. Вы что-то объясняли, но я не понял. - Мы в округе Вестчестер, неподалеку от Нью-Рошели, дом этот принадлежит моему племяннику доктору Арнольду Элии Гранеру. Он в настоящий момент лежит в больнице. - Ах, вот как. Он что, очень болен? - У него кровоизлияние в мозг. - Аневризма? Оперативное вмешательство невозможно? - Невозможно. - О Господи! Вы, конечно, ужасно обеспокоены. - Он может умереть завтра-послезавтра. Он умирает. Очень хороший человек. Он вывез нас из депортационного лагеря, меня и Шулу, и все эти двадцать два года он заботился о нас с большой теплотой. Двадцать два года, ни на день не забывая о нас, ни разу, ни словом не попрекнув. - Настоящий джентльмен. - Да, настоящий джентльмен. Вы понимаете, ни я, ни моя дочь не можем заработать на жизнь. Я немного подрабатывал журналистикой, но вот уже пятнадцать лет как это кончилось. Да это и был ничтожный заработок. За последнее время я написал только статью по-польски о Шестидневной войне в Израиле. Но мой проезд в Израиль оплатил доктор Гранер. - Он просто дал вам возможность быть философом? - Если можно считать меня философом. Я знаю много объяснений для разных вещей. Честно говоря, большинство из них мне надоели. - Значит, вы придерживаетесь эсхатологической концепции? Это чрезвычайно интересно. Сэммлер, которому не очень нравилось слово "эсхатологический", пожал плечами. - Вы считаете, нам надо вырваться в космос, доктор Лал? - Вы очень опечалены из-за своего племянника. Может быть, вы не хотели бы разговаривать? - Если уж разговор завязался и разум получил толчок к коловращению, он продолжает коловращаться и углубляется в проблемы, несмотря ни на что. И может быть, это делает жизнь более сносной, если позволить разуму заниматься своим делом. Хотя я не вижу, с какой стати жизнь должна быть сносной. Мы живем в критические дни. Но что поделаешь? Разум продолжает крутить колесо мыслей. - Чертово колесо, - сказал хрупкий чернобородый Лал. - Надо сказать, что мне пришлось сделать одну работу для Всемирного технологического института в Коннектикуте. Это крайне изощренное теоретическое исследование, связанное с параметрами порядка в биологических системах, на тему о самовоспроизводимости сложных механизмов. Хотя для вас это значит не много, но я сторонник концепции "сигнал - отзыв", связанной с возбуждением одновременных импульсов, и атомных теорий клеточной проводимости. Поскольку вы упомянули Руссо, вам ясно, что человек мог родиться свободным, а мог и не родиться свободным. Но я могу с уверенностью утверждать, что он не мог бы существовать без своих атомных цепей. Надеюсь, вам понравилась моя шутка. Ваше остроумие доставляет мне большое удовольствие. Если это не взаимно, это ужасно огорчительно. Я имею в виду цепную структуру мозговых клеток. Именно они ответственны за порядок, мистер Сэммлер. Однако у меня еще нет чертежей, чтобы вам все это показать. Я еще не такой универсальный гений. Ха-ха-ха! Но, говоря серьезно, надо признать, что биологическая наука развивается сейчас необычайно стремительно. Она так прекрасна, так стройна! Быть участником этого развития - привилегия! Химическая структура, лежащая в основе жизненных процессов, так прекрасна! Это - истинная красота. Да, это очень большая привилегия. Я вдруг осознал, пока вы говорили, что желание жить беспорядочно - это желание отвергнуть основной принцип биологического управления. Который, как уже повсеместно признано, является единственным орудием нашего освобождения, отправной точкой всех импульсов. Да что мы - с ума сошли, что ли? От порядка, от руководящих принципов человек мечтает оторваться, чтобы заполучить необъятное преимущество бесконечной свободы или независимость от импульса. Биологические основы - как крестьянство, но каждый представитель человечества считает себя принцем. Все те же стрекоза и муравей. Когда-то героем наших мифов был муравей, а теперь им стал кузнечик. Мой отец обучил меня математике и французскому языку. Самым главным страхом в жизни моего отца был страх, что его студенты будут вырезать бритвой страницы Британской энциклопедии и уносить их домой для внимательного прочтения. Он был простой человек. Благодаря ему я полюбил французскую литературу. Я изучал ее сначала в Калькутте, а затем в Манчестере, пока не осознал своих научных склонностей. А теперь о вашем вопросе насчет космоса. Существует, конечно, много возражений против этих концепций. Кричат, что эти деньги лучше тратить на школы или на уничтожение трущоб. Так же как и ассигнования Пентагону; это, дескать, растрата средств, предназначенных на социальные нужды. Ерунда! Та же бюрократическая пропаганда, но с научно-социальным уклоном. Они сами не прочь бы присвоить эти денежки! Не говоря уже о том, что деньги сами по себе погоды не делают, не так ли? По-моему, не делают. Американцы всегда сорили деньгами. Это, конечно, нехорошо, но есть такое понятие - плодотворный gaspillage [расточительство (фр.)]. Оправданием расточительности может служить поощрение изобретательности, оригинальности, смелости. К сожалению, результаты обычно способствуют только обогащению отдельных лиц, принося неслыханные прибыли, расходуемые на веселую жизнь и создание нечистых состояний. Что касается Вашингтона, то лунная экспедиция - без сомнения, превосходное капиталовложение. Это же зрелищное мероприятие, шоу. Не знаю, насколько точен мой жаргон. Его глубокий восточный голос звучал необыкновенно приятно. - Я ведь тоже не судья. - Но я думаю, вы поняли, что я хотел сказать. Блеск огней. Соединенные Штаты становятся крупнейшим антрепренером научно-фантастических зрелищ. Перед организаторами производства и инженерами открываются большие возможности, но научно-теоретическая ценность их - никакая. Зато тут будет кое-что серьезное для человеческой души. Душа наверняка должна ощущать величие достигнутого. Не полететь туда, куда есть возможность полететь, - это ущемление. Я верю, что человеческая душа чувствует именно так, а значит, это становится для нее необходимостью. В результате может наступить некоторое отрезвление. Естественно, что технология произведет на умы большее впечатление, чем личности участников. Астронавты могут показаться не героями, а некими супершимпанзе. Особенно если они неспособны выступать с красивыми речами. Но ведь в конце концов речи - это дело поэтов. Если они нужны вообще. Но даже технари, я смею думать, к тому времени облагородятся. А вы, сэр, согласны с тем, что надо полететь в космос? - А почему бы нет? В некотором смысле это неплохо, хотя я и не думаю, что это может быть рационально оправдано. - Я могу придумать множество оправданий. Я понимаю это как разумную необходимость. Вам следует дочитать мою книгу. - И что, там я найду неопровержимые доказательства? - Сэммлер улыбнулся сквозь дымчатые очки, даже слепой глаз пытался внести свою лепту в эту улыбку. В аккуратном черном костюме, сухощавый, подтянутый, он сидел очень прямо и трясущимися от напряжения пальцами слегка придерживал колени. Между волосатыми костяшками пальцев дымилась сигарета (он позволял себе выкурить три-четыре сигареты в день). - Я просто хотел сказать, что вы познакомитесь с моими аргументами; некоторые основаны на истории Соединенных Штатов. После 1776 года у американцев оказался целый континент для экспансии, и это пространство поглотило все их ошибки Разумеется, я не историк. Но если не позволять себе смелых предположений, то во всем придется полагаться на экспертов. Европа после 1789 года не имела пространства для своих ошибок. И вот результат - войны и революции, причем в конце революций власть оказывалась в руках сумасшедших. - Так говорил де Местр. - Разве? Я не очень хорошо его знаю. - Может быть, достаточно знать, что он с вами согласен. В конце революций у власти действительно оказываются сумасшедшие. Конечно, всегда найдется достаточно безумцев для любого дела. Кроме того, если власть действительно велика, она сможет породить собственных безумцев с помощью собственного давления. Власть наверняка развращает, но это утверждение по-человечески несовершенно, оно слишком абстрактно. В любом случае необходимо добавить, что, по сути, обладание властью разрушает разум властителя. Власть позволяет всему, что в нем есть иррационального, покинуть область подсознательного и вторгнуться в реальность. Здесь я прошу прощения - я не психолог. Но, как вы сказали, каждому дозволены смелые предположения. - Нетрудно понять, почему индусы сверхчувствительны ко всем явлениям перенаселения. Калькутта кишит людьми, это вулкан. Я думаю, китайцы не менее чувствительны к этой проблеме. Да и любая нация с многомиллионным населением. Наш мир так перенаселен, так переполнен, что каждое человеческое существо должно чувствовать: есть какой-то выход, сила разума и профессиональное умение ему подобных могут открыть для него дверь. Приглашение к путешествию, бодлеровское стремление вырваться прочь, вырваться из пут земного существования - как желание превратиться в пьяный корабль, стремление души прорваться в запечатанную доселе Вселенную, - все это живо и сейчас, только не следует приписывать этот импульс усталости и тщете жизни - так же как не следует планировать такое путешествие как подвиг смертников. Главная проблема в том, что принять участие в такой экспедиции могут только хорошо подготовленные специалисты. Просто тоскующая душа не может полететь, руководствуясь только прямым позывом интеллекта, бездушной потребностью вырваться или невыносимостью земных страданий. Необходимо будет получить образование инженера, необходимо будет надеть всю эту специально сконструированную одежду и примириться с рядом личных органических неудобств. Возможно, проблемы облучения окажутся непреодолимыми, возможно, в других мирах люди будут подвержены неизвестным заболеваниям. И все же у нас есть Вселенная, куда можно сбежать. Уже очевидно, что нам недостаточно нашей единственной планеты. Нельзя отвергать возможность испробовать другие варианты. Нам следует признать экстремизм и фанатизм человеческой природы. Если мы не воспользуемся этой возможностью, наша Земля все больше и больше будет казаться тюрьмой. Если мы можем вырваться отсюда и не сделаем этого, мы потом проклянем себя. Земля и земная жизнь будут раздражать нас все сильнее и сильнее. Уже при нынешнем положении вещей люди пожирают сами себя. Особенно теперь, когда Тот Свет уже разверзся над нами и только ждет, когда туда полетят обломки, оставшиеся после взрыва. Уж лучше на Луну, чем туда. Сэммлер не был уверен, что это должно случиться обязательно. - Вы думаете, что живое не хочет больше жить? - спросил он. - Многие желают покончить с этим, - ответил Лал. - Что ж, если, как вы полагаете, люди - это существа, обязанные завершить все то, на что они способны, то отсюда следует, что мы должны сами истребить себя. Нам ли это решать? А может быть, следует признать, что с этой точки зрения политика - не что иное, как биология? В России, в Китае, да и здесь очень посредственные люди облечены властью покончить с земной жизнью. Эти наши представители - но не лучшие из нас, а сброд, калибаны - будут решать за нас, жить нам или умирать. Сейчас человек носится с мыслью о трагедии всеобщей смерти. Не следует ли нам умереть всем вместе свободно, одновременно, выразив этим все человеческие страсти по поводу своей судьбы? Многие говорят, что хотели бы со всем этим покончить. Но ведь очень может быть, что это всего лишь риторика. - Мистер Сэммлер, - сказал Лал, - я верю, что вы подразумеваете некую мораль, заложенную в воле к жизни, в результате которой посредственности, правящие нами, выполнят свой долг положенным образом. Но в этом я не уверен. В биологии нет понятия долга. Нет никаких высших обязательств по отношению к собственному роду. Когда биологическая обязанность воспроизвести свой род выполнена, часто возникает желание умереть. Мы утешаем себя, стараясь извлечь идею долга из биологии. Но долг некрасив. Долг отвратителен, это ничтожность, это угнетение. - Разве? - сказал Сэммлер, сомневаясь. - Если вы знаете, что такое боль, вы согласитесь, что лучше было вовсе не родиться. Но, будучи рожденным, человек уважает власть Создателя, он подчиняется Божьей воле - с теми внутренними оговорками, которых требует от него истина. Что касается долга - я думаю, вы не правы. Муки долга заставляют человека распрямиться, и этим результатом не следует пренебрегать. Нет, я настаиваю на том, что я сказал вначале. Все же существует инстинкт, противящийся прыжку на Тот Свет. Обстановка гостиной была забавной декорацией для этой беседы - все эти зеленые ковры, огромные вазы и шелковые драпировки, подобранные покойной Хильдой Гранер. Здесь сам Говинда Лал - маленький, сутулый, с золотисто-коричневой кожей круглого лица в рамке кудрявой черной бороды - выглядел как восточное украшение, как произведение живописи. Да и Сэммлер сам постепенно под влиянием окружающей обстановки начал превращаться в часть декорации - розовые щеки, взъерошенные белые волосы на затылке, темные круги очков и ореол сигаретного дыма вокруг головы. Он только что убеждал Уоллеса, что он - восточный человек, и теперь он чувствовал себя таковым. - Что же касается современной ситуации в мире, - сказал Лал, - я вижу, как личная неудовлетворенность, которая так велика в наши дни, может дать энергетический импульс для величайшей задачи, тайно предназначенной нам судьбой, - для разлуки с Землей. Может быть, это просто давление, предшествующее новым свершениям. Чтобы побудить человека к рывку к Луне, необходима равная, противоположно направленная сила инерции. Глубина инерции - примерно двести пятьдесят тысяч миль. Или больше. Похоже, у нас она есть. Кто знает, что из этого может получиться? Помните знаменитого Обломова? Он не мог встать с постели. Это признак инерции или паралича. Противоположность этому - суперактивность, когда бросают бомбы, затевают гражданскую войну, обожествляют терроризм. Да вы уже упоминали об этом. Не правда ли, мы всегда бежим вперед до изнеможения? Стремимся к цели до полного истощения сил? Похоже, что всегда. Например, я сам, с моим темпераментом. Я могу признаться вам (вы знаете, я просто счастлив, что благодаря причудам вашей дочери нам пришлось встретиться, - я чувствую, мы сможем стать друзьями)... Я могу признаться, что я по сути - понимаете, по самой своей сути - подвержен депрессиям, меланхолии. Когда я был ребенком, я не мог выдержать расставаний с матерью. Как и с отцом, который был, как я уже вам рассказывал, учителем математики и французского языка. А также разлуки со своим домом, со своими друзьями. Когда гостям приходило время прощаться, я устраивал чудовищные сцены. В детстве я был настоящим плаксой. Каждое расставание было для меня столь тяжелой мукой, что я просто заболевал. Должно быть, я переживал разлуку каждым атомом своего существа, так что каждая клеточка из миллиардов клеток моего тела трепетала самостоятельно. Гипербола, думаете? Возможно, гипербола, мой дорогой Сэммлер. Но со времени моих ранних работ в области сосудистой системы я убедился, что природа - не столько инженер, сколько художник. Я не стану утомлять вас деталями моих исследований. Наше поведение - это поэзия, это - метафорический строй, это - великая метафизическая тайна. Начиная от миллиардов высокочастотных приемников мозга в сети кортикоталамуса до грандиозных экологических явлений, где все это отпечатано, записано с помощью мистического кода, в виде сублимированной метафоры. Я говорю о страстях моего детства, а ведь тело каждого индивидуума насыщено электронами гуще, чем тропические джунгли живыми организмами. И все эти существа ведут и проявляют себя, как образцы поэзии. Я даже не стараюсь преодолеть это впечатление универсальной поэзии, возникшее во мне. Но если вернуться к проблемам моей собственной личности, я вижу, что я решал тогда задачу удаления объектов моей нежнейшей привязанности. Чему полностью противоположна задача удаления в космос - так сказать, эмоциональный плюс. Каждый появляется на свет между ног своей матери, и впоследствии рвется прочь. Одно дело - видеть издали архипелаги других миров, совсем другое - вырваться туда, устремиться в глубь Вселенной без дней и ночей, одно это превращает моря в мелкие лужи, а Левиафана в головастика. Вошла Марго - невысокая, плотная, стремительная, на крепких ножках, вытирая руки не только о фартук, но и о бока юбки; вошла со словами: - Нам всем станет лучше, если мы немного перекусим. Для вас, дядя, есть салат из омара, черный хлеб с маслом, луковый суп и кофе. Доктор Лал, как я понимаю, не ест мяса. А как насчет соленого сыра? - Все что угодно, только не рыбу. - А где же Уоллес? - сказал Сэммлер. - Отправился с инструментами чинить что-то на чердаке. Выходя из комнаты, она улыбнулась, улыбка предназначалась доктору Лалу. Лал сказал: - Мне очень понравилась миссис Эркин. "Она, - подумал Сэммлер, именно так все и устроила, чтобы тебе понравиться. Я мог бы поручиться, что с нею ты будешь счастлив. Возможно, в результате я лишусь своего прибежища, но я готов примириться с потерей, если все это серьезно. Допустим, что все сиюминутные эгоистические побуждения меркнут в свете возможного полета к другим мирам; тогда и брак может стать дружеским союзом - sub specie aeternitatis [досл.: с точки зрения вечности (лат.)]. Кроме того, несмотря на малый рост, Говинда был чем-то похож на Ашера Эркина. Ведь женщины не склонны к кардинальным переменам". - Марго - прекрасный человек, - сказал Сэммлер. - Мне так и показалось. И кроме того - она исключительно привлекательна. Давно умер ее муж? - Вот уже три года. - Какое несчастье умереть таким молодым, оставив столь очаровательную жену. - Идемте, я проголодался, - сказал Сэммлер. Он уже обдумывал, как вытащить из этой новой переделки Шулу. Похоже, что она влюбилась в этого индуса. У нее свои страсти. Свои потребности. Что можно сделать для женщины? Очень немного. Или для Элии, с маленьким фонтанчиком крови в мозгу? Ужасно. Элия периодически возникал в сознании, со странным постоянством, будто его лицо вращалось по орбите вокруг Сэммлера, - словно он стал его вечным спутником. Они уселись вокруг стола в кухне Элии и продолжали свою беседу. Теперь, когда Сэммлер был совершенно очарован Говиндой и видел или воображал в нем сходство с Ашером Эркином и от этого проникался к индусу еще большей нежностью, какая-то игра ума вынуждала его время от времени представлять его в совершенно ином свете - этакой восточной диковинкой, этаким маленьким, помешанным на космосе восточным демоном, пытающимся мысленно вырваться из положенных пределов, как шмель с жужжанием пытается вырваться из стакана. Он спрашивал себя, может ли этот парень оказаться в некотором смысле шарлатаном. Нет, нет, только не это. Нет, не следует поддаваться соблазну и подмечать забавные пустячки; на это не осталось времени - лучше решительно доверять своему чутью. Лал был настоящий человек. Его разговор был разговором, а не просто набором слов. В нем не было шарлатанства, просто необычность. Он был прекрасный, надежный человек. Его единственной бросающейся в глаза слабостью было желание сразу показать свою значительность. Он непрерывно сыпал именами и титулами - Империал-колледж, его близкий друг профессор Вэддингтон, его положение прогнозиста-консультанта при профессоре Хойле, его связи с доктором Фельштейном из НАСА, его участие во всемирном симпозиуме по теоретической биологии. Это можно было простить маленькому иностранцу. Все остальное было безукоризненно. Конечно, Сэммлера забавляло, что они беседуют на совершенно различных вариантах английского языка, да еще при этом так подчеркнуто непохожи: верста и коротышка. Для Сэммлера слишком высокий рост означал гипофизарную суперактивность и, возможно, разбазаривание жизненных сил. Очень часто высокие люди отличаются куцыми мозгами, словно усилия при росте истощают мозговые ресурсы. Но самым странным для него после семи десятилетий протекшей жизни было это неожиданно возникшее чувство дружбы. В его-то годы? Это для молодых, все еще мечтающих о любви и о встрече с особью противоположного пола, которая исцелит все сердечные и душевные раны, которая и сама нуждается в таком исцелении. Потому они и способны к вдруг возникающим склонностям, к внезапным привязанностям, что можно наблюдать сейчас у Марго, у Шулы и у Лала. Для него, в его годы, притом, что он когда-то вернулся с того света, такие внезапные душевные связи были невозможны. Его нормальная, привычная способность к привязанностям уже израсходована. Его некогда человеческая, некогда драгоценная жизнь давно выжжена дотла. Новая зеленая поросль, пробившаяся сквозь черный пепел, - это не более чем естественная настойчивость неутомимой Жизненной Силы, пытающейся начать все сначала. И все же, пока продолжался этот маленький ужин на чужой кухне (приготовленный Марго со свойственной ей неловкой щедростью), он, невеселый старик, испытывал особое наслаждение. И ему казалось, что остальные разделяли его радость: и Шула-Слава в своем неудачном сари, которая с выражением восторга в глазах следила за разговором, склонив голову на руки, и повторяла каждое слово мягкими оранжево-алыми губами. И Марго в полном восторге - она была увлечена этим индусом, беседа была высокоинтеллектуальной, и к тому же она, Марго, всех кормила. Чего еще ей можно было желать? Все эти женские слабости согревали старое сердце Сэммлера. Доктор Лал говорил, что мы, по сути, используем очень малую часть того, что представляет собой наш мозг как счетно-решающее устройство, с его миллиардами немедленных включений. - Все, что происходит в голове человека, - сказал он, - конечно, для него непостижимо. В каком-то смысле человек, как крыса, ящерица или птица, не в состоянии осознать, что за штука его организм. Но человек благодаря некоторым проблескам сознания способен все же ощутить свое сходство с крысой, живущей в храме. В своем внешнем развитии, как существо, как творение природы, он, благодаря мозговой электронике, умеет приспособиться к внешним условиям, но это умение заставляет его особенно остро ощущать ограниченность своих личных возможностей. Вот вам, в худшем случае, крыса в храме. В лучшем случае - нелепое создание со смутным пониманием своей тонкой внутренней организации, используемой слишком грубо. - Да, - сказал мистер Сэммлер, - это очень образно сказано, хотя я не вполне уверен, что на свете найдется много людей, организованных достаточно тонко, чтобы ощутить легчайший груз своих огромных, неведомых разуму резервов. - Мне было бы чрезвычайно интересно узнать вашу точку зрения, - сказал Лал. - Мою точку зрения? - О да, папа! - Да, дорогой дядя Сэммлер! - Моя точка зрения. И тут случилось нечто странное. Он вдруг почувствовал, что готов высказаться в полную силу. Вслух. Это было самым поразительным открытием. Не привычное общение с самим собой, естественное для пожилого чудака. Да, он был готов высказаться в полный голос. - Шула обожает лекции. Я нет, - сказал он. - Я с большим сомнением отношусь к объяснениям и к реалистическим построениям. Мне неприятен современный культ пустых категорий, равно как и люди, делающие вид, что обладают знанием. - Считайте, что это не лекция, а концерт, - сказал Лал. - Взгляните на предмет с музыкальной точки зрения. - Концерт. Это больше подходит вам, доктор Лал, у вас такой музыкальный голос. Но концерт - это более соблазнительно, - сказал Сэммлер, опуская стакан на стол. - Концерты - дело профессиональных исполнителей. А я не очень гожусь для сцены. Но времени у нас немного. И готов я или нет... Я слишком долго хранил свои мысли в себе, и мне трудно отказаться от соблазна поделиться кое-какими соображениями. Или впечатлениями. Конечно, старики всегда боятся, что они незаметно для себя выжили из ума. Откуда я знаю, что это не так? Конечно, Шула, которая считает своего папу великим мыслителем, и Марго, которая обожает абстрактные рассуждения, будут это опровергать. - Конечно, - сказала Марго, - потому что это не так. - Я так часто наблюдал это в других, почему это не может случиться со мной? Приходится принимать во внимание все комбинации фактов. Я вспоминаю известный анекдот про сумасшедшего. Ему говорят: "Дорогой друг, у вас мания преследования", а он отвечает: "Возможно, но это не мешает другим злоумышлять против меня". Это весьма важный луч света из темного источника. Не могу сказать, что сам замечаю ослабление своих мыслительных способностей, но это ничего не значит. К счастью, мои взгляды можно выразить кратко. Я думаю, доктор Лал, что вы правы. Биологически и химически организму недоступно понимание собственной сложности и утонченности. У нас есть некое смутное ощущение этого, мы чувствуем, как хаотичны наши внутренние состояния, неразбериха odi et amo - ненависти и любви. Говорят, наша протоплазма подобна морской воде. Наша кровь имеет средиземноморскую основу. Но теперь мы живем в социальном мире человеческого общества. Идеи и изобретения омывают наши мозги, которые зачастую, как губки, вынуждены впитывать все, что приносят им течения, и переваривать интеллектуальный корм. Я не говорю, что нет альтернативы для такой смехотворной пассивности, но бывают времена и состояния, когда мы лежим пластом под тяжким грузом кумулятивного сознания и чувствуем на себе давление мира. Это совсем не смешно. Наш мир ужасен, конечно, а человечество в состоянии перманентных революций становится, как мы теперь говорим, модерновым, то есть психопатическим; то же, что прежде называлось царством природы, превращается в парк, в зоологический сад, во всемирную ярмарку, в индейскую резервацию. Кроме того, всегда есть люди, заявляющие свое право переставлять или переиначивать по-своему древнюю дикость, племенную вражду, первичную ярость наших предков, чтобы мы, не дай Бог, не забыли нашу предысторию, нашу дикость и наше животное происхождение. Некоторые даже говорят, что истинный смысл цивилизации состоит в том, чтобы мы могли жить как примитивные люди времен неолита, но в обществе, оснащенном автоматами. Это забавная точка зрения. Однако я не хочу читать вам лекцию. Если человек живет затворником в своей комнате, как я, - несмотря на трогательную заботу, которой окружают меня Шула и Марго, - то в своих фантазиях он иногда выступает перед потрясенной многолюдной аудиторией. Совсем недавно я попробовал прочесть лекцию в Колумбийском университете. Из этого не вышло ничего хорошего. Мне кажется, я поставил себя в глупое положение. - О, пожалуйста, продолжайте, - сказал доктор Лал, - мы слушаем с большим вниманием. - Взгляды любого человека или необходимы, или никому не нужны, - сказал Сэммлер. - Меня крайне раздражает моя ненужность. Я - чрезвычайно нетерпеливый человек. Мое раздражение доходит порой до бешенства. Это уже клинический случай. - Нет, нет, папа! - Однако иногда необходимо повторять общеизвестные истины. Все составители карт должны помещать Миссисипи в определенном месте и избегать оригинальности в этом вопросе. Это, может быть, скучно, но человек должен знать, где он находится. Миссисипи не может для разнообразия течь в сторону Скалистых гор. Итак, как всем известно, не более чем два столетия назад большинство жителей цивилизованных стран заявили о своем праве считаться индивидуальностями. Раньше они были рабами, крестьянами, даже ремесленниками, но никак не личностями. Совершенно очевидно, что эта революция во многих смыслах - триумф справедливости (полное освобождение рабов, уничтожение каторжного труда, свобода для души и для совести) - принесла с собой много бед и неприятностей, и потому в более широком понимании ее нельзя считать полным успехом. Я даже не говорю о коммунистических странах, в которых современная революция была всего более извращена. Но для нас результаты ее чудовищны. Давайте рассмотрим только нашу часть мира. Мы впали в крайнее безобразие. Когда видишь, как страдают эти новоиспеченные индивидуальности под гнетом вновь обретенной праздности и свободы, это сбивает с толку. Хоть я часто чувствую себя всего лишь сторонним наблюдателем, они скорее вызывают у меня сочувствие, чем враждебность. Иногда я чувствую побуждение сделать что-нибудь, но это опасная иллюзия - воображать, что можешь сделать что-то существенное для человечества. - А что же должен делать человек? - сказал Лал. - Может быть, самое лучшее - навести порядок в себе самом. Лучший, чем то, что принято называть любовью. Возможно, это и есть любовь. - Пожалуйста, скажите что-нибудь о любви, - сказала Марго. - Но мне не хочется. Что я говорил? Видите, я действительно старею. Так я говорил, что превращение людей в индивидуальности оказалось не слишком удачным. Это интересно для историка, но для того, кто понимает, что такое страдание, это ужасно. Сердца, которые не получают воздаяния, души, которым нечем питаться. Подделки бесконечны. Желания бесконечны. Возможности бесконечны. Немыслимые домогательства в сложных вопросах неограниченны. Старые религиозные идеи и мифы возродились в самых детских и вульгарных формах. Орфизм, митраизм, манихейство, гностицизм. Когда мое зрение более или менее в порядке, я почитываю "Энциклопедию религии и этики" Гастингса. И вижу много удивительно схожих событий в прошлом. Но больше всего бросаются в глаза исключительная склонность к театрализации, тщательно разработанные способы, подчас вполне художественные, показа себя как индивидуальности и непостижимая страсть к оригинальности, к выделению из толпы, к интересничанью - да, да, именно к интересничанью! И драматическое использование образцов рядом с отказом от образцов. Древний мир подражал образцам, и средние века... - но я не хочу выглядеть в ваших глазах как учебник истории, я хочу только сказать, что современный человек, вероятно, в результате возросшей коллективизации, лихорадочно ищет оригинальности. Идея уникальности души. Отличная идея. Благородная идея. Но в какой форме? В этой убогой форме? О великий Боже! В этих одежках, с этими патлами, с этими наркотиками, при этой косметике, с гениталиями, с кругосветными путешествиями через моря зла, непотребства и разврата, когда даже путь к Богу идет через непристойность? Как должны ужасать душу эти взрывы ярости, какую малость истинно дорогого может она найти в этих садистских упражнениях! Но маркиз де Сад по-своему, по-сумасшедшему, был философом эпохи Просвещения. Главной его целью было богохульство. Для тех же, кто (сами того не подозревая) пользуется разработанными им рецептами, цель - вовсе не богохульство; их цель - это гигиена, это удовольствие, которое тоже гигиена, а кроме того, это восхитительная и интересная жизнь. А интересная жизнь - основная забота тупиц. Может быть, я рассуждаю не очень ясно. Ведь у меня сегодня такой грустный, такой мучительный день. Я понимаю всю чудовищность моего собственного жизненного опыта. Иногда я задаю себе вопрос, место ли мне здесь, среди других людей. Я думаю, что я - один из вас. Но все же совсем другой. Я сам не доверяю своим суждениям из-за необычности моей судьбы. Я был молодым человеком кабинетного склада, а не "деятелем". И вдруг вся жизнь стала сплошным действием - кровь, оружие, могилы, голод. Слишком резкая перемена. Из такой переделки нельзя выйти невредимым. Долго, долго после этого я видел все в самом резком свете. Почти как преступник, как человек, отбросивший прочь все хлипкие построения обыденной жизни, все оправдания и грубо упростивший свое мировоззрение. Не совсем так, как выразил это мистер Брехт: "Erst kommt das Fressen, und dann kommt die Moralo [сперва - жратва, затем - мораль (нем.)]. Это - хвастовство. Аристотель тоже сказал что-то в этом духе, но без похвальбы и без заносчивости. Как бы то ни было, но под давлением обстоятельств я был вынужден задавать себе простейшие вопросы типа: "Убью ли я его? Или он убьет меня? Если засну, проснусь ли я когда-нибудь? Я все еще жив, или это только видимость жизни?" Теперь я знаю, что человечество предназначило некоторых людей для смерти. Перед ними просто закрывают дверь. Мы с Шулой попали в эту списанную категорию. Если, несмотря на это, вам удается выжить, то все пережитое оставляет вам изрядную идиосинкразию. Немцы пытались убить меня. Потом меня пытались убить поляки. Если бы не господин Чеслякевич, меня бы уже не было в живых. Он был единственным человеком, который не списал меня из жизни. Открыв мне дверь могильного склепа, он сохранил мне жизнь. Переживания такого рода деформируют душу. Я прошу прощения за эту деформацию. - Но вы совсем не деформированы. - Конечно, деформирован. Кроме того, у меня навязчивые идеи. Вы, наверное, заметили, что я постоянно говорю об актерстве и оригинальности, о драматизации личности, о театральности как о выражении духовных устремлений человека. Все это бесконечно прокручивается в моем мозгу. Вы даже представить себе не можете, как часто я думаю о Румковском, о сумасшедшем царе иудейском из Лодзи. - Кто это? - сказал Лал. - Это человек, волею судьбы ставший достопримечательностью Лодзи, столицы текстильной промышленности. Когда немцы вошли в Лодзь, они сделали Румковского представителем власти. О нем до сих пор спорят в эмигрантских кругах. Этот Румковский был неудачливый предприниматель, уже немолодой. Скандальный продажный тип, директор сиротского приюта, специалист по выманиванию денег, взяточник - словом, в еврейской общине он был противной и смешной фигурой. С большими склонностями к театральности, что часто встречается в наши дни. Вы когда-нибудь слышали о нем? Нет, Лал никогда о нем не слышал. - Ну, значит сейчас услышите. Нацисты назначили его Judendltester [еврейский староста (нем.)]. Город разгородили на части. Гетто превратили в рабочий лагерь. Детей отобрали и депортировали для уничтожения. Начался голод. Мертвецов выносили на улицу и оставляли прямо на тротуарах, где их подбирали труповозы. И среди всего этого кошмара Румковский был царем. У него был собственный двор. Он печатал деньги и почтовые марки со своим изображением. Он устраивал концерты и спектакли в свою честь. Были церемонии, когда он выходил облаченный в царские одежды. Ездил он в разбитой карете прошлого века, позолоченной и разукрашенной, которую тащила еле живая белая кляча. Однажды он проявил мужество: заявил протест против ареста и депортации своего советника, что в те времена было равносильно смерти. За это его вышвырнули на улицу и избили прилюдно. Он был грозой для евреев Лодзи. Он был царем иудейским. Он был диктатором. В этом была пародия - сумасшедший царь возглавляет гибель полумиллиона подданных. Может быть, он втайне надеялся спасти хоть ничтожную часть. Может быть, своим сумасшедшим паясничаньем он хотел отвлечь и позабавить немцев. О, эти ужимки неосуществившейся личности, княжеский или диктаторский бред были очень кстати в момент, когда извечная тайная враждебность к развитию человеческого сознания вынесла из всех затхлых углов и нор гримасничающих клоунов, тщетно пытающихся отстоять свое Я. Немцам, конечно, это могло понравиться. Они всегда были не прочь дополнить юмористическим штрихом свои программы массовых убийств. Похохотать над неуклюжей претенциозностью, над дурными шутками, которые шутит над нами наше собственное Я. Над воображаемым величием насекомых. А кроме того, за этими евреями все равно уже захлопнулась дверь, они принадлежали к разряду списанных в расход. Царь Румковский, без сомнения, доставлял удовольствие немцам своей театральностью. Шутовской царь - ведь это еще больше унижало евреев. Это нравилось нацистам. У них была слабость к смертоубийственным фарсам типа короля Убу. Они забавлялись психологическими извращениями. Это приносило облегчение, смягчало ужасы. Вся эта история помогает понять, какие формы принимает освобожденная совесть и какую кровожадную ненависть, какой восторг испытывает убийца в момент ее, совести, унижения и провала. - Прошу прощения, но я не могу уловить смысла ваших слов, - сказал Лал. - Я постараюсь высказаться понятнее. Вся беда в том, что я слишком часто разговариваю сам с собой. Но в Книге Иова есть жалоба на то, что Бог требует от нас слишком многого. Иов протестует против того, что он невыносимо возвеличен: "Что такое человек, что Ты столько ценишь его и обращаешь на него внимание Твое? Посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его? Доколе же Ты не оставишь, не отойдешь от меня, доколе не дашь мне проглотить слюну мою?" И добавляет: "Ибо вот я лягу в прахе; завтра поищешь меня, а меня нет". Слишком большая требовательность к человеческой совести и к человеческим возможностям истощает меру человеческого терпения. Я говорю не только о требованиях морали, но и о способности воображения представить человеческую личность соответствующего масштаба. А что есть, собственно, масштаб человеческой личности? Вот этот вопрос я имел в виду, когда говорил о восторге убийцы при виде унижения посредством пародии - при виде Румковского, царствующего среди дерьма и помоев, правящего трупами. Именно это занимает меня, когда я думаю о театральности всей этой истории. Конечно, исполнитель главной роли был обречен. Многие актеры знают чувство обреченности, только агония не так мучительна. Что же касается подданных Румковского - всей этой огромной массы приговоренных к смерти, то я полагаю, что, поскольку они голодали, то не чувствовали почти ничего. Даже мать не способна убиваться больше двух-трех дней по поводу отобранного младенца, если она при этом умирает от голода. Муки голода смягчают горе. Erst kommt das Fressen. Как видите. Возможно, мое понимание логики событий ошибочно. Пожалуйста, скажите мне об этом, если вам так кажется. Мне хочется указать на... впрочем, этот человек мог быть безумцем с самого начала; возможно даже, что шок до некоторой степени вернул ему разум; во всяком случае, в конце своей карьеры он добровольно сел в поезд на Освенцим... Но я хотел бы указать на убожество внешних форм, которые сегодня доступны человечеству, на удручающее отсутствие убедительности в них. Это один из первых результатов современного увлечения индивидуализмом. Фигура типа Румковского - это, конечно, крайний случай. Преувеличение в наиболее чудовищном виде. В ней виден распад худших эгоидей. Идей, взятых из поэзии, истории, традиций, жизнеописаний, кинематографа, журналистики, рекламы. Как указывал Маркс... - Но он не сказал, на что именно указывал Маркс. Он задумался; остальные не нарушали молчания. Нетронутый ужин стыл на его тарелке. - Я знаю, что старик Румковский был крайне похотлив, - сказал он. - Он щупал маленьких девочек, воспитанниц своего приюта, вероятно. Он ведь знал, что всем суждено умереть. Поэтому для него все, казалось, складывалось как история распада и заката его собственной личности. Возможно, что человек, когда становится безнадежным импотентом, выпячивает особенно грубо и назойливо этот инструмент - свою личность. Я нередко наблюдал это. Помнится, я прочел в какой-то книге, не помню названия, что когда люди придумали для себя это понятие - Человечность, - они потратили уйму времени, изображая Человечность: смеялись и плакали, пользуясь любой возможностью, даже изыскивая такую возможность; они наслаждались, заламывая руки, исторгая влагу из слезных желез, барахтаясь и плавая в туманной, запутанной, бестолковой, бушующей стихии человеческих чувств, захлебываясь в волнах страстей, причитая над своей человеческой судьбой. Это времяпрепровождение было осуждено в книге - главным образом за недостаток оригинальности. Автор книги предпочитал интеллектуальный аскетизм, ненавидел эмоции и признавал только возвышенные слезы, пролитые после долгой сдержанной борьбы с собой в результате осознанной и продуманной скорби. - Допустим, что не всем по душе театр. Мне, например, тоже наскучило наблюдать его так часто и в столь знакомых формах. Я прочел немало сердитых его определений: пережитки прошлого, исторический хлам, мертвый груз, буржуазная собственность и наследственное уродство. Некто может воображать, что носит на шее новое нарядное украшение, восхитительно разрисованное, но мы-то видим со стороны, что это всего лишь мельничный жернов. Так же точно человек безумно гордится своей индивидуальностью, тогда как нам ясно, что это подделка, приобретенная на дешевой распродаже, штамповка из жести и пластика, цена которой - грош. Видя все это, человек может решить, что не стоит труда быть человеком. Где же оно - это вожделенное Я, которым стоит быть? Dou'e sia? - как поется в опере. Это зависит от точки зрения. Это зависит от того, что он считает добродетелью. Это зависит от его талантов и бескорыстия. Конечно, нам справедливо не нравятся лжеиндивидуальность, подделка, банальность и тому подобное. Все это отвратительно. Но и индивидуализм не представляет никакого интереса, если он не выявляет истину. Оригинальность, величие, слава - все это мне не интересно. Индивидуализм дорог мне только как инструмент для добывания истины, - сказал Сэммлер. - Но отвлекаясь от этого на время, я хотел бы суммировать сказанное мною такими словами: история нового времени подняла на поверхность огромные множества, которые после долгой эпохи безымянности и горькой безвестности заявляют свои права на имя, на достоинство, на такую жизнь, которая в прошлом была доступна только дворянам, аристократам, монархам и мифологическим богам. И они хотят наслаждаться всем этим, как наслаждаются люди сегодня. Но это движение масс, как и все великие движения, принесло с собой невзгоды и отчаяние. Успехи не очевидны, страдания неисчислимы, формы частного бытия большей частью дискредитированы, и все это вызвало непреодолимую тоску по небытию. Придется с этим смириться, пока у человечества нет никакой этической жизни и все сводится, бездумно и по-варварски, к личной воле каждого. И притом еще эта непреодолимая тоска по небытию. Может быть, точнее это следует выразить так: человек хочет посещать все другие состояния бытия, как бы просачиваясь в них; он не хочет проникать туда, как определенная данность, а просто желает охватить все, имея возможность входить и выходить из всех состояний по собственной воле. А если так, то зачем ему быть человечным? Большинство известных форм существования дает человеку слишком маленькую надежду проявить могучие щедрые силы, заключенные в индивидууме. В бизнесе, в профессиональной деятельности эти силы как бы подавляются: как член общества, как житель большого города, этого гигантского муравейника, как объект принуждения и насилия, как игрушка чужой воли, как муж и отец, обязанный выполнить свой долг перед обществом, человек все меньше и меньше может проявить эти живущие в нем силы. Поэтому, мне кажется, он и хочет покинуть все известные ему состояния. Христиан обвиняют в том, что они стремятся избавиться от самих себя. Обвинители понуждают христиан перейти границы своей не удовлетворяющей их человечности. Но разве такой переход не приведет к хаосу? Не повлечет ли он за собой освобождение от самого себя? Что ж, может быть, человеку и пора отказаться от самого себя. Конечно, пора. Если только он может это сделать. Но есть в нас нечто, требующее продолжения. Нечто, заслуживающее быть продолженным, мы знаем это. Дух человечества обманут, опозорен, сбит с толку, развращен, изранен, раздроблен. И все же он знает то, что знает, и от этого знания нельзя избавиться. Дух знает, что его развитие - истинная цель всего сущего. Так мне это видится. Кроме того, человечество не может быть ничем иным. Оно может избавиться от себя только путем всеобщего самоуничтожения. Но нам не дано даже права голосовать "за" или "против". И ни к чему обосновывать доводы в споре, ибо нет никакого спора. Мы можем только уточнять наши мысли. Вот вы спросили меня, и мне захотелось их высказать. Наилучший выход, который я вижу, - это беспристрастие. Не такое, как у мизантропов, которые отделяют себя от всего, ибо вершат суд над всем. Нет, беспристрастие, которое не судит. Просто желает того, чего желает Бог. Во время войны во мне не было веры, и мне всегда были не по душе обычаи ортодоксов. Я увидел, что Бога не беспокоит смерть. Ад выражает его равнодушие. Но неспособность объяснить не может быть основанием для неверия. Во всяком случае, до тех пор, пока в нас живо ощущение Бога. Я бы предпочел, чтобы этого ощущения не было. Ведь противоречия так мучительны. Значит, он не думает о справедливости? Не знает жалости? Может быть, Бог - просто болтовня живых? А потом мы видим, как эти живые несутся, как птицы над водной поверхностью, и каждый может нырнуть и не вынырнуть, и уже никогда более не вернуться обратно. И мы, в свою очередь, нырнем однажды и не вынырнем, и никогда не вернемся. Но у нас нет доказательств, что под этой поверхностью нет глубины. Мы даже не можем сказать, что имеем хоть малейшее понятие о смерти. Мы не знаем о ней ничего. Есть тоска, страдание, траур. Их порождают привязанности, нежность и любовь - все, в чем состоит жизнь живых существ, потому что они живые. И есть непонятность, непостижимость. И есть некое смутное представление. Все другие состояния доступны человеческому восприятию. Ничто в мире не является плоско познаваемым. Без этого смутного представления невозможно никакое исследование, никакое познание. Я не исследователь жизни, не естествоиспытатель, я ни о чем не пытаюсь спорить. Конечно, человек рад был бы всех утешить, если бы мог. Я к этому не стремлюсь. Утешители не всегда могут говорить правду. Но очень часто, почти ежедневно, я остро ощущаю присутствие вечности. Может быть, это результат моего не вполне обычного жизненного опыта, а может быть, результат старости. Должен признаться, что мне это ощущение не кажется старческим. И я готов к тому, что после смерти нет ничего. Если это то самое, что было до рождения, то какое это может иметь значение? Ведь нет никакой нужды получать оттуда информацию. А значит, не о чем беспокоиться. Мне лично более всего будет недоставать моего ежедневного ощущения Бога во множестве Его проявлений. Да, именно Его. Доктор Лал, если бы Луна дала нам хоть малые метафизические преимущества, то я был бы целиком за переселение. Сама по себе инженерная задача колонизации пространства не представляет для меня особого интереса, если не считать ее необычности и затейливости. Хотя, конечно, это стремление, эта воля к организации научных экспедиций относятся к разряду тех иррациональных необходимостей, которые и составляют суть жизни - жизни, доступной нашему пониманию. И поэтому, я полагаю, мы должны вырваться отсюда, ибо это - наше человеческое предназначение. Если бы оно подлежало рациональному рассмотрению, то, несомненно, было бы рационально сначала навести порядок на собственной планете. И потом, когда наша земля станет землей святых, мы могли бы устремить свои сердца к луне, завести свои машины и взлететь... - Посмотрите, что это на полу? - сказала Шула. Все четверо поднялись с мест, чтобы посмотреть. С черной лестницы на белый пластик помпейской мозаики стекали струи воды. - Я вдруг почувствовала, что у меня промокли ноги. - Где-то перетекла ванна? - сказал Лал. - Шула, ты не закрутила кран? - Я совершенно уверена, что закрутила. - Мне кажется, это не ванна, - поток так и хлещет, - сказал Лал. - Скорее всего где-то прорвало трубу. Они прислушались: где-то наверху била вода, которая уже торопливо катилась, змеилась, постукивала по ступенькам, свергаясь вниз по лестнице. - Да, прорвало трубу. Звук такой, будто наводнение. Лал сорвался со стула и побежал через обширную кухню, прижав к груди хрупкие волосатые кулаки, втянув голову в узкие плечи. - О, дядя Сэммлер, что случилось? Женщины кинулись вслед за индусом. С вынужденной медлительностью Сэммлер тоже выбрался из-за стола. Значит, Уоллес все-таки решил проверить, правда ли на чердаке есть фальшивые трубы, наполненные не водой, а преступными деньгами. Но поскольку Уоллес питал слабость к математике, обожал уравнения и проводил бессонные ночи, составляя вероятностные таблицы для карточных игр, Сэммлер очень надеялся, что, прежде чем взяться за гаечный ключ, он тщательно изучит водопроводную систему. Сэммлер старался ступать только на сухие места, но на втором этаже выяснилось, что все его старания тщетны. Ковровый пол коридора превратился в обильно политую лужайку и чавкал под его поношенными башмаками. Дверь чердака была закрыта, из-под нее текла вода. - Марго, - сказал Сэммлер. - Немедленно спускайся вниз и звони водопроводчику и в пожарную команду. Сначала позвони пожарникам и скажи им, что ты вызываешь водопроводчика. Не стой, беги скорее. - Он взял ее за руку и подтолкнул к лестнице. Уоллес, по-видимому, пытался заткнуть дыру в трубе своей рубахой. Он всегда терял голову, когда расчеты оказывались неверными. Рубаха валялась на полу, сам же он пытался свести вместе разошедшиеся края трубы. - Никак не соединяются, - сказал Уоллес. - Наверное, надо было лучше зачистить швы. Он сидел верхом на трубе, из которой лилась вода. Борода и грудь доктора Лала были забрызганы. Шула стояла рядом с ними. Если б только большие глаза могли служить механическим орудием! Если бы упорный взгляд и робкие прикосновения могли помочь ей слиться с ним! - Что, нет никакого крана, чтобы перекрыть воду? - сказал Сэммлер. - Шула, ты здесь промокнешь. Отойди, дорогая, не путайся под ногами. - Я сомневаюсь, что мы чего-нибудь достигнем этим способом, - сказал Лал. Громко журчала вода. - Вы правда так думаете? - сказал Уоллес. Он говорил очень вежливо. - Я уверен. Во-первых, напор воды очень велик. И вы видите, это соединительное кольцо невозможно сдвинуть, - сказал Лал. Он наклонил трубу и отступил в сторону. Его серые брюки потемнели от воды на бедрах. - Вы разбираетесь в здешней водопроводной схеме? - В каком смысле - разбираюсь? - Я хотел бы знать, вода подается централизованно или у вас есть собственный источник? Если это централизованная подача, необходимо вызвать представителя местных властей. Впрочем, если здесь артезианский колодец, то надо посмотреть в погребе. Раз есть колодец, там должен быть насос... - Признаться, я понятия не имею. - А как насчет канализации, она муниципальная? - И тут понятия не имею. - Если есть колодец и насос, то должен быть и кран для перекрытия. Я спущусь вниз. У вас есть фонарь? - Я знаю этот дом, - сказала Шула. - Я пойду с вами. Она побежала вслед за ним по лестнице в своем небрежно закрученном сари, шлепая сандалиями, спадающими с ног при каждом поспешном шаге. Сэммлер сказал Уоллесу: - Тут есть какие-нибудь ведра? Потолок может обвалиться. - Все застраховано. Не беспокойтесь об этом. - Тем не менее... Сэммлер спустился вниз. Он отыскал два желтых пластиковых ведерка - одно на кухне, одно в кладовке - и понес их наверх. Типичное поведение бедного родственника, говорил он себе. Он всегда недолюбливал этот дом, нечего скрывать. Он не мог чувствовать себя здесь непринужденно, ибо ел здесь хлеб своих благодетелей. К тому же весь этот удушливый комфорт, эти комнаты, набитые вещами, все было построено на песке. На искусстве мистера Крозе, у которого рот цветочком, вздернутые ноздри, прическа Оскара Уайльда, округлое брюшко и надушенные пальцы. Элия как-то признался, что Крозе присылал неслыханные по рвачеству и цинизму деловые отчеты. Элия признавал, что получился приличный интерьер, он соглашался, чтобы дом был как у людей, но он не желал, чтобы его обводил вокруг пальца какой-то Крозе, из тех, кто только что вылез из грязи в князи, сколачивающий состояние на пригородных поместьях. А теперь, пожалуйста! - наводнение. Сэммлер просто не мог этого перенести. Типично уоллесовские штучки! - как история с лимузином, который он утопил в Кротоновском водохранилище, как конное паломничество по Советской Армении, как организация адвокатской конторы для решения кроссвордов, и все в знак протеста против "никому не нужных" успехов отца. В этом не было ничего нового. Регулярно, из поколения в поколение, преуспевающие семьи даруют миру сыночков анархистов - этих мальчиков-бакуниных, гениев свободы, поджигателей, разрушителей тюрем, дворцов и всех видов собственности. Бакунин обожал огонь. Уоллес предпочитал воду, другую стихию. Чтобы подумать о любопытных совпадениях, у Сэммлера было достаточно времени, пока он карабкался вверх по залитой водой лестнице с двумя пластиковыми ведрами, легкими и желтыми, словно листья или перья. Любопытно, как сегодня после обеда Уоллес, говоря об отце, сравнил его с рыбой, попавшейся на крючок своей аневризмы, которую по ошибке бросили в неподходящую стихию и она тонет в воздухе. - А, вы принесли ведра? Что ж, попробуем пристроить их к трубе. Не слишком они нам помогут. - Все же хоть что-то. Можно открыть окно и выплескивать воду в сточную канаву. - Ага, по водосточной трубе. Хорошо. Сколько часов мы сможем вычерпывать воду? - Пока не приедет пожарная команда. - Вы вызвали пожарную команду? - Конечно. Я послал Марго звонить им. - Но они же напишут отчет. А потом его затребует страховая компания. Так что лучше убрать отсюда инструменты. Вы понимаете, я хотел бы, чтобы это выглядело как несчастный случай. - То есть эти трубы так вот взяли и разошлись? Открылись сами собой? Чушь, Уоллес, трубы лопаются только зимой! - Да, боюсь, что вы правы! - Ты что, действительно ожидал, что они набиты тысячедолларовыми бумажками? Ох, Уоллес! - Не браните меня, дядя. Где-то тут точно припрятаны денежки. Уверяю вас, они где-то здесь. Я знаю своего отца. Он умеет прятать. А какая ему теперь польза от этих денег? Ведь он все равно не смог бы признаться, что они у него есть, даже если бы... - Даже если бы остался жив? - Вот именно. А то это выглядит так, словно он от нас отрекся. Или будто он собака на сене. - Ты думаешь, это - выражение, подходящее к случаю? - Если бы вы это сказали - конечно, нет, но это же говорю я! Я ведь принадлежу к совершенно другому поколению. У меня никогда не было никакого чувства собственного достоинства. Совершенно другой набор изначальных данных. Никакого врожденного уважения ни к чему. Пожалуй, я действительно разговнял эти трубы. Сэммлер подумал, как много есть общего в проказах Шулы и Уоллеса. Нужно только остановиться, обернуться и поглядеть, что они еще натворят. Они не обманут ожиданий. Сэммлер подставил второе ведро под трубу. Уоллес, ходивший к чердачному окну опорожнить свое ведро, вернулся, отряхивая грязные мокрые руки; черные волосы на его голой груди аккуратно расходились двумя симметричными полукружиями, напоминая нагрудник рясы. Руки у него были длинные, плечи белые, бесполезно широкие. Он улыбался себе самому слегка опущенными уголками рта. Как не раз уже бывало, он вдруг опять напомнил созданный его матерью образ прелестного мальчика - с крупным детским черепом на длинной шее, с четко вычерченной линией бровей, с пушистыми волосами и красивым прямым носом. Но, как на старинных картинах, где наверху изображен иной мир, над головой Уоллеса можно было изобразить символы вечного беспокойства: дым, пламя, блуждающие черные предметы. Внезапные решения, запечатанный разум. - Если бы он сказал мне, где спрятаны бабки, то по крайней мере можно было бы оплатить ремонт после этого потопа. Но мне он не скажет, а вы его не спросите. - Нет. Я в этом не участвую. - Вы считаете, я должен сам зарабатывать свои бабки. - Да. Вешай ярлыки на деревья и кусты. Зарабатывай. - Я и заработаю. Ведь, по сути, я только и хотел от старика, чтоб он дал на обзаведение. Это его последняя возможность показать, что он в меня верит. Желает мне добра. Дает мне как бы свое благословение. Вы думаете, он меня любил? - Конечно, он тебя любил. - Когда я был маленьким. А когда стал взрослым? - Он бы любил. - Если б только я был таким, каким он хотел. Это вы имеете в виду? Прячась за своим незрячим взглядом, Сэммлер всегда мог выразить, что думает. "Или если бы ты его любил, Уоллес. Ведь это дело взаимное. Приходится быть гибким". - Это ужасно, что среди ночи вы вынуждены вычерпывать воду. Вы, наверное, устали. - Пожалуй. Вообще-то сухопарые старики довольно выносливы. Но я начинаю чувствовать усталость. - Я и сам начинаю сдавать. А что там, внизу? Ужасно? Полно воды? Ответа не было. - И всегда у меня так. Или это у меня такое предназначение, такой способ подсознательно выразить свое Я? - Зачем позволять так много своему Я? Контролируй его. Посади свое подсознание на тюремный паек. - Да нет, просто я так нелепо устроен. Это ведь никак нельзя скрыть. Все равно вылезет наружу. Я сам это в себе ненавижу. Сухопарый мистер Сэммлер элегантно подставляет ведро под прорвавшуюся трубу, из которой яростно хлещет вода. - Я точно знаю, что папаша приглашал рабочих на чердак, чтобы установить фальшивые трубы. - Я бы предположил, что если денег действительно много, фальшивая труба должна быть толстой. - Нет, он бы не стал так делать, это бросалось бы в глаза. У вас о нем совершенно неправильное представление. В нем уйма научного хладнокровия. Он вполне мог выбрать эту трубу. Знаете, как туго могут быть скатаны банкноты? Ведь он же хирург. Умения и терпения у него хватает. И вдруг поток истощился. - Смотрите, он таки перекрыл воду. Уже только чуть-чуть каплет. Ур-ра! - сказал Уоллес. - Доктор Лал! - Наконец-то! Он нашел кран. Кто он такой? - Профессор Говинда В.Лал. - Профессор чего? - Он биофизик, насколько я знаю. - Во всяком случае, у него есть голова на плечах. Я бы никогда не стал выяснять, откуда в дом подается вода. Оказывается, для этого нужен колодец. Подумать только! А ведь мы тут живем давно, мне было десять лет, когда мы сюда переехали. Восьмого июня сорок девятого года. Я ведь родился под знаком Близнецов. Мой цветок - полевая лилия. Вы знаете, что полевая лилия весьма ядовитый цветок? Мы переехали как раз в мой день рождения. Никакого праздника не устраивали; фургон с вещами в тот день застрял в воротах. Да, значит, это не муниципальный водопровод, никогда бы не подумал. - Он пустился в общие рассуждения со свойственным ему легкомыслием. - Говорят, для среднего человека характерно, что он не способен отличить явления природы от результатов человеческой деятельности. Он думает, что дешевые бытовые удобства - водопровод, электричество, метро и горячие сосиски того же происхождения, что чистый воздух, солнечный свет и листва на деревьях. - Уж так он прост? - Так утверждает Ортега-и-Гассет. Ладно, пойду посмотрю, что наделал потоп, и вызову уборщицу. - Ты сам можешь вытереть полы. Не стоит, чтобы лужи стояли до утра. - Понятия не имею, как надо вытирать полы. Сомневаюсь, чтобы я хоть раз в жизни держал тряпку в руках. Но я, пожалуй, могу разостлать газеты. В подвале полно старых подшивок "Таймс". Но, дядя знаете что? - Что? - Не относитесь ко мне плохо из-за этой истории. - Я и не собираюсь. - Не смотрите на меня сверху вниз, не считайте меня негодяем... - Слушай, Уоллес... - Конечно, вы должны меня презирать. Что ж, я вас попросил. Мне бы очень хотелось, чтобы вы были обо мне хорошего мнения. - Ты очень огорчаешься, Уоллес, когда из твоих затей ничего не выходит? - Все меньше и меньше. - Ты хочешь сказать, ты исправляешься, - сказал Сэммлер. - Вы понимаете, если дом достанется Анджеле, у меня нет никаких шансов получить эти денежки. Поскольку она не замужем, она его просто продаст. У нее нет никаких сантиментов насчет семейного гнезда. Насчет корней. Да и у меня, впрочем, тоже, если подумать. Отец ведь не так уж любит этот дом. Нет, я не чувствую никаких угрызений совести по поводу наводнения. Все можно восстановить. По безумным ценам. Но ведь счета будет оплачивать агентство, что, конечно, редкое жульничество. Но на то и страховка. Чтобы собственнические чувства постепенно угасали. И я думаю, они и впрямь угасают. - Уоллес умел неожиданно становиться серьезным, но его серьезность была какая-то легковесная. Серьезность, возможно, и была идеалом Уоллеса, его естественной потребностью, но он был неспособен понять, что ему нужно. - Я скажу вам, дядя, чего я боюсь, - сказал он. - Если мне придется жить на точно определенный процент с капитала, я человек конченый. В этом случае я никогда не найду себя. Вы что, хотите, чтобы я заживо сгнил? Я должен вырваться из будущего, которое мне уготовил отец. В противном случае со мной может случиться что угодно, и все, что случится, для меня - гибель. Мне нужно иметь собственные стремления, а я пока не вижу ничего впереди. Все, что я вижу, - это десять тысяч в год, как пожизненный приговор, произнесенный мне отцом. И я должен выскочить из этой клетки, пока он еще жив. Если он умрет, я впаду в такую меланхолию, что буду не в силах и пальцем шевельнуть. - А не подтереть ли нам тут хоть немного? - сказал Сэммлер. - Или, может быть, принесем газеты и расстелим на полу? - Это не к спеху. Пусть все горит синим огнем. Все равно ремонт влетит в копеечку. Знаете, дядя, мне кажется, у меня мозгов вдвое меньше, чем надо для осуществления моих затей, и поэтому я всегда останавливаюсь на полпути. - Значит, ты не чувствуешь никакой связи с домом, тебя не интересуют корни, тебе они ни к чему? - Ну конечно, нет. Корни? Корни - это так несовременно. Это крестьянская потребность в корнях и почве. Крестьянству суждено исчезнуть. В этом истинный смысл современной революции - подготовить мировое крестьянство к новым формам существования. Разумеется, у меня нет корней. Но даже и я недостаточно современен. Во мне полно старых проводов, а ведь и провода - это устарелая технология. Сегодняшняя техника - это телеметрия, кибернетика. Я практически уже решил, дядя Сэммлер, что если это дельце с Фефером не выгорит, то я уезжаю на Кубу. - Вот как - на Кубу? Но ведь ты же не коммунист, насколько я знаю? - Конечно, нет. Но это не мешает мне восхищаться Кастро. Он - стильный парень, он - радикал из богемы, он сумел выстоять против нашей ядерной сверхдержавы. Он и его министры гоняют на джипах. Они устраивают заседания на тростниковых плантациях. - И что ты хочешь им сказать? - Нечего смеяться надо мной, это может быть весьма существенно. Дядя Сэммлер, у меня есть ряд идей насчет революции. Когда русские совершили свою революцию, все говорили: "Скачок вперед, в новую историческую фазу". Ничего подобного. Русская революция была только отсрочка перед... Господи, что за шум! Это пожарные машины. Я лучше спущусь вниз. Они того и гляди вышибут дверь. Они приходят в неистовство, эти ребята, когда у них в руках топоры. А мне нужно алиби для страховой компании. И он исчез. Вращающиеся снопы света хлынули во двор из-за деревьев, окрашивая в багрово-красный колер лужайку, стены, окна. Неумолчно звонил колокол, а где-то на дороге прерывисто и надрывно взывала, приближаясь, сирена. Машины подъезжали одна за другой. Сэммлер из чердачного окна увидел, как Уоллес выбежал из дверей, воздев руки кверху, и начал что-то объяснять ребятам в касках, которые выпрыгивали из машин, пружиня каблуками мягких резиновых сапог. Вода! Вот что они привезли. Ночью мистер Сэммлер пролежал несколько часов без сна. Этого следовало ожидать: он так переволновался из-за Элии. И из-за наводнения. А также из-за разговора с Лалом; ведь его вынудили высказать свои взгляды - исторические, планетарные, вселенские. Вернее, в обратном порядке: сначала были взгляды планетарные и вселенские, а потом уже спрятанные доллары, водопроводные трубы, пожарники. Сэммлер вышел из дому и начал прогуливаться по саду, туда-сюда по дорожке. Он был недоволен собой. Он что-то объяснял, он высказывался за и против, он наговорил вещей, которые не имел в виду, он имел в виду вещи, которые не высказал. Там, в доме, совершались поступки, там были обсуждения, объяснения, попытки что-то организовать и реорганизовать. И все это - в доме умирающего. Опять наступил черед мелочей, которые люди во что бы то ни стало желали возвеличить, возвысить, выдвинуть в центр внимания: взаимные отношения, убранство квартир, семейные неурядицы, моментальные снимки воров в автобусах, руки пуэрториканских женщин в бруклинском экспрессе, odi-et-amo притяжения и отталкивания, эмоциональные самоисследования, эротическая оргия в Акапулько, совокупление с приятными незнакомцами. Гражданские дела. Все это - гражданские дела! Люди возвышенного ума вроде Платона (сейчас он не просто читал лекцию, он читал лекцию самому себе) стремились избавиться от всей этой ерунды - от неурядиц, исков, истерик, всех этих мелочных захудалых дрязг. Другие мощные умы отрицали возможность такого бегства от реальности. Они настаивали, как Фрейд, на том, что самые могучие инстинкты по рукам и ногам связаны этой ерундой, что всякая мелочь - симптом глубокой болезни у существа, вся жизнь которого - болезнь. Что с этим можно поделать? Нелепо по форме, но, может быть, истинная правда? А может быть, вовсе и не правда? Насущной необходимостью стало избавление от всего этого. И вот почему мистер Сэммлер не мог не поехать на Ближний Восток во время Акабского кризиса. И сейчас, шагая по саду Элии Гранера, по белому, залитому лунным светом гравию, испачканному черными следами пожарных машин, он опять вызывал в памяти и узнавал причины, побудившие его поехать. Он возвращался в 1939 год. Ему надо было вспомнить Заможский лес, вспомнить самое основное, что он тогда увидел в людях. Когда вещи казались ему истинными, реальными? В Польше, где ему выбили глаз; в Заможском лесу, где он замерзал; в склепе, где он умирал с голоду. И он убедил Элию, чтобы тот отпустил его, отправил туда, где ему удастся восстановить знакомство с некоторыми фактами бытия. С фактами, которые теперь, когда он стал старым и слабым, заставляли его ноги дрожать сильнее, и чем больше он пытался унять эту дрожь, тем меньше ему это удавалось. Вообще-то таких внешних признаков было немного. Но не стал ли он слишком стар? Его ли дело было отправляться на войну? Еще в Афинах в самолете он услышал сообщение, что их рейс будет отменен, так как в Израиле уже начались военные действия. Приземление! Нужно выходить из самолета. В аэропорту он чуть не потерял сознание от греческой жары. Ненужные всплески музыки проходили сквозь мозг, не задевая его. Сладкий кофе и липкие напитки тоже были изрядным испытанием. Эта задержка, это напряженное ожидание подавляли его невыносимо. Он отправился в город, зашел в агентства нескольких авиакомпаний, попросил помочь какого-то приятеля Элии, торгующего то ли нефтью, то ли бензином, и, наконец, добрался до израильского консульства, где ему удалось зарезервировать место в первом же самолете компании "Эл-Ал". Он прождал в аэропорту до четырех утра в компании журналистов и хиппи. Эти молодые люди - голландцы, немцы, скандинавы, канадцы и американцы - разбили свои лагеря в Эйлате у Красного моря. Там бедуины, кочующие древними путями между Аравией и Египтом, продавали им гашиш. Это было веселое местечко. Сейчас они хотели опять туда вместе со своими гитарами. Так они реагировали на события. Не признавая при этом никаких правительств. Самолет был битком набит. Невозможно было шевельнуться. Усталому тощему старику трудно было дышать. Телекорреспондент, сидящий рядом с Сэммлером, предложил ему глоток из своей фляги с виски. "Спасибо", - сказал Сэммлер и приложился к фляге. Он жадно глотнул порцию скотча. В этот момент из моря выкатилось солнце, похожее на красную лису. Оно было не круглое, а продолговатое и болталось где-то совсем рядом. Металлический корпус мотора, эта причудливая система баков, в которых визжал морозный воздух, - то свет, то тьма, то тьма, то свет, - под крылом, прямо перед глазами Сэммлера. Глоток виски из фляги - он готов был улыбнуться - помог ему превратиться в военного корреспондента. Конечно, он выглядит странно среди людей, спешащих на войну, но не более странно, чем эти богемные типы из каменного века со своими ритуальными бородами. Да и от других тоже вряд ли будет много проку в критических обстоятельствах. Сэммлер хотел бы посылать свои несколько старомодные репортажи мистеру Ежи Шленскому в Лондон для разношерстного польского читателя. Хорошенькое занятие для человека его лет: в белом картузе и куртке из полосатого индийского полотна трястись в пресс-автобусе прямо вслед за танками в Газу, в Эль-Ариш и дальше. Но кого за это винить? Ведь он сам в это дело влез, никто его не заставлял. В этих американских одежках он, вероятно, казался моложе. Американцы и англичане довольно часто выглядят моложе своих лет. Во всяком случае, он там был. Он был одним из журналистов. Он ходил по завоеванной Газе. На каждой улице подметали осколки выбитых стекол. На площади - груда оружия. Сразу за площадью - кладбищенские стены, купола белых склепов. В пыли - прокисшие объедки, хлебные корки; и над всем этим - запах нагретого солнцем мусора и мочи. Обрывки восточной музыки вырывались из приемников, как дизентерия из кишечника. До смерти комичная музыка. Женщины, как на подбор пожилые, покупали и продавали что-то на рынке; хотя вообще-то купить было почти нечего. Их черные чадры были прозрачны. Сквозь них можно было разглядеть крупнокостные мужеподобные лица - тяжелые носы, суровые губы над выступающими каменными зубами. Не было в Газе ничего, что могло бы задержать здесь надолго. Автобус остановился, чтобы подхватить Сэммлера, и молодой отец Невилл в своей болотной вьетнамской униформе встал ему навстречу. Отец Невилл, который уже повидал современную войну, указывал Сэммлеру на то, чего он сам мог бы и не заметить. Когда они миновали последние искусственно орошаемые поля и въехали в Синайскую пустыню, начали попадаться непогребенные трупы арабов. Отец Невилл показал ему первый труп. Сам Сэммлер скорее всего ничего бы не заметил, он принял бы его за туго набитый зеленый солдатский рюкзак, упавший с грузовика на белый песок. Съехавшие с дороги, засыпанные песком, завязшие в дюнах, обгоревшие - всюду были машины: танки, грузовики, транспортеры, расплющенные легковые автомобили с отлетевшими колесами; а вокруг них густо-густо - трупы. В песках были окопы, укрепленные позиции, траншеи, и в них тоже - сотни трупов. Запах напоминал запах мокрого картона. Одежда мертвецов, их зеленовато-коричневые свитера, мундиры и гимнастерки вздулись от набухших тел, от газов и жидкостей. Взбухшие огромные руки и ноги поджаривались на солнце. Собаки пожирали жаркое из человечины. В траншеях трупы стояли, прислонившись к бортикам. Собаки подбирались к ним раболепно, на брюхе. Попадались брошенные своими обитателями низкие палатки, похожие на шатры бедуинов, из белого упаковочного пластика, из пенопласта, из грязных листов целлулоида, похожих на панцири тараканов или насекомых, на чешую, сброшенную при линьке. Ах, бедняги! Бедные несчастные создания. - Да, ничего не скажешь, неплохо они тут поработали, - сказал отец Невилл. - Как вы оцениваете потери? - Понятия не имею. - Я думаю, русские провели небольшой эксперимент, - сказал отец Невилл. - Теперь они будут знать. На солнце лица обмякают, чернеют, плавятся, словно вытекают. Мясо прикипает к черепу, носовой хрящ деформируется, губы съеживаются, глаза усыхают, влага заполняет все впадины и сверкает на коже. И надо всем - непривычный запах человеческого сала. Запах сырой бумажной массы. Мистер Сэммлер с трудом подавлял тошноту. Когда они с отцом Невиллом отправились пешком, их предупредили - ни на шаг не следует отклоняться от дороги, чтобы не напороться на мину. Сэммлер читал священнику белые надписи, сделанные русскими буквами на зеленых боках танков и грузовиков; чаще всего попадалась надпись "ГОРЬКОВСКИЙ АВТОЗАВОД". Оказалось, что отец Невилл - большой специалист по орудийным калибрам, толщине брони и дальнобойности. Он указывал на следы напалма, понижая при этом голос из уважения к израильтянам, отрицавшим факт его применения. "Видите все эти красноватые и фиолетовые пятна? И вот тут на кирпичах - этот розовый цвет с зеленоватым оттенком по краям. Да, безусловно, напалм! Эти евреи - молодцы!" Он обсуждал это с Сэммлером как со своим братом американцем. Причиной тому были все та же длинная полосатая куртка из индийского полотна, грязный белый картуз от Кресга и маленькая записная книжка со страничками, скрепленными спиралькой, - тоже от Кресга, в которой Сэммлер делал заметки для польских газет. Настоящая война. Все уважали убийство. Почему же священник должен был отличаться от других? Он шагал рядом в тяжелых солдатских сапогах, словно был не совсем священником. Он был капелланом. Он был журналистом. Он был не тем, за кого его принимали. Так же, как и Сэммлер. Сэммлер сам бы не мог точно сформулировать, кем он был. Человеком - в каком-то искаженном смысле слова. Человеческим существом в момент, когда оно пытается избавиться от пут, привязывающих его к человечеству. Не об этом ли Сэммлер только что толковал на кухне, объясняя доктору Лалу и дамам идею расставания со всяким человеческим состоянием? Когда просил Бога избавить его от своей заботы? Моя жизнь - суета. Я не буду жить вечно. Оставьте меня в покое, чтобы я мог каждое утро ощущать присутствие вечности, слышать ее зов, подняться над мелочами. Оставьте меня в покое. Он шагал по узкой дороге в обществе отца Невилла, подбирая разные любопытные вещицы - раковины, ремни, арабские книжки с картинками, письма, - отступая в сторону, чтобы пропустить грузовики, высоко нагруженные хлебом, покачивающиеся на рессорах. Одно только, самое главное, уже никогда не могло измениться - мертвецы! Мертвецы, разбухающие в своих зеленовато-коричневых и горчичных гимнастерках. Удушливый запах мокрого картона исходил от них. В слепящем, обжигающем, разрушительном свете пустыни были видны разбухшие очертания. Их, и только их душа принимает всерьез. И возможно, именно потому инстинкт Сэммлера привел его сюда. Для этого он отправился в аэропорт Кеннеди, сел в реактивный самолет, приземлился в Тель-Авиве, сфотографировался, получил журналистский пропуск, отыскал автобус на Газу, помчался под грандиозное солнечное колесо в белую пустыню, где валяются все эти египетские мертвецы и мертвые машины, - чтобы осуществить свое первое соприкосновение. Исполнились вдруг его желания, в которых он и сам не отдавал себе отчета. А эта война была мелким делом среди других человеческих дел. Даже совсем мелким делом по современным понятиям. Почти ничего. И парнишки, принимавшие в ней участие, после боя играли в футбол в Эль-Арише. Они расчистили для этого место, они пинали и пасовали мяч, они прыгали вверх, они топали по песку. Или вытаскивали книги по философии, химии и биологии и читали их в тени ангаров, готовясь к предстоящим экзаменам. А потом его и отца Невилла позвали, чтобы показать им пленных снайперов, лежащих в грузовике со связанными за спиной руками и завязанными глазами. Лица под этими глазными повязками были полны отчаяния, словно эта война не была столь мелким делом. Видишь сначала все это, потом еще что-то, а потом уже все остальное. И очевидно, у мистера Сэммлера была насущная потребность увидеть все это, и ради нее он преодолевал дрожь в ногах и желание заплакать при виде снайперов с завязанными глазами. Какие-то люди повезли его к морю. Они вошли в воду, чтобы освежиться. Он тоже вошел в воду и остановился. Вдоль широкой ленты пляжей, на много миль вдаль пена смешивалась с пульсирующим от жара воздухом, образуя причудливые зигзаги вскипающей белизны между песком и бесконечной синевой моря. На мгновение ему показалось, что в воде его не преследует запах разлагающейся плоти, но вскоре он был вынужден повязать носовой платок вокруг лица. Но и носовой платок быстро впитывал запах. Этот запах пропитал его одежду. Он чувствовал его во рту, его слюна была полна этим запахом. Через десять дней он полетел домой через Лондон. Словно он выполнил какую-то миссию, выяснил какие-то факты по собственному заданию. Он нашел, что современный Лондон изрядно расширился. Он посетил свою старую квартиру на Вобурн-сквер. Он отметил, что уличное движение стало очень оживленным. Он увидел, что на улицах стало больше пьяных, что лондонская реклама открыла для себя обнаженное женское тело и что на плакатах, развешанных вдоль эскалаторов в лондонском метро, изображены женщины в нижнем белье. Он обнаружил, что его бывшие друзья постарели не меньше, чем он сам. А потом реактивный самолет доставил его опять в аэропорт Кеннеди и вскоре после этого он уже, как обычно, сидел в читальном зале библиотеки на Сорок второй улице над томом Мейстера Эркхардта. Блаженны нищие духом. Нищ же тот, кто ничего не имеет. Нищий духом восприимчив ко всему духовному. Только Бог - это дух Духа. Плоды Духа - любовь, радость, покой. Позаботься о том, чтобы ты был свободен от всех живущих и от утешения, которое они способны дать. Ибо пока живущий утешает тебя и может утешить тебя, воистину нет тебе утешения. И только когда ничто, слава Богу, не сможет тебя утешить. Бог сумеет утешить тебя. Мистер Сэммлер не мог бы сказать, что он полностью разделял мнение автора книги. Но он мог сказать, однако, что никакое другое чтение не приносило ему радости. Лужайка перед домом, до половины облицованным деревянными панелями, была влажной, пахло травой. Или это сама земля под ногами благоухала свежестью? Он увидел Шулу, она шла навстречу ему сквозь чисто промытый лунным светом воздух. - Почему ты не спишь? - Я иду спать. Он лег в постель, и она укрыла его афганским пледом Элии. Он лежал и удивлялся тому, что принадлежит к этой поразительной породе, сумевшей организовать собственную планету до такой степени. Он думал о несметном множестве изобретательных существ, половина которых сейчас погрузилась в сон, - головы на подушках, тела укрыты простынями, пледами, одеялами. Бодрствующие, словно команда воздушного лайнера, следят за работой мирового мотора, и все идет вверх, вниз и по спирали с точностью до миллиардной доли градуса; кожухи моторов снимают и заменяют новыми, в пространстве прочерчиваются миллионномильные траектории. И все это делают бодрствующие гении. А спящие спят - скоты, мечтатели, фантазеры. А потом они проснутся и сменят тех, других, которые отправятся спать. Вот таким образом блистательный род человеческий управляется со своим вращающимся шариком. И он на время присоединился к спящим. 6 Умывальник в маленьком туалете позади кабинета был из темного оникса, с золоченой арматурой, с кранами в виде дельфинов, с фарфоровой мыльницей в виде раковины, с полотенцами, пушистыми и мягкими, как мех норки. Зеркала украшали все четыре стены; мистер Сэммлер увидел себя в новых ракурсах, и ему это не доставило удовольствия. Пенистое мыло пахло сандаловым деревом. Бритвенное лезвие затупилось, пришлось его наточить о фарфор. Вполне вероятно, что этим лезвием пользовались дамы, чтобы брить волосы на ногах. Сэммлеру не хотелось подниматься наверх в поисках другой бритвы. Хозяйская спальня сильно пострадала от наводнения. Дамам пришлось оттащить матрасы с кроватей в сухой угол. Доктор Лал спал в комнате для гостей. Уоллес? Весьма возможно, он провел ночь, стоя на голове, как йог. Сэммлер вдруг прервал бритье и замер, уставясь на собственное отраженное в зеркале маленькое, сухое, "ухоженное" лицо, вспыхнувшее неожиданно ярким румянцем. Даже набухший и мутный невидящий левый глаз слегка заблестел в зареве этого румянца. Где они все? Приоткрыв дверь, он прислушался. Ни звука. Он вышел в сад. Машина доктора Лала исчезла. Он заглянул в гараж, там тоже было пусто. Исчезли, убежали, смылись! На кухне он обнаружил Шулу. - Что, все уехали? - сказал он. - Интересно, как я доберусь до Нью-Йорка? Она процеживала сквозь конический фильтр кофе, который варила по французскому рецепту. - Все уехали, - сказала она. - Доктор Лал не мог ждать. Для меня не нашлось места в машине. Ведь машина, которую он арендовал, двухместная. Роскошный "остин-хейли", ты заметил? - А где Эмиль? - Ему нужно было отвезти Уоллеса в аэропорт. У него сегодня пробный полет. Ты знаешь, для этой его затеи. Ну, эти фотографии с самолета и все такое. - А я застрял здесь. Где расписание? Мне срочно надо в Нью-Йорк. - Сейчас уже больше десяти, поезда идут довольно редко. Я позвоню, спрошу. Скоро приедет Эмиль и отвезет тебя на станцию. Ты спал, и доктор Лал не хотел тебя беспокоить. - Какое невнимание! И ты, и Марго знали, что я спешу в город. - Машина у него просто прелестная. Марго выглядела в ней довольно нелепо. - Не раздражай меня. - Папа, ты заметил, что у Марго ужасно толстые ноги? Ты, наверное, никогда не замечаешь таких вещей. Впрочем, когда она сидит в машине, их не видно. Доктор Лал позвонит тебе попозже. Так что ты еще увидишься с ним. - С кем, с Лалом? А зачем? Я надеюсь, его рукопись там? - Там? - Не серди меня, не повторяй мои вопросы! Я и так сержусь. Почему ты не разбудила меня? Я спрашиваю, его рукопись действительно в камере хранения? - Я положила ее туда собственными руками и заплатила за это двадцать пять центов. И взяла ключи с собой. Нет, ты увидишь его не из-за рукописи, а из-за Марго. Она за ним охотится. Впрочем, ты и этого не заметил. А я бы действительно хотела поговорить с тобой об этом, папа. - Не сомневаюсь, что ты хотела бы. Честно говоря, я заметил тоже. Что ж, она вдова, она уже достаточно походила в трауре, и ей нужен кто-нибудь. Вряд ли мы служим ей особым утешением. Я, правда, не могу понять, что она нашла в этом волосатом маленьком человечке. Я полагаю, это просто от одиночества. - Я как раз могу ее понять. Доктор Лал - особенный человек. И ты это знаешь. Не притворяйся, я видела, как ты разговаривал с ним на кухне. Это было замечательно! - Ладно, ладно. Что мне делать сейчас? Ты знаешь, дела Элии очень плохи. - Правда? - Хуже быть не может. И вот теперь я не знаю, как отсюда выбраться! - Папа, я все устрою. И ты не добрился. Иди брейся, а я принесу тебе чашку кофе. Он отправился в туалет, думая о том, как они ловко избавились от него. Отстранили. Как Цезарь Помпея или Лабиена. Ему не следовало уезжать из города. Теперь он отрезан от своей базы. Как же все-таки добраться до Элии, который так нуждается в нем сегодня? Взявши трубку в кабинете, чтобы позвонить в госпиталь, он услышал сигнал "занято" - это Шула пыталась дозвониться на Пенсильванский вокзал. Сейчас нужны были качества, которых у Сэммлера не было никогда: терпение, способность ждать. Однако он старался развить их в себе путем тренировки. Нужно начинать с внешнего самообладания. Он уселся на маленький пуф напротив дивана, уставясь на роскошный шелковистый зеленый ворс афганского пледа, которым он укрывался прошедшей ночью. Утро было воистину прелестное. Пока он прихлебывал принесенный Шулой кофе, в комнату заглянуло солнце. Стеклянные столики на ножках и на полукруглых бронзовых подставках отбрасывали причудливые радужные блики на восточный ковер на полу. - Все время занято, - сказала Шула. - Я знаю. - Сейчас во всем Нью-Йорке телефонный кризис. Специалисты ломают голову над этим. Она вышла в сад, а Сэммлер снова попытался связаться с больницей. Но все номера были заняты, и он, отчаявшись, положил на место бесконечно попискивающую трубку. Представить себе невозможно это космическое количество разговоров, связей, коммуникаций. Использование невидимых сил вселенной. Внизу, в саду, Шула тоже вела разговор. В саду было тепло. Там росли тюльпаны, нарциссы, жонкилии с тонким нежным запахом. Похоже, она выясняла у цветов, как они поживают сегодня. Ответа ей не требовалось. Достаточно было их прекрасного вида. Сама Шула была тоже прекрасным видом чего-то, органически странного. Оттого, что вчера он увидел ее всю, сегодня, наблюдая, как она ходит по траве, он ощущал даже ее физический вес. Все ее женское тело вспоминалось при этом, ровная белая кожа, торс, ступни, живот с треугольником внизу и курчавые волосы - как те, что выбиваются из-под косынки. Все доступно взгляду и прикосновению. А кто знает всю правду даже о растениях? Как-то они с Марго видели по телевизору передачу о ботанике, который умудрился подсоединить самозаписывающий прибор - детектор лжи - к цветам и записать различные реакции роз на нежные и грубые возбудители. Он утверждал, что грубость заставляла их съеживаться. Когда на землю перед ними бросили мертвую собаку, они отшатнулись. Сопрано, поющее колыбельную, вызвало противоположный эффект. Сэммлер предположил, что сам исследователь, с его бледностью, косящим взглядом и острым носом всезнайки, вызывал отвращение у роз и африканских фиалок. Даже при отсутствии нервов эти организмы умели отличать хорошее от плохого. Мы же с нашим избытком воспринимающих устройств находимся в состоянии нервного хаоса. Тени деревьев трепетали на ковре, тени оконных рам лежали неподвижно; блики от стекла и бронзы переливались, играли; среди всего этого мистер Сэммлер протирал ботинки бумажным полотенцем, которое Шула постелила на поднос под кофейной чашкой. Ботинки все еще не высохли. Они были влажные, противные. У Марго тоже были подопечные растения, и Уоллес готовился открыть бизнес, связанный с растениями. Очень жаль, если первые контакты с миром растений окажутся полностью в руках сумасшедших. Может быть, имеет смысл самому поговорить с ними? На сердце у мистера Сэммлера было тяжело, и он старался отвлечься. Однако тяжесть на сердце не отступала. Он опять вернулся к болевой точке. Какой странный знак - этот потоп, что Уоллес устроил на чердаке. Ведь это же метафорически представленное состояние Элии. В связи с этим состоянием возникали другие образы: вздувающийся нарывами мозг, накипь ржавой кровянистой пены на этом особом растении, которое растет у нас в голове. Нечто вроде вьюнка. Или, скорее, вроде толстой цветной капусты. Этот кран, навинченный на артерию, не может понизить давление, а значит, сосуд должен лопнуть там, где он тоньше паутины. И тогда - наводнение, потоп! Надо стараться думать о чем-то утешительном... О чем бы? Ну да, о жизни! Каждый, кому она дана, обречен ее потерять. Или можно считать, что сейчас наступил звездный час Элии, когда он сможет проявить свои лучшие стороны. Да, но все это хорошо до поры, пока смерть не посмотрела тебе прямо в глаза. Тогда всем этим мыслям грош цена. Все дело в том, что он, Сэммлер, именно сейчас должен был быть в больнице - чтобы сделать то, что должно быть сделано; сказать то, что должно быть сказано и что может быть сказано. Собственно, он сам не знал точно, что могло и должно было быть сказано. Он бы не мог определить это. Когда человек, как он, живет только внутренней жизнью, вырабатывая только свои собственные предельно сжатые заключения, он становится некоммуникабельным. Всякая попытка объяснить и выразить свои взгляды становится утомительной и раздражающей, он хорошо понял это вчера вечером. Но он не чувствовал себя некоммуникабельным с Элией. Напротив, он бы хотел высказать все, что возможно. Он хотел немедленно оказаться в больнице, чтобы сказать хоть что-нибудь. Он любил своего племянника, в нем было нечто, в чем Элия нуждался. Как, впрочем, в каждом, кто любит. Конечно, первое место у смертного одра Элии принадлежало Анджеле и Уоллесу, но что-то было не похоже, чтобы они собирались его занять. Элия был врач и бизнесмен. Но надо отдать ему должное, он не был бизнесменом со своей родней. Тем не менее у него был кругозор бизнесмена. А бизнес в Америке, стране бизнеса, тренировал души определенным образом. Люди ужасно боялись прослыть непрактичными, неделовыми. Умирающий Элия, вполне возможно, поддерживал себя тем, что продолжал заниматься своим бизнесом. Да, именно это он и делал. Он продолжал совещаться с Видиком. А у Сэммлера не было никаких деловых соображений, которыми он мог бы поделиться с Элией. Но ведь в последний момент бизнес вряд ли мог послужить Элии утешением. Некоторые люди, несомненно, продолжали бы обсуждать свои дела до последнего вздоха, но Элия был не из таких, он не был настолько ограничен. Элия не все подчинял деловым соображениям. Он еще не дошел до этого чудовищного состояния механического насекомого - до этого полного поражения, до этой победы насекомых над человеком. Даже теперь (теперь, возможно, более, чем обычно) Элия был способен на человеческие проявления. А ведь он, Сэммлер, не разглядел этого вовремя. Вчера, когда Элия начал говорить об Уоллесе, когда он обличал Анджелу, ему, Сэммлеру, не следовало уходить. Ведь тут могла возникнуть предельная откровенность. Любая фраза могла стать минутой истины. Конечно, смысл всех обычных разговоров сводился к систематической лжи. Но Элия вовсе не герметически завершенная непроницаемая система. Он не кристалл, не сосулька. Поглаживая пальцами длинный шелковистый ворс афганского пледа, Сэммлер думал о том, что они с Антониной были словно предназначены продемонстрировать всю тщету отчаянных взлетов на качелях высшей интуиции над вечным, смрадным, жадно разверстым зевом могилы. Он, Артур Сэммлер, не согласился с этим, он сопротивлялся до конца. И Элия тоже был сторонником такого, казавшегося дискредитированным жизненного поведения, которое защищали в наши дни только немногие. Не само поведение ушло из жизни - ушли старые слова. Исчезли привычные формы и знаки. Не сама честь, но слово "честь". Не добродетельные порывы, а их определения, низведенные до плоской бессмыслицы. Не сочувствие; кстати, что же такое выражение сочувствия? Ведь выражения сочувствия были до смерти необходимы. Выражения, звуки, слова надежды и страсти, восклицания боли и горя. Все они были подавлены, объявлены вне закона. Иногда эти знаки появлялись в зашифрованном виде, в непонятных иероглифах, начертанных на окнах обреченных зданий (например, на окнах закрытой пошивочной мастерской в доме напротив больницы). На этой стадии жизнь приобрела чудовищную немоту. Ни о чем существенном нельзя было говорить вслух. И все же можно было подавать знаки, их следовало подавать, это было просто необходимо. Следовало бы объявить нечто вроде: "Не важно, насколько реальным я кажусь тебе, а ты кажешься мне, - мы гораздо менее реальны, чем нам это кажется. Мы все умрем. И что бы то ни было, это наш предел. Это наш предел". Мистер Сэммлер полагал, что вовсе не обязательно говорить столь многословно, можно сказать это молча. В сущности, это повторяли все и всегда, под видом других утверждений. И во всяком случае, всем было известно, что есть что. Но в настоящий момент Элия особенно нуждался в таком знаке, и он, Сэммлер, должен был быть с ним, чтобы этот знак подать. Он снова позвонил в больницу и попросил соединить его с дежурной сестрой. К его удивлению, телефон ответил ему голосом Гранера. Значит, можно было звонить прямо Элии? Но ведь звонки должны его беспокоить. Нет, даже со смертоносной опухолью в голове он все еще не хочет выходить из игры, все еще делает свой бизнес. - Как ты себя чувствуешь? - А вы как, дядя? Реально вопрос мог означать: "Где же вы?" - Все же, как ты себя чувствуешь? - Никаких перемен. Я думал, вы приедете меня проведать. - Я буду у тебя очень скоро. Мне ужасно жаль, но ведь всегда так: когда особенно спешишь, что-нибудь как назло задерживает. Это уж обязательно. - Вы вчера уехали, а мы не все еще обсудили. Нас отвлекли Анджела и другие неразрешимые проблемы. А ведь я хотел кое о чем расспросить вас. Про Краков. Про старое время. И между прочим, я рассказал о вас тут одному врачу из Польши. Я похвастался, что вы мой дядя. Он очень хотел бы почитать ваши статьи для польских газет о Шестидневной войне. У вас есть копии? - Конечно, сколько угодно. Только дома. - А вы не дома сейчас? - Нет, не дома. - Может, вы захватите с собой вырезки из газет? Заглянете по дороге домой и привезете? - Конечно, конечно, но я бы не хотел терять время. - Мне, возможно, придется спуститься вниз для анализов. Нельзя было понять, какие обертоны звучали в голосе Элии. Способность Сэммлера к толкованию что-то не помогала. Ему стало не по себе. - А времени у нас достаточно, - сказал Элия. - Времени хватит на все. Это прозвучало странно, и тон был непривычный. - Правда? - Конечно, правда. Хорошо, что вы позвонили. Совсем недавно я пытался позвонить вам. Но никто не отвечал. Вы ушли из дому рано. Сэммлеру было до того не по себе, что это как-то повлияло на его дыхание. Длинный и тощий, он сжимал телефонную трубку, сознавая, что лицо его выражает тревогу и страх. Он молчал. Элия сказал: - Анджела тоже едет сюда. - Я скоро буду у вас. - Да, да. - Элия как-то странно растягивал даже односложные слова. - Так что же, дядя? - Значит, до свидания? - До свидания, дядя Сэммлер. Сэммлер стал стучать в стекло в надежде привлечь внимание Шулы. Она казалась особенно белолицей среди переливчатой пестроты цветов. Его примавера. Вокруг головы ее была повязана темно-красная косынка. Она всегда покрывала голову, вероятно, страдая от мысли, что волосы ее недостаточно густые. Похоже, что в цветах ее восхищала именно пышность, щедрая мощь, многоцветность. Видя, как дочь бродит среди качающихся на ветру белокурых нарциссов с приоткрытыми желтыми зевами, отец поверил, что она и впрямь влюблена. По наклону ее плеч, по изгибу подкрашенных оранжевым губ он увидел, что она приготовилась к тоске неразделенной любви. Доктор Лал был не для нее: ей никогда не прижать к своей груди его голову, его мохнатую густую бороду. Люди очень редко тоскуют по тому, что доступно, - вот в чем истинная жестокость. Он распахнул французское окно. - Где же расписание? - сказал он. - Я не могу его найти. Гранеры ведь не ездят поездом. Да и ты, в любом случае, быстрее доберешься до Нью-Йорка с Эмилем. Он тоже собирается в больницу. - Надеюсь, он не будет ждать Уоллеса в аэропорту. Сегодня это было бы некстати. - Почему ты сказал про доктора Лала, что он всего лишь маленький волосатый человечек? - Надеюсь, у тебя нет в нем личной заинтересованности? - А почему бы нет? - Он тебе совершенно не подходит, я ни за что не дам согласия. - Почему не дашь? - Ни за что. Какой из него может получиться муж для тебя? - Потому что он азиат? Не может быть, чтобы у тебя были такие предрассудки. У кого угодно, только не у тебя. - Дело не в том, что он азиат. В экзотических браках есть много преимуществ. Предположим, что твой муж скучный человек, - потребуется гораздо больше времени, чтобы это обнаружить, если он говорит по-французски. Нет, просто из ученого не может выйти хороший муж. Шестнадцать часов в лаборатории, все мысли в науке. О тебе он будет забывать постоянно. Тебе это будет обидно. Я не могу этого допустить. - Даже если бы я его любила? - Ты ведь воображала, что любишь Эйзена. " - Он меня не любил. Во всяком случае, недостаточно, чтобы простить мне мое католическое воспитание. И я ни о чем не могла с ним разговаривать. Кроме того, он ужасно груб в сексуальном смысле. Есть вещи, которые я не хотела бы тебе рассказывать. Но поверь, он человек отвратный и вульгарный. Сейчас он в Нью-Йорке. Если он только приблизится ко мне, я его убью. - Ты поражаешь меня, Шула. Ты что, и вправду могла бы убить Эйзена? Как - ножом? - Или вилкой. Я часто жалею, что позволяла ему бить меня в Хайфе и никогда не давала ему сдачи. Он иногда бил меня очень больно, и мне бы следовало защищаться. - Главное, ты должна в будущем не повторять прошлых ошибок. А я обязан ограждать тебя от бед, которые способен предвидеть. Это мой отцовский долг. - А что, если я и вправду полюбила доктора Лала? Это я первая его нашла. - Соперничество - неуважительная причина. Шула, мы с тобой должны заботиться друг о друге. Как ты принимаешь близко к сердцу мой труд о Герберте Уэллсе, так я принимаю к сердцу твое счастье. Марго - существо гораздо менее уязвимое, чем ты. Если человек типа доктора Лала даже не будет замечать ее в течение недель, погруженный в свои мысли, ее это не заденет. Разве ты не помнишь, как Ашер иногда разговаривал с ней? - Он кричал, чтобы она заткнулась. - Верно. - Если бы мой муж так обращался со мной, я бы не смогла этого вынести. - Вот видишь. Уэллс тоже считал, что люди науки не могут быть хорошими мужьями. - Не может быть! - Мне помнится, я где-то читал подобное высказывание. Слушай, а Уоллес хоть что-нибудь понимает в фотографировании с воздуха? - Он знает уйму разных вещей. А что ты думаешь об этих его идеях? - Нет у него никаких идей - просто всплески фантазии без всяких реальных оснований. Впрочем, уже бывало, что маньяки умудрялись делать деньги. Эта его затея вернуть имена растениям не лишена блеска... Некоторые растения действительно называются красиво. Например - газания пеония. - Газания пеония - как красиво! Ладно, ты бы вышел в сад - тут так прекрасно. Я чувствую себя гораздо лучше, когда ты мной интересуешься. Я рада, что ты понял насчет этой книги про Луну - что я взяла ее ради тебя. Ведь ты не собираешься отказываться от своего труда? Это был бы просто грех. Ты рожден, чтобы написать книгу об Уэллсе, это должен быть шедевр. Это будет просто ужасно, если ты ее не напишешь. Просто несчастье. Я чувствую это. - Я снова попробую. - Ты обязан. - Мне надо выбрать для этого время среди своих дел. - У тебя не должно быть никаких других дел, кроме творчества. Мистер Сэммлер решил выйти в сад и ждать там Эмиля. Запах сандалового мыла реял над ним. Возможно, на солнце этот запах выветрится. Не возвращаться же опять в ониксовую ванную ради того, чтобы смыть запах мыла. Там слишком душно. - Возьми с собой кофе. - С удовольствием, Шула. - Он отдал ей чашку и ступил на лужайку перед домом. - Мои ботинки совсем промокли вчера вечером. Черная жидкость в чашке, белый солнечный свет, земля под ногами, зеленая, мягкая, разомлевшая, пронизанная расцветающей жизнью. В траве тысячекратный отсвет множества капель, их глубинная белизна, вспыхивающая всеми цветами радуги всюду, где луч касался росы: нечто вроде огней большого города с борта реактивного самолета или россыпи галактик в пространстве. - Садись сюда. Сними ботинки, а то простудишься. Я подсушу их в духовке. - Опустившись на колени, она сняла с него мокрые ботинки. - Господи, как ты в них ходишь? Ты что, хочешь подхватить воспаление легких? - Эмиль должен вернуться сразу или он будет ждать этого ненормального? - Я не знаю. Почему ты всегда называешь его ненормальным? Как ты опишешь одного ненормального д