ольца. Никакого секрета из этого не делалось. -- Купи мне кольцо, Чарли. Тогда я смогу показать своей семье, что все идет чинно и благородно. -- Я не понравлюсь им, даже если куплю тебе самый большой опал, -- сказал я. -- Точно, не понравишься. Они придут в ярость. Ты насквозь греховный. И Бродвей им не указ. Ты пишешь непотребное. И вообще, единственная правильная книга -- Библия. Но папа улетает на Рождество в Южную Америку, в миссию. В ту, в которую вкладывает больше других, где-то в Колумбии, около Венесуэлы. Я полечу вместе с ним и расскажу ему, что мы собираемся пожениться. -- Демми, не уезжай, -- попросил я. -- В джунглях, где повсюду дикари, ты ему покажешься гораздо более нормальным человеком, -- объяснила она. -- Скажи ему, сколько я заработал. Деньги помогут уговорить его. Только не уезжай. Разве твоя мать тоже едет? -- Нет. Я не очень понимаю, почему. Но нет, она остается в Маунт-Коптик устраивать рождественскую елку для детей из какой-то больницы. Если она уедет, они очень огорчатся. Принято считать, что медитация успокаивает. Чтобы проницать суть, нужно поддерживать абсолютный покой. А я не чувствовал себя спокойным. Тяжелая тень самолета, взлетевшего из аэропорта Мидуэй, пересекла комнату, напомнив о смерти Демми Вонгел. Сразу после Рождества, в том же году, когда ко мне пришел успех, Демми и папаша Вонгел погибли в авиакатастрофе в Южной Америке. Демми взяла с собой мой бродвейский альбом. Возможно, она как раз начала показывать альбом отцу, когда произошла катастрофа. Никто даже не знал точно, где это произошло, -- где-то в районе реки Ориноко. Я провел несколько месяцев в джунглях, разыскивая ее останки. Именно в это время Гумбольдт предъявил к оплате чек своего побратима. Я не опротестовал его. Шесть тысяч семьсот шестьдесят три доллара и пятьдесят восемь центов -- внушительная сумма. Но не в деньгах дело. Меня задело, что Гумбольдт не проявил уважения к моему горю. Я подумал: "Что за время он выбрал! Как он мог! К черту деньги. Но он же читал газеты. Он же знал, что она погибла!" * * * И снова я расстроился. Опять! Не к тому я стремился, устраиваясь на диване. Я даже обрадовался, когда металлический стук в дверь заставил меня подняться. Оказалось, что дверным молотком орудовал Кантабиле, желавший прорваться в мое убежище. Я разозлился на старого Роланда Стайлса. Разве я приплачиваю ему не для того, чтобы, пока я медитирую, он не пропускал ко мне назойливых посетителей и разных сумасшедших? Но сегодня, похоже, его не оказалось на месте. В канун Рождества жильцы просили его помочь им с елками и всем прочим. Должно быть, Роланд сейчас нарасхват. Кантабиле привел с собой молодую женщину. -- Жена, полагаю? -- спросил я. -- Не полагай. Она не моя жена. Это Полли Паломино. Просто подружка. Друг семьи. Соседка Люси по комнате в женском колледже в Гринсборо. Перед Радклифом. Белокожая, без лифчика, Полли выбралась из темной прихожей на свет и принялась бродить по моей гостиной. Натуральные рыжие волосы. Без чулок (это в декабрьском Чикаго!), одетая очень легко, она расхаживала на платформах максимальной толщины. Мужчины моего поколения так и не сумели привыкнуть к длине и красоте открытых женских ног. Прежде их тщательно драпировали. Кантабиле и Полли изучали мою квартиру. Он трогал мебель, она наклонилась пощупать ковер и отогнула уголок, чтобы прочитать этикетку. Да, подлинный Кирман. Она стала изучать картины. Кантабиле уселся на шелковистый плюш дивана с подлокотниками и сказал: -- Бордельная роскошь. -- Вы не слишком-то рассиживайтесь, мне нужно в суд. Кантабиле объяснил Полли: -- Бывшая жена Чарли снова с ним судится. -- Зачем? -- За всем. Ты уже отдал ей довольно много, а, Чарли? -- Много. -- Он стесняется. Ему стыдно сказать, насколько много, -- объяснил Кантабиле Полли. Я добавил: -- Очевидно, я изложил Ринальдо всю историю моей жизни за игрой в покер. -- Полли знает. Вчера я ей все рассказал. В основном ты трепался уже после игры. -- Он повернулся к Полли. -- Чарли тогда так набрался, что не мог вести свой "280-SL", поэтому домой его отвез я, а Эмиль пригнал "тандерберд". Ты много чего выложил мне, Чарли. Где это ты достал эти шикарные зубочистки из гусиных перьев? Они у тебя всюду разбросаны. Ты, кажется, очень переживаешь, если между зубами застревают крошки. -- Мне их прислали из Лондона. -- Как и кашемировые носки, и мыло для лица от Флорис? Да, похоже, мне тогда отчаянно хотелось поговорить. Я выдал Кантабиле огромное количество информации, а он к тому же, по-видимому, активно задавал вопросы, очевидно, еще тогда намереваясь установить со мной контакт. -- Почему ты позволяешь своей бывшей так наседать? Ты, кажется, заполучил Томчека, этого надутого шикарного адвокатишку? Форреста Томчека. Видишь, я навел справки. Томчек -- лучший специалист по разводам. Он разводит высших чинов из корпораций. Ты для него ничто. Это что же, твой дружок Сатмар посоветовал тебе этого мерзавца, так? Да, кстати, а кто адвокат твоей жены? -- Некто Макси Пинскер. -- Фу-у! Еврей-людоед Пинскер?! Она выбрала самого сволочного из всех. Он сожрет твою печень с луком и яйцами. Н-да, Чарли, эта сторона твоей жизни идет отвратительно. Ты отказываешься стоять на страже своих интересов. Позволяешь людям обувать себя. А все начинается с твоих дружков. Я кое-что знаю о твоем приятеле Сатмаре. Тебя-то никто не приглашает на обеды, а его приглашают, и он сдает своего несчастного Чарли с потрохами. Сливает конфиденциальную информацию о тебе для колонок сплетен. Он всегда целовал задницу Шнейдерману, а она так низко свисает, что приходится залезать в лисью нору, чтобы подобраться к ней. Он получает от Томчека откат. А Томчек попросту продал тебя Каннибалу Пинскеру. Пинскер отправит тебя к судье. А судья отдаст твоей жене... как ее зовут? -- Дениз, -- по обыкновению беспомощно ответил я. -- Он отдаст Дениз твою шкуру, чтобы она повесила ее на входе в свою пещеру. Ну что, Полли, выглядит ли Чарльз так, как должен выглядеть? Ничего удивительного, что бурная радость Кантабиле перехлестывала через край. Прошлой ночью он, конечно, растрезвонил где только мог, о том, что сделал. Как и Гумбольдт, после триумфа у Лонгстафа прямиком махнувший в Виллидж, чтобы в дополнение ко всему улечься на Джинни, Кантабиле оседлал "тандерберд" и погнал к Полли, чтобы провести с ней ночь и отпраздновать свою победу и мое унижение. Все это заставило меня подумать вот о чем: самая могучая сила в демократической стране США -- это желание выглядеть интересным. Из-за него американцы не могут хранить секреты. Во время Второй мировой войны мы приводили в отчаяние англичан, ибо никак не могли закрыть свои рты. Хорошо еще, что немцы не хотели верить нашей словоохотливости. Они думали, что мы преднамеренно запускаем ложную информацию. Все это убеждает, что мы не такие уж скучные, какими кажемся, просто нас распирает от очарования и тайной информации. И тогда я мысленно сказал Кантабиле: "Ладно, радуйся, ликуй, шерстяные усы. Хвастай тем, что сделал со мной и моей машиной. Я еще посчитаюсь с тобой". Как хорошо, что Рената увезет меня отсюда, снова заставит уехать за границу. У Ренаты родилась правильная идея. Потому что Кантабиле, несомненно, строил планы с моим участием. А я ничуточки не был уверен, что смогу защититься от его целеустремленной атаки. Полли все еще пыталась придумать ответ на вопрос Кантабиле, а он сам, бледный и красивый, изучал меня почти с любовью. Застегнутый в реглан, не сняв шляпы, он положил ноги, обутые в великолепные ботинки, на мой китайский лакированный кофейный столик; лицо его заросло темной щетиной, а взгляд был усталый, но довольный. От свежести остались одни воспоминания, от него даже попахивало, но Кантабиле был на подъеме. -- Мне кажется, мистер Ситрин все еще прекрасно выглядит, -- сказала Полли. -- Благодарю вас, милая девушка. -- Он старается. Худой, но плотный, с большими восточными глазами и, вероятно, толстым членом. Только теперь он -- умирающая красота, -- заявил Кантабиле. -- Я знаю, это его убивает. Нет больше совершенного овала лица. Обрати внимание на второй подбородок и морщинистую шею. Ноздри расширены, как у голодного, почуявшего запах пищи, а в них седые волоски. У гончих и лошадей тоже седеет морда -- такие вот знаки старения. Но он необычайно хорош. Редкое животное. Как последний из оранжевых фламинго. Его нужно охранять как национальное достояние. И как сексуального разбойника. Он трахает все, что шевелится. А еще у него немереное тщеславие. Чарли и его дружок Джордж бегают и качаются, как пара спортсменов-подростков. Стоят на головах, поедают витамин Е и играют в сквош. Хотя мне говорили, что на корте ты слабоват, Чарли. -- Слишком поздно ставить олимпийские рекорды. -- У него сидячая работа, ему нужно тренироваться, -- вступилась Полли. Я заметил, что нос ее слегка кривоват, хотя все равно такой же замечательный, как и сияющие ярко-рыжие волосы. Я все больше восхищался ею -- бескорыстно, за ее человеческие качества. -- Тренировки нужны ему потому, что у него молодая любовница, а молодые любовницы, если, конечно, у них не извращенное чувства юмора, не любят тискаться с толстопузыми. Я объяснил Полли: -- Я занимаюсь, потому что страдаю от артрита шеи. Точнее, страдал. Я становлюсь старше, и моя голова, кажется, делается тяжелее, а шея слабеет. Так всегда и бывает: самое большое напряжение на самом верху. В "вороньем гнезде", где современный независимый человек устроился нести вахту. Но конечно, Кантабиле не ошибся. Я тщеславен и не достиг возраста самоотречения. Что бы это ни означало. Хотя дело не только в тщеславии. Если мне не хватает моциона, я чувствую себя разбитым. Хочу надеяться, что с возрастом моим неврозам достанется меньше энергии. Толстой думал, что проблемы начинаются у людей потому, что они курят, едят мясо, пьют водку и кофе. Пересыщаясь калориями и стимуляторами и не выполняя полезной работы, они предаются похоти и прочим грехам. В этом месте я всегда вспоминаю, что Гитлер был вегетарианцем, так что мясо, похоже, ни в чем не виновато. Скорее так: энергия души или ее порочность, возможно, даже карма -- расплата за зло прошлых жизней. Если верить Штейнеру, которого я теперь вовсю читаю, душа совершенствуется в противостоянии -- материальное тело сопротивляется душе и действует на нее угнетающе. Тело изнашивается от этой борьбы. Но я, хотя и износился, взамен все еще не приобрел ничего стоящего. Встречая меня в обществе моих юных дочерей, глупые люди иногда интересовались, не приходятся ли эти девочки мне внучками. Мне! Разве это возможно? Я понял, что выгляжу, как плохо набитое чучело или редкое ископаемое, которые всегда ассоциировались у меня с древностью, и ужаснулся. Фотографии тоже говорили: ты уже не тот, что раньше. Я мог бы сказать: "Да, возможно, я действительно кажусь развалиной. Но взгляните на мой духовный баланс". Все-таки пока я еще не переступил той черты, за которой возможны такие разговоры. Конечно, я выглядел лучше, чем мертвец, но временами совсем ненамного. -- Благодарю вас, что заглянули ко мне, миссис Паломино, -- сказал я. -- Но вы должны извинить меня. Мне скоро придется выходить, а я еще не побрился и не поел. -- А как ты бреешься, электрической или лезвием? -- "Ремингтоном". -- Лучше "Аберкромби энд Фитч" ничего нет. Пожалуй, мне тоже не мешает побриться. А что на ленч? -- У меня есть йогурт. Но вам я не могу его предложить. -- Да мы только что поели. Простой йогурт? Ты что-нибудь добавляешь в него? А может, яйца вкрутую? Полли сварит. Полли, отправляйся на кухню и свари Чарли яйцо. Как ты собираешься добираться до центра? -- За мной заедут. -- Не расстраивайся из-за "мерседеса". Я дам тебе три "280-SL". Ты слишком большой человек, чтобы злиться на меня из-за какой-то машины. Все переменится. Послушай, а может, встретимся после суда и выпьем? Тебе бы не помешало. Кроме того, тебе следует побольше говорить. А то ты что-то слишком много слушаешь. А тебе это вредно. Он заметно расслабился, уложил выпрямленные руки на круглую спинку дивана, как бы показывая, что он не тот, кого можно просто выставить за дверь. Кантабиле изо всех сил пытался демонстрировать роскошную интимность с хорошенькой, потакающей ему Полли. Что и вызывало у меня определенные сомнения. -- Такой образ жизни совсем тебе не подходит, -- заявил Кантабиле. -- Я видел ребят, которые выходили после одиночного заключения, я знаю эти признаки. Почему ты живешь среди трущоб Южного Чикаго? Неужели из-за яйцеголовых друзей в районе Мидуэй? Ты, кажется, что-то говорил об этом профессоре, Ричарде... как его? -- Дурнвальд. -- Да, о нем. Но ты же сам рассказывал, что какой-то подонок привязался к тебе на улице. И почему ты не снимешь квартиру поближе к Северу, в доме с приличной охраной, с подземным гаражом? Или ты здесь из-за женушек своих приятелей-профессоров? К профессоршам легко подкатиться. У тебя есть хотя бы пистолет? -- Нет. -- Боже! Вот об этом-то я и говорю. Все вы совершенно не интересуетесь реальной жизнью. Тут, как в форт-Дирборне*, понимаешь? Ружья и томагавки только у краснокожих. Читал на прошлой неделе про таксиста, которого подстрелили из помпового ружья? Чтобы полностью восстановить ему лицо, пластическим хирургам понадобится не меньше года. Разве тебе не хотелось бы отомстить этим сволочам? Или тебя ничего не волнует? Если да, то ты вряд ли удовлетворяешь свою бабу. Только не говори мне, что тебя не распирало от желания ухлопать того придурка, который пристал к тебе, -- просто развернуться и прострелить его тупую башку. Если я дам тебе пистолет, будешь его носить? Нет?! Вы -- добренькие иисусики -- просто отвратительны. Вот поедешь сегодня в центр, и на тебя снова набросятся, только на этот раз не кто-нибудь, а Форрест Томчек с Каннибалом Пинскером. И съедят твою задницу. Я понимаю, ты говоришь себе, мол, они просто шпана, а у меня есть класс... Хочешь пистолет? -- быстрым движением он запустил руку за отворот реглана. -- Он тут. К субъектам вроде Кантабиле я питаю настоящую слабость. Недаром же я сделал главного героя своего бродвейского хита, ставшего источником денег за кинопостановку (на эти деньги, как на запах крови, слетелись чикагские стервятники из тех, что сегодня поджидали меня в центре), недаром же я сделал барона фон Тренка таким демонстративно-жизнерадостным, импульсивно-деструктивным и упорствующим в своих заблуждениях. Этот тип -- импульсивно-упорствующий -- сейчас преобладает в среднем классе. Ринальдо отрывал меня от упаднического состояния духа. Мои инстинкты дали слабину, и я не мог сам защититься. Вероятно, его идеи восходили к Сорелю* (спровоцированное пустыми мечтаниями доморощенных теоретиков экзальтированное насилие, цель которого -- шокировать буржуазию и подстегнуть ее выдохшуюся энергию). Впрочем, Кантабиле, скорее всего, не знал, кто такой Сорель, но эти идеи сами по себе витают в воздухе, и люди то и дело воплощают их в жизнь: угонщики, похитители, политические террористы, которые убивают заложников или стреляют в толпу, такие себе арафатики, про которых кричат газеты и экраны телевизоров. Кантабиле воплощал эти идеи в Чикаго, яростно отстаивая некие человеческие принципы -- сам не понимая, какие именно. По сути, я тоже не знаю, какие. И почему я не получаю никакого удовольствия от общения с людьми моего интеллектуального уровня? Вместо этого меня привлекают именно такие шумные, излишне самоуверенные типы. Чем-то они на меня воздействуют. Зачем они мне сдались? Возможно, это в какой-то мере объясняется приверженностью современного капиталистического общества к личной свободе для всех, готовностью сочувствовать и даже поддерживать смертельных врагов правящих классов, как называет их Шумпетер*, и активно сочувствовать реальным или фальшивым страданиям, готовностью принять самые эксцентричные мысли и характеры? Понятно, почему люди ощущают моральное превосходство, если им удается быть терпеливыми с преступниками и психопатами. Или даже понять их! Ах, как мы любим понимать и сострадать! Таков и я. А что касается широких масс, то миллионы людей, рожденных в нищете, теперь имеют дома, орудия труда и бытовые удобства, а потому они терпимы к социальной несправедливости, испытывая привязанность к мирским благам. Их души все так же гневны, но они закрывают глаза на несправедливость и не скапливаются на улицах. Они угрюмо мирятся с оскорблениями и выжидают. Но лодку не раскачивают. Видимо, я и сам такой. Но все равно не понимаю, какой смысл мне стрелять из пистолета. Даже если я смогу с его помощью вырваться из своих затруднений, главным затруднением все равно останется мой характер! Кантабиле вложил в меня едва ли не всю свою дерзновенность и изобретательность и, похоже, считал, что теперь мы не должны разлучаться. Он хотел, чтобы я протащил его наверх, в высокие сферы. Он обрел положение теоретика, человека интеллектуально-созидательного, таким же способом, как в XVIII веке во Франции его обретали всех мастей негодяи и мошенники, нахлебники и преступники. Может, он чувствовал себя племянником Рамо* или даже самим Жаном Жене*? В любом случае, мне казалось, что у его надежд нет никакого будущего. И ни в чем таком участвовать я не хотел. Правда, создавая фон Тренка, я и сам внес во все это определенную лепту. В "Старом, старом представлении" фон Тренк то и дело затевал дуэли, убегал из тюрьмы, соблазнял женщин, врал, бахвалился и даже пытался поджечь виллу своего зятя. Да, я тоже внес свою лепту. К тому же я невольно бросаю постоянные намеки, подпитываю интерес к высоким материям, тягу к духовному совершенствованию, так что сейчас меня снедал страх: вдруг Кантабиле попросит что-нибудь рассказать, поделиться с ним, ну на худой конец хотя бы намекнуть. Но он сказал, что пришел ради меня. И рад помочь мне. -- Я могу сосватать тебя в одно интересное дельце, -- заявил он. И начал рассказывать о каких-то предприятиях. Мол, деньги у него и там и сям. А сам он -- президент чартерной авиакомпании (вероятно, одной из тех, что прошлым летом бросили на произвол судьбы тысячи людей в Европе). А еще он крутится в маленьком бизнесе с направлением на аборты через рекламное приложение к студенческим газетам по всей стране. Они дают объявление, написаное от имени незаинтересованного друга: "Позвоните нам, если с вами случилось несчастье. Мы посоветуем и бесплатно поможем". Тут практически никакого обмана, объяснил Кантабиле. С тех, кто звонит, денег не берут, но доктора дают откат -- некий процент от заработка. Обыкновенный бизнес. Казалось, что Полли все это ни капельки не волнует. Я решил, что она слишком хороша для Кантабиле. Впрочем, в каждой паре кто-то играет на своем отличии от другого. Я видел, как Кантабиле любуется Полли, ее белой кожей, рыжими волосами и длинными стройными ногами. Именно поэтому она оказалась рядом с ним. Он действительно любовался ею. Тем самым требуя восхищения и от меня. Точно так же он похвалялся своей образованной женой и ее достижениями, а знакомством со мной выставлялся перед Полли. -- Посмотри на губы Чарли, -- обратился он ней, -- и ты заметишь, что они все время в движении, даже когда он молчит. Так вот, я объясню тебе, в чем тут дело. -- Он схватил со стола книгу, самую большую, какая нашлась. -- Возьмем это чудище -- "Энциклопедия религии и этики Хастингса". Боже Всемогущий, что за черт! А теперь, Чарли, расскажи нам, о чем ты в ней прочел? -- Я проверял кое-что про Оригена* Александрийского. По мнению Оригена, Библия -- не просто собрание историй. Можно ли понимать буквально, что Адам и Ева прятались в холодке под деревом, пока Господь прогуливался по Саду? Что ангелы подымаются и спускаются на Землю по лестницам? Действительно ли Сатана привел Иисуса на вершину высокой горы и искушал его? Очевидно, у этих рассказов есть и более глубокий смысл. Что хотят сказать, когда говорят: "Господь прогуливался"? Разве у Него есть ноги? И вот когда мыслители задумались на этим, они... -- Достаточно, этого достаточно. А теперь другая, скажем... "Триумф терапии". Я не слишком люблю, когда меня тестируют таким образом. Я действительно очень много читаю. Понимаю ли я, что читаю? Сейчас увидим. Я закрыл глаза и начал: -- В ней говорится, что психотерапевты могут стать новыми духовными поводырями человечества. А это катастрофа. Еще Гете боялся, что мир сделается сплошной лечебницей, где болен каждый житель. Эту же точку зрения высказал в "Стуке" Жюль Ромен*. Не является ли ипохондрия творением медицины? Автор утверждает, что если культура не справляется с чувством смятения и страха, к которым человек предрасположен (в тексте употреблено именно слово "предрасположен"), в ход идут другие факторы, способные привести нас в чувство: терапия, клей, лозунги, или штыки, или, как говорит искусствовед Гумбейн, бедняг приходится укладывать на кушетки психоаналитиков. Даже у Великого инквизитора Достоевского, утверждавшего, что человечество состоит из сплошных слабаков, которые не переносят свободы, ибо жаждут только хлеба и зрелищ, чудес и твердой власти, -- даже у него не такая пессимистичная точка зрения. Естественная предрасположенность к чувству смятения и страха хуже. Гораздо хуже. В действительности это означает, что мы, люди, сумасшедшие. Единственное учреждение, способное контролировать это безумие (утверждает эта книга), -- Церковь... Он снова перебил меня. -- Ну что, Полли, понимаешь, что я имею в виду? А это что? "Между смертью и воплощением". -- Штейнер? Замечательная книга о путешествии души через врата смерти. Вопреки платоновскому мифу... -- Мой Бог! Забери ее, -- воскликнул Кантабиле и повернулся к Полли. -- Просто задаешь ему вопрос, и он включается. Представляешь, как бы он выступал в ночном клубе? Может, запишем его к мистеру Келли*? Полли скользнула по нашим лицам внимательным взглядом карих глаз с красноватым отливом. -- Он не станет этим заниматься. -- Ну, все зависит от того, насколько сильно его сегодня обдерут в суде. Чарли, у меня есть еще одна идея. Ты начитаешь свои эссе на пленку, и мы будем продавать ее в колледжах и университетах. У тебя появится чудный, скромненький такой доходец. Возьмем что-нибудь вроде твоей статьи про Бобби Кеннеди. Я читал ее в "Эсквайре", когда сидел в Форт-Ливенуорте*. А еще "Преклоняюсь перед Гарри Гудини". Но только не "Великих зануд современного мира". Это я совершенно не мог читать. -- Ну, выше головы не прыгнешь, Кантабиле, -- вставил я. Я прекрасно понимал, что в Чикаго желание впихнуть тебя в прибыльную аферу можно считать несомненным знаком любви. Но в своем нынешнем настроении я не мог связываться с Кантабиле, не мог даже уследить за хаотичными метаниями его духа. Кантабиле, конечно, человек деятельный, но в той гетевской лечебнице он такой же, как и другие,-- больной горожанин. Да и я сам, вероятно, не вполне здоров. Мне вдруг пришло в голову, что вчера Кантабиле затащил меня наверх вовсе не для того, чтобы искушать, он просто хотел отправить в плавание мои пятидесятидолларовые банкноты. Интересно, а сейчас он понимал вызов, брошенный его изобретательности, -- я имею в виду, какими он видел следствия своего вчерашнего поведения? Впрочем, казалось, он считает, что вчерашние события связали нас почти мистическими узами. Теми, что по-гречески называют филия или агапи, в общем, как-то так (однажды мне довелось слушать знаменитого теолога Тиллиха* Труженика; он настолько подробно разъяснял различие в значениях этих слов, что теперь я их постоянно путаю). То, о чем я говорю, было, скорее, филией, правда, филией данного конкретного момента развития человечества, выражавшей себя через американские рекламные идеи и коммерческие сделки. А по краю я украсил ее собственным орнаментом. Впрочем, я чересчур усложняю чужие мотивы. Я посмотрел на часы. До приезда Ренаты оставалось еще минут сорок. Она прибудет свежая благоухающая накрашенная и даже величественная в одной из своих огромных мягких шляп. Мне не хотелось знакомить ее с Кантабиле. Я считал это не слишком хорошей идеей. Почему? Если мужчина хоть чем-то ей интересен, Рената отводит от него взгляд медленно, можно сказать, особенно. Это не кокетство. Просто ее так воспитали. Очарованию она научилась у матери, Сеньоры. Хотя подозреваю, что тот, кто родился с такими восхитительными глазами, вырабатывает собственные методы. Женственность Ренаты привносила в общение добродетельность и страстность. Но самое главное, что Кантабиле, скорее всего, увидел бы перед собой старикашку с молодой цыпочкой, и он мог, как теперь говорят, попытаться отхватить свой куш. Мне бы хотелось, чтобы вы ясно понимали: я говорю как человек, который совсем недавно понял, что есть свет. Я имею в виду не свет солнца и не общество. Я говорю о чем-то вроде света бытия, не знаю, как объяснить точнее, тем более в таком контексте, где столько вздорного ложного глупого иллюзорного, а объекты чувственного восприятия так и лезут на передний план. И этот свет, как бы его ни объяснять, сделался частью меня, необходимой, как воздух, частью. Я ощущал его урывками, но ощущение сохранялось достаточно долго, чтобы удостовериться и совершенно беспричинно радоваться. Более того, истерии и свойственной мне гротесковости, оскорбительности, несправедливости, тому безумию, добровольным и активным участником которого я частенько оказывался, всему моему недовольству теперь нашелся противовес. Я говорю "теперь", но я давным-давно знал, что этот свет существует. Видимо, в какой-то момент я забыл, что в первые годы жизни знал его и даже знал, как дышать им. Но этот ранний талант или дар или воодушевление, ушедшее ради взросления или реализма (практицизма, самосохранения, борьбы за выживание), теперь медленно возвращался. Вероятно, наконец-то отрицание тщеславной природы банального самосохранения сделалось невозможным. Только вот сохранения для чего? Кантабиле и Полли почти не обращали на меня внимания. Он объяснял ей, как защитить мой доход, грамотно учредив небольшую корпорацию. Состроив гримасу одной половиной лица, он разглагольствовал о "планировании доходов". В Испании простые женщины тремя пальцами тычут себя в щеку и кривятся, чтобы показать высшую степень иронии. Кантабиле гримасничал именно так. Видимо, таким образом он намекал, что спасение имущества от врагов -- от Дениз, от ее адвоката каннибала Пинскера и, возможно, даже от судьи Урбановича -- остается под вопросом. -- Мои источники говорят, что судья на стороне леди. Кто знает, может, он берет на лапу? В переломные моменты все средства хороши. В округе Кук* разве не так? Чарли, ты не думал махнуть на Кайманы? Это же новая Швейцария, ты знаешь. Я не собираюсь отдавать свои денежки швейцарским банкам. Теперь, когда русские добились от нас всего, ради чего затевали эту разрядку, они ломанутся в Европу. Так что сам понимаешь, что будет с деньгами вьетнамцев, иранцев, греческих полковников и арабских нефтяных шейхов, слитыми в Швейцарию. Нет уж, лучше махнуть на Кайманы в кондоминиум с кондиционером. Запастись средствами от пота и жить счастливо. -- А где бабки? -- поинтересовалась Полли. -- Разве у него они есть? -- Вот уж не знаю. Но если у него нет бабок, почему в окружном суде так хотят его освежевать? Да еще без анестезии... Чарли, давай я тебя пропихну в обалденное дельце. Будешь покупать кое-какие товарные фьючерсы. Я загреб огромные деньги. -- На бумаге. Если Стронсон будет играть честно, -- вставила Полли. -- О чем это ты говоришь? Стронсон -- мультимиллионер. Ты видела его дом в Кенилуорте? На стене у него висит диплом по маркетингу, который он получил в Гарвардской школе бизнеса. А потом, он работал на мафию, а ты ведь знаешь, как те ребята не любят, когда их надувают. Одно это не даст ему сбиться с пути. Не сомневайся, он точно кошерный. У него даже есть место на Среднезападной товарной бирже. Пять месяцев назад я дал ему двадцать штук, и он их удвоил. Я покажу тебе все бумаги, Чарли. А вообще-то, чтобы сделать кучу денег, нужно всего лишь оторвать от стула задницу. Не забывай, Полли, однажды он прогремел на Бродвее и подзаработал на киношке, дававшей полные сборы. Так какого не провернуть этот трюк снова, а? Посмотри! Бумажки, которыми набита эта комната, ну, рукописи и прочее дерьмо, могут стоить столько!.. Что твоя золотая шахта. Спорим? Кстати, насколько я помню, вместе с твоим дружком Фон Гумбольдтом Флейшером вы однажды написали киносценарий? -- Кто тебе сказал? -- Моя жена, которая пишет о нем диссертацию. Я засмеялся, довольно громко. Киносценарий! -- Ты помнишь? -- спросил Кантабиле. -- Да, помню. Но от кого об этом услышала твоя жена? От Кэтлин?.. -- От миссис Тиглер в Неваде. А сейчас Люси тоже в Неваде, расспрашивает ее. Она там уже с неделю, живет на ранчо у этой самой миссис Тиглер. Та сама управляет фермой. -- А где же Тиглер, он что же, ушел? -- Навсегда. Ушел навсегда. Он мертв. -- Мертв? Значит, она вдова. Бедная Кэтлин. Вот не везет бедной женщине. Мне очень ее жаль. -- Она тоже сочувствует тебе. Люси сказала ей, что знает тебя, и она послала тебе привет. Ты еще не получил письма? Мы с Люси говорим по телефону каждый день. -- А как Тиглер умер? -- Случайно убит на охоте. -- Да, пожалуй. Он ведь лихач. Ковбой... -- И искал неприятностей на свою задницу? -- Возможно. -- Ты ведь знал его, так? Но что-то не слишком тебе его жаль, а? Сказал "бедная Кэтлин" и все... Ну, так какой такой сценарий вы написали с Флейшером? -- О да, расскажите нам, -- попросила Полли. -- О чем он? Сотрудничество двух таких талантов -- это должно быть нечто! Вау! -- Да чепуха. Ничего серьезного. Мы развлекались, когда работали в Принстоне. Просто дурацкие шутки. -- А у тебя не осталось экземпляра? Ты можешь оказаться последним, кто оценит вашу писанину, коммерчески, я имею в виду, -- заявил Кантабиле. -- Коммерчески? Времена больших голливудских денег прошли. Да и тех безумных цен уже нет. -- Ну, это лучше предоставь мне, -- отмахнулся Кантабиле. -- Если у нас на руках окажется реальная ценность, я разберусь, как ее продвинуть, -- режиссер, звезда, финансирование, все что угодно. У тебя есть имя, не забывай, да и Флейшера не совсем еще забыли. Мы опубликуем диссертацию Люси, и его тут же вспомнят. -- Но все-таки, о чем был сценарий? -- напомнила кривоносая благоуханная Полли, поглаживая свои ножки. -- Мне нужно побриться. И позавтракать. Мне пора в суд. К тому же я жду приятеля из Калифорнии. -- Кого это? -- спросил Кантабиле. -- Пьера Такстера, мы вместе издаем журнал, "Ковчег". Уж это-то тебя совершенно не касается... Но конечно же, это его касалось. А все потому, что Кантабиле сделался моим демоном, агентом смятения. Его задачей стало поднимать шум, сбивать меня с толку и направлять в другую сторону, в самую трясину. -- Ну-ка, расскажи нам об этом сценарии, -- подзадорил меня Кантабиле. -- Попытаюсь. Просто хочу посмотреть, насколько прочная у меня память, -- сказал я. -- Все начиналось с полярного исследователя Амундсена и Умберто Нобиле*. Во времена Муссолини Нобиле был летчиком, инженером, командиром дирижабля и просто смелым человеком. В двадцатые годы вместе с Амундсеном они возглавили экспедицию и пролетели над Северным полюсом от Норвегии до Сиэтла. Но между ними не затихало соперничество, и в конце концов они начали ненавидеть друг друга. И следующую экспедицию, при поддержке Муссолини, Нобиле организовал один. Только его аппарат легче воздуха разбился в Арктике и команду разбросало по льдинам. Когда Амундсен услышал об этом, он сказал: "Мой друг Умберто Нобиле, -- которого он ненавидел, как вы помните, -- рухнул в океан. Я должен спасти его". Амундсен нанял французский самолет и погрузил на него оборудование. Пилот не смог убедить его, что самолет опасно перегружен и не сможет лететь. Как сэр Патрик Спенс*, напомнил я Гумбольдту. -- Какой Спенс? -- Это просто стихи, -- объяснила Полли. -- А Амундсен -- тот парень, который раньше экспедиции Скотта* добрался до Южного полюса. Довольный, что обзавелся такой образованной куколкой, Кантабиле занял позицию аристократа: пусть рабочие лошадки и всякие книжные черви сообщают ему пустяковые исторические факты, когда он пожелает. -- Французский пилот предупредил Амундсена, но услышал в ответ: "Не учите меня, как вести спасательную экспедицию". Самолет покатился по полосе и даже поднялся в воздух, но упал в море. Все погибли. -- И это все? А те ребята, которые на льду? -- Оказавшиеся на льдинах люди посылали радиосигналы. Их услышали русские. На помощь отправился ледокол "Красин". Он прошел через льды и спас двоих: итальянца и шведа. Но считалось, что на льдине был третий уцелевший, так где же он? Последовали объяснения. Но они показались сомнительными, и итальянца заподозрили в каннибализме. Русский доктор на "Красине" выкачал желудок итальянца и под микроскопом обнаружил человеческие ткани. Ну, и начался ужасный скандал. На Красной площади на всеобщее обозрение выставили банку с содержимым желудка того парня под огромной надписью: "Вот как фашиствующие империалистические и капиталистические собаки пожирают друг друга. Только пролетарии знают, что такое мораль братство самопожертвование!" -- Что за черт! Из этого фильма не сделаешь, -- заявил Кантабиле. -- Пока что все это полнейшая чушь. -- Я предупреждал. -- Да. Только не надо зыркать. Хочешь показать, что я идиот и ничего в твоем деле не понимаю? Что у меня нет вкуса, что я не достоин составить собственное мнение? -- Это только канва, -- сказал я. -- Сюжет, который мы с Гумбольдтом сочиняли, начинался в сицилийской деревне. Каннибал, мы с Гумбольдтом называли его синьором Кальдофредо, теперь тихий старичок. Он продает мороженое, его любят детишки, у него единственная дочь, примерная красавица. В деревушке никто не помнит об экспедиции Нобиле. Но однажды там появляется датский журналист. Он намерен взять интервью у этого пожилого человека. Журналист пишет книгу о спасательной экспедиции "Красина". Старичок тайно встречается с ним и говорит: "Оставьте меня в покое. Вот уже пятьдесят лет как я вегетарианец. Сбиваю мороженое. Я старый человек. Не нужно позорить меня. Найдите другую тему. Жизнь полна драматических ситуаций. Я вам не нужен. Боже, дай своему слуге умереть в мире". -- Так значит, Амундсен и Нобиле только декорация, а все крутится вокруг этого итальянца? -- спросила Полли. -- Гумбольдт восхищался Престоном Стерджесом*. Он любил "Чудо залива Моргана"*, а также "Великого Мак-Гинти"* с Брайаном Донлеви* и Акимом Тамировым*. Гумбольдт хотел, чтобы в фильме появились Муссолини, и Сталин с Гитлером, и даже папа римский. -- Как папа? -- поразился Кантабиле. -- Папа выдал Нобиле большой крест, чтобы сбросить его на Северном полюсе. Но фильм виделся нам водевилем, фарсом, хотя и с элементами "Эдипа в Колоне"*. Яростные эффектные грешники к старости приобретают магические свойства, а на смертном одре обладают властью проклинать или благословлять. -- Если фильм будет смешным, папу трогать не надо, -- высказался Кантабиле. -- Загнанный в угол, старый Кальдофредо срывается с цепи. Он пытается убить журналиста, скатив на него со скалы каменную глыбу. Но в последний момент передумывает, бросается на глыбу и неимоверным усилием удерживает ее, пока машина журналиста проезжает мимо. После этого Кальдофредо выходит на деревенскую площадь, дует в рожок, которым созывает покупателей мороженого, и публично кается перед жителями городка. Рыдая, он признается в каннибализме... -- Как я понимаю, из-за этого роман его дочери катится в тартарары, -- вставила Полли. -- Как раз наоборот, -- поправил я. -- Здесь же, на площади, жители деревни начинают высказываться. Молодой человек дочери говорит: "Давайте вспомним о том, что ели наши предки. Когда были обезьянами, мелкими зверушками и рыбками. Что едят все животные от начала времен. А ведь им мы обязаны нашим существованием". -- Ну нет, по-моему, это уже никуда не годится, -- заявил Кантабиле. Я сказал, что мне пора бриться, и они потащились за мной в ванную. -- Нет, -- повторил Кантабиле. -- Ничего хорошего я здесь не вижу... И все-таки, у тебя сохранился экземпляр? Я включил электробритву, но Кантабиле отобрал ее у меня и сказал Полли: -- Не рассиживайся. Приготовь ленч для Чарли. Шагай на кухню. Немедленно. -- А потом мне: -- Сперва побреюсь я. Не люблю, когда бритва теплая. Чужое тепло меня раздражает. И он начал водить жужжащей сияющей машинкой вверх и вниз, натягивая кожу и кривя лицо. -- Она приготовит тебе ленч. Правда, хорошенькая? Как она тебе, Чарли? -- Потрясающая девушка. И вроде неглупая. По ее левой руке я понял, что она замужем. -- Ну да. За каким-то растяпой, который работает на коммерческом телевидении. Пропадает там с утра до ночи. Я вижу Полли чаще, чем он. Каждое утро, когда Люси отправляется на работу в Манделин*, приходит Полли и забирается ко мне в постель. Вижу, ты этого не одобряешь. Только выпендриваться передо мной не надо. Разве ты не завелся, как только увидел ее, разве не пытался перед ней покрасоваться? Ох уж эти маленькие желания. Перед мужиками ты так себя не ведешь. -- Признаюсь, люблю блеснуть, если рядом дамы. Кантабиле задрал подбородок, чтобы пройтись бритвой по горлу. Кончик его бледного носа на темном фоне казался еще белее. -- Хочешь заполучить Полли? -- Я? Это что, абстрактный вопрос? -- Ничего абстрактного. Ты мне, я тебе. Вчера я разбил твою машину, таскал тебя по всему городу. Но теперь все по-другому. Я знаю, ты думаешь, мол, у тебя и так классная подружка. Мне плевать, кто она и что у нее в голове, только по сравнению с Полли она все равно низшая лига. По сравнению с Полли все девицы типичные дохлики. -- В таком случае мне следует поблагодарить тебя. -- А! Значит, не хочешь? Отказываешься? Получи свою бритву. Я закончил. Он шлепком вложил теплую маленькую машинку в мою руку. А потом отошел от раковины, прислонился к стене ванной, скрестив руки и поставив одну ногу на носок. -- Напрасно отказываешься. -- Почему? Лицо Ринальдо, совершенно лишенное красок, вспыхнуло бледным огнем: -- Можем развлечься втроем. Ты лежишь на спине. Она сидит на тебе и в тоже время обслуживает меня. -- Слушай, не надо грязи. Хватит. Я даже не могу представить этого. -- Чего ты выпендриваешься? Не понтись! -- Он снова объяснил: -- Я у изголовья кровати. Стою. Ты лежишь. Полли усаживается сверху и подается ко мне. -- Оставь свои отвратительные предложения! Я не хочу иметь ничего общего с твоими порнографическими играми. Он бросил на меня убийственно-яростный взгляд, но мне было не до него. И без него меня поджидала убийственно-яростная компания: Дениз и Пинскер, Томчек и судья, Налоговое управление США. -- Ты же не пуританин, -- сердито бросил Кантабиле. Но, почувствовав мое настроение, перевел разговор в другое русло. -- Твой дружок Джордж Свибел во время игры говорил о какой-то бериллиевой шахте в восточной Африке. Что это за бериллий такой? -- Компонент твердых сплавов, которые используются в космических кораблях. Джордж утверждал, что у него есть знакомые в Кении... -- А! Он крутит дела с какими-то телками из джунглей. Могу поспорить, они его обожают. Он такой здоровяк и такой гуманист. Только бизнесмен-то он вшивый. Куда надежнее со стронсоновскими товарными фьючерсами. Вот это действительно крутой парень. Ясно, что ты мне не веришь, но я в самом деле хочу помочь тебе. В суде по тебе собираются пройтись паровым катком. Слушай, неужели ты ничего не припрятал? Не могу поверить, что ты такой идиот. Есть у тебя где-то подстава? -- Даже не думал. -- Неужели ты думаешь, что я поверю, будто у тебя на уме одни только ангелы на лестницах и бессмертные души? Я же вижу, этого просто быть не может, не так ты живешь. Прежде всего, ты пижон. Я знаю твоего портного. Во-вторых, ты старый развратник... -- Я что же, говорил о бессмертных душах той ночью? -- И ты чертовски прекрасно знаешь, что да. Ты говорил, что после того, как твоя душа проходит врата смерти -- цитата, -- она распространяется по всему миру и надзирает за ним. Слушай, Чарли, сегодня утром у меня появилась одна мысль насчет тебя. Закрой дверь. Давай, закрой. А теперь слушай: мы можем сделать вид, что похитили твоего ребенка. Ты заплатишь выкуп, а я переведу деньги на Каймановы острова и положу на твой счет. -- Дай-ка мне пистолет, -- попросил я. Он дал. -- Я определенно воспользуюсь им, если ты выкинешь что-нибудь подобное. -- Опусти "магнум". Это только идея. Не кипятись. Я вынул патроны и, высыпав их в корзину для бумаг, вернул пистолет. Раз он делает такие предложения, понял я, в этом целиком моя вина. Разум способен подчинить себе произвол. Кантабиле, похоже, чувствовал, что сделался моим "ручным отморозком". И в определенном смысле подстраивался под этот образ. Вероятно, лучше оказаться ручным отморозком, чем просто придурком. Только вот был ли я столь разумен? -- Ты прав, -- заявил Кантабиле, -- киднепинг -- это безвкусица. Ладно, а как насчет того, чтобы подкупить судью? Окружному судье хошь не хошь придется баллотироваться на следующий срок. Ты лучше меня знаешь, что судьи -- это тоже политики. В Организации есть такие типчики, которые или проводят судей, или прокатывают на выборах. За тридцать-сорок штук нужные ребята найдут подход к судье Урбановичу. Я фыркнул, выдув мелкую тырсу из бритвы. -- Тебе и это не нравится? -- Нет. -- Да ведь другая сторона скорее всего уже успела подцепить его. На кой такое джентльменство? Оно больше похоже на паралич. Поверить не могу! Твое место -- за стеклом в музее. Думаю, ты так никогда и не вырос. А что, если я скажу: "Признай себя банкротом и смойся из страны"? Что скажешь? -- Скажу, что не стану покидать США только из-за денег. -- Это хорошо. Значит, ты не такой, как Веско. Ты любишь свою страну. Только тогда получается, что ты не создан для этих денег. И другим парням следует их у тебя отобрать. Такие, как президент, строят из себя незапятнанных американцев из хрестоматии, мол, были бойскаутами и разносили на рассвете газеты. Но они всего лишь самозванцы. Настоящий американец -- это чудак вроде тебя, еврей-умник из чикагского Вест-Сайда. Это ты должен быть в Белом доме. -- Нет возражений. -- Тебе бы понравилась опека Секретной службы*. -- Кантабиле приоткрыл дверь ванной и посмотрел, нет ли Полли. Она не подслушивала. Ринальдо закрыл дверь и сказал, понизив голос: -- Мы можем заказать твою жену. Раз она хочет войны, ну так пусть ее и получит. Можно, например, устроить автокатастрофу. Она умрет на улице. А можно столкнуть ее под поезд или утащить в переулок и заколоть. Маньяки режут женщин направо и налево; никто не догадается. Разве она не надоела тебе до смерти? Ну и что из того, что она действительно умрет? Догадываюсь, что ты скажешь "нет". Посчитаешь это шуткой -- тупая задница Кантабиле большой шутник. -- Лучше бы ты действительно шутил. -- Я только напоминаю тебе, что мы живем в Чикаго. -- Ты хочешь, чтобы я собственными усилиями довел девяносто восемь процентов ночей с кошмарами до ста? Я только сейчас понял, что ты дурачишься. Жаль, что Полли ничего не слышала. Ладно, я оценил твой интерес к моему благосостоянию. Только больше ничего мне не предлагай. И не вздумай преподнести мне на Рождество какой-нибудь жуткий подарочек, Кантабиле. Я вижу, как ты из кожи вон лезешь, чтобы продемонстрировать свою активность. Но больше никаких криминальных предложений, понял? Если я услышу хоть слово в этом роде, я пожалуюсь в отдел по расследованию убийств. -- Расслабься. Я и пальцем не шевельну. Я только хотел продемонстрировать все возможности. Хорошо, когда видишь их от "а" до "я". Прочищает мозги. Ты ведь прекрасно знаешь, что она чертовски обрадуется, когда ты помрешь, но обманываешь сам себя. -- Ничего подобного, -- возразил я. Но я солгал. Практически то же самое Дениз говорила мне сама. Бесспорно, этот разговор пошел мне на пользу. Я сам спровоцировал его. А все потому, что продирался сквозь род человеческий, испытывая разочарование за разочарованием. В чем именно? Мои потребности и представления поднялись до шекспировского уровня -- так мне казалось, во всяком случае. Но, как ни грустно, на таком уровне они оказывались только изредка. Вот и теперь я обнаружил, что смотрю в пустые полубезумные глаза Кантабиле. Где же, где же мое высокодуховное общество! В молодости я верил, что интеллектуалам это общество гарантировано. Тут мы с Гумбольдтом оказались совершенно одинаковыми. Он тоже уважал бы и восхищался эрудицией, рациональностью и аналитической силой такого человека, как Ричард Дурнвальд. Для Дурнвальда существовала единственно смелая и страстная, единственно достойная человека жизнь -- жизнь мысли. Когда-то я бы согласился с ним, но теперь думал иначе. Прислушавшись к внутреннему, глубинному голосу собственного рассудка, я понял, что существует тело, мое физическое тело, ну, и я сам. Я связан с природой посредством тела, но всего меня оно не вмещает. Такие вот идеи и поставили вашего покорного слугу под пристальный взгляд Кантабиле. Он изучал меня. В одно и то же время он казался нежным заинтересованным угрожающим карающим и даже смертоносным. Я сказал ему: -- Когда-то давно был такой герой комиксов -- маленький мальчик Отчаянный Амброз. Ты его не помнишь. Так вот, не надо играть со мной в Отчаянного Амброза. Позволь мне пройти. -- Подожди. Так как с диссертацией Люси? -- К черту диссертацию. -- Она вернется из Невады через несколько дней. Я промолчал. Через несколько дней я умчусь в безопасную заграницу -- подальше от этого безумца... Хотя, вероятно, я непременно свяжусь с другими. -- Вот еще что, -- сказал Ринальдо. -- С Полли ты можешь побаловаться только через меня. Только так. Не пробуй сунуться сам. -- Не переживай. Он остался в ванной. Я решил, что он выуживает свои патроны из корзинки. Полли уже ждала меня с йогуртом и вареным яйцом. -- Хочу предупредить, -- сказала она, -- не связывайтесь с этими фьючерсами. Он потеряет на них последнюю рубашку. -- А он об этом знает? -- А то, -- сказала она. -- Так значит, он привлекает новых инвесторов для того, чтобы покрыть хотя бы часть своих потерь? -- Почем я знаю. Это не мое дело, -- ответила Полли. -- Он очень сложный человек. А что это за великолепная медаль на стене? -- Это французская награда. А в рамку ее вставила моя подруга. Она дизайнер по интерьеру. Но если честно, эта медаль -- почти пустышка. Настоящие ордена обычно на красных лентах, а не на зеленых. Такой, как у меня, дают за достижения в свиноводстве или тем, кто усовершенствовал мусорные бачки. В прошлом году мне сказал об этом один француз: зеленые ленты означают низшую степень Почетного легиона. Раньше он вообще не видел зеленых лент. Он считает, что это орден "За сельскохозяйственные заслуги". -- Мне кажется, с его стороны было невоспитанностью сказать вам такое, -- возмутилась Полли. * * * Пунктуальная Рената поджидала меня, оставив мотор старого желтого "понтиака" работать на холостом ходу. Я пожал руку Полли и сказал Кантабиле: "До встречи". Ренате я их не представил. Они пытались рассмотреть ее снаружи, но я сел, захлопнул дверь и сказал: -- Поехали. Машина тронулась с места. Тулья Ренатиной шляпы касалась потолка салона. Такие шляпы из аметистового фетра и прическу в стиле семнадцатого века можно увидеть на портретах Франса Халса*. Волосы Рената распускала. Но я предпочитал, когда она собирала их в пучок, открывая прекрасную шею. -- Кто эти твои приятели и куда мы так спешим? -- Это Кантабиле, который изуродовал мою машину. -- Он? Жаль, я не знала. С женой? -- Нет. Его жены нет в городе. -- Я видела, как вы шли по вестибюлю. Она ничего особенного. А он интересный мужчина. -- Он умирал от желания познакомиться с тобой, пытался разглядеть тебя через стекло. -- И что тебя так волнует? -- Только что он предложил замочить для меня Дениз. -- Что? -- смеясь, воскликнула Рената. -- Ну, нанять киллера, исполнителя, сделать заказ. Теперь все знают блатной жаргон. -- Я думаю, он просто выпендривался. -- Пожалуй, что да. Но, с другой стороны, мой "280-SL" сейчас рихтуют. -- Не то чтобы Дениз такого не заслуживала... -- пробормотала Рената. -- Дениз -- настоящая чума, это верно. Но сцена, когда старый Карамазов узнает, что его жена мертва, и выбегает на улицу с криками: "Эта сука мертва!"1, всегда смешила меня. Да и потом, -- продолжал Ситрин менторским тоном, -- Дениз -- комический, а не трагический персонаж. Кроме того, она не станет умирать, чтобы доставить мне удовольствие. И самое главное -- девочки, им нужна мать. Как бы там ни было, так говорить об убийствах и смерти -- полнейший идиотизм, люди совершенно не понимают, что несут. Может быть, один из десяти тысяч хоть что-то в этом смыслит. -- Как думаешь, чем сегодня закончится заседание? -- А, обычное дело. Они отметелят меня, как говорили у нас в школе. Я продемонстрирую им человеческое достоинство, а они устроят мне ад. -- А может, не нужно демонстрировать это чертово достоинство? Ты носишься с ним, а они просто смеются. Нашел бы ты какой-нибудь способ разделаться с ними, вот было бы здорово... Да, вон на углу моя клиентка. Тебе не кажется, что она похожа на вышибалу из притона? Тебе не нужно поддерживать разговор, достаточно и того, что она задолбает меня. Ты лучше отключись и медитируй. Если она и сегодня не выберет обивку, я перережу ей глотку. Необъятная, благоухающая, в черно-белых шелках и ажурном вязаном жакете, обтягивающем грудь (которую я легко мог представить себе, что и сделал), Фанни Сандерленд забралась внутрь. Я пересел на заднее сиденье и предупредил ее, что в полу есть дырка, прикрытая квадратиком жести. Тяжелые образцы, которые возил гробовщик, бывший когда-то мужем Ренаты, едва не вспороли металл несчастного "понтиака". -- К сожалению, -- вздохнула Рената, -- наш "мерседес" на ремонте. Для мысленного упражнения, которое я начал практиковать недавно, хотя уже ясно ощущал его пользу, умиротворенность, равновесие и безмятежность являются исходными условиями. Я говорил себе: "Спокойнее, спокойнее", точно так же, как на корте твердил: "Шевелись, шевелись". И слова всегда приносили мне пользу. Ибо воля есть цепь, которой душа прикована к миру как таковому. Воля позволяет душе освободиться от рассеянности и пустых мечтаний. Но в устах Ренаты за предложением отключиться и медитировать скрывалась издевка. Она пыталась поддеть меня по поводу Дорис, дочери доктора Шельдта -- антропософа, ставшего моим учителем. Рената ужасно ревновала к Дорис. "Маленькая сучка! -- возмущалась Рената. -- Того только и дожидалась, чтобы прыгнуть к тебе в постель!" На самом деле здесь целиком и полностью вина самой Ренаты, результат ее собственных действий. На пару со своей мамашей, Сеньорой, они решили преподать мне урок. И захлопнули дверь перед моим носом. Однажды, получив приглашение, я отправился ужинать к Ренате и обнаружил, что пускать меня никто не собирается. Что у нее уже ужинает кто-то другой. Несколько месяцев я был слишком подавлен, чтобы оставаться одному. Переехал к Джорджу Свибелу и спал у него на диване. По ночам вскакивал с истошным воплем, от которого иногда просыпался Джордж; он приходил и зажигал свет, из-под мятой пижамы выглядывали мощные ноги. Именно он высказал это взвешенное суждение: -- Человек за пятьдесят, способный убиваться и плакать из-за девушки, -- это человек, которого я уважаю. -- Черт! -- фыркнул я. -- О чем ты говоришь! Я просто идиот. Так вести себя унизительно. Рената проводила время с человеком по имени Флонзалей... Но я слишком увлекся. Я сидел за спиной у двух очаровательных, непринужденно болтающих дам. Мы повернули на 47-ю улицу, отделяющую богатый Кенвуд от бедного Оквуда, проехали мимо закрытой таверны, лишенной лицензии из-за паренька, получившего здесь двадцать колотых ран из-за вшивых восьми долларов. В общем, то, что Кантабиле называл беспределом. Что стало с жертвой? Лежит в могиле. Кто был тот парень? Никто не знал. Теперь другие спокойно проезжают мимо, продолжая думать о своем "Я", о прошлом и перспективах этого самого "Я". И хотя за этим не кроется ничего, кроме смехотворного эгоизма и иллюзии, будто судьбу удалось перехитрить, будто удалось избежать реальности могилы, видимо, они не стоят выеденного яйца. Впрочем, посмотрим. Джордж Свибел, этот поклонник жизнелюбия, считал замечательным тот факт, что пожилой человек продолжает вести активную эротическую и бурную эмоциональную жизнь. Я не соглашался с ним. Но когда Рената позвонила мне и, рыдая в телефонную трубку, сказала, что Флонзалей ее никогда не интересовал и она хочет, чтобы я вернулся, я воскликнул: "О! Слава Богу, слава Богу" и поспешил к ней. Звонок Ренаты поставил точку в моих отношениях с мисс Дорис Шельдт, которая мне очень нравилась. Но не более того. Наверное, во мне можно обнаружить склонность к нимфомании, или назвать меня человеком бешеных желаний. Впрочем, бешеные желания касались не только нимф. Но к чему бы они ни относились, к жизни их вызывали такие женщины, как Рената. Другие дамы критиковали ее. Некоторые утверждали, что она вульгарна. Может, и так, но все-таки она великолепна. И при этом не нужно забывать, под каким загадочным углом должен упасть луч любви на мое сердце, чтобы высечь из него искру. За покером у Джорджа Свибела, где я выпил лишнего и стал столь словоохотливым, я запомнил одну очень полезную сентенцию -- на кривую ножку нужен кривой сапожок. Ну а коль ножка не только кривенькая, но и привередливая -- тогда у тебя вообще никаких шансов. Только вот сохранились ли в природе ровные ножки? Я хочу сказать, что весь упор здесь делается на эротизм и вся эксцентричность души концентрируется в ножке. И тогда результаты оказываются такими кособокими, а плоть принимает такой вычурный изгиб, что подходящей пары вообще не найдешь. И тогда изъяны оказываются важнее любви, а любовь -- это сила, которая нас от себя не отпускает. И не может отпустить, потому что мы обязаны своим существованием актам любви, случившимся еще до нашего появления на свет, потому что любовь -- неоплатный долг души. Так я это вижу. А интерпретация Ренаты -- доморощенного астролога -- выглядит таким образом: во всех моих проблемах виноват знак, под которым я родился. Хотя ей никогда еще не встречались такие раздерганные, взвинченные и страдающие Близнецы, совершенно не способные взять себя в руки. -- Нечего смеяться, когда я говорю о звездах. Я и так знаю, что для тебя я всего лишь хорошенькая пустышка, тупая сука. Тебе нужно одно -- чтобы я оставалась жрицей Камасутры. Но я над ней не смеялся. Только улыбался, да и то потому, что не нашел ни одного верного описания Близнецов в астрологических книжках Ренаты. Впрочем, одна книга произвела на меня особенное впечатление. В ней говорилось, что Близнецы -- это мельница чувств, где душа изрезается и растирается в муку. Ну а что касается жрицы Камасутры, то Рената, конечно, очень хорошая женщина, я не устаю повторять это, но ее ни в коем случае нельзя назвать раскованной в сексе. Временами она ведет себя очень тихо, грустит и говорит о своем "пунктике". В пятницу мы собирались лететь в Европу, второй раз в этом году. Для этих европейских вояжей существовали серьезные личные причины. Считается, что, если мужчина не может предложить молодой женщине зрелого сочувствия, ему вообще нечего предложить ей. Так вот, я испытывал подлинный интерес к проблемам Ренаты и поддерживал ее во всем. И все же, вульгарный реализм научил меня видеть вещи в том свете, в каком видят их другие, -- старый озабоченный развратник притащил в Европу авантюристку-вертихвостку, чтобы показать ей, что значит экстракласс. Ну, а для завершенности классической картины существовала коварная старая мать, Сеньора, преподающая деловой испанский в школе секретарш на Стейт-стрит. В Сеньоре имелась доля обаяния, она была из тех, кто преуспевает на Среднем Западе исключительно потому, что в них видят сумасшедших чужаков. Красоту Рената унаследовала не от нее. Но с биологической и с эволюционной точки зрения Ренату можно считать совершенством. Как леопард или скаковая лошадь, она была "благородным животным" (смотри "Смысл красоты" Сантаяны). Ее таинственный отец (наши путешествия в Европу предпринимались как раз для того, чтобы выяснить, кто он) мог быть одним из тех старинных силачей с внушительной фигурой, что гнули железные прутья, таскали зубами паровозы или держали на доске, уложенной на спину, два десятка человек -- прекрасная модель для Родена. Сеньора, была, очевидно, венгеркой. Когда она рассказывала семейные анекдоты, я понимал, что она старательно переносит события с Балкан в Испанию. Я не сомневался, что понимаю ее, и утверждению этому находил странное подтверждение: точно так же я понимал швейную машину "Зингер" своей матери. Лет в десять я разобрал машину и собрал ее снова. Чтобы шить на ней, нужно нажимать на кованую педаль. Движение педали вращало изношенный шкив, и игла ходила вверх-вниз. А если поддеть рычагом гладкую стальную пластину, под ней обнаруживались маленькие замысловатые детали, распространявшие запах машинного масла. Так вот, Сеньора казалась мне личностью, собранной из замысловатых деталей, слегка пахнущих маслом. В целом, эту ассоциацию можно считать положительной. Только вот некоторые детальки исчезли из памяти Сеньоры. Поэтому игла ходила вверх-вниз, нитка с катушки разматывалась, но стежков не получалось. Главное притязание Сеньоры -- благоразумие -- обнаруживалось в ее материнских чувствах. Она изобретала для Ренаты бесчисленные планы. Довольно экстравагантные, если рассматривать их издали, но вблизи все эти планы оказывались сугубо практическими. Сеньора изрядно потратилась на воспитание Ренаты. А зубы дочери обошлись ей, вероятно, в целое состояние. Но результаты, причем самого высокого уровня, налицо. Увидеть, как Рената открывает рот, -- настоящая привилегия, поэтому, когда она смешила меня и сама звонко смеялась, я замирал в восхищении. Для излечения моих зубов в невежественные старые времена моя мама только и могла, что прикладывать мне на лицо, в надежде унять зубную боль, обернутые фланелью горячие крышки с плиты или набитые сухой нагретой гречкой мешочки из-под табака "Булл Дарем". Вот откуда у меня уважение к ее прекрасным зубам. К тому же, голосок у вполне взрослой Ренаты совсем тоненький. Мне казалось, будто, смеясь, она вентилировала все внутренности до самой матки. Волосы она поднимала и укрепляла шелковыми лентами, открывая потрясающе грациозную и женственную линию шеи, а походка -- боже, как она шла! Неудивительно, что Сеньоре не слишком хотелось расточать достоинства дочери на человека со вторым подбородком и французской медалью. Но раз уж Рената испытывает ко мне слабость, почему бы тогда не организовать общее хозяйство? Сеньора была за. Рената подбиралась к тридцати, успела развестись и воспитывала прелестного маленького мальчика по имени Роджер, которого я очень любил. Старуха (как и Кантабиле, заметьте) настаивала, чтобы я купил кондоминиум поближе к Нортсайду. Сама она открещивалась от участия в предполагаемых переездах. "Мне нужно уединение. У меня есть свои affaires de coeur1, -- твердила она. -- Но, -- добавляла Сеньора, -- Роджер должен жить в доме, в котором есть мужчина". Рената на пару с Сеньорой собирали сообщения о "майско-декабрьских" браках, посылали мне газетные вырезки о пожилых мужьях и интервью с их невестами. За год они потеряли Стайхена*, Пикассо и Касальса*. Но у них все еще оставались в запасе Чаплин, сенатор Термонд* и судья Дуглас*. Из колонок о сексе в "Ньюс" Сеньора даже вырезала научные рассуждения о сексе для пожилых. И даже Джордж Свибел сказал: -- Возможно, для тебя это хороший ход. Рената хочет устроиться. Жизнь ее побила, она много перевидала. И пережила. Она готова. -- Ну, и конечно она не из тех маленьких noli me tangerines, -- сказал я. -- Она хорошо готовит. Она живая. У нее повсюду цветочки и безделушки, везде горит свет и на кухне что-то варится, играет гойская музыка. Разве она не умирает за тобой? Разве не заводится, когда ты ее гладишь? Держись подальше от холодных умствующих бабенок. Я подначиваю тебя, иначе ты так и будешь тянуть резину. И тебя снова подцепит какая-нибудь дамочка, которая будет утверждать, что разделяет твои интеллектуальные интересы и понимает твое высшее предназначение. Одна такая уже укоротила тебе жизнь. А еще одна просто убьет тебя! И потом, я уверен, ты не прочь жить с Ренатой. Это уж наверняка! Я едва сдерживался, чтобы все время не хвалить ее. Она сидела за рулем "понтиака" в шляпе и меховом жакете, вытянутые ноги обтягивали усыпанные блестками лосины, купленные в магазине театральных костюмов. Сияние, исходившее от Ренаты, обволакивало и шкуры животных, пошедших на ее жакет: мех не просто прикрывал ее тело -- казалось, его бывший владелец все еще готовится к прыжку. Это сияние подстегивало и меня. Да, я хотел жить с Ренатой. Она помогала мне завершить земной путь. Рената, конечно, не без странностей, но все-таки очень добрая. Правда, в постели она меня разочаровывала в той же мере, что и наэлектризовывала, поэтому, думая о ней как о жене, я спрашивал себя, где она научилась всему этому, став чуть ли не доктором сексуальных наук. Более того, наши отношения наводили меня на суетные, недостойные мысли. Один офтальмолог в Сити-клубе говорил мне, что мешки под глазами можно убрать простеньким разрезом. "Это просто грыжа одной из мелких мышц", -- объяснил мне доктор Клостерман и обрисовал пластическую операцию по подтяжке кожи. Он добавил, что на затылке у меня достаточно волос, которые можно пересадить на макушку. Такую операцию сделали сенатору Проксмайру*, и некоторое время он носил в сенате тюрбан. Сенатор потребовал у налогового управления скидку, ему отказали, но кто-нибудь другой может попробовать снова. Я принял его рассказ к сведению, но по размышлении решил не заниматься глупостями и сосредоточить все свои усилия на раскрытии великих и ужасных причин, заставивших меня впасть в спячку на десятилетия. Да и вообще, можно, конечно, улучшить фасад личности, но что останется сзади? Исчезновение мешков под глазами и появление волос на голове не прибавит гибкости моей шее. Недавно я примерял в "Сакс" клетчатое пальто и в трюмо увидел жуткие складки и глубокие морщины, прорезавшие мою шею сзади между ушами. Впрочем, пальто я все равно купил -- меня заставила Рената -- и сегодня надел его. Когда я выбрался из машины возле здания окружной администрации, необъятная миссис Сандерленд воскликнула: -- Мамочки мои! Это же не пальто, а настоящий писк моды! * * * С Ренатой мы познакомились в том же небоскребе -- в здании администрации округа, -- оказавшись в одном жюри присяжных. Правда, между нами существовала и другая связь, гораздо более давняя и косвенная. Отец Джорджа Свибела, старый Майрон, знавал Гейлорда Кофрица, бывшего мужа Ренаты. Однажды эти двое совершенно неожиданно столкнулись в "Русской бане" на Дивижн-стрит. Об этой встрече рассказал мне Джордж. Отец Джорджа -- обыкновенный вежливый человек. Единственное его желание -- жить вечно. Так что Джордж унаследовал жизнелюбие по прямой линии. Правда, у Майрона жизнелюбие проявлялось в сугубо примитивной форме. Майрон заявлял, что своим долголетием обязан жару и пару, черному хлебу и сырому луку бурбону селедке сосискам картам бильярдам ипподромам и женщинам. В парной, среди деревянных лавок, шипящих камней и шаек с ледяной водой легко заметить видимые, причем значительные следствия этого образа жизни. Со спины тоненькую фигурку с аккуратными ягодицами можно приписать ребенку, только какие там дети! -- и спереди вы обнаруживали румяного сморщенного старичка. Свибел-отец, чисто выбритый и казавшийся со спины мальчуганом, однажды в клубах пара повстречал бородатого мужчину и по этой пышной бороде решил, что тот гораздо старше. Бородатому, однако, едва исполнилось тридцать, и он оказался обладателем очень хорошей фигуры. Мужчины расположились рядом на деревянных полатях -- два тела, облепленные капельками влаги, -- и папаша Свибел поинтересовался, чем занимается его сосед. Бородатый человек не хотел рассказывать о своих занятиях. Но папаша Свибел разговорил его. И совершил ужасную ошибку, выражаясь безумным жаргоном грамотеев, шедшую вразрез с этосом бани. Здесь, как и в Сити-клубе, бизнес есть табу. Джордж любит говорить, что парная -- нечто вроде последнего прибежища в горящем лесу, где недружелюбные животные соблюдают перемирие и не пускают в ход клыки и когти. Боюсь только, что он позаимствовал это у Уолта Диснея. В общем, Джордж держался той точки зрения, что нельзя зацикливаться на своей работе или что-то рекламировать, когда паришься. Его отец признался, что сам во всем виноват: -- Сперва этот волосатый не хотел говорить. Но я настаивал, и он ответил. Если люди наги, как троглодиты в адриатических пещерах каменного века, и сидят рядком мокрые и красные, как закат в тумане, да к тому же у одного из них (как в этом случае) темно-каштановая блестящая борода, так вот, если их глаза встретятся, преодолев пелену пара и льющего ручьем пота, могут затрагиваться самые странные темы. Выяснилось, что незнакомец продает склепы гробницы мавзолеи. Едва папаша Свибел услышал это, ему захотелось сходить назад, но было уже поздно. Выгнув брови и блистая белыми зубами между ярких подвижных губ в глубине густой бороды, человек заговорил: -- Вы уже нашли себе место последнего приюта? У вашей семьи есть фамильный участок? А для вас место выделено? Нет? Но почему?! Как вы допустили такое небрежение? Вы знаете, как вас будут хоронить? Нет? Поразительно! Вам кто-нибудь рассказывал об условиях на новых кладбищах? Ну, это же просто трущобы. А смерть заслуживает достоинства. Там же эксплуатируют по-черному. Перед нами одно из самых больших мошенничеств с недвижимостью. Они вас обманут. Они не отводят положенной площади. Вам придется лежать в вечной тесноте. Ужасное неуважение. Но вы же знаете, что такое политики и жулики. Хоть крупные, хоть мелкие, все при деле. На днях состоится заседание большого жюри и разразится скандал. Этих парней отправят в тюрьму. Но если вы уже умерли, для вас будет слишком поздно. Никто не станет выкапывать вас из могилы и хоронить по новой. Так вы и останетесь лежать, завернутый в тесный саван. Плотно спеленатый. Как мальчишка, которого проучили товарищи по летнему лагерю. Рядом с сотнями тысяч тел, рассыпающимися в прах, поджав к подбородку коленки. Неужели вы не заслужили права вытянуться во весь рост? А потом, на новых кладбищах не позволяют устанавливать надгробия. Вам придется довольствоваться латунной плитой с именем и датами рождения и смерти. А потом приедет газонокосилка, подстригать траву. Они используют секционную ротационную машину. Так что с таким же успехом можно позволить похоронить себя на площадке для гольфа. Ножи начисто стирают латунные буквы. И очень скоро плиты делаются безымянными. Так что через некоторое время уже никто не узнает, где вы лежите. Ваши детки даже места не найдут. И забудут вас навсегда... -- Остановитесь! -- взмолился Майрон. Но человек продолжал: -- А в мавзолее все иначе. И стоит он не так дорого, как вам кажется. Новые модели сборные, заводского изготовления, но выполнены они по лучшим образцам, начиная от склепов этрусков, включая барокко Бернини и заканчивая "ар нуво" Луиса Салливена*. Сейчас все с ума сходят от "ар нуво". И готовы платить тысячи за лампы от Тиффани или потолочные светильники. По сравнению с ними заводской модерновый склеп гораздо дешевле. И вы избавлены от тесноты. Лежите на своей собственной земле. Не может быть, чтобы вы хотели провести вечность словно в уличной пробке или в давке метро. Отец Свибел говорил, что Кофриц казался очень искренним и что сквозь клубы пара он видел почтительное и сочувственное бородатое лицо, лицо эксперта, доброжелательного специалиста с чистыми намерениями. Но его вкрадчивые советы воистину ужасали. А меня даже посетило видение: разгул смерти посреди безлесной, разбитой на участки равнины и блестящая латунь безымянных плит... Дьявольская поэтическая коммерция этого Кофрица заставила сжаться сердце старого Свибела. И мое дрогнуло тоже. Потому что в то время, когда мне об этом рассказали, я уже страдал сильным страхом смерти. Я даже перестал ходить на похороны. Не мог смотреть, как заколачивают гроб. Мысль о том, что и надо мной однажды завинтят крышку, приводила меня в ужас. Страх усилился еще больше, когда в газете я прочитал рассказ о каких-то чикагских детках, которые нашли кучу пустых гробов около кладбищенского крематория. Они приволокли их на пруд и использовали в качестве лодок. Начитавшись "Айвенго", они, как рыцари, бились шестами. Один паренек перевернулся и запутался в шелковой подкладке гроба. Его спасли. Но все это проделало брешь в моем сознании: мне виделись гробы, выстланные мягкой розовой тафтой и бледно-зеленым сатином, открытые, как крокодильи пасти. Я видел себя, придушенного и гниющего под весом глины и камней. Или нет, под песком -- Чикаго построен на галечнике и болотах ледникового периода (верхнего плейстоцена). Чтобы отвлечься, я попытался остранить свой страх, сделать его предметом серьезных размышлений. По-моему, мне это вполне удалось -- я рассуждал о том, как проблема смерти, оказываясь проблемой буржуазной, соотносится с материальным процветанием и с понятием жизни как приятного и комфортабельного времяпрепровождения, и о том, что говорил Макс Вебер* о современной концепции жизни как о бесконечной последовательности отрезков, прибыльных, полезных и "приятных", но только не способных поддержать ощущение непрерывности жизненного цикла, из чего следует, что ни об одном человеке нельзя сказать, что он умер, "отжив свое". Но эти высокоученые барские экзерсисы не сняли с меня проклятия смерти. Из всего этого я сделал единственный вывод: переживать из-за тесноты могилы -- слишком уж буржуазно. Эдгар Аллан По, так точно описавший все эти переживания, просто бесил меня. Его рассказы о каталепсии и похороненных заживо отравили мое детство и продолжали убивать меня и сегодня. Я не переносил, если ночью мне на лицо клали листок бумаги или подворачивали под ноги одеяло. Сколько я передумал, что будут делать со мною мертвым! Единственно приемлемым мне казалось погребение в море. Квадратики жести, прикрывавшие дырку в "понтиаке" Ренаты, были, значит, моделями надгробий и могильных плит. Когда мы познакомились, я не только погрузился в раздумья о смерти (не будет ли лучше, если могилу обшить изнутри деревом, а прямо над гробом установить плиту перекрытия, которая примет на себя основной вес?), но обзавелся новой странностью. Оказываясь по делам на Ла-Салль-стрит, летая или ныряя вниз на скоростных лифтах, всякий раз, когда я чувствовал, как прекращается поток электричества, как дверь медлит открыться, сердце мое вздрагивало. Само собой оно восклицало: "Вот твоя Судьба!" В общем, я ждал, что перед дверью окажется какая-нибудь женщина. "Наконец-то! Ты!" Приходя в себя от бесплодных и унизительных переживаний в лифте, я пытался успокоиться, вести себя по-взрослому. Даже пытался рассмотреть этот феномен с научной точки зрения. Но что может сделать для нас наука? Только подтвердить, что раз уж такие вещи происходят, значит, для них существуют естественные причины. Так что благоразумие ни к чему не привело. Что толку рассуждать, если я знал, что прождал тысячи лет, прежде чем Господь отправил мою душу на эту землю? Предполагалось, что здесь я найду чистые, правдивые слова, прежде чем кончатся мои земные дни и придется возвращаться. Возвращаться с пустыми руками я боялся. Благоразумие абсолютно бесполезно, когда нужно справиться с боязнью, что прозеваешь представившуюся возможность. Это каждому ясно. Когда меня включили в жюри присяжных, я сперва ворчал, что это просто бессмысленная трата времени. Но потом стал счастливым и заинтересованным присяжным. Необходимость каждое утро выходить из дома вместе со всеми показалась мне блаженством. Нацепив стальной значок с номером, я, испытывая радость, сидел среди доброй сотни других кандидатов в новом административном небоскребе -- гражданин среди дружественных сограждан. Стеклянные стены, красновато-коричневые стальные балки казались мне очень красивыми -- огромное небо, обустроенное пространство, далекие силуэты нефтехранилищ, грязные трущобы, выглядевшие с большого расстояния оранжевыми и изящными, зелень реки, прорезанная черными полосами мостов. Когда я смотрел сквозь окна зала, мне в голову начали приходить Идеи. Я принес книги и бумаги (чтобы участие в жюри оказалось не полностью потерянным временем). Впервые прочел письма, которые присылал мне из Калифорнии мой коллега Пьер Такстер. Я не слишком внимательно читаю письма, тем более пространные письма Такстера. Он диктовал их в апельсиновой роще близ Пало-Альто, сидя в раздумьях на складном армейском стуле. Такстер носил черную накидку, как у карабинеров, ходил босиком, пил пепси-колу. Детей у него было восемь или десять, он задолжал всем и каждому, но при этом оставался государственным мужем, подвизавшимся в области культуры. Восхищенные женщины вились вокруг него, считали его гением, верили каждому произнесенному им слову, печатали его рукописи, рожали ему детей, приносили пепси-колу. Читая объемистые меморандумы, касавшиеся первого номера "Ковчега" (в стадии подготовки журнал находился уже три года, и расходы на него достигли ошеломляющих размеров), я понял, что он давит на меня, желая, чтобы я довел до логического конца исследования по теме "Великие зануды современного мира". Такстер предлагал новые подходы. Определенные типы зануд, конечно, очевидны -- политические, философские, идеологические, педагогические и медицинские, -- но существуют и другие, часто незаметные, например зануды-изобретатели. Однако я уже потерял интерес к любым категориям и теперь интересовался лишь общими и теоретическими аспектами этого проекта. Я прекрасно провел время в огромном зале для присяжных, перечитывая свои заметки о скуке. Я понял, что уже сумел отойти от проблемы определений. Очень хорошо. Мне не хотелось завязнуть в теологических вопросах об accidia1 и tedium vitae2. Я решил, что достаточно будет сказать следующее: человечество испокон веку испытывает состояние скуки, но никто и никогда не пытался решить этот вопрос, бесспорно заслуживающий отдельного рассмотрения, в лоб и по сути. Сегодня его пытаются решать под именем аномии или Отчуждения, как следствие капиталистических условий труда, или как результат нивелировки личности в Массовом Обществе, или как следствие упадка религиозной веры и постепенного усиления харизматических и пророческих элементов, или как отказ от сил Подсознания и усиление Рационализации в технологическом обществе, или как рост бюрократии. Но мне казалось, что следует начать с одного современного верования: или тебя сожгут, или ты сгниешь. Тут я видел связь с открытием психолога Бине*, который обнаружил, что истерические личности именно в момент припадков, а не в спокойные периоды оказываются в пятьдесят раз более энергичными, выносливыми и целеустремленными, не говоря уже о проявлении творческих способностей. Или с утверждением Уильяма Джемса*: люди по-настоящему живут только на пике энергии. Что-то вроде "Wille zur Macht"*. Положим тогда, что вы начинаете с предположения: скука -- это разновидность боли, рождаемой нерастраченной энергией, боли неиспользованных возможностей и талантов, и сопровождается она ожиданием оптимального использования способностей. (Я пытался не впадать в социологический стиль в этих мысленных рассуждениях.) Но чистое ожидание не имеет отношения ни к чему из того, что фактически существует, и потому оно оказывается главным источником апатии. Всем людям, полным способностей и сексуальных порывов, преисполненным творческой мощи, кажется, что дурацкие мелочи десятилетиями им не дают развернуться; они чувствуют себя изгнанными, отверженными, запертыми в вонючем курятнике. Иногда воображение пытается преодолеть проблемы, превратив саму скуку в плодотворный интерес. Это соображение я позаимствовал у Фон Гумбольдта Флейшера, он показал мне, как этот фокус проделал Джеймс Джойс, но любой, кто читает книги, может легко обнаружить этот факт самостоятельно. Новая французская литература больше других озабочена мыслями о скуке. Стендаль упоминает о ней едва ли не на каждой странице, Флобер посвящает ей книги, а Бодлер вообще сделался ее главным певцом. В чем же причина этой особой французской впечатлительности? Может быть, все дело в ancien regime1, опасавшемся новой Фронды и высасывавшем все таланты из провинций к королевскому двору? В двух шагах от центра, где процветали искусство наука философия утонченные манеры глубокомысленные беседы, царила пустота. Во времена Людовика XIV аристократия составляла рафинированное общество, и, как бы там ни было, люди не нуждались в одиночестве. Только такие чудаки, как Руссо, прятались в пленительном уединении, но разумные люди утверждали, что это просто ужасно. Тогда, в восемнадцатом веке, тюремное заключение начинает приобретать свой современный смысл. Подумайте, как часто Манон и де Грие оказывались в тюрьме. И Мирабо, и мой приятель фон Тренк, и, конечно, маркиз де Сад. Интеллектуальное будущее Европы определили люди, насквозь пропитанные скукой и творившие за решеткой. А в 1789 году молодые люди из заштатных городишек, провинциальные юристы бумагомаратели и ораторы штурмом захватили центр интересов. Политические революции делаются из-за скуки, а не во имя справедливости. В 1917 году скучнейший Ленин, который написал такое количество занудных памфлетов и писем по организационным вопросам, вобрал в себя ненадолго всю страстность, весь ослепляющий интерес. Русская революция пообещала человечеству перманентно интересную жизнь. Когда Троцкий говорил о перманентной революции, в действительности речь шла о перманентном интересе. В первые годы революция развивалась на вдохновении. Рабочие крестьяне солдаты жили в государстве воодушевления и поэзии. Но как только этот короткий и блестящий период закончился, что явилось следом? Самое скучное общество в истории человечества. Безвкусица убогость серость бесцветные товары унылые строения надоедливый дискомфорт назойливый надзор пустая пресса бездарное образование докучливая бюрократия труд из-под палки неотвязное полицейское присутствие заунывные партийные съезды и все такое прочее. Так что перманентным оказалось как раз крушение интереса. Что может быть скучнее бесконечных обедов, которые давал Сталин? Во всяком случае, в том виде, в каком их изображает Джилас*. Даже меня, закаленного годами чикагской скуки человека, промаринованного и митридированного Соединенными Штатами, ужасали джиласовские описания этих банкетов с двенадцатью переменами, тянувшихся ночи напролет. Гости пили и ели, ели и пили, а в два часа ночи снова рассаживались, чтобы посмотреть американский вестерн. У них затекали задницы. А сердца содрогались от ужаса. Сталин, что-то рассказывая и шутя, мысленно выискивал тех, кому предстояло получить пулю в затылок, и гости, жуя, глотая и давясь, знали об этом и мучились предчувствием скорого расстрела. Другими словами, чем окажется вся современная скука без террора? Один из самых занудных документов всех времен и народов -- это толстый том гитлеровских "Застольных бесед". Гитлер тоже заставлял людей смотреть кинофильмы, поглощать торты и пирожные и накачиваться кофе так, что сердце едва выдерживало, а сам, ораторствуя теоретизируя разжевывая очевидные истины, изводил гостей своим занудством. Все изнывали от спертого воздуха и страха, боялись выйти в туалет. Этот сплав власти и скуки никогда еще не насаждался столь основательно. Скука оказывается инструментом социального контроля. А власть -- властью навязывать скуку, насаждать застой, сочетая этот застой со страданием. Настоящая скука, глубокая и непритворная, приправлена террором и смертью. Существуют еще более сложные вопросы. Например, история вселенной покажется невероятно скучной, если пытаться охватить ее привычными мерками человеческого опыта. Миллиарды лет, начисто лишенные событий! Все новые и новые извержения газов, жара, материальные частицы, солнечные течения и ветры, и новый виток немыслимо медленного развития: частички слепляются с частичками, случайные химические реакции, целые века почти ничего не появляется в безжизненных морях -- лишь несколько кристаллов, лишь несколько белковых соединений. Как противно рассуждать о медлительности эволюции! Ее неуклюжие ошибки выставлены в палеонтологических музеях. Как могли такие кости ползать, бегать, ходить? Какое мучение думать о беспомощной возне видов, о скучнейшей медлительности, с которой все копошение в болоте, чавканье, пожирание добычи и воспроизведение приводят к развитию тканей, органов и членов. И затем снова скука зарождения высших животных и в конце концов человечества, бессмысленная жизнь палеолитических лесов, длинный-предлинный инкубационный период разума, и медлительность изобретений, идиотизм земледельческих веков. Это интересно только в кратком изложении, в мысленном обзоре. Никто не пережил бы такого опыта. А современность требует быстрого продвижения вперед, кратких сводок, жизни со скоростью самой быстрой мысли. Технология приближает нас к фазе незамедлительного осуществления, воплощения в жизнь вечных человеческих стремлений или фантазий, отмене понятий времени и пространства, а потому проблема скуки может только усиливаться. Человек, все более и более угнетенный аномальными условиями своего существования -- каждому по разу, одна жизнь в одни руки, -- не может не задумываться о скуке смерти. О, эта вечность небытия! И это для человека, который жаждет постоянного интереса и разнообразия. О, как скучна, должно быть, смерть! Лежать в могиле, на одном месте, какой ужас! Правда, Сократ пытался утешить нас. Он сказал, что существуют только две возможности. Либо душа бессмертна, либо после смерти все обратится в пустоту, как и до нашего рождения. Но ни то, ни другое не может утешить полностью. Ничего удивительного, что для теологии и философии этот вопрос -- предмет глубочайшего интереса. Но у них есть перед нами одно обязательство: они не должны сами навевать скуку. Вот только получается это у них не слишком здорово. Хотя Кьеркегора скучным не назовешь. Я намеревался исследовать его вклад в обобщающем эссе. С его точки зрения примат этики над эстетикой необходим, чтобы восстановить равновесие. Но достаточно об этом. В самом себе я могу указать следующие источники занудства: 1. Слабость личностных связей с внешним миром. Я уже упоминал о путешествии во Францию прошлой весной. В поезде, глядя в окно, я подумал, что завеса Майи-иллюзии поистерлась. Но почему? А потому, что я видел не то, что там действительно было, а то, что принято видеть. Это означает, что природа нашего мировоззрения вторична. Оно основано на том, что я, субъект, пытаюсь рассмотреть явления -- мир объектов. Но в действительности сами по себе объекты совсем не обязательно таковы, как понимает их современный рационализм. А потому, говорит Штейнер, человек может мысленно отрешиться от себя и выслушать то, что объекты говорят о самих себе, то, что важно не только человеку, но и им самим. И тогда солнце луна звезды заговорят с теми, кто ничего не смыслит в астрономии, и полнейшее научное невежество не будет иметь ни малейшего значения. Вот уж действительно, давно пора. Непонимание науки не должно делать человека пленником низшего и тоскливейшего из уровней бытия, закрывать перед ним возможности вступить в независимые отношения с творением в целом. Образованные люди обсуждают мир, лишенный обаяния и волшебства, а следовательно, скучный мир. Но это не мир, а мои собственные мозги лишены волшебства и очарования. А мир не может быть скучным. 2. Мое самосознающее эго является вместилищем скуки. Это непомерно раздувшееся, чванливое, довлеющее, болезненное самосознание оказывается единственным конкурентом политических и социальных сил, которые движут моей жизнью (бизнес, технолого-бюрократическая власть, государство). Мы мчимся в потоке прекрасно организованной жизни, и отдельное "я", с независимым сознанием, гордится своей отчужденностью и абсолютной неприкосновенностью, стабильностью и способностью оставаться не затронутым чем бы то ни было -- ни страданием других ни обществом ни политикой ни внешним хаосом. В некотором роде, все это не имеет никакой ценности. А ведь должно чего-нибудь стоить, и мы частенько заставляем свое эго найти здесь хоть какую-нибудь ценность, но проклятие плюющей на все лжи довлеет над болезненно свободным сознанием. Оно свободно от привязанности к верованиям и к душам других людей. А что же космологические и этические системы? Оно может менять их по сто раз на дню. Поскольку полностью осознавать себя индивидуальностью означает также быть отделенным от всего остального. Это гамлетовское королевство, бесконечное пространство в скорлупе ореха, то есть "слова, слова, слова" в "Дании-тюрьме". Вот, собственно, некоторые из тех заметок, которые Такстер предлагал мне дополнить. Однако времени на это у меня совершенно не было. По несколько раз в неделю я ездил в центр к адвокатам и обсуждал с ними свои проблемы. Мне объясняли, что я попал в весьма и весьма затруднительное положение. Новости становились все хуже и хуже. Я взлетал ввысь на лифте, высматривая спасение в образе женщины всякий раз, когда открывались двери. Человеку, попавшему в такое положение, следовало бы запереться в комнате, а если не хватает характера следовать совету Паскаля и не рыпаться, ему лучше выбросить ключ в окно. Но однажды двери в здании суда раздвинулись, и я увидел Ренату Кофриц. Ее тоже украшал металлический значок с номером. Мы оба оказались налогоплательщиками, избирателями и гражданами. Но боже мой, при чем тут гражданство? И куда подевался голос, обещавший подсказать: "Вот твоя Судьба!"? Голос молчал. Да и вообще, она ли это? Конечно, передо мной стояла настоящая женщина, нежная и очаровательно пышная, в мини-юбке и почти детских туфельках, застегивающихся одним единственным ремешком. "Господи, помоги мне! -- подумал я. -- Лучше не торопиться". Мне даже пришло в голову, что буддисты в моем возрасте уже подумывают о том, чтобы навсегда скрыться в лесу. Бесполезно. Может, и не такую судьбу я искал, но все же это была Судьба. Она даже знала мое имя. -- Полагаю, вы мистер Ситрин, -- сказала она. Годом раньше я получил награду от клуба "Зигзаг", чикагской культурной организации, объединяющей банковское начальство и биржевых маклеров. Членства в клубе мне не предложили. Зато мне полагался почетный значок за книгу о Гарри Гопкинсе* и фотография в "Дейли ньюс". Возможно, леди видела ее. -- Ваш друг, мистер Сатмар -- он ведет мой бракоразводный процесс -- считает, что нам следует познакомиться. Н-да, вот так попался. Как быстро она дала понять, что разводится. Эти полные любви и греха глаза уже стучались в мою душу, где все еще жил чикагский мальчишка. Мною овладел давно знакомый приступ вестсайдской любовной лихорадки. -- Мистер Сатмар привязан к вам. Он восхищается вами. А когда рассказывает о вас, даже глаза зажмуривает в порыве поэтического вдохновения. Для такого полного человека это неожиданно. Он рассказал мне о вашей девушке, которая разбилась в джунглях. И о вашем первом романе, с дочерью врача. -- Наоми Лутц. -- Что за дурацкое имя. -- Да уж, пожалуй. С Сатмаром мы дружили с детства, и он действительно любил меня. Но еще больше он любил сватовство, скорее даже сводничество. Его подстегивала страсть устраивать чужие дела. Из этого он извлекал и определенную профессиональную выгоду, привязывая к себе множество клиентов. В особых случаях брал на себя всю практическую сторону -- аренду квартиры и машины для любовницы, ее расходы и оплату дантистов. Ему приходилось даже покрывать попытки самоубийства. И устраивать похороны. В общем, его истинным призванием можно считать вовсе не юриспруденцию, а разрешение жизненных проблем. Мы, друзья детства, намеревались удовлетворять свой интерес к противоположному полу до самого конца, хотя Сатмар придерживался совершенно другой методы. Он всегда сохранял благопристойность. Пускал в ход философию, поэзию, идеологию. Сыпал цитатами, ставил пластинки и умствовал о женщинах. Мгновенно подхватывал быстро меняющийся эротический сленг новых поколений. Интересно, на кого мы стали похожи к концу жизни? На развратных, трясущихся от вожделения престарелых женишков из комедий Гольдони? Или на бальзаковского барона Юло д'Эрви, чья жена на смертном одре слышит, как старик делает предложение горничной? Несколько лет назад, когда Первому национальному банку грозило банкротство, у Алека Сатмара случился инфаркт. Я жутко волновался за него. Как только его перевели из отделения интенсивной терапии в обычную палату, я прибежал проведать его и обнаружил, что он уже готов к новому витку сексуальной активности. Видимо, это обычное дело после сердечных приступов. Могучую седую гриву он причесал по-новому, прикрыв скулы, и хотя с лица еще не сошел нездоровый багрянец, стоило в палату войти сиделке, как зрачки печальных глаз Сатмара непроизвольно расширялись. Мой старый приятель, крупный, тяжелый мужчина, не мог спокойно улежать на постели. Он ворочался, сбрасывал простыни и выставлял себя напоказ, как бы случайно раскрываясь. Я пришел ему посочувствовать, но оказалось, что он совершенно не нуждается в моем дурацком сочувствии. Сатмар смотрел угрюмо и настороженно. В конце концов я не выдержал: -- Алек, прекрати сверкать глазами. Ты прекрасно понимаешь, о чем я, -- хватит выставлять кое-что каждый раз, когда какая-нибудь несчастная старушка приходит протереть пол под кроватью. Он вспылил. -- Что? Ты просто идиот! -- заявил он. -- Хорошо-хорошо. Только кончай задирать рубашку. И дурные примеры могут облагораживать -- сделав резкий бросок к высокому стилю, можно сказать: "Несчастный старина Алек! Это же просто какой-то эксгибиционизм. Хвала Господу, со мной такого никогда не бывает". Но здесь, на скамье присяжных, я ничего не мог поделать с эрекцией, вызванной присутствием Ренаты. Она восхищала и изумляла меня, и даже немного смущала. Рассматривалось дело о возмещении ущерба за полученную травму. По совести мне следовало бы пойти к судье и попросить исключить меня из числа присяжных. "Ваша честь, я не в состоянии уследить за ходом разбирательства из-за этой ослепительной леди присяжной, сидящей рядом со мной. Сожалею, но ничего не могу поделать со своей юношеской непосредственностью..." (Сожалею! Куда там. Я был на седьмом небе.) Впрочем, тяжба оказалась банальной: иск к страховой компании от пассажирки такси, якобы получившей травму в результате аварии. Личные дела казались мне куда как важнее. Судебное разбирательство звучало тихим аккомпанементом. А я жил в ритме метронома. Двумя этажами ниже я превращался в ответчика по иску, целью которого было лишить меня всех денег. Думаете, это отрезвило меня? Нисколько! Под предлогом ленча я поспешил на Ла-Салль-стрит, разузнать у Алека Сатмара что-нибудь об этой чудесной девушке. Оказавшись в чикагской толпе, я почувствовал, что у меня заплетаются ноги, шнурки развязались, а настроение упало. Но разве мог я голыми руками справиться с силой, покорившей весь свет? В офисе Алека царила возвышенная, почти гарвардская атмосфера, хотя он обучался праву на вечерних курсах. Великолепная обстановка, тома сводов законов, атмосфера высокой юриспруденции, фотографии судьи Холмса* и Лернеда Хэнда*. До Великой депрессии Алек был богатым ребенком. Не то чтобы супербогатым, так, околобогатым. А я прекрасно знал, что такое дети богатых. Я изучал их в самых высших кругах, например Бобби Кеннеди. Фон Гумбольдт Флейшер строил из себя этакого прожигателя жизни, а вот Алек Сатмар, действительно из богатой семьи, уверял всех, будто на самом деле он поэт. В колледже Алек доказывал чем мог. Сатмар раздобыл произведения Элиота, Паунда и Йитса. Он выучил наизусть "Пруфрока", что стало одним из его козырей. Депрессия сильно ударила по семье Сатмаров, и Алек не получил того шикарного образования, которое намеревался дать ему любящий отец. Но так же, как в детстве у него водились велосипеды химические наборы духовые ружья и фехтовальные рапиры, теннисные ракетки и боксерские перчатки и коньки и гавайские гитары, теперь его окружало самое современное конторское оборудование: селекторы, компьютеры, электронные часы, ксероксы, магнитофоны и сотни толстых книг по юриспруденции. После инфаркта Сатмар набрал вес вместо того, чтобы похудеть. Неизменно придерживаясь консервативного стиля, он пытался скрыть широкий зад под пиджаками с двойной шлицей. И поэтому выглядел как гигантский дрозд. Широкое добродушное лицо этой птички обрамляли кустистые седые баки. Теплые карие глаза, лучащиеся любовью и дружелюбием, не казались особо честными. Одно из наблюдений К. Г. Юнга помогло мне разобраться в Сатмаре. Некоторые умы, утверждает Юнг, соответствуют более ранним периодам истории. Среди наших современников есть вавилоняне, карфагеняне или же люди средневековья. Сатмар казался мне кавалеристом восемнадцатого века, одним из последователей гусара фон Тренка, кузеном моего счастливчика Тренка. Его пухлые смуглые щеки, римский нос, кустистые бакенбарды, массивная грудь, широкие бедра, стройные икры и мужественный раздвоенный подбородок пленяли женщин. Кто угадает, кому женщина распахнет свои объятья? Сие -- непостижимая тайна. Но, конечно, жизнь от этого не останавливается. В общем, Сатмар поджидал меня. Он сидел в кресле так, будто оседлал прелестную девицу и упражнялся в неизменном, хотя и грубоватом искусстве сексуальной верховой езды. Руки сложил, как роденовский Бальзак. К несчастью, выглядел он все еще больным. Правда, в те дни почти все, кого я встречал в центре города, казались мне нездоровыми. -- Алек, кто такая Рената Кофриц? Расскажи вкратце. Сатмар всегда глубоко интересовался жизнью клиентов, особенно привлекательных женщин. Они всегда могли рассчитывать на его сочувствие, психологическое наставление и практический совет, даже на приобщение к искусству и философии. И Алек просветил меня: единственный ребенок в семье; мать с большим приветом; об отце никаких сведений; сбежала в Мексику со школьным учителем рисования; была возвращена; снова подалась в Беркли; в Калифорнии попала в одну из сект телесноориентированной терапии; выскочила замуж за Кофрица, торговца надгробными памятниками... -- Подожди. Ты его видел? Высокий, с темной бородой? Так ведь это он в "Русской бане" на Дивижн-стрит рекламировал старику Майрону Свибелу достоинства своих мавзолеев! Но совпадение не произвело на Сатмара ни малейшего впечатления. -- Она чуть ли не самый лакомый кусочек из всех, кого я разводил, -- заявил он. -- У нее маленький пацанчик, довольно милый. Я подумал о тебе. Ты поладишь с этой женщиной. -- А ты уже поладил? -- Как? Я, ее адвокат? -- Давай обойдемся без этических вывертов. Если ты еще не начал ухлестывать за ней, то только потому, что она еще не выплатила тебе гонорар. -- Я знаю, что ты думаешь о моей профессии. Для тебя любой бизнес -- сплошное жульничество. -- С тех пор как Дениз ступила на тропу войны, я успел насмотреться. Ты направил меня к Форресту Томчеку, одному из крупнейших специалистов в этой области права. Только это все равно что бросить горсть конфетти под раструб пылесоса. Сатмар метнул в меня сердитый взгляд: -- Кретин! -- Он многозначительно фыркнул. -- Пойми, чертов ты дурень, мне пришлось умолять Томчека, чтобы он занялся твоим делом. И он сделал мне одолжение, как коллеге. Такой человек! Почему бы ему не бросить и тебя в свой аквариум для коллекции? Председатели правлений и президенты банков ходят на задних лапках, лишь бы уговорить его. Хам ты эдакий. Томчек! Между прочим, он из семьи политиков и юристов. И ас-истребитель на Тихом океане. -- И все равно мошенник, к тому же некомпетентный. Дениз в тысячу раз сообразительней его. Она просмотрела документы и сразу его подрезала. Он даже не сделал обычной проверки прав собственности, чтобы понять, что кому принадлежит по закону. Так что не надо отстаивать передо мной честь своих коллег, дружище. И вообще, бог с ними. Расскажи мне о девушке. Сатмар поднялся с кресла. Я бывал в Белом доме, даже сиживал в президентском кресле в Овальном кабинете и могу засвидетельствовать, что у кресел Сатмара кожаная обивка лучше. Портреты его отца и деда, украшавшие стену, напомнили мне о былых деньках в Вест-Сайде. Все-таки мои чувства к Сатмару можно смело назвать семейными. -- Как только она вошла, -- продолжал Алек, -- я наметил ее для тебя. Я же забочусь о тебе, Чарли. Тем более, жизнь у тебя не сложилась. -- Не преувеличивай. -- Да, не сложилась, -- настаивал он. -- Ты растратил талант и возможности, а все из-за дьявольского упрямства и ложной гордости. А ведь все твои связи в Нью-Йорке Вашингтоне Париже Лондоне и Риме, все твои достижения, твое умение вязать слова и удача пришли к тебе только потому, что ты счастливчик. Вот если бы все это досталось мне! А тебе приспичило жениться на какой-то языкатой вестсайдской девке из семейки инспекторов от ассенизации и политиков районного значения, просаживавших деньги в игровых автоматах в жидовских кондитерских. Заносчивая девица из Вассарского колледжа! Ты же женился только потому, что она девочка культурная, да и говорила как по писаному, а ты помирал по общению и пониманию. Я отношусь к тебе с любовью -- и всегда тебя любил, тебя, прибитого сукиного сына, едва ли не молился на тебя с тех пор, как нам стукнуло десять, -- я не сплю ночами, думаю, как бы выручить Чарли, как сберечь его деньги от налоговиков, найти ему самого лучшего адвоката и свести его с хорошенькой женщи