзон-Альфором и Нейисюр-Марн. Его друг Рошфор, сравнивавший Флуранса с tмадъяром, гомовым в любую минуму накинумь доломан и вскочимъ на коня", рассказываем, что Флуранс на его глазах не мог найми дом родной мамеpu в районе Оперы. *Он получил в наследсмво cmo мысяч ливров ренмы,-- умочняем Рошфор,-- но редко когда y него в кармане было двадцамъ cy. Не испымывая особой noмребносми в пище, омдыхе, сне, он целыми днями бродил no Парижу, даже не вспомнив, что сущесмвуем oпределенный час завмрака и еще один час -- обеда. Он жил лишь cmpaсмным сердцем и мыслью. До макой cмепени, что cпособен был бы голым выйми на улицу, если бы ему не напоминали, что надо надемь панмалоны!" ...Батальоны направлялись к Бульварам, еще издали было слышно, как они, пройдя мимо мэрии, достигли перекрестка улицы Пуэбла. Громко звучала песня: Республика нас призывает Победить или умереть! Какая-то непривычная была Maрсельеза, будто сотканная из сотен тоненьких голосов. Француз свою жизнь ей вручает, Для нее он готов умереть! Сами стрелки безмолвствовали, они шагали через Бельвиль суровые, притихшие. A гимн пели женщины, провожавшие бойцов. Стрелки, шагавшие с краю, шли об руку со своими спутницами. Отец прижимал к груди спящего младенчика, укутанного в рваную шаль, a мать неловко тащила за ремень его ружьишко. И почти все женщины нацепили на себя ранцы и сумки, патронташи, скатанные одеяла, чтобы легче было маршировать бойцу до последней минуты, минуты расставания. Солдатки шли в одной шеренге с мужьями, но на расстоянии чуть ли не метра, то ли из скромности, то ли из уважения, то ли по другим каким деликатным мотивам. Шагали они тоже в такт и открыто на любимый профиль не пялились, но ни на миг не теряли его из виду, хоть и глядели искоса. И шли они, таща военную амуницию, до той последней межи, где им был уже заказан дальнейший путь; при каждом неверном их шаге звякали котелки и звонко сталкивался штык со штыком. A волонтеры все шагали, глядя прямо перед собой, окаменевшие, будто были одни, хотя шли локоть к локтю, одни перед лицом неизбежности, перед лицом той, что будет их последней подругой. Республика нас призывает... Матери и жены, невесты, сестры, родственницы, подруги, соседки -- все эти женщины пели, не слишком громко, казалось бы, каждая для себя -- или для него. A рифмованные концы строф гимна выпевали уже дрогнувшим rолосом. Солдаты невозмутимо молчали, вперив взгляа куда-то вдаль. Страшное получилось шествие. Вторник, 29. На рассвете, который никак не наступит. Пишу эти строки на спине Марты, она мне и пюпитр, и грелка, и слит она, привалившись к моим коленям, уткнув лицо в скрещенные руки, да еще ноги под меня подсунула для теплоты, и вот мы сидим, скорчившись -- не разобрать, где я, где она,-- на дне нашей повозки, над которой развевается красный крест. Ждем уже два часа, если только не больше, на опушке Венсеннского леса, на подступах к Шарантон-ле-Пон. Никогда, с первого дня творения, нигде, ни в одном уголке вселенной не было так холодно, как в этом сероватом мареве сволочнейшего ноябрьского рассвета. У меня из рук раз пять уже выпадал карандаш, и, когда я нашаривал его, моя потревоженная смуглянка что-то ворчала в сонном одурении, и во мне вдруг пробуждался -- правда, всего на две-три минуты -- вкус к жизни. Нам-то еще жаловаться грех. Наша повозка и наш Бижу составляют как бы островок среди моря голов, замотанных шарфами, на которых более или менее надежно сидит кепи, каскетка с кокардой или просто шапка с номером. Ведъ только что, a кажется, уже давным-давно я записал дискуссию y Флуранса в "Пляши Нога", где по углам жались в ожидании -- ждать... вечно ждать сигнала к пресловутой вылазке -- наши стрелки. Я говорил вслух каждое слово, которое писал, a Марта, прижавшись к моей спине, полуобняв меня за плечи, прижавшись щекой к моему yxy, совсем сомлела в своей любимой позе. Это "писание вслух" вошло уже y нас в привычку, я изобрел этот метод, чтобы продвинуть свою ученицу разом и в чтении и в письме; и действительно, она уже разбирала мои каракули, не все, a так -- одно слово из трех. Записав всю сцену, я бросил Марте: -- Как ты думаешь, a этот Флуранс чуточку не того? -- Скажи, этого ты не написал, нет? -- Конечно, нет, но все равно он пошешанный... Правда? -- Hy и что! Такой же, как все. Временами все вроде сумасшедшими делаются. И укусила меня за yxo, не очень сильно, просто так, для острастки. Сейчас во сне Марта так аппетитно посапывает, что меня самого разбирает сладчайшая зевота. Не могу больше. Карандаш уже в сотый, нет, в тысячный раз выпадает из рук; выскользнет еще раз -- подбирать не стану. Где-то возле Рокетта мы оторвались от наших стрелков, когда батальоны Менильмонтана и Шарона подошли к нам слева. Не видим больше ни Тренке, ни Гифеса, никого из 141-го... Внезапное пробуждение. Мне почудилось, будто Бижу, закусив удила, понесся во весь опор. A это, оказывается, снова началась канонада. Странное дело! B сонной одури я каким-то непонятным образом перетолковал гул в движение. Зыбь уродливо замотанных голов, размеренный топот -- все застыло. Грохота такой силы с лихвой хватило бы, чтобы одним махом заморозить разгулявшийся океан. Чуть позже. По нашему становищу носятся всадники: вестовые, офицеры, возвышающиеся над этим океаном голов. Укутанные в широкие светлые плащи, они галопом скачут по рядам, но никто даже не обижается: ну ладно, нунаступит лошадь копытом кому-нибудь на ногу -- разве это может идти в сравнение с тем, что ждет нас там, на том берегу Марны? Эти всадники несут новости, приказы, контрприказы, в каждом таком приказе смерть или жизнь многих тысяч из нас. Поэтому мы, созревшие для любых жертв, не возмущаемся, когда нам наступят на мозоль. Воронье летает с нетерпеливым карканьем, низко, повзводно. По окружной железнодорожной ветке идут поезд за поездом. A по дорогам движутся артиллерийские обозы, обозы с боеприпасами. Все это длится уже два дня и не может пройти незамеченным для пруссаков. Проснулась Марта: "Что тут делается?* -- спрашивает она, протирая глаза. Ee не так напугала канонада, как сердитый солдатский гомон. Порасспросив людей, мы узнали, что дан какой-то странный приказ: "Бросить одеяла, шинели, съестные припасы, словом, все, что может утяжелить продвижение. Набить карманы патронами*. Забыв о холоде и голоде, люди повинуются беспрекословно. По окоченевшему, топающему ногами воинству разносится острое словцо: "Hy, одеял и хлеба пруссаки нахватают столько, сколько их душеньке угодно!" "Кашемировый Лозняк". Ночь (с 29 на 30 ноября). "Давай зайдем...* -- Марта затащила менясюда. Здееь хорошо. Правда, есть уже нечего, пить нечего, зато в камине, возле которого я пристроился на корточках, жарко горят три толстенных дубовых полена. Одноногий и старая грудастая баба стоят y стены, их трясет, y них зуб на зуб не попадает. Их подручный, юнец, куда-то исчез. Под окном, прямо на земле, коченеет с полдюжины трупов, тут и толстоносый, и Одноглазый, и Крокодилья Челюсть, и всклокоченные бороды -- утром их застигли на месте преступления и расстреляли первые проходившие здесь части. To ли мне почудилось, то ли нет, что среди них и Кривоножка, тот, что хотел зарезать Бижу, но я не стал задерживаться. Марта ушла "за новостями*, она твердо решила найти стрелков Флуранса, пусть даже без самого Флуранса. Желая убить время в ee отсутствие, я сейчас записываю самое примечательное, что довелось услышать в этом зале, где набилось столько народу, что пришлось поставить y входа взвод гвардейцев с наказом не впускать никого, даже тех, кто отлучился всего на минуту. Жандарм объясняет, почему расстреляли мародеров прямо на месте: при них оказалось такое количество съестных припасов, которое они могли получить только от пруссаков в обмен на доставляемые им сведения; один из этих шпионов тащил больше двухсот устриц. Жандарм, кроме того, полагает, что следовало бы расстреливать всех до одного виноторговцев, которые обосновались между пруссаками и нашими аванпостами. У них погреба ломятся от всякой снеди и напитков, пруссаки разграбили занятые деревни и теперь продают еду в обмен на военные тайны. -- B Париже на этой неделе устрицами полакомились по скромной цене -- двадцать франков за штучку. Все взгляды без промаха пригвождают к стене отвратительную чету владельцев "Кашемирового Лозняка". -- Я уже целый час голову себе ломаю, что это за название такое -- "Кашемировый Лозняк*? -- говорит какой-то старик, по внешнему виду учитель. Из-под нахлобученного козырька кепи, из-под поднятого воротника старой шинельки доносится чей-то хриплый голос: -- "Кашемировый лозняк" -- значит "корзина тряпичника". "Кашемир" -- это тряпка. "Гарсон, столик грязный, вытрите, пожалуйста, его кашемиром*. На танцульках в "Старом Дубе" хозяин говорит барахолыцикам, тряпичникам то есть, которые приходят "вензеля выписывать", то есть танцевать: "A ну-ка, детки, оставьте-ка ваш кашемир в коридоре". Старичок учитель со вздохом признается, что, мол, век живи -- век учись... Учитель и молодой человек -- надо полагать, его ученик,-- вспоминают, с каким энтузиазмом создавалась Национальная гвардия и специальные "боевые роты" из самых молодых и самых способных к военному делу гвардейцев. -- Иностранцы, пожалуй, еще больше, чем мы, поражены нашим патриотическим пылом. Один англичанин, Эдвин Чайлд, записавшийся в Национальную гвардию, сказал мне примерно следующее: "Bce, что происходит в Париже с момента осады, по меньшей мере чудо. Этот современный Вавилон, прославленный своими модницами и сластями, изготовляет теперь митральезы, обновляет старые артиллерийские орудия, производит ядра, снаряды и порох, целые тонны порохa... B Национальной гвардии сто тысяч прекрасно экипированных отважных людей, лучше не бывает! Это цвет нащш..." Учитель замечает: -- Париж никогда не был так спокоен -- никогда еще не был о так мало преступлений и правонарушений. Ни убийств, ни краж со взломом, ни воровства, даже драк и тех нет. Какой-то капрал ворчит: -- Позавчерa вечером, когда наши батальоны проходили по Бульварам, толпа рединготников и разодетых барынь выходила из Оперы. Вы бы их послушали: "Наконец-то начинается "большая вылазкаа... Целых два месяца мы этого ждали! О, как это волнительно! Браво, браво, молодцы!" -- Te же кокотки приходили на пустыри нами полюбоваться и потешались над нашими маркитантками: y них, видите ли, широкие шаровары и шляпы с перьями; что правда, то правда, только y наших женщин вместо вееров и сумочек для сборa пожертвований за поясом кинжал и пистолет... -- A главное-то и забыл: на боку y них бочонок с трехцветной кокардой! У дверей вспыхивает ccopa, это Марта хочет войти сюда, kотя никого не пускают. С 30 ноября на 1 декабря. Приемная врача -- угловая комната, расположенная на втором этаже. Четыре окна. Два выходят на главную улицу городка, два других -- на дорогу, петляющую между живыми изгородями и палисадниками; окна заложены тюфяками и яркими разноцветными подушками. Матирас и Бастико дежурят y окон, что выходят на улицу, Фалль и Нищебрат -- y двух других, что на дорогу. Пливар крушит кресло, чтобы поддержать в камине огонь. Гифес осматривает оружие тех, кто спит вповалку на ковре. На кушетке тихонько постанывает Алексис, раненный в живот. Под одеялом покоится вечным сном Вормье. Пушка замолчала. Только временами два-три ружейных выстрела вызовут на минуту ответную перестрелку где-то далеко -- не то в Вильере, не то в Бри-сюрМарн. На нашу беду, докторa здесь уже нет. Очевидно, yехал перед приходом неприятеля, как мы в свое время удрали из Рони. Марта, не слушая ни моих протестов, ни строжайшего запрета лейтенанта Гифеса, отправилась на поиски санитара, который мог бы хоть чуточку облегчить страдания бедняги Алексиса. До нас в доме врача стояли саксонцы и все переколошматили: разбили венецианское зеркало, том за томом уничтожали библиотеку. Даже панели и шторы порубили саблями. Нам посчастливилось раскопать два круга колбасы и четыре солдатских кара вая. Пиршество богов. Пишу при свете огарка, который Шиньон водрузил на коробку из-под паштета -- увы, пустую. Нынче ночью, когда наша черноглазая улрямица явилась за мной в "Кашемировый Лозняк", она уже знала, где находятся бельвильские стрелки. Без особого восторга мы покинули свои теплый уголок y камина, запрягли Бижу, которого оставляли под охраной часового. Старый наш коняга так укоризненно на меня взглянул, что я чуть не бросился просить y него прощения! -- Поторапливайся, Флоран! Наши в Кретейле. Ночь светлая, ледяная. Небо звездное. B лесу спали десятки тысяч солдат, без одеял, без огня, тесно прижавшись от холода друг к другу. Почуяв еще издали вашего Бижу, лошади приветствовали его коротким ржанием. Порой нас останавливал разъезд или пост. Офицер сразу замечал флаг с красным крестом, приглядывался к нашим лицам, к нам самим и молча пожимал плечами. Иногда, впрочем, спрашивал, куда мы направляемся, но спрашивал просто для очистки совести. -- Какого батальона? -- 141-го, бельвильского, 9-я рота, из Дозорного тупика. B Кретейле мы плутали больше часа, прежде чем нашли пристройку, куда забилась рота Гифеса. Недолго думая, мы втиснулись в это нагромождение спящих тел и сшжойно заснули. На прозрачно-светлом небосводе рассвет сулит ясный денек... Меня подозвал Алексис. Он только о своих очках и беспокоится. Он их посеял, когда его ранило картечью. Он сжимает на животе руки, хотя, по-видимому, рана его не слишком беспокоит. Только жажда мучит. Я было бросился искать кувшин, чтобы сходить за водой, но Гифес знаком дал мне понять, чтобы я не позволял его помощнику пить. Когда Алексис забывает о своих очках, он начинает проситься в американский лазарет. Говорит он многословно, очень тихо и очень быстро, так, будто y него уже не хватит времени высказать все. Ему, как национальному гвардейцу, приходилось no службе бывать во многих лазаретах, не хочет он туда, он на них нагляделся: врачей не хватает, санитары неопытные, зараза, гангрена... После ампутации никто не выживает. При каждом таком лазарете имеется специальный tбарак смерти", куда кладут всех с заражением крови. С пустяковой царапиной на пальце и то живым оттуда не выйдешь. -- ...Я даже в "Гранд-Отеле" был,-- продолжает Алексис, пришепетывая,-- там теперь самый болыпой ларижский лазарет разместили. Раненых кладут по четверопятеро в номерax, где до осады останавливались богатые иностранцы. Номерa выходят на галерею, a там мертвых складывают штабелями, по пятьдесят человек разом. Запах страшный. Хирург мне прямо сказал: "Попасть сюда -- значит умереть*. Алексис торжественно взял с меня клятву, что я отвезу его в американский лазарет -- верит он только нам -- Бижу, Марте и мне,-- a также непременно отыщу его очки, потом он заснул. A Марта все не возвращается! Стравив в камине четвертое, и последнее, кресло ампир, Пливар задремал y огня. Ружейная перестрелка стихает. Кровь с кушетки капля за каплей падает на ковер ярко-канареечного цвета. У окна, выходящего на дорогу, стоят на страже Фалль с Нищебратом. И чтобы не заснуть, переговариваются вполголоса: -- Я всегда утверждал, что Вормье был настоящий парень, вот уж действительно самая что ни на есть голытьба... Последний день ноября рождался среди ледяной ясности. B предрассветном сумраке Аврон, Рони, Ножан, Фэзандри, Гравель и все жерла батареи Сен-Mop начали свои раздирающий уши концерт. Дивизии Вланшара и Рено уже перешли мосты, оттеснив неприятеля к первым отрогам Шампиньи. Мы с Мартой взгромоздились на крышу пристройки, под нами люди Гифеса снаряжались к бою. Вспоминаю теперь, что и тот день, и все, что за ним последовало, казалось мне нереальным, какой-то фантасмагорией, феерией, что ли. По приказу Гифеса Марта, Бижу, повозка и я остаемся на месте и по первому зову направимся туда, где в нас возникнет нужда. Стрелки перегрумraровываются на склоне косогорa, метрах в трехстах от опушки леса, занятого неприятелем. Гифес с саблей наголо идет в десяти шагах впереди нашей роты. Какой-то офицер, гарцующий во главе батальона, приветственно подымает свою шпагу. Начинается подъем к лесу, уже расцвеченному ружейными выстрелами. Нищебрат спотыкается и падает. Пунь, Фалль и Вормье поворачивают к нему, но он уже поднялся, очевидно, зашелся от бешенства и, конечно, неистово чертыхается, потом рысцой догоняет своих и даже опережает. B лесу под лавиной бомб рушатся деревья, разлетаются в щепы, дрожат, гнутся в дугу. Национальные гвардейцы, одолевая подъем, смыкают свои ряды. To там, то здесь падают солдаты, но кажется, что валятся не люди, a кегли под ударом шара. На мгновение наши стрелки скрываются за строем деревьев. A выше сплошная белая завеса, откуда вырываются облачка, указывая расположение вражеских укреплений. Когда завеса разрывается, мы видим, что рота рассыпалась за деревьями, стрелки Флуранса рвутся вперед, размахивая руками. Впереди Вормье, обогнавший Гифеса, который потерял свое кепи. "Что-то Алексиса не видно",-- бросает мне Марта. Вдруг Вормье, в неудержимом порыве несущийся вперед, падает лицом на землю, раскинув крестом руки. По телу его проходит последняя дрожь, и он замирает. A там, наверхy, Гифес и все остальные, пробежав опушкой, исчезли из виду. За ними следует Шаронский батальон. Проходит полчаса. Наши стрелки выбираются из леса. Они стягиваются не торопясь и отходят. Некоторые по двое несут на руках убитого или раненого. Они перестраиваются y какой-то ограды, здесь к ним присоединяются отставшие. Какой-то жандарм, проскакав мимо, кричит им что-то. Нищебрат отвечает ему выстрелом из пистолета. Жандарм круто осаживает коня, треуголка слетает y него с головы. Он несется прочь на бешеном галопе. Оказывается, он спросил наших, раненые они или нет. Получив отрицательный ответ, он при казал им, пересыпая свою речь отборнешшши ругательствами, снова идти на приступ. Только что вернулась Марта. Она привела с собой национального гвардейца, но, увы, не врача! Национальным гвардейцем, которого притащила с собой Марта, оказался Меде, наш нищий из Дозорного. Поначалу мы его и не признали. С жалованьем тридцать cy в день он совсем преобразился. Понятно, что Меде записался в гвардейцы подальше от Дозорного, который видел его с протянутой рукой. Он отмылся, побрился, даже спину разогнул и вступил в Шаронский батальон. Наш Меде сегодня тоже получил боевое крещение. Пулей ему оторвало половину правого yxa. И теперь, с пропитанной кровью повязкой, он счел себя вправе прийти приветствовать бойцов Дозорного. Марта так и не нашла врача. Она суетится вокруг Алексиса, y которого снова начались боли. Плетет ему какую-то чепуху про какого-то заморыша, о том, какие с ним чудеса происходили, a Пливар тем временем принимается за гардероб -- надо же поддерживать огонь. Пунь с Кошем подымают на окнах, выходящих на улицу, жестяные жалюзи, a Чесноков с Феррье и Фалль с Нищебратом -- на окнах, выходящих на дорогу. B комнате не продохнешь -- такое тут зловоние. По словам Пуня, это от трупа Вормье. Наши стрелки рассказали о страшной контратаке вюртембержцев и пруссаков, которые шли колоннами, с криками "ypa", потрясая ружьями над головой, a за ними двигалось и двигалось подкрепление при поддержке крупнокалиберных орудий. Люди Гифеса цеплялись за лес сколько могли. Наш типографщик, последний среди всех командиров рот, дал приказ отходить только тогда, когда y солдат кончились боеприпасы и когда нависла угроза окружения. До половины четвертого наши солдаты просидели, скорчившись за той самой оградой, ожидая подкреплений и патронов. Засели они в винограднике, и кое-кому посчастливилось обнаружить там кисти винограда, хоть и промерзшего, но, по их словам, вкуснейшего. A в сотне с неболышш метрах неприятель укреплялся, готовясь к контратаке. Вновь прибывшие батареи Круппа пристреливались как раз к ограде, за которой скрывались наши. Через несколько минут эта позиция превратилась в чистое пекло. Какой-то капитан подскакал к ним, обозвал их сумасшедшими и приказал отходить к главной площади городка. Перед церковью прямо на земле лежали раненые, кто стонал, кто вопил, кто корчился от боли на мостовой. Совсем сбившийся с ног врач перебегал от одного к другому. Мы долго умоляли его хоть взглянуть на нашего Алексиса, которого мы уложили в повозку. -- Ему конец,-- только и сказал врач и, когда мы спросили, что же нам делать, добавил: -- Чем меныые вы его растрясете, тем меньше он будет страдать перед смертью. Солнце садилось багрово-кровавое. Прощальные его отсветы окрашивают пурпуром трупы, брошенные между дорогой и лесом, золотят осколки разбитых стекол, играют на водах Марны, где шныряют небольшие суденышки с красным крестом. Ранние зимние сумерки опустились на разгромленное войско, которое спешно укрепляется в домах городка. Ждем контратаки пруссаков, силы которых значительно превосходят наши. Она непременно начнется на заре. Гифес отобрал y своих людей патроны. Потом, пересчитав и разделив их, раздал каждому бойцу по три штуки. Вернувшись из батальона, Шиньон сообщил нам, что и речи быть не может ни о подкреплении, ни о боеприпасах, ни даже о пище. Дан приказ не отдавать ни пяди земли. Если неприятель пойдет в атаку... Шиньон рассказывает также, что солдаты тысячами спят под открытым небом, прямо на земле, даже ничем не прикрывшись. A термометр упал до десяти ниже нуля. Под унылым светом луны люди жмутся к стенам, забираются в воронки от бомб. Им приказано ни под каким видом не разжигать огня. Раненые корчатся от боли, их свежие раны невыносимо горят на холоде. Трупы, окаменевшие от мороза, застыли в предсмертной позе, грозя кулаком белесому небу. -- Пленные вюртембержцы говорят, что нынче ночью пятнадцать тысяч пруссаков стянулись к лесу и готовятся к контратаке. B доме бакалейщика, что напротив, вопит во весь голос раненый. Под кушетку натекла круглая жирная лужица крови, и отблеск огарка зажигает в ней сотни звездочек. -- Да еще ветер поднялся,-- продолжает Шиньон.-- Глотку перехватывает, уши как бритвой режет. Пливар с coсредоточенным видом потрошит комод, он затеял разжечь такой огонь, чтобы чертям в аду тошно стало. Начинается канонада. Бомбы рвутся в переулках и садиках. На сей раз начали пруссаки. Как ни напрягай слух, не слыхать ни батареи Аврона, ни фортов, ни редутов... Наша артиллерия не спешит продрать rлаза. На востоке уже угадывается полоска зари. -- A ну, ребята! Мы должны встретить их в полной боевой готовности,-- говорит Гифес каким-то бесцветным голосом. Фраза звучит как заученная, будто он затвердил ee наизусть. От взрыва дрожит весь дом врача. Панель, изрубленная саблями пруссаков, с хрустом обрушивается на Пливара, но тот хладнокровно подбирает щепки и швыряет их в огонь. Бомба повредила дом бакалейщика. Раненый уже больше не кричит. B короткий промежуток между двумя пушечными выстрелами слышно хриплое карканье воронья, кружащего низко над землей. Бастико, Матирас и Фалль вскочили на ноги. Они приникают к окнам, обходят всю комнату, пересчитывают свои три патрона, возвращаются к окнам: сейчас начнется... B десятый раз Гифес дает последние наставления: -- Стреляйте только навернякаl Подпустите неприятеля хотя бы на двадцать метров и бейте в упор! Потом быстро командует нам с Мартой: -- A вы, малыши, запрягайте вашу лошадь и сматывайтесь отсюда, если только успеете. Поезжайте на Шарантон через Альфор. Это приказ! Движением подбородка я даю ему понять, что сейчас, только вот допишу последнюю фразу. Ho я тяну. От разрыва бомбы где-то совсем рядом кажется, что наш дом развалился пополам. Потолочные балки падают поперек комнаты, к счастью, никого не задев. Мы с головы до ног обсыпаны штукатуркой. -- A ты, Меде, с нами остаешься? -- спрашивает Гифес. -- Или здесь, или еще где! Тут наш лейтенант даже багровеет от гнева, потому что мы, "малыши", еще болтаемся здесь. Алексис громко стонет, требуя, чтобы нашли его очки. Разрозненные заметки, писано на привалах. Чемверг, 1 декабря, или пямница, 2-го. От всего полуострова, от берегов, равнины и холмов идет глухоe стенание. Что это, стоны тысяч раненых, обреченных на муки и испускающих в корчах последние вздохи, или просто это протяжно стонет утроба примарнской земли? Пушки замолчали одна за другой, когда неохотно занялась заря. Слышны только где-то далеко разрозненные выстрелы, пенье рожка или горна да крики чаек, летящих от Сены к Марне над путями железной дороги на Лион, над фортом Шарантон и над Базельской дорогой. Какой-то огромный всадник пронесся карьеромк Кретейлю. И круто осадил y нашей повозки. -- Где наши? -- Там, в доме врача на главной улице, напротив бакалейной лавки. Он снова поднял лошадь в бешеный карьер. Флуранс. # * * B Альфоре пехотинцы сообщили нам, что французы попросили и добились перемирия на двадцать четыре часа, чтобы подобрать раненых. Более четырех тысяч человек пало под Вильером и Кейи. При въезде на Шарантонский мост нас реквизировал лазаретный хирург. "Красный крест еще заслужить надоb Схватил свои саквояжи и впрыгнул в повозку. Человек он оказался остроумный, разговорчивый, звать его не то Жуанен, не то Жувен. Только по каскетке, на которую нацеплена алая бархатная лента с двумя золотыми галунами, можно определить, что он военный врач. Нам он велел держать путь на Жуанвиль и всю дорогу рта не закрывал. По большей части вел разrоворы поучительные: -- B хорошем походном лазарете требуется не только хирург с полный набором инструментов, но, увы, необходимы еще две повозки и добрые кони. Вот в чем вся загвоздка... На первый раз заполучить людей -- пустое дело, стоит только представить им будущую экспедицию вроде приключения... Так что начинается путешествие весело, с удалью... Только не дай бог нарваться на какую-нибудь драматическую сцену, a ведь они на войне неизбежны... Если вы себе на беду оставите ваших людей хоть на пять минут, вы рискуете не найти, вернувшись, ни одного, и тогда не миновать вам двигаться в одиночестве по способу пешего хождения, да еще тащить на спине мешок с инструментами. A когда отыщете своих, разговор не клеится, на вас еще неприязненно поглядывают с таким выражением, что, мол, ты, голубчик, больше меня не заманишь. При приближении к Жуанвилю мы вынуждены были тащиться шагом. Все шоссе было забито двумя колоннами, шедшими в противоположных направлениях. B одной красно-голубые мундиры, сверканье штыков -- это части, посланные генералом Винуа на подмогу генералу Дюкро. Двигавшийся навстречу кортеж был медлителен и мрачен: монахи Ордена невежествующих в сутанах и черных треуголках по двое тащили носилки с убитыми. Поравнявшись с траурным шествием, солдаты скидывали кепи и что-то бормотали. Справа от нас тянулись длинные языки дыма, прибитого ветром к земле: горел Шампиньи-сюр-Марн. Здесь нам пришлось пропустить артиллерийский обоз. Подальше мы обнаружили какое-то странное coоружение наподобие деревянной башни и решили было, что здесь размещен штабной наблюдательный пункт, но оказалось, этот бельведер воздвигли по ходатайству господ Альфонса де Невилля и Эдуарда Датайя, рисовальщиков из "Монд иллюстре*. И впрямь мы разглядели обоих художников с палитрами в руках; стоя y своих мольбертов, они, воспользовавшись минутой затишья, старались изобразить на полотне неоглядную панораму поля битвы. Миновали Шампиньи. На выжженных улицах валяются лишь груды трупов -- пруссаков и французов, их не подбирают, повозок не хватает для перевозки раненых. Единственный звук нарушает тишину -- перестук молотков и топоров: это оставшиеся жители баррикадируют свои жилища. Заслышав тяжелую рысь притомившегося Бижу, взлетают тучи воронья, однако держатся невысоко. И стоит нам проехать, как они снова обрушиваются на груды застывших от мороза тел, каркают, хлопают крыльями. -- Хорошо, хоть не разлагаются,-- процедил сквозь зубы наш хирург.-- Hoc y меня уж больно чувствительный. И тут он вскрикнул от боли: это Марта изо всех сил пнула его ногой в лодыжку. Он только молча оглянулся на дрожавшую от негодования смуглянку. Я испугался -- ну, будет сейчас история. Ho хирург улыбнулся. Наконец нам удалось добраться до проселочной дороги, ехать по ней посоветовал главный хирург походных лазаретов, так как, по его словам, за неимением перевозочных средств туда еще никто не заглядывал. На протяжении всего пути в Шарантон, в Жуанвиль, каждый пост рассказывал нам о героизме наших солдат. Впервые после, увы, слишком долгого перерыва мы услышали знаменитые слова "furia francese* 1. Вчерa французы трижды штурмовали высокую ограду парка, превращенного вюртембержцами в крепость. -- A ну, ребята, подрждите-ка меня здесь! Наш хирург схватил флаг с красным крестом и, размахивая им над головой, зашагал по направлению к форгу. Ледяной ветер доносил до нас неясный, но размеренный шум, a также смех и обрывки песен -- это вюртембержцы продолжали укреплять свои позиции. Какой-то толстяк 1 Француаская ярость (имал.). в круглом, как тарелка, берете, с длиннющей трубкой, свисавшей до самого пупа, показался из-за стены и крикнул нам что-то, чего мы не поняли. Зато жесты его оказались красноречивыми: нам разрешалось подбирать наших раненых. Вслед за толстяком из-за стены вылезло еще несколько солдат, кто с трубкой в руках, кто с пивной кружкой, и молча уставились на нас. Зуавы и пехотинцы 42-го полка ждали здесь со вчерашнего дня, прислушиваясь к стуку пивных кружек под разухабистую песню про "Одиннадцать тысяч кельнских дев", принюхиваясь к aромату барашков, телят и поросят, которых немцы жарили целиком на вертеле, разложив костры тут же в парке. Они ждали, лежа аккуратными рядами, расцветив, словно красные и синие галуны, отвороты холма. Это курносая с косой подкосила, уложила их снопами в позе марша -- одна нога вытянута, другая чуть согнута в колене. Hac ждали здесь с пяти часов вчерашнего дня, ждали вольные стрелки, зуавы, пехота, мобили, иностранные волонтеры. Кто молился, кто спал, раскинув руки, два разведчика сидели, поддерживая друг друга, плечо к плечу. Высоченный зуав в чине капрала тянул к нам приветственно руку, черноглазый, раскрыв, как для крика, рот... -- Стойте! Врач застыл на месте, a за ним мы с Мартой. Вюртембержцы там, на гребне грозной стены, вдруг замолчали, вытащили трубки из зарослей своих рыжих бород. Раненых здесь не было. Ночной мороз добил всех до одного. Зимние сумерки, туман, упорный снегопад, небеса какого-то грязного оттенка, небеса злые, давящие, с фиолетовыми прожилками, обожравшееся, уверенное в своем праве и потому медлительное воронье, скелеты вековых дубов. И на эту мешанину тумана спускается вечер, и все расплывается, все размыто, все беспредельно, все огромно, все нереально. Марта и мы с врачом приплясываем на скользкой дороге, скрестив руки на груди, нелепые, жалкие. Hac разбирает идиотский смех. Внезапно пушечный выстрел, совсем рядом, приводит нас в себя. Мы вздыхаем с облегчением, выпрямляем согнутые спины, идем вперед. -- Тише! -- бросает Марта. Ho второго выстрела не последовало. Тишина разрастается беспредельно. -- Слушайте... Мы поворачиваем голову, вслушиваемся в неясное бормотание. Там, на обочине, какие-то коленопреклоненные люди, недвижные, словно изваяния, читают молитвы. -- Отходную читают! -- Да нет, я о другом! -- твердит свое Марта. Приходится напрягать слух. Сквозь молитвенный бормот мы различаем какой-то слабый стук, даже, скореe, треск, удары клювов. A в небе воронья уже нет. Мы усаживаемся в повозку, но метров через десять Бижу решительно останавливается. -- A ну, мужайся! B лазарете y нас имеется овес для мобилизованных лошадей! Ho ни мольбы, ни угрозы не способны сдвинуть Бижу с места. -- Я ведь не как Трошю обещаю,-- заявляет врач,-- y нас действительно есть овес... -- По-моему, нам лучше сойти, он совсем из сил выбился. Ho даже с пустой повозкой Бижу не желает двигаться, сколько мы ни тянем его за узду, ласкаем, подбадриваем. Ho тут Марта, которая даже на колени перед Бижу опустилась, подзывает нас. Снегом чуть запорошило груду костей, валяющихся поперек дороги. Не хватает самых пустяков, чтобы восстановить полностью лошадиный скелет. -- Не в первый раз я такое вижу,-- вздыхает врач, и мы с ним сошвыриваем ногами в придорожную канаву останки трап-езы какой-нибудь пехотной роты. Бижу трогается рысцой, даже не дав нам времени впрыгнуть в повозку. O-вес! Эти два слога еще пробуждают в его памяти что-то далекое. Разрозненные записu с пямницы 2 декабря no воскресенъе 4-го, выправленные и дополненные в последующие дни. Шампиньи. Пробуждение: рушатся потолки, разлетаются в щепы перегородки... Порa удирать подобру поздорову. Пруссаки начали контрнаступление; заря с трудом пробивается на небосклоне. Мобили покидают ими же вырытые траншеи на подступах к городку. Что-то будут делать батальоны Национальной гвардии? Я их видел вчерa, они расположшrась y Марны, разбили лагерь, сложили ружья в козлы, дневной рацион хлеба нацепили на острие штыка. Дан приказ разжигать побольше костров, чтобы ввести неприятеля в заблуждение. Толпы запыхавшихся людей бегут со всех ног, надеясь укрыться под порталом уже загоревшегося дома. A оттуда мчатся к другому какому-то строеншо, оно рушится, загорается y них на глазах. Толпа дружно поворачивает обратно и рассыпается. Офицеры, подхваченные этим людским круговращением, хватают людей за руки и, если кого-нибудь удается задержать, жадно спрашивают: "Что? Отступаем?* Многие солдаты даже не успели обуться. И все как один твердят: "Мы разбиты". Все чаще ложатся рядом снаряды; грохот, толчки, разрывы, пыль, пламя, дым... Солдаты любой армии, лишившись военачальников, сражаются только ради того, чтобы вырваться; единственный помысел -- удрать от пруссаков. Они и между собой дерутся, шагают по раненым, сминают подбежавшего майорa. На дороге из Шампиньи мешанина повозок, пехоты и кавалерии, все это рвется к Марне, стесняя действия наспех сформированных батальонов, направляемых на линию огня. Орда беглецов с блуждающим взглядом, с побелевшими от ужаса лицами не желает уступать дорогу ни воинским обозам с боеприпасами, ни даже санитарным повозкам. Бомбы падают прямо в это людское месиво, падают до ужаса метко. Французские пушки брошены в канавы, опрокинуты вверх колесами, но болышшство не повреждено; попадаются даже совсем новенькие, с зарядными ящиками и повозками. Артиллеристы, поддавшись общей панике, перерезают постромки y лошадей и удирают верхом. A мы-то, мы-то, как мы бьемся, чтобы купить себе пушку! Взяли бы здесь любую, нам никто и слова бы не сказал. -- Это было бы не то. -- Почему не то, Марта? -- Это была бы не наша пушка. Не бельвильская. Не "Братство". * # * Два огромных амбара забиты ранеными. Лежат прямо на соломе, вернее, на тоненьком ee слое. Двадцать распряженных мулов чего-то ждут. B углу, y стены, валяется труп расстрелянного солдата со связанными за спиной руками. Какой-то майор не отстает от санитаров: -- Мне еще вчерa утром раздробило бедро. И даже перевязки не сделали! Что же мне, подыхать здесь прикажете? A санитары следят только за умирающими. Стоит кому-нибудь испустить дух, как они тут же выволакивают труп, чтобы очистить место живому. Из свинарника за амбаром несутся душераздирающие вопли -- там два хирурга ампутируют руки и ноги и выбрасывают их прямо в узенькое окошко. Мы отвозим полную стонов и криков повозку к берегу реки, где раненых поджидают маленькие суденышки. Bo время этого короткого переезда скончались два гвардейца. Хирург скинул трупы, чтобы подобрать двух раненых, плетущихся пешком,-- одного вестового с огнестрельной раной в груди и одного артиллериста. Рука y него висит буквально на ниточке, и хирург не мешкая перерезает сухожилия. Набережная Межиссери. Раненых, которых положат в Отель-Дье, выгружают здесь, a тех, кто попал в лазарет Сальпетриер,-- y Аустерлицкого моста. На набережной толпится народ, люди перегибаются через парапет, бормочут что-то жалостливое, потом молча расступаются, расчищая путь санитарам с носилками. Каждое суденышко привозит свою дслю глухих стенаний, прорезаемых пронзительными воплями. Из кают наползают тревожащие запахи порохa, крови, пота, страхa и гниения. До самого вечерa по реке взад и вперед снуют суденышки с ранеными. Позади Соборa Парижской богоматери артиллеристов обучают обращению с только что отлитыми орудиями. B окошках омнибусов видны носилки, мертвенно-бледные, растерянные лица. Стрелок с перебитыми ногами и вестовой с рукой на перевязи ошалело толкуют об ужасах предстоящей ампутации. Газетчики пытаются раздобыть хоть какие-то сведения. Два художника делают зарисовки. Tpoe офицеров с негодованием рассказывают о "трусости" бельвильских батальонов. Раздается чей-то слабый протестующий писк, смотри-ка, это поднял голос хозяив "Пляши Нога" капрал Пунь. Мы берем его к себе в повозку. Правая коленная чашечка y него раздроблена пулей. Военный врач уверяет, что, чем скореe ампутируют ему ногу, тем лучше. Мы расстаемся с ними y Отель-Дье. Марта еще загодя вытребовала y хирурга свидетельство от лазарета, и, таким образом, наша повозка, запряженная Бижу, превратилась в санитарную. На обратном пути мы дали обещание остаться в распоряжении нашего хирурга. По словам Пуня, один гвардеец из Дозорного стрелял в офицерa. -- Нищебрат? -- Нет, Фалль. Розоватый отблеск пожара кладет на ночной небосклон силуэты темных громад Консьержери с ee часовой башней, a пароходики тем временем, разгрузившись, снова 6erут в Шампиньи. Мы с Мартой пешком отправляемся в Бельвиль, в ушах гудит от стонов и воплей, руки не сгибаются, ноги не идут, a между нами движется пустая повозка, вся заляпанная кровью. На следующий день Флуранс aрестован, Пальятти, Меде, Феррье, Леон, Нищебрат, Гифес и Фалль исчезли. Понеделышк, 5 декабря 1870 года. Чудесный холодный денек. На пороге виллы неподвижно стоит Мокрица с неизменной своей метлой в руках. Выпученные ee глаза перебегают от арки к фасадам, от кабачка к мастерским. Тетушка Пунь подсунула ключ под дверь "Пляши Нога", a сама отправилась в лазарет ухаживать за мужем, которому ампутировали ногу. Родюки и Маворели с полуночи заняли очередь в венскую булочную и овощную лавку -- госпожа Кабин решилась открыть бочонок с копчеными сельдями. При Шампиньи было убито полторы тысячи лошадей, конины хватит дня на два. Под аркойраздаетсяшумшагов, иКлеманс Фалль и Сидони Дюран высовываются из окон, откуда несется пронзительный крик младенцев. Ho на сей раз это оказался просто Кош, он притащил охапку кривых дощечек, выклянчил в Куртиле остатки каких-то разбитых ящиков. Снова шаги, и снова из окон выглядывают головы, но теперь это служащий мэрии в сопровождении четырех национальных гвардейцев из какого-то дальнего батальона; пришел навести справки о наличии пустующих мастерских. Декретом от 12 ноября разрешено временно реквизировать пустующие помещения и устраивать в них мастерские по изготовлению и усовершенствованию уже имеющегося оружия. Чиновник на редкость хорошо осведомлен, и не удивительно, раз в муниципалитете дела вершит наш аптекарь Диссанвье; особенно их интересуют кузня и слесарная. Барден слушает и ничего не понимает, С тех пор как глухонемой кузнец не ворочает больше своих кувалд, он вроде даже стал меныне ростом и все время зябко кутается в драное одеяло. Мариаль куда-то исчез. Кош вежливо выпроваживает проныру-чиновника с его полуротой и снова берется за работу: мастерит гробик для младенчика. Совсем плох новорожденный Нищебрата; неожиданно умер вчерa один из сыновей Пливара, четырехлетний Фелисьен. Армия возвратилась в Париж. Батальон бельвильских стрелков распущен. A Мокрица все стоит на крыльце и глядит в конец Дозорного, откуда доносятся звонкие удары молотка -- это Кош забивает последние гвозди в маленький детский гробик. Среда, 7 декабря. Париж замело снегом. Редко встретишь экипаж или прохожего, улицы и бульвары хранят свою непорочную белизну. Никогда еще Марта не видела свои Париж таким чистеньким. Только временами грохнет где-то далеко пушечный выстрел, как бы подчеркивая своим стальным отзвуком тишину, охватившую город. B нашем тупике, на Гран-Рю прохожие жмутся к стенам. Буквально весь Париж смотрит на сверкающую вершину, на Бельвиль, на этот опасный нарыв. Стрелки, считавшиеся пропавшими без вести, постепенно возвращаются, понурые, и, ни на кого не глядя, ни с кем не обменявшись ни словом, расходятся по домам: Гифес, Фалль, Феррье, Нищебрат, Леон. Пальятти пришел последним. Он участвовал в арьергардных боях, которые вели гарибальдийские части, прикрывая нашу отступающую армию. B конце концов на последнюю перекличку не явился только один Меде. Бывший подворотный попрошайка, должно быть, пал под ударом уланской шашки. Флуранса aрестовали в Мэзон-Альфоре. Теперь он содержится в тюрьме Мазас. Bom как сам вожак бельвильцев описываем это собымиe на 190-й смранице своей книги "Париж, который предали", где Флуранс, не церемонясъ, пишем о себе в mpемьем лице: "C 31 окмября Флуранса разыскивала пдлиция, a он безвыходно жил в доме одного своего друга. Ho, узнав, что его cмрелки посланы на передовую, что они еели бой с npуссаками, что mpoe из них погибли, он не усмоял npомив искушения соединимься с ними в Мэзон-Альфоре. Там он попал в ловушку. Пока он в одиночесмве добирался do Kpемейля, бамалъон cмрелков получил приказ немедленно возврамимься в Париж. Когда он прибыл в Мэзон-Алъфор, какой-mo neхомный офицер, командир cмрелковой pомы, подошел к Флурансу и в самых любезных еыражениях пригласил займи к нему. Не заподозривший ничего дурного, Флуранс доверчиво явился муда; мам офицер объявил, что no приказу генерала Клемана Тома вынужден его apесмовамь, причем сказал все это с краской в лице, смыдясь своей гнусной роли полицейского. Флуранса от вели в ближайший фортп, омкуда nepеправили в Консъержери, где он провел одну ночь, и наконец отпправили в мюрьму Мазас. Таковы наиболее блесмящие подвиги французской армии во время последней компании -- пямьсом человеic apесмовываюм одного слишком доверчивого pеспубликанца..." B очередном "приказе" подробно разбираются случаи недисциплинированности и "трусости" так называемоro батальона бельвильских стрелков, распущенного декретом правительства, и уточняется, что: осолдаты этого батальона обязаны в течение трех дней сдать оружие и обмундирование командующему артиллерией 3-го секторa, иначе они будут преследоваться по закону за присвоение воинского имущества..." Сносят башню на авеню Малаков, которая может слуясить мишеныо для крупповских пушек. Одна только Марта, которую ничем не проймешь, продолжает потихоньку собирать бронзовые cy для пушки "Братство". (Начиная с 10 декабря.) Марта -- единственное темное пятнышко на непорочной белизне Парижа. С четверга 8 декабря -- густой снег, морозы не ослабевают. Светает поздно, так как ночную мглу сменяет липкий туман. Почтовые голуби приносят вести только об очередном поражении или явно лживые сообщения. Бельвиль никнет, словно его и нет в столице, a столица не узнает самое себя. Одна только Марта все такая же, как прежде. Даже не похудела, но что она ест -- великий боже! Где ест? Когда ест? Холод ee не берет. Где же она проводит ночи без огня? A ведь они, как говорится, тянутся дольше, чем дни без хлеба! Ho самое удивительное -- это ee взгляд. Хоть бы чуточку потускнел, затуманился... Огромные, черные ee глаза еле вмещают бурление жизни. Дочь Бельвиля питает таинственный огонь, горящий где-то в самых затаенных глубинах ee существа; о душе и речи, конечно, быть не может, скореe, это инстинкт, своего рода одержимость. Все ee paссуждения ставят вверх ногами любые наiiш разумные доводы. Сейчас, когда больше нет ни мяса, ни хлеба, ни дров, ни надежды, ни мужества, ни самолюбия, когда нет даже нашего стрелкового батальона, Марта выбрала именно этот момент для разговоров о пушке "Братство". -- Чтобы пушка была по-настоящему наша, нужно купить ee на собственные денежки. -- На чьи денежки? -- На деньги рабочих, бедняковl -- Да нету y них денег! -- Завалился же где-нибудь последний грошик. Вот его они и отдадут. Им это самим надо. -- Да почему же, почему? -- Потому что наша пушка будет не такой, как другие. Начинается это еще ночью, на скованной льдом улице, в полной темноте, когда единственный свет над Парижем -- электрический маяк Монмартра. Ребятишки из Дозорного уже сидят, съежившись, на ступеньках мясной лавки, венской булочной, угольно-дровяного склада, галантерейного магазина, где теперь торгуют соленьями. Долгими ночными часами они борются с холодом и дремотой, топают ногами, дуют на пальцы, растирают друг другу ручонки, стучат зубами, хнычут; мордашки y них позеленели от холода. На семилетней крошке Ноно Маворель нет ни одной шерстяной вещи, на десятилетней Фабиене Пливар тоже, на девочках легонькие пальтишки, coоруженные из отцовской холщовой блузы и старой мешковины. К половине третьего утра появляются женщины. -- Одно cy на пушку "Братство"! Дают. Неизвестно почему, но дают. И опять над вытянувшейся вдоль стен очередью нависает тяжелое молчание. На колокольне Иоанна Крестителя отбивают часы. Ближе к рассвету сползаются старики. -- Одно маленькое cy на пушку! И эти тоже дают. И тоже неизвестно почему. Около пяти часов утра проносятся галопом вестовые, направляясь к заставе Роменвиль, и вслед им несется завистливое бормотание. Наконец в восемь часов госпожа Жакмар открывает ставни. -- Одно cy... -- За кого это ты меня принимаешь? -- Да нет, я просто проверить хотела... Булочница ничего не дает. Этого нужно было ожидать, Марта это-то и предвидела. Хозяйка отпускает по триста граммов хлеба первым в очереди, и те бегут к дровяному складу, впрочем, без особой надежды. Занимается день. -- Одно cy... -- Держи, малышка! Тебе повезло, я вчерa свою шубу в ломбарде заложил. Внезапно начинается канонада -- на севере y СенДени. Женщины обшаривают карманы с таким видом, будто их маленькое cy может ответить на обстрел. Часто по утрам я чувствую, что хватит с меня Марты и ee блажи. И уж совсем не могу смириться с тем, что после разгрома под Шампиньи она снова лезет со своей пушкой и сбором пожертвований! Мне эти бронзовые монетки кажутся теперь просто смехотворными... Твержу про себя: "Ладно, болтай!" A если я и уступаю, то злюсь на себя, потому что уже не верю. A к ночи снова начинаю верить. Пересчитываю cy; дело идет медленно, они ведь тяжелые. Из трех дюжин монеток, собранных сегодня, я штук восемь узнаio с первого взгляда. Эту блестящую монетку я прозвал "Бланки". И вот почему: давщий мне ee Кош объяснил, что газета Бланки "Отечество в опасности* перестала выходить из-за недостатка средств. Так пусть cy на пушку пойдет. Монетка ярко блестит, потому что столяр непрерывно вертел ee в своих мозолистых пальцах, с тех пор как узнал о безвременной кончине бланкистской газеты. A вот "перечеркнутый император*. Кто-то крест-накрест процарапал чем-то острым профиль Баденге. "Мне такой и дали",-- пояснила старушка, разглядывая свои монетки в пристройке, где она чахнет между клеткой для чижика и корзиной для кошки. И клетка и корзинка уже давно, видать, пустые. "Ox, уж эта война",-- жалостливо вздыхает старушка. A одно cy до сих пор еще влажное. Хозяин отошел в глубь комнаты и оттуда крикнул мне, чтобы я открыл дверь и ждал на пороre. Был он молодой, с блестящими глазами. Бросил cy в ведро с водой и вместо извинения сказал: "У меня оспа. Выловите монетку и протрите ee хорошенько..." "Черепица". Ee вытащил из кармана землекоп-великан. Только-только собрался он мне ee вручить, как на крыльцо мэрии вышел дядюшка Вильпье и прочел депеши, извещавшие о разгроме под Туром и Буржом. Сам того не заметив, землекоп согнул в пальцах бронзовую кругляшку, так что она стала выпуклой, словно черепица. Другие монетки носят уже старые отметины, и, однако, перебирая их, я вспоминаю молодую вдову, подмастерье в лихорадке, ворчуна-манiиниста, каменотеса, ломовика, словом, всех тех, кто мне дал эти cy. И перед глазами с такой яркостью встает лицо каждого, что приходится по три раза пересчитывать деньги. Одни монетки блестят, отполированные десятками рук, они стали совсем как золото, потому что долго звякали о соседние в карманах; есть тусклые, есть стертые, есть старые cy, обнаруженные в ящике шкафа после упорных поисков, есть прогнутые, падавшие из окон верхних этажей, переходившие из одной деревянной чашки в другую, с одного дворa на другой... Жалким своим умишком я, кажется, нашел объяснение, почему сбор пожертвований переживает сейчас, если можно так выразиться, вторую молодость. Бельвиль, видно, хочет таким путем смыть пятно позорa, которым пытались заклеймить его стрелков. После нескольких недель сборa я убедился, что эта мысль самим бельвильцам и в голову не приходила. A дают они потому, что это дорогого стоит, может, именно потому. A может, просто потому, что ничего другого им делать не остается. -- Пусть дают свое cy, особенно если оно последнее,-- твердит Марта, даже не меняя тона. -- A почему ты с них крови не требуешь, чего стесняться? -- Крови? A это попозже. Всему свое время. И она не шутит. Я бросаю Марте: -- Д a ты их ненавидишь, что ли?! Марта подтверждает мои слова молчаливым наклоном головы. Плечи ee не дрогнули, она даже не злится. -- Марта! -- Видишь ли, Флоран, так им легче... A вот это cy с зелеными точечками дала Зоэ. Прежде чем вручить его мне, она обтерла монетку кончиком фартука, привычно предупредительным жестом прислуги. Шестнадцать лет, низенькая, личико круглое, глаза круглые, ротик крошечный, носик пуговицей. Зоэ прошлой весной бросила свои родной Пэмполь и поступила к мэтру Ле Флоку. После их деревенской лачуги и полевых работ жилище адвоката на авеню Королевы Гортензии показалось ей прелестной 6онбоньеркой, a должность горничной -- приятным времяпрепровождением. Юная Зоэ уже сейчас ясно представляла себе весь свои жизненный путь, ровный, гармоничный, в конце которого ee ждал кружевной чепец и серебряные букли, как y Клеманс, старой кухарки, поступившей еще к деду теперешнего мэтра Ле Флока и позволявшей себе поэтому, прислуживая хозяевам, брюзжать под HOC. B начале осады Адриан, лакей, и Паско, кучер, ушли в мобили. A на прошлой неделе хозяйка заявила Зоэ: "Бедная моя девочка, мы теперь не можем вас прокормить. Очень жаль, придется обходиться без вас". Первый снегопад стал последшш днем жизни старухи Клеманс, жизни достойной и примерной; она скончалась в три часа утра, стоя в очереди перед английской булочной. Назавтра Зоэ очутилась на тротуарax Парижа. Впрочем, не одна она. B одиночку и группами "лишние рты", то есть бывшая барская прислуга, слонялись по Отейю, Терну, Нейи, вокруг церквей Сен-Филшra-дю-Руль и Сен-Сюльпис. Гонимые холодом и голодом, субретки распродают, как могут, все свое добро, сначала узелок, a потом и все прочее. Вот как раз одна из них вынырнула из-под ворот, когда проходил мимо какой-то буржуа, бормоча: "Если сударь разрешит...* Так вот Зоэ, уже выбившаяся из сил, добралась до Бельвиля. Марта буквально вырвала ee из рук мясника, который валил девочку в комнатке за лавкой, увешанной связками сарделек. -- Да оставьте вы меня, мне есть хочетсяl -- отбивалась от нас бедняжка. Я был просто восхищен поступком и стихийным порывом Марты, но она тут же прервала мои излияния: -- Пускай эта дурехa хоть с целым эскадроном гвардейцев путается, но чтобы эта тварь мясник ee трогал -- жирно будет! B дальнем углу слесарной мы устроили ложе. Даже отыскали где-то две горбушки и чуточку риса с салом на дне котелка. Наевшись и отогревшись, Зоэ перестала хмуриться и трусить. На смену пришли рыдания. Вот тогда-то, уткнувшись мне в плечо и громко всхлипывая, девчушка поведала нам свою историю. -- Ox, уж и скотье эти буржуа! -- Вовсе нет,-- запротестовала Зоэ.-- Госпожу тоже понять нужно, что ж она-то могла поделать! Разве я сама это не понимаю? Если даже госпожа давала бы мне всего пятьдесят граммов хлеба в день, ей пришлось бы к утреннему кофе с молоком всего одной тартинкой обходиться! Вдруг Зоэ замолчала, уставилась на нас. Не могла взять в толк, почему это мы с ней возимся. Она с радостью отдала бы за нас жизнь... Ей хотелось предложить мне, нам всем предложить... Как раз тут тройка Родюков притащила собранные ими на пушку cy. Тогда Зоэ порылась в кармане и протянула мне монетку, машинально обтерев ee, пытаясь уничтожить cepo-зеленые пятнышки, и от этого ee покорного жеста пахнуло застарелой привычкой рабства. Эта монета была все, что осталось y нее от шести cy, которые бросил ей скрюченный подагрой привратник, испортивший нашу подопечную под лестницей в подъезде дома N" 26 по авеню Короля Римского. Пять cy ушло на покупку солдатских галет, которые она приобрела y какого-то гусарa -- тот больше ничего от нее не потребовал. Середина декабря. (Забыл посмавимъ даму.) Ни минуты не сомневаюсь, мы найдем какой-нибудь способ и сможем передавать Флурансу записки в одиночную камеру тюрьмы Мазас. Некоторые заметки могут ему пригодиться. Клубы. Все здесь уныло. Плохо освещенные и совсем не отапливаемые залы. Haроду мало. Приходится долго упрашивать добровольцев выступить с трибуны! Председатель объявляет, что к следующему заседанию натопят, рассчитывая заманить публику, которой все это обрыдло за три месяца царствования Трошю. Зал Фавье. При первом ясе упоминании о роспуске стрелков Флуранса поднимается ропот. B общем гуле тонет начавшаяся дискуссия. Из темных углов раздаются не знакомые нам голоса, с явным намерением повернуть нож в нашей еще кровоточащей ране. Пассалас пронюхал, что это орут агенты-провокаторы префекта полиции Kpессона, которых спасает только отсутствие свечей. Плотник взрывается: -- B наши ряды проникли мошенники и шпики с намерением обесчестить Бельвиль. Hac хотят довести до крайности. Граждане, будьте бдительны! Мы могли бы ответить на провокацию, двинувшись еще раз на Ратушу, и мы могли бы взять штурмом тюрьму Мазас, как наши деды в 89 году взяли штурмом Бастилию! B силу какой-то странной магии дискуссия начинает разворачиваться серьезная, все присутствующие, взвешивая каждое слово, принимают в ней участие с однойединственной целью -- иного объяснения не знаю -- быть достойными Бельвиля; дискуссия логически заканчивается решением созвать собрание, дабы стрелки и их командиры могли дать объяснения. После 20 декабря. Снег по-прежнему валит и валит, a когда перестает, то сразу холодает и свежий покров смерзается, покрывается ледяной коркой. Вверх по Гран-Рю можно подняться только на четвереньках, a спускаемся" мы на заду. Из-за этой гололедицы, чтобы не уронить гроб, трупики детей носят прямо на руках, словно они еще живы, чаще всего несет отец, прижав к груди, a его самого держат с двух сторон приятели, один опирается на палку, a другой свободной рукой цепляется за любой выступ стены. Шествие замыкает самый близкий друг, он несет пустой гробик с крышкой, a также непременно до самого кладбища процессию провожает Кош с сумкой, где y него лежат инструмент и гвозди. Вот каким способом отлетают ныне в небеса бельвильские отроки и отроковицы. Положение во гроб происходит на кладбище, и вся семья стоит кругом, считая своим долгом оставаться до самого конца, вздрагивая от каждого удара молотка, бьющего по шляпке гвоздя. Потом гроб относят к стоящим в ряд гробам, которые ждут своей очереди на захоронение, a оно может состояться лишь при том условий, что зима смилостивится, потеплеет хоть бы на два-три градуса и земля немного оттает. Моя двоюродная сестренка Мелани, восьми месяцев от роду, умерла. Тетка пожелала сама нести свою единственную дочку на кладбшце. Мама, ЭКюль, Предок, Пассалас и мы с Мартой брели по гололеду чуть ли не вприпрыжку, a скорбящая мать хоть бы поскользнуласъ, вот уж действительно mater furiosa *. Кош отправился на улицу Туртиль. Наш столяр надеется выклянчить y бочара или на лесопилке несколько досок, чтобы сколотить гроб для тринадцатилетнего Дезире Бастико, который при смерти, y него чахотка началась еще при Империи! Элоиза Бастико оправдывается: -- Вот уже два года докторa, как сговорившись, твердили: необходим горный воздух, кровавый бифштекс... Мы для него все, что могли, делали, даже больше, чем могли! Не меньше десяти человек корчатся от боли и орут на всех этажах в Бартелеми на улице Опуль. И орут не от голода и не от холода, a от несварения желудка. Набили себе живот хлебом, с виду вполне аппетитным, купили его y разносчика, которого с тех пор так никто и не видел. x x x Предок, Жюль и Пассалас возвращаются на омнибусе с похорон матери Бланки. Префект полиции решил воспользоваться подходящим случаем. И наказал своим лягавым: "Ясно, что Бланки пойдет за гробом матери. Приказываю следить за домом покойной; смешаться с похоронной процессией, беспорядков не чинить, маломальски ловкий человек найдет случай вручить этому неуловимому фанатику повестку об aресте, датированную еще позапрошлым месяцем..." Ho наша контрполиция Рауля Риго * взяла похоронный кортеж под свое наблюдение, она опознавала аген 1 Неистовая мать (имал.). тов префектуры и следовала за ними по пятам. Их начальника окружили плотным кольцом вооруженные национальные гвардейцы и выпустили только тогда, когда Узник, как положено, проводил свою мать к месту последнего успокоения. B неровном полумраке зала Фавье горячо обсуждается вечный вопрос: поголовная реквизиция, обязательное повсеместное распределение продуктов. Гражданин Болонь заявляет: -- Следует реквизировать все съестные припасы как y чаетных лиц, так и y торговцев; потом распределять их поровну бесплатно для бедных, за деньги для богатых. -- Неужто всегда будут бедные и богатые? -- слышится чей-то робкий вопрос. -- При королях всегда, вот при Коммуне -- другое делоl Сейчас Бельвиль, как никоrда, упорно требует Коммуны. -- Как 31 октября,-- рокочет кто-то. -- Если бы Бельвиль не устроил 31 октября,-- восклицает Бледный, он же Габриэль Ранвье,-- реакционеры и предатели заключили бы перемирие и Республика погибла бы после наступления мира. Именно 31 октября дало первый толчок к сопротивлению, принудило правительство выйти из состояния бездействия, но правительство это -- правительство реакционеров и иезуитов-- совершало ошибку за ошибкой, один акт предательства за другим; оно отдало Республику в руки реакции и оставило армию под командованием генералов-бонапартистрв. Подумать только, что Луарская армия полностью зависит от какого-то Ореля или Бурбаки *, главное, от того самого Бурбаки, которого даже газета "Сьекль" -- a "Сьекль", да было бы вам известно, уж никак не назовешь республиканской газетой! -- так вот, "Сьекль" обвинила его в пособничестве изменнику Базену! Будь y нас, как в 93 году, генералы-республиканцы, кольцо осады Парижа уже давным-давно было бы прорвано. Вот почему нам нужна Коммуна, она вернет нам 93 год, a 93-й вернет нам победу! -- A еще нам нужна постоянно действующая гильотина! Это крикнул с места Шиньон. 256 Марта не дает нам ни отдыха, ни срока. Пока есть возможность постучаться еще в одну дверь, пока нам еще может повезти и мы встретим хоть одного прохожего, неумолимая смугляночка даже и слышать не желает о возвращении в тупик. Наши сокровища ни на минуту не остаются без присмотра. С первого же дня появления Зоэ мы назначили ee сторожем. По словам Марты, молоденькая служанка настоящая размазня, и где уж ей собирать деньги, зато она действительно честная и ни гроша не возьмет. И пусть себе, как китайский болванчик, сидит на мешке с деньгами. Вчерa вечером, когда мы с Мартой возвращались домой, я, едва мы миновали арку, сразу учуял беду, возможно, потому что в окнах слесарной мастерской промелькнула при свете огарка какая-то тень, a кроме того, потемки всегда как-то угнетающе действуют. Чем становится холоднее, чем раныие смеркается, тем скореe цепенеет Бельвиль, как боязливый зверь. Каждый в своей норе, скрючившись под грудой тряпья, гложет страшненькую дичину, приготовленную по непотребным рецептам и припахивающую помойкой. B Дозорном тупике смолкла былая возня; надо обладать действительно тонким слухом, чтобы уловить терпкие шорохи невидимок. Без передышки все долгие ночи напролет тупик скрежещет зубами; сквозь двери и ставни доносится этот скрежет зубовный. Мы ускорили шаги; когда мы вбежали в мастерскую, в первую минуту увидели на полу что-то черное. Это оказалась Зоэ, она стонала, губы ee были paссечены в кровь: Бастико собирался украсть медяки, собранные на пушку "Вратство"I Я ринулся вперед... Ребром ладони медник отшвырнул меня к противоположной стене, где я pухнул на пол, почти в беспамятстве; вовремя ускользнувшая Марта бросилась созывать мужчин. Сбежались Нищебрат, Каменский, потом Матирас. Гигант Бастико стоял, сбычившись, рыча, как голодный зверь, и при каждом его движении из трех мешочков, которые он зажал под мышкой, стекала на пол звенящая струя. Сам Матирас, закадычный друг медника, пришедший с открытыми объятиями и добрым словом на устах, упал на колени, получив удар каблуком в живот. Отделавшись от противника, бесноватый схватил новые мешочки, шагая прямо по монетам, да еще со злобой топтал их ногами... B его близко поставленных глазках сверкала ярость. Ни один из тех, кого он с неестественной легкостыо побросал на пол, не посмел подняться, чтобы напасть на него сзади. Слышно было только его тяжелое дыхание, звяканье монеток и гул в тупике: топот на лестницах, крики сзывавших друг друга соседей... Тут-то и появился Барден вместе с Пробочкой и Мартой. Кузнец схватил медника поперек корпуса, сжал, приподнял над землей. Потом поставил на под. Бастико так и остался стоять, стараясь отдышаться, a монетки, высыпавшиеся из брошенных им мешков, все еще катились по полу слесарной. Потупив голову, медник направился к дверям. Люди расступались, давая ему дорогу, не подымая на него глаз. По-моему, мы все сойдем с ума, каждый на свои лад. У меня, например, уже было нечто вроде галлюцинации: мне чудилось, будто я яежу на цветущем лугу y берега реки под лучами солнца, веет теплый, ласковый ветерок, я слышу летнее гудение насекомых, и среди него выделяется жужжание пчел, обирающих пыльцу с огромной цветущей липы, a сам я покоюсь в ee свежей тени; голода я не чувствую, в полдень мы изрядно закусили... Мшшвал сотый день осады. Никаких вестей ни от отца, ни от дяди Фердинаши Мы не знаем, что делается за полосой укреплений. Может, вся Европа куда-то переместилась, Альпы сползли в море, a Париж -- простонапросто черная, замурованная наглухо яма. Мир интересуется им не больше, чем мертвым городом, о существовании коего уже давно забыли. Писано в первый день Рождества. Вчерa Мартен Мюзеле, наш сосед по Рони, принес последние cy. Собрал он их y Пэр-Лашез, обходя участников похоронных процессий. Сторожа и служащие кладбища тоже дали каждый по бронзовой монетке. -- A сейчас будем отливать пушку "Братство",-- заявила Марта после окончательных подсчетов. Это недалеко: литейная братьев Фрюшан расположена на углу улиц Ренар и Ребваль, рядом с газометром. Заправляет литейной один нз братьев Фрюшан, худощавый человек лет пятидесяти, с седыми усиками и курчавыми бакенбардами. Под узкими глазами набрякли мешки, и кажется, будто этот весьма элегантный господинчик носит очки. Попасть к нему в кабинет не так-то просто. Мы ждали целый час под дверьми на перекрестке улиц Ренар и Ребваль, на ледяном ветру, пока не явился привратник и не сообщил, что господин директор соблаговолит нас принять, но только троих. Понятно, отправились Марта, Пружинный Чуб и я. Я не сразу сообразил, что блаженное ощущение, охватившее меня, вызвано не чем иным, как теплом. Хотя помещение огромное, в нем так упоительно жарко, что слезы на глаза навертываются. B дальнем углу y печей литейщики работают полуголыми. По металлической лестнице с болыпими просветами между ступенями нас ввели на галерею, нависшую над цехом, где помещалось несколько застекленных комнат, в том числе и кабинет самого хозяина. -- Мы хотим, чтобы нам отлили нашу пушку, пушку "Братство". Фрюшан не paсхохотался нам в лицо. Видимо, получил прекрасное воспитание и именно поэтому выражался до ужаса любезно. -- Что ж, хорошо, даже очень хорошо, мои дорогие детки. Ваш патриотический порыв со всей наглядностью показывает нам, сломленным усталостью и годами, что было бы преступлением сомневаться в будущем нашей родины... -- У нас деньги есть,-- перебила его Марта. -- Пять тысяч франков? -- Да. Пять тысяч в бронзовых cy. -- Скажите, милая девочка, сколько же это -- о господи божеl -- будет cy? -- Сто тысяч. -- Надо полагать, вес солидный... -- Пятьсот кило. -- Тут обыкновенным портмоне не обойдешься! -- Повозка есть. Можем сразу же заплатить. Хотите, привезем сейчас, прямо сюда? -- Господи, конечно, нет! На лице старшего брата Фрюшана явно читалось страдание: "авось не горит", но тут же он спохватился. Такие вещи, мол, быстро не делаются. Пушка -- это дело государственное. Давайте возобновим разговор на следующей неделе. Подумайте сами, ведь сейчас Рождество! Конечно, вы уже давно не дети -- в наши дни ребенок быстро взрослеет,-- но так или иначе Рождество -- это Рождество, и y вас много веселых планов на праздничные дни... -- Скажите, деточка, ведь y ваших папы и мамы найдется какой-нибудь пустячок, чтобы эта ночь при всех ужасах осады осталась y вас в памяти? Hy-c, что-то нам припас Дед-мороз? -- Пушку. Господин Фрюшан не мог удержаться от улыбки. И снова терпеливо повторил все свои доводы: пушку нельзя прийти и заказать, как костюм y портного! -- A мы коетюмов и не заказываем,-- отрезала Марта.-- Деньги y нас есть, сделайте нам пушку. Точка. Все. Любезнейший господин Фрюшан начинал терять терпение: в конце концов, торговать пушками -- это не то что торговать солыо в бакалейной лавочке. Его заведение работает только на правительство. Наше предложение хоть и очаровательно само по себе, но неожиданно... До него уже доходили слухи о том, с каким пылом велся сбор денег. Ho единственное, что он может нам посоветовать,-- это действовать как положено. A от встречи с нами он получил просто огромное удовольствие. Молодежь Бельвиля оказалась именно такой, как о ней говорят, вполне достойной Вьала и Бара. Наше появление здесь, в этом пыльном хозяйском кабинете, для него словно бы рождественский подарок, он от души благодарен нам, j-келает нам всяческой удачи, чего мы вполне заслужили, и, если бы это зависело только от него одного, он охотно задержал бы нас еще просто ради удовольствия поболтать с нами... -- Пружинный Чуб,-- скомандовала Марта,-- беги в Дозорный и собери народ. A мы будем сидеть здесь, пока пушку "Братство" не начнут отливать. Фрющан утер лоб вышитьш платком. Правда, в кабинете было жарко. -- Мне сдается, что вы не совсем ясно поняли сам принцiш сборa средств,-- проговорил он на сей раз не без труда.-- Тем-то он и хорош, что символичен... -- Сим... чего? -- сварливо переспросила Марта. -- Словом, это символ. Если вы прочтете в газетах, что такой-то округ, или такая-то aссоциация, или, скажем, господин Виктор Гюго, или господин Курбе подарили армии пушку, это означает, что они дали "правительству национальной обороны* пять тысяч франков!.. -- Виктор Гюгоf Гюстав Курбе! Разве они такие дураки? -- Просто эти господа знают законы, мадемуазель. -- Hy и пускай, a мы наши cy Трошю не отдадим. -- Ho ведь военный губернатор Парижа не себе деньги берет. Он вручает их нам, скажем, мне или какомунибудь другому хозяину литейной. -- A мы даем деньги прямо вам и хотим сами следить, как нашу пушку будут делать! Господин Фрюшан воздел руки к небу. Марта так и не присела. Только кинула на ближайшее кресло свои уродливый, неумело перекроенный редингот. Слегка расставив маленькие ножки, сжав кулаки, Марта, вся дрожа, стояла перед Фрюшаном и держала его под прицелом своих черных глаз, a тот, поеживаясь, пустился в новые объяснения: собранные деньги coсредоточиваются в окружных мэриях, который даны все необходимые полномочия. Нам нечего бояться; напротив, наша пушка будет носить выбранное нами весьма необычное имя, и весь Париж будет знать, что она от нас... Он простер свою любезность до того, что сообщил нам даже адрес нашей мэрии -- это совсем рядом. -- Клика узурпаторов не получит даже сотой части наших денегl -- Какие узурпаторы? -- ошеломленно пролепетал Фрюшан. Он-то, надо полагать, клубов не посещал. -- Аптекарь, мясник, книготорговец, врач и остальные хозяева,-- уточнила Марта, имея в виду временный муниципальный комитет, назначенный правительством 9 ноября с целыо заменить Ранвье, Флуранса, Мильерa и Лефрансэ -- избранников народа. И презрительно прошипела: -- Видать, он ни о чем и представления не имеет... На галерею поднялись сначала двое литейщиков, потом ещетрое, потом целых пятеро. И среди них наш Фалль. При них-то и разыгралась сцена между Мартой и xo зяином. Рабочий день кончался. Через застекленную стенку кабинета ыожно было видеть все, что происходит внизу,-- машины, литейщиков,-- там закрывали печь, складывали инструмент и скидывали рабочую одежду. Многие рабочие о чем-то спорили с Торопыгой, Мартеном Мюзеле, Аделью Бастико и другими, ухитрившимися пробраться в мастерскую вначале просто с целью погреться. Литейная погрузилась во мрак -- последняя плавка была окончена, все печи закрыты. С подчеркнутой медлительностью господин Фрюшан надел свое пальто на меху, натянул перчатки и все время при этом извинялся: ему необходимо быть на совещании y министра общественных работ Дориана, не может же он заставлять ждать экспертов министерства вооружения. Раз мы ничего не желаем слушать, что ж, он оставляет поле действия свободным. Затем изящным жестом руки он нахлобучил на лоб свою шляпу, спустился по железной лестнице и вьппел из мастерской как раз в тот момент, когда совершилось торжественное появление наших -- Матирасa, Бастико, Нищебрата, Шиньона, Феррье, Бардена, Пливара, Чеснокова, Коша, Гифеса, Пальятти и Каменского, которых притащил Пружинный Чуб. У подножия лестницы толпились люди. Это наши, из Дозорного тупика, пришли начать переговоры с литейщиками. Каждый, не отдавая себе отчета, чувствовал, что вырвать заказ на знаменитую пушку "Братство" именно в такую ночь -- значит на свои лад отпраздновать невообразимое Рождество 1870 года. Фалль переходил от одной группы к другой, но ни слова не говорил. Ведь он-то был, с одной стороны, литейщиком y Фрюшана, a с другой -- стрелком Дозорного. Поначалу мирные беседы переходили в споры, споры становились все резче, но тут в литейной началась какая-то толкотня и в дверном проеме появились новые действующие лица. Это оказался аптекарь Диссанвье в окружении таможенников -- их перевели за отсутствием работы в муниципальную полицию,-- и еще с порога аптекарь приказал немедленно очистить помещение литейной, поскольку она находится в ведении и подчинении министерства вооружения. С этими словами он поспешил убраться, однако на прощание пригрозил: ежели завод не будет как положено закрыт в течение двух часов, порядок наведут силами воинских частей. -- Эта тварь Фрюшан их вызвал,-- проворчал Маркай, секретарь синдиката литейщиков. -- A ну, разжигай печиl -- скомандовал Легоржю, настоящий колосс, хотя брал он не так ростом, как разворотом широченных плеч. Литейщики снова обрядились в кожаные фартуки, a Гифес с Пальятти поставили y дверей часовых на тот случай, если таможенники, предводительствуемые аптекарем, перейдут к враждебным действиям. Температурa в помещении, резко упавшая во время споров, стала подниматься go положенной, и не только потому, что загудела печь, осветив добрую половину литейной. Сейчас y каждого литейщика было сколько угодно помощников и подручных. Всеобщее ликование росло так же быстро, как распространялось по этому храму железа и кирпича тепло печи. Смех, шутки, обрывки песенок, беспричинные крики слышались то в одном, то в другом углу. Все надзиратели и старшие мастерa, за исключением одного лишь Тонкереля, чинно удалились вслед за хозяином. Зато остались почти все рабочие. Дело само пошло на лад, наиболее опытные литейщики, славящиеся как мастерa своего дела, давали указания. Всеми операциями руководил Тонкерель. Этот невысокий плешивый человечек с пышнейшей бородой веером, видимо, пользовался авторитетом y всех, начиная с хозяина, и уважение он заслужил не начальственной хваткой, не преданностью хозяевам, a в силу профессиональных своих качеств. Просто все литейное дело держалось на нем -- Опоку-то сделать недолго,-- озабоченно пояснил он,-- только от этого металла y нас не прибавится. Я все углы облазил, все равно не наберем столько бронзы, чтобы пушку отлить. -- A сколько не хватает? -- Да примерно с полтонны. -- Найдем,-- пообещала Марта. Пока формовщик rотовил опоку из тончайшего песка с добавлением жирной глины и, доводя смесь до нужной консистенции, помешивал ee деревянной лопатой треугольной формы, я приставал к Марте: -- Интересно, где это ты раскопаешь пятьсот кило бронзы? Она только огрызнулась в ответ, видно, я помешал ee раздумьям. Тонкерель нервничал, но Гифес его успокоил: раз Марта обещала достать металл, можно спокойно продолжать готовить опоку. Литейщики поглядывали на нашу смугляночку и отпускали шуточки. -- Вы хотите ee "Братство" назвать? -- обратился к Марте не то в насмешку, не то всерьез Фигаре, рабочий, который выбивал в опоке буквы. -- A как же! -- ответила Марта.-- И раз уж такой разговор пошел, не изобразите ли вы нам еще один пустячок, ерундовину какую-нибудь, чтобы наша пушка не такая голая была? Просьба Марты зажгла все сердца. Она права, эмблема -- вот что нужно, чтобы заменить на бронзовом лафете орла Баденге. B конце концов восторжествовало предложение Шиньона и примирило спорящих -- изобразить фригийский колпак. -- Попробую сделать получше,-- пообещал Фигаре. -- A где же бронза, доченька? -- гнул свое мастер Тонкерель. -- Иди, Флоран, запрягай Бижу. Наш славный старикан Бижу бодрствовал. Мне почудилось даже, что он нас ждал. И когда я запряг его в леденистой тьме тупика, он радостно фыркнул. Марта об