Хаймито фон Додерер. Окольный путь ----------------------------------------------------------------------- Heimito von Doderer. Ein umweg (1940). Пер. с нем. - С.Шлапоберская. В кн.: "Хаймито фон Додерер". М., "Прогресс", 1981. OCR & spellcheck by HarryFan, 4 September 2001 ----------------------------------------------------------------------- 1 В последние дни тюрьмы, перед казнью, бывший капрал Пауль Брандтер смирился и обрел спокойствие духа. Он понял, что по чести заслужил уготованную ему веревку. Правда, само это открытие, явив осужденному лишь справедливость кары, едва ли могло умиротворить его душу. Нет, просто Брандтер, окинув взглядом прошедшую жизнь, ясно увидел истинное ее направление: то был окольный путь к виселице и больше ничего; теперь ему даже казалось, будто он всегда это чувствовал. Многих перевидал он между небом и землей, кто не имел на совести и половины того, что мог бы перечислить он сам, да и перечислял - во хмелю, когда бражничал с дружками и похвалялся перед ними своими подвигами. Среди прочих рассказывал он и особенно полюбившуюся ему историю о семи крестьянах из Рейнгау, коих он купно вздернул да стропилах. За то, что спервоначалу эти прохвосты, воздев кверху перст, клялись, будто у них, хоть убей, не осталось ничего съестного и пивного, а вскоре после того его люди обнаружили на дворе закопанный бочонок вина и несколько замурованных кругов сыра. Так что кстати пришлась поговорка: закинь-ка пташек повыше в небо! Но вот уже два года, как та война кончилась, шел год тысяча шестьсот пятидесятый, и после мюнстерского и оснабрюкского трактатов жизнь в австрийских коронных землях приняла неблагоприятное течение, по крайней мере если взглянуть на вещи глазами Пауля Брандтера. Самая пустячная шалость бросалась ныне в глаза всем и каждому, и стоило только замыслить какое-нибудь дело, как под перекладиной начинала уже признано раскачиваться петля, а ведь года четыре тому назад, когда еще шла война, исполни ты это дело, никто бы и бровью не повел. Недавно Пауль Брандтер и его сотоварищ повалили двух крестьянских девок и сделали из них "тюльпаны", как называли это смеха ради в те времена. Презабавная штука был эдакий "тюльпан": заголив бабе низ, ей завязывали юбки на голове и в такой удручающей наготе отпускали на волю. Когда проходившие лесом крестьянские парни увидали солдат с их добычей, они схватились за ножи. Троим из них это стоило жизни, да и победителям тоже, правда не сразу на месте, а немного позже. Брандтер насчитывал от роду неполных двадцать пять лет, был он белокурый, курчавый малый, в сущности, вовсе незлобивый, да только ни за что не хотел оставить разбойное свое ремесло. Выучился он ему быстро, в годы войны, а позабыть так скоро не мог. Но теперь он порешил больше не искать себе оправданий в войне. И, утвердившись в этой мысли, почувствовал облегчение. Некоторые события его деревенской юности стали теперь казаться ему чертовски схожими с его более поздними похождениями, как, например, то самое, в Рейнгау. Когда ему было восемнадцать лет, он приглянулся одной богатой бабенке. На пути у них стал ее муж - больно уж рано возвращался он вечерами из трактира. Однажды под вечер Брандтер напал на него в сумраке леса; до полусмерти избив, заткнул рот ему кляпом, привязал к ближайшему дереву, а затем отправился к его жене и преспокойно провел с нею ночь, ни словом не обмолвясь о причине своего спокойствия и уверенности. Сообщил он ей только перед уходом. А уходил из деревни он насовсем. Шведский генерал Торстенсон, о котором говорили, будто своими ногами он и шагу сделать не может, а передвигается только в носилках, что, однако, не мешает ему маршировать быстрее самого черта, - швед этот со своими войсками подступал тогда к Вене. Можно было сегодня завербоваться - назавтра ты уж солдат, и поминай как звали. Так поступил и наш Брандтер, как раз тогда, в году сорок третьем, начавший свою военную карьеру. И вот теперь он сидит здесь, в этом узилище, с пудовыми цепями на ногах. Но война тут ни при чем. Солнце робко блеснуло сквозь решетку оконца, и Брандтер на сильных своих руках подтянулся вверх вместе с цепями, чтобы лицом поймать этот скудный солнечный луч, а ноздрями - немного свежего воздуха, ибо воздух у него в камере был скверный. Вдобавок изматывал нестерпимый июльский зной. Внизу, как раз под его окном, на карауле у ворот гарнизонной тюрьмы стоял улан. Нет, война тут ни при чем, подумал Брандтер, и в подтверждение своей мысли плюнул на этого богемского болвана, на его высокую меховую шапку, и засмеялся, увидев, что тот даже ничего не заметил. Через два дня Брандтера должны были повесить. Когда его выводили из тюрьмы, ему все же сделалось совсем худо. Блеклое знойное небо над ним, залитые слепящим солнцем и какие-то бесконечные улицы - эта открывшаяся ему картина заставила его еще глубже уйти в себя, во мрак собственной души, где вихрем взвивался страх. Сейчас, перед расставанием с жизнью, солнечная зыбь крыш, остающихся позади, тяжестью ложилась ему на сердце, а высокое небо над головой и ветер, овевавший его Щеки, словно таили в себе угрозу. Брандтер почувствовал мерзкую слабость. Высокая двухколесная тележка громыхала по камням, каждый толчок отзывался болью в сердце. Толпа, бежавшая следом, все нарастала, устремляясь за Каринтийские ворота. Когда осужденный, миновав надвратную башню, воочию увидел впереди виселицу - косую черточку в небе, цвета свежеоструганного дерева, - он разом позабыл все, что так твердо знал еще вчера, то есть что его жизненный путь наконец-то вступил в истинную свою колею. Теперь он скорее чувствовал себя жертвой какой-то дьявольской случайности. За несколько минут он поглупел настолько, что принялся испытывать прочность своих цепей, правда следя за тем, чтобы никто из стражников или зрителей этого не заметил. Уличные мальчишки стайками бежали слева и справа от тележки. И Брандтеру, у которого выступил холодный пот, было нестерпимо стыдно. Как происходила сама казнь, прелюбопытнейшим образом повествует летописец той эпохи, находившийся в числе зрителей. Он пишет: "Означенный Брандтер был мущина в самом цвете лет, от роду годов двадцати пяти, пригожий лицом и станом, со светлыми курчавыми волосами. Взошед на помост, он вскричал: "Неужто не сыщется здесь никого, кто бы сжалился над моей младой жизнью?" Тут выбежала вперед юная девушка-служанка и крикнула во весь голос: "О мой дорогой, я хочу за тебя замуж!" Он же ей в ответ: "Золотко мое, я согласен!" Она пала на колена и, воздевши руки, стала молить, чтоб отложили удушение. Она-де, не мешкая, пойдет бить челом его величеству императору римскому..." Палач приостановил свои приготовления. Особенно обнадеживать девушку он не мог. Фердинанд Третий был не из тех властителей, кои чтят подобные средневековые установления и права народные. Возможно, что именно наш Брандтер дал повод для того строжайшего запрета всяких "заступничеств" перед виселицей, который шестью годами позже вошел в качестве статьи двадцать первой в новое уложение о наказаниях. Когда же в довершение всего выяснилось, что его величество рано поутру изволил отбыть в Лаксенбург, то заплечных дел мастер тотчас же снова набросил преступнику на шею петлю. Но невеста висельника принялась жалостно вопить и топать ногами по дощатому помосту, а в толпе поднялся ропот, вторивший, словно глухой бас, ее тонкому срывающемуся голосу. Лейтенант-испанец, в тот день возглавлявший караул, приказал палачу и его подручным повременить. Хоть он и не так уж хорошо понимал по-немецки, но, видимо, все же уразумел, о чем идет речь. Двум солдатам и вахмистру он велел подняться на эшафот, на своем языке наказал им сторожить преступника и, что бы ни случилось, не спускать с него глаз до тех пор, пока сам он не вернется. Затем дал понять невесте висельника, что ей надлежит сесть на лошадь впереди его денщика. Девушка проворно взобралась в седло, и благодаря ее смазливому личику драгун не без удовольствия надежно и крепко обхватил ее за талию. Тогда и офицер снова вскочил на коня. Они с места бросили лошадей в галоп и поскакали вдоль городских укреплений в сторону Видмерских ворот. На башне церкви св.Теобальда, что на Ляймгрубене, звонко пробили часы. Ветер свистел в ушах у Ханны - так звали девушку, - голова кружилась на высоком коне, чей неудержимый могучий бег она ощущала всем телом. Она закрыла глаза, обеими руками вцепилась в драгуна, прижалась головой к его плечу. Сквозь легкое платье она чувствовала холод его нагрудного панциря. Подъехав к Видмерским воротам, оба всадника перевели лошадей на рысь, и от начавшейся тряски Ханна сразу пришла в себя. Лейтенант окликнул часового, тот вышел из караульни и, отдавая честь офицеру, вскинул на плечо мушкет. Да, императорский поезд здесь проследовал и, судя по времени, сейчас должен быть уже на высотах Виннерберга. Снова галоп. Ханне он принес облегчение. Она взяла себя в руки. Только теперь девушка почувствовала, как кровь глухо стучит у нее в висках, как, пресекая дыхание, колотится сердце. Она опять закрыла глаза. Лошадь, на которой она сидела, мчалась как ветер. Внезапный ошеломляющий переход от праздного любопытства, погнавшего ее с толпой на место казни, от бездельного глазенья и ожиданья к головокружительному водовороту событий отозвался в ее теле пронзительной болью, завертел перед глазами радужные круги, среди которых, возникая из мрака, появлялась и исчезала светловолосая курчавая голова. Они неслись под гору. Через полчаса безостановочной скачки миновали водораздел после колесного брода. Лошади пошли тряской рысью, раздался чей-то возглас, они остановились. Внизу, где дорога гладко шла по равнине, тянулась вереница экипажей и всадников, оставляя после себя медленно оседавшие тучи пыли. Пыль была густая, как дым, словно под высокими колесами и под копытами лошадей горела земля. На солнце взблескивали стекла желтой кареты. Равнина, разделенная, подобно шахматной доске, лоскутами полей, купами деревьев, домами и луговыми тропинками, поднимаясь к Медлингской возвышенности, терялась в туманной дымке. Всадники снова пустились вскачь. У Ханны бешено заколотилось сердце. В душе шевельнулись сомнения, надежда померкла. Когда она снова открыла глаза, от эскорта улан, замыкавшего императорский поезд, их отделяло каких-нибудь сто шагов. Лейтенант приказал денщику оставаться на месте. Ханна неподвижно глядела вслед офицеру, поскакавшему вперед. Она видела, как он, осадив коня, обнажил шпагу, опустил ее острием вниз и, по-видимому, заговорил с кем-то из улан. Потом от их отряда отделились два всадника в сверкающих мундирах и вместе с покровителем Ханны понеслись вдоль поезда, в самую гущу пыли. Что там происходит, было не разглядеть. Однако внезапно послышался командный окрик, весь поезд остановился. Сердце у Ханны упало. Пыль улеглась. Девушка опять увидела лейтенанта, хотя и очень издалека. Спешившись у кареты, он стал на одно колено и, подняв голову, явно обращался к кому-то, сидевшему внутри. Император! У Ханны перехватило дыхание. Она и солдат позади нее, приподнявшийся на стременах, глядели во все глаза. Долгое время ничего не происходило. Офицер все стоял в пыли, на одном колене. Вдруг перед ним мелькнуло что-то белое. Зрители увидели, как приотворилась дверца кареты и в щель просунулась рука. На солнце блеснула светлая перчатка. Лейтенант вскочил и, низко склонясь над этой рукой, поцеловал ее. После чего светлая перчатка сотворила над ним крестное знамение. 2 Унцмаркт в Штирни, расположенный на правом берегу Мура, в его верховье, в те времена был еще небольшим селением. Никто из его жителей не знал, откуда взялась молодая чета, объявившаяся здесь с недавних пор и успевшая приобрести в собственность непритязательный ветхий домик на краю селения. И все же молодым супругам удалось вскоре пробудить у местных жителей известный интерес к себе. Причиной тому была их несомненная полезность: муж был каретник и шорник в одном лице, а молодая женщина вскоре показала себя прилежной и дельной швеей. Двойное ремесло Пауля Брандтера пришлось селянам особенно кстати: до его прибытия сюда они были вынуждены за всякой малостью кататься в Юденбург. Прежде здесь были свои ремесленники. Но когда в эти края в облике вооруженных латников нагрянула контрреформация, то ремесленникам было куда проще, нежели крестьянам, сохранить верность лютеранству и, следуя зову совести, покинуть сии места, простые же поселяне, привязанные к земле, большею частью остались и снова подпали власти епископа. Вот почему у Брандтеров не очень-то допытывались, кто они и откуда. Люди были довольны, что заполучили хорошего мастера. У приходского священника вновь прибывшие записались как супруги, обвенчанные по католическому обряду, и на том была поставлена точка. Он был солдатом, но службу оставил. Она - "горничная девушка из Вены". Так что Брандтеру весьма пригодились теперь ремесленные навыки, приобретенные на войне, выходит, война в известном смысле за них была в ответе: какой-то шведский конник однажды так лихо полоснул его саблей по голове и по плечу, что Брандтер на целый год и еще полгода выбыл из строя, и пришлось ему пробавляться кой-какой работенкой в обозе. Тут-то он и освоил оба эти ремесла - шорное и каретное. Можно сказать, что упомянутый швед способствовал закладке основ нынешнего существования Пауля Брандтера. Способствовали тому и другие. Прежде всего Фердинанд Третий, наделивший Ханну приданым в сумме пятидесяти дукатов. И еще многие неизвестные лица. Дело в том, что вахмистр, стороживший осужденного на эшафоте, едва лишь прибыла весть о помиловании, счел как нельзя более уместным послать двоих солдат в толпу собирать деньги в пользу молодой четы; успех был значительный, ибо вернулись они с полной шапкой серебряных монет. Сверх того некоторые видные горожане сделали пожертвования, составившие в общем около шестидесяти гульденов. Не в последнюю очередь и уже известный нам испанский лейтенант: через денщика он передал своей подопечной, Ханне, кожаный кошель, набитый золотыми монетами. Ханна нередко думала о молодом офицере. То был граф Мануэль Куэндиас, чье сравнительно скромное наследственное состояние не вполне соответствовало его высокому происхождению. И вот для того, чтобы достойным образом поправить свои дела, а заодно получить и полную свободу от налогов, граф исходатайствовал себе офицерский патент в драгунском полку Кольтуцци и ныне служил там наравне с другими, не столь высокородными дворянами. Тем и объяснялось, что человек его ранга мог быть наряжен в караул по столь низменному поводу, как чья-то казнь. Полк стоял в Вене, на него возлагалась обязанность поддержания порядка при всяких публичных церемониях, в тот день как раз наступил черед взвода, которым командовал граф Куэндиас. Когда муж Ханны трудился у себя в мастерской позади дома, откуда лишь глухо доносился стук его молотка, а сама она сидела за шитьем, слушая, как кудахчут на дворе куры, случалось, что, скажем, вдевая в игольное ушко новую нитку, она вдруг застывала, уронив руки на колени, и в ней поднимались воспоминания; незабываемые, ничуть не потускневшие картины всплывали из того памятного излома в ее жизни, словно пары из трещины в земной коре. Что, собственно, заставило ее так нежданно-негаданно переложить руль суденышка своей жизни, что предшествовало тем мгновениям, когда она, пробравшись сквозь толпу к эшафоту, громогласно предложила себя в жены осужденному, - об этом Ханна не думала. Стало быть, на то была божья воля, и потому ей казалось совершенно естественным, что с той самой минуты она начала трепетать за Брандтера, как за избранного ею супруга, трепетать ничуть не меньше, чем если бы она знала и любила его давно. Этот выбор разом положил конец ее прежнему существованию, однако здесь, в этом деревенском доме, она чувствовала себя вполне на месте. Для Ханны достаточно характерно, сколь трезво и решительно шагнула она от виселицы, после скоропалительного венчания, в свою новую повседневность, меж тем как Брандтер еще долгие дни без руля и без ветрил носился по волнам вторично подаренной ему жизни. Другое дело было, когда задумывалась она о лейтенанте. Здесь начиналась мука. Это место в ее воспоминаниях было освещено наиболее ярко, отличалось особенной свежестью красок и четкостью рисунка, но в то же время причиняло ей такую боль, что стоило ей мысленно задержаться на нем, как у нее вырывался легкий вздох, тихое бормотание или какое-нибудь нечаянное словечко. Этого человека она видела перед собой верхом на лошади в тот миг, когда ей удалось увернуться от поздравлений простонародья, угощавшего ее и Брандтера на свой грубо-откровенный манер ласковыми тычками и пинками. Ханна протиснулась сбоку к лошади лейтенанта и бросилась было к нему, чтобы схватить и поцеловать его затянутую в перчатку и вяло свисавшую правую руку. Офицер не удостоил ее взглядом. Он хоть и глядел в ту сторону, откуда она подбежала, но ее не видел. Глаза его были устремлены куда-то вдаль, мимо нее или сквозь нее, словно не она стояла с ним рядом, а была там пустота, воздух, прозрачное стекло. И когда вслед за тем он устало поворотил коня и неспешно затрусил прочь, никому и в голову не пришло, будто сделал он это, опасаясь встречи с Ханной и желая ее избежать, - нет, единственно потому, что в тот миг ему этого захотелось. Он вел себя так, будто совсем не узнал ее или вообще не заметил. А вот она только в тот миг его и узнала, узнала внезапно и слишком поздно: лицо, не раз виденное ею раньше, она поместила теперь в подобающую ему рамку - в дом своих знатных господ. Шлем, закрывавший ему голову, сделал его почти неузнаваемым. Но теперь Ханна знала, что этому человеку она прежде не раз набрасывала на плечи плащ и подавала перчатки, неизменно вознаграждаемая за это его благосклонной улыбкой. А потом он вжимал в ее горячую неподатливую ладонь серебряный гульден. Только в ту минуту поняла Ханна, что сделала непоправимый шаг вниз, ее охватило отвращение к ликующему простонародью, в нос ей внезапно ударил терпкий запах этого люда - запах, которого она раньше не замечала. В ту же минуту в ее сознании молнией блеснула мысль о родителях, живущих в далеком Гайльтале, людях хоть и бедных, но почтенных. И тогда она почувствовала, что как бы сама отсекла себя от всего прежнего, отсекла решительно и бесповоротно, и рана причиняет ей боль. Но с образом графа Мануэля - Ханна снова и снова видела, как он поворачивает коня, не давая ей схватить его за руку, - с его образом у нее связывалось странно двойственное чувство давней признательности и злобы. Неужто для этого человека она была лишь чем-то вроде ступеньки к его собственному душеспасению? Это безмерно возмущало ее. Нет, должно быть, для их сиятельства она всего лишь обыкновенная служанка, к тому же добывшая себе жениха с виселицы, а стало быть, пустое место. Слуга держал себя куда лучше господина - так неизменно заключала Ханна свои размышления. Если лейтенант с начала до конца происшествия не соизволил ни единого разочка на нее взглянуть (безбожный, высокомерный щеголь!), то этот простой рейтар выказал ей, молодой и пригожей девице, достодолжное уважение. Детей нашей чете бог не дал, с годами надежда на это благословение понемногу угасла. Они жили уединенно, замкнуто, а значит, должны были довольствоваться друг другом. Брандтеру бездетность была, пожалуй что, по душе, даже после того, как их домашнее хозяйство наладилось и стало радовать надежным уютом - открылся уже и путь к скромному достатку. Однажды Брандтер пошутил - странная, однако, была шутка! - что так оно, наверное, и лучше, а то бы они еще произвели на свет альрауна [корень мандрагоры, похожий на крошечного человечка, по старинному поверью, вырастает под виселицей], этакого висельного человечка. Жена резко выговорила ему за эту насмешку: ему-де поистине незачем так кощунствовать, лишний раз напоминая ей о том, на какие жертвы пошла она единственно ради него. Он промолчал, с мрачным видом вышел из горницы и принялся за работу. Жили они действительно крайне замкнуто. В трактир Брандтер не заглядывал, и, хотя добрая попойка в силу прежних его привычек была бы ему весьма желанна, робость удерживала его дома. Жена наблюдала за его поведением - за тем, как все свое свободное время он просиживает у домашнего очага и как всячески избегает встреч с людьми, если того не требует дело, - с двояким чувством. Люди-то ведь могли подумать, будто им есть что скрывать и будто они не без причины боязливо держатся в тени. Вместе с тем она бы ему ничего не спустила, решительно ничего, ни малейшего безделья или праздношатания, ни даже пустячной выписки в субботний вечер. Это, пожалуй, было самое малое из того, что она после всего происшедшего вправе была от него требовать. Быть может, конечная причина, почему Брандтер жил таким трезвенником и отшельником, заключалась именно в том, что он в тоске душевной опасался даже приблизиться к той черте, преступив которую дал бы Ханне повод для попреков. Так, например, в определенные дни у его жены обыкновенно пригорал обед - в те дни, когда она стирала белье и, распаренная, с выступившими на груди капельками пота, металась между плитой, корытом и хлевом, толком не поспевая ни туда ни сюда. Брандтер ел и молчал. Возможно, он мог бы спокойно высказаться по этому поводу, она ведь и сама раз-другой себя за это ругнула. Но так далеко заходить он уже не осмеливался (в особенности после своей неудачной шутки насчет висельного человечка), он даже заранее представлял себе, что скажет Ханна, а она, быть может, этого никогда бы и не подумала, тем паче не произнесла бы вслух (например: "Не будь меня, Пауль Брандтер, не есть бы тебе сегодня никакого супа, хотя бы и подгорелого!"). Так или эдак, но год шел за годом, годы, в сущности, пустые (да и что они в себе содержали?), второй или третий были схожи с первым как две капли воды. Горы в той части Штирии по форме своей круглые или конусообразные. Брандтер родился в другом краю - среди австрийских известковых Альп, где, миновав линию лесов, оставив позади себя криволесье и поднявшись до первой каменной осыпи, видишь над головой причудливые башни и всевозможные зубчатые пирамиды, а отвесные стены гор показывают тебе сотни лиц и рож. А вот здешние места казались Брандтеру почти зловеще унылыми. Вон там вздымается гряда холмов и, слегка изогнув хребет, уползает куда-то за горизонт, в блекло-голубую даль. Вполне естественно, что у Брандтера возникало сравнение с отчим краем, хотя с тех пор, как он его покинул, ему довелось повидать разные земли и страны. Но здесь ему впервые предстояло обрести новую отчизну, такую, где ноги стоят надежно и твердо и только взгляд еще блуждает в туманной дали, да и то без особого удивления, как иной раз озираешься в кругу семьи. Однако наш Брандтер, изредка выходя за порог мастерской и отирая рукавом пот со лба, глядел через узкую долину Мура на возвышенности, что и по сей день зовутся Козьими хребтами, словно на некий мираж и, хотя времени прошло уже немало, все еще удивлялся. 3 Церемониймейстер ударил булавой об пол и на весь зал провозгласил имя графа Мануэля Куэндиаса, что заняло немалое время, ибо за самим именем последовали все главные и побочные титулы, а также все присвоенные этой фамилии звания. Когда Мануэль, будучи таким образом представлен, отошел от кружка, обступившего княгиню - хозяйку дома, и, влившись в поток гостей, насчитывавший не одну сотню лиц, медленно двинулся по анфиладе комнат и зал, здесь сам кому-то кланяясь, там отвечая на поклоны тех, кто здоровался или заговаривал с ним, то посреди этого сборища, столь пестрого и, быть может, слишком назойливо выставлявшего напоказ чипы и власть, молодость и знатное происхождение, он как будто снова почувствовал, что налет скандализующего интереса, приставший к нему с известных пор, то есть со дня спасения Пауля Брандтера, сошел еще не совсем. Опытный глаз подмечал это без труда по тому, как гости при виде графа вскидывали на него лорнеты - за этим учтиво сдержанным жестом пряталось в лучшем случае любопытство, а то и стремление почесать языки. В первую зиму после тех головокружительных событий у Каринтийских ворот графу Мануэлю пришлось немало выстрадать в кругу своих соотечественников - страдал он подчас нестерпимо. Так было, когда злые языки распустили поистине возмутительные слухи о его якобы предосудительных отношениях с невестой висельника и якобы заметных последствиях этих отношений - слухи, в конце концов заставившие графа дважды драться на дуэли, - он даже взял на некоторое время отпуск по службе и, сказавшись больным, почти полгода прожил в сельском уединении, в поместье одного благорасположенного к нему семейства, состоявшего с ним в дальнем родстве. Все вместе взятое весьма способствовало тому, чтобы в душе его вновь и вновь пробуждалось воспоминание о том событии, и оживавшая в памяти картина - граф вполне отдавал себе в этом отчет - неизменно принимала облик Ханны. Но в нынешний вечер суждено было произойти встрече, которая еще дальше толкнула его в этом направлении. Некая юная провинциалка из поместных дворян, прелестное златоволосое создание, едва достигшее двадцати лет в присутствии графа с полнейшим простодушием завела разговор о той истории в июле пятидесятого года - правда, она толком не знала, с кем говорит, это открылось ей только в ходе беседы. Ее неискушенность была столь велика, что она даже не заметила, как люди, ее окружавшие, мгновенно переменились в лице. Один кавалер, высоко вздернув брови, поспешно взял понюшку табаку, а стоявшая рядом с ним графиня Парч - она происходила из кантона Валлис и по этой причине, а также из-за своей грубоватой наружности была прозвана "швейцарихой" - не преминула поднести к глазам лорнет, хотя от златоволосой барышни ее отделяло расстояние не более чем в локоть. Подумать только, этакая невидаль, этакая простушка, безо всякого стеснения спрашивает о вещах, о которых в свое время, когда графиня еще безвыездно жила в Вене и держала дом, лишь опасливо шушукались по углам, - это было поистине eclatant [потрясающе (франц.)] и требовало самого пристального рассмотрения. Казалось, графиня разглядывает девушку чуть ли не в лупу, будто некую невиданную зверушку. Мануэль же, которого сия юная дама на хорошем французском языке спросила (так прямо взяла и спросила!), не находит ли он, что та служаночка, Ханна, просто замечательно сильная натура, редкостная по своей решимости ("d'une force de resolution exigeante") и прямо-таки дикому упорству ("et d'une tenacile presque feroce"), - Мануэль, к своему удивлению, в этот миг почувствовал, что подобные разговоры его больше не задевают, он вдруг ощутил себя непричастным ко всей той грязи, что была поднята вокруг давней истории, ощутил, быть может, именно благодаря тому чистому отражению, которое получила она сейчас. Глядя сквозь высокое окно малого бокового кабинета, чрезмерно изукрашенного позолотой, на скаты крыш и зеленый шпиль церкви св.Михаила, он с полнейшей невозмутимостью заявил, что разделяет мнение, высказанное юной дамой ("c'est ca, et je suis bien de votre avis, mademoiselle") [верно, я совершенно с вами согласен (франц.)], а по лицам присутствующих от подобной его откровенности словно прошла вереница облаков, отражая всевозможные оттенки изумления. - Знать бы только, что подвигло бедную девушку на столь скоропалительное решение, - заявила баронесса фон Доксат и тем дала графине долгожданную зацепку, за которую та немедля ухватилась. - Душа человеческая - потемки, одному лишь господу ведомо, что в ней сокрыто. И тем лучше, ибо, заглянув туда, мы, быть может, и не возрадовались бы. Многое из того, что обычно кажется нам вполне благопристойным, при ближайшем рассмотрении оказалось бы далеко не таким прекрасным. Верно cette pauvre sotte [эта бедная дурочка (франц.)] и сама того не знает или знает слишком уж хорошо. Вот ведь даже вы, граф Мануэль, не можете с уверенностью сказать, что побудило вас откликнуться на слезную мольбу невесты висельника и спасти ее суженого, благо вы, как начальник экзекуционной стражи, располагали такою возможностью. А ведь вы человек рассудительный, qui s'y connait bien dans ces chosesla [опытный в делах такого рода (франц.)]. Впрочем, эта смазливая девчонка довольно долго и, как полагали прежде, добросовестно служила в доме маркиза Аранды. Мануэль смолчал, но никакого усилия ему для этого не потребовалось. Нельзя сказать, что с языка у него готов был сорваться ответ, который он с трудом заставил себя проглотить. В этот миг он почувствовал, как сильно состарился, и понял, что это произошло с ним за полгода, проведенные в деревне, - или же, если читателю угодно, чтобы мы выразились помягче, к нему пришла зрелость. У потомков древних родов наблюдаются странные свойства - способность к внезапному старению, даже, можно сказать одряхлению, таится у них в крови, подобно свойственной воде способности к замерзанию, воде, которая долгое время стыла, по кристаллы льда в ней все не образовывались, однако довольно было и самой малой встряски, чтобы равновесие нарушилось, и вот в один миг она схвачена льдом. Последнее явление хорошо знакомо естествоиспытателям, тем, кто изучает природу. А первое - тем, кто изучает дворянство. Образ Ханны витал сейчас перед глазами графа Мануэля, который невозмутимо глядел в окно, погруженный в свои думы; да, он больше не обращал внимания на окружающих, ибо между ним и зеленым шпилем там, вдалеке, витал образ Ханны. Он снова видел ее над толпой, на дощатом помосте, гневную, яростную, молящую, топающую ногами - тигрица, царственный зверь, едва ли не богиня (особенно в сравнении с теми, кто окружал его здесь). Сейчас он принимал свою любовь к ней как данность, нимало против нее не восставая. Если безответно любящие обыкновенно мечутся, будто мышь в мышеловке, распаляясь все новыми и все более фантастическими надеждами на крупицу счастья, надеждами, которых ничто в мире не в силах поколебать, то любовь графа Куэндиаса к Ханне, стоило ему лишь уличить себя в малейшем проблеске надежды, в малейшей искорке огня, сразу же обрастала льдом негодования и застывала в этом кубе льда, подобно доисторическим насекомым, застывшим в куске янтаря. Вот как в ту пору обстояло с ним дело. Граф любил Ханну, сознавал это, покорно сносил свое чувство, не пытаясь что-либо изменить. Ибо он с одинаковым презрением относился как к тому, чтобы подавлять это чувство ухищрениями разума, так и к тому, чтобы перед лицом судьбы разыгрывать из себя легковерного дурака. 4 К югу от города, в той стороне, куда некогда навстречу новой жизни скакала Ханна, за пределами Штайнфельда, то есть Каменистого поля - название это сия местность получила из-за скудости почвы, - начинается приветливый край, простираясь вплоть до синеющего вдали горного массива, который и ныне, как встарь, зовется Шнеебергом. В том краю клубится на дорогах белая пыль, а окошко какой-нибудь усадьбы, бывает, вспыхивает вдруг огнем, будто его стекло притянуло к себе весь солнечный жар, и отблески этого огня озаряют широкие поля пшеницы, кукурузы и всю обширную равнину до следующей возвышенности, за которой вскоре начинается цепь еще более высоких, окутанных туманною дымкой гор. Достигнув двух малых рек, Тристинга и Пистинга, путник приближается к первым значительным высотам, замыкающим горизонт: начинаясь у подножия лесистыми склонами, они увенчиваются крутыми голыми скалами, оставляя глубоко внизу у себя за спиной Баденское нагорье. Там, где врезаются в небо темные гребни, приглядевшись поближе, можно различить на блеклой лазури зубчатую каемку - верхушки елей и сосен, как бы обгоняющие одна другую. В этом-то краю с его прихотливыми переходами от резкого излома гор к мягким линиям холмистой равнины задолго до того времени, к которому относятся описываемые нами события, обосновались испанские колонисты из Вены. Подобно тому как в Вене дома их составили целый особый квартал, так и здесь, населив дворцы и замки, усадьбы и охотничьи домики, они собрались все вместе посреди сравнительно схожего, хотя и достаточно переменчивого, ландшафта. Трудно сказать, какие были на то причины, но только родовитое испанское семейство - графы Ойосы, немало гордившиеся тем, что они ведут свой род от одного из вестготских королей, - первым поселилось на этих землях, а за ним последовали другие - Ласо де Кастилья, Аранда или Манрике, которые тоже могли похвастать особым отличием, хотя - и в этом они разнились от графов Ойосов - и не в столь далеком прошлом. Дон Хуан Манрике, полковник его величества, в конце восьмидесятых годов минувшего шестнадцатого столетия сподобился великой чести: его дочь по случаю своего обручения получила от члена августейшей фамилии в качестве свадебного подарка серебряный кубок. Дарителем был эрцгерцог Карл Штирийский, умерший через три года после этого своего поступка, для семейства Манрике столь важного, что они и ныне, по прошествии шестидесяти лет, почитали эрцгерцога как семейного святого. Это обстоятельство давало окружающим неиссякаемую пищу для язвительных шуток. Дело в том, что полковник, как гласила ходившая по сей день легенда, ухитрялся любой разговор, начнись он даже в самой отдаленной от сего области, рано или поздно подвести к дареному серебряному кубку и выказанному через него благоволению императорской фамилии, хотя продвигался он к этой цели подчас самыми извилистыми путями. Поелику же у потомков дона Хуана Манрике, справедливо это утверждение или ложно, отмечалось якобы то же свойство, то в конце концов сыскались люди, которые в должный момент и в должном месте - когда кто-нибудь из ныне здравствующих Манрике ухитрялся, начав с охоты на серну и перейдя к старому императору Максу, ловким маневром прорваться к означенному Штирийскому Карлу, - роняли тихое замечаньице, из коего следовало, что, видимо, тому серебряному кубку выпало на долю засиять ослепительным светом над не столь уж пышным родословным древом и тем почти скрыть его от людских глаз. Что в этом утверждении нет ни слова правды, знал, разумеется, каждый, кому доводилось лазать по родословным древам, а в те времена кто ж этого не делал! Тем не менее колкое замечаньице с великой охотой передавали дальше. Да и для семейства Ойосов их вестготский предок был, в сущности, важнее, чем почитаемое их заслугой выпрямление русла Дуная на протяжении от Нусдорфа до Вены, а вдохновители этого деяния Людвиг Гомес и Фердинанд Альбрехт, принадлежавшие к той же фамилии, стояли в ее истории на значительно низшей ступени, нежели, скажем, их дед, который, кстати, тоже звался доном Хуаном и отличился во время первой осады Вены турками. Однако касалось ли дело далекого прошлого, то есть истории семьи, затрагивало ли оно недавние события - так или иначе, было совершенно немыслимо, чтобы какой-нибудь важный случай или происшествие, ежели его считали достойным внимания, не стало бы известно всему испанскому кружку, ибо на верхушке каждого родословного древа непременно сидели люди, наблюдавшие за тем, что делают птицы на соседней верхушке. Память о скандальных происшествиях хранилась всегда, будь они древними или новыми. Не канула в забвение даже история любви дона Педро Ласо к фрейлине императрицы донье Исабели де ла Куэва, хоть и произошла она во времена Карла Пятого, который сослал молодого дворянина на уединенный остров посреди Дуная. Однако, живя на лоне пустынных, печально дремлющих лугов, омываемых водами реки, он доказал, что недаром приходится племянником поэту Гарсиласо де ла Вега: его томительные песни охотно слушали и поныне и даже брали за образец, да и не одни только испанцы, ибо сочинение стихов на их языке повсеместно стало признаком хорошего тона. Свежо в памяти было и недавнее происшествие - то, что, по всей видимости, произошло между Мануэлем Куэндиасом и пресловутой Ханной, или невестой висельника, да и тот поистине удачный способ, к которому прибегнул граф, чтобы выдать замуж сию распущенную девицу. Но хотя последняя история выглядела не слишком красиво, находились люди, например графиня Парч, старавшиеся распространить ее и за пределами испанского круга, а буде понадобится, через некоторое время слегка подновить, дабы она не была забыта. Надо сказать, что темноволосые чужеземцы, прибывшие в эту страну вместе с Фердинандом Первым, с самого начала не замыкались в своей среде: с течением времени у них установились кое-какие связи с местным дворянством, с той его частью, что была приближена ко двору, - одни только штирийские землевладельцы в большинстве своем упрямо отсиживались у себя в замках, оставаясь к тому же лютеранами. Уже то, что испанцы поселились в этой местности, возле Шнееберга, и приобрели тамошние поместья - в руки чужестранцев перешли древние гнезда вроде Штюхзенштайна и Гутенштайна с присвоенным им баронством, - естественным образом повлекло за собой подобные сношения, да и следует заметить, что здешние сельские обычаи благотворно подействовали на испанцев, в суетности придворной жизни давно от всего подобного отрешившихся, и сообщили некоторую мягкость их сурово застылому облику, строгим линиям их одежды, порою казавшейся странной здесь, среди этой природы, на фоне лесистых туманных гор, которые растворялись вдали, в маняще благостном небе, или ветрами и тучами словно бы подталкивали его еще выше над обрывистой крутизной известковых скал. Мануэль был приглашен на охоту. Он ехал из города той же дорогой, что и в достопамятный день, когда привелось ему догонять императорский поезд, только на сей раз двигаясь неспешно, мелкой рысью. Как солдат, он пренебрег громоздким экипажем даже для столь дальнего путешествия, а трусил верхом в сопровождении денщика и двух конюхов, которые вели в поводу мула, навьюченного всеми дорожными припасами. В эти дни поздней осени на склонах Шнееберга должна была состояться охота на серну - здесь мы как раз и коснемся одного из тех обычаев местного дворянства, которые укоренились и среди чужеземцев, можно сказать, даже подчинили их себе, пусть они и предпочитали изнурительному гону по скалам долгое сидение в засаде на осмотрительно выбранном и хорошо устроенном месте. Уже на другой день после прибытия, переночевав, как и все другие участники охоты, в охотничьем замке графов Ойосов, расположенном высоко в лесистых горах, ранним утром - не было еще и пяти часов - Мануэль отправился на приготовленное для него место засады. Впереди него, указывая дорогу, шел егерь, позади двое юношей - ружьеносцы. Предрассветный холод дохнул в лицо Мануэлю, когда за ним захлопнулась дверь, погасив луч света из ярко освещенных сеней, на миг прорезавший серебристо-белый, слегка прихваченный инеем лес и скользнувший по стволам деревьев, которые выше тонули во тьме. Казалось, эта захлопнувшаяся дверь принадлежит уже не дому, а лесу, который сомкнулся вокруг охотников, зашагавших по узкой тропе. Давно не надеванный охотничий костюм Мануэля, невзирая на утреннюю свежесть и лесные ароматы, распространял вокруг себя застоялый запах старинного платяного шкапа, а при первом порыве ветра угол большого кружевного воротника, выложенного поверх меха, взметнулся на лицо Мануэлю, закрыв ему часть щеки. Земля здесь была усеяна камнями, казалось, их нарочно накидали между стволами, будто кто-то обстреливал лес каменными ядрами. Тут и там свет фонаря выхватывал из мрака остро торчащий обломок расщепленного дерева. Миновав последние деревья, охотники словно во второй раз вышли под открытое небо. Егерь погасил фонарь. Несколько секунд тьма вокруг была почти непроницаемой. Потом впереди на черном ночном небе, на котором лишь где-то справа, с востока, забрезжил зеленоватый свет, обрисовался громоздкий силуэт горы. Мануэль мог уже различить тропу среди криволесья. Впереди по-прежнему шел егерь, ступая теперь осторожнее и тише, по привычке опытного следопыта, хотя до цели было еще далеко. Горные сосны только узкой полоской окаймляли склон, и вскоре охотники уже ступали по каменистой осыпи, среди утесов, изредка лишь нога мягко пружинила на небольших прогалинах, зеленевших между камнями. Когда приходилось взбираться на крутизну, егерь-проводник поминутно оглядывался на Мануэля, но все они после доброго часа пути без помех и остановок достигли места засады, где можно было удобно расположиться, надежно укрывшись позади высокой и не слишком заметной засеки, лицом в сторону свободного обстрела. Утренний ветерок заметно усилился и, взвиваясь вверх, нещадно обдувал охотников, засевших на своей вышке, а поскольку тем временем уже развиднело, глазам Мануэля открылась внизу неоглядная даль. Егерь подполз к нему и вытянутым пальцем безмолвно указал путь, которым побежит козел, - перескочив через ближний скалистый гребень, он понесется вниз по усыпанному камнями скату, сбегающему в долину прямо перед занятой ими позицией, сзади ничем не защищенной. Как раз когда мосластый смуглый парень присел на корточки возле Мануэля, тот почему-то вдруг закрыл глаза, так что егерь, перестав показывать, на миг застыл с вытянутым пальцем, испуганно и недоуменно глядя на графа, который в это время явно пытался побороть охватившее его волнение. По знаку встревоженного егеря один из юношей-ружьеносцев передал ему за спиной графа фляжку с настойкой горечавки. По она не понадобилась: Мануэль вдруг приветливо улыбнулся, тряхнул головой и устремил вперед пытливый взгляд. Можно было уже отчетливо разглядеть открывающийся взору ландшафт, и, хотя Чертова долина, которая вилась внизу, как набухшая синяя жила, еще полнилась мглой, впереди глаз легко различал последние отлогие склоны и поросшие редким сосняком отвесные стены Раксальпе. Справа во всем своем величии понемногу вырисовывался Шнееберг, словно человек, который семимильными шагами удаляется прочь, волоча за собой широкую мантию. Тут и там в извилистой лощине, разделявшей два горных хребта, проглядывали скалистые уступы, а над ними синел высокоствольный лес, и светлые потоки каменной осыпи катились меж деревьями, посверкивая в утренних лучах. Смуглое и узкое, как у мальчика, лицо Мануэля отражало глубочайшее волнение, словно он видел внутри себя нечто странным образом совпавшее с тем, что предстало его взору снаружи. Он вглядывался в панораму гор, как если бы подстерегал не близящуюся дичь, а что-то запрятанное в нем самом, и взгляд его скользил по ближним и дальним расщелинам и склонам, словно исследуя собственную душу. То, что видел он сейчас вокруг, казалось ему в эти минуты рожденным его собственным воображением, а воображаемые картины представали почти осязаемо: вон там, впереди, между ним и горами, высится шпиль венской церкви св.Михаила, в точности такой, каким он еще недавно видел его из окна раззолоченного бокового кабинета во дворце княгини. Мануэль сморщил свой небольшой прямой нос: до него снова донесся запах, шедший сзади, от охотников; но ошибется тот, кто подумает, что подобный аромат раздражал или беспокоил графа - это необычайное смешение запахов дымной хижины, кожи, копченого сала, овечьей шерсти и хвои он воспринимал с легким недоумением, как мы, бывает, воспринимаем нежданную мысль, застигшую нас врасплох. Так же и Мануэль был застигнут врасплох своим видением в тот самый миг, когда егерь, присев перед ним на корточки, серьезно и подробно рисовал ему путь убегающего козла; глядя на возникший перед ним зеленый шпиль церкви св.Михаила, он неотступно думал: "Кто же, кто она эта милая девушка, что, будучи столь юной, единственная нашла простые и разумные слова и с того дня является мне как неведомая поверенная моей необычайной беды? Юная дева из провинции, я даже имени ее не знаю, быть может, из Штирии или откуда-нибудь еще... А эта графиня! Quelle formidable vieille boite!.. [Вот мерзкая старая перечница! (франц.)] Но как бы то ни было, сама мадонна после всего случившегося ниспосылает мне надежду..." Его окликнули сзади - сдержанно, приглушенным голосом. Не сознавая, что делает, граф поднялся, отставил тяжелое ружье и вперил взгляд в голубую даль, словно там, внизу, читал сейчас не что иное, как собственную свою судьбу, начертанную таинственными рунами. Ветер теперь бил ему прямо в лицо. Как раз в этот миг показалось солнце. Выпуклый шар взлетал над лесистым гребнем, оставив где-то позади огненную сумятицу облаков, и одиноко пылал среди чистой, прозрачной, как лак, синевы. Почти одновременно со светилом на скалистом утесе, пораженном первой стрелою света и осиянном розовым блеском, над усыпанным камнями склоном, что сбегал вниз прямо напротив охотников, появился горный козел. - Стреляйте, сударь, стреляйте! - зашипели за спиной у графа. Но Мануэль будто не слышал. Он стоял теперь, выпрямившись во весь рост, выставив вперед одну ногу, и оцепенело глядел вниз, словно там, среди горных сосен и каменных завалов, ему должен был открыться новый и более счастливый жизненный путь и необходимо было распознать и постичь его - сейчас или никогда. И не менее странным образом, так же неподвижно, так же зорко глядя вперед, стоял на утесе напротив безвредного охотника горный козел, красивое, могучее животное, - стоял, упершись передними ногами в скалу и вскинув голову с длинными рогами. Да, можно сказать, что человек и зверь стояли друг против друга в несомненно сходных позициях. Между тем козел, поскольку вокруг не слышалось ни шороха, соскочил вниз и стал медленно спускаться по склону, которого еще раньше коснулся быстро разливавшийся свет зари. Охотник по-прежнему не замечал зверя, он был от этого далек. Подобно тому как из откупоренной бочки, пенясь, хлещет красное вино, так из Мануэля рвалось сейчас наружу все, что требовало себе выхода, чему надлежало определиться и помериться силами. Между скалой и небом, перед островерхой зеленой башней заколыхался теперь в воздухе высокий помост, послышались крики толпы, чьи густые испарения веяли над холкой его коня, как те странны запахи, что веяли здесь, на этой круче. На солнце сияла белокурая курчавая голова, билась в рыданиях невеста висельника - именно в этот миг его, графа Куэндиаса, поразила молния, да, то был поистине "coup de foudre", как называют это явление сведущие французы! Но разве теперь над всем этим хаосом и смятением не забрезжил светлый луч надежды? Она с ним заговорила, и какое доброе было у нее лицо, нежно-розовое в обрамлении золотистых кос, - заговорила вольно, чересчур даже вольно, в залах стали оборачиваться ей вслед. Только что граф стоял, прижимая правую руку к груди, но вот он решительно тряхнул ею, словно что-то отметая, и уставил в бок. Козел огромными скачками несся вниз по каменной осыпи, оскальзывался на буреломе, увлекая за собой камни, они катились за ним и впереди него и с гулким отзвуком стукались о дно лощины. - Господи, спаси и помилуй! - раздался позади Мануэля возглас не то изумления, не то облегчения. Он обернулся, и улыбка осветила его лицо. Однако оба лохматых худых ружьеносца смотрели на него испуганно и серьезно. Когда он жестом дал понять егерю, что хотел бы сделать глоток, тот поспешно и услужливо подал ему фляжку с местным горячительным напитком. Тем временем солнце затопило светом все окрест. Мануэль прислонился к скале и, почувствовав себя бесконечно усталым, потянулся, греясь в его теплых лучах. Так прошло несколько минут. Вдруг в скалах прогремело эхо отдаленного выстрела - бабах! Эхо катилось и катилось, ему словно не было конца. Потом грянул второй, за ним третий выстрел - ба-бах! ба-бах! А следом раздалась заливистая трель голосов: - Ольдрпо-дуи-дуи-дуо... То, наверное, пели штирийцы, на сей раз принимавшие участие в охоте как гости младшего отпрыска фамилии Ойосов и пустившиеся в непривычный для них изнурительный гон по скалам на северо-западном склоне Шнееберга. Егерь и ружьеносцы встали, прислушиваясь. Наконец до них донеслась звонкая медь охотничьего рога. На сегодня с охотой было покончено. Во дворе охотничьего замка стоял немыслимый шум, поднятый по большей части штирийцами, которые только что вернулись с добычей в сопровождении собственных ружьеносцев и слуг, привезенных ими из дома, - впрочем, похоже было, что три молодых помещика из Мурегга на короткой ноге со своими людьми и обращаются с ними отнюдь не как с подданными или прислугой. Надо сказать, что все они - и господа и слуги - на первый взгляд были неразличимо схожи между собой: у тех и других на загорелые лица одинаково спускались пряди золотистых волос, из-под которых, будто крошечные осколки ослепительно ясного лазоревого неба, сверкали голубые глаза, затененные густыми бровями, до такой степени обесцвеченными горным солнцем, что они казались почти белыми. Кроме того, что барон, что егерь носили одинаково потертые кожаные штаны. В сенях гостей встречал молодой Ойос (заметим попутно, что семья не слишком благосклонно взирала на его дружбу со штирийцами, хотя бы из-за различия в вероисповедании): он поздравлял тех, кому посчастливилось сегодня сделать выстрел, а других ободрял, суля им в утешение больше удачи на завтра или послезавтра. Кое-кто из испанцев вообще не выходил со двора, то ли потому, что их егеря еще не напали на след дичи - отсутствие снега в эту на редкость мягкую позднюю осень не благоприятствовало охоте на серну, ибо животные не спускались с гор, - а быть может, потому, что эти господа прибыли сюда скорее ради гостеприимного хозяина и приятного общества. Теперь они, переговариваясь, неспешно спускались по широкой, удобной лестнице со второго этажа, где помещались спальни. В числе этих господ был Игнасьо Тобар, связанный с Куэндиасами прежних поколений разветвленными родственными узами и оттого называвшийся кузеном Мануэля. Этот двадцатитрехлетний молодой человек происходил из семейства энцерсфельдских Тобаров, которые в испанских кругах слыли несколько заносчивыми - кое-какие основания для того имелись, - а также пользовались славой людей, живущих нарочито обособленно и уединенно. Последнее, по всей очевидности, объяснялось тем, что семейство Тобаров предпочитало как в городе, так и в деревне селиться подальше от так называемых испанских кварталов. В деревне они жили в уже упомянутом нами Энцерсфельде, в равнинной местности к северу от Вены, где владели обширными угодьями. В Энцерсфельде Мануэль и провел когда-то после двух своих дуэлей полгода на лоне природы, взявши отпуск якобы по болезни. Как раз в ту минуту, когда Игнасьо Тобар вместе с другими гостями спустился по лестнице в сени, направляясь в столовую, где был уже сервирован великолепный и обильный завтрак - приятное подкрепление после охотничьих трудов, - вернулся егерь, данный в провожатые Мануэлю, и оба молодых ружьеносца. Заметно было, как испугался Фернандо Ойос: он торопливо подошел к ловчему и недоуменно развел руками. Тот снял шапку и поспешил успокоить своего господина: их сиятельство граф в добром здравии, токмо что они пожелали еще чуток побыть там, наверху, одни, а его и обоих парней изволили отослать. Стрелял ли граф, спросил Фернандо, или, быть может, козел заставил себя ждать? Нет, козел не заставил себя ждать, ответствовал ловчий, он появился в аккурат на расстоянии выстрела, лучшего нельзя было и желать. Те из присутствующих, что знали не только язык этой страны, но сверх того разумели и местное наречие, на котором изъяснялся егерь - а среди испанцев нашлись и такие, - стали внимательно прислушиваться, остальные тоже подошли поближе узнать, что же такое стряслось. Со всех сторон посыпались вопросы. - Не извольте гневаться, - сказал егерь, после того как довольно красочно описал странное поведение Мануэля, не преминув упомянуть, какой чести удостоилась его домашняя настойка (их сиятельство отпили-таки глоток), - не извольте гневаться, только не иначе как их сиятельство узрели змеенога. От этого люди точь-в-точь так пужаются и коснеют. Он добросовестно старался четко выговаривать слова, чтобы речь его была понятна знатным господам. Но те споткнулись о самые эти слова. - Что узрел граф? - воскликнул Фернандо. - Змеенога, - повторил егерь. - Змеенога? - переспросил Игнасьо Тобар и попытался перевести соседу: - Un gusano [червяк (исп.)]. Возникло некоторое замешательство. Егерь тем временем силился пояснить свои слова какими-то странными жестами. Подняв кисти рук на высоту плеч, он скрючил пальцы наподобие когтей и начал извиваться, подражая движениям змеи. - Zarpa! Garra! [лапа (хищного зверя); лапа с когтями (исп.)] - взволнованно вскричал Игнасьо и показал на скрюченные пальцы егеря. Остальные засмеялись. Но вдруг одного из присутствующих, можно сказать, осенило, и все услышали спасительное слово, пролившее наконец какой-то свет на случившееся: - El endriago, el dragon! [сказочное чудовище; дракон (исп.)] Дракон! Когтистый змей! Тут уж никак нельзя было обойтись без гостей из Мурегга. Те сидели в зале, поглощая завтрак, который Фернандо приказал подать им сразу же после изнурительной охоты, уписывали за обе щеки и спрыскивали убитую ими серну бесконечной чередой кубков. Они были в превосходнейшем расположении духа и, заметим вскользь, по возвращении с охоты на радостях так хлопали по плечу маленького, изящного Фернандо, что тот, по собственному его признанию, чувствовал эту ласку еще и на следующий день. Все гурьбой устремились в светлый, отделанный деревянной панелью и увешанный бесчисленными оленьими рогами зал, а перепуганного, сбитого с толку егеря вытолкали вперед, таким образом явив его штирийцам. - Ну, и что же диковинного ты углядел? - спросил один из них, выслушав его первые сбивчивые объяснения. - Ничего не углядел, не извольте гневаться, - отвечал ловчий и снова поведал о приключении с графом, подкрепляя рассказ жестами и не скупясь на подробности: не была забыта и горечавка, под конец он повторил свое уже однажды высказанное предположение. - Очень даже может быть, - небрежно заметил штирийский барон, а оба его земляка согласно кивнули. Пока взволнованные гости усаживались за стол, им были даны подробнейшие разъяснения касательно "змеенога", кстати на французском языке, на котором поразительно свободно и с вполне сносным произношением изъяснялся тот штириец, что первым расспрашивал егеря. Согласно этим разъяснениям, подобное чудовище действительно обитает в здешних горах, да и в других местах тоже, преимущественно в Верхней Штирии и в Тироле, - чудовище, которое хоть и но часто, но все же время от времени показывается людям, оно было уже ясно и недвусмысленно описано достойными доверия очевидцами, причем неоднократно и вполне согласно. Змей с лапами или ногами, оттого прозванный "змееногом", небольшой горный дракон, блестящее чешуйчатое существо серого цвета с широкой головой и сильно развитыми острозубыми челюстями. Ему приписывают большую подвижность и быстроту. Многие даже считают эту тварь опасной и ядовитой. Называют его также "прыгучим змеем", и, как явствует из одного случая, в не столь давнее время имевшего место в Мурегге, он ожесточенно преследует человека. В тот раз, о котором шла речь, некий крестьянский паренек, спасаясь от двух подобных чудищ, встреченных им на безлюдной горной пустоши, едва добежал до первых домов своей деревни - только там, в долине, эти мерзкие существа оставили его в покое и вернулись в свое логово. Вид их нередко парализует человека, испуг ли тому причиной, ужас или отвращение, которое они вызывают, - но только многие утверждают, будто их леденящий взгляд так завораживает, что пораженный им человек стоит как вкопанный, не в силах ни крикнуть, ни подать знак; не в силах он и сразу после случившегося поведать тем, кто ему встретится, что он видел, - только много позже, побыв какое-то время один, может он снова прийти в себя. Все это вполне совпадает с поведением графа Куэндиаса, заключил штирийский барон, и было бы весьма желательно подробности услышать от него самого. Не успел он кончить, как молодой хозяин, а вместе с ним и Игнасьо Тобар поднялись из-за стола и, заметно обеспокоенные, подступили к рассказчику с вопросами, не угрожает ли графу Мануэлю, оставшемуся сейчас в одиночестве, смертельная опасность вблизи подобного, пусть и не крупного, но все же страшного зверя? Однако муреггец сказал, что ни о какой опасности, наипаче смертельной, и речи быть не может, ибо "змееног" - это, пожалуй, самое робкое существо горного мира, и коли уж он осмелился высунуться, невзирая на присутствие четырех человек, то после того незамедлительно скроется в свои неисследимые пещеры, чтобы потом не вылезать из них десятилетиями - ведь между двумя явлениями этих тварей обыкновенно проходит целый человеческий век. К тому же в месте засады, на высокой круче, граф для этого зверя вообще недосягаем, не говоря уж о том, что мчавшийся вниз козел должен был сразу спугнуть это пресмыкающееся. Если же Мануэлю Куэндиасу удастся тем временем подстрелить гада, то, хоть это и не та дичь, за которой они здесь охотятся, она все же вполне достойна того, чтобы ради нее доброй дюжине серн, будь у них даже наипышнейшие кисточки на хвостах, дали невозбранно резвиться на воле. Договорив эту тираду, произнесенную на превосходном французском языке, барон с такою жадностью принялся осушать свой объемистый кубок, что казалось, будто жидкость оттуда выкачивают насосом. Однако тут Фернандо Ойос сказал, что у Мануэля даже нет при себе ружья, ибо тяжелые мушкеты он отослал с людьми сюда, в замок, сам же остался наверху, в горах, безоружным. Крайнее изумление, вызванное таким поистине странным для охотника-дворянина поведением, легко читалось на лицах всех, кто слышал слова юного Ойоса. Тогда Игнасьо твердо заявил, что он немедля отправится навстречу кузену, и так быстро исчез, что Фернандо даже не успел навязать ему для сопровождения егеря. К тому же Тобар дал понять, что желает идти один. Штирийцы были все так же веселы и после ухода молодого дворянина самым убедительным образом успокоили хозяина дома: граф Мануэль столь же мало подвергается опасности, как если бы сидел сейчас вместе с кузеном здесь, за этим столом. Разговор снова вернулся к уже обсуждавшемуся необыкновенному и жуткому предмету, каковому в стародавних легендах и преданиях рыцарских времен отводилась немаловажная роль. Одному-другому из собеседников довелось кое-что читать и слышать об этом, и теперь они поведали остальным, что в Индии дракон и ныне не такой уж редкостный зверь, хотя обитает он там, как и здесь, неизменна в горах, в глубоких пещерах и на дне ущелий. На это последнее обстоятельство указывал также один ученый арабский автор, писавший о драконе в одном из своих сочинений. Кроме того, лет сто тому назад, стало быть уже в новое время, из Швейцарии дошла сюда весть об охотнике, видевшем подобную тварь вблизи, причем была она значительных размеров. А один из гостей вспомнил даже весьма захватывающую историю о том, как в той же Швейцарии некий горец провалился в драконье логово, где гнездились драконы со своими детенышами и откуда ему удалось выбраться лишь с превеликим трудом и опасностью для жизни. Тут другой гость как будто без видимой связи с предыдущим упомянул наставника императора Фердинанда, священника из Общества Иисуса, недавно удостоенного его апостолическим величеством совершенно особой чести: ему посвящен был принадлежащий высочайшему перу поэтический опус, каковой вскорости имеет быть представлен на театре в коллегиуме ордена. "Drama musicum" [музыкальная драма (лат.)] - так называется сие произведение, и, как сказывают, в нем изображен греческий герой Геракл на распутье. - Превосходно, - заметил один пожилой испанец, у которого в густых черных усах виднелись не то что серебряные, а прямо-таки белые кустики, - превосходно, дорогой Гомес, какое, однако, отношение к тем драконам имеет достопочтенный патер Кирхер? - Более непосредственное, нежели вы предполагаете, уважаемый дядюшка, - последовал ответ. - Поелику, я близко с ним знаком и пользуюсь честью бывать в его обществе, он доверительно сообщил мне, что составляет ныне предмет его ученых штудий. Говоря откровенно, я не так уж хорошо все запомнил, одно только запало мне в память: что среди прочих есть там и особый раздел, тем тварям, о коих мы ведем речь, посвященный. - Значит, когтистый змей породит еще и ученого книжного змея, - молвил один из штирийцев, имевший возможность участвовать в беседе, ибо велась она из уважения к гостям не на испанском, а на немецком и французском языках. - Шутки в сторону! - вскричал усатый испанец. - В таком случае это едва ли не прямая наша обязанность поведать его высокопреподобию патеру Кирхеру о том, что мы здесь слышали, а граф Мануэль видел. - А кто вам сказал, что на самом деле он видел? - Это нам скажет Куэндиас, как только вернется сюда. - Как бы то ни было, наблюдения егеря вполне убедительны, ежели взять в рассуждение то, о чем поведали нам мои дорогие гости из Штирии, - сказал Фернандо Ойос и с приветливой улыбкой поклонился муреггцам. - Но позвольте, господа, - воскликнул усач, - кто знает, захочет ли, да и сможет ли граф сообщить нам об увиденном, ведь тот парень, егерь, говорит, будто видевший дракона сразу о том рассказать не в силах! - Надеюсь, дара речи он все же не лишился, - вступил в разговор один из младших членов семейства Манрике и незамедлительно продолжал: - Когда сто с лишком лет тому назад император Макс заблудился среди скал, но, по счастию, был спасен, он сперва тоже не мог произнести ни слова... Усач толкнул племянника под столом ногой и шепнул ему на ухо: - Держи ухо востро, Гомес, сейчас мы услышим про дареный кубок. И меж тем как тут и там зашелестел легкий смешок, чего из всех присутствующих не замечал или не желал замечать один только говоривший, он продолжал: - В те времена эрцгерцог Карл Штирийский однажды рассказывал моему прадеду, бывшему его другом, будто с ним во время охоты на серну приключилась точно такая же история, как и со старым императором... - Поди тут пойми, отчего он не захотел оставить при себе мушкет! - громко воскликнул один из штирийцев. - У меня это нейдет из головы! Слыхал ли кто-нибудь когда подобное? - Быть может, таков особый охотничий обычай фамилии Куэндиасов, - отвечал Манрике, досадуя на то, что его прервали. Надо сказать, что в ту минуту все смотрели на него с нескрываемой насмешкой. - Странный охотничий обычай! - заметил племянник усача. - Странный обычай странного человека, - добавил дядюшка. Вслед за тем было обронено тихое замечаньице на испанском языке, которое расслышал далеко не каждый. Так, например, ушей Фернандо Ойоса оно как будто бы не коснулось вовсе, однако, должно быть, именно это замечаньице побудило его вдруг подняться из-за стола и со множеством извинений, под тем предлогом, что ему надобно отдать кое-какие распоряжения по хозяйству, покинуть общество, осуждавшее человека, который был его гостем. Тем временем Игнасьо Тобар пересек границу лесов и с ружьем под мышкой вышел под лучи по-осеннему яркого солнца. Впереди него по правую руку неуклюжей и неприступной серо-зеленой громадой вздымалась в небо гора; с одной стороны она была будто срезана и открывала взгляду широкую даль, вплоть до другого горного кряжа: кромка леса вытянутыми языками лизала нависавшие над нею скалы, на безоблачной и бездонной лазури рисовались острые гребни и круглые вершины ближних и дальних гор. Тишина вокруг была такой всевластной, что его шаги - он был в подбитых гвоздями сапогах, из-под которых то и дело катились мелкие камешки, - звучали чуждо и приглушенно, словно подавленные молчанием, а крик галки, казалось, только по-настоящему собирал это молчание вокруг себя, как будто нашлись уста, способные выразить беззвучность. Игнасьо шел по охотничьей тропе через криволесье, следуя указаниям, которые успел получить перед своим поспешным уходом. Оставив позади себя зеленый пояс выносливых горных сосен, он взбирался все выше, наискось пересекая склоны и неизменно руководясь едва заметным путеводителем - узенькой стежкой, косе шедшей вверх и огибавшей все новые и новые выступы и утесы, за которыми открывалось продолжение тропы, до нового поворота. Игнасьо намеревался, пройдя полдороги, покликать кузена, но при мысли о том, какое эхо разбудит его голос, ему стало не по себе, словно что-то сдерживало его извне, и, оставив эту попытку, он стал взбираться вверх быстрее, чем ему хотелось, потому что склон горы начало уже сильно припекать солнце, отражаемое отвесными скалами, нависавшими теперь прямо над дорогой. Игнасьо остановился передохнуть, прислонясь к выступу сухой, нагретой солнцем скалы. Не было слышно ни шороха. Уши ныли от тишины. Меньше кого бы то ни было из собравшихся в замке гостей верил Игнасьо в рассказанную там штирийскую сказку. Тревога, погнавшая его навстречу кузену, была не столь осязаемой, была куда более неопределенной, а потому и более глубокой. Рассказ муреггского землевладельца послужил для Игнасьо последним толчком, заставившим его немедленно отправиться в путь. Заглянуть в самую глубь души Мануэля он не мог. Тобар любил своего старшего кузена, добивался его дружбы, во многом считал его образцом для себя, в том числе и образцом сдержанности, чурающейся каких бы то ни было душевных излияний. За те полгода, какие граф Куэндиас провел в Энцерсфельде, Игнасьо, несмотря на всю непроницаемость гостя, уверился в том, что Мануэля гложет тяжкое страдание, глубокая душевная боль и он держит себя так, словно одной рукой все время зажимает рану, не давая излиться крови. Это придало его и прежде сдержанному облику черты еще большей замкнутости и неприступности. Вначале люди склонны были считать достаточной тому причиной небезызвестный небольшой скандал, окончившийся покамест двумя дуэлями и послуживший непосредственным поводом для длительного пребывания Мануэля в Энцерсфельде. Между тем тот, кто любит, видит больше других, так и Игнасьо Тобар вскоре стал усматривать в поведении кузена нечто большее, нежели след неприятных переживаний в виде глубоко врезавшегося в сердце и навеки застывшего там негодования. К тому же у него состоялся с кузеном весьма обстоятельный разговор о сем прискорбном деле, в ходе которого ему очень скоро стало ясно, что самого существенного они в этой беседе даже не коснулись, что единственно и поистине важное было обойдено молчанием. Вдобавок Игнасьо осмелился дать Мануэлю совет, который, несомненно, свидетельствовал об его уме, а также об участии столь искреннем, когда уместно сказать, что человеку и ради ближнего не жаль поломать голову. Пусть бы тот попытался - так с надлежащей скромностью предложил младший старшему - разузнать, куда направили свои стопы его бывший подопечный с женой и где они теперь обретаются. Тогда уж было бы нетрудно, прибегнув к их свидетельству, вырвать у сплетни ядовитое жало. Сама жизнь предоставит им то или иное необходимое доказательство - либо что господь благословил означенную чету потомством, либо что, напротив, такового даже и не предвидится. Что же до того, каким путем сне разведать, то нет ничего легче. Всем известно - сам Игнасьо не раз в том убеждался на примере собственных слуг, - какие обширные естественные связи объединяют простонародье, удивительно, до чего эти люди всегда знают друг о друге всю подноготную, куда лучше, чем то водится среди знати. И он готов поручиться, что прежний денщик Мануэля точно осведомлен о дальнейшей судьбе бывшего преступника и о нынешнем его местопребывании. Так говорил Игнасьо, граф же ответствовал ему коротко и с улыбкой - хотя и довольно резко, - что, во-первых, он вовсе не ищет оправдания (пусть бы и с помощью шпаги), а, во-вторых, тем менее ищет его от унтер-офицеров, висельников и их жен. С той поры Игнасьо почел за благо об этом своем предложении более не упоминать. Что касается молвы, то Игнасьо Тобар давно уже сделал для себя вывод: она была вовсе не столь злоречивой, быстро иссякла и почти не вышла за пределы испанских кругов. К тому же поводы для обоих поединков Мануэля были таковы, что далеко не каждый рыцарь, отнесись он к делу даже с подобающей строгостью, счел бы их достаточными для вызова на дуэль. Здесь, по его мнению, несомненно, сыграла роль необычайная чувствительность Мануэля. Это обстоятельство сперва навело Игнасьо на мысль, что все эти происшествия, сами по себе не слишком значительные, имеют для графа какую-то иную, болезненную подоплеку. Чутье искренне преданного друга восполнило остальное: после того, как в Энцерсфельде ему дважды случилось ненароком наблюдать кузена, полагавшего, что он наедине с собой - страшно было смотреть, как Мануэль добрых полчаса стоял в парке, не шевелясь и глядя в одну точку, - внезапное озарение открыло Игнасьо истину: Ханна. Открытию этому, возможно, способствовали и не ускользнувшие от внимания Игнасьо мимолетные перемены в поведении Мануэля: то у него во время какой-нибудь их беседы, которые поначалу они вели весьма часто, вдруг туманился взгляд, то он на миг умолкал или медлил с ответом, то как бы мимоходом переводил глаза с гравия аллеи на зеленую лужайку, когда им случалось прогуливаться взад-вперед между обширной террасой и розарием, разбитым перед широким желтым фасадом барского дома. Тогда Игнасьо стал настойчиво советовать Мануэлю покончить с добровольным отшельничеством, во-первых, потому, что оно давало пищу пересудам (высказать это последнее соображение вслух он поостерегся - его было бы довольно, чтобы заставить Мануэля поступить как раз наоборот), а еще по той причине - и это Игнасьо сказал другу прямо и без утайки, - что ему необходимо рассеяться. Тайная надежда руководила при этом Игнасьо - надежда, что в пестрой суете придворной и столичной жизни его другу однажды как целительное противоядие явится некая прелестница. В кругах немецкой придворной знати старые сплетни были меж тем почти забыты, а быть может, и вообще не имели хождения. К тому же две неразлучные пособницы крылатой молвы - графиня Парч по прозвищу "швейцариха" и баронесса фон Доксат - давно уже перенесли и место своего жительства, и поле своей деятельности в Париж и лишь изредка, наездами, баловали своим присутствием здешнюю столицу, каковые sejours [пребывания (франц.)] большей частью оставляли по себе не самые приятные следы. Ибо эти дамы, приезжая время от времени в Вену, сразу же занимали там прежние ключевые позиции, исстари упроченные разветвленным родством и свойством, которое охватывало в равной мере обе стороны - испанскую и немецкую, так что сплетницы-неразлучницы служили мостом между этими кругами, в те времена еще довольно четко отграниченными один от другого; можно даже сказать, что они стояли у перехода, словно стражи или привратники, и от их взгляда не могло укрыться ничто норовившее проскочить мимо. Но с некоторых пор им - благодарение господу! - лучше дышалось при французском дворе. Вполне вероятно, что этим последним обстоятельством и объяснялось малое распространение и быстрое затухание злонамеренных слухов; в немецких кругах даже весьма склонялись к тому, чтобы считать действия графа во время странной казни в июле пятидесятого года необычайно благородными и человечными, тем самым давая этому событию, поистине широко известному, весьма выгодное для Мануэля и вместе с тем наипростейшее объяснение, которое, с чем легко согласится читатель, и напрашивалось с самого начала. Само собой разумеется, что сие извращение простых и общеизвестных фактов - кстати сказать, никому так и не удалось отыскать подлинный и неиссякаемый источник клеветы, - вовсе не достигло слуха дворян, проводивших большую часть года в своих поместьях. Игнасьо имел случай убедиться в этом еще до того, как Мануэль рассказал ему о бале у княгини Ц. и о наивных рассуждениях златоволосой барышни, поведение которой как раз это и подтверждало. И все-таки, хоть и нельзя было отрицать, что поводы для своих дуэлей Мануэль, грубо говоря, высосал из пальца, а точнее, оба раза придрался к какому-то язвительному и двусмысленному (по его мнению) словечку, которое, быть может, на самом деле никакого намека не содержало и лишь по случайности сопровождалось косым взглядом и улыбочкой, взбесившей графа Куэндиаса, - все-таки, хотя обе эти ссоры можно было в значительной степени приписать чрезмерной раздражительности Мануэля, подоплека этой истории, сотканная из разнородных, противоречащих друг другу и переплетающихся друг с другом слухов, была донельзя мерзкой - впрочем, Игнасьо предполагал, что самые гадкие из этих слухов до Мануэля даже не дошли, - подоплека эта была ядовитым цветком на болоте того холодного, улыбчивого и зловещего medisance [злоречие (франц.)], что стал серьезной хронической болезнью испанской колонии. В самом деле, порой могло показаться, будто предки нынешних испанцев некогда притащили этого скользкого, заползавшего в душу гада из своего прежнего отечества, где святейшая инквизиция с незапамятных времен выращивала его у господствующих слоях общества усилиями своих доверенных, шпионов, а также тысяч всевозможных шептунов и доносчиков. У Игнасьо навсегда остался в памяти один из дней его юности: однажды в Энцерсфельде его сиятельный, ныне покойный отец вздумал поведать сыну, которому предстояло вскоре войти в свет, об этих тайных делах, однако не встретил у юноши большого сочувствия и понимания. Именно тогда, прогуливаясь с сыном по саду, почтенный старец задумчиво и словно бы про себя высказал вышеприведенную мысль об истинном происхождении зла, последовавшего за испанцами из их прежнего отечества. Однажды Игнасьо почудилось, будто призрак отца указывает ему перстом на злейшую язву, пожирающую их сословие, - это произошло, когда некий кавалер, высоко вздернув брови и засовывая в нос понюшку табаку, во всю ширь развернул перед ним хитросплетения этой лжи, не забыв подчеркнуть, что излагает он сию историю единственно с назидательной целью, дабы показать, на какие злонамеренные измышления способны люди в наши дни. Якобы Мануэль, известясь о предстоящей казни Брандтера, ласковыми увещаниями и золотом (он и в самом деле вручил Ханне туго набитый кошель) вынудил забеременевшую от него девушку просить о помиловании преступника. Согласием осужденного он, мол, тоже заручился заблаговременно, а именно в ночь перед казнью. Ведь караул в гарнизонной тюрьме, подчеркнул рассказчик, несли в тот день Кольтуцциевы драгуны, а вовсе не богемские уланы, как утверждают некоторые. Так что графу ничего не стоило войти в камеру к бедному грешнику и даже позволить будущей невесте висельника глянуть на этого, как все знают, пригожего парня собственными очами. На тот случай, ежели они и вправду поженятся, граф посулил дать им еще денег и слово свое сдержал. Что касается лично его (тут рассказчик взял новую понюшку), то ему вполне понятно, откуда пошла эта злобная сплетня: однажды после званого вечера в доме Аранды, где пресловутая Ханна служила горничной, он наблюдал, как в прихожей, когда эта особа подавала Мануэлю плащ, граф непозволительным образом - это рассказчик вынужден заметить - с нею любезничал, а вручая ей обычные чаевые, в сем случае то был целый талер или другая монета того же достоинства, на несколько секунд задержал ее руку в своей. Вполне вероятно, что в тот вечер хорошенькая девушка просто на минутку приглянулась графу, о чем он тотчас же забыл, да и какой кавалер в целом свете поставит ему это в укор? Однако некоторые из гостей, выйдя ненароком в прихожую, оказались свидетелями сего маленького evenement [происшествие, событие (франц.)], в том числе и дамы - нет, баронессы Доксат среди них не было, и совершенно напрасно возлагают на нее вину за эту сплетню. Так что здесь и следует усматривать одно из тех мелких, но вполне истинных происшествий, коих, как он уже говорил, случилось немало, их-то впоследствии, когда история эта привлекла к себе всеобщее внимание, и вспомнили всевозможные сплетники и пускатели слухов, сделав сии пустячные, но действительно происшедшие события исходной точкой своей болтовни и в известном смысле потянув отсюда нить для дальнейшего плетения. Как зовется подлец, пустивший эти слухи первым, - до этого теперь уж, к сожалению, не дознаться, стало быть, нет и возможности попотчевать его по заслугам. Игнасьо, выслушав это сообщение про Мануэля, осужденного и невесту висельника, с наслаждением засадил бы кулаком в физиономию нюхальщика. Вот, оказывается, где хлюпает это холодное, зловонное болото, и можно заглянуть в его темные глубины. Как живо вспомнился ему покойный отец! Ему казалось, что эти люди просто неспособны - это бы совершенно противоречило их натуре - хотя бы представить себе, что какой-то поступок может быть вызван добрыми побуждениями, неспособны принять совершившееся как оно есть и взглянуть на вещи естественно и непредвзято. Нет, кухня клеветы не может оставаться без дела, из нее бежит поток смрадных помоев и будет бежать дотоле, пока не переведутся существа вроде Доксат и Парч, которые - по своей ли природной низости, от безграничной ли скуки или просто по глупости - не находят ничего лучшего, как использовать свое незаслуженно высокое положение в столице и в обществе для того, чтобы распространять эту гадость дальше, куда без их стараний она бы наверняка не проникла. Игнасьо вполне готов был поверить в их глупость, а их чванство объяснить искренним убеждением в собственной правоте, ибо они, возможно, серьезно считали себя блюстительницами светской морали и богинями мщения, карающими за всякий проступок. Все это беспорядочно и сумбурно проносилось в голове Игнасьо Тобара, пока он стоял на полпути к вершине, прислонясь к нагретой солнцем скале. Узкая тропинка, уходя вправо, вилась между отвесными скалами, выбирая сравнительно проходимые места по каменной осыпи и скудным полоскам земли, попадавшимся там и сям среди настоящих обвалов. Глазам открывался кусок тропы длиной в пятьсот-шестьсот шагов, затем она опять исчезала за выступом скалы. Но вот за следующим выступом, наверху, что-то заслонило солнце - это был Мануэль, силуэт которого четко рисовался на фоне неба. Игнасьо помахал ему рукой, граф помахал в ответ, но не двинулся с места. Младший кузен поспешил к старшему, быстрыми шагами взбираясь вверх и недоумевая, отчего Мануэль заставляет его проделывать этот путь, а не спускается к нему сам. Когда ему оставалось пройти не более пятидесяти шагов, он услыхал пронзительные крики галок: целая их стая взмыла вдруг из-за спины Мануэля и, махая крыльями, развернулась над его головой, на какие-то мгновенья графа накрыла тень черных птиц, обычно столь робких. Много позже Игнасьо вспоминал, как неприятно поразила его тогда эта картина. - Ну, вот и ты! - немного запыхавшись, промолвил Тобар. Мануэль протянул ему руку. Свой подбитый мехом кафтан он снял и, должно быть, отдал егерю, оставшись в плотно прилегающем камзоле, который сейчас, вопреки обыкновению, расстегнул сверху, так что выбилась наружу шелковая рубашка. Лицо его казалось маленьким и узким, как лицо мальчика. - Скажи, что с тобой стряслось? - выпалил Тобар. - Что ты увидел там, наверху? В замке толкуют, будто тебе встретился какой-то страшный зверь, а егерь рассказывает... Только теперь Игнасьо заметил, что кузен полностью погружен в себя. Взгляд его был устремлен в пустоту, в прозрачную синеву неба. - Я видел златоволосую девушку, - ответил он наконец. - Как это? - растерянно спросил Игнасьо. - Надеюсь, она мне поможет, - прибавил Мануэль. - Поможет? Где? Там, наверху?! - Нет, здесь. - Граф приложил руку к сердцу. То был миг небывалой откровенности. Игнасьо сразу все понял. - Кто она? - воскликнул он. - Имени я не знаю и видел-то ее всего раз в жизни, на том вечере у княгини. - Ага! - вскричал Игнасьо и крепко схватил Мануэля за плечо. - Так мы ее отыщем, мы непременно ее отыщем. Ты говорил тогда, что рядом с вами, пока вы беседовали, стоял маркиз де Каура. Уж этот всегда все знает. - Я, к сожалению, тотчас же его спросил, а этого мне делать не следовало, - возразил Мануэль, теперь окончательно придя в себя. - Он отвечал, что эта девица какая-то провинциалка, ни ему, ни обеим дамам - он подразумевал Доксат и Парч - совершенно не знакомая. - А почему тебе этого делать не следовало? - с удивлением спросил Игнасьо. - Искать надо, не спрашивая. Не привлекая к себе внимания. - Что ты говоришь? Да нет же! - Игнасьо был совершенно другого мнения и принялся горячо возражать кузену. - Понимаешь, ежели она из провинции, - тем временем они начали спуск, и, не переставая говорить, Игнасьо то и дело вполоборота взглядывал на Мануэля, - может статься, что в столицу ее привезли ненадолго, чтобы она могла побывать на бале у княгини, куда, к великому счастью самой девицы и ее родных, была приглашена, а заодно имела бы случай посетить и некоторые другие дома. Этих господ из Штирии и Каринтии ныне чаще приходится видеть в Вене, и все они, хоть и остаются лютеранами, понемногу притираются ко двору. Я слыхал, что император намедни лил слезы радости оттого лишь, что один из этих господ возвратился в лоно римской церкви. Якобы он даже написал новообращенному дословно следующее: "Будь я сейчас рядом с тобой, я бы тебя расцеловал". Говорят, что теперь он ничему на свете не способен радоваться так, как подобному обращению... - Гляди себе под ноги, Игнасьо, - перебил его Мануэль, потому что он опять обернулся. - Кстати, будь я штирийским помещиком и волею судеб лютеранином, черта с два увидел бы меня император. Но эти людишки все, как один, лижут пятки Вене. Тобар ненадолго умолк, смешавшись от неожиданно сурового тона Мануэля. Потом снова принялся рассуждать: - Так что она, скорее всего, вернулась в родные кущи, к тому же по нынешним временам пребывание в Вене для провинциальной дворянки связано с немалыми расходами. Надобно держать портшез, носильщиков, экипаж, камеристку... Впрочем, кое-кто из немецкой придворной знати, как известно, озабочен ныне тем, чтобы здесь, в Вене, привести сих юных дикарей - будь то господа или дамы - в лоно нашей церкви. Среди них на первом месте баронесса фон Войнебург, та самая, которой недавно опять нанесла визит моя сестрица Инес. Сказывают, будто государыня взирает на эти усилия весьма благосклонно и таким путем легко снискать ее милость и покровительство. Какие средства пускают в ход для достижения этой цели - это уж дело другое. По слухам, графиня Парч не столь давно была занята тем же. Но это, сдается мне, ложь! Впрочем, на днях меня уведомили, что она опять уехала из Вены. Невольно приходит на ум, что в Париже она велит закладывать карету в аккурат к тому времени, когда в Вене какая-нибудь княгиня созывает гостей. Не зря говорится: враг рода человеческого не дремлет и скачет во весь опор. Теперь мы от нее избавлены по крайней мере до весны или до лета. - А что такое будет летом? - спросил за спиной у него Мануэль. - Большое балетное представление в Хофбурге, о нем говорят уже сейчас. Государыня желает, чтобы придворные музыканты представили на театре одну из древнеримских метаморфоз Овидия, дабы вся история про Дафну и лавровый куст свершилась на глазах у зрителей, а придворным дамам придется превратиться в деревья или наоборот, в точности не знаю. Зато я твердо знаю, что без графини Парч дело не обойдется, во-первых, потому, что она не пропустит подобного празднества во дворце, а во-вторых, потому, что непременно сумеет устроить или уже устроила так, чтобы ее племянница фройляйн фон Лекорд, состоящая при особе ее величества, выступила перед публикой в главной роли. Он вдруг остановился и обернулся назад, потому что Мануэль не отвечал и отстал на несколько шагов. - Ну, а теперь, - крикнул он кузену, - я должен тебе сообщить, что в твое отсутствие произошло внизу, в замке, тебе это следует знать. Они оба стояли теперь на узкой тропе друг против друга, и Игнасьо торопливо (ему казалось, что Мануэль выражает нетерпение) рассказал, какие нелепые догадки вызвало у гостей сообщение егеря. Граф слушал молча, лишь улыбаясь в ответ, и качал головой. - А теперь, Мануэль, послушай, - начал Тобар, - по моему разумению, ты не должен их разуверять, пусть их носятся со своей сказкой. Право же, я даю тебе добрый совет. "Змеенога", или как там еще зовется это чудище, они примут легко и охотно, ведь таким образом все объясняется как нельзя лучше! А вот твое странное и непонятное для них поведение во время столь важной охоты без встречи с драконом - едва ли. Скажи им, что да, мол, видел нечто в этом роде. Это избавит тебя от лишних пересудов. - Не собираюсь потчевать их выдумками. - Ну и что же ты им скажешь? - Ничего. - Но ведь они станут тебя расспрашивать. Все-все приступят к тебе с расспросами! - Тогда я скажу, что стрелять мне просто не захотелось, а позднее захотелось побыть одному. Тобар в растерянности глядел на графа и хотел было снова заговорить, как вдруг над ними, в вышине, раздался звонкий крик. Лицо Мануэля словно озарилось вспышкой огня. Он вскинул руку и указал на небо. Игнасьо обернулся. Над ними на распластанных красно-бурых крыльях, казалось не делая ни единого взмаха против ветра, парил одинокий канюк, неспешно поднимаясь в лазоревую высь. Его резкий крик снова прозвучал над вершинами и лощинами, над каменными осыпями и острыми верхушками елей родного приволья. 5 Когда Мануэль возвращался в город, у него было такое чувство, будто он видит его впервые. Курящиеся дымками предместья под лучами осеннего солнца, меж ними - огороды и пашни; курица, с кудахтаньем перебегающая дорогу; освещенная закатным багрянцем красная кирпичная труба на домике вполне еще сельского вида - эта картина, которую он не столько уже видел в подробностях, сколько предощущал, остановясь, прежде чем въехать в узкие улочки, на голой вершине Виннерберга, открылась ему по волшебству внезапного озарения, как если бы он никогда не жил в этой стране, в этой местности, в этом городе там, внизу, и теперь въезжал в него верхом на коне, словно первооткрыватель или искатель приключений. Он ясно почувствовал, насколько легче, светлее стало с этой минуты у него на душе, и это приятное расположение духа сохранилось у него и далее, когда он увидел особенно выпуклые в закатных лучах и так хорошо знакомые ему бастионы и передовые укрепления, желто-серые и скошенные, будто широко расставленные ноги крепкого городского туловища, увидел уже затененные синими сумерками улицы предместья, кишащие людьми и повозками, которые все стремились к городским воротам и сбивались под ними в кучу, а миновав их, сплошным потоком текли по мосту. Тягучие, мягкие звуки чуждого ему говора овевали Мануэля, сдабривая свежий, но не холодный осенний воздух, будто пряная приправа; и, попав в затор у ворот, он слегка свесился с коня, и ему удалось даже при весьма посредственном, несмотря на прожитые здесь годы, знании местного языка, уловить несколько слов из веселой перебранки, шедшей как раз впереди него. В то же время над лукой седла поднялась, ударяя ему в нос, волна смешанных испарений и запахов - здесь на повозке везли овощи, там - винную бочку, а вот и целую гору яблок, - запахи пестрого человеческого скопища, крепкие, как сама жизнь. Две девушки, ехавшие на повозке с фруктами, чернявые, пухленькие, с маленькими вздернутыми носиками, какие часто можно увидеть в этих краях, обернувшись назад, бойко отвечали какому-то парню, который задирал их насмешками, и, пока они, не переводя дыхания, сыпали и сыпали словами, их черные, будто вишни, глаза сверкали царственно-гордо, а меж пухлых губ взблескивали острые белые зубки, напоминавшие оскал маленького хищного зверька. Мануэль подъехал к дому. Навстречу ему в палисадник скромного особняка высыпали слуги. Когда он вошел к себе в кабинет, смотревший четырьмя высокими узкими окнами в небольшой парк - за неширокой террасой виднелся пруд с осыпавшейся облицовкой из серого песчаника, - ему подумалось, что этой тихой комнате со светло-зелеными штофными обоями, которую ему отныне предстоит по-настоящему обживать, суждено стать средоточием множества будущих событий и переживаний, и множество нитей потянется отсюда в пеструю сутолоку большого города; у него даже появилось ощущение, будто стены выгибаются под напором ожидающей его здесь новой жизни. Он был весел и радостен, как никогда, сдержанно-радостен, и душа его раскрывалась, словно форма, готовая принять изливающийся в нее поток. Граф Мануэль Куэндиас де Теруэль-и-де Каса-Павон, вступивший ныне в тридцать первый год своей жизни, никогда еще не испытывал ничего подобного. Рано осиротев и проведя свои детские и юношеские годы у родни в кастильских замках, где его держали в такой строгости, что мальчик вынужден был как бы откладывать свое детство на будущие, быть может более вольные, годы жизни, а покамест в угоду старшим и из уважения к ним вести себя совершенно по-взрослому, - проведя, стало быть, свою юность без матери, чья нежная рука могла бы смягчить суровость нравов, присущих его эпохе и сословию, Мануэль, должным образом обученный всем наукам и искусствам, подобавшим молодому человеку его звания, для начала стараниями родственников был определен к венскому двору. Все принадлежавшее ему на родине имущество - поместья, дома и прочее - опекуны графа обратили в наличные деньги, которые он привез с собой в новую отчизну, где их опять, и, по-видимому, не без убытка, вложили в арендные угодья и надежные ренты. Тогда же, кстати, был приобретен и упомянутый выше небольшой городской особняк. Недолго спустя после переезда в резиденцию императора Мануэль достиг наконец совершеннолетия, получил право самостоятельно распоряжаться доставшимся ему наследством и подал прошение на офицерский патент, каковой и получил в полку Кольтуцци ровно через год после заключения великого мира, то есть в году тысяча шестьсот сорок девятом. Теперь, по окончании войны, условия службы были как нельзя более благоприятными. Правда, всякий молодой человек, даже в положении Мануэля, должен был некоторое время прослужить обыкновенным лейтенантом, но поскольку в подобных случаях любая офицерская должность означала не что иное, как первую ступень к получению в близком будущем полка, то производство в чин ротмистра обыкновенно не заставляло себя ждать, а в этом чине или в следующем за ним чине подполковника человек пребывал лишь до тех пор, пока не освобождался какой-нибудь полк. Ступени ожидания в чине ротмистра Мануэль достиг ровно через два года после несостоявшейся казни Пауля Брандтера и тем навсегда был избавлен от необходимости командовать караулом при подобных оказиях. Напротив того, теперь на его обязанности преимущественно лежало наблюдение - правда, почти ежедневное - за экзерцициями в верховой езде и фехтовании, которые велись лейтенантами и прапорщиками с помощью унтер-офицеров. Между прочим, в те времена от простого рейтара требовалось многое такое, чему ныне обучает лишь так называемая Высшая школа верховой езды, а такие приемы, как, например, курбет и тому подобные, при рубке с седла применялись весьма часто, следственно, должны были заранее войти драгуну в плоть и кровь. Незадолго до странной выходки Мануэля на охоте полк Кольтуцци некоторое время пробыл в состоянии готовности к маршу, в каковое был приведен по указанию императорского военного совета, хотя тот отнюдь не почел себя обязанным назвать в объяснение сего какие-либо причины. Последние меж тем раскрывались из ходивших в Вене слухов, в общем довольно путаной смеси из рассказов об уже вспыхнувших или назревающих крестьянских волнениях в Штирии и вновь оживших разговоров о подозрительном поведении турок. Эти толки всю зиму не прекращались, ненадолго умолкнув, они вскоре возобновлялись, обогащенные новыми подробностями, а к лету стали усиливаться; одни говорили, что лютеранские проповедники якобы подстрекали и подстрекают селян к бунту, другие - что лютеране тут совершенно ни при чем и виноваты владельцы поместий, которые доняли крестьян непомерными поборами и барщиной и разъярили против себя, на это, однако, возражали, что штирийские землевладельцы как раз и есть сплошь лютеране, так что виноват опять-таки еретик. Или турок! Нетрудно себе представить, до какой нелепицы доходила подчас эта болтовня, не подкрепляемая никакими доказательствами или фактами. Тем не менее она продолжалась, и на этом основании целый драгунский полк со дня на день ожидал сигнала к выступлению, каковое обстоятельство ее преминуло дать новую пищу досужим вымыслам. Однако даже такое временное состояние не делало для дворянина в позиции Мануэля, то есть для командира эскадрона, его службу более неприятной или тягостной. Жил он уединенно. Сношения с людьми его круга, к коим обязывали его тесные сословные узы, в особенности сношения с испанской знатью, он, насколько мог, ограничил, расположением общества этот чопорный человек, по существу, никогда и не пользовался, а если бы и пользовался, то памятные события, имевшие начало в июле пятидесятого года, менее всего призваны были подобное расположение сохранить или упрочить. Более тесную связь поддерживал он только с семьею Тобар, с Игнасьо и его старшей сестрой Инес, которых посещал и в Энцерсфельде, и в их городском доме, стоявшем несколько на отшибе, в стороне от квартала испанских особняков на Левельбастай. У Инес, девушки умной и доброй, правда скорее обаятельной, нежели красивой, Мануэль поначалу, при первом его появлении в Вене, своей замкнутой и в ту пору довольно мрачной манерой вызвал прямо-таки неприязнь, однако в угоду брату она держала себя с графом приветливо, а по прошествии нескольких лет вынуждена была признаться себе, а также Игнасьо в том, что Мануэлю, несомненно, присущи черты, достойные всяческого уважения. Позднее это уважение переросло в поистине дружеские отношения между ними, насколько наш нынешний ротмистр был вообще на таковые способен. Жил он уединенно. Теперь, после странного оцепенения, пережитого им на Шнееберге, в его мрачном одиночестве замелькали проблески света, чего доселе не бывало. Ночные грезы, вот уже несколько лет увлекавшие его в темные глубины неизбывной тоски и муки - всякий раз он что-то кричал по-испански Ханне, а она, оттопырив губы и обнажив белые, как у хищного зверька, зубки, неизменно отвечала на своем малодоступном ему языке, - эти грезы с недавних пор овевал светлый стяг надежды, словно вскипевшая над темно-зеленой пучиной белопенная волна. В эти сны вплеталось - такое явление, сказали бы мы, вполне объяснимо - давно лелеемое графом желание изучить немецкий язык и сверх того мало-мальски овладеть местным наречием, чтобы если и не говорить на нем, то хотя бы его понимать. Между тем, когда он просыпался и приходил в себя, стремление это всякий раз встречало в его душе непреодолимый заслон, непреодолимый настолько, что он прямо-таки избегал случаев поупражняться и расширить свои небольшие познания: во сне он этот язык любил, а наяву ненавидел. Но теперь изменилось и его отношение к языку. Он даже решил поискать себе учителя. Но где его искать? От Игнасьо он это свое желание таил, а изучать язык по книгам в тиши зеленого кабинета казалось ему ненадежным. Поздняя осень, захватившая начало зимы, протекала спокойно. Повторного приглашения на охоту от графа Ойоса - приглашения, которого он вправе был ожидать, - не последовало. Мануэль начинал понимать, что отныне ко всему еще прослыл чудаком. И все же он стал веселее, тихая, сдержанная веселость теперь почти не покидала его. Быть может, как раз и настало для него время наверстать упущенное детство? Случалось, он играл в серсо с Игнасьо и Инес на лужайке своего небольшого парка, позади пруда с осыпавшейся облицовкой, и чувствовал себя счастливым под лучами ясного осеннего солнца, нося в себе смутное, зыбкое, но никогда не оставлявшее его сознание, что сокровенное вместилище его жизни еще не тронуто и принадлежит ему всецело, а значит, спокойно может дожидаться своего открытия, он же - надеяться на таковое. Он в это верил. Стоя у себя в зеленом кабинете с высокими узкими окнами, в которые падали снаружи золотисто-багряные отблески последней осенней листвы, он глядел в эти окна, следя за косыми лучами солнца и вглядываясь в тихое сияние у себя внутри. В эту благостную тишину однажды вступил - Мануэлю доложил о нем слуга - молодой иезуит из коллегиума при церкви "Девяти ангельских хоров". Невысокий, тонкий, он скользнул в комнату темной тенью, молитвенно сложил ладони и, отвесив графу глубокий почтительный поклон, подал ему письмо от преподобного и ученого патера Атаназия Кирхера, Societatis Jesu [из Общества Иисуса (лат.)], наставника его величества императора Римского в свободных искусствах и науках. Молодой монах, только что появившийся перед Мануэлем, будто обрывок темной ночи, занесенный капризным ветром в это золотисто-багряное осеннее утро, казалось, весь ушел в низкий поклон и, пока Мануэль вскрывал письмо, незаметно исчез за дверью. Это было довольно пространное письмо на латинском языке, написанное с бесконечным тщанием и с такой витиеватостью, что граф Куэндиас сперва беспомощно блуждал в аршинных периодах, потом с немалым трудом выбился на дорогу и наконец после весьма основательного изучения текста - при этом измученному Мануэлю виделись вокруг все бывшие у него и бившие его учителя с ферулой в руках - уразумел его смысл. Смысл был простой. Патер просил Мануэля удостоить его чести побеседовать с ним на ученые темы. ("...quum, impigro labore in stadia nocte dieque incumbens, nihil, seu litteras, seu scientias de arcanis naturae, sen scilicet cosmographiam in genere concernens, obliviscere sive ex quaquam lassitudine praeterire et perdere, arditer semper decisus fui, praesente littera, e rnanu discipuli, quern ad aedes vestras misi, benigne, ut spero, a vobis recepta, vestram nobilissimam celsissimam, clarissiniam personana implorare ausus sum...") [...поелику в неустанных трудах, денно и нощно прилежа ученым занятиям, в ревности душевной порешил я ничего относящегося до словесности либо до наук о тайнах природы, либо до космографии вообще не забывать или же по некой лености не упускать из виду, то сим письмом, каковое вы, надеюсь, благосклонно примете из рук ученика, коего послал я в ваш дом, осмелился я умолять вашу высокородную, сиятельную и светлейшую особу... (лат.)] Вдобавок он нижайше просил графа оказать ему особую любезность и милость и осчастливить его своим посещением, ибо сам он по причине недомогания не выходит из дому, в противном случае он, разумеется, не преминул бы нанести визит его сиятельству ("...turn autem in museo meo non solum maximo l