после ленча. У тебя много времени. - Куда ты намерена их поселить? - В большую желтую комнату в конце коридора. Это ведь не слишком далеко? - Думаю, что-то можно сделать. - Да, и вот еще что, - сказала она, - а куда ты поставишь динамик? - Я не говорил, что собираюсь это сделать. - Бог ты мой! - вскричала она. - Посмотрел бы кто-нибудь на тебя. Видел бы ты свое лицо. Ты даже порозовел и весь горишь, так тебе не терпится приступить к делу. Поставь динамик к нам в спальню - почему бы и нет? Да приступай же, и поживее. Я заколебался. Я всегда проявлял нерешительность, когда она приказывала мне что-то сделать, вместо того чтобы вежливо попросить. - Не нравится мне все это, Памела. Но она уже ничего не говорила, а просто сидела, совершенно не двигаясь, и глядела на меня. На лице ее застыло обреченное выражение, будто она стояла в длинной очереди. По опыту я знал, что это дурной знак. Она была точно граната, из которой выдернули чеку, и должно лишь пройти какое-то время, прежде чем - бах! - она взорвется. Мне показалось, что в наступившей тишине я слышу, как тикает механизм. Поэтому я тихо поднялся, пошел в мастерскую, взял микрофон и полторы сотни футов провода. Теперь, когда ее не было рядом, я, должен признаться, и сам начал испытывать какое-то волнение, а в кончиках пальцев ощутил приятное покалывание. Ничего особенного, поверьте, со мной не происходило - правда, ничего особенного. Черт побери, да нечто подобное я каждый день испытываю, когда по утрам раскрываю газету, чтобы убедиться, как падают в цене кое-какие из многочисленных акций моей жены. Меня не так-то просто сбить с толку. И в то же время я не мог упустить возможности поразвлечься. Перепрыгивая через две ступеньки, я вбежал в желтую комнату в конце коридора. Как и во всякой другой комнате для гостей, в ней было чисто прибрано, и она имела нежилой вид; двуспальная кровать была покрыта желтым шелковым покрывалом, стены выкрашены в бледно-желтый цвет, а на окнах висели золотистые занавески. Я огляделся в поисках места, куда бы можно было спрятать микрофон. Это была самая главная задача, ибо, что бы ни случилось, он не должен быть обнаружен. Сначала я подумал о ведерке с поленьями, стоявшем возле камина. Почему бы не спрятать его под поленьями? Нет, пожалуй, это не совсем безопасно. За радиатором? На шкафу? Под письменным столом? Все эти варианты казались мне не лучшими с профессиональной точки зрения. Во всех этих случаях на него можно случайно наткнуться, нагнувшись за упавшей запонкой или еще за чем-нибудь. В конце концов, обнаружив незаурядную сообразительность, я решил спрятать его в пружинах дивана. Диван стоял возле стены, у ковра, и провод можно было пропустить прямо под ковром к двери. Я приподнял диван и просунул под него прибор. Затем я надежно привязал микрофон к пружине, развернув его к середине комнаты. После этого я протянул провод под ковром к двери. Во всех своих действиях я проявлял спокойствие и осторожность. Провод я уложил между досок в полу, так что его почти не было видно. Все это, разумеется, заняло какое-то время, и когда я неожиданно услышал, как по дорожке, усыпанной гравием, зашуршали шины, а вслед за тем хлопнули дверцы автомобиля и раздались голоса наших гостей, я еще находился в середине коридора, укладывая провод вдоль плинтуса. Я прекратил свою работу и вытянулся, держа молоток в руке, и, должен признаться, мне стало страшно. Вы представить себе не можете, как на меня подействовал весь этот шум. Такое же внезапное чувство страха я испытал однажды, когда во время войны в другом конце деревни упала бомба, а я в то время преспокойно сидел в библиотеке над коллекцией бабочек. Не волнуйся, сказал я самому себе. Памела займется этими людьми. Сюда она их не пустит. Несколько лихорадочно я принялся доделывать свою работу и скоро протянул провод вдоль коридора в нашу спальню. Здесь его уже можно было и не прятать, хотя из-за слуг я не мог себе позволить такую беспечность. Поэтому я протянул провод под ковром и незаметно подсоединил его к радиоприемнику с задней стороны. Заключительная операция много времени не заняла. Итак, я сделал то, что от меня требовалось. Я отступил на шаг и посмотрел на радиоприемник. Теперь он почему-то и выглядел иначе - не бестолковый ящик, производящий звуки, а хитрое маленькое существо, взобравшееся на стол и тайком протянувшее свои щупальца в запретное место в конце коридора. Я включил его. Он еле слышно загудел, но иных звуков не издавал. Я взял будильник, который громко тикал, отнес его в желтую комнату и поставил на пол рядом с диваном. Когда я вернулся, приемник тикал так громко, будто будильник находился в комнате, пожалуй, даже громче. Я сбегал за часами. Затем, запершись в ванной, я привел себя в порядок, отнес инструменты в мастерскую и приготовился к встрече гостей. Но прежде, дабы успокоиться и не появляться перед ними, так сказать, с кровавыми руками, я провел пять минут в библиотеке наедине со своей коллекцией. Я принялся сосредоточенно рассматривать собрание прелестных Vanessa cardui - "разукрашенных дам" - и сделал кое-какие пометки в своем докладе "Соотношение между узором и очертаниями крыльев", который намеревался прочитать на следующем заседании нашего общества в Кентербери. Таким образом я снова обрел присущий мне серьезный, сосредоточенный вид. Когда я вошел в гостиную, двое наших гостей, имена которых я так и не смог запомнить, сидели на диване. Моя жена готовила напитки. - А вот и Артур! - воскликнула она. - Где это ты пропадал? Этот вопрос показался мне неуместным. - Прошу прощения, - произнес я, здороваясь с гостями за руку. - Я так увлекся работой, что забыл о времени. - Мы-то знаем, чем вы занимались, - сказала гостья, понимающе улыбаясь. - Однако мы простим ему это, не правда ли, дорогой? - Думаю, простим, - отвечал ее муж. Я в ужасе представил себе, как моя жена рассказывает им о том, что я делаю наверху, а они при этом покатываются со смеху. Да нет, не могла она этого сделать, не могла! Я взглянул на нее и увидел, что и она улыбается, разливая по стаканам джин. - Простите, что мы потревожили вас, сказала гостья. Я подумал, что если уж они шутят, то и мне лучше поскорее составить им компанию, и потому принужденно улыбнулся. - Вы должны нам ее показать, - продолжала гостья. - Что показать? - Вашу коллекцию. Ваша жена говорит, что она просто великолепна. Я медленно опустился на стул и расслабился. Смешно быть таким нервным и дерганым. - Вас интересуют бабочки? - спросил я у нее. - На ваших хотелось бы посмотреть, мистер Бошамп. До обеда еще оставалось часа два, и мы расселись с бокалами мартини в руках и принялись болтать. Именно тогда у меня начало складываться впечатление о наших гостях, как об очаровательной паре. Моя жена, происходящая из родовитого семейства, склонна выделять людей своего круга и воспитания и нередко делает поспешные выводы в отношении тех, кто, будучи мало с ней знаком, выказывает ей дружеские чувства, и особенно это касается высоких мужчин. Чаще всего она бывает права, но мне казалось, что в данном случае она ошибается. Я и сам не люблю высоких мужчин; обыкновенно это люди надменные и всеведущие. Однако Генри Снейп (жена шепотом напомнила мне его имя) оказался вежливым скромным молодым человеком с хорошими манерами, и более всего его занимала - что и понятно - миссис Снейп. Его вытянутое лицо было по-своему красиво, как красива бывает морда у лошади, а темно-карие глаза глядели ласково и доброжелательно. Копна его темных волос вызывала у меня зависть, и я поймал себя на том, что задумался, какое же он употребляет средство, чтобы они выглядели такими здоровыми. Он рассказал нам пару шуток, они были на высоком уровне, и никто против ничего не имел. - В школе, - сказал он, - меня называли Сервиксом. Знаете почему? - Понятия не имею, - ответила моя жена. - Потому что по-латыни "сервикс" - то же, что по-английски "нейп". {Nape в переводе с английского означает "затылок".} Для меня это оказалось довольно мудреным, и мне потребовалось какое-то время, чтобы сообразить, в чем тут соль. - А в какой школе это было? - спросила моя жена. - В Итоне, - ответил он, и моя жена коротко кивнула в знак одобрения. Теперь, решил я, она будет разговаривать только с ним, поэтому я переключил внимание на другого гостя, Сэлли Снейп. Это была приятная молодая женщина с неплохой грудью. Повстречалась бы она мне пятнадцатью годами раньше, я бы точно впутался в историю. Как бы там ни было, я с удовольствием рассказал ей все о моих замечательных бабочках. Беседуя с ней, я внимательно ее разглядывал, и спустя какое-то время у меня начало складываться впечатление, что на самом деле она не была такой уж веселой и улыбчивой женщиной, какой поначалу мне показалась. Она ушла в себя, точно ревностно хранила какую-то тайну. Ее глаза чересчур быстро бегали по комнате, ни на минуту ни на чем не останавливаясь, а на лице лежала едва заметная печать озабоченности. - Я с таким нетерпением жду, когда мы сыграем в бридж, - сказал я, переменив, наконец, тему. - Мы тоже, - отвечала она. - Мы ведь играем почти каждый вечер, так нам нравится эта игра. - Вы оба большие мастера. Как это получилось, что вы научились играть так хорошо? - Практика, - ответила она. - В этом все дело. Практика, практика и еще раз практика. - Вы участвовали в каких-нибудь чемпионатах? - Пока нет, но Генри очень этого хочет. Вы же понимаете, чтобы достичь такого уровня, надо упорно трудиться. Ужасно упорно трудиться. Не с оттенком ли покорности произнесла она эти слова, подумал я. Да, видимо, так: он слишком усердно воздействовал на нее, заставляя относиться к этому увлечению чересчур серьезно, и бедная женщина устала. В восемь часов, не переодеваясь, мы перешли к обеденному столу. Обед прошел хорошо, при этом Генри Снейп рассказал нам несколько весьма забавных историй. Обнаружив чрезвычайно хорошую осведомленность по части вин, он похвалил мой "Ришбург" урожая 1934 года, что доставило мне большое удовольствие. К тому времени, когда подали кофе, я понял, что очень полюбил этих молодых людей и, как следствие, начал ощущать неловкость из-за затеи с микрофоном. Было бы все в порядке, если бы они были негодяями, но то, что мы собрались проделать эту штуку с такими милыми людьми, наполняло меня сильным ощущением вины. Поймите меня правильно. Страха я не испытывал. Не было нужды отказываться от задуманного предприятия. Но я не хотел смаковать предстоящее удовольствие столь же неприкрыто, как это, похоже, делала моя жена, тайком улыбаясь мне, подмигивая и незаметно кивая головой. Около девяти тридцати, плотно поужинав и пребывая в отличном расположении духа, мы возвратились в гостиную, чтобы приступить к игре. Ставки были высокие - десять шиллингов за сто очков, поэтому мы решили не разбивать семьи, и я все время был партнером своей жены. К игре мы все отнеслись серьезно, как только и нужно к ней относиться, и играли молча, сосредоточенно, раскрывая рот лишь в тех случаях, когда делали ставки. Играли мы не ради денег. Чего-чего, а этого добра у моей жены хватает, да, видимо, и у Снейпов тоже. Но мастера обыкновенно относятся к игре серьезно. Игра в этот вечер шла на равных, но однажды моя жена сыграла плохо, и мы оказались в худшем положении. Я видел, что она не совсем сосредоточенна, а когда время приблизилось к полуночи, она вообще стала играть беспечно. Она то и дело вскидывала на меня свои большие серые глаза и поднимала брови, при этом ноздри ее удивительным образом расширялись, а в уголках рта появлялась злорадная улыбка. Наши противники играли отлично. Они умело объявляли масть и за весь вечер сделали только одну ошибку. Это случилось, когда молодая женщина слишком уж понадеялась, что у ее партнера на руках хорошие карты, и объявила шестерку пик. Я удвоил ставку, и они вынуждены были сбросить три карты, что обошлось им в восемьсот очков. То была лишь временная неудача, но я помню, что Сэлли Снейп очень огорчилась, несмотря даже на то, что муж ее тотчас же простил, поцеловал ей руку и сказал, чтобы она не беспокоилась. Около половины первого моя жена объявила, что хочет спать. - Может, еще один роббер? - спросил Генри Снейп. - Нет, мистер Снейп. Я сегодня устала. Да и Артур тоже. Я это вижу. Давайте-ка все спать. Мы вышли вслед за ней из комнаты, и все четверо отправились наверх. Наверху мы, как и полагается, поговорили насчет завтрака - чего бы они еще хотели и как позвать служанку. - Надеюсь, ваша комната вам понравится, - сказала моя жена. - Окна выходят прямо на долину, и солнце в них заглядывает часов в десять. Мы стояли в коридоре, где находилась и наша спальня, и я видел, как провод, который я уложил днем, тянулся поверх плинтуса и исчезал в их комнате. Хотя он был того же цвета, что и краска, мне казалось, что он так и лезет в глаза. - Спокойной ночи, - сказала моя жена. - Приятных сновидений, миссис Снейп. Доброй ночи, мистер Снейп. Я последовал за ней в нашу комнату и закрыл дверь. - Быстрее! - вскричала она. - Включай его! Это было похоже на мою жену - она всегда боялась, что что-то может пропустить. Про нее говорили, что во время охоты (сам я никогда не охочусь) она всегда, чего бы это ни стоило ей или ее лошади, была первой вместе с гончими из страха, что убиение свершится без нее. Было ясно, что и на этот раз она не собиралась упустить своего. Маленький радиоприемник разогрелся как раз вовремя, чтобы можно было расслышать, как открылась и закрылась их дверь. - Ага! - произнесла моя жена. - Вошли. Она стояла посреди комнаты в голубом платье, стиснув пальцы и вытянув шею, и внимательно прислушивалась, при этом ее крупное белое лицо сморщилось, словно это было и не лицо вовсе, а мех для вина. Из радиоприемника тотчас же раздался голос Генри Снейпа, прозвучавший сильно и четко. - Ты просто дура, - говорил он, и этот голос так резко отличался от того, который был мне знаком, таким он был грубым и неприятным, что я вздрогнул. - Весь вечер пропал к черту! Восемьсот очков - это восемь фунтов на двоих! - Я запуталась, - ответила женщина. - Обещаю, больше этого не повторится. - Что такое? - произнесла моя жена. - Что это происходит? Она быстро подбежала к приемнику, широко раскрыв рот и высоко подняв брови, и склонилась над ним, приставив ухо к динамику. Должен сказать, что и я несколько разволновался. - Обещаю, обещаю тебе, больше этого не повторится, - говорила женщина. - Хочешь не хочешь, - безжалостно отвечал мужчина, - а попробуем прямо сейчас еще раз. - О нет, прошу тебя! Я этого не выдержу! - Послушай-ка, - сказал мужчина, - стоило ехать сюда только ради того, чтобы поживиться за счет этой богатой суки, а ты взяла и все испортила. На этот раз вздрогнула моя жена. - И это второй раз на неделе, - продолжал он. - Обещаю, больше это не повторится. - Садись. Я буду объявлять масть, а ты отвечай. - Нет, Генри, прошу тебя. Не все же пятьсот. На это уйдет три часа. - Ладно. Оставим фокусы с пальцами. Полагаю, ты их хорошо запомнила. Займемся лишь объявлением масти и онерами. - О, Генри, нужно ли все это затевать? Я так устала. - Абсолютно необходимо, чтобы ты овладела этими приемами в совершенстве, - ответил он. - Ты же знаешь, на следующей неделе мы играем каждый день. А есть-то нам надо. - Что происходит? - прошептала моя жена. - Что, черт возьми, происходит? - Тише! - сказал я. - Слушай! - Итак, - говорил мужской голос. - Начнем с самого начала. Ты готова? - О, Генри, прошу тебя! - Судя по голосу, она вот-вот готова была расплакаться. - Ну же, Сэлли. Возьми себя в руки. Затем совершенно другим голосом, тем, который мы уже слышали в гостиной, Генри Снейп произнес: - Одна трефа. Я обратил внимание на то, что слово "одна" он произнес как-то странно, нараспев. - Туз, дама треф, - устало ответила женщина. - Король, валет пик. Червей нет. Туз, валет бубновой масти. - А сколько карт каждой масти? Внимательно следи за моими пальцами. - Ты сказал, что мы оставим фокусы с пальцами. - Что ж, если ты вполне уверена, что знаешь их... - Да, я их знаю. Он помолчал, а затем произнес: - Трефа. - Король, валет треф, - заговорила женщина. - Туз пик. Дама, валет червей и туз, дама бубен. Он снова помолчал, потом сказал: - Одна трефа. - Туз, король треф... - Бог ты мой! - вскричал я. - Это ведь закодированное объявление масти. Они сообщают друг другу, какие у них карты на руках! - Артур, этого не может быть! - Точно такие же штуки проделывают фокусники, когда спускаются в зал, берут у вас какую-нибудь вещь, а на сцене стоит девушка с завязанными глазами, и по тому, как он строит вопрос, она может определенно назвать предмет, даже если это железнодорожный билет, и на какой станции он куплен. - Быть этого не может! - Ничего невероятного тут нет. Но, чтобы научиться этому, нужно здорово потрудиться. Послушай-ка их. - Я пойду с червей, - говорил мужской голос. - Король, дама, десятка червей. Туз, валет пик. Бубен нет. Дама, валет треф... - И обрати внимание, - сказал я, - пальцами он показывает ей, сколько у него карт такой-то масти. - Каким образом? - Этого я не знаю. Ты же слышала, что он говорит об этом. - Боже мой, Артур! Ты уверен, что они весь вечер именно этим и занимались? - Боюсь, что да. Она быстро подошла к кровати, на которой лежала пачка сигарет. Закурив, она повернулась ко мне и тоненькой струйкой выпустила дым к потолку. Я понимал, что что-то нам нужно предпринять, но не знал что, поскольку мы никак не могли обвинить их, не раскрыв источника получения информации. Я ждал решения моей жены. - Знаешь, Артур, - медленно проговорила она, выпуская облачка дыма. - Знаешь, а ведь это превосходная идея. Как ты думаешь, мы сможем этому научиться? - Что?! - Ну конечно, сможем. Почему бы и нет? - Послушай. Ни за что! Погоди минуту, Памела... Но она уже быстро подошла близко ко мне, опустила голову, посмотрела на меня сверху вниз и при этом улыбнулась хорошо знакомой мне улыбкой, которая, быть может, была и не улыбкой вовсе - ноздри раздувались, а большие серые глаза с блестящими черными точками посередине испещрены сотнями крошечных красных вен. Когда она пристально и сурово глядела на меня такими глазами, клянусь, у меня возникало чувство, будто я тону. - Да, - сказала она. - Почему бы и нет? - Но, Памела... Боже праведный... Нет... В конце концов... - Артур, я бы действительно хотела, чтобы ты не спорил со мной все время. Именно так мы и поступим. А теперь принеси-ка колоду карт, прямо сейчас и начнем. КОНЦЫ В ВОДУ На утро третьего дня море успокоилось. Из своих кают повылезали даже самые чувствительные натуры - из числа тех пассажиров, которых не было видно со времени отплытия. Они вышли на верхнюю палубу, стюард расставил для них шезлонги, подоткнул пледы им под ноги и удалился, а путешественники остались лежать рядами, с лицами, повернутыми к бледному, почти не излучавшему тепла январскому солнцу. Первые два дня на море было умеренное волнение, и это внезапное спокойствие и пришедшее вместе с ним чувство комфорта способствовали тому, что настроение у всех пассажиров стало более благожелательным. К вечеру, имея позади двенадцать часов хорошей погоды, они начали чувствовать себя уверенно, и к восьми часам кают-компания заполнилась людьми, которые держались как бывалые моряки. Где-то к середине ужина по тому, как под ними слегка закачались стулья, пассажиры поняли, что снова началась бортовая качка. Поначалу она была едва ощутимой - медленный, неспешный крен в одну сторону, потом в другую, но и этого было довольно, чтобы среди собравшихся произошла внезапная перемена настроения. Некоторые пассажиры оторвались от своих тарелок, словно ожидая, едва ли не прислушиваясь, когда судно будет снова крениться. При этом они нервно улыбались, а во взглядах была тревога. Другие оставались совершенно невозмутимыми, третьи открыто выражали уверенность - кое-кто из последних шутил по поводу ужина во время качки, издеваясь над теми, кто уже испытывал мучения. Затем корабль стал крениться из стороны в сторону быстро и резко. Прошло лишь пять-шесть минут после того, как произошел первый крен, а судно уже сильно раскачивалось, и сидевших на стульях пассажиров стало отбрасывать в сторону, как в автомобиле на крутом повороте. Наконец судно качнулось весьма основательно, и мистер Уильям Ботибол, сидевший за столом старшего интенданта, увидел, как из-под поднятой вилки его тарелка с отварным палтусом под голландским соусом неожиданно поехала в сторону. Начался переполох, все потянулись за своими тарелками и бокалами для вина. Миссис Реншо, сидевшая справа от старшего интенданта, вскрикнула и уцепилась за руку своего соседа. - Веселенькая нас ждет ночь, - сказал интендант, глядя на миссис Реншо. - Дует так, что нам, похоже, нелегко придется. Он произнес это едва ли не с удовольствием. Подбежал стюард и обрызгал водой скатерть между тарелками. {Скатерть смачивают во время качки, чтобы она не скользила вместе с посудой.} Волнение среди пассажиров улеглось. Большинство из них продолжили ужин. Остальные, включая миссис Реншо, осторожно поднялись и, стараясь не обнаруживать нетерпения, стали пробираться между столиками к выходу. - Ну вот, - сказал интендант, - началось. Он одобрительно оглядел оставшихся. Путешественники сидели тихо, внешне держались спокойно. На лицах некоторых была написана нескрываемая гордость; кому-то казалось, что их принимают за настоящих моряков. Когда ужин закончился и подали кофе, мистер Ботибол, который со времени начала качки был необычайно серьезен и задумчив, неожиданно поднялся и, взяв свою чашку кофе, сел на освободившийся стул миссис Реншо и тотчас зашептал в ухо интенданту: - Простите, не могли бы вы мне кое-что сказать, прошу вас. Интендант, человек небольшого роста, толстый, с красным лицом, наклонился к нему, выражая готовность слушать. - Что случилось, мистер Ботибол? - Вот что мне хотелось бы знать... На его лице была написана тревога. Интендант внимательно смотрел на него. - Вот что мне хотелось бы знать. Капитан уже рассчитал расстояние, которое судно пройдет за сутки? То есть прежде чем на море стало так беспокойно. После ужина ведь будут принимать ставки. Интендант, собравшийся выслушать слова благодарности в свой адрес, улыбнулся и откинулся на стуле, как это делает человек с полным животом. - Думаю, что да, - ответил он. О том, чтобы произнести эти слова шепотом, он и не подумал, хотя голос автоматически понизил, как это делают в ответ на заданный шепотом вопрос. - И давно, по-вашему, он это сделал? - Да где-то днем. Обычно это происходит днем. - В котором часу? - Ну, этого я не знаю. Часов, думаю, около четырех. - Скажите мне еще вот что. Как капитан определяет расстояние? Это очень сложно? Интендант взглянул на озабоченное лицо продолжавшего хмуриться мистера Ботибола и улыбнулся, отлично понимая, к чему тот клонит. - Видите ли, капитан проводит небольшое совещание со штурманом, они изучают погодные условия и многое другое, а потом рассчитывают расстояние, которое судно должно пройти за определенное время. Мистер Ботибол кивнул, какое-то время обдумывая услышанное, а потом спросил: - Как вы полагаете, капитан знал, что сегодня испортится погода? - На этот счет ничего не могу сказать, - ответил интендант. Он глядел прямо в маленькие темные глазки собеседника и видел, как в его зрачках пляшут искорки. - Я правда ничего не могу сказать, мистер Ботибол. Не знаю. - Если погода вконец испортится, не стоит ли поставить на меньшую цифру? Как вы думаете? В его шепоте слышалось все больше настойчивости и тревоги. - Может, и стоило бы, - ответил интендант. - Скорее всего он не предполагал, что ночь предстоит беспокойная. Днем, когда он делал расчеты, было довольно тихо. За столом все притихли, внимательно прислушиваясь к разговору. Некоторые, склонив голову набок, слушали интенданта и искоса на него поглядывали. Человека в такой позе можно увидеть на скачках среди зрителей - он пытается расслышать, что говорит тренер наезднику: у слушающего в такую минуту рот слегка приоткрыт, брови подняты, шея вытянута, а голова наклонена немного набок, он напряжен и как бы загипнотизирован. Такой вид бывает у всякого, кто хочет услышать что-то первым. - А допустим, вас попросили бы предположить, какое расстояние пройдет судно сегодня, что за число вы бы назвали? - шепотом спросил мистер Ботибол. - Еще не знаю, в каких пределах будут ставки, - терпеливо ответил интендант. - Об этом объявят после ужина, когда соберутся игроки. Да не очень-то хорошо я во всем этом разбираюсь. Я ведь всего лишь интендант. Тут мистер Ботибол поднялся. - Прошу у всех прощения, - произнес он и, стараясь сохранить равновесие, медленно пошел по качающемуся полу между столиками. Пару раз ему пришлось схватиться за спинку стула, чтобы удержаться на ногах. - На верхнюю палубу, пожалуйста, - сказал он лифтеру. Едва он вышел на открытую палубу, как ветер ударил ему в лицо. Он пошатнулся, крепко схватился за поручни двумя руками и стал всматриваться в темнеющее море. Вздымались огромные волны, и белые барашки бежали по гребням навстречу ветру, оставляя позади себя фонтаны брызг. - Там дела, наверное, совсем плохи, не так ли, сэр? - спросил лифтер, когда они спускались вниз. Мистер Ботибол достал маленькую красную расческу и принялся приводить в порядок растрепавшиеся волосы. - Как, по-твоему, мы очень замедлили ход из-за непогоды? - спросил он. - О да, сэр. Мы стали плыть гораздо медленнее. В такую погоду надо обязательно сбавлять ход, иначе пассажиры полетят за борт. В курительной комнате возле столиков уже собирались участники игры. Мужчины были во фраках и держались несколько церемонно. Они только что тщательно побрились, и у них были розовые лица. Женщины были в длинных белых перчатках. Они держались холодно и, казалось, были безразличны к тому, что происходит. Мистер Ботибол занял место возле столика аукциониста. Он закинул ногу на ногу, сложил на груди руки и устроился на стуле с видом человека, который принял чрезвычайно смелое решение, и испугать его не удастся. Сумма выигрыша, размышлял он про себя, составит, вероятно, тысяч семь долларов. Почти такой же она была последние два дня. Чтобы заключить пари на расстояние, которое пройдет судно, нужно выложить сотни три-четыре, в зависимости от того, на какое число ставишь. Поскольку судно было английское, здесь имели дело с фунтами стерлингов, но он предпочитал вести счет в родной валюте. Семь тысяч долларов - хорошие деньги. Да просто огромные! Вот что он сделает: попросит, чтобы они расплатились с ним стодолларовыми купюрами, а деньги, прежде чем сойти на берег, положит во внутренний карман пиджака. С этим проблем не будет. И немедленно, да-да, немедленно купит "линкольн" с откидывающимся верхом. Он купит машину, как только сойдет с судна, и поедет на ней домой - и какое же удовольствие доставит ему выражение лица Этель, когда она выйдет из дома и увидит его. Картина еще та - он подкатывает к самым дверям в новеньком светло-зеленом "линкольне" с откидывающимся верхом, и тут выходит Этель! "Привет, Этель, дорогая", - бросит он как бы между прочим. "Вот, хотел сделать тебе небольшой подарок. Проходил мимо, заглянул в витрину, вспомнил о тебе и о том, как ты всегда мечтала о такой машине. Она ведь тебе нравится, моя милая?" - спросит он. "Как тебе цвет?" А потом будет следить за выражением ее лица. Аукционист поднялся из-за столика. - Дамы и господа! - громко произнес он. - Капитан считает, что до полудня завтрашнего дня судно преодолеет расстояние в пятьсот пятнадцать морских миль. Отступим, как обычно, на десять позиций в ту и другую сторону от названного капитаном числа и обозначим пределы - от пятисот пяти до пятисот двадцати пяти. Те же, кто полагает, что истинное число все-таки находится вне этих пределов, будут иметь возможность делать другие ставки на числа больше или меньше пятисот двадцати пяти и пятисот пяти. Теперь достаем первые числа из этой шляпы - так, пятьсот двенадцать! Наступила тишина. Все сидели не шелохнувшись и не сводили глаз с аукциониста. Чувствовалось некоторое напряжение, и едва ставки начали повышаться, напряжение стало нарастать. Тут собрались не забавы ради; достаточно было посмотреть на мужчину, который бросил взгляд на того, кто назвал большее число; возможно, он и улыбался, но только краешками губ, взгляд же был совершенно холодным. Число пятьсот двенадцать ушло за сто десять фунтов, следующие три или четыре числа - примерно за такую же сумму. Судно сильно раскачивалось, и каждый раз, когда оно кренилось, деревянная обшивка на стенах скрипела, точно собиралась расколоться. Пассажиры сидели, ухватившись за подлокотники своих кресел, и внимательно следили за ходом аукциона. - Кто меньше? - выкрикнул аукционист. - Следующий номер - за пределами десятки. Мистер Ботибол выпрямился. Напряжение сковало его. Он решил, что будет ждать, пока другие перестанут делать ставки, после чего вскочит и сделает последнюю ставку. Дома на его банковском счету было, насколько он помнил, не меньше пятисот долларов, может, шестьсот - около двухсот фунтов, чуть больше двухсот. - Как вам известно, - говорил аукционист, - когда я перехожу к меньшим числам, это означает, что они находятся за пределами самого меньшего числа десятки, в данном случае это будут числа меньше пятисот пяти. Поэтому если кто-то из вас полагает, что судно покроет расстояние меньше, чем пятьсот пять миль за сутки, считая до полудня завтрашнего дня, то вы можете подключиться к игре и сделать свою ставку. Итак, с чего начнем? Ставка составила почти сто тридцать фунтов. Похоже, не только мистер Ботибол не забывал о том, что погода никуда не годится. Сто сорок... пятьдесят... Наступила пауза. Аукционист поднял молоток. - Сто пятьдесят - раз! - Шестьдесят! - крикнул мистер Ботибол, и все повернулись в его сторону. - Семьдесят! - Восемьдесят! - крикнул мистер Ботибол. - Девяносто! - Двести! - крикнул мистер Ботибол. Теперь его было не остановить. Наступила пауза. - Кто-то может предложить больше двухсот фунтов? "Сиди тихо, - сказал мистер Ботибол себе. - Сиди как можно тише и не смотри по сторонам. Не дыши. Не будешь дышать, никто не перебьет твою ставку". - Двести фунтов - раз... У аукциониста был розовый лысый череп, макушка которого покрылась капельками пота. - Двести фунтов - два... Мистер Ботибол не дышал. - Двести фунтов - три... Продано! Он стукнул молотком по столу. Мистер Ботибол выписал чек и протянул его помощнику аукциониста, после чего откинулся в кресле, намереваясь дождаться, чем все кончится. Он не собирался ложиться спать, пока не узнает, сколько денег в банке. После того как была сделана последняя ставка, деньги сложили, и получилось две тысячи сто с чем-то фунтов - около шести тысяч долларов. Девяносто процентов предназначалось для победителя, десять - в пользу нуждающихся матросов. Девяносто процентов от шести тысяч долларов - пять тысяч четыреста. Что ж, этого хватит. Он купит "линкольн" с откидывающимся верхом, и еще кое-что останется. С этими приятными мыслями он, счастливый и довольный, удалился в свою каюту. Проснувшись на следующее утро, мистер Ботибол несколько минут лежал с закрытыми глазами. Он прислушался, нет ли бури и не дает ли судно крен. Но бури, похоже, не было, как и крена. Он вскочил и выглянул в иллюминатор. Море - о боже милостивый! - было гладким, как стекло. Огромное судно быстро двигалось вперед, явно наверстывая время, потерянное за ночь. Мистер Ботибол отвернулся и медленно опустился на краешек койки. Он почувствовал что-то похожее на страх. Теперь нет никакой надежды. Выиграет наверняка кто-нибудь из тех, кто поставил на большее число. - О господи, - громко произнес он. - Что же делать? Что, к примеру, скажет Этель? Как он ей объяснит, что почти все их двухлетние сбережения он спустил на судне? Да и не скроешь ничего. Ему придется сказать ей, чтобы она перестала снимать деньги со счета. А как быть с ежемесячными отчислениями на телевизор и "Британскую энциклопедию"? Он уже видел гнев и презрение в ее глазах; вот ее голубые глаза становятся серыми, а вот прищуриваются - верный признак того, что она гневается. - О господи. Да что же мне делать? Что толку теперь делать вид, будто есть еще хоть малейший шанс - разве только чертов корабль не попятится назад. Чтобы у него теперь появился хоть какой-то шанс выиграть, нужно, чтобы судно дало полный ход назад. А не попросить ли капитана так и сделать? Предложить ему десять процентов от выигрыша, а захочет - и больше. Мистер Ботибол захихикал. Потом вдруг умолк. Его глаза и рот широко раскрылись от изумления, ибо именно в эту самую минуту ему пришла в голову идея. Она явилась как гром среди ясного неба. В невероятном возбуждении он вскочил с койки, подбежал к иллюминатору и снова выглянул в него. А почему бы и нет, подумал он. Почему бы, черт возьми, и нет? Море спокойное, и он запросто удержится на плаву, пока его не подберут. Им овладело странное чувство, будто кто-то это уже проделывал, но что мешает ему сделать это еще раз? Корабль вынужден будет остановиться, с него спустят лодку, чтобы его подобрать, и лодке придется преодолеть, может, с полмили, после чего она должна будет вернуться к судну, а это тоже время. Час - это миль тридцать. С дневного рейса можно будет скинуть тридцать миль. Этого должно хватить, чтобы выигрышным оказалось меньшее число. Главное - позаботиться о том, чтобы кто-то увидел, как он падает за борт; а это устроить нетрудно. И одеться надо полегче - в чем можно легко плавать. Спортивный костюм - это то, что надо. Он оденется так, будто собрался поиграть в теннис на палубе - майка, шорты и легкие туфли. А вот часы надо оставить. Кстати, который час? Пятнадцать минут десятого. Решено. Чем скорее, тем лучше. Сделать и забыть. Да, надо бы поторопиться, чтобы успеть до полудня. Когда мистер Ботибол вышел на верхнюю палубу в спортивном костюме, им владели страх и возбуждение. Он был небольшого роста, с широкими бедрами и чрезвычайно узкими покатыми плечами, так что его тело - силуэтом во всяком случае - напоминало швартовую тумбу. Его белые худые ноги были покрыты черными волосами. Он осторожно вышел на палубу, мягко ступая в своих теннисных туфлях, и нервно огляделся. На палубе был еще только один человек - пожилая женщина с очень толстыми лодыжками и огромными ягодицами. Перегнувшись через перила, она смотрела на море. На ней была каракулевая шуба. Воротник был поднят, так что лица ее мистер Ботибол не видел. Он стоял не двигаясь, внимательно наблюдая за ней со стороны. "Ну что ж, - сказал он про себя, - эта, пожалуй, подойдет. Наверное, сразу тревогу поднимет. Но погоди минутку, не торопись, Уильям Ботибол, не торопись. Помнишь, что ты говорил себе несколько минут назад в каюте, когда переодевался? Помнишь ли ты это?" Затея спрыгнуть с корабля в океан в тысяче миль от ближайшей земли сделала мистера Ботибола - человека вообще-то осторожного - чрезвычайно осмотрительным. Он еще не успел удостовериться в том, что эта женщина, которую он перед собой видел, совершенно точно поднимет тревогу, когда он прыгнет. На его взгляд, не отреагировать на происшествие она могла по двум причинам. Во-первых, она, может, ничего не слышит и не видит. Это едва ли так, но, с другой стороны, такое ведь вероятно, тогда зачем рисковать? Для начала надо бы побеседовать с ней. Во-вторых - и это говорит о том, каким подозрительным может стать человек, когда им движут чувство самосохранения и страх, - во-вторых, ему пришло в голову, что эта женщина поставила на большее число, и, если это так, у нее будет веская финансовая причина не хотеть, чтобы судно остановилось. Мистер Ботибол вспомнил, что бывали случаи, когда люди убивали себе подобных за гораздо меньшую сумму, чем шесть тысяч долларов, - газеты об этом каждый день пишут. Да и стоит ли рисковать? Сначала нужно все проверить. Убедиться, что действуешь правильно. Завести вежливый разговор. А потом, если окажется, что женщина - особа приятная, добродушная, значит, дело верное и можно с легким сердцем прыгать за борт. Мистер Ботибол осторожно подошел к женщине и встал рядом с ней, перегнувшись через перила. - Здравствуйте, - любезно произнес он. Она повернулась и улыбнулась ему. Улыбка вышла на удивление милой, почти прекрасной, хотя лицо у нее было весьма некрасивое. - Здравствуйте, - произнесла она в ответ. "Сначала, - сказал про себя мистер Ботибол, - убедись, что она не слепая и не глухая". В этом он уже убедился. - Скажите, - заговорил он без предисловий, - что вы думаете о вчерашнем аукционе? - Аукционе? - нахмурившись, переспросила она. - Каком еще аукционе? - Ну, эта глупая игра, которую обычно затевают в кают-компании после ужина, - пытаться отгадать, сколько миль пройдет судно за определенное время. Просто мне интересно, что вы об этом думаете. Она покачала головой и еще раз улыбнулась - мягкая приятная улыбка, немного, пожалуй, извиняющаяся. - Я очень ленива, - ответила она, - и рано ложусь спать. Да и ужинаю лежа. Это не так утомительно - ужинать лежа. Мистер Ботибол улыбнулся ей в ответ и сделал шаг в сторону. - Что ж, пора размяться, - сказал он. - Никогда не упускаю случая размяться утром. Было приятно познакомиться. Очень приятно. Он отступил от нее шагов на десять. Женщина даже не обернулась. Теперь все в порядке. Море спокойно, он легко одет для плавания, в этой части Атлантики почти наверняка нет акул-людоедов, а тут еще и эта приятная пожилая женщина, которая поднимет тревогу. Вопрос теперь в том, задержится ли судно достаточно надолго для того, чтобы аукцион разрешился в его пользу. Скорее всего, так и будет. В любом случае он хотя бы немного себе поможет. Можно создать кое-какие трудности, когда его будут поднимать в лодку, - поплескаться в воде, незаметно отплыть в сторону. Каждая выигранная минута, каждая секунда пойдут ему на пользу. Он снова направился к поручням, но вдруг его охватил новый страх. А что, если он под винт попадет? Он слышал, что такое происходит с теми, кто падает за борт больших кораблей. Но ведь он и не собирается падать, он будет прыгать, а это совсем другое дело. Если подальше прыгнуть, то никакой винт не страшен. Мистер Ботибол медленно подошел к поручням ярдах в двадцати от женщины. Она не смотрела на него. Что ж, тем лучше. Ему не хотелось, чтобы она видела, как он будет прыгать. Раз его никто не видит, потом он скажет, что поскользнулся и упал нечаянно. Он заглянул за борт. Лететь придется долго, очень долго. Вообще-то о воду можно сильно удариться. Кажется, кто-то однажды прыгнул с такой высоты, плюхнулся о воду животом и разорвал его. Надо прыгать так, чтобы в воду войти ногами. Войти в нее как нож. Именно так. Вода казалась холодной, глубокой и серой и, глядя на нее, он содрогнулся. Но либо сейчас, либо никогда. Будь мужчиной, Уильям Ботибол, будь же мужчиной. Итак... вперед. Он взобрался на широкий деревянный поручень, постоял на нем, балансируя, секунды три, показавшиеся мучительно страшными, а потом прыгнул - немного вверх и как можно дальше от борта - и тут же закричал: - Помогите! Помогите! Потом он ударился о воду и скрылся из виду. Когда послышался первый крик о помощи, женщина, стоявшая возле поручня, вздрогнула от удивления. Она быстро огляделась и увидела, как мимо нее по воздуху, разбросав руки и ноги, с криками летит тот самый человек небольшого роста в белых шортах и теннисных туфлях. Поначалу казалось, она не знает, что делать: бросить ли спасательный круг, бежать за помощью или просто стоять на месте и кричать. Она отступила на шаг от поручня, резко обернулась в сторону капитанского мостика и застыла в напряжении, не зная, что предпринять. Но почти тотчас ею овладело равнодушие - так могло показаться со стороны. Перегнувшись через поручни, она стала смотреть на воду, в кильватер за судном. Вскоре в морской пене появилась крошечная круглая черная голова, рядом с ней поднялась рука - один раз, другой. Рука отчаянно махала, и откуда-то издалека доносился голос, но слов было не разобрать. Женщина наклонилась еще дальше, стараясь не упускать из виду маленькое качающееся на волнах черное пятнышко, но скоро, очень скоро, оно уже оказалось так далеко, что она не могла поручиться, было ли оно на самом деле или нет. Спустя какое-то время на палубу вышла другая женщина - сухопарая, угловатая, в очках в роговой оправе. Заметив первую женщину, она подошла к ней, ступая по палубе решительной, марширующей походкой старой девы. - Так вот ты где, - сказала она. Женщина с толстыми лодыжками обернулась и взглянула на нее, но промолчала. - Я давно тебя ищу, - продолжала сухопарая женщина. - Везде искала. - Очень странно, - сказала женщина с толстыми лодыжками. - Какой-то мужчина только что прыгнул за борт в одежде. - Ерунда! - Да нет же. Он говорил, что хочет размяться, и прыгнул в воду, но даже не удосужился раздеться. - Пойдем-ка лучше вниз, - сказала сухопарая женщина. Неожиданно она заговорила твердым голосом, черты лица ее приняли суровое выражение, любезный тон исчез. - И никогда больше не гуляй одна по палубе. Ты же прекрасно знаешь, что без меня тебе - никуда. - Да, Мэгги, - ответила женщина с толстыми лодыжками и еще раз улыбнулась ласково и доверчиво. Она взяла руку другой женщины и позволила ей увести себя с палубы. - Такой приятный мужчина, - произнесла она. - Он еще и рукой мне помахал. ФОКСЛИ-СКАКУН Вот уже тридцать шесть лет пять раз в неделю я езжу в Сити поездом, который отправляется в восемь двенадцать. Он никогда не бывает чересчур переполнен и к тому же доставляет меня прямо на станцию Кэннон-стрит, а оттуда всего одиннадцать с половиной минут ходьбы до дверей моей конторы в Остин-Фрайерз. Мне всегда нравилось ездить ежедневно на работу из пригорода в город и обратно: каждая часть этого небольшого путешествия доставляет мне удовольствие. В нем есть какая-то размеренность, успокаивающая человека, любящего постоянство, и в придачу оно служит своего рода артерией, которая неспешно, ко уверенно выносит меня в водоворот повседневных деловых забот. Всего лишь девятнадцать-двадцать человек собираются на нашей небольшой пригородной станции, чтобы сесть на поезд, отправляющийся в восемь двенадцать. Состав нашей группы редко меняется, и когда на платформе появляется новое лицо, то это всякий раз вызывает недовольство, как это бывает, когда в клетку к канарейкам сажают новую птицу. По утрам, когда я приезжаю на станцию за четыре минуты до отхода поезда, они обыкновенно уже все там - добропорядочные, солидные, степенные люди, стоящие на своих обычных местах с неизменными зонтиками, в шляпах, при галстуках, с одним и тем же выражением лиц и с газетами под мышкой, не меняющиеся с годами, как не меняется мебель в моей гостиной. Мне это нравится. Мне также нравится сидеть в своем углу у окна и читать "Таймс" под стук колес. Эта часть путешествия длится тридцать две минуты, и, подобно хорошему продолжительному массажу, она действует успокоительно на мою душу и старое больное тело. Поверьте мне, чтобы сохранить спокойствие духа, нет ничего лучше размеренности и постоянства. В общей сложности я уже почти десять тысяч раз проделал это утреннее путешествие и с каждым днем наслаждаюсь им все больше и больше. Я и сам (это отношения к делу не имеет, но любопытно) стал чем-то вроде часов. Я могу без труда сказать, опаздываем ли мы на две, три или четыре минуты, и мне не нужно смотреть в окно, чтобы сказать, на какой станции мы остановились. Путь от конца Кэннон-стрит до моей конторы ни долог, ни короток - это полезная для здоровья небольшая прогулка по улицам, заполненным такими же путешественниками, направляющимися к месту службы по тому же неизменному графику, что и я. У меня возникает чувство уверенности оттого, что я двигаюсь среди этих заслуживающих доверия, достойных людей, которые преданы своей работе, а не шатаются по белу свету. Их жизни, подобно моей, превосходно регулирует минутная стрелка точно идущих часов, и очень часто наши пути ежедневно пересекаются на улице в одно и то же время на одном и том же месте. К примеру, когда я сворачиваю на Сент-Свизинз-лейн, неизменно сталкиваюсь с благообразной дамой средних лет в серебряном пенсне и с черным портфелем в руке. Наверное, это образцовый бухгалтер, а может, служащая какой-нибудь текстильной фабрики. Когда я по сигналу светофора перехожу через Треднидл-стрит, в девяти случаях из десяти я прохожу мимо джентльмена, у которого каждый день в петлице какой-нибудь новый садовый цветок. На нем черные брюки и серые гетры. Это определенно человек педантичный, скорее всего - банковский работник или, возможно, адвокат, как и я. Торопливо проходя мимо друг друга, мы несколько раз за последние двадцать пять лет обменивались мимолетными взглядами в знак взаимной симпатии и расположения. Мне знакомы по меньшей мере полдюжины лиц, с которыми я встречаюсь в ходе этой небольшой прогулки. И должен сказать, все это добрые лица, лица, которые мне нравятся, все это симпатичные мне люди - надежные, трудолюбивые, занятые, и глаза их не горят и не бегают беспокойно, как у всех этих так называемых умников, которые хотят перевернуть мир с помощью своих лейбористских правительств, государственного здравоохранения и прочего. Итак, как видите, я в полном смысле этого слова являюсь довольным путешественником. Однако не правильнее ли будет сказать, что я был довольным путешественником? В то время, когда я писал этот небольшой автобиографический очерк, который вы только что прочитали, - у меня было намерение распространить его среди сотрудников нашей конторы в качестве наставления и примера - я совершенно правдиво описывал свои чувства. Но это было целую неделю назад, а за это время произошло нечто необычное. По правде говоря, все началось во вторник на прошлой неделе, в то самое утро, когда я направлялся в столицу с черновым наброском своего очерка в кармане, и все сошлось столь неожиданным образом, что мне не остается ничего другого, как предположить, что тут не обошлось без Провидения. Господь Бог, видимо, прочитал мое небольшое сочинение и сказал про себя: "Что-то этот Перкинс становится чересчур уж самодовольным. Пора бы мне проучить его". Я искренне верю, что так оно и было. Как я уже сказал, это произошло во вторник на прошлой неделе, в первый вторник после Пасхи. Было теплое светлое весеннее утро, и я шагал к платформе нашей небольшой станции с "Таймс" под мышкой и наброском очерка "Довольный путешественник" в кармане, когда меня вдруг пронзила мысль - что-то не так. Я прямо-таки физически ощутил ропот, прошедший по рядам моих попутчиков. Я остановился и огляделся. Незнакомец стоял посередине платформы, расставив ноги и сложив на груди руки, глядя на окружающее так, словно все вокруг принадлежало ему. Этот большой, плотный мужчина даже со спины умудрялся производить впечатление человека высокомерного и надменного. Определенно этот человек не принадлежал к нашему кругу. Он держал трость вместо зонтика, башмаки на нем были коричневые, а не черные, шляпа серого цвета сидела набекрень, но что-то все-таки обнаруживало в нем лоск. Более я не утруждал себя разглядыванием его персоны. Я прошел мимо него с высоко поднятой головой, добавив - я искренне надеюсь, что это так, - настоящего морозцу в атмосферу, и без того достаточно холодную. Подошел поезд. А теперь постарайтесь, если можете, вообразить, какой ужас меня охватил, когда этот новый человек последовал за мной в мое собственное купе. Такого никто еще не проделывал в продолжение пятнадцати лет. Мои спутники всегда почитали мое превосходство. Одна из моих небольших привилегий состоит в том, что я сижу наедине с собой хотя бы одну, иногда две или даже три остановки. А тут, видите ли, место напротив меня оккупировал этот незнакомец, который принялся сморкаться, шелестеть страницами "Дейли мейл", да еще закурил свою отвратительную трубку. Я опустил "Таймс" и вгляделся в его лицо. Он, видимо, был того же возраста, что и я, - лет шестидесяти двух или трех, однако у него было одно из тех неприятно красивых загорелых напомаженных лиц, которые нынче то и дело видишь на рекламе мужских рубашек: тут тебе и охотник на львов, и игрок в поло, и альпинист, побывавший на Эвересте, и исследователь тропических джунглей, и яхтсмен одновременно; темные брови, стальные глаза, крепкие белые зубы, сжимающие трубку. Лично я недоверчиво отношусь ко всем красивым мужчинам. Сомнительные удовольствия будто сами находят их, и по миру они идут, словно лично ответственны за свою привлекательную внешность. Я не против, если красива женщина. Это другое. Но мужская красота, вы уж простите меня, совершенно оскорбительна. Как бы то ни было, прямо напротив меня сидел этот самый человек, а я глядел на него поверх "Таймс", и вдруг он посмотрел на меня, и наши глаза встретились. - Вы не против того, что я курю трубку? - спросил он, вынув ее изо рта. Только это он и сказал. Но голос его произвел на меня неожиданное действие. Мне даже показалось, будто я вздрогнул. Потом я как бы замер и по меньшей мере с минуту пристально смотрел на него, прежде чем смог совпадать с собой и ответить. - Это вагон для курящих, - сказал я, - поэтому поступайте как угодно. - Просто я решил спросить. И опять этот удивительно рассыпчатый знакомый голос, проглатывающий слова, а потом сыплющий ими, - маленькие и жесткие, как зернышки, они точно вылетали из крошечного пулеметика. Где я его слышал? И почему каждое слово, казалось, отыскивало самое уязвимое место в закоулках моей памяти? Боже мой, думал я. Да возьми же ты себя в руки. Что еще за чепуха лезет тебе в голову! Незнакомец снова погрузился в чтение газеты. Я сделал вид, будто тоже читаю. Однако теперь я уже был совершенно выбит из колеи и никак не мог сосредоточиться. Я то и дело бросал на него взгляды поверх газеты, так и не развернув ее. У него было поистине несносное лицо, вульгарно, почти похотливо красивое, а маслянистая кожа блестела попросту непристойно. Однако приходилось ли мне все-таки когда-нибудь видеть это лицо или нет? Я начал склоняться к тому, что уже видел его, потому что теперь, глядя на него, я начал ощущать какое-то беспокойство, которое не могу толком описать, - оно каким-то образом было связано с болью, с применением силы, быть может, даже со страхом, когда-то испытанным мною. В продолжение поездки мы больше не разговаривали, но вам нетрудно вообразить, что мое спокойствие исчезло. Весь день был испорчен, и не раз кое-кто из товарищей по службе слышал от меня в тот день колкости, особенно после обеда, когда ко всему добавилось еще и несварение желудка. На следующее утро он снова стоял посередине платформы со своей тростью, трубкой, шелковым шарфиком и тошнотворно красивым лицом. Я прошел мимо него и приблизился к некоему мистеру Граммиту, биржевому маклеру, который ездил со мной в город и обратно вот уже более двадцати восьми лет. Не могу сказать, чтобы я с ним когда-нибудь прежде разговаривал - на нашей станции собираются обыкновенно люди сдержанные, - но в сложившейся критической ситуации вполне можно вступить в разговор. - Граммит, - прошептал я. - Кто этот прохвост? - Понятия не имею, - ответил Граммит. - Весьма неприятный тип. - Очень. - Полагаю, он не каждый день будет с нами ездить. - Упаси бог, - сказал Граммит. И тут подошел поезд. На этот раз, к моему великому облегчению, человек сел в другое купе. Однако на следующее утро он снова оказался рядом со мной. - Да-а, - проговорил он, устраиваясь прямо напротив меня. - Отличный денек. И вновь что-то закопошилось на задворках моей памяти, на этот раз сильнее, и уже почти всплыло на поверхность, но ухватиться за нить воспоминаний я так и не смог. Затем наступила пятница, последний рабочий день недели. Помню, что, когда я ехал на станцию, шел дождь, один из тех теплых искрящихся апрельских дождичков, которые идут лишь минут пять или шесть, и когда я поднялся на платформу, все зонтики были уже сложены, светило солнце, а по небу плыли большие белые облака. Несмотря на все это, у меня было подавленное состояние. В путешествии я уже не находил удовольствия. Я знал, что опять явится этот незнакомец. И вот пожалуйста, он уже был тут как тут; расставив ноги, он ощущал себя здесь хозяином, и на сей раз к тому же еще и небрежно размахивал своей тростью. Трость! Ну конечно же! Я остановился, точно оглушенный. "Да это же Фоксли! - воскликнул я про себя. - Фоксли-Скакун! И он по-прежнему размахивает своей тростью!" Я подошел к нему поближе, чтобы получше разглядеть. Никогда прежде, скажу я вам, не испытывал такого потрясения. Это и в самом деле был Фоксли. Брюс Фоксли, или Фоксли-Скакун, как мы его называли. А в последний раз я его видел... дайте-ка подумать... Да, я тогда еще учился в школе, и мне было лет двенадцать-тринадцать, не больше. В эту минуту подошел поезд, и, бог свидетель, он снова оказался в моем купе. Он положил шляпу и трость на полку, затем повернулся, сел и принялся раскуривать свою трубку. Взглянув на меня сквозь облако дыма своими маленькими холодными глазками, он произнес: - Потрясающий денек, не правда ли? Прямо лето. Теперь я его голос уже не спутаю ни с каким другим. Он совсем не изменился. Разве что другими стали слова. "Ну что ж, Перкинс, - говорил он когда-то. - Что ж, скверный мальчишка. Придется мне поколотить тебя". Как давно это было? Должно быть, лет пятьдесят назад. Любопытно, однако, как мало изменились черты его лица. Тот же надменно вздернутый подбородок, те же раздутые ноздри, тот же презрительный взгляд маленьких, пристально глядящих глаз, посаженных - видимо для удобства - слишком близко друг к другу; все та же манера приближать к вам свое лицо, наваливаться на вас, как бы загонять в угол; даже волосы его я помню - жесткие и слегка завивающиеся, немного отливающие маслом, подобно хорошо заправленному салату. На его столе всегда стоял пузырек с экстрактом для волос (когда вам приходится вытирать в комнате пыль, то вы наверняка знаете, что где стоит, и начинаете ненавидеть все находящиеся в ней предметы), и на этом пузырьке красовалась этикетка с королевским гербом и названием магазина на Бонд-стрит, а внизу мелкими буквами было написано: "Изготовлено по специальному распоряжению для парикмахеров его величества короля Эдварда VII". Я это помню особенно хорошо, поскольку мне казалось забавным, что магазин гордится тем, что является поставщиком для парикмахеров того, кто практически лыс - пусть это и сам монарх. И вот теперь я смотрел на Фоксли, который откинулся на сиденье и принялся за чтение газеты. Меня охватило какое-то странное чувство оттого, что я сидел всего лишь в ярде от человека, который пятьдесят лет назад сделал меня настолько несчастным, что я помышлял о самоубийстве. Меня он не узнал, потому что я отрастил усы; да я и не боялся его теперь. Я чувствовал себя вполне уверенно и мог рассматривать его, сколько мне было угодно. Оглядываясь назад, я теперь не сомневаюсь, что изрядно пострадал от Брюса Фоксли уже в первый год учебы в школе, и, как ни странно, этому невольно споспешествовал мой отец. Мне было двенадцать с половиной лет, когда я впервые попал в эту замечательную старинную школу. Кажется, в 1907 году. Мой отец, в шелковом цилиндре и визитке, проводил меня до вокзала, и до сих пор помню, как мы стояли на платформе среди груды ящиков и чемоданов и, наверное, тысяч очень больших мальчиков, теснившихся вокруг и громко переговаривавшихся, и тут кто-то, пытаясь протиснуться мимо нас, сильно толкнул моего отца в спину и чуть не сшиб его с ног. Мой отец, человек небольшого роста, отличавшийся обходительностью и всегда державшийся с достоинством, обернулся с поразительной быстротой и схватил виновника за руку. - Разве вас в школе не учат хорошим манерам, молодой человек? - спросил он. Мальчик, оказавшийся на голову выше отца, посмотрел на него сверху вниз холодным взором, но ничего не сказал. - Сдается мне, - заметил мой отец, столь же пристально глядя на него, - что недурно было бы извиниться. Однако мальчик продолжал смотреть на него свысока, при этом в уголках его рта появилась надменная улыбочка, а подбородок все более выступал вперед. - По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, - продолжал мой отец. - И мне остается лишь искренне надеяться, что в школе ты исключение. Не хотел бы я, чтобы кто-нибудь из моих сыновей выучился таким же манерам. Тут этот большой мальчик слегка повернул голову в мою сторону, и пара небольших холодных, довольно близко посаженных глаз заглянула в мои глаза. Тогда я не особенно испугался - я еще ничего не знал о том, какую власть имеют в школах старшие мальчики над младшими, и помню, что, полагаясь на поддержку своего отца, которого я очень любил и уважал, взгляд я выдержал. Мой отец принялся было еще что-то говорить, но мальчик просто отвернулся и неторопливо пошел по платформе среди толпы. Брюс Фоксли не забыл этого эпизода; но, конечно, самое неприятное выяснилось в школе: мы с ним оказались в одном общежитии и в одной комнате. Он учился в соседнем классе и был старостой, а будучи таковым, имел официальное разрешение колотить всех "шестерок". {В английских школах младший ученик, прислуживающий старшекласснику.} Оказавшись же в его комнате, я автоматически сделался его особым личным рабом. Я был его слугой, поваром, горничной и мальчиком на побегушках, и в мои обязанности входило следить, чтобы он и пальцем не пошевелил, если только в этом не было крайней необходимости. Насколько я знаю, нигде в мире слугу не угнетают до такой степени, как угнетали нас, несчастных маленьких "шестерок", старосты в школе. Был ли мороз, шел ли снег, в любую погоду каждое утро после завтрака я принужден был сидеть на стульчаке в туалете (который находился во дворе и не обогревался) и греть его к приходу Фоксли. Я помню, как он своей изысканно-расхлябанной походкой ходил по комнате, и если на пути ему попадался стул, то он отбрасывал его ногой в сторону, а я должен был подбежать и поставить его на место. Он носил шелковые рубашки и всегда прятал шелковый платок в рукаве, а башмаки его были от какого-то Лобба (у которого тоже этикетки с королевским гербом). Я обязан был каждый день в течение пятнадцати минут тереть остроносые башмаки костью, чтобы они блестели. Но самые худшие воспоминания у меня связаны с раздевалкой. Я и сейчас вижу себя, маленького бледного мальчика, сиротливо стоящего в этой огромной комнате в пижаме, тапочках и халате из верблюжьей шерсти. Единственная ярко горящая электрическая лампочка свисает с потолка, а вдоль стен развешаны черные и желтые футболки, наполняющие комнату запахом пота, и голос, сыплющий словами, жесткими, словно зернышки, говорит: "Так как мы поступим на сей раз? Шесть раз в халате или четыре без него?" Я так никогда и не смог заставить себя ответить на этот вопрос. Я просто стоял, глядя в грязный пол, - от страха у меня кружилась голова - и только о том и думал, что скоро этот большой мальчик будет бить меня длинной тонкой белой палкой, будет бить неторопливо, со знанием дела, искусно, законно, с видимым удовольствием, и у меня пойдет кровь. Пять часов назад я не смог разжечь огонь в комнате. Я истратил все свои карманные деньги на коробку специальной растопки, держал газету над камином, чтобы была тяга, и дул что было мочи на каминную решетку - угли так и не разгорелись. - Если ты настолько упрям, что не хочешь отвечать, - говорил он, - тогда мне придется решать за тебя. Я отчаянно хотел ответить ему, потому что знал, что мне нужно что-то выбрать. Это первое, что узнают, когда приходят в школу. Обязательно оставайся в халате и лучше стерпи лишние удары. В противном случае почти наверняка появятся раны. Лучше три удара в халате, чем один без него. - Снимай халат и отправляйся в дальний угол. Возьмись руками за пальцы ног. Всыплю тебе четыре раза. Я медленно снимаю халат и кладу его на шкафчик для обуви. И медленно, поеживаясь от холода и неслышно ступая, иду в дальний угол в одной лишь хлопчатобумажной пижаме, и неожиданно все вокруг заливается ярким светом, точно я гляжу на картинку в волшебном фонаре, и предметы становятся непомерно большими и нереальными, и перед глазами у меня все плывет. - Давай же возьмись руками за пальцы ног. Крепче, еще крепче. Затем он направляется в другой конец раздевалки, и я смотрю на него, расставив ноги и опустив голову, а он исчезает в дверях и идет через так называемый умывальный коридор, находящийся всего лишь в двух шагах. Это было помещение с каменным полом и с умывальниками, тянувшимися вдоль одной стены; отсюда можно было попасть в ванную. Когда Фоксли исчез, я понял, что он отправился в дальний конец умывального коридора. Фоксли всегда так делал. Но вот он скачущей походкой возвращается назад, стуча ногами по каменному полу так, что дребезжат умывальники, и я вижу, как он одним прыжком преодолевает расстояние в два шага, отделяющее коридор от раздевалки, и с тростью наперевес быстро приближается ко мне. В такие моменты я закрываю глаза, дожидаясь удара, и говорю себе: только не разгибайся, как бы ни было больно. Всякий, кого били как следует, скажет, что по-настоящему больно становится только спустя восемь - десять секунд после удара. Сам удар - это всего лишь резкий глухой шлепок, вызывающий полное онемение (говорят, так же действует пуля). Но потом - о боже, потом! - кажется, будто к твоим голым ягодицам прикладывают раскаленную докрасна кочергу, а ты не можешь протянуть руку и схватить ее. Фоксли отлично знал, как выдержать паузу: он медленно преодолевал расстояние, которое в общей сложности составляло ярдов, должно быть, пятнадцать, прежде чем нанести очередной удар; он выжидал, пока я сполна испытаю боль от предыдущего удара. После четвертого удара я обычно разгибаюсь. Больше я не могу. Это лишь защитная реакция организма, предупреждающая, что больше тело вынести не может. - Да ты струсил, - говорит Фоксли. - Последний удар не считается. Ну-ка наклонись еще разок. В следующий раз надо будет не забыть покрепче ухватиться за лодыжки. Потом он смотрит, как я иду, держась за спину, не в силах ни согнуться, ни разогнуться. Надевая халат, я всякий раз пытаюсь отвернуться от него, чтобы он не видел моего лица. Я уже собрался было уйти, но тут слышу: - Эй ты! Вернись-ка! Я останавливаюсь в дверях и оборачиваюсь. - Иди сюда. Ну, иди же сюда. Скажи, не забыл ли ты чего-нибудь? Единственное, о чем я сейчас могу думать, - это то, что меня пронизывает мучительная боль. - По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, - говорит он голосом моего отца. - Разве вас в школе не учат хорошим манерам? - Спа-а-сибо, - заикаясь, говорю я. - Спа-а-сибо зато... что ты побил меня. И потом я поднимаюсь по темной лестнице в спальню, чувствуя себя уже гораздо лучше, потому что все кончилось, боль проходит, и вот меня обступают другие ребята и принимаются расспрашивать с каким-то грубоватым сочувствием, рожденным из собственного опыта. - Эй, Перкинс, дай-ка посмотреть. - Сколько он тебе всыпал? - По-моему, раз пять. Отсюда слышно было. - Ну, давай показывай свои раны. Я снимаю пижаму и спокойно стою, давая возможность группе экспертов внимательно осмотреть нанесенные мне повреждения. - Отметины-то далековато друг от друга. Похоже на Фоксли. - А вот эти две рядом. Почти касаются друг друга. А эти-то - гляди - до чего хороши! - А вот тут внизу он смазал. - Он из умывального коридора разбегался? - Ты, наверное, струсил, и он тебе еще разок всыпал, а? - Ей-богу, Перкинс, старина Фоксли на тебе душу отвел. - Кровь-то так и течет. Ты бы смыл ее, что ли. Затем открывается дверь и появляется Фоксли. Все разбегаются и делают вид, будто чистят зубы или читают молитвы, а я между тем стою посреди комнаты со спущенными штанами. - Что тут происходит? - говорит Фоксли, бросив быстрый взгляд на творение своих рук. - Эй ты, Перкинс! Приведи себя в порядок и ложись в постель. Так заканчивается день. В течение недели у меня не было ни одной свободной минуты. Стоило только Фоксли увидеть, как я беру в руки какой-нибудь роман или открываю свой альбом с марками, как он тотчас же находил мне занятие. Одним из его любимых выражений - особенно когда шел дождь - было следующее: - Послушай-ка, Перкинс, мне кажется, букетик ирисов украсил бы мой стол, как ты думаешь? Ирисы росли только возле Апельсиновых прудов. Чтобы туда добраться, нужно было пройти две мили по дороге, а потом свернуть в поле и преодолеть еще полмили. Я поднимаюсь со стула, надеваю плащ и соломенную шляпу, беру в руки зонтик и отправляюсь в долгий путь, который мне предстоит проделать в одиночестве. На улице всегда нужно было ходить в соломенной шляпе, но от дождя она быстро теряла форму, поэтому, чтобы сберечь ее, и нужен зонтик. С другой стороны, нельзя бродить по лесистым берегам в поисках ирисов с зонтиком над головой, поэтому, чтобы предохранить шляпу от порчи, я кладу ее на землю и раскрываю над ней зонтик, а сам иду собирать цветы. В результате я не раз простужался. Но самым страшным днем было воскресенье. По воскресеньям я убирал комнату, и как же хорошо мне запомнилось, какой ужас меня охватывал в те утренние часы, когда после остервенелого выколачивания пыли и уборки я ждал, когда придет Фоксли и примет мою работу. - Закончил? - спрашивал он. - Д-думаю, что да. Тогда он идет к своему столу, вынимает из ящика белую перчатку, медленно натягивает ее на правую руку и при этом шевелит каждым пальцем, проверяя, хорошо ли она надета, а я стою и с дрожью смотрю, как он двигается по комнате, проводя указательным пальцем по верху развешанных по стенам картинок в рамках, по плинтусам, полкам, подоконникам, абажурам. Я не могу отвести глаз от этого пальца. Для меня это перст судьбы. Почти всегда он умудрялся отыскать какую-нибудь крохотную щелку, которую я не заметил или о которой, быть может, и не подумал вовсе. В таких случаях Фоксли медленно поворачивался, едва заметно улыбаясь этой своей не предвещавшей ничего хорошего улыбкой, и выставлял палец так, чтобы и я мог видеть грязное пятнышко на белом пальце. - Так, - говорил он. - Значит, ты - ленивый мальчишка. Не правда ли? Я молчу. - Не правда ли? - Мне кажется, я везде вытирал. - Так все-таки ты ленивый мальчишка или нет? - Д-да. - А ведь твой отец не хочет, чтобы ты рос таким. Твой отец ведь очень щепетилен на этот счет, а? Я молчу. - Я тебя спрашиваю: твой отец ведь щепетилен на этот счет? - Наверное... да. - Значит, я сделаю ему одолжение, если накажу тебя, не правда ли? - Я не знаю. - Так сделать ему одолжение? - Д-да. - Тогда давай встретимся попозже в раздевалке, после молитвы. Остаток дня я провожу в мучительном ожидании вечера. Боже праведный, воспоминания совсем одолели меня. По воскресеньям мы также писали письма. "Дорогие мама и папа, большое вам спасибо за ваше письмо. Я надеюсь, вы оба здоровы. Я тоже здоров, правда, простудился немного, потому что попал под дождь, но скоро простуда пройдет. Вчера мы играли с командой Шрусбери и выиграли у них со счетом 4:2. Я наблюдал за игрой, а Фоксли, который, как вы знаете, является нашим старостой, забил один гол. Большое вам спасибо за торт. Любящий вас Уильям". Письмо я обычно писал в туалете, в чулане или же в ванной - где угодно, лишь бы только туда не мог заглянуть Фоксли. Однако много времени у меня не было. Чай мы пили в половине пятого, и к этому времени должен был быть готов гренок для Фоксли. Я каждый день жарил для Фоксли ломтик хлеба, а в будние дни в комнатах не разрешалось разводить огонь, поэтому все "шестерки", жарившие хлебцы для хозяев своих комнат, собирались вокруг небольшого камина в библиотеке, и при этом каждый выискивал возможность первым протянуть к огню длинную металлическую вилку. И еще я должен был следить за тем, чтобы гренок Фоксли был: во-первых, хрустящим, во-вторых, неподгоревшим, в-третьих, горячим и подан точно вовремя. Несоблюдение какого-либо из этих требований рассматривалось как "наказуемый проступок". - Эй ты! Что это такое? - Гренок. - По-твоему, это гренок? - Ну... - Ты, я вижу, совсем обленился и толком ничего сделать не можешь. - Я старался. - Знаешь, что делают с ленивой лошадью, Перкинс? - Нет. - А ты разве лошадь? - Нет. - Ты, по-моему, просто осел - ха-ха! - а это, наверное, одно и то же. Ну ладно, увидимся попозже. Ох и тяжелые были денечки! Дать Фоксли подгоревший гренок - значит совершить "наказуемый проступок". Забыть счистить грязь с бутс Фоксли - значит также провиниться. Или не развесить его футболку и трусы. Или неправильно сложить зонтик. Или постучать в дверь его комнаты, когда он занимался. Или наполнить ванну слишком горячей водой. Или не вычистить до блеска пуговицы на его форме. Или, надраивая пуговицы, оставить голубые пятнышки раствора на самой форме. Или не начистить до блеска подошвы башмаков. Или не прибрать вовремя в его комнате. Для Фоксли я, по правде говоря, и сам был "наказуемым проступком". Я посмотрел в окно. Бог ты мой, да мы уже почти приехали. Что-то я совсем разнюнился и даже не раскрыл "Таймс". Фоксли по-прежнему сидел в своем углу и читал "Дейли мейл", и сквозь облачко голубого дыма, поднимавшегося из его трубки, я мог разглядеть половину лица над газетой, маленькие сверкающие глазки, сморщенный лоб, волнистые, слегка напомаженные волосы. Любопытно было разглядывать его теперь, по прошествии стольких лет. Я знал, что он более не опасен, но воспоминания не отпускали меня, и я чувствовал себя не очень-то уютно в его присутствии. Это все равно что находиться в одной клетке с дрессированным тигром. Что за чепуха лезет тебе в голову, спросил я себя. Не будь же дураком. Да стоит тебе только захотеть, и ты можешь взять и сказать ему все, что о нем думаешь, и он тебя и пальцем не тронет. Неплохая мысль! Разве что... как бы это сказать... зачем это нужно? Я уже слишком стар для подобных штук и к тому же не уверен, так ли уж он мне ненавистен. Но как же все-таки быть? Не могу ведь я просто сидеть и смотреть на него как идиот! И тут мне пришла в голову озорная мысль. "Вот что я сделаю, - сказал я себе, - протяну-ка я руку, похлопаю его слегка по колену и скажу ему, кто я такой. Потом понаблюдаю за выражением его лица. После этого пущусь в воспоминания о школе, а говорить буду достаточно громко, чтобы меня могли слышать и те, кто ехал в нашем вагоне. Я весело напомню ему, какие шутки он проделывал со мной, и, быть может, поведаю и об избиениях в раздевалке, чтобы вогнать его в краску. Ему не повредит, если я его немного подразню и заставлю поволноваться. А вот мне это доставит массу удовольствия". Неожиданно он поднял глаза и увидел, что я пристально гляжу на него. Это случилось уже не первый раз, и я заметил, как в его глазах вспыхнул огонек раздражения. И тогда я улыбнулся и учтиво поклонился. - Прошу простить меня, - громким голосом произнес я. - Но я бы хотел представиться. Я подался вперед и внимательно посмотрел на него, стараясь не пропустить реакции на мои слова. - Меня зовут Перкинс, Уильям Перкинс, в тысяча девятьсот седьмом году я учился в Рептоне. Все, кто ехал в вагоне, затихли, и я чувствовал, что они напряженно ждут, что же произойдет дальше. - Рад познакомиться с вами, - сказал он, опустив газету на колени. - Меня зовут Фортескью, Джоселин Фортескью. Я закончил Итон в тысяча девятьсот шестнадцатом. КОЖА В том году - 1946-м - зима слишком затянулась. Хотя наступил уже апрель, по улицам города гулял ледяной ветер, а по небу ползли снежные облака. Старик, которого звали Дриоли, с трудом брел по улице Риволи. Он дрожал от холода, и вид у него был жалкий; в своем грязном черном пальто он был похож на дикобраза, а над поднятым воротником видны были только его глаза. Раскрылась дверь какого-то кафе, и на него пахнуло жареным цыпленком, что вызвало у него в животе судорогу от приступа голода. Он двинулся дальше, равнодушно посматривая на выставленные в витринах вещи: духи, шелковые галстуки и рубашки, драгоценности, фарфор, старинную мебель, книги в прекрасных переплетах. Спустя какое-то время он поравнялся с картинной галереей. Раньше ему нравилось бывать в картинных галереях. В витрине был выставлен один холст. Он остановился и взглянул на него. Потом повернулся и пошел было дальше, но тут же еще раз остановился и оглянулся; и вдруг его охватила легкая тревога, всколыхнулась память, словно вспомнилось что-то далекое, виденное давным-давно. Он снова посмотрел на картину. На ней был изображен пейзаж - купа деревьев, безумно клонившихся в одну сторону, словно согнувшихся под яростным порывом ветра; облака вихрем кружились в небе. К раме была прикреплена небольшая табличка, на которой было написано: "Хаим Сутин (1894 - 1943)". Дриоли уставился на картину, пытаясь сообразить, что в ней показалось ему знакомым. Жуткая картина, подумал он. Какая-то странная и жуткая... Но мне она нравится... Хаим Сутин... Сутин... Боже мой! - неожиданно воскликнул он. - Да это же мой маленький калмык, вот кто это такой! Мой маленький калмык, это его картина выставлена в одном из лучших парижских салонов! Подумать только! Старик приблизился к витрине. Он отчетливо вспомнил этого юношу - да-да, теперь он вспомнил его. Но когда это было? Все остальное не так-то просто было вспомнить. Это было так давно. Когда же все-таки? Двадцать - нет, больше тридцати лет назад, пожалуй, так. Нет-нет, погодите-ка. Это было за год до войны, Первой мировой войны, в 1913 году. Именно так. Тогда он и встретил Сутина, этого маленького калмыка, мрачного, вечно о чем-то размышляющего юношу, которого он тогда полюбил - почти влюбился в него, - и непонятно за что, разве что, пожалуй, за то, что тот умел рисовать. И как рисовать! Теперь он все вспомнил гораздо четче: улицу, баки с мусором, запах гнили, рыжих кошек, грациозно бродящих по свалке, и женщин - потных жирных женщин, сидевших на порогах домов и выставивших свои ноги на булыжную мостовую. Что это была за улица? Где жил этот юноша? В Сите-Фальгюйер, вот где! Старик несколько раз кивнул головой, довольный тем, что вспомнил название. И там была студия с одним-единственным стулом и грязной красной кушеткой, на которой юноша устраивался на ночлег; пьяные сборища, дешевое белое вино, яростные споры и вечно мрачное лицо юноши, думающего о работе. Странно, подумал Дриоли, как легко ему все это вспомнилось, будто каждая незначительная подробность тотчас тянула за собой другую. Вот, скажем, эта глупая затея с татуировкой. Но ведь это же было просто безумие, каких мало. С чего все началось? Ах да, как-то он разбогател и накупил вина, именно так оно и было. Он ясно вспомнил тот день, когда вошел в студию с пакетом бутылок под мышкой, при этом юноша сидел перед мольбертом, а его (Дриоли) жена стояла посреди комнаты, позируя художнику. - Сегодня мы будем веселиться, - сказал он. - Устроим небольшой праздник втроем. - А что мы будем праздновать? - спросил юноша, не поднимая глаз. - Может, то, что ты решил развестись с женой, чтобы она вышла замуж за меня? - Нет, - отвечал Дриоли. - Сегодня мы отпразднуем то, что мне удалось заработать кучу денег. - А вот я пока ничего не заработал. Это тоже можно отметить. - Конечно, если хочешь. Дриоли стоял возле стола, раскрывая пакет. Он чувствовал себя усталым, и ему хотелось скорее выпить вина. Девять клиентов за день - очень хорошо, но с глазами это может сыграть злую шутку. Раньше у него никогда не было девяти человек за день. Девять пьяных солдат, и - что замечательно - не меньше чем семеро смогли расплатиться наличными. В результате он разбогател невероятно. Но напряжение было очень велико. Дриоли от усталости прищурил глаза, белки которых были испещрены красными прожилками, а за глазными яблоками будто что-то ныло. Но наконец-то наступил вечер, он чертовски богат, а в пакете три бутылки - одна для его жены, другая для друга, а третья для него самого. Он отыскал штопор и принялся откупоривать бутылки, при этом каждая пробка, вылезая из горлышка, негромко хлопала. Юноша отложил кисть. - О господи! - произнес он. - Да разве при таком шуме можно работать? Девушка подошла к картине. Приблизился к картине и Дриоли, держа в одной руке бутылку, в другой - бокал. - Нет! - вскричал юноша, неожиданно вскипев. - Пожалуйста, не подходите! Он схватил холст с мольберта и поставил его к стене. Однако Дриоли успел кое-что разглядеть. - А мне нравится. - Это ужасно. - Замечательно. Как и все, что ты делаешь, это замечательно. Мне все твои картины нравятся. - Вся беда в том, - хмурясь, проговорил юноша, - что сыт ими не будешь. - И все же они замечательны. Дриоли протянул ему полный бокал светло-желтого вина. - Выпей, - сказал он. - Это тебя взбодрит. Никогда еще, подумал он, не приходилось ему видеть ни более несчастного человека, ни более мрачного лица. Он встретил юношу в кафе месяцев семь назад, тот сидел и пил в одиночестве, и, поскольку он был похож то ли на русского, то ли на выходца из Азии, Дриоли подсел к нему и заговорил: - Вы русский? - Да. - Откуда? - Из Минска. Дриоли вскочил с места и обнял его, громко заявив, что он и сам родился в этом городе. - Вообще-то я родился не в Минске, - сказал тогда юноша, - а недалеко от него. - Где же? - В Смиловичах, милях в двенадцати от Минска. - Смиловичи! - воскликнул Дриоли, снова обнимая его. - Мальчиком я бывал там несколько раз. Потом он снова уселся, с любовью глядя в лицо своему собеседнику. - Знаешь, - продолжал он, - а ты не похож на русских, живущих на Западе. Ты больше похож на татарина или на калмыка. Да, ты самый настоящий калмык. Теперь, в студии, Дриоли снова посмотрел на юношу, который взял у него бокал с вином и осушил его залпом. Да, точно, лицо у него как у калмыка - широкоскулое, с широким крупным носом. Широкоскулость подчеркивалась и ушами, которые торчали в разные стороны. И еще у него были узкие глаза, черные волосы, толстые губы калмыка, но вот руки - руки юноши всегда удивляли Дриоли: такие тонкие и белые, как у женщины, с маленькими тонкими пальцами. - Налей-ка еще, - сказал юноша. - Праздновать так праздновать. Дриоли разлил вино по бокалам и уселся на стул. Юноша опустился на дряхлую кушетку рядом с женой Дриоли. Бутылки стояли на полу. - Сегодня будем пить сколько влезет, - проговорил Дриоли. - Я исключительно богат. Пожалуй, схожу и куплю еще несколько бутылок. Сколько еще взять? - Шесть, - сказал юноша. - По две на каждого. - Отлично. Сейчас принесу. - Я схожу с тобой. В ближайшем кафе Дриоли купил шесть бутылок белого вина, и они вернулись в студию. Они расставили бутылки на полу в два ряда, и Дриоли откупорил их, после чего все снова расселись и продолжали выпивать. - Только очень богатые люди, - сказал Дриоли, - могут позволить себе развлекаться таким образом. - Верно, - сказал юноша. - Ты тоже так думаешь, Жози? - Разумеется. - Как ты себя чувствуешь, Жози? - Превосходно. - Бросай Дриоли и выходи за меня. - Нет. - Прекрасное вино, - сказал Дриоли. - Одно удовольствие его пить. Они стали медленно и методично напиваться. Дело привычное, и вместе с тем всякий раз требовалось соблюдать некий ритуал, сохранять серьезность и притом что-то говорить, а потом повторять сказанное и хвалить вино. А еще важно было не торопиться, чтобы насладиться тремя восхитительными переходными периодами, особенно (как считал Дриоли) тем из них, когда начинаешь плыть и ноги отказываются тебе служить. Это был лучший период из всех - смотришь на свои ноги, а они так далеко, что просто диву даешься, какому чудаку они могут принадлежать и почему это они валяются там, на полу. Спустя какое-то время Дриоли поднялся, чтобы включить свет. Он с удивлением обнаружил, что ноги его пошли вместе с ним, а особенно странно было то, что он не чувствовал, как они касаются пола. Появилось приятное ощущение, будто он шагает по воздуху. Тогда он принялся ходить по комнате, тайком поглядывая на холсты, расставленные вдоль стен. - Послушай, - сказал наконец Дриоли. - У меня идея. Он пересек комнату и остановился перед кушеткой, покачиваясь. - Послушай, мой маленький калмык. - Что там у тебя еще? - Отличная идея. Да ты меня слушаешь? - Я слушаю Жози. - Прошу тебя, выслушай меня. Ты мой друг - мой безобразный маленький калмык из Минска, а кроме того, ты такой хороший художник, что мне бы хотелось иметь твою картину, прекрасную картину... - Забирай все. Бери все, что хочешь, только не мешай мне разговаривать с твоей женой. - Нет-нет, ты только послушай. Мне нужна такая картина, которая всегда была бы со мной... всюду... куда бы я ни поехал... что бы ни случилось... чтобы эта твоя картина была со мной всегда... Он наклонился к юноше и стиснул его колено. - Выслушай же меня, прошу тебя. - Да дай ты ему сказать, - произнесла молодая женщина. - Вот какое дело. Я хочу, чтобы ты нарисовал картину на моей спине, прямо на коже. Потом я хочу, чтобы ты нанес татуировку на то, что нарисовал, чтобы картина всегда была со мной. - Ну и идеи тебе приходят в голову! - Я научу тебя, как татуировать. Это просто. С этим и ребенок справится. - Я не ребенок. - Прошу тебя... - Да ты совсем спятил. Зачем тебе это нужно? - Художник заглянул в его темные, блестевшие от вина глаза. - Объясни, ради бога, зачем тебе это нужно? - Тебе же это ничего не стоит! Ничего! Совсем ничего! - Ты о татуировке говоришь? - Да, о татуировке! Я научу тебя в две минуты! - Это невозможно! - Ты думаешь, я не понимаю, о чем говорю? Нет, этого у молодого человека и в мыслях не было. Если кто и смыслил что-нибудь в татуировке, так это он, Дриоли. Не он ли не далее как в прошлом месяце разукрасил весь живот одного парня изумительным и тонким узором из цветов? А взять того клиента, с волосатой грудью, которому он нарисовал гималайского медведя, да сделал это так, что волосы на его груди стали как бы мехом животного? Не он ли мог нарисовать на руке женщину, да так, что, когда мускулы руки были напряжены, дама оживала и изгибалась самым удивительным образом? - Одно тебе скажу, - заметил ему юноша, - ты пьян, и эта твоя идея - пьяный бред. - Жози могла бы нам попозировать. Представляешь - портрет Жози на моей спине! Разве я не имею права носить на спине портрет жены? - Портрет Жози? - Ну да. Дриоли знал - стоит только упомянуть жену, как толстые коричневые губы юноши отвиснут и задрожат. - Нет, - сказала девушка. - Жози, дорогая, прошу тебя. Возьми эту бутылку и прикончи ее, тогда станешь более великодушной. Это же великолепная идея. Никогда в жизни мне не приходило в голову ничего подобного. - Что еще за идея? - Нарисовать твой портрет на моей спине. Разве я не имею права на это? - Мой портрет? - В обнаженном виде, - сказал юноша. - Тогда согласен. - Ну уж нет, только не это, - отрезала молодая женщина. - Отличная идея, - повторил Дриоли. - Идея просто безумная, - сказала Жози. - Идея как идея, - заметил юноша. - И за нее можно выпить. Они распили еще одну бутылку. Потом юноша сказал: - Ничего не выйдет. С татуировкой у меня ничего не получится. Давай лучше я просто нарисую ее портрет на твоей спине, и носи его сколько хочешь, пока не примешь ванну. А не будешь больше никогда мыться, так он всегда будет с тобой, до конца твоих дней. - Нет, - сказал Дриоли. - Да. И в тот день, когда ты решишь принять ванну, я буду знать, что больше ты не дорожишь моей картиной. Пусть для тебя это будет испытанием - ценишь ли ты мое искусство. - Мне все это не нравится, - сказала молодая женщина. - Он так высоко ценит твое искусство, что не будет мыться много лет. Пусть уж лучше будет татуировка. Но обнаженной позировать не буду. - Пусть тогда будет одна голова, - сказал Дриоли. - У меня ничего не получится. - Да это же невероятно просто. Я берусь обучить тебя за две минуты. Вот увидишь. Сейчас сбегаю за инструментами. Иглы и тушь - вот и все, что нам нужно. У меня есть тушь самых разных цветов - столько же, сколько у тебя красок, но несравненно более красивых... - Повторяю - это невозможно. - У меня есть самые разные цвета. Правда, Жози? - Правда. - Вот увидишь, - сказал Дриоли. - Сейчас принесу. Он поднялся со стула и вышел из комнаты нетвердой, но решительной походкой. Спустя полчаса Дриоли вернулся. - Я принес все, что нужно! - воскликнул он, размахивая коричневым чемоданчиком. - Здесь все необходимое для татуировщика. Он поставил чемоданчик на стол, раскрыл его и вынул электрические иглы и флакончики с тушью разных цветов. Включив электрическую иглу в сеть, он щелкнул выключателем. Послышалось гудение, и игла, выступавшая на четверть дюйма с одного конца, начала быстро ходить вверх-вниз. Он скинул пиджак и засучил рукава. - Теперь смотри. Следи за мной, я покажу тебе, как все просто. Сначала нарисую что-нибудь на своей руке. Вся его рука, от кисти до локтя, была уже покрыта разными синими рисунками, однако ему удалось найти маленький участок кожи для демонстрации своего искусства. - Прежде всего я выбираю тушь - возьмем обыкновенную, синюю... окунаю кончик иглы в тушь... так... держу иглу прямо и осторожно веду ее по поверхности кожи... вот так... и под действием небольшого моторчика и электричества игла скачет вверх-вниз и прокалывает кожу, чернила попадают в нее, вот и все. Видишь, как все просто... вот смотри, я нарисовал на руке собаку... Юноша заинтересовался. - Ну-ка, дай попробую. На тебе. Гудящей иглой он принялся наносить синие линии на руке Дриоли. - И правда просто, - сказал он. - Все равно что рисовать чернилами. Разницы никакой, разве что так медленнее. - Я же говорил - ничего здесь трудного нет. Так ты готов? Начнем? - Немедленно. - Натурщицу! - крикнул Дриоли. - Жози, иди сюда! Он засуетился, охваченный энтузиазмом, и, пошатываясь, принялся расхаживать по комнате, делая разные приготовления, точно ребенок в предвкушении какой-то захватывающей игры. - Где она будет стоять? - Пусть стоит там, возле моего туалетного столика. Пусть причесывается. Хорошо, если бы она распустила волосы и причесывалась - так я ее и нарисую. - Грандиозно. Ты гений. Молодая женщина нехотя подошла к туалетному столику с бокалом вина в руке. Дриоли стащил с себя рубашку и вылез из брюк. На нем остались только трусы, носки и ботинки. Он стоял и покачивался из стороны в сторону; он был хотя и невысок ростом, но крепкого сложения, а кожа у него была белая, почти лишенная растительности. - Итак, - сказал он, - я - холст. Куда ты поставишь свой холст? - Как всегда - на мольберт. - Не валяй дурака. Холст ведь я. - Ну так и становись на мольберт. Там твое место. - Это как же? - Так ты холст или не холст? - Холст. Уже начинаю чувствовать себя холстом. - Тогда становись на мольберт. Для тебя это должно быть делом привычным. - Честное слово, это невозможно. - Ладно, тогда садись на стул. Спиной ко мне, а свою пьяную башку положи на спинку стула. Да поживее, мне не терпится начать. - Я готов. - Сначала, - сказал юноша, - я сделаю набросок. Потом, если он меня устроит, займусь татуировкой. Он принялся водить широкой кистью по голой спине Дриоли. - Эй! - закричал Дриоли. - У меня по спине бегает огромная сороконожка! - Сиди спокойно! Не двигайся! Юноша работал быстро, накладывая краску ровным слоем, чтобы потом она не мешала татуировке. Едва приступив к рисованию, он так увлекся, что, казалось, протрезвел. Он наносил мазки быстрыми движениями, при этом рука от кисти до локтя не двигалась, и не прошло и получаса, как все было закончено. - Вот и все, - сказал он Жози, которая тотчас же вернулась на кушетку, легла на нее и заснула. А вот Дриоли не спал. Он следил за тем, как юноша взял иглу и окунул ее в тушь; потом он почувствовал острое щекочущее жжение, когда игла коснулась кожи на его спине. Заснуть ему не давала боль - неприятная, но терпимая. Дриоли развлекал себя, стараясь представить себе, что делалось у него за спиной. Юноша работал с невероятным напряжением. Судя по всему, он был полностью поглощен работой инструмента и тем необычным эффектом, который тот производил. Наступила полночь, но игла жужжала, и юноша все работал. Дриоли вспомнил, что, когда художник наконец отступил на шаг и произнес: "Готово", за окном уже рассвело, и слышно было, как на улице переговаривались прохожие. - Я хочу посмотреть, - сказал Дриоли. Юноша взял зеркало, повернул его под углом, и Дриоли вытянул шею. - Боже мой! - воскликнул он. Зрелище было потрясающее. Вся спина, от плеч до основания позвоночника, горела красками - золотистыми, зелеными, голубыми, черными, розовыми. Татуировка была такой густой, что казалось, портрет написан маслом. Юноша старался как можно ближе следовать мазкам кисти, густо заполняя их, и удачно сумел воспользоваться выступом лопаток, так что и они стали частью композиции. Более того, хотя работал он медленно, ему каким-то образом удалось передать свой стиль. Портрет получился вполне живой, в нем явно просматривалась вихреобразная, выстраданная манера, столь характерная для других работ Сутина. Ни о каком сходстве речи не было. Скорее было передано настроение, а не сходство; очертания лица женщины были расплывчаты, хотя само лицо обнаруживало пьяную веселость, а на заднем плане кружились в водовороте темно-зеленые мазки. - Грандиозно! - Мне и самому нравится. Юноша отступил, критически разглядывая картину. - Знаешь, - прибавил он, - мне кажется, будет неплохо, если я ее подпишу. И, взяв жужжащую иглу, он в правом нижнем углу вывел свое имя, как раз над почками Дриоли. И вот старик, которого звали Дриоли, стоял, точно завороженный, разглядывая картину, выставленную в витрине. Это было так давно, будто произошло в другой жизни. А что же юноша? Что сделалось с ним? Он вспомнил, что, вернувшись с войны - первой войны, - он затосковал по нему и спросил у Жози: - А где мой маленький калмык? - Уехал, - ответила она тогда. - Не знаю куда, но слышала, будто его нанял какой-то меценат и услал в Серэ писать картины. - Может, еще вернется. - Может, и вернется. Кто знает... Тогда о нем вспомнили в последний раз. Вскоре после этого они перебрались в Гавр, где было больше матросов и работы. Старик улыбнулся, вспомнив Гавр. Эти годы между войнами были отличными годами: у него была небольшая мастерская недалеко от порта, хорошая квартира и всегда много работы - каждый день приходили трое, четверо, пятеро матросов, желавших иметь картину на руке. Это были действительно отличные годы. Потом разразилась вторая война, явились немцы, Жози убили, и всему пришел конец. Картины на руке больше никому были не нужны. А он к тому времени стал слишком стар, чтобы делать что-нибудь еще. В отчаянии он отправился назад в Париж, смутно надеясь на то, что в этом большом городе ему повезет. Однако этого не произошло. И вот война закончилась, а у него нет ни сил, ни средств, чтобы снова приняться за свое ремесло. Не очень-то просто старику найти себе занятие, особенно если он не любит попрошайничать. Но что еще остается, если не хочешь помереть с голоду? Так-так, думал он, глядя на картину. Значит, это работа моего маленького калмыка. И как при виде ее оживает память! Еще несколько минут назад он и не помнил, что у него расписана спина. Он уже давным-давно позабыл об этом. Придвинувшись поближе к витрине, он заглянул в галерею. На стенах было развешано много других картин, и, похоже, все они были работами одного художника. По галерее бродило много людей. Наверное, это была персональная выставка. Повинуясь внезапному побуждению, Дриоли распахнул дверь галереи и вошел внутрь. Он оказался в длинном помещении, на полу лежал толстый ковер цвета красного вина, и - боже мой! - как же здесь красиво и тепло! Вокруг, рассматривая картины, бродили люди - холеные, с достоинством державшиеся, и у каждого в руке был каталог. Дриоли стоял в дверях, нервно озираясь, соображая, хватит ли у него решимости двинуться вперед и смешаться с этой толпой. Но не успел он набраться смелости, как за его спиной раздался голос: - Что вам угодно? Это спросил коренастый человек в черной визитке с очень белым лицом, дряблым и таким толстым, что щеки свисали складками, как уши у спаниеля. Он подошел вплотную к Дриоли и снова спросил: - Что вам угодно? Дриоли молчал. - Будьте любезны, - говорил человек, - потрудитесь выйти из моей галереи. - Разве мне нельзя посмотреть картины? - Я прошу вас выйти. Дриоли не двинулся с места. Неожиданно он почувствовал прилив ярости. - Давайте не будем устраивать скандал, - говорил человек. - Сюда, пожалуйста. Он положил свою жирную белую лапу на руку Дриоли и начал подталкивать его к двери. Этого Дриоли стерпеть не мог. - Убери от меня свои чертовы руки! - крикнул он. Его голос разнесся по длинной галерее, и все повернули головы в его сторону. Испуганные лица глядели на того, кто произвел этот шум. Какой-то служитель поспешил на помощь, и вдвоем они попытались выставить Дриоли за дверь. Люди молча наблюдали за борьбой, их лица почти не выражали интереса, и, казалось, они думали про себя: "Все в порядке. Никакой опасности нет. Сейчас все уладят". - У меня тоже, - кричал Дриоли, - у меня тоже есть картина этого художника! Он был моим другом, и у меня есть картина, которую он мне подарил! - Сумасшедший. - Ненормальный. Чокнутый. - Нужно вызвать полицию. Сделав резкое движение, Дриоли неожиданно вырвался из рук двоих мужчин, и не успели они остановить его, как он уже бежал по галерее и кричал: - Я вам сейчас ее покажу! Сейчас покажу! Сейчас сами увидите! Он скинул пальто, потом пиджак и рубашку и повернулся к людям спиной. - Ну что? - закричал он, часто дыша. - Видите? Вот она! Внезапно наступила полная тишина. Все замерли на месте, молча, в каком-то оцепенении глядя на татуировку на его спине. Она еще не сошла, и цвета были по-прежнему яркие, однако старик похудел, лопатки выступили, и в результате картина не производила столь сильного былого впечатления и казалась какой-то сморщенной и мятой. Кто-то произнес: - О господи, да ведь он прав! Все тотчас пришли в движение, поднялся гул голосов, и вокруг старика мгновенно собралась толпа. - Да, тут никакого сомнения! - Его ранняя манера, не так ли? - Просто удивительно! - Смотрите-ка - она еще и подписана! - Ну-ка, наклонитесь вперед, друг мой, дайте картине расправиться. - Вроде старая, когда она была написана? - В тысяча девятьсот тринадцатом, - ответил Дриоли, не оборачиваясь. - Осенью. - Кто научил Сутина татуировке? - Я. - А кто эта женщина? - Моя жена. Владелец галереи протискивался сквозь толпу к Дриоли. Теперь он был спокоен, совершенно серьезен и вместе с тем улыбался во весь рот. - Мсье, - сказал он. - Я ее покупаю. Дриоли увидел, как складки жира на лице хозяина заколыхались, когда тот задвигал челюстями. - Я говорю, покупаю ее. - Как же вы можете ее купить? - мягко спросил Дриоли. - Я дам вам за нее двести тысяч франков. Маленькие глазки торговца затуманились, а крылья широкого носа начали подрагивать. - Не соглашайтесь! - шепотом проговорил кто-то в толпе. - Она стоит в двадцать раз больше. Дриоли раскрыл было рот, собираясь что-то сказать. Но ему не удалось выдавить из себя ни слова, и он закрыл его. Потом снова раскрыл и медленно произнес: - Но как же я могу продать ее? В его голосе прозвучала безысходная печаль. - Вот именно! - заговорили в толпе. - Как он может продать ее? Это же часть его самого! - Послушайте, - сказал владелец галереи, подходя к нему ближе. - Я помогу вам. Я сделаю вас богатым. Мы ведь сможем договориться насчет этой картины, а? Дриоли глядел на него, предчувствуя недоброе. - Но как же вы можете купить ее, мсье? Что вы с ней станете делать, когда купите? Где будете ее хранить? Куда поместите ее сегодня? А завтра? - Ага, где я буду ее хранить? Да, где я буду ее хранить? Так, где же я буду ее хранить? Гм... так... Делец почесал свой нос жирным белым пальцем. - Мне так кажется, - сказал он, - что если я покупаю картину, то я покупаю и вас. В этом вся беда. Он помолчал и снова почесал свой нос. - Сама картина не представляет никакой ценности, пока вы живы. Сколько вам лет, друг мой? - Шестьдесят один. - Но здоровье у вас, кажется, не очень-то крепкое, так ведь? Делец отнял руку от своего носа и смерил Дриоли взглядом, точно фермер, оценивающий старую клячу. - Мне все это не нравится, - отходя бочком, сказал Дриоли. - Правда, мсье, мне это не нравится. Пятясь, он попал прямо в объятия высокого мужчины, который расставил руки и мягко обхватил его за плечи. Дриоли оглянулся и извинился. Мужчина улыбнулся ему и рукой, затянутой в перчатку канареечного цвета, ободряюще похлопал старика по голому плечу. - Послушайте, дружище, - сказал незнакомец, продолжая улыбаться. - Вы любите купаться и греться на солнышке? Дриоли испуганно взглянул на него. - Вы любите хорошую еду и знаменитое красное вино из Бордо? Мужчина все улыбался, обнажив крепкие белые зубы с проблеском золота. Он говорил мягким завораживающим голосом, не снимая при этом руки в перчатке с плеча Дриоли. - Вам все это нравится? - Ну... да, - недоумевая, ответил Дриоли. - Конечно. - А общество красивых женщин? - Почему бы и нет? - А гардероб, полный костюмов и рубашек, сшитых специально для вас