чилось так, а не иначе, но я все время себя спрашиваю, как было бы, если бы случилось иначе. Скажем, вроде как в Нантакете в тот уик-энд. Тогда был большой футбольный матч, а я думал: вот мы здесь совсем одни, в этом мрачном старом доме - это было действительно мрачное место, шел дождь, и так далее, - а в это время другие парни катили в открытых машинах на футбольный матч. - Я, наверно, кажусь ужасно старой. - О, нет. Что ты. Совсем не кажешься... Один раз только... Тоже в Нантакете. Ночью шел дождь. Шел дождь, и ты встала закрыть окно. - И я казалась ужасно старой? - Только одну минуту... Не на самом деле. Но, понимаешь, ты привыкла к комфорту, ты другая. Два автомобиля, масса всяких нарядов. А я просто бедный парень. - Это имеет какое-нибудь значение? - О, я знаю, ты думаешь, что не имеет, но на самом деле имеет. Когда ты идешь в ресторан, ты никогда не смотришь на цены. Вот твой муж - он может все это тебе купить. Он может купить тебе все, что ты хочешь. У него карманы туго набиты, а я только бедный парень. Мне кажется, я вроде одинокого волка. Мне кажется, большинство бедняков как одинокие волки. Никогда я не буду жить в таком доме, как ваш. Никогда не смогу стать членом какого-нибудь загородного клуба. Никогда у меня не будет дачи на побережье. И я все еще голоден, - сказал он, взглянув на пустую тарелку из-под бутербродов. - Ты ведь знаешь, я еще расту. Мне нужен ленч. Я не хочу показаться неблагодарным или что-нибудь в этом роде, но я голоден. - Спустись в ресторан, милый, - сказала Мелиса, - и закажи себе ленч. Вот пять долларов. Она поцеловала его, а как только он скрылся, одна ушла из гостиницы. 24 Она бродила по улицам - идти ей было некуда - и думала, что же именно было первым звеном в цепи событий, приведших ее к тому положению, в котором она теперь оказалась. Лай собаки, мечты о замке или скука на танцах у миссис Уишинг. Она уехала домой. Взгляните теперь на эту прелестную женщину, сошедшую с поезда в Проксмайр-Мэноре. Посмотрите, что она делает. Посмотрите, что с ней происходит. Она в норковой шубке, но без шляпы. Машина у нее открытая. Она едет вверх по холму к своему дому, белизна которого как бы подтверждает ее чистоту. Как может человек, живущий в таком благопристойном окружении, быть грешником? Как может человек, у которого столько хеплуайтовской мебели - столько хеплуайтовской мебели в хорошем состоянии, - дрожать от безудержной страсти? Со слезами на глазах она обнимает своего единственного сына. Кажется, любовь к сыну - это еще что-то, что ей необходимо втиснуть в свою душу. Одна у себя в спальне, она корчилась от желания и стонала, как сука в период течки. Ей чудилось, будто он - его призрак - идет по комнате, и хотя она знала, что по своим умственным способностям он обыкновенная посредственность, ей чудилось, будто его кожа ослепительно сияет; он казался ей каким-то золотым Адамом. Она хотела забыть его. Хотела освободиться от наваждения. Она выбрала себе любовника, но разве это такой уж редкий случай? Быть может, она ошиблась в выборе, по разве это не в природе вещей, разве это не такое же обычное явление, как, скажем, дождь? На миг ей пришла в голову мысль признаться во всем Мозесу, по она слишком хорошо знала его гордый характер и понимала, что он выгнал бы ее из дому. Она чувствовала себя как в тисках. Она надеялась, что принадлежит к числу обыкновенных женщин, чувственных, но не романтичных, способных беззаботно взять любовника и беззаботно бросить его, когда настанет время. Теперь ей стало ясно, какой силы достигали в ней чувство вины и вожделение. Она нарушила нормы поведения, Принятые в приличном обществе, и к этому обществу ее как бы пришпилили те же самые правила приличия, которые она презирала. Чувствуя невыносимую боль, Мелиса сошла вниз и налила себе виски. Она постеснялась в такой ранний час дня попросить у кухарки льду, а потому разбавила виски водой в ванной и выпила его там. После выпивки ей стало лучше. И она сразу же выпила еще. Она не могла изгнать образ Эмиля, но с помощью алкоголя ей мало-помалу удалось увидеть этот образ в ином свете. Он подошел к ней, простерши руки, и повалил ее, но теперь он как бы олицетворял зло, как бы намеревался унизить и уничтожить ее. Раньше она была невинна, ее развратили! Вот как было дело. Приписав все зло Эмилю, она почувствовала огромное облегчение. Он воспользовался ее невинностью! Однако, вспоминая поездку в Нантакет, когда она пережила с ним минуты самого пылкого и нежного сладострастия, могла ли она претендовать на невинность, на то, что ее развратили! Утешаться сознанием своей невинности больше было нельзя, и Мелиса выпила еще виски. К тому времени, когда Мозес вернулся домой, она была совершенно пьяна. Мозес ничего не сказал. Он подумал, что, вероятно, она получила какие-нибудь плохие известия. Вид у нее был сонный, она уронила на ковер зажженную сигарету, а входя в столовую, споткнулась и чуть не упала. Когда Мозес вышел, чтобы поставить машину в гараж. Мелиса подошла к бару и отхлебнула виски прямо из бутылки. Хотя и сильно пьяная, она не могла заснуть. Мозес не трогал ее, просто лежал рядом, а она думала, что маленький шрам среди волос на животе Эмиля дороже ей, чем вся огромная любовь Мозеса. Когда Мозес заснул. Мелиса сошла вниз и палила себе еще виски. Она пила до трех часов, но, когда легла в постель, образ Эмиля, ее золотого Адама, все еще стоял перед ней как живой. Чтобы отвлечься, она принялась строить планы, как обновит свою кухню. Она убирала старую плиту, холодильник, посудомойку и раковину, подыскивала новый линолеум, новое мусорное ведро, обдумывала новую цветовую гамму, новую схему освещения. Было ли это ее собственное недомыслие или недомыслие ее времени, что, охваченная муками безнадежной любви, она могла обрести душевный покой, лишь предаваясь мыслям о новых плитах и новом линолеуме? На следующий день Мелиса пошла на обследование к врачу. В одной комбинации она улеглась на столе для осмотра. В комнате было слишком жарко. Доктор дотрагивался до нее, подумала она, не по-врачебному ласково; впрочем, она знала, что это ощущение могло быть лишь апогеем ее смятенных чувств, взвинченных похотливыми мечтами, пьянством и почти бессонной ночью. Когда доктор ощупывал ее груди, ей показалось, что она видит на его лице неприкрытую горечь желания. Она отвернулась, но ее дыхание стало тяжелым и прерывистым, и вся скопившаяся в ней скорбь оттого, что рушились ее надежды, ее огорчение за Мозеса и страсть к Эмилю грозили сломить ее. Что она могла сделать? Заговорить о погоде? Критиковать местный школьный совет? Перебирать в памяти то, что теперь казалось хрупкой и не приносившей ей чести цепью обстоятельств, удерживающих их семью от крушения? Доктор как будто сластолюбиво медлил с обследованием, и Мелиса чувствовала, как мало-помалу ослабевает сдерживающая сила рассудка, и наконец вожделение вспыхнуло с неистовой силой. Она протянула руки и ласково обняла доктора за шею, и тот не сделал ни малейшего движения, чтобы уклониться от ласки. Услышав, как он поспешно сбрасывает с себя одежду, она закрыла глаза. Все произошло мгновенно, но необычайно бурно. Мелиса едва не потеряла сознание, Пока он одевался, зазвонил телефон. - Да, да, - сказал он, - но, как вы знаете, Этель, мы не надеемся, что она доживет до ночи. Мелиса оделась и накинула на плечи свои меха. - Когда я снова увижу вас? - спросил доктор. Она не ответила. В приемной ждали шесть или семь больных. Один из них, старик, стонал от боли. Мелиса сама испытывала сильную боль, куда более острую боль, подумала она, старик-то ведь не виноват в своих страданиях. Она вышла на улицу, на яркий свет дня. Громко тикали счетчики на автостоянке. В магазине продавали мясной фарш и бекон. В сквере слышался плеск фонтана. Она улыбнулась и помахала приятельнице, проехавшей в автомобиле. Она с изумительным, непревзойденным мастерством выдавала себя за респектабельную женщину, а ведь она ненавидела обманщиков. День кончался, свет заката словно зажег огнем витрины магазинов, но для нее, переполненной своим несчастьем, этого света как бы не существовало. Неужели она больна? Она знала, что улица и заполнявшая ее толпа пришли бы именно к этому снисходительному мнению, но Мелиса всей душой восстала против него, ибо если она больна, то, значит, больны и Мозес, и Эмиль, и доктор, и все человечество. Мир, поселок простили бы ей ее прегрешения, если бы она начала ходить к доктору Герцогу, которого последний раз видела, когда он танцевал с толстухой в красном платье, и в течение одного-двух лет по три раза в неделю освобождалась от своих воспоминаний и смятений. Но разве она попала, в беду не из-за того, что терпеть не могла фанатично следовать моде и подвергаться душевной анестезии, не из-за своего отвращения к умственной, сексуальной и духовной гигиене? Она не могла поверить, что ее горести можно оправдать безумием. В них было виновато ее тело, была виновата ее душа, были виноваты ее желания. Когда Мелиса пришла домой, маленький сын выбежал ей навстречу, и она с нежностью обняла его. Мальчик вернулся в кухню, а она, чтобы притупить боль, налила себе виски, разбавив его водой в ванной. Потом она позвонила по телефону своему священнику и спросила, нельзя ли ей сейчас же его повидать. К телефону подошла жена священника миссис Веском - она любезно пригласила Мелису прийти. Миссис Веском, от которой приятно пахло духами и хересом, открыла ей дверь. Жена священника после обеда обыкновенно играла в бридж. Мелиса понимала, что тосковать по жизни, сосредоточенной вокруг партий в бридж, было бы для нее чересчур сентиментально, но простота и хорошее настроение этой женщины пробуждали в Мелисе острую тоску. Миссис Веском была довольна своей жизнью, и эта удовлетворенность казалась столь же прочной, как хорошо построенный дом с залитыми солнечным светом окнами; а Мелиса чувствовала себя безжалостно обреченной сносить всю суровость непогоды. Миссис Веском провела ее в гостиную, где священник стоял на коленях и растапливал ка-К мин, поднося зажженную спичку к бумаге. - Добрый день, - сказал он, - добрый день, миссис Уопшот. Священник был дородный мужчина с грубым, простым лицом; в волосах его пятнами пробивалась тусклая седина, напоминавшая последний зимний снег. - Я решил, что нам не помешает немного огня, - сказал он. - Что лучше огня располагает к откровенной беседе? Садитесь, садитесь, пожалуйста. Я должен кое в чем вам исповедаться. Услышав это слово, Мелиса вздрогнула. - Сегодня у миссис Веском собрались игроки в бридж, одна из трех групп ее постоянных партнеров, и я решил дать себе отдых и провести весь день у телевизора. Я знаю, правда, многие не одобряют телевидение, но во время моего сегодняшнего, так сказать, легкомысленного времяпрепровождения я видел несколько интересных пьесок, превосходную игру и превосходные постановки. Я бы ничуть не удивился, если бы оказалось, что уровень игры на телевидении теперь значительно выше, чем в театре. Я видел одну очень интересную пьеску о женщина из среднего класса, которую скука повседневной жизни довела до того, что она уступила соблазну, я говорю - соблазну, хотя в ее поступке не было ничего непристойного, - соблазну забросить семью и заняться предпринимательской деятельностью. У нее была очень несимпатичная свекровь. Пожалуй, не то чтобы действительно несимпатичная, просто ее характер, можно сказать, сложился под влиянием ряда неблагоприятных обстоятельств. Она была властная женщина. Она понимала, что наша героиня недостаточно внимательна к мужу. Так вот, свекровь была богата, и у них были все основания рассчитывать на значительное наследство после ее кончины. Они устроили прогулку на озеро - о, все было сделано как нельзя лучше, - и во время бури свекровь утонула. Следующая сцена происходит в конторе адвоката, где было оглашено завещание и где они, к своему удивлению, узнали, что свекровь не оставила им ни доллара. И что же, при таком обороте событий жена, вместо того чтобы впасть в уныние, обнаружила в себе новые источники силы и смогла вновь посвятить себя семье - окружить ее, так сказать, вниманием и заботой. Все это очень поучительно, и мне кажется, что, если б мы чаще смотрели телепередачи и видели, какие горести и затруднения испытывают другие, мы, возможно, были бы менее себялюбивы, менее эгоцентричны, меньше склонны всецело погружаться в свои мелкие личные заботы. Мелиса пришла к священнику за сочувствием, но теперь поняла, что скорее могла бы искать сочувствия у двери сарая или у камня. На мгновение глупость мистера Бескома, его вульгарность показались ей невыносимыми. Но, если он нисколько ей не сочувствует, не следует ли ей самой в таком случае проявить хоть немного сочувствия к нему и попытаться понять этого полного простого человека, одобряющего чепуху, которую показывают по телевизору, а если понять она не в состоянии, то по крайней мере отнестись к нему достаточно терпимо? Глядя, как он склоняется к огню, она испытывала умиление перед древностью его профессии. Никогда к двери его дома не прибежит гонец с известием о том, что глава религиозной общины замучен местной полицией, а упомяни Мелиса имя Иисуса Христа вне всякой связи с богослужением, он пришел бы, конечно, в невероятное замешательство. Это не его вина, он не выбирал себе эпоху, в которой жить, не он один был одержим стремлением придать как можно больше пыла и реальности крестным мукам Спасителя. Это ему не удалось, и здесь, у своего камина, он был таким же неудачником, как она, и, подобно всякому другому неудачнику, заслуживал сочувствия. Мелиса понимала, как страстно ему хотелось избежать разговора о ее горестях, а вместо этого поговорить и церковном благотворительном базаре, о бейсбольном чемпионате, о благотворительном ужине, о высоких ценах на цветное стекло, об удобстве электрических грелок - о чем угодно, только не о ее горестях. - Я согрешила, - сказала Мелиса. - Я согрешила, и воспоминание мучительно, тяжесть невыносима. - Как вы согрешили? - Я совершила прелюбодеяние с юношей. Ему нет еще двадцати одного года. - И часто это случалось? - Много раз. - А с другими? - С другим один раз, но я чувствую, что не могу доверять себе. Он прикрыл глаза руками, и Мелиса видела, что он возмущен и испытывает отвращение. - В подобного рода случаях, - сказал он, все еще прикрывая глаза руками, - я работаю совместно с доктором Герцогом. Могу дать вам его телефон, или я охотно позвоню ему сам и договорюсь, когда он вас примет. - Я не пойду к доктору Герцогу, - плача, сказала Мелиса. - Я не могу. Она ушла из дома священника и, вернувшись к себе, позвонила в лавку Нэроби. Кухарка еще раньше заказала бакалейные товары, и Мелиса попросила прислать ящик хинной настойки, пучок кресс-салата и коробку душистого перца. - Сегодня утром вашей кухарке уже доставили ящик хинной настойки, - сказал мистер Нэроби. Топ его был нелюбезен. - Да, я знаю, - сказала Мелиса. - Мы ждем гостей. Через некоторое время появился Эмиль. - Прости, что я бросила тебя в Нью-Йорке, - сказала Мелиса. - О, ничего страшного. - Он рассмеялся. - Я просто был голоден. - Я хочу тебя видеть. - Хорошо, - сказал он. - Где? - Не знаю. - Вот что, есть одно местечко, - сказал он. - Лачуга внизу, у бухточки, мы с ребятами давно ее присмотрели. Я загляну в магазин, а через полчаса буду там. - Хорошо. - Надо перейти через железнодорожный мост и спуститься к бухточке, - сказал Эмиль. - Там грунтовая дорога около свалки. Я приду туда раньше и проверю, нет ли кого поблизости. Она толком не видела помещения, в котором лежала у стены. - Знаешь, - сказал он, - на ленч я съел густую похлебку из моллюсков, потом горячий бутерброд с ростбифом и двумя сортами овощей, а на закуску - кусок пломбирного торта, и я все еще голоден. 25 Эмиль и миссис Кранмер жили на втором этаже каркасного двухквартирного дома. Дом был темно-зеленый с белыми филенками - во время дождя зеленый цвет превращался в черный - и принадлежал к тем видам строений, которые можно назвать стадными, так как они редко встречаются в одиночку. Они появляются в предместьях Монреаля, снова появляются, перейдя границу, в северных городках с их лесопильными заводами, процветают в Бостоне, Балтиморе, Кливленде и Чикаго, ненадолго пропадают в пшеничных штатах и снова появляются в унылых окрестностях Су-Сити, Уичито и Канзас-Сити, образуя нечто вроде грандиозной извилистой цепи кочующих жилищ, растянувшейся по всему материку. Возвращаясь из цветочного магазина Барнема вечером домой, миссис Кранмер прошла мимо дома, который некогда, пока был жив мистер Кранмер, принадлежал ей. Дом был большой, кирпичный, оштукатуренный. Двенадцать комнат! Его размеры и удобства она вспоминала как сказку. Банк продал этот дом итальянской семье по фамилии Томази. Несмотря на все старания принять доктрину равенства, которую ей внушали в школе, она до сих пор испытывала некоторую горечь при мысли о том, что люди из чужой страны, еще не знающие языка и обычаев Соединенных Штатов, стали владельцами дома местного уроженца, каким была, скажем, она. Она знала, что от экономических факторов никуда не денешься, но от этого ей было не легче. Ей казалось, что дом все еще ее, все еще находится в ее ведении, все еще напоминает ей о том, в каком достатке она жила с мистером Кранмером. Томази большую часть времени проводили на кухне, и в окнах по фасаду обычно было темно, но в этот вечер в одном из окон светилась лампа под абажуром с бахромой, и при свете этой лампы она видела на стене увеличенные фотографии каких-то иностранцев - усатых мужчин в высоких воротничках и женщин в черном. Ей было бесконечно странно смотреть в освещенные окна дома, который некогда был средоточием ее жизни. И она пошла дальше в своих смешных туфлях. В почтовом ящике лежала вечерняя газета. Миссис Кранмер обычно просматривала ее, сидя на кухне. Самые сенсационные новости были связаны с той скрытой моральной революцией, которую учинили ровесники Эмиля. Они крали, грабили, пили, насиловали, а когда их сажали в тюрьму, громогласно возмущались несправедливостью общества. Она считала, что во всем виноваты их родители, и вполне искренне возносила к небесам благодарственную молитву за то, что Эмиль - такой хороший мальчик. В юности она сталкивалась с некоторым сумасбродством, но мир тех времен казался ей более уютным и снисходительным. В общем, она так и не могла решить, чья тут вина. Она опасалась, что мир, пожалуй, изменился слишком быстро для ее ума и интуиции. Никто не мог помочь ей отсеять хорошее от плохого. Покончив с газетой, она обычно уходила к себе в комнату. Ее никогда нельзя было упрекнуть в нерасторопности или в неряшливости. Она надевала чистые комнатные туфли и чистое домашнее платье, а затем готовила ужин. В этот вечер она прошла прямо к себе в спальню, легла в темноте на кровать и заплакала. Возвращаясь из своей лачуги, Эмиль чувствовал, что в нем появилась какая-то серьезность - новый признак возмужания. Когда он вошел в дом, в кухне горел свет, но матери у плиты не было, а потом он услышал, что она плачет у себя в комнате. Он сразу догадался, почему она плачет, но был совершенно не готов к объяснению. Повинуясь велению сердца, он сразу же пошел в темную комнату матери, где она, поверженная несчастьем, лежала на кровати, сбитая с толку и всеми покинутая, и казалась еще более одинокой, еще более, чем всегда, похожей на ребенка. Эмиль был раздавлен глубиной ее горя. - Я просто не могу понять, - всхлипывая, сказала она. - Я просто не могу поверить. Я думала, ты хороший мальчик, из вечера в вечер я благодарила бога за то, что ты такой хороший, а ты все время у меня под носом делал это. Мне рассказал мистер Нэроби. Он сегодня заходил в магазин. - Это неправда, мама. Что бы ни сказал мистер Нэроби, это неправда. Миссис Кранмер, как ребенок, прижалась лицом к мокрой подушке, и Эмилю почудилось, будто она действительно ребенок, его дочь, с которой жестоко обошелся какой-то чужой человек. - Я молилась, чтобы ты это сказал, надеялась, что ты это скажешь, но я больше не могу верить. Мистер Нэроби рассказал мне обо всем, а зачем бы он стал так говорить, если бы это была неправда? Не мог же он все выдумать. - Это неправда, мама. - Но зачем он мне все это рассказал, зачем рассказал мне все эти небылицы? Он сказал мне про ту женщину, с которой ты уезжал. Сказал, что она все время звонит в магазин, хотя ей ничего не нужно, и что он знает, в чем тут дело. - Это неправда. - Зачем же он рассказал мне все эти небылицы? Может быть, он ревнует? - спросила она в безрассудной надежде. - Ты ведь знаешь, в позапрошлом году он просил меня выйти за него замуж. Конечно, я больше не выйду замуж, но, когда я ему отказала, он вроде как обозлился. Она села и вытерла слезы. - Может быть, все дело в этом. - Как-то вечером, когда я была одна, он пришел сюда. Принес коробку конфет и попросил меня выйти за чего замуж. Когда я сказала нет, он рассердился и сказал, что я пожалею. Так ты думаешь, он именно этого добивается? Чтобы я пожалела? - Да, наверно, в этом все дело. - Но ведь это же смешно. Подумать только, кто-то хочет мне навредить. Это же смешно! Ну зачем, зачем люди ведут себя так странно? Миссис Кранмер умылась и стала готовить ужин, а Эмиль ушел к себе в комнату, с беспокойством думая о сапфировом кольце, спрятанном в ящике стола. Лучше переложить его в карман, так будет спокойнее. Он выдвинул ящик, достал кольцо из коробочки и, инстинктивно обернувшись, увидел в дверях мать. - Дай мне, - сказала она. - Дай мне, дьявол ты этакий! Кто только вселил в тебя дьявола, кто? Дай мне это кольцо. Так вот как она тебе платила, ах ты, грязная, мерзкая тварь! Не думай, что я буду из-за тебя плакать. Свои последние настоящие слезы я выплакала над могилой твоего отца. Я знаю, что значит, когда тебя любит хороший человек, и никто у меня этого не отнимет. Оставайся у себя в комнате, пока я не разрешу тебе выйти. На следующий вечер, когда миссис Кранмер позвонила, дверь ей открыл Мозес. На посетительнице была шляпа, перчатки и так далее, и он недоумевал, что ей может быть нужно. Машины у нее не было, она, очевидно, пришла пешком от автобусной остановки. Сначала он подумал, что она ошиблась адресом: наверно, какая-нибудь кухарка или портниха, ищет работу. Теперь, когда она очутилась прямо перед ним, смелость и чувство собственного достоинства стали ее покидать. - Скажите своей жене, пусть она оставит моего сына в покое. - Я вас не понимаю. - Скажите своей жене, пусть она оставит моего сына в покое. Я не знаю, скольким еще мужчинам она вешается на шею, но, если я поймаю ее с моим мальчиком, я выцарапаю ей глаза. - Я не... Силы миссис Кранмер иссякли; Мозес закрыл дверь и позвал: - Мелиса, Мелиса! Почему она не отвечает? Почему она не отвечает? Он слышал, как она поднималась по лестнице, и пошел за пей. Дверь была распахнута настежь. Мелиса сидела у туалетного столика, закрыв лицо руками. Мозес почувствовал, что в крови у него закипает жажда убийства; и подобно тому, как прежде ему, охваченному желанием, казалось, что он ощущает под своими руками ее тело, еще не прикоснувшись к ней, так теперь ему казалось, что он ощущает ее горло с сухожилиями и мышцами, словно уже лишает ее жизни. Его била дрожь. Он подошел к ней сзади, обхватил руками за шею и, когда Мелиса громко закричала, придушил ее крик, но затем в нем поднялся страх перед муками ада, и, швырнув ее на пол, он вышел из комнаты. 26 Что случилось, что случилось с Мозесом Уопшотом? Он был более красивый, более способный, более естественный из двух братьев, и все же в свои тридцать с небольшим лет он состарился так, словно испытания, выпавшие на долю его поколения, отразились на его простой и порывистой натуре сильней, чем на Каверли, у которого была длинная шея, отвратительная привычка хрустеть суставами пальцев и который страдал припадками меланхолии и раздражительности. Однажды субботним утром Мозес без предупреждения явился в Талифер. Брата он застал за мытьем окон. Библейские предания, способные пролить некоторый свет на окутанные мраком взаимоотношения братьев, ограничиваются как будто бы историей Каина и Авеля, и, вероятно, это к лучшему. Братья восторженно приветствовали друг друга, но к этому восторгу невольно примешивалось бессознательное желание причинить боль. Мозес насмешливо улыбнулся при виде тряпок, которыми брат мыл окно. Каверли отметил, что лицо у Мозеса красное и одутловатое. Мозес держал в руке трость с серебряным набалдашником. Едва войдя в дом, он отвинтил набалдашник и налил себе из трости мартини. - Целая пинта входит, - спокойно сказал он. - Отцу бы такая понравилась! Он пил свой джин в столь ранний час, словно память об отце и о многих других крепких на голову людях из его предков избавляла его, как истого Уопшота, от проблем воздержанности и самодисциплины. - Я лечу в Сан-Франциско, - сказал он. - Надумал заглянуть к вам. Следующий самолет будет в пять часов. Мелиса и мальчик в полном порядке. Они просто молодцы. Он произнес эти слова громко и уверенно, так как, подобно Каверли - и Мелисе, - развил в себе способность верить, что происшедшее в действительности не произошло, а происходящее в действительности не происходит, а то, что может произойти, в действительности невозможно. Прежде всего братья заговорили о таинственной истории с Гонорой. Каверли уже звонил по телефону в Сент-Ботолфс, но никто не ответил. Его письма Гоноре вернулись назад. Мозес высказал предположение, что в ее письмах относительно падуба скрывается намек на то, что она больна, но как увязать это с тем обстоятельством, что она нарушила какой-то закон? Каверли мог бы показать брату вычислительный центр или дать ему посмотреть в бинокль на ракетные установки, но вместо этого повез его к заброшенной ферме, и они погуляли там в лесу. В этом районе страны стоял прекрасный зимний день, но Каверли омрачил его яркость своим унылым настроением. На фруктовых деревьях кое-где сохранились еще сморщенные плоды; хруст и аромат паданцев казались ему столь же древней принадлежностью мира, как и океаны. Рай, подумал он, должен пахнуть паданцами. Ветер гнал по земле сухие листья, напоминая Каверли о силах, которые управляют сменой времен года. Наблюдая за листьями, облетавшими с деревьев и уносимыми вдаль, он чувствовал, как в нем пробуждаются смутные желания и дурные предчувствия. Мозеса, по-видимому, больше всего заботила собственная жажда. После того как они немного погуляли, он предложил отправиться на поиски винного магазина. Когда они возвращались к машине, на линии пусковых установок, должно быть, произошла авария. Оттуда донесся громкий взрыв, а затем, похоже, объявили воздушную тревогу. Самолетов в голубом небе видно не было, только слышался рокот моторов - точь-в-точь невинное гудение морской раковины, которую старик прикладывает к уху ребенка. Каверли и Мозес вернулись к машине и поехали в предместье к винному магазину, но он был закрыт. На витрине висело объявление: "Магазин закрыт, чтобы служащие могли побыть со своими семьями". Время от времени весь Талифер охватывала бессмысленная паника. Кое-кто из мужчин и женщин впадал в пессимизм и укрывался в убежищах, чтобы помолиться и напиться вдрызг; впрочем, на Каверли это производило не большее впечатление, чем выходки адвентистов в дни его детства, когда они иногда закутывались в простыни, взбирались на Пасторский холм и ждали воскресения из мертвых и второго пришествия. Мысль о всеобщей катастрофе то и дело тревожила воображение людей во всем мире. Братья поехали дальше к торговому центру и нашли там открытый винный магазин. Мозес сказал, что ему нужны наличные деньги, и владелец магазина выдал ему сто долларов взамен чека, на котором Каверли сделал передаточную надпись. Когда они вернулись домой, Мозес наполнил свою трость и приступил к серьезной выпивке. В четыре часа Каверли отвез брата в гражданский аэропорт и попрощался с ним у главного входа; для обоих в этом прощании как бы смешались горячая любовь и соперничество. Через три дня из винного магазина позвонили по телефону и сообщили, что чек Мозеса банк не оплачивает. Каверли заехал туда и дал взамен свой собственный чек. В четверг позвонили из мотеля, расположенного близ аэропорта. - Я видел вашу фамилию в телефонной книге, - сказал незнакомый голос, - и фамилия у вас такая странная, что я подумал, не родственники ли вы. У нас живет человек по имени Мозес Уопшот. Он здесь с субботы и, судя по количеству пустых бутылок, выпивал, по-моему, около двух кварт в день. Он никому не мешал, но если он не выливал спиртные напитки в раковину, то его ждут неприятности. Я и подумал, что, если он ваш родственник, вам следует это знать. Каверли сказал, что сейчас же выезжает, но когда он добрался до мотеля, Мозеса там уже не было. 27 Сомнительно, чтобы Эмиль когда-нибудь любил Мелису, чтобы он когда-нибудь питал настоящую любовь к кому-либо, кроме себя и призрака своего отца. Иногда он думал о Мелисе и всякий раз приходил к заключению, что его не в чем упрекать, что, какие бы страдания она ни перенесла, он за них не отвечает. После того как его уволили из магазина Нэроби, он некоторое время слонялся без дела, но вскоре поступил на работу в новый универсам, открывшийся на холме, в здании со шпилем. Формально он был принят на должность помощника кладовщика, но, нанимая его, мистер Фрили, управляющий магазином, объяснил ему, что у него будут другие обязанности. Магазин открылся два месяца тому назад, но дела шли плохо, покупательницы из поселка были, как избалованные дети, капризны, а иногда и раздражительны; ведь в их жизни не было таких стимулов, как стремление к какой-либо цели и нужда. В день открытия магазина они на глазах мистера Фрили штурмовали двери и уносили букетик живых орхидей, который вручался каждому покупателю; однако, когда цветов не осталось, он увидел, как они прямо с каким-то бессердечием вернулись к своим старым друзьям, в магазины фирм "Грэнд Юнион" и "А. и П.". Они, как саранча, расхватывали у него некоторые товары, которые он продавал себе в убыток, а за остальными продуктами шли в другое место. Но ведь его магазин так великолепен, думал он. Широкая стеклянная дверь открывалась по сигналу фотоэлемента, и взору покупателя представал целый музей продовольственных товаров - стеллажи за стеллажами консервов, груды мороженой домашней птицы, а дальше в рыбном отделе маленький маяк над резервуаром с морской водой, в котором плавали омары. Звучала негромкая музыка, помещение было залито мягким светом. Для детей в магазине были всякие развлечения, а для лакомок - сладости, но никто - почти никто - в эту дверь не входил. Универсам в Проксмайр-Мэноре был одним из целой сети магазинов подобного рода, и статистики из главного управления, разумеется, учитывали капризы избалованных покупательниц. Женщины не склонны к верности, и можно было ожидать, что раньше или позже они начнут заглядывать в музей мистера Фрили. Надо только выждать и поддерживать магазин в блестящем состоянии. Однако женщины медлили дольше, чем полагали статистики, и мистер Фрили в конце концов получил разрешение прибегнуть к рекламному трюку. В канун пасхи в траве на территории поселка надлежало спрятать тысячу пластмассовых яиц. В них во всех были сертификаты, дающие право бесплатно получить в магазине дюжину свежих куриных яиц. Двадцать пластмассовых яиц содержали сертификаты на получение флакона дорогих французских духов емкостью в две унции. В десяти были сертификаты на получение подвесного лодочного мотора, а пять штук - позолоченных - давали право на трехнедельный отдых для двух лиц, с оплатой всех расходов в первоклассных отелях Мадрида, Парижа, Лондона, Венеции или Рима. Отклик был потрясающий, и магазин наполнился покупателями. Они рассудили, что яйца спрячет кто-нибудь из работников магазина, и хотели выяснить, кому именно это поручено. "Опыт нам показал, - прочел мистер Фрили в инструкции, - что в любом населенном пункте среди домашних хозяек оказывается немало таких, которые ни перед чем не остановятся, только бы узнать, кто будет прятать яйца и где именно. В некоторых случаях это приводило к удивительным проявлениям безнравственности". Нанимая Эмиля, мистер Фрили как раз и намеревался поручить ему спрятать яйца. Наведи он справки у Нэроби, он ни в коем случае не взял бы Эмиля, но лицо юноши показалось ему открытым и даже добродетельным. У себя в кабинете он посвятил Эмиля в подробности дела и показал план, на котором размечено, где должны быть спрятаны яйца. Сделать это нужно было в ночь перед пасхой, между двумя и тремя часами. Эмиль сверх жалованья получит двадцать пять долларов, а чтобы обеспечить сохранность тайны, мистер Фрили не будет с ним разговаривать до кануна пасхи. Пока что Эмиль будет прикреплять ценники к консервным банкам. В канун пасхи магазин закрылся в шесть часов. Последняя лилия в горшке была продана, но некоторые хозяйки все еще не уходили, пытаясь выведать у подносчиков товаров тайну яиц. В четверть седьмого двери магазина были заперты. В половине седьмого выключили свет, и мистер Фрили остался в кабинете один с приготовленными пластмассовыми яйцами. Он вынул из несгораемого шкафа план и стал его изучать. Через несколько минут в кабинет поднялся Эмиль. Все остальные служащие ушли домой. Мистер Фрили показал Эмилю драгоценные яйца и вручил план. Сейчас они сложат яйца на заднем сиденье машины Эмиля, а в два часа ночи он будет ждать на тротуаре перед домом Эмиля, и оттуда они начнут выполнение своей задачи. Прежде чем вынести из кабинета мистера Фрили коробки с яйцами, оба тщательно осмотрели пустые бункера и порожние картонные ящики в задней части магазина, чтобы убедиться, не спряталась ли там какая-нибудь покупательница. Яйца заполнили багажник и заднее сиденье машины Эмиля, Они начали свою работу в сумерках, а закончили, когда уже совсем стемнело. Они пожали друг другу руки с приятным замиранием сердца, как заговорщики, и расстались. Домой Эмиль ехал осторожно, словно яйца за его спиной были не только ценными, но и хрупкими. Он чуть ли не осязал заключенную в них власть приносить счастье и волновать. За домом Эмиля был старый гараж, он поставил туда машину и запер дверь на висячий замок. Эмиль был возбужден и побаивался, как бы не произошло что-нибудь неладное. Тайна не была раскрыта, но и не была полностью сохранена. Он знал, что по меньшей мере десяток служащих магазина путем исключения пришли к подозрению, что он и есть тот самый человек, которому доверены драгоценные яйца, и ему пришлось выдержать их расспросы. Миссис Кранмер, решив, что Мелиса только покушалась на невинность ее сына, вернулась к прежней мирной жизни с Эмилем. Несмотря на свой возраст и перенесенные горести, миссис Кранмер все еще была способна, как школьница, вступать в горячую дружбу. Она легко обижалась, если соседи относились к ней с пренебрежением, и легко приходила в восторг, если к ней проявляли внимание. Недавно у нее появилась новая приятельница в Ремзен-Парке - приятное разнообразие в жизни, которое ей ничего не стоило, - и миссис Кранмер подолгу разговаривала с ней по телефону. Когда Эмиль пришел домой, она разговаривала по телефону. В ожидании, пока мать кончит беседу, он прочел газету. Специалисты по рекламе, работавшие у мистера Фрили, поместили в газете объявление на всю последнюю полосу, да какое объявление! Там были виды пяти европейских городов и заверение в том, что стоит вам утром хорошенько пошарить в траве у себя перед домом - и вы можете собираться в дорогу. Миссис Кранмер с сыном поужинали в кухне. Вымыв посуду, мать снова уселась у телефона. Теперь она говорила о яйцах, и Эмиль понял, что сегодня вечером в поселке будет много разговоров на эту тему. Миссис Кранмер в голову не приходило, что выбор мог пасть на ее сына, и он был этим доволен. После ужина он смотрел телевизор. Около девяти он услышал, как залаяла собака. Прошел через прихожую в свою комнату и выглянул в окно, но у гаража никого не было. В половине одиннадцатого он лег спать. Мистер Фрили в этот вечер был очень счастлив. Магазин начал процветать, и у него было ощущение, что поездки в Мадрид, Париж, Лондон, Рим и Венецию, которые скоро будут спрятаны в росистой траве, суть проявления его собственной щедрости, его собственной безграничной доброты. Поцеловав в кухне жену, он подумал, что для него она осталась такой же желанной, какой была много лет тому назад, когда он женился на ней, ну а если это было и не совсем так, она по крайней мера держалась на уровне тех изменений, какие время и возраст произвели в нем. Он пылко и восторженно желал ее и поглядывал на часы, проверяя, сколько времени ему еще ждать, прежде чем они останутся вдвоем. В духовке стояло жаркое, и жена освобождалась от его объятий, чтобы полить маслом поджаривающееся мясо, а затем - чтобы накрыть на стол, вынести детскую ванночку и собрать игрушки; и, глядя на нее, пока она занималась всеми этими необходимыми делами, он видел, как ее лицо бледнело от усталости, и сознавал, что к тому времени, когда она вымоет посуду, отгладит пижамы, споет колыбельные песенки и выслушает молитвы ребят, у нее, наверно, не останется сил, чтобы ответить на его страстные ласки. При мысли об этом различии в половой потенции ему стало как-то не по себе, и после ужина он пошел прогуляться. Небо было темное и низкое, но, если бы даже потел дождь, подумал мистер Фрили, это было бы для предстоящего ему дела лучше, чем если бы ярко светила луна. Очутившись в Партении, он виновато подумал о том, как мало яиц будет там спрятано. Из-за магазинов самообслуживания и других перемен здешние лавки почти совсем опустели. На стенах пестрели скабрезные надписи, а в одной из витрин под объявлением "сдается" были выставлены похоронные венки из сухого мха и искусственного самшита. Один из венков имел форму сердца, какое рисуют в посланиях под Валентинов день; через верхнюю часть сердца проходила надпись "Мать и Отец". Это была Уотер-стрит - вотчина местного хулиганья. Мистер Фрили заметил впереди в подъезде трех хулиганов, их лица показались ему знакомыми. Неделей раньше мистер Фрили ходил на пасхальный вечер в среднюю школу послушать, как поет его дочь. Он пришел поздно и стоял в задних рядах зрителей, около двери, ожидая, подобно всем другим родственникам, выступления своего ребенка. Он никогда не считал, что его дочь наделена какими-то особыми талантами, но ей поручили петь соло. Жалко, что он запоздал и не нашел свободного места. Около него стояла группа местных хулиганов; они шаркали ногами и перешептывались, что мешало ему с полным вниманием слушать пение ребят. Этих типов, по-видимому, концерт не интересовал. Они все время то входили, то выходили, и мистер Фрили подумал, как мало у них интересов. Они не участвовали в спортивных играх, не учились, не катались на коньках на замерзшем пруду и не танцевали в гимнастическом зале; однако они всегда зловеще крутились возле тех мест, где собиралась молодежь, торчали в подъездах или, как в этот вечер, на пороге, то выходя на свет, то исчезая в темноте. Но вот пианист заиграл аккомпанемент к соло его дочери, и он увидел, как девочка робко вышла из рядов хора и стала впереди. В ту же минуту один из хулиганов покинул свое место в полутьме у дверей и подошел к девушке, стоявшей перед мистером Фрили. Они заслонили ему дочь. Он подвинулся влево, потом вправо, но хулиган с девушкой все время ему мешали, и он видел свою дочь лишь урывками. Но ни одно движение хулигана не укрывалось от его взора. Он видел, как тот обнял девушку за плечи. Слышал, как тот что-то шептал ей на ухо. Затем, когда послышалось пение "Я знаю: мой Спаситель жив", он увидел, как хулиган сунул руку в вырез платья девушки. Мистер Фрили грубо схватил парня и девушку за плечи и оттолкнул их друг от друга; при этом он так громко закричал, что его дочь бросила со сцены взгляд туда, где начался шум. Он крикнул: - Прекратите или убирайтесь! Здесь не место заниматься такими делами. Он дрожал от гнева и, чтобы удержаться и не ударить парня в лицо, вышел из зала на ступеньки школьного подъезда. С трудом ему удалось закурить сигарету. Он до того разволновался, что подумал, уж не от страха ли за свою дочь он так вышел из себя. Впрочем, он был уверен, что его - отца и гражданина - привела в ярость омерзительная сцена, которая только что разыгралась на его глазах и так не вязалась с пением пасхального гимна в доме, призванном - во всяком случае, по идее - быть приютом невинности. Докурив, мистер Фрили вернулся в зал. Хулиганы расступились, пропуская его, и он подумал, что никогда прежде не ощущал на себе такой эманации неприкрытой ненависти, какая исходила от них. Хулиганы в подъезде на Уотер-стрит стояли в такой же выжидательной позе, выказывая такую же любовь к полумраку, и его охватило отвращение к ним, словно они были не просто представителями чуждого ему класса или жителями другого квартала, а примчались с какой-то враждебной планеты. Подойдя ближе, он увидел, что они передают друг другу бутылку виски. Он не стал упрекать их в беззаконии и порочности. Беззаконие и порочность были тем, к чему они стремились. Поравнявшись с подъездом, он ощутил запах виска, а затем его ударили по затылку, и он мгновенно потерял сознание. Будильник разбудил Эмиля в половине второго. Пока он брился, порыв ветра хлопнул дверью комнаты и разбудил его мать. Внезапно разбуженная, она тяжело вздохнула и голосом, казалось принадлежавшим гораздо более старой женщине, сказала: - Эмиль, ты заболел? - Нет, мама, - ответил он. - Все в порядке. - Ты заболел? Тебя что-то беспокоит, дорогой? Эти холодные пирожки с крабами - может быть, тебе от них нехорошо? - Нет, мама, - сказал Эмиль. - Это все пустяки. - Ты заболел? - все еще не совсем проснувшись, спросила миссис Кранмер; затем, откашлявшись, она заговорила отчетливей, и сознание ее тоже заработало отчетливей. - Эмиль! - воскликнула она. - Это яйца. - Мне надо сейчас уйти, мама, - сказал Эмиль. - Ничего серьезного. К завтраку я вернусь. - О, это яйца, да? Эмиль слышал, как скрипнула кровать, когда мать села и спустила нога на пол, но он успел прошмыгнуть мимо двери ее комнаты, прежде чем миссис Кранмер добралась до порога, и сбежал по лестнице. - К завтраку вернусь! - крикнул он. - И все тебе расскажу. Он нащупал в кармане сложенный лист бумаги с планом и вышел на крыльцо. На небе сияли звезды. Пора была слишком ранняя, и еще ничего не цвело, кроме подснежников, кое-где взошедших на клумбах, и пестрых симплокарпусов, единственных полевых цветов, уже появившихся в ложбине; в воздухе, однако, веяло нежным ароматом земли, столь же прекрасным, как аромат роз, и Эмиль остановился, чтобы наполнить им свои легкие и голову. В свете уличных фонарей и звезд мир казался чудесным и - при всей своей убогости - даже молодым, словно у этого поселка все было еще впереди. Земля, слегка прикрытая листьями, мхом, виноградным луком и ранним клевером, словно готовилась принять вверенные Эмилю сокровища. Когда в четверть третьего мистер Фрили не появился, Эмиль забеспокоился. Было так тихо, что он издалека услышал бы шум машины, но он ничего не слышал. Он хотел, чтобы ему помогли выполнить возложенную на пего задачу, и не хотел приниматься за дело в одиночку, но в двадцать минут третьего решил, что пора приступать. Он отпер ворота гаража, которые были перекошены и громко заскрипели по гравию. Эмиль глянул на заднее сиденье. Груз был в целости. Когда он задним ходом вывел старую машину на улицу, единственный свет во всем околотке горел в гостиной его матери. Эмиль был слишком возбужден, чтобы подумать, каких бед она может натворить, а она сумела натворить больших бед. Она позволила по телефону своей новой приятельнице в Ремзен-Парк. - Эмиль только что отправился прятать яйца, - сказала она. - Он только что выехал. Точно не знаю, но у меня такое впечатление, что он собирается прятать их поблизости от Кольца Делос. Как вы думаете, похоже это на мистера Фрили - все отдать этим богатым снобам и позабыть о своих друзьях в Ремзен-Парке? Разве это на него похоже? Часа через два, думал Эмиль, переводя рычаг на первую скорость, его миссия будет выполнена, осталось совсем немного, и тут он понял, какую тяжелую ответственность на себя возложил. В доме на углу горел свет, по окошко было маленькое, узкое, плотно завешенное, и Эмиль решил, что это, наверно, ванная. Пока он смотрел на окно, свет погас. С верхнего конца Тернер-стрит, от площадки для гольфа, Эмилю был виден весь поселок; он видел, что все окутано черной успокоительной тьмой, видел, как крепко спят люди в домах, и мысль о множестве мужчин, женщин, детей и собак, блуждавших по лабиринтам своих сновидений, вызвала у него улыбку. Он стоял возле капота своего автомобиля, читая при свете фар инструкцию. Восемь яиц на углу Делвуд-авеню и Алберта-стрит, три - на Алберта-стрит, десять - у пересечения Кольца Делос и Честнат-лейн. Хазарды жили на углу Делвуд-авеню и Алберта-стрит. Миссис Хазард не спала. Около двух часов она проснулась от страшного сна и теперь сидела у открытого окна и курила. Она думала о яйцах - тех, что давали право на путешествие, - и о том, будет ли хоть одно из них спрятано на Алберта-стрит. Ей хотелось посмотреть Европу. В этом ее чувстве было больше зависти, чем подлинного желания. Ей не столько хотелось посмотреть мир, сколько посмотреть то, что видели другие. Когда она читала в газете, что Венеция постепенно погружается в море и что пизанская "падающая башня" вот-вот рухнет, она испытывала не грусть по поводу исчезновения этих чудес света, а острую горечь при мысли о том, что Венеция исчезнет под водой, прежде чем она, Лора Хазард, там побывает. Кроме того, она воображала, что прямо создана для того, чтобы полностью оценить прелести путешествия. Это было как раз по ней. Когда друзья и родственники возвращались из Европы с фотографиями и сувенирами, миссис Хазард, слушая их рассказы о путешествии, не могла отделаться от чувства, что ее впечатления были бы ярче, ее сувениры и фотографии лучше и что, сидя в гондоле, она представляла бы собою более изящное зрелище. Впрочем, к зависти примешивались и более возвышенные чувства. В ее сознании путешествие связывалось с великолепием и пафосом любви; оно было как бы откровением любви. Ей казалось, что любовь делает небо Италии синее голубого северного неба, а залы и лестницы, своды и купола, все памятники грандиозного прошлого - более обширными и величественными. Вот об этом она и размышляла, когда увидела, что какая-то машина выехала из-за угла и остановилась. Она узнала Эмиля и стала следить, как он прячет яйца в траве. Вся эта цепь событий - ночной кошмар, разбудивший ее, мысли, мелькавшие у нее в голове, пока она сидела у открытого окна, и внезапное появление этого юноши при свете звезд - все казалось ей чудом, и в волнении она окликнула Эмиля. Когда Эмиль услышал ее голос, его охватило отчаяние. Как, как ему исправить свою оплошность, как заставить ее позабыть, что она видела его за выполнением тайной миссии? Не мог же он свернуть ей шею! - Ш-ш-ш-ш, - сказал он, глядя вверх, на окно, но миссис Хазард там уже не было; через минуту она открыла дверь и босиком в ночной рубашке выбежала на улицу. - О Эмиль, знаете, я думаю, мне суждено найти яйцо, - сказала она. - Мне не спалось, и вот я сидела у окна, и тут появились вы. Я должна получить одно из золотых яиц, Эмиль! Дайте мне одно из золотых. - Это ведь задумано как секрет, миссис Хазард, - прошептал Эмиль. - Никто не должен ничего знать. До утра вы не должны разыскивать их. Вам надо вернуться домой. Ложитесь снова спать. - За кого вы меня принимаете, Эмиль? - спросила она. - Думаете, я маленькая девочка иди совсем дура? Дайте мне золотое яйцо, и тогда я снова лягу спать, но я не сойду с места, пока вы этого не сделаете. - Вы все испортите, миссис Хазард. Пока вы не вернетесь к себе, я не стану больше прятать яйца. - Дайте мне золотое яйцо, дайте мне одно из этих золотых яиц, или я сама возьму. Голос миссис Хазард разбудил миссис Кремер, которая жила в соседнем доме. Мгновенно насторожившись, она вставила челюсти, сунула ноги в комнатные туфли и подошла к окну. Она сразу же поняла, что происходит. Подошла к телефону и позвонила своей дочери, Элен Пинчер, которая жила тремя кварталами дальше, на Милвуд-стрит. Элен спросонья приняла телефонный звонок за звон будильника. Она попыталась остановить бой, встряхнула будильник, наконец зажгла свет и тут только поняла, что звонит телефон. - Элен, это мама, - сказала старуха. - Прячут пасхальные яйца. Как раз напротив моего дома. Я вижу их из окна. Приходи сюда! Мистера Пинчера телефонный звонок не разбудил, его разбудил свет и последние слова Элен. Он увидел, как жена положила трубку и выбежала из комнаты. Вот уже около месяца поведение жены тревожило мистера Пинчера. Она трижды выписывала чеки на сумму, превышавшую их банковский счет, и трижды на одной неделе оставалась без бензина; на свадьбу Грипсеров она забыла надеть чулки, она потеряла свой браслет, сделанный в виде змейки, и погубила хорошую кожаную охотничью куртку, заложив ее в стиральную машину. Каждый раз она говорила: "Я, должно быть, схожу с ума". Когда мистер Пинчер, услышав на улице шаги, глянул в окно и увидел, что жена в ночной рубахе бежит по тротуару вдоль фасада, он решил, что она действительно потеряла рассудок. Он надел купальный халат и, не найдя туфель, выбежал босиком из дому и устремился вслед за женой. Она опередила его примерно на целый квартал, и он громко кричал ей вдогонку: - Элен, Элен, вернись, дорогая! Вернись домой, дорогая! Он разбудил Барнстеблов, Мелчеров, Фицроев и Деховенов. Эмиль снова сел в машину. Миссис Хазард старалась открыть другую дверцу и влезть в автомобиль, но дверца была заперта. Эмиль пытался тронуться с места, но он нервничал, а мотор что-то заглох. Тут в свете фар появилась Элен Пинчер. Ночная рубашка на ней была прозрачная, а бигуди в волосах напоминали корону. Ее мать, высунувшись из окна, подбадривала ее. - Вот они, Элен, здесь! Позади муж Элен кричал: - Вернись, дорогая, вернись, милая! Эмилю наконец удалось запустить мотор - как раз в ту минуту, когда Элен подбежала к машине и сунула голову в окно. - Эмиль, я хочу парижское яйцо, - сказала она. Машина заурчала, но, пока Эмиль медленно отпустил сцепление, примчался мистер Пинчер с криком: - Останови машину, идиот проклятый! Она же больна. Теперь в свете фар Эмиль видел, что к нему приближается еще с десяток женщин в ночных рубашках. Все они, казалось, были увенчаны коронами. Он продолжал медленно ехать вперед, но несколько женщин сгрудились прямо перед машиной, и ему дважды пришлось останавливаться, чтобы не задавить их. Во время одной из этих остановок миссис Деховен проколола заднюю покрышку. Эмиль почувствовал, как машина осела. Он знал, что случилось, но упорно ехал дальше. Сплющенная шипа терлась о тормозную колодку, и Эмиль не мог развить скорость, но все же надеялся опередить своих преследовательниц. Алберта-стрит в этом месте круто шла под уклон на протяжении примерно полумили. Слева тянулся большой пустырь. Его владелица (старая миссис Крамер) требовала десять тысяч за акр, и покупателей не находилось. Участок густо зарос травой и кустарником, а на каждом стволе дикой вишни и сумаха были прибиты дощечки с фамилиями и номерами телефонов агентов по продаже недвижимости. Эмиль подумал, что, возможно, улизнет, если сумеет добраться до Кольца Делос. Двигаясь под уклон, машина ускорила ход, но в тот момент, когда фары осветили Кольцо Делос, Эмиль увидел домашних хозяек Ремзен-Парка, человек тридцать или сорок, большей частью в длинных рубашках и с чем-то вроде массивных корон на голове. Он резко свернул налево, стукнулся о край тротуара, пересек его и покатил по нераспроданным земельным участкам к дальней границе пустыря. Он попал в ловушку. Но в его распоряжении осталось еще немного времени. Он выключил мотор и фары, открыл багажник и принялся швырять яйца в густую траву. Размах у него был сильный, и, отбрасывая яйца далеко от себя, он сумел отвлечь внимание подступавшей толпы. Вскоре рука затекла, и тогда он стал брать коробки с яйцами и высыпать их содержимое прямо в траву. Он успел избавиться от всех яиц, кроме одного, прежде чем женщины до него добрались, и теперь выпрямился, чтобы посмотреть на них - в ночных рубашках они походили на ангелов; он услышал, как они тихо вскрикивали в азарте и возбуждении. Затем с одним-единственным яйцом в кармане - золотым - он поехал назад через кусты. Боль от удара, оглушившего мистера Фрили, привела его в сознание. Голова разламывалась. Он обнаружил, что привязан проволокой к столбу в каком-то подвале. Он дрожал от холода и увидел, что на нем ничего нет, кроме кальсон. Сначала ему показалось, что он сошел с ума, но жестокая боль в голове придавала всему случившемуся ужасающую живость и реальность. Мистер Фрили был крупный мужчина, тело его, как у многих мужчин среднего возраста, покрывали седоватые волосы. Проволока, которой он был привязан, глубоко врезалась в его мясистые плечи, и кисти рук занемели. Он заорал, призывая на помощь, но никто не откликнулся. Его обокрали и избили, и теперь он очутился, беспомощный, в ловушке, по-видимому, где-то под землей. От унижения - и от панического страха - голова его раскалывалась на части, он вздрагивал, а проволока еще больнее врезалась в кожу. Затем наверху послышались шаги и голоса, голоса хулиганов. Один за другим они спустились в подвал. Это были те же трое: вожак, за ним толстомордый и, наконец, худощавый, бледный, с длинными волосами. - Цыпленочек, - сказал вожак, глядя на мистера Фрили. - Что вам от меня надо? - спросил мистер Фрили. - Вы забрали у меня деньги. Это все из-за той девицы в средней школе? - Я ничего не знаю ни о какой девице ни в какой школе, - сказал вожак. - Мне просто не нравится твоя физиономия, цыпленок, вот и все. В чем дело, цыпленок? Чего ты так трясешься? Боишься, что мы будем мучить тебя спичками и всем, что полагается? - Он чиркнул спичкой и поднес ее к коже мистера Фрили, но не обжег его. - Поглядите-ка на этого цыпленка. Цыпленок боится умереть. Вот потому-то мне и не нравится твоя физиономия, цыпленок. Бог ты мой, как он ревет! Мистер Фрили взревел. Пол качнулся сперва налево, потом направо, и он снова потерял сознание. Затем он почувствовал прикосновение чьих-то рук. Его развязывали. Проволочные путы ослабевали, восстанавливалось нормальное кровообращение. Он чуть не упал, но кто-то подхватил его и поддержал. Это был бледный парень с длинными волосами. Он отвел мистера Фрили в угол, где валялось старое автомобильное сиденье, и мистер Фрили упал на него. - Где остальные? - спросил он. - Ушли, - ответил парень. - Они перепугались, когда вы упали в обморок. - А вы? - Я все время боялся. - Что вам надо? - Теперь ничего. Все так, как он сказал. Ему не нравится ваша физиономия. Хотите воды? - Да. Парень принес стакан воды и дал ему напиться. - Я могу уйти? - Идите, - ответил парень. - Ваш костюм наверху. Он никому не подошел. Гарри взял ваши часы. Я ничего не взял. Ну, пока. Парень спокойным шагом вышел, и мистер Фрили услыхал, как он легко взбежал вверх по лестнице. Он ощупал рану на голове, потом ощупал руки и ноги. Все как будто было в порядке, и он, покачиваясь от слабости, стал подниматься по лестнице. Костюм лежал около двери; выйдя на улицу, он увидел, что его затащили в заброшенную придорожную закусочную на краю города. Мистер Фрили пошел домой. Эмиль тоже, но шли они разными дорогами. Эмиль сократил путь, пройдя задними дворами на Тернер-стрит, и стал подниматься в гору. Зрелище было апокалиптическое. Светало, в опустевших домах плакали покинутые дети, а большая часть дверей стояла нараспашку, словно прозвучала труба архангела Гавриила. В верхнем конце Тернер-стрит Эмиль свернул на площадку для гольфа, взобрался на самую высокую стенку и сел, решив дождаться утра. Он чувствовал себя усталым, счастливым, веселым, освободившимся от ответственности и от еще более тяжкого бремени. Что-то случилось. Как у всех, кто читает газеты, в его сознании гнездился страх, что какой-нибудь пьяный капрал может испепелить нашу планету, а в другой части его сознания таилось страстное желание, чтобы люди его поколения жили мирной жизнью. Несмотря на свою молодость, он уже проникся мыслью о всеобщей неустойчивости. Казалось, временами он прислушивался к пульсу Земли, словно она была грустным ипохондриком, могучим и прекрасным, которого вместе с тем гложет неодолимое предчувствие внезапной и бессмысленной смерти. Теперь опасность как будто миновала, и Эмиля наполнила радость от того, что славные и мирные человеческие труды будут длиться вечно. Он не мог описать своих чувств, не мог описать зари, не мог описать даже гудков поезда, доносившихся издали, или формы дерева, под которым сидел. Он мог только смотреть и восхищаться, как огромная бочка ночи до самых краев наливалась ярким светом дня и как птицы пели на деревьях, подобно сонму ангелов, свистом подзывающих своих охотничьих собак. По дороге Эмиль остановился у дома Мелисы и положил на ее лужайку золотое яйцо, дававшее право на поездку в Рим. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 28 Для старухи, которая родилась и выросла далеко от Рима, Гонора хорошо знала римские памятники по фотографиям, поэтому приезд в Рим был для нее чем-то вроде возвращения домой. Когда она была ребенком, у нее в спальне висело большое, в коричневых тонах, изображение гробницы Адриана. Перед сном, во время болезни или выздоровления после болезни она часто смотрела на эту гробницу, чья цилиндрическая форма и неистовый ангел занимали большое место в ее сновидениях. В дальнем конце коридора одну из стен украшала картина с изображением моста Сант-Анджело, а две большие фотографии императорского Форума кочевали из одной комнаты в другую, пока не очутились во владениях кухарки. Так что многое в Риме было Гоноре хорошо знакомо. Но что люди делают в Риме? Наносят визит папе. Гонора запросила американское туристическое бюро, каким образом это можно организовать. Из уважения к ее возрасту к ней отнеслись очень любезно и направили ее к священнику американского колледжа. Священник был учтив и отнесся к ее просьбе с пониманием. Аудиенцию можно устроить. Приглашение она получит за сутки до назначенного дня. На ней должны быть темное платье и шляпа, а если она хочет, чтобы папа благословил какие-нибудь медали, то он может порекомендовать магазин - он дал ей адрес, - где имеется прекрасный ассортимент религиозных медалей, продающихся со скидкой в двадцать процентов. Аббат тактично пояснил, что его святейшество хотя и говорит по-английски, но понимает язык гораздо хуже, чем говорит, и что, если он забудет благословить ее медали, она может считать, что он благословил их своим присутствием. Гонора, конечно, никаких медалей не признавала, но у нее было множество друзей, для которых медаль с папским благословением представляла бы большую ценность, и она купила целый набор. Однажды вечером, когда она вернулась к себе в pensions [пансион (итал.)], ей вручили пригласительный билет из Ватикана, в котором ее извещали, что аудиенция назначена на завтра в десять часов утра. Она встала пораньше и тщательно оделась. Она взяла такси до Ватикана, где какой-то господин в безукоризненном смокинга осведомился о ее фамилии и попросил приглашение. Ее фамилию он произносил как "Уомшанг". Он вежливо попросил ее снять перчатки. По-английски этот господин говорил с сильным акцентом, и Гонора его не поняла. Понадобилось долгое объяснение, чтобы она уразумела, что в присутствии его святейшества перчаток не носят. Потом он повел ее вверх по лестнице. Гоноре пришлось дважды остановиться, чтобы перевести дух и дать отдых ногам. В приемной они прождали полчаса. Был уже двенадцатый час, когда второй придворный распахнул двустворчатую дверь и ввел Гонору в огромный salone [зал (итал.)], где она увидела его святейшество, стоявшего у своего трона. Она поцеловала его перстень и села в кресло, предложенное ей вторым придворным. Он, как отметила Гонора, держал в руках поднос, на котором лежало несколько чеков. Раньше ей не пришло в голову, что во время аудиенции от нее будут ждать пожертвований в пользу церкви, и она положила на поднос всего лишь несколько лир. Она не робела, но у нее было такое ощущение, будто рядом с ней сама святость, олицетворение великолепно организованной власти, и она смотрела на лапу с неподдельным благоговением. - Сколько у вас детей, мадам? - спросил он. - О, у меня нет детей, - громко ответила она. - Где вы живете? - Я приехала из Сент-Ботолфса, - сказала Гонора. - Это маленький городок. Думаю, вы никогда о нем не слышали. - Сан-Бартоломео? - с интересом переспросил его святейшество. - Нет, - ответила она, - Ботолфс. - Сан-Бартоломео-ди-Фарно, - сказал папа, - ди-Савильяно, Бартоломео-иль-Апостоло, иль-Леперо, Бартоломео-Капитаньо, Бартоломео-дельи-Амидеи. - Ботолфс, - неуверенно повторила Гонора. А потом внезапно спросила: - Доводилось ли вам когда-нибудь видеть американские восточные штаты осенью, ваше святейшество? Папа улыбнулся и как будто заинтересовался, но ничего не сказал. - О, это великолепное зрелище! - воскликнула Гонора. - Наверно, во всем мире нет ничего подобного. Это словно море золота и желтизны. Листья, конечно, ничего не стоят, а я теперь так стара и нетверда на ноги, что мне приходится кого-нибудь нанимать, чтобы он сгреб и сжег их у меня в саду; но, право, они так прекрасны, и, когда смотришь на них, кажется, что ты богат... О, я говорю не о деньгах, но, куда ни посмотришь, всюду золотые деревья, повсюду золото. - Я хотел бы благословить вашу семью, - сказал папа. - Благодарю вас. Она склонила голову. Он произнес благословение по-латыни. Убедившись, что оно окончено, Гонора громко сказала "аминь". Аудиенция закончилась, один из придворных проводил ее вниз, она прошла мимо швейцарских гвардейцев и вернулась к колоннаде. Мелиса и Гонора не встретились. Мелиса жила на Авентинском холме с сыном и с donna di servizio [служанкой (итал.)] и работала на киностудии, дублируя итальянские фильмы на английский. Она была голосом Марии Магдалины, она была Далилой, она была возлюбленной Геркулеса, но ею владела римская хандра. Эта хандра ничуть не страшнее нью-йоркской или парижской, но у нее есть свои особенности, и, подобно любой другой форме эмоционального отвращения, она может, достигнув известной силы, придавать такому обыденному зрелищу, как дохлая мышь в мышеловке, апокалиптический смысл. Если Мелиса хандрила от тоски по родине, то тоска по родине не была у нее связана с цепью отчетливых образов, напоминающих о пафосе, привлекательности и могучем пульсе американской жизни. Мелиса не испытывала желания вновь совершить плавание на байдарке по Делавэру или вновь услышать звуки губной гармоники на окутанных сумерками берегах Саскуэханны. Когда она шла по Корсо, она хандрила потому, что не понимала ни слова из того, что говорили вокруг, а еще потому, что ее вечно обманывали. Все наводило на нее тоску. Капитолийский холм в дождливый день и гид, без конца водивший ее вокруг статуи Марка Аврелия и жаловавшийся на погоду и на то, как плохо идут дела. Зимний дождь, такой холодный, что ей становилось жаль стоявших на крышах бесчисленных голых богов и героев, на которых не было даже фигового листка, чтобы защитить их от сырости. Влажный воздух Форума, холод лестничных пролетов семнадцатого века и заброшенных римских кухонь с мраморными столами, похожими на прилавок в мясной лавке, со стенами, засиженными мухами, и цветными изображениями святой девы над газовыми плитами, которые вечно дают утечку. Осень в европейском городе с его постоянной атмосферой надвигающейся войны; увядание цветов, обильно растущих из трещин на верху Стены Аврелиана, пучки сухой и свежей травы меж пальцами ног святых и ангелов, стоящих вокруг куполов римских церквей. Зал на Капитолийском холме, где ярусами, один над другим; расставлены скульптурные портреты римлян; но, вместо того чтобы вызывать яркое или хотя бы смутное ощущение могущества римских императоров, эти бюсты напоминали Мелисе о той ветви ее семьи, которая уехала на север, в штат Висконсин, выращивать пшеницу. Казалось, то были тетя Барбара и дядя Спенсер, кузина Алиса и кузены Гомер, Рэндалл и Джеймс. У римских скульптур были такие же ясные лица, такие же густые волосы, такое же выражение задумчивости, силы и озабоченности. Царственные жены императоров были их верными подругами: они сидели на своих мраморных тронах так, словно пироги уже в печи, а они ждут возвращения своих мужей с поля. Мелиса пыталась ходить по улицам с таким видом, будто и она куда-то торопится, будто и ее коснулась трагедия современной европейской истории - как она коснулась, видимо, почти всех людей, встречавшихся ей на улице, но мягкая улыбка Мелисы не оставляла сомнений в том, что она не римлянка. Она гуляла в садах Боргезе, ощущая на себе бремя привычек, которые женщины ее возраста, да и любого другого, уносят с собой, переезжая из одной страны в другую: привычек именно так, а не иначе есть, пить, одеваться, отдыхать, привычных волнений и надежд, привычного - для нее - страха смерти. Свет в парке, казалось, подчеркивал, сколь многое она привезла с собой, словно и все окружающее, и далекие холмы - все было предназначено для кого-то, кто путешествовал с более легким багажом привычек и воспоминаний. Мелиса шла мимо обомшелых фонтанов, и листья деревьев падали среди мраморных статуй - героев в шлемах авиаторов, героев бородатых, героев, увенчанных лаврами, героев с широкими галстуками и в визитках, героев, чьи мраморные лица время и непогода неизвестно почему облюбовали затем, чтобы их изуродовать. Взволнованная и встревоженная. Мелиса ходила и ходила, обретая некоторое удовольствие в покое, что опускается на плечи людей вместе с тенью больших деревьев. Она видела, как из развалин вылетела сова. На повороте тропинки до нее донесся аромат ноготков. Парк был полон нежных влюбленных, которые от чистого сердца радовались малейшим удовольствиям, и Мелиса видела, как парочка целовалась у фонтана. Потом мужчина вдруг сел на скамейку и вытащил из ботинка камешек. Что бы все это ни значило, Мелиса сознавала, что ей хочется уехать из Рима, и в тот же вечер села в поезд, шедший на острова. 29 Почти все лето Эмиль был без работы, а осенью их навестил брат его матери, Гарри, приехавший в Нью-Йорк на какой-то съезд. Этот грузный веселый мужчина управлял в Толидо предприятием, поставлявшим продовольствие для океанских судов. Используя свои знакомства в торговом флоте, он предложил устроить Эмиля на одно из судов, совершавших рейсы в Роттердам или Неаполь, и Эмиль сразу согласился. Вернувшись в Толидо, дядя Гарри написал Эмилю, что в конце недели он может отплыть матросом на пароходе "Дженет Ранкл". Эмиль купил в транспортном агентстве в Партении балет на автобус до Толидо, попрощался с матерью и уехал в Нью-Йорк. Автобус отходил в девять вечера, но уже к восьми на конечной остановке собралось больше десятка пассажиров. Все это были путешественники, судя по их нарядной одежде, застенчивому виду и новеньким чемоданам. У каждого народа есть какое-нибудь место - поле сражения, гробница или собор, - которое полнее всего отражает его национальный дух и чаяния, а железнодорожные вокзалы, аэропорты, автобусные станции и пароходные пристани Соединенных Штатов как раз и представляют собой ту декорацию, на фоне которой проявляется величие соотечественников Эмиля. Большинство людей были одеты так, словно направлялись в какое-то пышное судилище. Обувь им жала, перчатки не гнулись, головные уборы были очень тяжелые, но изысканность одежды как бы говорила о том, что они помнят, хотя и смутно, древние легенды о путешествиях - о Тезее и о Минотавре. Глаза отъезжающих были совершенно беззащитны, как будто, обменявшись взглядами, два развращенных субъекта тотчас погрузились бы в пучину эротики; они смотрели только на себя, на свои чемоданы, на мостовую или на незажженный указатель над платформой. Без двадцати девять указатель зажегся - он гласил "Толидо", - и ожидавшие автобуса пассажиры зашевелились, поднялись с мест, стали проталкиваться вперед; их лица озарились светом, словно в это мгновение поднялся занавес и перед ними открылась новая жизнь, райская жизнь, полная красоты, хотя на самом деле он поднялся всего лишь над болотами Джерси, ночными ресторанами, равнинами Огайо и смутными мечтами. Окна автобуса были окрашены в зеленый цвет, и, когда он выезжал из города, все уличные фонари горели зеленым светом, будто весь мир был парком. Эмиль хорошо спал и проснулся на рассвете. Весь день они ехали по штату Огайо. Сквозь зеленые стекла окон ландшафт казался зловещим, словно солнце уже остывало и это были последние часы жизни на нашей планете, но при этом странном освещении люди продолжали путешествовать на попутных машинах, убирать с полей урожай и продавать подержанные автомобили. К концу дня они добрались до предместий Толидо, но у Эмиля было такое ощущение, будто он вернулся домой в Партению. Ларьки, где торговали рублеными шницелями, и лавчонки, где можно было купить свежие овощи, и ряды выставленных на продажу подержанных автомобилей, и женщина в купальном костюме, толкавшая по лужайке бензиновую косилку, и беременная женщина, развешивавшая выстиранное белье, и вязы, и клены - все было точь-в-точь как в Партении. И в полях росла дикая морковь, и, пока вы не въехали в центр города, нельзя было определить, где вы - в Партении или в Толидо. Пассажиры разбрелись, а Эмиль все стоял на углу с чемоданом в руке. В воздухе пахнет травой, подумал он. Наверное, это из-за окружающих город ферм или из-за озера. Уличные фонари горели, и витрины магазинов были освещены, но закатное солнце еще окрашивало небо в розоватый цвет, и Эмиль испытывал волнение, которое всегда охватывало его на бейсбольном поле, когда во время четвертой или пятой подачи двойного матча зажигался свет при еще голубом небе. Было вовсе не холодно, но Эмиль дрожал, как будто в этот час в этом равнинном краю воздух был насыщен коварной промозглой сыростью. Он спросил у полицейского, как пройти к Дому профессиональных союзов. Путь был долгий. На дома уже опустились сумерки, и Эмиль шел по улицам, освещенным огнями витрин, ресторанов и баров. Когда он добрался до Дома профессиональных союзов - помещения с зелеными стенами, окрашенным масляной краской полом и скамейками для ожидания, - оно показалось ему пустым. Мужчина в окошечке принял от него тридцать долларов - вступительный взнос - и сказал, что дядя Гарри обо всем договорился. Команда должна погрузиться на судно в этот же вечер и отплывет, как только закончится погрузка. Эмиль сел на скамейку и стал ждать, когда явится экипаж его парохода. Первым пришел кок, низенький человек в коричневой робе; он громко поздоровался со своим приятелем в окошечке, а затем представился Эмилю. Кожа у него была желтоватая, нос перебитый и кривой. Это было первое, что бросалось в глаза, - это и обезьяньи искорки у него в глазах. Перебитый нос господствовал на его лице, а широкие ноздри придавали его хитрым глазкам сходство с обезьяньими; иногда они бывали озорными, иногда задумчивыми, как у понурой обезьяны в воскресный день в зоологическом саду. - Ты здорово похож на одного парня, который плавал с нами в прошлом году, - сказал кок. - Его звали Пафф. Он получил стипендию в каком-то университете и бросил море. Ты здорово на него похож. Эмиль был очень рад, что похож на кого-то, кто получил стипендию и поступил в колледж. Какая-то доля интеллектуальности этого незнакомца как бы перешла и на него. Один за другим собирались остальные члены экипажа, и все говорили Эмилю, как он похож на Паффа. Первый помощник был молодой человек, который, как игрок в бейсбол, заламывал кепку на затылок и казался веселым, энергичным, но вовсе не задирой. Второй помощник был старик с редкими усами и в поношенной форме; он вытащил из бумажника карточку своей дочери и показал ее Эмилю. На фотографии была изображена девочка в балетном костюме, стоявшая на крыше дома. Затем к Эмилю и коку подошел корабельный стюард, юноша с явными претензиями на элегантность, что рождается в крытых дерном лачугах Небраски, - элегантность отчаяния. Вся команда состояла из тридцати пяти человек. Последним явился смуглый мужчина со штангой. В порт они поехали на такси. Эмиль сидел впереди с водителем и коком и пытался разглядеть Толидо. Он видел огни, здания, реку в некотором отдалении, а вблизи, вероятно, был морской пляж, так как по соседней полосе навстречу им двигалось множество машин с людьми в купальных костюмах. Эмиль досадовал, что пребывание в Толидо не стало для него реальностью, что лучшая его часть осталась в Партении. Они пересекли железнодорожные пути и очутились в предместье, тускло освещенном огнями заводов по крекингу газа; кое-где на улицах попадались пивные. Такси остановилось у ворот, и какой-то человек в форме, увидев кока, отправил их дальше; затем они ехали по совершенно пустынной местности, пока за поворотом дороги не очутились в ярком круге света и не услышали грохот портовых механизмов: там в ночную пору грузилась "Дженет Ранкл", не считаясь с тем, что на берегах озера Эри солнце зашло уже три часа тому назад, и воздух был полон мучительной фантасмагорией звуков, лязгом кранов, лебедок, рудопогрузчиков, автоподъемников, вспомогательных двигателей, хопперов и ревом пароходных гудков. Пассажиры явились на борт в полночь. Первым был старик с женой или дочерью. Он сразу стал подниматься по длинному трапу, но его спутница, видимо, испугалась. В конце концов ей посоветовали снять туфли на высоких каблуках, и два матроса, шедшие один впереди, а другой сзади, помогли ей взойти на пароход. Следующими были мужчина с женой и тремя детьми. Один из ребят плакал. Последним появился молодой человек с гитарой. В четыре часа Эмиль приступил к своим обязанностям и вместе с остальными вахтенными матросами занялся мытьем палуб, окатывая их из шлангов. Он надел непромокаемый комбинезон Паффа. Капитан заказал буксир к пяти часам, но, так как буксир опоздал, он спустил двух матросов за борт в люльке и, верпуясь с помощью канатов и шпилей, вывел пароход в пролив. На рассвете пароходная труба задымила, и Эмиль помолился утренней звезде о благополучном плавании. Утренняя вахта окатила из шлангов палубы и с мылом вымыла рубку и надстройку над верхней палубой. Работа была легкая, компания веселая, но еда оказалась ужасной. Такой отвратительной пищи Эмиль еще никогда не ел. На завтрак давали омлет из яичного порошка, на обед - жирное мясо с картофелем, а каждый вечер - неизменно сыр и холодные котлеты. Эмиль все время был голоден, так страшно голоден, что вскоре ощутил глубокий разлад со всем остальным миром. Тарелка с сыром и холодными котлетами, стоявшая перед ним из вечера в вечер, казалась ему как бы символом глупости и безразличия. Нужды и чаяния, свойственные его возрасту, не встречали понимания, а сыр и холодные котлеты усугубляли это обстоятельство. Как-то вечером он в раздражении ушел из камбуза на корму. Там к нему присоединился Саймон; Саймон был парень со спортивной штангой. - Уж этот мне "Ранкл", - сказал Саймон. - На весь мир прославился своей отвратительной жратвой. - Я голоден, - сказал Эмиль. - В Неаполе я удеру с судна, - сказал Саймон. - У меня есть аккредитив на четыреста долларов. Сбежим вместе. - Я голоден, - повторил Эмиль. - В Неаполе есть американский ресторан, - сказал Саймон. - Ростбиф, картофельное пюре. Можно даже получить бутерброд с цыпленком. Сбежим вместе. - Куда? - спросил Эмиль. - Куда мы сбежим? - На Ладрос, - ответил Саймон. - Там будет конкурс красоты, и я хочу попытать счастья. По-моему, у тебя шансов не меньше, я уж знаю, у меня глаз верный. Сам-то я парень красивый. Это единственное, чем я могу взять, и, пока не поздно, надо на этом заработать. На ладросском конкурсе можно сорвать две-три тысячи долларов. - Ты спятил, - сказал Эмиль. - Оно конечно, я себе цену знаю, - сказал Саймон. - Очень даже хорошо знаю. Когда я иду мимо зеркала, то всегда смотрю в него и думаю: вот настоящий красавец. Сбежим вместе. Сходим в тот ресторан. Пирог с яблоками. Рубленые шницели. - Я больше всего люблю пирог с черникой, а еще - лимонные меренги. Ну и абрикосы. Азорские острова Эмиль увидел в мрачном свете поверх тарелки с сыром и холодными котлетами. Гибралтар был для него куском мяса. Когда они шли вдоль берегов Испании, он ел разваренные спагетти, а когда они наконец рано утром пришвартовалась в Неаполе, он почувствовал, что при полном равнодушии к честолюбивым планам Саймона у него нет другого выхода. Незадолго до полудня они покинули "Ранкл" и пошли в американский ресторан, где Эмиль съел две порции яичницы с ветчиной и огромный бутерброд и впервые с момента отплытия из Толидо почувствовал себя самим собой. Дневным пароходом они поехали на Ладрос. Море было неспокойно, и у Саймона началась морская болезнь. Организационный комитет конкурса заседал в кафе на главной piazza [площадь (итал.)], и хотя лицо у Саймона позеленело, он первым делом записался на конкурс и уплатил вступительный взнос. Они получили койки в общежитии поблизости от гавани, где жили еще двадцать пять или тридцать будущих соперников. Саймон усиленно занялся своей мускулатурой. Он мазался маслом и загорал, одетый, как и все остальные, в некое подобие набедренной повязки, вроде гульфика. Он взял напрокат лодку, и каждое утро тренировался в ней. А после сиесты работал со штангой. Эмиль в широких американских трусах греб вместе с Саймоном по утрам, а затем приятно проводил время, плавая среди скал. Стояла сильная жара, и Ладрос кишел людьми. Зато море было такого цвета, какого Эмиль никогда раньше не видел, а в воздухе что-то звенело, убаюкивая совесть, отчего белые берега и темные моря его родины казались суровыми и далекими. Очутившись по другую сторону Неаполитанского залива, он как бы утратил свою щепетильность. Конкурс был назначен на субботу, а в пятницу Саймон слег с тяжелым пищевым отравлением. Эмиль купил ему в аптеке лекарство, но почти всю ночь он не спал и утром чувствовал себя слишком слабым, чтобы встать. Эмиль сильно огорчался за него и рад был хоть чем-нибудь помочь. Саймон истратил все свои сбережения, и пусть его единственная честолюбивая мечта была смешной, можно ли его за это упрекать? Саймон попросил Эмиля выступить на конкурсе вместо него, и Эмиль в конце концов согласился. Согласился больше всего от безысходной скуки. Ему совершенно нечего было делать. Эмиль надел плавки, пришил к ним номер, выданный Саймону, и в начале пятого поднялся к центру города на piazza. Нижнюю часть улицы еще заливало горячее и яркое солнце, но площадь была уже в тени. Ждать пришлось долго. Но вот причалил пароход с английскими туристами, они заняли столики по краю площади, и начался парад участников, которые шли в порядке своих номеров. Эмиль не хотел выглядеть угрюмым - это, в конце концов, было бы нечестно по отношению к Саймону, он хотел держаться непринужденно, чтобы всем было ясно, что это не его идея, что он не к этому стремится. Он не смотрел вниз, на лица публики, а уставился на рекламу минеральной воды "Сан-Пеллегрини" на стене за кафе. Что бы подумали его мать, дядя, дух его отца? Где был теперь мрачный дом в Партении, в котором он прежде жил? Пройдя через piazza, Эмиль вместе с другими на время остановился, а затем владелец кафе ввел его в помещение, вот тогда-то он и осознал, что участников конкурса осталось всего десять и он был одним из победителей. Вечерело, небо приобрело цвет темного винограда, и это, как ничто другое, помогло ему почувствовать себя вполне сносно здесь, вдали от родины. Теперь piazza была запружена толпой. Десять "избранных" стояли у стойки бара и пили кофе и вино, объединенные общими переживаниями и неуверенностью в победе и чуждые друг другу из-за языковых барьеров. Эмиль стоял между французом и египтянином и мог лишь обменяться с ними несколькими словами на ломаном итальянском языке и ободряюще, но бессмысленно улыбаться в знак того, что он настроен дружески и полон самообладания. На piazza становилось все темней и темней, дневной свет угасал; в тусклом свете люстр кафе, расположенных так рационально и экономно, что они освещали только стойку и бармена, оставляя посетителей в полумраке, если бы не скудная одежда, участников конкурса можно было бы принять за компанию рабочих, клерков или присяжных заседателей, которые зашли выпить по дороге туда, где сосредоточена их жизнь, туда, где их с нетерпением ждали. Эмиль недоумевал, что же произойдет дальше, и знаками попросил у владельца кафе объяснений. Тот отвечал очень многословно, и Эмиль не скоро понял, что теперь они, десять победителей, будут здесь же на площади проданы с аукциона толпе. - Но я американец, - сказал Эмиль. - У нас так не принято. - Niente, niente [пустяки, пустяки (итал.)], - спокойно сказал судья конкурса и объяснил Эмилю, что если он не хочет быть проданным, то может уйти. У себя на родине Эмиль в негодовании ушел бы домой, но он был не на родине, и любопытство или какое-то более глубокое чувство удержало его на месте. Его возмущала мысль, что непривычная обстановка, свет и случайность могут повлиять на его нравственность. Чтобы укрепить свой дух, он пытался вспомнить улицы Партении, но его отделяли от них целые миры. Неужели правда, что его характер отчасти сформировался под воздействием комнат, улиц, стульев и столов? Неужели на его нравственность влияли ландшафты и пища? Неужели, очутившись по ту сторону Неаполитанского залива, он не способен сохранить свою личность, свое представление о том, что хорошо и что плохо? На piazza заиграл оркестр, и позади кафе к небу поднялись несколько разноцветных ракет. Затем padrone [хозяин (итал.)] открыл дверь кафе и вызвал юношу по имени Иван; тот улыбнулся товарищам, вышел на террасу и поднялся на помост. Иван как будто отнесся к такому обороту событий с покорной непринужденностью. Эмиль тоже вышел на террасу и укрылся в тени акации. Торги шли очень весело, словно были шуткой, но по мере роста надбавок Эмиль все отчетливей осознавал, что тело юноши было выставлено на продажу. Цена быстро достигла ста пятидесяти тысяч лир, а затем темп торгов замедлился и возбуждение толпы приобрело эротическую окраску. Иван казался бесстрастным, но было видно, как бьется его сердце. Был ли в этом грех, спрашивал себя Эмиль, и если был, то почему это так глубоко всех захватывало? Здесь шла продажа высочайших наслаждений плоти, ее мучительного экстаза. Здесь были пучины и райские небеса страсти, дворцы и лестницы, гром и молния, великие короли и утонувшие моряки, и, судя по голосам участников аукциона, они словно всегда только об этом и мечтали. Надбавки прекратились, когда цена достигла двухсот пятидесяти тысяч лир, Иван сошел с помоста и исчез в темноте площади, где кто-то - кто именно, Эмиль не видел - ждал его с автомобилем. Эмиль услышал, как заработал мотор, фары ярко осветили разрушенные стены, и машина отъехала. Следующим был египтянин по имени Ахав, но с ним что-то не ладилось. Он слишком понимающе улыбался, казался слишком готовым к тому, чтобы его купили, и к тому, чтобы выполнить все, чего от него ожидали, и через несколько минут был продан за пятьдесят тысяч лир. Человек по имени Паоло восстановил атмосферу эротического возбуждения, и надбавки, как и в случае с Иваном, выкрикивались медленно и хриплыми голосами. Затем на помост взобрался человек по имени Пьер, и после небольшой заминки аукцион возобновился. С Пьером с самого начала было что-то неладно. То ли Он выпил слишком много вина, то ли слишком устал и теперь стоял на помосте, как бревно. Его набедренная повязка была настолько узкой, что были видны волосы внизу живота, а поза слегка напоминала классическую - он изогнулся в талии и упер руку в бедро, - классическую и незапамятно древнюю позу, словно он много раз являлся людям в кошмарах. Перед вами было лицо любви без лица, без голоса, без запаха, без воспоминаний. Все в нем звало и волновало, но в нем не было и крупицы индивидуальности. Это было напоминание о всей глупости, мстительности и непристойности любви, и этот человек как бы возбуждал в развращенной толпе упрямую тягу к приличиям. Она скорей готова была смотреть на цены в меню, чем на него. Взгляд у него был хитрый и злой, он более неприкрыто возбуждал похоть, чем все остальные, но никому, казалось, не было до этого дела. В атмосфере на площади произошла неуловимая перемена. Десять тысяч. Двенадцать тысяч. Затем надбавки прекратились. Плохо дело, подумал Эмиль. Иван продал себя бог знает кому, какой-то физиономии в темноте, но куда более постыдным и греховным казалось то, что Пьер, который был согласен совершить священные и таинственные обряды за самое низменное вознаграждение, был, как выяснилось, никому не нужен и, несмотря на всю свою готовность согрешить, мог в конце концов спокойно провести ночь в общежитии, плюя в потолок. Что-то было неладно, какой-то обет, пусть грязный, был нарушен, и Эмиля пот прошиб от стыда за товарища, ибо стараться возбудить вожделение и быть отвергнутым - это непристойнее всего. В конце концов Пьер был продан за двадцать тысяч лир. Padrone обернулся к Эмилю и спросил, не желает ли он переменить свое решение, и в опьянении гордыней, решившись доказать, что с ним не может случиться того, что случилось с Пьером, Эмиль выступил вперед и стал на помост, смело глядя на огни piazza, словно таким путем сумел встретиться с окружающим миром лицом к лицу. Торги шли довольно оживленно, и он был продан за сто тысяч лир. Он спустился с возвышения и прошел между столиками туда, где его ждала какая-то женщина. Это была Мелиса. Она увезла его в горы; машина въехала в ворота виллы, где Эмиль услышал громкий плеск фонтана и пение соловьев в кустах и обнаружил, что, очутившись по ту сторону Неаполитанского залива, он утратил представление о том, что хорошо и что плохо. Этот взрыв чувств, это освобождение от тягот жизни было столь полным, что он, казалось, летел, плыл, жил и умирал вне всякой зависимости от точно установленных фактов, что он как бы яростно разрушал и вновь воссоздавал себя, уничтожал и вновь созидал свой дух на какой-то более высокой чувственной основе, не связанной ни с землей, ни с земным календарем. В саду был бассейн, в котором Мелиса с Эмилем плавали; ели они на террасе. На этот раз рядом с Мелисой Эмиль так и не ощутил вполне реальности окружающего, а может быть, ему открылась реальность иного рода. Сторожили виллу шесть черных собак; слуги приходили и уходили, принося на подносах еду и напитки. Эмиль утратил всякое представление о времени, но догадался, что находится тут дней семь или десять, когда однажды утром Мелиса сказала, что ей нужно съездить в городок Ладрос по делу и что к ленчу она вернется. В два часа она еще не приехала, и Эмиль в одиночестве съел на террасе свой ленч. Убрав со стола, служанки поднялись наверх отдохнуть. По всей долине царила тишина. Эмиль лежал на траве у бассейна, ожидая возвращения Мелисы. Острота эротического желания действовала на него точно наркотик, и опоздание Мелисы причиняло ему такие же муки, какие вызывает у наркомана отсутствие наркотика. Черные собаки лежали в траве вокруг него. Две из них то и дело приносили ему палки, чтобы он бросал их. Они назойливо и утомительно приставали к Эмилю. Каждые несколько минут роняли палку к его ногам и, если он не сразу бросал ее, принимались выть, чтобы он обратил на них внимание. Эмиль услышал шум автомобиля на дороге и подумал, что через несколько минут Мелиса будет с ним, но автомобиль проехал дальше, к вилле, расположенной выше на горе. Он нырнул в бассейн и переплыл его, но, когда вылез из холодной воды на жаркое солнце, ощущение, что Мелиса нужна ему, стало еще острей. Цветы в саду как бы дышали сладострастием, и даже небесная синева чем-то напоминала о любви. Эмиль снова переплыл бассейн и лег на траву в тенистой части сада, куда за ним прибежали собаки и снова начали выть, чтобы он бросал палки. Эмиль недоумевал, что делает Мелиса в Ладросе. Вино и продукты покупал повар, и ей, думал Эмиль, нечего было там делать. Ее неспособность противиться его прикосновениям и взглядам внушала ему подозрение, что она не в состоянии противиться прикосновениям и взглядам любого другого мужчины и что сейчас она поднимается по другой лестнице в сопровождении незнакомца с волосатыми руками. Сила наслаждения, которое Эмиль получал от всепоглощающей чувственности Мелисы, в точности соответствовала силе его ревности. Он ничуть не обольщался надеждой на ее постоянство и продолжал бросать собакам палки. Он продолжал бросать палки, словно это была его прямая обязанность, словно благоденствие и развлечение собак лежали на его совести. Но почему? Он не питал к ним ни любви, ни неприязни. Его чувства были достаточно логичны, чтобы проследить, откуда они возникают. Он как бы ощущал, что на нем лежит какая-то обязанность по отношению к собакам. В этом проявлялась какая-то взаимозависимость, словно в прошлом он сам был собакой, подчинявшейся капризам незнакомца в саду, или же словно в будущем он превратится в собаку, которая в дождь станет проситься в дом. В терпении, с каким Эмиль бросал палки, проявлялись сознание долга а надежда на воздаяние. Но где была Мелиса? Почему она сейчас не с ним? Он пытался представить ее себе за Каким-то невинным делом, но не мог. Потом, обозленный и охваченный мукой, внезапно сел, и собаки тоже сели и насторожились. Их золотистые глаза и повизгиванье еще больше обозлили Эмиля, и он поднялся по лестнице в salone и налил себе виски; дверь он, однако, оставил открытой, и собаки последовали за ним и уселись на задних лапах вокруг, словно ожидали, что, стоя перед баром, он с ними заговорит. В доме было тихо; служанки, вероятно, спали. Тут при мысли о ее близости, ее никчемности, ее испорченности его охватил гнев, и взгляд животных показался ему еще более вопрошающим, будто время спешило к некой кульминации, о приближении которой они хорошо знали, будто он двигался к некоему критическому мгновению, затрагивавшему всех их, будто их немота и его вожделение, ревность и гнев где-то пересекались. Эмиль бегом поднялся по лестнице и оделся. До деревни было час ходьбы, но он не возлагал надежд на то, что машина Мелисы попадется ему навстречу, так как к этому времени был убежден, что она вернется с другим любовником, а он превратится в собаку. Но когда она встретилась ему и остановилась и, когда он увидел на заднем сиденье свертки с продуктами, его негодование бесследно исчезло. Он поехал с ней обратно на виллу, а в конце недели они вместе возвратились в Рим. 30 Вернувшись однажды утром в свой pensione. Гонора увидела, что в вестибюле ее поджидает Норман Джонсон. - О, мисс Уопшот, - сказал он, - очень рад вас видеть. Приятно встретить в Риме человека, говорящего по-английски. Меня уверяли, что все эти люди учат английский в школе, но почти все, кого я ни встречал, говорят только по-итальянски. Давайте присядем здесь. Он открыл свой портфель и показал Гоноре постановление о ее выдаче, копию уголовного обвинения, предъявленного выездной сессией суда в Травертине, и приказ о конфискации всего ее имущества. Однако, несмотря на столь обширные, подтвержденные документами полномочия, несмотря на всю свою власть, он казался смущенным, и Гоноре стало его жаль. - Не огорчайтесь, - сказала она, слегка прикоснувшись к его колену. - Не огорчайтесь из-за меня. Я сама виновата. Дело в том, что я испугалась богадельни. Всю жизнь я боялась богадельни. Даже когда была маленькой девочкой. Когда миссис Бретейн брала меня с собой на прогулку в автомобиле посмотреть листопад, я всегда закрывала глаза, когда мы проезжали мимо богадельни. Я так ее боялась. Но теперь я истосковалась по родине и хочу вернуться. Я пойду в банк, заберу свои деньги, и мы поедем домой на одной из этих летающих машин. Они вместе пошли в "Америкэн экспресс", не как конвоир и преступник, а как добрые друзья. Джонсон подождал внизу, пока она закрыла счет и вернулась к нему с большой пачкой банковых билетов по двадцать тысяч лир. - Я возьму такси, - сказал он, - нельзя идти по улице с такими деньгами. Вас ограбят. Они вышли на площадь Испании. Был ясный зимний день. Во Фреджене катамараны были вытащены на берег и стояли на катках, купальни были закрыты, ярко освещенные оливковые деревья казались печальными, вывески zuppa di pesce [уха (итал.)] валялись на земле или держались на одном гвозде. В Риме было жарко на солнце и холодно в тени. Мягкий ясный свет усиливал забавное впечатление, будто этот древний многолюдный город был некогда затоплен, будто некогда Тибр потоками темной воды вышел из берегов и покрыл пятнами сырости дома и церкви до самых фронтонов, а от этого известняк вылинял и в конце года сквозь его трещины пробивались пучки травы и каперсов, придавая знаменитой площади гротескный вид. Американцы брели от конторы "Экспресса", читая на ходу письма из "милого, родимого дома". Новости были, видимо, большей частью веселые, так как почти все время от времени улыбались. Американцы, в отличие от итальянцев, шли так, словно приноравливали шаги к какой-то памятной им местности - теннисному корту, пляжу, вспаханному полю, - и выделялись в толпе благодаря всему своему виду, говорившему о том, что они совершенно не подготовлены к переменам, к смерти, к самому движению времени. На площади было человек полтораста, когда Гонора вступила на нее и посмотрела вверх на небо. Датский турист фотографировал жену на Испанской лестнице. Американский матрос окунал голову в чашу фонтана. У статуи святой девы лежали свежие цветы. В воздухе пахло кофе и ноготками. Шестнадцать немецких туристов пили кофе в кафе по ту сторону улицы. Было одиннадцать часов восемнадцать минут утра. К Гоноре подошла босая нищенка в рваном зеленом платье, на руках она держала грудного ребенка. Гонора дала ей лиру. Она дала по лире мужчине в полосатом переднике, мальчику в белой куртке, несшему поднос с кофе, красивой проститутке, придерживавшей рукой ворот своего платья, сгорбленной женщине в шляпке, похожей на корзину для бумаг, трем немецким священникам в малиновых сутанах, трем иезуитам в черных сутанах с бледно-фиолетовым кантом, пяти босоногим францисканцам, шести монахиням, трем молодым женщинам в черных форменных платьях из непрочной ткани, какие носят римские служанки, продавцу из магазина сувениров, дамскому парикмахеру, мужскому парикмахеру, своднику, трем клеркам, у которых пальцы были выпачканы бледно-фиолетовыми канцелярскими чернилами, разорившейся маркизе, чья потрепанная сумочка была набита фотографиями утраченных вилл, утраченных домов, утраченных лошадей и утраченных собак, скрипачу, валторнисту и виолончелисту, шедшим на репетицию в концертный зал на виа Атенее, карманному воришке, семинаристу, антиквару, вору, сумасшедшему, бездельнику, безработному сицилийцу, отставному carabiniere [карабинер (итал.)], повару, няне, американскому писателю, официанту из ресторана "Инглезе", негру-барабанщику, коммивояжеру, распространявшему аптекарские товары, и трем продавщицам цветов. В этой раздаче денег не было ни намека на благотворительность. Гоноре в голову не приходило, что ее деньги могут принести кому-нибудь пользу. Внезапно пробудившееся стремление раздавать деньги было столь же глубоким, как ее любовь к огню, и она эгоистично жаждала изведать пьянящее ощущение чистоты, легкости и полезности. Деньги - это грязь, и вот теперь она от нее отмывалась. За это время площадь стала черной от людей. Клерк "Экспресса" вылез из окна, соскользнул по тенту и свалился на тротуар к ногам Гоноры. Зрители залезли в чашу фонтана и стояли по колено в воде. Затем на виа Кондотти показалось несколько конных carabinieri, и Гонора обернулась и стала подниматься по лестнице, меж тем как тысячи голосов благословляли ее во имя отца и сына и святого духа, во веки веков. 31 Каверли продлили допуск вплоть до возвращения Камерона из Пью-Дели, но Браннер уехал в Англию, и Каверли не у кого было узнать, когда старик вернется. Затем в результате какого-то путаного и необратимого бюрократического процесса управление ведомственными домами прислало Каверли извещение о выселении из Талифера в десятидневный срок. Его обуревали смешанные чувства. Жизнь в Талифере как бы кончилась, если можно сказать, что она вообще когда-либо начиналась. Он без труда мог поступить на работу младшим программистом в другое место, а Бетси перспектива покинуть Талифер предвещала новую жизнь. Примерно в эти же дни Каверли получил телеграмму из Сент-Ботолфса: "ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО". Небывало повелительный тон старой тетки встревожил его, он быстро собрался и уехал. В Сент-Ботолфс он прибыл под вечер следующего дня. Погода была дождливая, а когда поезд приблизился к океану, дождь перешел в снег. От свежевыпавшего снега голые деревья и жалкие лачуги вдоль железнодорожного полотна побелели и, как подумал Каверли, преисполнились пафоса и красоты, какими никогда не обладали за все время своего существования. От всей этой белизны у Каверли стало легко на сердце. Когда он сошел с поезда, мистера Джоуита поблизости не было и станция казалась пустынной. Ни в окнах гостиницы "Вайадакт-хаус", ни в продуктовой лавке он не увидел никого, кому можно было бы помахать рукой. Когда он шел через лужайку, дорогу ему преградила вереница мужчин и женщин, выходивших из приходского дома при церкви Христа Спасителя. Их было восемь человек, и шли они парами. На всех мужчинах, кроме одного, который шел с непокрытой головой, были вязаные шапочки. Каверли догадался, что священник устраивал не то чай, не то лекцию, словом, какое-то благотворительное сборище и что все это - обитатели богадельни. Один из них, костлявый мужчина, на вид сумасшедший или придурковатый, бормотал: - Кайтесь, кайтесь, ваш день близок. Голоса ангелов сказали мне, как угодить господу... - Молчите, молчите, Генри Сондерс, - сказала толстая негритянка, шедшая рядом с ним. - Молчите, пока мы не сядем в автобус. У тротуара стоял автобус с надписью на боковой стенке: "Хатченсовский институт слепых". Каверли посмотрел, как водитель помог им влезть в машину, затем пошел дальше вверх по Бот-стрит. Дверь в доме Гоноры ему открыла сиделка. Она