Харпера, фамильярно потрепал его по щеке стволом крупнокалиберного револьвера и спросил, не окажет ли он ему честь проехаться вместе с ним в обратном направлении. Да, плохи были дела Гилсона. Наутро после ареста он предстал перед судом, был признан виновным и приговорен к смерти. Для окончания рассказа о его земном странствии остается только повесить его, чтобы затем более подробно заняться его духовной, которую он с великим трудом составил в тюрьме и по которой, руководствуясь, очевидно, какими-то смутными и неполными представлениями о праве поимщика, он завещал все свое имущество своему "законому душеприкащику", мистеру Брентшо. Однако завещание вступало в силу лишь при том условии, если наслед- ник снимет тело завещателя с Дерева и "упрячет в ящик". Итак, мистера Гилсона я было хотел сказать "кокнули", но боюсь, что это беспристрастное изложение фактов и так уже несколько перегружено коллоквиальными выражениями; к тому же способ, которым воля закона была приведена в исполнение, более точно выражается термином, употребленным судьей при оглашении приговора: мистера Гилсона "вздернули". В надлежащее время мистер Брентшо, быть может несколько тронутый бесхитростной лестью завещания, явился к Дереву, чтобы сорвать вызревший на нем плод. Когда тело было снято, в жилетном кармане нашли должным образом засвидетельствованную приписку к упомянутому уже завещанию. Сущность оговорки, в ней заключавшейся, являлась достаточным объяснением причин, побудивших завещателя скрыть ее подобным образом; ибо, если бы мистеру Брентшо прежде были известны условия, на которых ему предстояло сделаться наследником Гилсона, он, без сомнения, отклонилбы связанную с этим ответственность. Вкратце содержание приписки сводилось к следующему. Поскольку некоторые лица в разное время и при различных обстоятельствах утверждали, что завещатель ограбил их золотопромывные желоба, то если в течение пяти лет, считая со дня составления настоящего документа, кто-либо докажет основательность своих претензий перед законным судом, этот последний имеет получить в качестве возмещения убытков все движимое и недвижимое имущество, принадлежавшее завещателю в момент смерти, за вычетом судебных издержек и известного вознаграждения душеприказчику, Генри Клэю Брентшо; причем в случае, если бы таких лиц оказалось два или более, имущество надлежит разделить между ними поровну. В случае же если бы никому не удалось подобным образом доказать виновность завещателя, все состояние, за вычетом вышеупомянутых судебных издержек, поступает в личное распоряжение и полную собственность названного Генри Клэя Брентшо, как то предусмотрено духовной. Синтаксис этого примечательного документа оставлял, пожалуй, место для критики, однако смысл его был достаточно ясен. Орфография не следовала какой-либо общепринятой системе, но, будучи в основном фонетической, не допускала двух толкований. Как выразился судья, утверждавший завещание, понадобилось бы пять тузов на руках, чтоб взять такой кон. Мистер Брентшо добродушно улыбнулся и, с забавной кичливостью выполнив печальный ритуал, дал привести себя с соблюдением всех формальностей к присяге, как душеприказчик и условный наследник, согласно закону, наспех принятому (по настоянию депутата от Маммон-хиллского округа) неким развеселым законодательным органом; каковой закон, как обнаружилось позднее, способствовал также созданию двух или трех прибыльных и необременительных должностей и заодно утвердил ассигнование солидной суммы из общественных средств на строительство одного железнодорожного моста, который, вероятно, с большей пользой мог быть сооружен на линии какойнибудь действительно существующей железной дороги. Разумеется, мистер Брентшо не рассчитывал получить какие-либо выгоды от этого завещания или впутаться в какие-либо тяжбы в связи с его несколько необычной оговоркой. Гилсон, хоть ему частенько подваливала удача, был человек такого рода, что податные чиновники и инспекторы рады были, если не приходилось за него доплачивать. Но при первом же поверхностном осмотре среди бумаг покойного обнаружились документы, удостоверяющие его право собственности на солидную недвижимость в Восточных Штатах, и чековые книжки на баснословные суммы, помещенные в нескольких кредитных учреждениях, менее щепетильных, нежели учреждение мистера Джо Бентли. Ошеломляющая новость немедленно распространилась, повергнув Маммон-хилл в состояние лихорадочного возбуждения. Маммон-хиллский "Патриот", редактор которого был одним из вдохновителей процедуры, закончившейся отбытием Гилсона из Нью-Джерузалема, поместил хвалебный некролог, не преминув привлечь внимание читателей к позорному поведению своего собрата, Сквогэлчского "Вестника", оскорбляющего добродетель низкопоклонной лестью по адресу того, кто при жизни с презрением отталкивал этот гнусный листок от своего порога. Однако это все не смутило охотников предъявить претензии согласно смыслу завещания; и как ни велико было состояние Гилсона, оно показалось ничтожным в сравнении с несметным числом желобов, которым якобы обязано было своим происхождением. Вся округа поднялась как один человек! Мистер Брентшо оказался на высоте положения. Искусно пустив в ход некие скромные вспомогательные средства воздействия, он спешно воздвиг над останками своего благодетеля роскошный памятник, гордо возвышавшийся над всеми незатейливыми надгробиями кладбища, и предусмотрительно приказал высечь на нем эпитафию собственного сочинения во славу честности, гражданской добродетели и тому подобных достоинств того, кто навеки почил под ним, "пав жертвой племени ехидны Клеветы". Далее он привлек самые выдающиеся из местных юридических талантов к защите памяти своего покойного друга, и в течение пяти долгих лет все суды штата были заняты разбором тяжб, порожденных завещанием Гилсона. Тонкому судейскому пронырству мистер Брентшо противопоставил судейское пронырство еще более тонкое: домогаясь оплачиваемых услуг, он предлагал цены, которые нарушили равновесие рынка; когда судьи являлись к нему в дом, гостеприимство, оказываемое там людям и животным, превосходило все, когда-либо виденное в штате; лжесвидетельские показания он опрокидывал показаниями более ловких лжесвидетелей. Не в одном лишь храме слепой богини сосредоточивалась борьба - она проникала в печать, в гостиные, на кафедры проповедников, она кипела на рынке, на бирже, в школе, в золотоносных ущельях и на перекрестках улиц. И в последний достопамятный день, когда истек законный срок всех претензий по завещанию Гилсона, солнце зашло над краем, где нравственное чувство умерло, общественная совесть притупилась, разум был принижен, ослаблен и затуманен. Но мистер Брентшо торжествовал победу. Случилось так, что в эту ночь затопило водой часть кладбища, в углу которого покоились благородные останки Милтона Гилсона, эсквайра. Вздувшийся от непрестанных ливней Кошачий Ручей разлился по берегам сердитым потоком, вырыл безобразные ямы всюду, где когда-либо рыхлили землю, и, словно устыдившись совершенного святотатства, отступил, оставив на виду многое, что до сих пор было благочестиво сокрыто в недрах. Даже знаменитый памятник Гилсону, краса и гордость Маммон-хилла, более не высился незыблемым укором "племени ехидны"; под напором воды он рухнул на землю; поток-осквернитель обнажил убогий полусгнивший сосновый гроб - жалкую противоположность пышного монолита, который подобно гигантскому восклицательному знаку подчеркивал раскрывшуюся истину. В эту обитель скорби, влекомый какою-то смутной силой, которую он не пытался ни понять, ни преодолеть, явился мистер Брентшо. Другим человеком стал мистер Брентшо за это время. Пять лет трудов, тревог и усилий пронизали сединой его черные волосы, согнули прямой стан, заострили черты и сделали походку семенящей и неверной. Не менее пагубно сказались эти годы жестокой борьбы на сердце его и рассудке: беспечное добродушие, побудившее его в свое время принять бремя, возложенное на него покойником, уступило место постоянной и глубокой меланхолии. Ясность и острота ума сменились старческой расслабленностью второго детства. Широкий кругозор сузился до пределов одной идеи, и на месте былого невозмутимого скептицизма в его душе теперь билась и трепетала, точно летучая мышь, навязчивая вера в сверхъестественное, зловещая тень надвигающегося безумия. Нетвердое во всем прочем, его сознание с болезненным упорством цеплялось за одну мысль. То была непоколебимая уверенность в полной безгрешности покойного Гилсона. Он так часто присягал в этом перед судом и клялся в личной беседе, столько раз, торжествуя, устанавливал это дорого доставшимися ему свидетельскими показаниями (в этот самый день последний доллар гилсоновского наследства пошел в уплату мистеру Джо Бентли, последнему защитнику гилсоновской чести), что, в конце концов, это стало для него чем-то вроде религиозного догмата. Это была главная, основная, незыблемая жизненная истина, единственная беспорочная правда в мире лжи. В тот час когда он задумчиво сидел над поверженным памятником, пытаясь при неверном свете луны разобрать слова эпитафии, которые пять лет назад сочинял с усмешкой, не уцелевшей в его памяти, глаза его вдруг наполнились слезами раскаяния при мысли о том, что это он сам, его ложное обвинение послужило причиной смерти столь достойного человека; ибо в ходе судебной процедуры мистер Харпер, движимый особыми (ныне забытыми) побуждениями, заявил под присягой, что в известном случае с гнедой кобылой покойный действовал в полном согласии с его, Харпера, желаниями, доверенными покойному под строгим секретом, который тот сохранил ценою собственной жизни. Все то, что мистер Брентшо впоследствии сделал ради доброго имени своего благодетеля, показалось ему вдруг несоизмеримо ничтожным - жалкие попытки, обесцененные своекорыстием. Так он сидел, терзаясь бесплодным раскаянием, как вдруг на землю перед ним упала легкая тень. Он поднял глаза на луну, висевшую низко над горизонтом, и увидел, что ее словно бы заслоняет какое-то негустое расплывчатое облако; оно, однако, не стояло на месте, и, когда передвинулось настолько, что луна выглянула из-за его края, мистер Брентшо различил четкие, вполне определенные контуры человеческой фигуры. Видение становилось все ярче и росло на глазах; оно приближалось к нему. Ужас сковал все его чувства, от страшных догадок помутилось в голове, но все же мистер Брентшо сразу заметил - а может быть, вообразил, что заметил,странное сходство этого призрака с бренной оболочкой покойного Милтона Гилсона, каким тот был, когда его сняли с Дерева пять лет тому назад. Сходство было полное - вплоть до выкатившихся остекленевших глаз и темной полосы на шее. На нем не было ни шляпы, ни пальто, как не было и на Гилсоне, когда руки плотника Пита бережно укладывали его в простой дешевый гроб (кто-то давно уже оказал и самому Питу эту добрососедскую услугу). Привидение - если это действительно было привидение - держало в руках какой-то предмет, которого мистер Брентшо не мог разглядеть. Оно все приближалось и наконец остановилось у гроба с останками мистера Гилсона, крышка которого слегка сдвинулась, и у края образовалась щель. Призрак наклонился над щелью и высыпал туда из небольшого таза что-то темное, затем, крадучись, скользнул назад, к низине, в которой расположена была часть кладбища. Там вода, отступив, обнажила множество открытых гробов и теперь журчала меж ними, протяжно вздыхая и всхлипывая. Нагнувшись к одному из них, дух тщательно смел в таз все его содержимое и затем, возвратившись к своему гробу, снова, как и прежде, опорожнил таз над щелью. Эта таинственная процедура повторялась у каждого из вскрытых гробов, причем порой призрак погружал наполненный таз в воду и слегка тряс его, чтобы освободить от примеси земли; но то, что оседало на дне, он неизменно сносил в свой гроб. Короче говоря, нетленный дух Милтона Гилсона промывал прах своих ближних и, как запасливый хозяин, присоединял его к своему собственному. Быть может, то было лишь создание помутившегося рассудка в объятом жаром мозгу. Быть может, то была мрачная комедия, разыгранная существами, чьи бесчисленные тени толпятся на грани потустороннего мира. Про то знает лишь бог; нам же известно только одно: когда солнце нового дня позолотило разрушенное маммон-хиллское кладбище, самый ласковый из его лучей упал на бледное, неподвижное лицо Генри Брентшо, мертвеца среди мертвецов.  * ПРОСИТЕЛЬ *  перевод Н.Волжиной Отважно ступая по наметенным с вечера сугробам впереди сестренки, которая пробиралась по следам брата и подзадоривала его веселыми возгласами, маленький краснощекий мальчуган, сын одного из самых видных граждан Грэйвилла, споткнулся о какой-то предмет, лежавший глубоко под снегом. В настоящем повествовании автор ставит себе целью объяснить, каким образом этот предмет очутился там. Те, кому посчастливилось проходить через Грэйвилл днем, не могли не заметить большое каменное здание, венчающее невысокий холм к северу от железнодорожной станции, то есть по правой руке, если идти к Грэйт-Моубрей. Этот довольно унылый дом "раннелетаргического стиля" невольно наводил на мысль, что строитель его пожелал уклониться от славы и, не имея возможности скрыть свое творение - более того, вынужденный возвести его на самом видном месте,- приложил все силы к тому, чтобы никто не захотел посмотреть на это сооружение дважды. Поскольку речь идет о его внешнем виде, "Убежище Эберсаша для престарелых", безусловно, гостеприимством и радушием не отличалось. Тем не менее дом этот был весьма внушителен по размерам, и щедрому основателю "Убежища" пришлось вложить в его постройку прибыли от многих партий чая, шелков и пряностей, которые корабли привозили ему от наших антиподов в Бостон, где он занимался в ту пору коммерческой деятельностью: впрочем, большая часть денег была вложена в фонд "Убежища" при основании его. В общей сложности этот бесшабашный человек ограбил своих законных наследников на сумму не меньшую, чем полмиллиона долларов и пустил ее на ветер одним взмахом щедрой руки. Возможно, что, имея намерение скрыться от этого молчаливого свидетеля своей расточительности, он и распродал вскоре после того все свое имущество в Грэйвилле, покинул места, где предавался недавно мотовству, и уехал за море на одном из собственных кораблей. Однако сплетники, получавшие сведения непосредственно с небес, утверждали, будто он отправился подыскивать себе жену, хотя их версию не так-то легко было связать с соображениями, имевшимися на этот счет у одного грэйвиллского острослова, который заверял всех, что филантропически настроенный холостяк покинул нашу юдоль (сиречь Грэйвилл), ибо здешние великовозрастные девицы слишком уж допекали его своим вниманием. Как бы то ни было, назад он не вернулся, и хотя смутные, отрывочные вести о его скитаниях в чужих краях изредка и долетали до Грэйвилла, все же ничего определенного о нем никто не знал, и для молодого поколения имя этого человека стало пустым звуком. Но - высеченное на камне, оно громогласно заявляло о себе над главным входом "Убежища для престарелых". Несмотря на малообещающую внешность, "Убежище" представляло для своих обитателей совсем не плохое место отдохновения от многих зол, которые они навлекли на себя в жизни, будучи нищими, стариками да к тому же людьми. Ко времени, о котором повествует эта короткая хроника, их насчитывалось там человек двадцать, но по злобному нраву, сварливости и крайней неблагодарности они с успехом могли бы сойти за целую сотню; такого мнения, во всяком случае, придерживался старший смотритель "Убежища" мистер Сайлас Тилбоди. Мистер Тилбоди был убежден, что, принимая стариков на место тех, которые удалялись в иное, лучшее убежище, попечители ставили себе целью испытывать его терпение и нарушать его покой. Говоря откровенно, чем дольше пребывал мистер Тилбоди во главе этого учреждения, тем больше склонялся он к мысли, что благотворительный замысел основателя весьма прискорбным образом страдал от наличия в "Убежище" призреваемых. Мистер Тилбоди не мог похвалиться богатой фантазией, но та, что у него имелась, была поглощена преобразованием "Убежища" в некий воздушный замок, где он сам в качестве кастеляна оказывал гостеприимство небольшой компании медоточивых, состоятельных джентльменов средних лет, настроенных весьма благодушно и охотно покрывающих расходы по своему содержанию. Попечители, которым мистер Тилбоди был обязан своим положением и перед которыми ему приходилось отчитываться, не имели счастья фигурировать в этом исправленном филантропическом проекте. Что же касается самих попечителей, то, по словам вышеупомянутого грэйвиллского остряка, провидение, поставившее их во главе большого благотворительного предприятия, тем самым даровало им повод проявлять свою склонность к бережливости. О выводах, которые, по его мнению, напрашивались отсюда, мы говорить не будем; они не подтверждались и не опровергались обитателями "Убежища" - лицами, бесспорно, наиболее заинтересованными. Призреваемые доживали здесь остаток своих дней, незаметно сходили в строго пронумерованные могилы, а на смену им появлялись другие старики, до такой степени похожие на прежних, что большего сходства не мог бы пожелать и сам враг рода человеческого. Если "Убежище" служило местом кары за неумение жить по средствам, то престарелые грешники искали справедливого возмездия за этот грех с настойчивостью, свидетельствовавшей об искренности их раскаяния. Одним из таких грешников мы и намерены теперь заинтересовать нашего читателя. Что касается одежды, то человек этот выглядел малопривлекательно. Не будь зимнего времени, поверхностный наблюдатель мог бы принять его за хитроумное изобретение землепашца, не расположенного делить плоды своих трудов с воронами, кои не трудятся, не прядут, и устранить это заблуждение помог бы только более пристальный взгляд (на что не приходилось рассчитывать), ибо человек этот шел в зимних сумерках к "Убежищу" по Эберсаш-стрит не быстрее, чем это можно было бы ожидать от огородного пугала, даже обретшего вдруг юность, здоровье и беспокойный характер. Одет он был, вне всякого сомнения, плохо, и вместе с тем в его одежде чувствовалось изящество и вкус; по всему было видно, что это проситель, рассчитывающий получить место в "Убежище", куда только бедность и открывала дорогу. В армии нищих мундиром служат лохмотья: они и есть знаки различия между рядовым составом и офицерством, вербующим новобранцев. Старик вошел в ворота, заковылял по широкой дорожке, уже побелевшей от густого снега, и, время от времени стряхивая дрожащей рукой снежные хлопья, забиравшиеся в каждую складку его платья, наконец предстал перед большим круглым фонарем, который горел по ночам у главного входа в здание. Словно желая скрыться от этих безжалостных лучей, он свернул влево и, пройдя довольно большое расстояние вдоль фасада, позвонил у гораздо менее внушительной двери, где свет горел только в полукруглом окне над входом и равнодушно рассеивался выше уровня человеческого роста. Дверь открыл не кто иной, как величественный мистер Тилбоди. Увидев посетителя, который сразу же обнажил голову и несколько уменьшил радиус своей раз и навсегда согбенной спины, эта важная особа не выразила ни удивления, ни досады. Мистер Тилбоди был в необычно хорошем расположении духа, что следовало приписать благотворному влиянию времени года: ибо подошел сочельник, и завтра должна была наступить та благословенная, одна триста шестьдесят пятая часть года, которую все добрые христиане встречают великими подвигами благочестия и ликованием. Мистер Тилбоди был преисполнен чувствами, приличествующими такой поре года, и его мясистое лицо и белесые глаза, слабый блеск которых только и помогал отличить эту физиономию от перезрелой тыквы, так рассиялись на этот раз, что мистеру Тилбоди, право, не мешало бы понежиться в лучах, исходивших от его собственной персоны. Он был в шляпе, в высоких сапогах, в пальто и при зонтике, как и подобало человеку, приготовившемуся выйти в ночь и непогоду по долгу милосердия; ибо мистер Тилбоди, минуту назад покинувший жену и детей, собрался в город, намереваясь закупить все то, что подкрепляет ежегодную ложь о пузатеньком святом, который забирается в каминные трубы, чтобы вознаградить отменно благонравных и, главное, правдивых мальчиков и девочек. Поэтому он не пригласил старика войти в дом, хотя поздоровался с ним приветливо. - Здрасте, здрасте! Вовремя явились! Еще минута, и вы меня не застали бы. Я спешу, пойдемте,- пройдем немного вместе. - Благодарю вас,- ответил старик, и свет, падавший из открытой двери, обнаружил на его худом, бледном, но отнюдь не лишенном благородства лице что-то похожее на разочарование,- но если попечители... если мое прошение... - Попечители,- сказал мистер Тилбоди, захлопнув перед ним дверь и в прямом и в переносном смысле и лишив вместе со светом и луча надежды,- с общего согласия не согласились принять вас. Есть чувства, которые не подобает проявлять в рождественские дни, но юмор, равно как и смерть, не считается со временем года. - О боже мой! - воскликнул старик таким слабым и сиплым голосом, что возглас этот прозвучал отнюдь не выразительно и показался совершенно неуместным, по крайней мере, одному из тех, кто слышал его. Другому же... но разве нам, мирянам, дано что-нибудь знать об этом! - Да,- продолжал мистер Тилбоди, приноравливаясь к походке своего спутника, который машинально и без особого успеха старался идти по следам, им же самим проложенным в снегу,- принимая во внимание некоторые обстоятельства, весьма необычные обстоятельства, надеюсь, вы понимаете... попечители решили, что принять вас вряд ли будет удобно. Будучи старшим смотрителем "Убежища" и занимая также должность секретаря почтенного совета попечителей,- когда мистер Тилбоди полным голосом провозгласил этот титул, дом, видневшийся сквозь пелену снега, словно утратил часть своего величия,я считаю себя обязанным повторить вам слова председателя совета, его преподобия Байрэма, а он сказал, что при данных обстоятельствах пребывание ваше в "Убежище" в высшей степени нежелательно. Я почел своим долгом передать почтеннейшему совету попечителей то, что вы сообщили мне вчера о своей нужде, болезни и о тех испытаниях, которые провидению угодно было ниспослать вам, когда вы, как это и следовало ожидать, намеревались изложить свою просьбу самолично; однако же после тщательного и, я бы сказал, благочестивого рассмотрения вашего дела - чему способствовало также чувство милосердия, приличествующее кануну праздника,- было решено, что мы не вправе вызвать хотя бы малейшее сомнение в полезности "Убежища", которое милостью божией вверено нашим заботам. К этому времени они вышли на улицу; фонарь у ворот еле виднелся сквозь падающий снег. Следы, протоптанные стариком, уже занесло, и он замедлил шаг, видимо не зная, куда идти. Мистер Тилбоди прошел немного вперед и оглянулся, неохотно расставаясь с представившейся ему возможностью поговорить. - Принимая во внимание некоторые обстоятельства,- повторил он,- решение... Но мистер Тилбоди втуне расточал свое красноречие; старик уже пересек улицу, свернул к пустырю и нетвердыми шагами отправился прямо куда глаза глядят, а так как идти ему, собственно говоря, было некуда, то поступок этот не был таким уж бессмысленным, как это могло показаться на первый взгляд. И вот почему на следующее утро, когда ради такого дня колокола во всем Грэйвилле названивали особенно рьяно, маленький краснощекий сынок его преподобия Байрэма, пробиравшийся по сугробам к дому благочестия, споткнулся о труп грэйвиллского филантропа Амоса Эберсаша.  * ТАЙНА ДОЛИНЫ МАКАРДЖЕРА *  перевод Ф.Золотаревской Милях в девяти от Индийского холма, на северо-западе, лежит долина Макарджера. Это, собственно, даже и не долина, а просто ложбинка между двумя невысокими лесистыми склонами. Расстояние от устья до верховьев (ведь долины, как и реки, имеют свое определенное строение) не превышает двух миль, а ложе в самом широком месте чуть больше дюжины ярдов. Всю ширину долины занимает небольшой ручей, полноводный в зимнюю пору и высыхающий ранней весной; так что лишь водное русло отделяет друг от друга два пологих склона, заросших непроходимым колючим кустарником и толокнянкой. Ни одна живая душа не заглядывает в долину Макарджера, разве только случайно забредет сюда кто-нибудь из наиболее предприимчивых окрестных охотников. За пять миль от этого места даже название его никому не известно. Впрочем, в тех краях можно найти много безымянных географических достопримечательностей, гораздо более интересных, чем долина Макарджера, и вы напрасно стали бы расспрашивать местных жителей о происхождении именно этого названия. Если двигаться от устья в глубь долины, то на полпути можно обнаружить еще одну долину с коротким сухим ложем, перерезывающую горный склон справа. Пересечение двух долин образует площадку в два-три акра. На ней несколько лет назад находился полуразвалившийся дощатый домик, состоявший всего из одной комнаты. Каким образом удалось построить хижину, пусть даже незатейливую и маленькую, в столь неприступном месте,- это загадка, разрешение которой утолило бы ваше любопытство, но едва ли принесло бы вам какую-либо пользу. Возможно, нынешнее ложе ручья было когда-то дорогой. Известно только, что в этой долине одно время велись довольно тщательные горные изыскания, а стало быть, сюда должны были каким-то образом добираться рудокопы и вьючные животные с инструментом и продовольствием. По всей вероятности, прибыль от разработок не оправдывала тех затрат, которые понадобились бы на то, чтобы соединить долину Макарджера с каким-нибудь центром цивилизации, знаменитым своим лесопильным заводом. Как бы там ни было, в долине сохранился домик, или, вернее, значительная часть его. В хижине отсутствовали дверь и окно, а сложенная из камней и глины труба превратилась в непривлекательную бесформенную груду, густо заросшую дерном. Скудная мебель, которая, вероятно, находилась когда-то в домике, пошла на топливо для охотничьих костров, так же как и большая часть нижних досок обшивки. Эта же судьба постигла, должно быть, и колодезный сруб, ибо в то время, о котором идет речь, от колодца оставалась лишь довольно широкая, но не слишком глубокая яма неподалеку от хижины. Однажды летним днем 1874 года я проходил долину Макарджера, двигаясь по высохшему руслу ручья из другой, более узкой долины. Я охотился на перепелов, и в сумке у меня лежало уже около дюжины птиц, когда я достиг описываемой хижины, о существовании которой доселе и не подозревал. Бегло осмотрев разрушенный домик, я продолжал охоту, и так как мне на сей раз необыкновенно везло, я задержался и этой долине почти до заката солнца. Тут только я вспомнил, что ушел довольно далеко от человеческого жилья и не успею найти пристанище до наступления ночи. Но в моей охотничьей сумке было вдоволь еды, а старый дом мог вполне послужить мне приютом, если он вообще требуется в теплую и сухую ночь в горах Сьерра Невады, где можно без всяких одеял отлично выспаться на ложе из сосновой хвои. Я люблю одиночество, мне нравятся летние ночи, и потому я без особых колебаний решил разбить здесь лагерь. До наступления темноты у меня уже готова была в углу комнаты постель из веток и листьев, а на огне жарился перепел. Из разрушенного очага тянуло дымом, пламя мягко освещало комнату. Сидя за скромным ужином из дичи и допивая остатки вина, которым мне, за неимением воды, весь день пришлось утолять жажду, я наслаждался довольством и покоем, какие не всегда доставляет нам даже более изысканный стол и комфортабельное жилище. И тем не менее что-то было не так. Я ощущал довольство и покой, но не чувствовал себя в безопасности. Я поймал себя на том, что чаще, чем нужно, посматриваю на пустые проемы окна и двери. Глядя в черноту ночи, я не мог избавиться от какой-то непонятной тревоги. Воображение мое наполняло мир, лежащий за пределами хижины, враждебными мне существами реальными и сверхъестественными. Самыми главными среди них были медведь гризли, который, как я знал, все еще встречается в тех местах и призраки которых, как я имел все основания думать, едва ли можно было здесь встретить. К сожалению, наши чувства не всегда считаются с теорией вероятности, и меня в этот вечер одинаково страшило как возможное, так и невозможное. Каждый, кому приходилось когда-либо бывать в подобной обстановке, вероятно, замечал, что по ночам боязнь действительной и воображаемой опасности не так велика под открытым небом, как в доме с распахнутой дверью. Я понял это, когда лежал на постели из листьев в углу комнаты, следя за медленно догорающим огнем. И как только в очаге угасла последняя искра, я, схватив лежавшее рядом ружье, направил дуло на теперь уже совершенно невидимый дверной проем. Палец мой лежал на взведенном курке, дыхание замерло, каждый мускул во мне был напряжен. Спустя некоторое время я отложил ружье, испытывая стыд и унижение. Чего мне пугаться? И с какой стати? Мне, которому Лик ночи более знаком, Чем лик людской... Мне, который, по своей врожденной склонности к суевериям, свойственной в той или иной степени любому из нас, всегда умел находить особую прелесть и очарование в одиночестве, мраке и безмолвии! Мой бессмысленный страх был для меня загадкой, и, размышляя над ней, я незаметно погрузился в дремоту. И тут я увидел сон. Я находился в большом городе, в чужой стране. Люди здесь были какой-то родственной мне нации и лишь незначительно отличались по одежде и языку. И все же я не мог сказать, кто они такие. Я воспринимал их смутно, как сквозь туман. В центре города высился огромный замок. Я знал, как он называется, но не мог выговорить названия. Я шел какими-то улицами. Они были то широкие и прямые, с большими современными зданиями, то мрачные и извилистые, зажатые между островерхими старинными строениями. Нависающие верхние этажи, украшенные искусной резьбой по дереву и камню, почти сходились у меня над головой. Я искал кого-то, кого никогда не видел, но тем не менее я был уверен, что, найдя, сразу же узнаю его. Поиски мои не были бесцельными или беспорядочными. В них была определенная методическая последовательность. Я без колебаний сворачивал с одной улицы на другую и, нисколько не боясь заблудиться, петлял по лабиринту узких переулков. Наконец я остановился перед низенькой дверью скромного каменного домика, по всей вероятности, жилища какого-нибудь ремесленника из тех, что побогаче. Я вошел, не постучавшись. В комнате, довольно скудно обставленной и освещенной единственным окном из ромбовидных стекол, находились двое - мужчина и женщина. Они не обратили ни малейшего внимания на мое вторжение - во сне такие вещи кажутся вполне естественными. Мужчина и женщина не разговаривали между собою; они просто сидели, угрюмые и неподвижные, в разных углах комнаты. Женщина была молодая и довольно полная. Она отличалась какой-то строгой красотой, у нее были прекрасные большие глаза. Весь ее облик черезвычайно живо запечатлелся в моей памяти, но лица ее я не запомнил: во сне человек не замечает таких деталей. На плечи женщины был наброшен клетчатый плед. Мужчина выглядел гораздо старше ее. Его смуглое свирепое лицо казалось еще более отталкивающим из-за длинного шрама, тянувшегося наискось от виска до черных усов. Во сне мне казалось, что шрам не врезался в лицо, а точно маячит перед ним - по-иному я не могу это выразить - как нечто самостоятельное. В тот самый момент, как я увидел эту пару, я понял, что они муж и жена. Что произошло дальше, я помню смутно. Все вдруг спуталось, смешалось. Очевидно, это были проблески пробуждающегося сознания. Казалось, картина моего сна и мое реальное окружение соединились, накладываясь одно на другое, пока наконец первое, постепенно бледнея, не исчезло совсем. И тогда я окончательно проснулся в заброшенной хижине, полностью осознав, где я и что со мной. Мои глупые страхи исчезли. Открыв глаза, я увидел, что огонь не погас, а, напротив, разгорелся с новой силой от упавшей в очаг ветки. В хижине опять стало светло. Я, должно быть, задремал всего на несколько минут, но мой, в общем довольно банальный, сон почему-то произвел на меня сильное впечатление, и мне совершенно расхотелось спать. Вскоре я встал, сгреб в кучу тлеющие угли и, закурив трубку, принялся самым нелепым образом рассуждать сам с собою над тем, что мне пригрезилось. В то время я затруднился бы сказать, почему этот сон представлялся мне достойным внимания. Стоило мне лишь серьезно вдуматься в него, как я узнал город моего сна. Это был Эдинбург. Я никогда в нем не бывал. И если этот сон был воспоминанием, то лишь воспоминанием об увиденном на фотографиях или прочитанном в книгах. То, что я узнал город, почему-то глубоко поразило меня. Что-то в моем сознании, вопреки рассудку и воле, твердило мне, что все это имеет черезвычайно важное значение. И та же непонятная сила приобрела власть над моей речью. - Ну, конечно,- громко произнес я совершенно помимо своей воли,- Мак-Грегоры, должно быть, приехали сюда из Эдинбурга. В тот момент ни слова эти, ни то, что я их произнес, не вызвали у меня ни малейшего удивления. Казалось вполне естественным, что мне знакомы имена увиденных во сне людей и известна их история. Но вскоре нелепость этих рассуждений дошла до моего сознания. Я громко рассмеялся, выбил из трубки золу и снова растянулся на своем ложе из веток и листьев. Я лежал, рассеянно глядя на догорающий огонь, и не думал больше ни о моем сне, ни о том, что меня окружало. Наконец последний язычок пламени вспыхнул, вытянулся вверх и, отделившись от тлеющих углей, растаял в воздухе. Наступила полная темнота. Не успел померкнуть последний отблеск огня, как в то же мгновение послышался глухой стук, точно от падения тяжелого тела, и пол подо мною задрожал. Я рывком сел и стал ощупью искать лежавшее рядом ружье. Мне показалось, что какой-то дикий зверь прыгнул в хижину через окно. Шаткий домишко все еще содрогался, когда я вдруг услыхал звуки ударов, шарканье ног по полу, а затем, совсем близко от меня, чуть ли не на расстоянии вытянутой руки - пронзительный крик женщины, выдававший смертельную муку. Такого страшного вопля мне никогда еще не доводилось слышать. Он буквально парализовал меня. Некоторое время я не ощущал ничего, кроме охватившего меня ужаса. К счастью, в этот момент пальцы мои нащупали ружье, и знакомый холодок ствола несколько успокоил меня. Я вскочил на нсуи и, напрягая зрение, стал вглядываться во тьму. Неистовые вопли умолкли, но вместо этого я услыхал нечто еще более жуткое - хрипы и тяжелое дыхание умирающего существа! Когда глаза мои привыкли к темноте, я стал различать при слабом свете тлеющих углей очертания темных провалов двери и окна. Затем явственно проступили во мраке стены и пол, и наконец я смог разглядеть всю комнату, все ее углы. Но кругом было пусто. Тишина больше ничем не нарушалась. Слегка дрожащей рукой я кое-как развел огонь (другая рука все еще сжимала ружье) и снова внимательно исследовал помещение. Нигде не было ни малейших признаков того, что сюда кто-то заходил. На пыльном полу отпечатались следы только моих башмаков; никаких других следов не было видно. Я снова раскурил трубку и, отодрав от внутренней стены несколько досок,- выйти в темноте за дверь я не решился,- подбросил в огонь топлива. Весь остаток ночи я просидел у очага, пыхтя трубкой, размышляя и поддерживая огонь. Ни за какие блага в мире не дал бы я теперь снова погаснуть этому маленькому язычку пламени. Спустя несколько лет я встретился в Сакраменто с неким Морганом. У меня было к нему рекомендательное письмо от друга из Сан-Франциско. Обедая у него, я заметил на стенах различные трофеи, свидетельствовавшие о том, что хозяин дома - заядлый охотник. Оказалось, что так оно и было. Рассказывая о своих охотничьих подвигах, Морган упомянул о краях, где со мною произошла когда-то странная история. - Мистер Морган,- внезапно спросил я,- не приходилось ли вам слышать о местности, которая называется долиной Макарджсра? - Еще бы!- ответил он.- Ведь это я в прошлом году нашел там скелет и поместил об этом сообщение в газетах. Мне про это ничего не было известно. Очевидно, сообщение появилось в тот период, когда я находился на Востоке. - Кстати,- заметил Морган,- название долины не совсем точно, ее следовало бы назвать долиной Мак-Грегора... Дорогая,- обратился он к жене,- мистер Элдерсон расплескал немного свое вино. Это было слишком мягко сказано. Бокал с вином просто-напросто выпал у меня из рук. - Когда-то в этой долине стояла старая хижина,- продолжал мистер Морган, когда беспорядок, причиненный моей неловкостью, был ликвидирован. Но незадолго до моего появления в тех местах домик был взорван; вернее, он был начисто уничтожен взрывом. Повсюду были раскиданы обломки дерева. Доски пола разошлись, и в щели между двумя уцелевшими половицами я и мой спутник нашли обрывок клетчатого пледа. Присмотревшись, мы увидели, что он обернут вокруг плеч женского трупа, от которого остался лишь скелет, кое-где покрытый клочьями одежды и ссохшейся коричневой кожи. Однако пощадим чувства миссис Морган,- с улыбкой прервал себя хозяин дома. И в самом деле, эта леди, слушая рассказ, обнаруживала скорее отвращение, чем сочувствие. - Тем не менее необходимо добавить,- продолжал . мистер Морган,- что череп был проломлен в нескольких местах каким-то тупым орудием. И само это орудие-, рукоятка кайлы, покрытая пятнами крови,- лежало тут же, под досками пола. Мистер Морган обернулся к жене: - Прости меня, дорогая,- сказал он с подчеркнутой торжественностью,- за перечисление всех этих отвратительных подробностей естественного, хотя и прискорбного эпизода супружеской ссоры, безусловно вызванной непослушанием несчастной жены. . - Мне давно уже следовало не обращать на это внимания,- хладнокровно ответила она.- Ведь ты столько. раз просил меня о том же и в тех же самых выражениях. Мне показалось, что мистер Морган обрадовался возможности продолжать рассказ. - На основании этих, а также ряда других фактов понятые пришли к заключению, что покойная Джанет Мак-Грегор скончалась от ударов, нанесенных ей неизвестным лицом. Однако было отмечено, что серьезные улики указывают на ее мужа, Томаса Мак-Грегора, как на виновника этого злодеяния. Но Томас Мак-Грегор исчез бесследно, и никто о нем больше никогда не слышал. Выяснилось, что супруги прибыли из Эдинбурга, и... дорогая, разве ты не видишь, что у мистера Элдерсона в тарелке для костей оказалась вода? Я уронил цыплячью ножку в полоскательницу. - В комоде я нашел фотографию Мак-Грегора, но и она не помогла отыскать преступника. - Можно мне взглянуть? - спросил я. С фотографии смотрело свирепое смуглое лицо, которое казалось еще более отталкивающим из-за длинного шрама, тянувшегося наискось от виска до длинных усов. - Кстати, мистер Элдерсон,- заметил мой любезный хозяин.- Позвольте узнать, почему вы спросили меня о долине Макарджера? - У меня там когда-то потерялся мул. И эта потеря... очень расстроила меня. - Дорогая,- сказал мистер Морган с бесстрастностью добросовестного переводчика,- потеря мула заставила мистера Элдерсона наперчить свой кофе.  * ДИАГНОЗ СМЕРТИ *  перевод О.Холмской - Я не так суеверен, как вы, врачи, - люди науки, как вы любите себя называть,- сказал Хоувер, отвечая на невысказанное обвинение.- Кое-кто из вас - правда, немногие - верит в бессмертие души и в то, что нам могут являться видения, которые у вас не хватает честности назвать просто привидениями. Я же только утверждаю, что живых иногда можно видеть там, где их сейчас нет, но где они раньше были,- где они жили так долго и так, я бы сказал, интенсивно, что оставили отпечаток на всем, что их окружало. Я достоверно знаю: личность человека может настолько запечатлеться в окружающем, что даже долго спустя его образ может предстать глазам другого человека. Но, конечно, это должна быть личность, способная оставить отпечаток, и глаза, способные его воспринять,- например, мои. - Да, глаза, способные воспринять, и мозг, способный превратно истолковать воспринятое,- с улыбкой сказал доктор Фрейли. - Благодарю вас. Всегда приятно, когда твои ожидания сбываются,- а это как раз та степень любезности, которой я мог ожидать от вас. - Прошу прощенья. Но вы скатывали, что знаете достоверно. Таких слов не бросают на ветер. Может быть, вы расскажете, откуда у вас эта уверенность? - Вы это назовете галлюцинацией,- сказал Хоувер,- но все равно. И он начал свой рассказ: - Прошлым летом я, как вы знаете, поехал в городок Меридиан, намереваясь провести там самую жаркую пору. Мой родственник, у которого я думал остановиться, захворал, и мне пришлось искать себе другое пристанище. После долгих поисков я наконец нашел свободное помещение-дом, в котором некогда жил чудаковатый доктор по фамилии Маннеринг; потом он уехал, куда - никто не знал, даже тот, кто, по его поручению, присматривал за домом. Маннеринг сам построил этот дом и прожил в нем почти десять лет вдвоем со старой служанкой. Практика у него всегда была небольшая, а вскоре он ее совсем бросил. Мало того, он совершенно удалился от общества и жил настоящим анахоретом. Деревенский врач, единственный, с кем он поддерживал общение, рассказывал мне, что эти годы отшельничества он посвятил научному исследованию и даже написал целую книгу, но труд этот не заслужил одобрения со стороны его собратьев по профессии. Они считали, что Маннеринг немного по-' мешан. Сам я не видел этой книги и сейчас не помню ее заглавия, но мне говорили, что в ней он излагал до-, вольно оригинальную теорию. Он утверждал, что в некоторых случаях бывает возможно предсказать заранее смерть человека, хотя бы тот сейчас пользовался цветущим здоровьем, и срок этот можно исчислить с большой точностью. Самый длительный срок для такого предсказания он, кажется, определял в восемнадцать - месяцев. Хранители местных преданий рассказывали, что он не раз ставил такие прогнозы, или, может быть, правильнее сказать, диагнозы, и утверждали, что в каждом случае то лицо, чьих близких он предупредил, умирало в указанный день, и притом без всякой видимой причины. Все это, впрочем, не имеет отношения к тому, о чем я хочу рассказать: я просто подумал, что вас, как врача, это может позабавить. Дом сдавался с обстановкой, которая сохранилась в полной неприкосновенности еще с тех дней, когда там жил доктор. Это было, пожалуй, слишком мрачное жилище для человека, не склонного ни к отшельничеству, ни к научным трудам, и мне кажется, что дух этого дома, или, верней, дух его прежнего обитателя, оказал влияние и на меня, ибо, когда я там находился, мною неизменно овладевала меланхолия, вовсе мне не свойственная. Не думаю, чтобы ее можно было объяснить просто одиночеством: правда, ночью я оставался совсем один - прислуга спала не в доме,- но я никогда не скучаю наедине с самим собой, так как чтение составляет мое любимое занятие. Одним словом, каковы бы ни были причины, а результатом была подавленность и какое-то чувство неотвратимой беды; особенно тяжким оно становилось в кабинете доктора Маннеринга, хотя это была самая светлая и веселая комната в доме. Здесь висел портрет доктора Маннеринга масляными красками, в натуральную величину, и все в комнате, казалось, сосредоточивалось вокруг него. В портрете не было ничего необычайного; на нем был изображен человек лет пятидесяти, довольно приятной внешности, с бритым лицом и темными глазами, с проседью в черных волосах. Но почему-то портрет притягивал к себе, от него трудно было оторваться. Лицо человека на портрете не покидало меня,- можно сказать, что оно меня преследовало. Однажды вечером я проходил через эту комнату, направляясь в спальню с лампой в руках,- в Меридиане не было газового освещения. Как всегда, я остановился перед портретом: при свете лампы он, казалось, приобрел какое-то новое выражение,- трудно сказать, какое именно, но, во всяком случае, таинственное. Это возбудило мое любопытство, не внушив, однако, тревоги. Я стал двигать лампой из стороны в сторону, наблюдая различные эффекты от перемены освещения. Поглощенный этим занятием, я вдруг почувствовал желание оглянуться. Я это сделал и увидел, что по комнате прямо ко мне идет человек. Когда он приблизился настолько, что свет от лампы озарил его лицо, я увидел, что это сам доктор Маннеринг. Как будто портрет сошел со стены! - Простите,- сказал я с некоторой холодностью.- Очевидно, я не слышал, как вы постучали. Он прошел мимо на расстоянии двух шагов, поднял палец, как будто предостерегая меня, и, не промолвив ни слова, вышел из комнаты - куда и как, мне не удалось заметить, так же как я не заметил его прихода. Мне, конечно, незачем объяснять вам, что происшедшее было то, что вы называете галлюцинацией, а я видением. Дверей в комнате было только две: одна была заперта на ключ, а вторая вела в спальню, которая не имела другого выхода. Что я почувствовал, когда это сообразил, не относится к делу. Вы, надо полагать, сочтете это банальной историей с привидениями, построенной по правилам, установленным классиками этого жанра. Будь это так, я не стал бы рассказывать, даже если бы она случилась со мной на самом деле. Но человек этот не был призраком; он жив. Я встретил его сегодня на Юнион-стрит. Он прошел мимо меня в толпе. Хоувер кончил свой рассказ. Несколько минут оба собеседника молчали. Доктор Фрейли рассеянно барабанил пальцами по столу. - Он сегодня что-нибудь сказал?- спросил он. Что-нибудь такое, из чего можно было заключить, что он не мертв? Хоувер уставился на доктора и ничего не ответил.. - Может быть, он сделал какой-нибудь знак? - продолжал Фрейли. Какой-нибудь жест? Может быть, поднял палец? У него была такая привычка, когда он собирался сказать что-нибудь важное,- например, когда он ставил диагноз. - Да, он поднял палец- совершенно так, как тогда мое видение. Но - боже мой!- вы, стало быть, его знали? Хоувер, видимо, начинал волноваться. - Я знал его. И я прочитал его книгу - когда-нибудь каждый врач ее прочитает. Его поразительное открытие-это первостепенной важности вклад в медицинскую науку. Да, я его знал. Я лечил его во время его. последней болезни три года назад. Он умер. Хоувер вскочил со стула; видно было, что он с трудом сдерживает волнение. Он прошелся взад и вперед по комнате, потом остановился перед своим другом и нетвердым голосом спросил: - Фрейли, вы ничего не имеете сказать мне как врач? - Что вы, Хоувер! Вы самый здоровый человек из всех, кого я знаю. Но я дам вам совет как друг. Пойдите к себе в комнату; вы играете на скрипке как ангел,сыграйте что-нибудь. Что-нибудь веселое и бодрое. Выбросьте из головы мрачные мысли. На другой день Хоувера нашли у него в комнате мертвым. Он прижимал скрипку к подбородку, смычок покоился на струнах, перед ним был раскрыт "Траурный марш" Шопена.  * ХОЗЯИН МОКСОНА *  перевод Н.Рахмановой - Неужели вы это серьезно? Вы в самом деле верите, что машина думает? Я не сразу получил ответ: Моксон, казалось, был всецело поглощен углями в камине, он ловко орудовал кочергой, пока угли, польщенные его вниманием, не Запылали ярче. Вот уже несколько недель я наблюдал, как развивается в нем привычка тянуть с ответом на самые несложные, пустячные вопросы. Однако вид у него был рассеянный, словно он не обдумывает ответ, а погружен в свои собственные мысли, словно что-то гвоздем засело у него в голове. Наконец он проговорил: - Что такое "машина"? Понятие это определяют по-разному. Вот послушайте, что сказано в одном популярном словаре: "Орудие, или устройство для приложения и увеличения силы или для достижения желаемого результата". Но в таком случае, разве человек не машина? А согласитесь, что человек думает или же думает, что думает. - Ну, если вы не желаете ответить на мой вопрос,- возразил я довольно раздраженно,- так прямо и скажите, Ваши слова попросту увертка. Вы прекрасно понимаете, что под "машиной" я подразумеваю не человека, а нечто созданное и управляемое человеком. - Если только это "нечто" не управляет человеком,--сказал он, внезапно вставая и подходя к окну, за которым все тонуло в предгрозовой черноте ненастного вечера. Минуту спустя он повернулся ко мне и, улыбаясь, сказал: - Прошу извинения, я и не думал увертываться. Я просто счел уместным привести это определение и сделать создателя словаря невольным участником нашего спора. Мне легко ответить на ваш вопрос прямо: да, я верю, что машина думает о той работе, которую она делает. Ну, что ж, это был достаточно прямой ответ. Однако нельзя сказать, что слова Моксона меня порадовали, они скорее укрепили печальное подозрение, что увлечение, с каким он предавался занятиям в своей механической мастерской, не принесло ему пользы. Я знал, например, что он страдает бессонницей, а это недуг не из легких. Неужели Моксон повредился в рассудке? Его ответ убеждал тогда, что так оно и есть. Быть может, теперь я отнесся бы к этому иначе. Но тогда я был молод, а к числу благ, в которых не отказано юности, принадлежит невежество. Подстрекаемый этим могучим стимулом к противоречию, я сказал: - А чем она, позвольте, думает? Мозга-то у нее нет. Ответ, последовавший с меньшим, чем обычно, запозданием, принял излюбленную им форму контрвопроса. - А чем думает растение? У него ведь тоже нет мозга. - Ах так, растения, значит, тоже принадлежат к разряду мыслителей! Я был бы счастлив узнать некоторые из их философских выводов - посылки можете опустить. - Вероятно, об этих выводах можно судить по их поведению,- ответил он, ничуть не задетый моей глупой иронией.- Не стану приводить в пример чувствительную мимозу, некоторые насекомоядные растения и те цветы, чьи тычинки склоняются и стряхивают пыльцу на забравшуюся в чашечку пчелу, для того чтобы та могла оплодотворить их далеких супруг,- все это достаточно известно. Но поразмыслите вот над чем. Я посадил у себя в саду на открытом месте виноградную лозу. Едва только она проросла, я воткнул в двух шагах от нее колышек. Лоза тотчас устремилась к нему, но когда через несколько дней она уже почти дотянулась до колышка, я перенес его немного в сторону. Лоза немедленно сделала резкий поворот и опять потянулась к колышку. Я многократно повторял этот маневр, и наконец, лоза, словно потеряв терпение, бросила погоню и, презрев дальнейшие попытки сбить ее с толку, направилась к невысокому дереву, росшему немного поодаль, и обвилась вокруг него. А корни эвкалипта? Вы не поверите, до какой степени они могут вытягиваться в поисках влаги. Известный садовод рассказывает, что однажды корень проник в заброшенную дренажную трубу и путешествовал по ней, пока не наткнулся на каменную стену, которая преграждала трубе путь. Корень покинул трубу и пополз вверх по стене; в одном месте выпал камень, и образовалась дыра, корень пролез в дыру и, спустившись по другой стороне стены, отыскал продолжение трубы и последовал по ней дальше. - Так к чему вы клоните? - Разве вы не понимаете значения этого случая? Он говорит о том, что растения наделены сознанием. Доказывает, что они думают. - Даже если и так, то что из этого следует? Мы говорили не о растениях, а о машинах. Они, правда, либо частью изготовлены из металла, а частью из дерева, но дерева, уже переставшего быть живым, либо целиком из металла. Или же, по-вашему, неорганическая природа тоже способна мыслить? - А как же иначе вы объясняете, к примеру, явление кристаллизации? - Никак не объясняю. - Да и не сможете объяснить, не признав того, что вам так хочется отрицать, а именно - разумного сотрудничества между составными элементами кристаллов. Когда солдаты выстраиваются в шеренгу или каре, вы говорите о разумном действии. Когда дикие гуси летят треугольником, вы рассуждаете об инстинкте. А когда однородные атомы минерала, свободно передвигающиеся в растворе, организуются в математически совершенные фигуры или когда частицы замерзшей влаги образуют симметричные и прекрасные снежинки, вам нечего сказать. Вы даже не сумели придумать никакого ученого слова, чтобы прикрыть ваше воинствующее невежество. Моксон говорил с необычным для него воодушевлением и горячностью. В тот момент когда он замолчал, из соседней комнаты, именуемой "механической мастерской", доступ в которую был закрыт для всех, кроме него самого, донеслись какие-то звуки, словно кто-то колотил ладонью по столу. Моксон услыхал стук одновременно со мной и, явно встревожившись, встал и быстро прошел в ту комнату, откуда он слышался. Мне показалось невероятным, чтобы там находился кто-то посторонний; интерес к другу, несомненно с примесью непозволительного любопытства, заставил меня напряженно прислушиваться, но все-таки с гордостью заявляю - я не прикладывал уха к замочной скважине. Раздался какой-то беспорядочный шум не то борьбы, не то драки, пол задрожал. Я совершенно явственно различил затрудненное дыхание и хриплый шепот: "Проклятый!" Затем все стихло, и сразу появился Моксон с виноватой улыбкой на лице. - Простите, что я вас бросил. У меня там машина вышла из себя и взбунтовалась. Глядя в упор на его левую щеку, которую пересекли четыре кровавые ссадины, я сказал: - А не надо ли подрезать ей ногти? Моя насмешка пропала даром: он не обратил на нее никакого внимания, уселся на стул, на котором сидел раньше, и продолжал прерванный монолог, как будто ничего ровным счетом не произошло: - Вы, разумеется, не согласны с теми (мне незачем называть их имена человеку с вашей эрудицией), кто учит, что материя наделена разумом, что каждый атом есть живое, чувствующее, мыслящее существо. Но я-то на их стороне. Не существует материи мертвой, инертной: она вся живая, она исполнена силы, активной и потенциальной, чувствительна к тем же силам в окружающей среде и подвержена воздействию сил еще более сложных и тонких, заключенных в организмах высшего порядка, с которыми материя может прийти в соприкосновение, например в человеке, когда он подчиняет материю себе. Она вбирает в себя что-то от его интеллекта и воли - и вбирает тем больше, чем совершеннее машина и чем сложнее выполняемая ею работа. Помните, как Герберт Спенсер определяет понятие "жизнь"? Я читал его тридцать лет назад. Возможно, впоследствии он сам что-нибудь переиначил, уж не знаю, но мне в то время казалось, что в его формулировке нельзя ни переставить, ни прибавить, ни убавить ни одного слова. Определение Спенсера представляется мне не только лучшим, но единственно возможным. "Жизнь,- говорит он,- есть определенное сочетание разнородных изменений, совершающихся как одновременно, так и последовательно в соответствии с внешними условиями". - Это определяет явление,- заметил я,- но не указывает на его причину. - Но такова суть любого определения,- возразил он.- Как утверждает Милль, мы ничего не знаем о причине, кроме того что она чему-то предшествует; ничего не знаем о следствии, кроме того что оно за чем-то следует. Есть явления, которые не существуют одно без другого, хотя между собой не имеют ничего общего: первые во времени мы именуем причиной, вторые - следствием. Тот, кто видел много раз кролика, преследуемого собакой, и никогда не видел кроликов и собак порознь, будет считать, что кролик-причина собаки. Боюсь однако,- добавил он, рассмеявшись самым естественным образом,- что, погнавшись за этим кроликом, я потерял след зверя, которого преследовал, я увлекся охотой ради нее самой. Между тем я хочу обратить ваше внимание на то, что определение Гербертом Спенсером жизни касается и деятельности машины: там, собственно, нет ничего, что было бы неприменимо к машине. Продолжая мысль этого тончайшего наблюдателя и глубочайшего мыслителя - человек живет, пока действует,- я скажу, что и машина может считаться живой, пока она находится в действии. Утверждаю это как изобретатель и конструктор машин. Моксон длительное время молчал, рассеянно уставившись в камин. Становилось поздно, и я уже подумывал о том, что пора идти домой, но никак не мог решиться оставить Моксона в этом уединенном доме совершенно одного, если не считать какого-то существа, относительно природы которого я мог только догадываться и которое, насколько я понимал, настроено недружелюбно или даже враждебно. Наклонившись вперед и пристально глядя приятелю в глаза, я сказал, показав рукой на дверь мастерской: - Моксон, кто у вас там? К моему удивлению, он непринужденно засмеялся и ответил без тени замешательства: - Никого нет. Происшествие, которое вы имеете в виду, вызвано моей неосторожностью: я оставил машину в действии, когда делать ей было нечего, а сам в это время взялся за нескончаемую просветительскую работу. Знаете ли вы, кстати, что Разум есть детище Ритма? - Ах, да провались они оба!- ответил я, подымаясь и берясь за пальто.- Желаю вам доброй ночи. Надеюсь, что, когда в другой раз понадобится укрощать машину, которую вы по беспечности оставите включенной, она будет в перчатках. И, даже не проверив, попала ли моя стрела в цель, я повернулся и вышел. Шел дождь, вокруг была непроницаемая тьма. Вдали, над холмом, к которому я осторожно пробирался по шатким дощатым тротуарам и грязным немощеным улицам, стояло слабое зарево от городских огней, но позади меня ничего не было видно, кроме одинокого окна в доме Моксона. В том, как оно светилось, мне чудилось что-то таинственное и зловещее. Я знал, что это незавешенное окно в мастерской моего друга, и нимало не сомневался, что он вернулся к своим занятиям, которые прервал, желая просветить меня по части разумности машин и отцовских прав ритма... Хотя его убеждения казались мне в то время странными и даже смехотворными, все же я не мог полностью отделаться от ощущения, что они каким-то образом трагически связаны с его собственной жизнью и характером, а быть может, и с его участью, и, уж во всяком случае, я больше не принимал их за причуды больного рассудка. Как бы ни относиться к его идеям, логичность, с какой он их развивал, не оставляла сомнений в здравости его ума. Снова и снова мне вспоминались его последние слова: "Разум есть детище Ритма". Пусть утверждение это было чересчур прямолинейным и обнаженным, мне оно теперь представлялось бесконечно заманчивым. С каждой минутой оно приобретало в моих глазах все больше смысла и глубины. Что ж, думал я, на этом, пожалуй, можно построить целую философскую систему. Если разум-детище ритма, в таком случае все сущее разумно, ибо все находится в движении, а всякое движение ритмично. Меня занимало, сознает ли Моксон значение и размах своей идеи, весь масштаб этого важнейшего обобщения. Или же он пришел к своему философскому выводу извилистым и ненадежным путем опыта? Философия эта была настолько неожиданной, что разъяснения Моксона не обратили меня сразу в его веру. Но сейчас словно яркий свет разлился вокруг меня подобно тому свету, который озарил Савла из Тарса, и, шагая во мраке и безлюдии этой непогожей ночи, я испытал то, что Льюис назвал "беспредельной многогранностью и волнением философской мысли". Я упивался неизведанным сознанием мудрости, неизведанным торжеством разума. Ноги мои едва касались земли, меня словно подняли и несли по воздуху невидимые крылья. Повинуясь побуждению вновь обратиться за разъяснениями к тому, кого отныне я считал своим наставником и поводырем, я бессознательно повернул назад и, прежде чем успел опомниться, уже стоял перед дверью моксоновского дома. Я промок под дождем насквозь, но даже не замечал этого. От волнения я никак не мог нащупать звонок и машинально нажал на ручку. Она повернулась, я вошел и поднялся наверх, в комнату, которую так недавно покинул. Там было темно и тихо; Моксон, очевидно, находился в соседней комнате -в "мастерской". Ощупью, держась за стену, я добрался до двери в мастерскую и несколько раз громко постучал, но ответа не услышал, что приписал шуму снаружи,- на улице бесновался ветер и швырял струями дождя в тонкие ст^ны дома. В этой комнате, где не было потолочных перекрытий, дробный стук по кровле звучал громко и непрерывно. Я ни разу не бывал в мастерской, более того - доступ туда был мне запрещен, как и всем прочим, за исключением одного человека - искусного слесаря, о котором было известно только то, что зовут его Хейли и что он крайне неразговорчив. Но я находился в таком состоянии духовной экзальтации, что позабыл про благовоспитанность и деликатность и отворил дверь. То, что я увидел, разом вышибло из меня все мои глубокомысленные соображения. Моксон сидел лицом ко мне за небольшим столиком, на котором горела одна-единственная свеча, тускло освещавшая комнату. Напротив него, спиной ко мне, сидел некий субъект. Между ними на столе лежала шахматная доска. На ней было мало фигур, и даже мне, совсем не шахматисту, сразу стало ясно, что игра подходит к концу. Моксон был совершенно поглощен, но не столько, как мне показалось, игрой, сколько своим партнером, на которого он глядел с такой сосредоточенностью, что не заметил меня, хотя я стоял как раз против него. Лицо его было мертвенно бледно, глаза сверкали, как алмазы. Второй игрок был мне виден только со спины, но и этого с меня было достаточно: у меня пропала всякая охота видеть его лицо. В нем было, вероятно, не больше пяти футов росту, и сложением он напоминал гориллу: широченные плечи, короткая толстая шея, огромная квадратная голова с нахлобученной малиновой феской, из-под которой торчали густые черные космы. Малинового же цвета куртку туго стягивал пояс, ног не было видно - шахматист сидел на ящике. Левая рука, видимо, лежала на коленях, он передвигал фигуры правой рукой, которая казалась несоразмерно длинной. Я отступил назад и стал сбоку от двери, в тени. Если бы Моксон оторвал взгляд от лица своего противника, он заметил бы только, что дверь приотворена, и больше ничего. Я почему-то не решался ни переступить порог комнаты, ни уйти совсем. У меня было ощущение (не знаю даже, откуда оно взялось), что вот-вот на моих глазах разыграется трагедия и я спасу моего друга, если останусь. Испытывая весьма слабый протест против собственной нескромности, я остался. Игра шла быстро. Моксон почти не смотрел на доску, перед тем как сделать ход, и мне, неискушенному в игре, казалось, что он передвигает первые попавшиеся фигуры - настолько жесты его были резки, нервны, мало осмысленны. Противник тоже, не задерживаясь, делал ответные ходы, но движения его руки были до того плавными, однообразными, автоматичными и, я бы даже сказал, театральными, что терпение мое подверглось довольно тяжкому испытанию. Во всей обстановке было что-то нереальное, меня даже пробрала дрожь. Правда и то, что я промок до нитки и окоченел. Раза два-три, передвинув фигуру, незнакомец слегка наклонял голову, и каждый раз Моксон переставлял своего короля. Мне вдруг подумалось, что незнакомец нем. А вслед за этим, что это просто машина - автоматический шахматный игрок! Я припомнил, как Моксон однажды говорил мне о возможности создания такого механизма, но я решил, что он только придумал его, но еще не сконструировал. Не был ли тогда весь разговор о сознании и интеллекте машин всего-навсего прелюдией к заключительной демонстрации изобретения, простой уловкой для того, чтобы ошеломить меня, невежду в этих делах, подобным чудом механики? Хорошее же завершение всех умозрительных восторгов, моего любования "беспредельной многогранностью и волнением философской мысли"! Разозлившись, я уже хотел уйти, но тут мое любопытство вновь было подстегнуто: я заметил, что автомат досадливо передернул широкими плечами, и движение это было таким естественным, до такой степени человечьим, что в том новом свете, в каком я теперь все видел, оно меня испугало. Но этим дело не ограничилось: минуту спустя он резко ударил по столу кулаком. Моксон был поражен, по-моему, еще больше, чем я, и словно в тревоге отодвинулся вместе со стулом назад. Немного погодя Моксон, который должен был сделать очередной ход, вдруг поднял высоко над доской руку, схватил одну из фигур со стремительностью упавшего на добычу ястреба, воскликнул: "Шах и мат!" - и, вскочив со стула, быстро отступил за спинку. Автомат сидел неподвижно. Ветер затих, но теперь все чаще и громче раздавались грохочущие раскаты грома. В промежутках между ними слышалось какое-то гудение или жужжание, которое, как и гром, с каждой минутой становилось громче и явственнее. Н я понял, что это с гулом вращаются шестерни в теле автомата. Гул этот наводил на мысль о вышедшем из строя механизме, который ускользнул из-под усмиряющего и упорядочивающего начала какого-нибудь контрольного приспособления,- так бывает, если выдернуть собачку из зубьев храповика. Я, однако, недолго предавался догадкам относительно природы этого шума, ибо внимание мое привлекло непонятное поведение автомата. Его била мелкая, непрерывная дрожь. Тело и голова тряслись, точно у паралитика или больного лихорадкой, конвульсии все учащались, пока наконец весь он не заходил ходуном. Внезапно он 'вскочил, всем телом перегнулся через стол и молниеносным движением, словно ныряльщик, выбросил вперед руки. Моксон откинулся назад, попытался увернуться, но было уже поздно: руки чудовища сомкнулись на его горле, Моксон вцепился в них, пытаясь оторвать от себя. В следующий миг стол перевернулся, свеча упала на пол и потухла, комната погрузилась во мрак. Но шум борьбы доносился до меня с ужасающей отчетливостью, и всего страшнее были хриплые, захлебывающиеся звуки, которые издавал бедняга, пытаясь глотнуть воздух. Я бросился на помощь своему другу, туда, где раздавался адский грохот, но не успел сделать в темноте и нескольких шагов, как в комнате сверкнул слепяще белый свет, он навсегда выжег в моем мозгу, в сердце, в памяти картину схватки: на полу борющиеся, Моксон внизу, горло его по-прежнему в железных тисках, голова запрокинута, глаза вылезают из орбит, рот широко раскрыт, язык вывалился наружу и - жуткий контраст! - выражение спокойствия и глубокого раздумья на раскрашенном лице его противника, словно погруженного в решение шахматной задачи! Я увидел все эго, а потом надвинулись мрак и тишина. Три дня спустя я очнулся в больнице. Воспоминания о той трагической ночи медленно всплыли в моем затуманенном мозгу, и тут я узнал в моем посетителе доверенного помощника Моксона Хейли. В ответ на мой взгляд он, улыбаясь, подошел ко мне. - Расскажите,- с трудом выговорил я слабым голосом,- расскажите все. - Охотно,- ответил он.- Вас в бессознательном состоянии вынесли из горящего дома Моксона. Никто не знает, как вы туда попали. Вам уж самому придется это объяснить. Причина пожара тоже не совсем ясна. Мое мнение таково, что в дом ударила молния. - А Моксон? - Вчера похоронили то, что от него осталось. Как видно, этот молчаливый человек при случае был способен разговориться. Сообщая больному эту страшную новость, он даже проявил какую-то мягкость. После долгих и мучительных колебаний я отважился наконец задать еще один вопрос: - А кто меня спас? - Ну, если вам так интересно - я. - Благодарю вас, мистер Хейли, благослови вас бог за это. А спасли ли вы также несравненное произведение вашего искусства, автоматического шахматиста, убившего своего изобретателя? Собеседник мой долго молчал, глядя в сторону. Наконец он посмотрел мне в лицо и печально спросил: - Так вы знаете? - Да,- сказал я,- я видел, как он убивал. Все это было давным-давно. Если бы меня спросили сегодня, я бы не смог ответить с такой уверенностью.  * ОДИН ИЗ БЛИЗНЕЦОВ *  Письмо, найденное среди бумаг покойного Мортимера Барра перевод С.Пшенникова Вы спрашиваете, приходилось ли мне, одному из близнецов, сталкиваться с чем-либо, что нельзя объяснить известными нам законами природы. Об этом судите сами; возможно, нам известны разные законы природы. Быть может, вы знаете те, что мне незнакомы, и то, что непонятно мне, может быть совершенно ясно вам. Вы знали моего брата Джона, то есть вы знали его, когда были уверены, что он - это не я; но мне кажется, ни вы, ни кто другой не смог бы различить нас, если бы мы того не захотели. Наши родители не были исключением; я не знаю примеров большего сходства, чем у нас с братом. Я говорю о своем брате Джоне, но я вовсе не убежден, что его звали не Генри, а меня - не Джон. Нас крестили обычным путем, но потом, привязывая нам на запястья бирочки с буквами, служитель запутался, и, хотя на моей стояла буква "Г", а на его - "Д", нельзя быть сколь-нибудь уверенным, что нас не перепутали. В детстве родители пробовали различать нас более верным путем - по одежде и другим простым признакам; но мы столь часто менялись костюмами и прибегали к другим уловкам, когда нам надо было ввести противника в заблуждение, что родители отказались от этих тщетных попыток, и все те годы, что мы жили вместе, каждый признавал трудность сложившейся ситуации: выход из положения был, однако, найден: нас обоих стали называть "Дженри". Я часто удивлялся несообразительности моего отца, который не догадался поставить клеймо на наших дурацких лбах; но мы были вполне терпимыми мальчишками и пользовались своей способностью докучать старшим и раздражать их с похвальной умеренностью; благодаря этому мы избежали клейма. Отец был на редкость добродушным человеком и про себя, видимо, от души забавлялся этой игрой природы. Вскоре после того, как мы приехали в Калифорнию, и поселились в Сан-Хосе (где единственной ожидавшей: нас удачей была встреча с таким добрым другом, каким стали для нас вы), наша семья, как вам известно, распалась из-за кончины, в одну и ту же неделю, обоих моих родителей. Отец мой перед смертью разорился, и дом наш пошел в уплату его долгов. Сестры вернулись к нашим родственникам на Востоке, а Джон и я (нам тогда было по двадцать два года), благодаря вашему: участию, получили работу в Сан-Франциско, в разных: концах города. Обстоятельства не позволили нам поселиться вместе, и мы виделись редко, порой не чаще, раза в неделю. Так как у нас было немного общих знакомых, о нашем поразительном сходстве мало кто знал. Теперь я вплотную подхожу к ответу на ваш вопрос. Как-то вечером, вскоре после того как мы поселились в этом городе, я проходил по Маркет-стрит. Вдруг, какой-то хорошо одетый человек средних лет остановил меня и сердечно поприветствовав, сказал: - Стивенс, мне, разумеется, известно, что вы редко бываете в обществе, но я рассказал о вас жене, и она была бы рада видеть вас в нашем доме. Кроме того, у меня есть основания полагать, что мои девочки стоят того, чтобы с ними познакомиться. Вы могли бы прийти, скажем, завтра в шесть и пообедать с нами, в семейном кругу; а потом, если мои дамы не смогут вас занять, я с удовольствием сыграл бы с вами партию-другую в бильярд. Это было сказано с такой добродушной улыбкой и так обаятельно, что у меня не хватило духу отказаться, и, хотя я никогда в жизни не видел этого человека, я тотчас ответил: - Вы очень любезны, сэр, и я с благодарностью принимаю приглашение. Прошу вас, засвидетельствуйте мое почтение миссис Маргован и передайте, что я обязательно буду. Пожав мне руку и попрощавшись в приятных выражениях, человек пошел дальше. Было очевидно, что он принял меня за моего брата. К подобным ошибкам я привык и обычно не пытался рассеять заблуждение, если дело не представлялось важным. Но откуда я знал. что фамилия этого человека Маргован? Эта фамилия определенно не из тех, что могут прийти в голову, когда пытаешься угадать имя незнакомого человека. Что же касается меня, то и эта фамилия, и этот человек были мне одинаково незнакомы. На следующее утро я поспешил к месту работы моего брата и застал его выходящим из конторы со счетами, по которым ему предстояло получить. Я рассказал ему, каким образом я связал его словом, и прибавил, что если приглашение его не интересует, то я с большим удовольствием продолжу эту игру. - Странно,- задумчиво сказал брат.- Маргован единственный в конторе человек, которого я хорошо знаю и который мне нравится. Сегодня утром, когда он пришел на работу и мы обменялись обычными приветствиями, какой-то непонятный импульс заставил меня спросить: "Простите, мистер Маргован, но я забыл узнать у вас адрес". Адрес я получил, но до настоящего момента ни за что и жизни не смог бы объяснить, зачем он мне нужен. Очень любезно с твоей стороны, что ты готов расплачиваться за последствия своей нескромности, но я, с твоего разрешения, воспользуюсь приглашением сам. Он обедал в этом доме еще несколько раз - на мой взгляд, слишком часто, чтобы это пошло ему на пользу, хотя я ни в коем случае не собираюсь хулить качество этих обедов; дело в том, что он влюбился в мисс Маргован и сделал ей предложение, которое было без особого восторга принято. Через несколько недель, после того как меня оповестили о помолвке, но еще до того, как я мог, не нарушая приличий, познакомиться с молодой женщиной и ее семьей, однажды на Кирни-стрит я встретил красивого, но несколько потрепанного мужчину. Что-то заставило меня пойти за ним следом и понаблюдать, и я сделал это без малейшего угрызения совести. Он свернул на Гиэри-стрит и дошел по ней до Юнион-сквер. Тут он посмотрел на часы и вошел в сквер. Некоторое время он бродил по дорожкам, очевидно кого-то поджидая. Вскоре к нему присоединилась элегантно одетая красивая молодая женщина, и они вместе пошли по Стоктон-стрит; я последовал за ними. Теперь я чувствовал необходимость крайней осторожности, ибо, хотя девушка была мне совершенно незнакома, мне казалось, что она узнала бы меня с первого взгляда. Они несколько раз сворачивали с одной улицы на другую и наконец, поспешно осмотревшись по сторонам и чуть было не заметив меня (я успел спрятаться в каком-то подъезде), вошли в дом, адрес которого я предпочел бы не называть. Расположение этого дома было лучше, чем его репутация. Поверьте, что мои действия, когда я стал следить за этими незнакомыми мне людьми, не преследовали никакой определенной цели. А стыжусь я этого или нет - зависит от того, что я думаю о человеке, которому об этом рассказываю. Частично отвечая на ваш вопрос, могу сказать, что я излагаю здесь этот рассказ, ничуть не колеблясь и ничего не стыдясь. Неделей позже Джон повез меня к своему будущему тестю, и в мисс Маргован, как вы уже догадались, я с величайшим изумлением узнал героиню этого предосудительного приключения. Справедливости ради я должен признать, что если приключение и было предосудительным, то героиня его была изумительно красивой женщиной. Это обстоятельство, однако, было знаменательным только в одном отношении: ее красота настолько поразила меня, что я начал было сомневаться в ее тождестве с той молодой женщиной, которую я тогда видел. Как могло случиться, что дивная прелесть ее лица не произвела тогда на меня никакого впечатления? Но нет, ошибки здесь быть не могло; вся разница заключалась в костюме, освещении и окружающей обстановке. Джон и я провели вечер в этом доме, не теряя хорошего настроения (несомненно, в силу нашего многолетнего опыта), несмотря на все милые шуточки, естественной пищей которым служило наше сходство. Когда я на несколько минут остался наедине с молодой леди, я посмотрел ей в лицо и сказал с внезапной серьезностью: - У вас, мисс Маргован, тоже есть двойник: я видел ее в прошлый вторник на Юнион-сквер. На секунду ее большие серые глаза остановились на моем лице, но ее взгляд оказался несколько менее твердым, чем мой; она отвела его и стала пристально рассматривать кончик туфли. Потом она спросила с безразличием, которое показалось мне чуточку наигранным: - И что же, она была очень похожа на меня? - Настолько похожа,- сказал я,- что я залюбовался ею, и, не в силах потерять ее из виду, я, признаюсь, шел следом за ней до... Мисс Маргован, вы уверены, что понимаете, о чем идет речь? Она побледнела, но осталась по-прежнему спокойной. Ее глаза снова встретились с моими, и на этот раз она не отвела взгляда. - Что же вам угодно?- спросила она.- Не пугайтесь, назовите ваши условия. Я их принимаю. За то короткое время, которое отведено было мне на размышление, мне стало ясно, что эта девушка требует особого подхода и что обычные нравоучения здесь излишни. - Мисс Маргован,- начал я, и в моем голосе, без сомнения, в какой-то степени отразилось то сочувствие, которое было у меня в сердце.- Я убежден, что вы стали жертвой жестокого принуждения. Я бы предпочел не подвергать вас новым неприятностям, а помочь вам вернуть вашу свободу. Она печально и безнадежно покачала головой, а я, волнуясь, продолжал: - Я тронут вашей красотой. Вы обезоружили меня своей откровенностью и своим горем. Если вы вольны поступать, как подсказывает ваша совесть, то вы, я уверен, поступите наилучшим образом. Если же нет - тогда да смилуется над нами небо! Меня вам нечего опасаться: я буду противиться этому браку по другим мотивам, которые мне удастся изобрести. Это не были мои точные слова, но таков был смысл сказанного мной под влиянием внезапно охвативших меня противоречивых чувств. Я встал и покинул ее, больше на нее не взглянув. В дверях я встретил остальных и сказал со всем спокойствием, на которое был способен: - Я простился с мисс Маргован; я и не думал, что уже так поздно. Джон решил идти со мной. На улице он спросил, не заметил ли я чего-нибудь странного в поведении Джулии. - Мне показалось, что она нездорова,- ответил я.- Я поэтому и ушел. Больше на эту тему ничего сказано не было. На другой день я вернулся домой поздно вечером. События минувшего дня взволновали меня: я чувствовал себя больным. Пытаясь освежиться и вернуть себе ясность мысли, я предпринял прогулку, но меня неотступно преследовало ужасное предчувствие какого-то несчастья, предчувствие, в котором я не отдавал себе отчета. Ночь выдалась холодная и туманная; моя одежда и волосы стали влажными; я весь дрожал от озноба. Переодевшись в халат и домашние туфли и сидя перед пылающим камином, я чувствовал себя еще более неуютно. Теперь я уже не просто дрожал: меня трясло как в лихорадке. Ужас перед каким-то надвигающимся несчастьем так сильно сковал меня и настолько лишил, сил, что я пытался прогнать его, вызвав в своей памяти реальное горе; я надеялся развеять мысли о будущем несчастье, заменив их причиняющими боль воспоминаниями прошлого. Я стал думать о смерти родителей, стараясь сосредоточиться на последних печальных сценах, разыгравшихся у их смертного одра и могилы. Все это казалось мне таким неопределенным и нереальным, будто случилось много веков тому назад и касалось кого-то другого. Внезапно, нарушив ход моих мыслей и не могу найти другого сравнения - разрезав их, как режет сталь туго натянутую веревку, раздался ужасный крик, будто кричал человек в предсмертной агонии! Я узнал голос брата; казалось, он кричал на улице, прямо у меня под окном. Одним прыжком я очутился у окна и распахнул его. Уличный фонарь на противоположной стороне бросал свой тусклый, мертвенный свет на мокрый асфальт и фасады домов. Одинокий полисмен, подняв воротник, стоял, прислонившись к воротам, и спокойно курил сигару. Больше никого не было видно. Я закрыл окно и опустил штору, снова уселся перед камином и попытался сосредоточить мысли на окружавших меня предметах. Чтобы облегчить себе задачу, я решил совершить какое-нибудь привычное действие и посмотрел на часы. Они показывали половину двенадцатого. И снова я услышал этот ужасный крик! На этот раз, казалось, он раздался в комнате, где-то рядом со мной. Ужас на несколько мгновений лишил меня способности двигаться. Я опомнился через несколько минут - не помню, что я делал до этого,- на незнакомой улице, по которой я спешил изо всех сил. Я не знал, где я и куда иду, но вот я взбежал по ступеням в дом, перед которым стояло несколько карет. В окнах мелькали огни; до меня доносился приглушенный шум голосов. Это был дом, в котором жил мистер Маргован. Вам, дорогой друг, известно, что там произошло. В одной комнате лежала бездыханная Джулия Маргован, несколько часов назад принявшая яд, а в другой - Джон Стивене, истекающий кровью от огнестрельной раны в груди, которую он сам себе нанес. Когда я ворвался в комнату и, оттолкнув врачей, положил руку ему на лоб, он открыл глаза, посмотрел невидящим взглядом, медленно закрыл их и умер. Я пришел в себя только через полтора месяца после случившегося. Жизнь вернулась ко мне в вашем чудесном доме, благодаря заботам вашей милой жены. Все это вы уже знаете, и мне осталось рассказать вам лишь об одном обстоятельстве, хотя оно и не имеет отношения к предмету ваших психологических исследований, вернее к той их области, в которой вы, с присущей вам деликатностью и вниманием, просили меня оказать вам посильную помощь. Однажды лунной ночью (это произошло через несколько лет после разыгравшейся трагедии) я проходил по Юнион-сквер. Час был поздний, и вокруг никого не было. Как только я приблизился к месту, где некогда я был свидетелем злополучной встречи, мои мысли естественно обратились к некоторым событиям прошлого, и, повинуясь тому безотчетному чувству, которое заставляет нас подолгу задерживаться на мыслях, причиняющих нам особенно сильную боль, я уселся на скамью и погрузился в них. Какой-то человек вошел в сквер и направился по дорожке в мою сторону. Он шел, держа руки за спиной и наклонив голову; казалось, он ничего вокруг не замечал. Когда он приблизился к тому затененному месту, где я сидел, я узнал в нем человека, встречу которого с Джулией Маргован я наблюдал здесь много лет назад. Но он ужасно изменился: поседел, был оборванным и изможденным. Все в нем говорило о беспорядочной жизни и пороках; не менее очевидны были и признаки болезни. Его одежда была неряшлива; волосы падали ему на лоб в странном и в то же время живописном беспорядке. Казалось, его место было не на свободе, а скорее в заключении,- например, в больнице. Без какой-либо определенной цели я поднялся и преградил ему дорогу. Он поднял голову и посмотрел на меня. Я не нахожу слов, чтобы описать то страшное выражение, которое появилось на его лице. Это было выражение непередаваемого ужаса: он думал, что встретился с глазу на глаз с привидением. Но он был смелым человеком. "Будь ты проклят, Джон Стивенс!"-воскликнул он и, подняв дрожащую руку, хотел нанести мне удар кулаком в лицо, но упал ничком на гравий дорожки. Я повернулся и ушел. Кто-то нашел его там; он был мертв. О нем ничего не известно, не знают даже его имени. Но знать, что человек мертв, уже достаточно.  * КУВШИН СИРОПА *  перевод Г.Прокуниной Это повествование начинается со смерти героя. Сайлас Димер умер июля 16-го 1863 года, а два дня спустя его останки были преданы земле. Так как его знали в лицо все взрослые и дети в поселке, похороны, по выражению местной газеты, "состоялись при большом стечении народа". В соответствии с обычаем того времени гроб, поставленный у могилы, был раскрыт, и все друзья и соседи вереницей проследовали мимо него, чтобы в последний раз взглянуть на лицо усопшего, после чего тело Сайласа Димера на глазах у всех было опущено в могилу. Правда, кой у кого глаза слегка затуманились, но, в общем, можно сказать, что погребение было совершено по всем правилам и в свидетелях недостатка не было. Сайлас, вне всякого сомнения, умер, и никто из присутствующих не мог указать на какой-нибудь недосмотр в погребальном обряде, который оправдывал бы его возвращение с того света. Однако, если показания свидетелей что-нибудь да значат (а разве не с их помощью было искоренено колдовство в Сэлеме), он вернулся. Я забыл упомянуть, что смерть и похороны Сайласа Димера произошли в маленьком поселке Гилбрук, где он прожил тридцать один год. Димер был "коммерсантом", как в некоторых местах Соединенных Штатов называют владельцев мелочных лавок, и торговал всем тем, что обычно продается в таких лавках. Его честность, насколько известно, никогда не подвергалась сомнению, и он пользовался всеобщим почетом. Единственно, в чем могли бы его упрекнуть самые придирчивые люди, - это в том, что он уделял слишком много внимания делам. Однако ему это не ставилось в вину, хотя многие другие, в равной мере приверженные этому, встречали к себе более суровое отношение. Это объяснялось тем, что Сайлас преимущественно занимался собственными делами. Никто не помнил, чтобы Димер хотя бы один день, кроме воскресений, не сидел у себя в лавке, с тех самых пор, как он впервые открыл ее больше четверти века назад, и до самой своей смерти. Он ни разу не болел, а ни в чем другом он не видел уважительных причин, которые могли бы отвлечь его от прилавка. Передавали, что, когда однажды он не явился на вызов в суд округа для дачи свидетельских показаний по важному делу и адвокат имел смелость предложить, чтобы Димеру послали повестку с предупреждением, ему на это было заявлено, что суд "изумлен" подобным предложением. Как известно, изумление суда относится к тем чувствам, которые адвокаты не особенно стремятся возбуждать; посему он поспешил взять обратно означенное предлог жение и условился с противной стороной относительно того, что показал бы мистер Димер, будь он в суде, причем противная сторона ловко воспользовалась этим промахом и фиктивное свидетельское показание оказалось явно не в пользу предложившей его стороне. Короче говоря, во всем округе считали, что единственное, что есть прочного в Гилбруке, это Сайлас Димер и что перемещение его в пространстве может повлечь за собой какое-нибудь страшное общественное бедствие или другое тяжкое несчастье. Миссис Димер со своими двумя взрослыми дочерьми занимала комнаты верхнего этажа, а Сайлас, как всем было известно, спал на койке, поставленной за прилавком в магазине. Там его и нашли однажды под утро умирающим, и он испустил дух как раз перед тем, когда нужно было снимать ставни. Он был еще в сознании, и хотя и лишился языка, и люди, хорошо знавшие его, полагали, что, если бы, на его несчастье, он дожил до того часа, когда обычно открывалась лавка, это подействовало бы на него удручающе. Таков был Сайлас Димер, и таково было постоянство и неизменность его жизненных привычек, что местный юморист (учившийся некогда в колледже) наделил его кличкой старого Ibidem <Там же (лат.); здесь - прозвище, переводимое приблизительно: "То же и оно же".> и в первом же вышедшем после смерти Сайласа номере газетки добродушно отметил, что Димер разрешил себе "небольшой отпуск", Правда, отпуск этот слегка затянулся, но, по словам летописи, из которой мы черпаем наши сведения, не прошло и месяца, как мистер Димер без обиняков дал понять, что ему недосуг лежать в могиле. Одним из самых почетных граждан Гилбрука был банкир Элвен Крид. Он жил в лучшем доме поселка, имел собственный выезд и некоторым образом был не чужд страсти к путешествиям, так как неоднократно посещал Бостон; полагали даже, что он побывал в Нью-Йорке, хотя сам он скромно опровергал это лестное предположение. Мы упоминаем об этом лишь для того, чтобы помочь разобраться в достоинствах мистера Крида, ибо это так или иначе говорит в его пользу, в пользу его просвещенности, если он хотя бы кратковременно соприкоснулся с культурой Нью-Йорка, или в пользу его чистосердечия, если в столице он не был. В один приятный летний вечер, часов около десяти, мистер Крид открыл калитку своего сада, прошел по усыпанной гравием дорожке, четко белевшей в лунном свете, поднялся на крыльцо своего прекрасного дома и, немного помедлив, всунул ключ в замок. Приоткрыв дверь, он увидел жену, проходившую по коридору из гостиной в библиотеку. Она радостно приветствовала его и, распахнув дверь пошире, ждала, когда он войдет, но вместо этого он повернулся и, окинув взглядом крыльцо, удивленно воскликнул: - Куда, черт возьми, делся этот кувшин? - Какой кувшин, Элвен?- спросила жена довольно равнодушно. - Кувшин с кленовым сиропом - я купил его в лавке и поставил вот тут на крыльце, чтобы открыть дверь. Какого чер... - Ну, ну, Элвен, хватит,- прервала его супруга. К слову сказать, Гилбрук является не единственным местом в цивилизованном мире, где пережитки политеизма запрещают упоминать всуе имя злого духа. Кувшин кленового сиропа, нести который из лавки, при сельской простоте гилбрукских нравов, не считалось зазорным для именитых граждан, исчез! - Ты уверен, что купил его, Элвен? - Дорогая моя, неужели человек может не заметить, что несет кувшин? Я купил этот сироп в лавке Димера по дороге домой. Сам Димер нацедил мне сиропу и одолжил кувшин, и я... Эта фраза и по сей день осталась неоконченной. Мистер Крид, шатаясь, вошел в дом, добрался до гостиной и рухнул в кресло, дрожа всем телом. Он внезапно вспомнил, что мистер Димер умер три недели тому назад. Миссис Крид стояла перед своим супругом, глядя на него с удивлением и тревогой. - Силы небесные,- сказала она,- что с тобой, ты болен? Так как у мистера Крида не было никаких оснований полагать, что болезнь его может представлять интерес для сил потустороннего мира, он не внял заклинанию жены; он ничего не ответил и сидел в оцепенении. Наступило длительное молчание, нарушаемое лишь мерным тиканьем часов, которые, казалось, шли медленнее обычного, вежливо предоставляя супругам побольше времени, чтобы прийти в себя. - Джен, я сошел с ума - вот что!- Он говорил невнятно и быстро.- Почему ты не сказала мне об этом раньше? Ты, наверно, замечала кое-какие признаки, а теперь они так очевидны, что я и сам обратил на них внимание. Мне казалось, будто бы я иду мимо лавки Димера; она была открыта и освещена, то есть мне так показалось. Ведь она теперь никогда не бывает открыта. Сайлас Димер стоял у конторки за своим прилавком. Клянусь богом, Джен, я видел его так же ясно, как вижу тебя. Вспомнив, что ты просила кленового сиропа, я вошел и купил его, вот и все,- я купил две кварты кленового сиропа у Сайласа Димера, который, хотя умер и лежит в могиле, все же нацедил сиропа из бочки и подал мне его в кувшине. Помню, он разговаривал со мной очень степенно, даже степенней, чем это было в его привычках, но ни одного слова, сказанного им, я не могу припомнить. Но я видел его, боже милостивый, я видел его и говорил с ним,- а ведь он умер! Вот что мне показалось. Выходит, я сошел с ума, Джен, я совсем спятил, а ты утаила это от меня! Этот монолог дал супруге мистера Крида время собрать воедино умственные способности, которые имелись в ее распоряжении. - Элвен,- сказала она,- поверь мне, никаких признаков безумия ты не проявлял. Наверно, тебе померещилось, и ничего другого тут и быть не могло. Это было бы слишком ужасно! Никакого помешательства тут нет. Просто ты слишком заработался в банке. Тебе не надо было ходить на заседание правления банка сегодня вечером; ты ведь и без того до смерти устал. Я так и знала, что-нибудь да случится. Мистер Крид мог бы указать, что это предупреждение, высказанное задним числом, носило несколько запоздалый характер, но, как бы там ни было, он ничего не возразил, озабоченный своим состоянием. Он овладел собой, и способность связно мыслить вернулась к нему. - Несомненно, то был феномен субъективного порядка,- изрек он, ни с того ни с сего начиная изъясняться ученым языком.- Явление и даже материализация духов - вещь допустимая, но явление и материализация коричневого глиняного кувшина в полгаллона, грубого тяжеловесного гончарного изделия, маловероятны. Когда смысл этого дошел до сознания Элвена Крида, он содрогнулся. Недвижимое имущество Сайласа Димера находилось в руках душеприказчика, который счел за лучшее разделаться с "коммерческим предприятием", и лавка оставалась закрытой со времени смерти ее владельца, а товары были оптом проданы другому "коммерсанту". Комнаты верхнего этажа тоже стояли пустыми, так как вдова с дочерьми переехала в другой город. На другой день после приключения Элвена Крида (слух о котором как-то выплыл наружу) толпа мужчин, женщин и детей собралась вечером перед лавкой на противоположной стороне улицы. То, что в лавке объявился дух покойного Сайласа Димера, теперь стало известно каждому из обитателей Гилбрука, хотя многие делали вид, что сомневаются в этом. Самые смелые из них, они же по большей части и самые молодые, кидали камнями в фасад, единственно доступную для обстрела часть дома, старательно избегая, впрочем, попадать в не закрытые ставнями окна. Сомнение еще не переросло в злобу. Несколько смельчаков перешли улицу и принялись дубасить в дверь, подносить зажженные спички к темным окнам, пытаясь разглядеть, что делается внутри лавки. Другие зрители старались блеснуть своим остроумием: кричали, выли и звали призрак побегать с ними наперегонки. После того как прошло порядочно времени и ничего примечательного не случилось и многие уже разошлись, оставшиеся вдруг заметили, что лавка внутри начала озаряться тусклым желтым сиянием. Это положило конец всяким дерзким выходкам. Отчаянные смельчаки, столпившиеся было у двери и окон, отступили на противоположную сторону и смешались с толпой, мальчишки перестали швыряться камнями. Голоса смолкли; в толпе возбужденно перешептывались и указывали на все усиливающийся свет. Никто не мог сказать, сколько времени протекло с того мгновения, как показалось слабое мерцанье, но в конце концов освещение стало таким ярким, что можно было видеть все, что делается внутри лавки; и тогда в глубине за конторкой собравшиеся на улице явственно увидели Сайласа Димера! Действие, произведенное этим на толпу, было поразительно. Малодушные дрогнули, и толпа быстро поредела с обоих флангов. Одни пустились бежать, что есть мочи, другие удалялись, соблюдая большее достоинство и оглядываясь через плечо. В конце концов на месте осталось человек около двадцати, преимущественно мужчин; они стояли молчаливые, потрясенные, вытаращив глаза. Привидение в лавке не обращало на них никакого внимания; по-видимому, оно всецело было занято приходо-расходной книгой. Но вот трое мужчин, как бы движимые одним чувством, отделились от толпы на тротуаре и перешли улицу. Один из них, грузный детина, хотел было налечь плечом на дверь, но она открылась сама, точно какой-то сверхъестественной силой, и смелые исследователи вошли внутрь. Оставшиеся на улице в ужасе заметили, что все трое стали как-то странно вести себя, едва переступили порог. Они вытягивали перед собой руки, кружили по магазину, натыкались на прилавок, на ящики и бочки, стоявшие на полу, сталкивались друг с другом. Они неуклюже поворачивались во все стороны, как будто хотели выбраться оттуда, но не могли найти выхода. Слышны были их крики и проклятия, но привидение Сайласа Димера не проявляло ни малейшего интереса к происходившему. Что послужило толчком для толпы, никто не мог впоследствии вспомнить, но внезапно мужчины, женщины, дети, собаки-все разом беспорядочно бросились к дверям. Каждому хотелось пролезть вперед, и у входа образовалась давка, - наконец, точно по уговору, они выстроились в очередь и начали подвигаться шаг за шагом. В силу какой-то неуловимой духовной или физиологической алхимии наблюдатели превратились в действующих лиц: зрители стали участниками представления, публика захватила сцену. Лишь для одного зрителя, оставшегося на противоположном тротуаре - для банкира Элвена Крида, внутренность лавки, заполняющаяся толпой, оставалась ярко освещенной. Ему было ясно видно все то странное, что там творилось. Находящиеся же внутри оказались в полной темноте. Каждый, кто протискивался в лавку, как будто сразу лишался зрения и рассудка. Люди бессмысленно двигались ощупью, пытались пробиться против течения, толкали друг друга, наносили удары куда попало, падали, и их топтали, подымались и сами топтали упавших. Они хватали друг друга за платье, волосы, бороды, дрались с остервенением, орали, ругались, осыпали друг друга оскорбительной и непристойной бранью. Когда наконец последний в очереди вмешался в эту невообразимую толчею, свет, озарявший лавку, внезапно погас, и Элвен Крид на улице очутился в полной темноте, как и все, кто находился внутри. Он повернулся и ушел. Рано утром толпа любопытных собралась у лавки Димера. Тут были и те, которые прошлым вечером обратились в бегство, а сейчас осмелели при дневном свете, и трудовой люд, идущий на работу. Дверь магазина была распахнута настежь, помещение пусто, но на стенах, на полу, на мебели - всюду были лоскутья одежды и клочья волос. Гилбрукские вояки кое-как выбрались ночью из лавки и поплелись домой залечивать свои ушибы и божиться, что провели всю ночь в постели. На пыльной конторке позади прилавка лежала приходная книга. Записи, внесенные в нее рукой Димера, кончались шестнадцатым июля, последним днем его земного бытия. Никаких пометок о последовавшей позднее продаже товара Элвену Криду не было обнаружено. Вот и вся история; можно добавить только, что, когда страсти улеглись и разум вступил в свои извечные права, жители Гилбрука пришли к выводу, что, принимая во внимание безобидный и добропорядочный характер первой торговой сделки, совершенной Сайласом Димером при изменившихся обстоятельствах, можно было спокойно разрешить покойнику снова занять свое место за прилавком. К сему суждению местный летописец, из неопубликованных трудов которого извлечены вышеизложенные факты, почел за благо присоединиться.  * ЗАПОЛНЕННЫЙ ПРОБЕЛ *  перевод Н.Дарузес 1. ПАРАД ВМЕСТО ПРИВЕТСТВИЯ Летней ночью на невысоком холме, поднимавшемся над простором лесов и равнин, стоял человек. Полная луна клонилась к западу, и по этому признаку человек понял, что близок час рассвета,- иначе это трудно было определить. Легкий туман стлался по земле, затягивая низины, но над пеленой тумана четко выделялись на чистом небе темные массы отдельных деревьев. Сквозь туман смутно виднелись два-три фермерских домика, но ни в одном из них не было света. Нигде ни признака жизни, только собачий лай, доносясь издали и повторяясь через равные промежутки времени,