abore sed etiam nuns valetudine non optima remanere coactus...") [...принужденный пребывать в моем музее не только великими трудами, но ныне также не наилучшим состоянием здоровья... (лат.)] Мануэль подозревал, что недомогание патера Атаназия на самом деле не что иное, как уловка - безобидное и верное средство, к которому поневоле должен прибегать клирик его влияния и ранга, дабы наиприличнейшим образом, не нарушив этикета, скажем, не воздав подобающего почтения блистательной родословной графа, достичь преимущества над той или иной знатной особой. Мануэль порешил посетить ученого патера из любезности, а также из любопытства, прекрасно, впрочем, понимая, что речь может идти только о пресловутых змееногах, или как там еще зовутся эти твари, и ни о чем другом, посему он отправил к ученому патеру посыльного, сообщая, что имеет быть к нему завтра. И едва лишь он отпустил слугу с посланием - не с латинской эпистолой, однако, а с запиской, начертанной по-французски на листке бумаги с гербом, - ему пришло в голову, что вот и представился удобнейший случай справиться об опытном и сведущем учителе немецкого языка. Знаменитый ученый жил в старинном красивом доме, пестро расписанном снаружи и стоявшем в глухом переулке старого города, где ни шум колес, ни топот проносящихся туда-сюда верховых не вспугивал голубей, сидевших повсюду на мостовой, на карнизах и соответственно повсюду оставлявших свои следы. Студия ученого патера, или, как говорили в те времена, "музей", будто музы запросто захаживали к такому книжному червю, помещалась на верхнем этаже, где было больше света. Здесь тоже на звонок посланного вперед слуги тотчас явился тихий юноша в орденской рясе и склонился перед графом в глубочайшем поклоне. Быстро скользя впереди Мануэля, распахивая перед ним все двери и не переставая при этом отвешивать поклоны, монашек ввел графа в просторный кабинет, откуда через арки двух оконных проемов открывался вид на неоглядное нагромождение залитых солнцем кирпично-красных крыш. Большая комната с низким потолком выглядела приветливо, хотя и была заполнена всевозможными вещами, прежде всего книжными полками, а также множеством земных и небесных глобусов, огромных и поменьше, каковых Мануэль насчитал в одном ряду пять штук, и, кроме того, широкими низкими этажерками, на которых удобным для пользования образом разложены были толстые фолианты, раскрытые и закрытые. Вскорости явился и сам ученый, почтенный муж, против обыкновения не гладко выбритый, а носивший седоватую бородку, голова его была покрыта небольшим черным беретом. Он, очевидно, находился в прилегающей к кабинету комнате, откуда и вышел сейчас, обратясь к Мануэлю с приветствием на хорошем французском языке. Граф, только начавший осматриваться в кабинете, был, можно сказать, застигнут врасплох быстрым и бесшумным появлением Кирхера. Он со своей стороны ответил патеру в самых любезных выражениях, после чего гость и хозяин сели, а слуги подали вино, не какое-нибудь, а токайское, и вдобавок цукаты - dessert a la mode [модный десерт (франц.)]. Мануэль, горя желанием поскорее развеять нелепый вымысел, видимо все же приставший к нему, несмотря на тогдашнее его решительное опровержение фантастических басен, сочиненных в охотничьем замке, хотел немедля начать разговор на занимавшую его тему, ибо этот дом, коль скоро упомянутые басни проникли уже и сюда, представлялся ему наиболее подходящим для того, чтобы раз навсегда покончить со "змееногом". Посему он и заговорил о том, что, мол, догадывается, по какому случаю его высокопреподобие изволили пригласить его к себе. Но Кирхер уклонился от этого разговора под благовидным предлогом: он, разумеется, никогда не позволил бы себе просить графа Куэндиаса прийти сюда, пользуйся он хоть немного более крепким здоровьем. И Мануэлю не оставалось ничего другого, как терпеливо выслушивать последовавшие за тем пустые фразы и отвечать на вопросы ч) вещах, которые, по его разумению, ни в малейшей степени не могли интересовать ученого патера, например о численности эскадрона, которым командует Мануэль, о том, насколько тяжела его служба, давно ли он служит и тому подобное, вплоть до тонкостей верховой езды, причем после каждого ответа у ротмистра возникало такое чувство, будто он сообщает ненужные сведения бездушной стене. Далее последовали расспросы о том, как отправляется в кавалерии церковная служба, благочестивы ли солдаты, а под конец все свелось к восхвалению этого рода оружия, как ядра и оплота воинства Христова, будь то против турок или против еретиков; поистине, по словам Кирхера, выходило так, что быть кавалеристом значило стоять на весьма надежной и почти неминуемой ступени на пути к вечному блаженству. Насчет сего последнего пункта Мануэль держался, по крайней мере до сих пор, прямо противоположного мнения. Он начал теперь в свою очередь задавать патеру намеренно безобидные вопросы, сперва о глобусах и об их устройстве, а под конец указал на ближайшую к нему этажерку, где на особо почетном и выгодном для обозрения месте поставлена была книга в кожаном переплете с императорским гербом. Хотя и прослышав уже о "Drama musicum" и о посвящении ее Кирхеру, Мануэль все же с почтительно-изумленным видом выслушал подробное изложение содержания, а после того заметил, что теперь ему вспомнилось, что примерно полгода тому назад на одном светском сборище много говорили об этом сочинении и о посвящении сего труда наставнику его величества императора римского. Однако следующий вопрос наконец вплотную подвел к истинной теме беседы: Мануэлю бросилось в глаза какое-то двуногое животное с длинным хвостом, сидевшее наверху одной из книжных полок, и он не замедлил спросить, что бы это могло быть? - Молодой дракон, draco bipes et apteros, двуногий и бескрылый, - ответствовал ученый. - Это, должно быть, чучело? - Нет. Это всего лишь изображение. Приблизительно лет сто тому назад в Болонье изловили подобного зверя, и его можно было видеть в музее одного знаменитого ученого мужа. - Значит, такие звери существуют на самом деле или по крайней мере существовали когда-то?! - Existunt. Они существуют. И даже в большем и разнообразнейшем числе форм, нежели можете вы предполагать. - Ну а где же? - В расселинах гор и в болотах дальних стран, быть может даже здесь, у нас, однако прежде всего, - Кирхер указал пальцем прямо в пол, - sub terra, под землей. Граф секунду помолчал. Потом спокойно заметил: - Пожалуй, сейчас, досточтимый отец мой, будет уместно сказать вам, что все имеющие хождение россказни о том, будто я наблюдал такого зверя на охоте, от начала до конца вымышлены и нелепы. Никогда не видал я ничего подобного. - Так я думал и сам, хотел лишь получить от вас подтверждение, - молвил ученый. - По сему примеру можете вы судить о том, сколь важны и полезны встречи и беседы меж серьезными людьми обо всех делах, касаемых до ученых занятий, ибо таким образом выпалывается сорная трава небылиц, от коей может произрасти лишь пущий вздор. - Ваши слова, отец мой, вразумили меня, они куда более весомы, нежели собственные мои сомнения. Стало быть, то, чего не видал я своими глазами, все же существует в мире господнем, и это неоспоримо. Как бы хотелось мне узнать еще больше! Итак, существует на самом деле, как вы только что изволили мне объяснить, дракон или драконы, с которыми, согласно священному преданию, сражался кое-кто из наших предков-рыцарей... - Лицо Мануэля выражало сейчас непритворную сосредоточенность, но вдруг черты его тронула легкая, мгновенно исчезнувшая усмешка. - Да, эти твари воистину существуют. Но почему вы давеча указали перстом, - он повторил движение патера, - в недра земли? Неужто искать их следует допрежь всего там? - Да, - отвечал Кирхер, - и то будут самые большие и ужасные изо всех - подземные драконы, dracones subterranei. Сей предмет составляет часть нынешних моих ученых изысканий. Ибо я как раз поставил себе целью описать в объемистом опусе тот мир, что находится внутри нашего земного шара, подземный мир, mundum subterraneum. Вы сами видите, многоуважаемый граф, - жестом плавным, но выразительным и величественным он указал на широченный письменный стол у окна, заваленный книгами, частью раскрытыми, частью сложенными в стопки, причем из каждой торчали во множестве узкие полоски бумаги, служившие закладками, - сами видите, сколь много занят я тем, чтобы извлечь из древних и новых ученых, auctoribus, все, что относится к делу. (В эту минуту Мануэль окончательно простился с мыслью получить здесь, в этом доме, где, как ему представлялось, книги размножались сами собой, причем из тридцати старых рождалась одна новая, какие-либо сведения об учителе немецкого языка.) - Однако, ежели раньше я верно вас понял, досточтимый отец мой, - подхватил граф прерванную нить беседы, - вы изволили говорить, что, кроме драконов подземных, существуют и такие, которые обитают на поверхности земли? - И на ней же родятся, то есть вылупляются из яйца либо возникают иным, более таинственным путем, - всеконечно! Последние, впрочем, составляют особый предмет научных исследований, который я также намерен трактовать в будущем своем сочинении. Дракон живет во многих странах, преимущественно в Индии и Аравии. К нам же ближе всего древняя родина драконов - Швейцария. - Швейцария?! - воскликнул Мануэль, и мы, невидимые и осведомленные свидетели этого разговора, сразу заметили бы, что граф совладал с собой не без усилия и только потому заговорил теперь с необычайной быстротой и живостью, что таким способом легче было подавить смех. - Швейцария?! Это более чем странно! Страна повсеместно застроенная, заселенная, благословенная страна! Правда, высокие горы наверняка скрывают в себе немало всевозможных убежищ и пещер, куда могут заползти подобные гады. - Так оно и есть, - серьезно ответствовал Кирхер. - Взгляните сюда, вот замечательное сочинение. - Он постукал пальцем по одному из фолиантов на письменном столе, то был толстенный том, между двумя крышками которого, снабженными медными застежками, свисали бесчисленные бумажные полоски, словно множество языков из одного рта. - В этом замечательном сочинении как раз и удостоены особого рассмотрения mirabilia [чудеса (лат.)] и достопримечательности Швейцарии, alias [так что (лат.)] оно in genere [вообще (лат.)] посвящено этой теме. Сей многоученый и основательный автор в надлежащем месте in extenso [пространно (лат.)] рассуждает и о нашем предмете и помещает к тому же кое-какие иллюстрации. Этот экземпляр я вам сейчас показать не могу, ибо он обильно нашпигован моими excerpta [извлечения (лат.)], расположенными в строгом порядке, однако ежели вы соблаговолите взглянуть на полку как раз позади вас, то увидите там точно такой же том, я хочу сказать, другой экземпляр того же сочинения. В недавнем времени мне понадобилось раздобыть его для одного человека. Угодно ли вам будет его посмотреть? Тогда я кликну своего famulum [ученика (лат.)], и он снимет для вас книгу с полки. Однако Мануэль, почтительнейше отклонив помощь поспешившего к нему Кирхера, ловко и быстро достал книгу, положил на свободную полку поблизости и раскрыл примерно на середине. - Как точно попали вы, граф! - воскликнул ученый. - Смотрите, книга раскрылась на том самом месте: на изображении нашего с вами предмета. - Он указал на картинку в книге. В этот миг позади них без малейшего шума открылась дверь, узкая, длинная тень беззвучно метнулась к Кирхеру и, низко склонившись, благоговейно шепнула ему что-то на ухо. - Простите, дражайший граф, - обратился Кирхер к Мануэлю, - меня просят всего на несколько минут пройти в другую комнату, там мои ученики и помощники переписывают мое сочинение и, по-видимому, как раз сейчас чего-то не могут разобрать, им требуются мои указания. - Преподобный отец, - живо и почтительно отвечал Мануэль, - я и без того уже отнял у вас непозволительно много времени, а посему не хотел бы мешать вам долее. Так что разрешите мне сей же час откланяться с великою благодарностью за преподанную мне необычайную науку. И пусть извинением моему столь затянувшемуся визиту послужит то обстоятельство, что простому королевскому кавалеристу редко выпадает в жизни случай насладиться такой духовной пищей, каковая готовится и преподносится здесь вашей опытной и благословенной рукой. Но Кирхер, которому благородный молодой человек, скромный и любознательный, должно быть, пришелся по душе, на сей раз ответил ему с очевидной искренностью: - Любезнейший граф, ежели теперь я попрошу вас еще немного повременить и составить общество мне, старику, неужто вы мне откажете? - (Мануэль молча и церемонно поклонился.) - Тогда соблаговолите подождать здесь несколько минут. Могу я предложить вам еще рюмочку венгерского? А покамест я не вернусь, скоротайте время, листая эту книгу. - Он поставил на столик графин с вином, мягким движением руки указал на фолиант, покоившийся на книжной полке, а затем вышел из комнаты столь же бесшумно, как появился. Оставшись один, Мануэль взглянул в окно и на миг залюбовался открывшимся ему видом: кирпично-красные крыши, позолоченные лучами заходящего солнца, словно реяли над городом, а за самыми дальними их коньками неподвижно висела в небе кучка белых перистых облаков, пушистых, как расчесанная шерсть. Стояла ничем не нарушаемая тишина. В душе Мануэля, в неопределимой, но живейшей ее глубине, опять засияли свет и радость, озарившие все его существо, как будто бы там, прорываясь к жизни, вновь зашевелилось его потерянное детство. Он залпом выпил вино и подошел к раскрытой книге. То, что он увидел вначале, являло зрелище необычайное и причудливое. Это было изображение дракона с длинной шеей и хвостом, с крыльями и когтистыми лапами, с тонким острым языком, торчащим из раскрытой пасти, и странно наставленными, словно для подслушивания, ушами. Над картинкой было написано: Draco Helveticus bipes et alatus Двуногий и крылатый швейцарский дракон С такой поспешностью, будто он совершает весьма важное, диктуемое разумом деяние, Мануэль достал из-за пазухи карандаш, висевший вместе с лорнетом на тонкой золотой цепочке, и четко, аккуратно приписал под названием еще две строки, так что теперь над картинкой значилось: Draco Helveticus bipes et alatus seu contrafactura Comitissae de Partsch portrait de la Comtesse de Partsche [портрет графини Парч (лат. и франц.)]. Мануэль даже не смеялся - веселый и довольный, как мальчишка, он лишь поглядел на дело рук своих и, взяв книгу с этажерки, вновь поставил ее наверх, туда, где она стояла раньше. Вскоре за тем вернулся Кирхер, снова извинившись перед гостем за свое отсутствие. - Я тем временем изрядно просветился благодаря сочинению, которое вы рекомендовали мне посмотреть, - заметил граф. - Но дабы не утруждать вас, я уже сам поставил книгу на место. - Благодарю вас, мой друг, - сказал Кирхер. - Стало быть, вы уразумели, как обстоит дело с этими швейцарскими draconibus? - Всеконечно! Теперь я это знаю досконально, тут уж не может быть никаких сомнений. Однако же вас, преподобный отец, я готов был бы слушать денно и нощно, и с какою великою пользой! Никогда не забуду я того часа, что сподобился провести в вашем музее. У меня такое чувство, будто во мне опять пробудилась страсть к наукам, каковыми я немало занимался в юности, но потом их вытеснила суровая служба. Гость и хозяин поднялись, прощаясь. - Среди людей столь же знатных, что и вы, сын мой, - сказал патер, - немало таких, что удовлетворяют эту свою страсть, отдавая ей предпочтение перед иными желаниями, плотскими и духовными. Я же имею честь наставлять некоторых из них, будь то господа или дамы. - Зависти достойны люди, располагающие досугом для таких занятий! - воскликнул Мануэль, выходя из комнаты и понуждаемый Кирхером идти впереди него. Хозяин дома проводил графа Куэндиаса до лестницы. Когда Мануэль вышел из пестро расписанного дома иезуитского патера и собирался сесть в портшез, его вдруг осенило, где скорее всего можно сыскать учителя немецкого языка. Он велел носильщикам нести его мимо университета к так называемым кодериям или бурсам: то были дома для студентов, служившие кровом сынам Alma mater Rudolphina, в особенности тем из них, кто приехал в здешнюю высшую школу из чужих краев и у кого был тощий кошелек. Бурса "У Розы" находилась невдалеке от городской стены и Бобровой башни - так называлось мощное крепостное сооружение и прилегающий к нему бастион в память о зверьках, которые в стародавние времена обитали здесь на берегу протекающей поблизости реки в своих причудливых постройках. Когда носильщики с портшезом, где сидел Мануэль, завернули за угол, они угодили прямо в гущу отчаянной потасовки: дерущиеся не обратили ни малейшего внимания на ливрейных слуг графа, которые тотчас бросились вперед, чтобы расчистить дорогу, и кричали, что здесь изволит следовать знатная особа, - куда там, одного из людей чуть не столкнули в грязь. Мануэль приказал немедленно остановиться и, немало забавляясь, стал наблюдать за происходящим. Шум стоял чудовищный, невероятный. Похоже было, что сражение идет за двери в бурсу, к которым можно было взойти только по старой наружной каменной лестнице с железными перилами. Драка почему-то сопровождалась оглушительным хохотом целой толпы студиозусов, которая стояла вокруг, то подзадоривая дерущихся, то крепким словцом выражая им хвалу или порицание. На самой же лестнице и перед дверьми было меж тем далеко не так весело: здесь бились не на шутку. Сверкающие клинки сшибались со звоном, выскакивали из дверей навстречу нападающим, из коих многие уже пошатывались, обливаясь кровью, и товарищи поспешно отводили их в сторонку, в то время как другие, новые бойцы партия за партией устремлялись наверх, чтобы силой прорвать заслон и проникнуть в дом; они тоже отступали с окровавленными лицами, но вскоре возвращались, вдохновленные на новый штурм своими сторонниками, которые, отчаянно жестикулируя, сгрудились у лестницы, чтобы затем в свою очередь устремиться наверх с новой волной атакующих. Это были сплошь здоровенные грубые парни, валлоны, как сразу же определил по их языку Мануэль, поскольку в эскадроне у него служило немало солдат этой национальности. Но вот наверху противной стороной была предпринята атака и совершен прорыв, сопровождавшийся таким внезапным и чудовищным ревом (Мануэль никак не мог понять, куда же подевалась городская стража!), что в нем потонули даже пронзительные крики зрителей. Во главе с белокурым курчавым великаном, который преследовал по пятам только что отброшенную группу нападающих, из дома вырвался целый грозный отряд и, все увеличиваясь за счет выбегавших из дверей новых бойцов, оравших и ругавшихся по-немецки, бросился на обложивших лестницу валлонов. С обеих сторон теперь так яростно работали эспадронами, что Мануэль не шутя опасался, как бы с поля битвы не пришлось выносить убитых. Однако, как вскоре выяснилось, серьезных ран никто не получил, только валлоны, несмотря на всю свою храбрость, обратились в бегство перед хлынувшей из дома превосходящей силой и беспорядочно удирали по улице, никем не преследуемые, а лишь провожаемые пронзительными свистками и криками "regeant" [да сгинут (лат.)], которые испускали их противники, а также часть зрителей. Недолгое время спустя воцарилось спокойствие, и толпа понемногу рассеялась. На лестнице, отдуваясь и отирая потные лбы, стояли победители, впереди всех - высоченный, как могучая ель, предводитель, все еще с обнаженным эспадроном в руке, в распахнутом камзоле на голой, блестевшей от пота груди. Мануэль сделал знак носильщикам, чтобы они поднесли его поближе к лестнице. - Эй вы, longinus flavus [длинный блондин (лат.)], - крикнул он высокому и, когда тот повернулся к нему, прибавил на хорошей латыни: - Прошу вас, подойдите поближе, у меня к вам просьба. - В чем дело? - откликнулся студент и спустился на несколько ступенек. Мануэль увидел, что красивое твердое лицо юноши выражает недюжинное упрямство, возможно, это объяснялось сильно выступавшими надбровными дугами. - Не желаете ли вы, господин студиозус, заработать изрядную толику денег? - спросил ротмистр. - Спрашивается, каким образом? Quaeritur quomodo? - Преподаванием. - А что надо преподать? - Немецкий, ваш, как я полагаю, родной язык. - Истинно так. - Стало быть, вы беретесь? - Что ж, извольте! - отвечал студент после недолгой паузы, в продолжение которой он смотрел на Мануэля прямо-таки пронизывающим взглядом. - А вы кто будете? - Куэндиас, королевский ротмистр. - Ладно. А я студент-медик Пляйнагер Рудольфус, scilicet [с (вашего) позволения (лат.)] Рудль. - Теперь скажите, господин студиозус Пляйнагер, сколько вы спросите с меня за час занятий? - Один венгерский гульден за пять часов. - Согласен, - сказал Мануэль и, сняв перчатку, протянул ему из портшеза руку. Пляйнагер зажал эспадрон под мышкой левой руки, а пожатием правой скрепил сделку. Через несколько дней ночью пошел наконец первый снег, но вскоре опять стаял. Мануэль возвращался со званого вечера у маркиза Аранды. Шаги носильщиков звучали приглушенно. С Левельбастай они свернули на Шенкенштрассе. Снег крупными, влажными хлопьями ложился на маленькие застекленные окна портшеза. Мануэль сидел неестественно прямо, чуть наклонясь вперед, будто привалился к какой-то невидимой преграде. Нет, злословие его не задевало. Нечто более страшное, бурое и бурное надвигалось на него из тьмы. "Где ты? - шептал он едва слышно. - Где ты? В неведомой дали. Что поделываешь?" Вот она подбегает к нему справа, а он сидит высоко в седле. Только что в передней арандовского особняка незнакомая горничная накинула на него плащ. Пустота выглядит именно так - как эта новая служанка. (А ведь Мануэлю сейчас даже не пришло в голову, что эта "новая" горничная служила на своем месте уже целых пять лет!) За спиной этой незнакомой, ладной и крепкой женщины зазвенела серебряная арфа небытия. Палисадник весь в снегу. Навстречу выбегают слуги. На плаще белые хлопья. Высокая комната, шесть свечей горят тихим пламенем, язычки его тянутся вверх, у дверей в безмолвии застыл камердинер. - Ступай спать, - приказал Мануэль. Он остался, как был, в плаще, на котором еще кое-где поблескивали пятнышки растаявшего снега. За окном в луче света виднелся голый черный сук. - Где же, где ты, белокурая, милая? - шептал он. Прочь. Он ее больше не знает. Позади него разверзла страшную пасть тоска, убивающая все живое, и она втягивала его будущее в свою бурую глубину, как Харибда морской поток. Мануэль стоял посреди большого четырехугольника - казарменного манежа. Драгуны двигались мелкой рысью - цок, цок, цок. Слева от него, чуть позади, стоял прапорщик, проводивший учения по верховой езде. Мануэль обернулся к нему: - Скажи-ка, Ренэ... - Слушаю, господин ротмистр! - Юноша вытянулся во фрунт. Мануэль махнул рукой. - Скажи-ка, Ренэ... Прапорщик почтительно наклонился к ротмистру, напрягая слух. - У тебя ведь новая лошадь, ну та, ремонтная, Бельфлер... - Так точно, господин ротмистр. - Ты для начала неплохо ее выездил... Она, должно быть, твоего собственного завода? - Так точно, господин ротмистр. Мануэль помолчал. - Мне показалось, - сказал он немного погодя, - что она иногда так странно скалит зубы, да? Я что хочу сказать... совсем не по-лошадиному. Будто маленький хищный зверек, да? - Так точно, господин ротмистр, - ответствовал молодой белокурый офицер, неизменно веселый и добродушный, - мне тоже приходилось замечать. Как нельзя более кстати явился в эти дни к Мануэлю студиозус Рудольфус Пляйнагер (scilicet, то есть с вашего позволения, Рудль). Снег выпал опять, но уже не таял, а, застелив парк, бросал ослепительно белые отсветы в высокие окна кабинета. Войдя непринужденно и смело, как подобает свободному человеку - камзол, из-под которого виднелась чистая рубашка, на сей раз был у него зашнурован, в руке берет, на боку эспадрон, - Пляйнагер пожал ротмистру руку, на что тот ответил со всей сердечностью. В этот миг Мануэль почувствовал - и это было похоже на отклик из неведомого, но живого уголка его собственной души, - что для него теперь, быть может, опять взойдет ясный день. Занятия начались незамедлительно. После первых же уроков стало ясно, что в памяти Мануэля хранится гораздо больше познаний в немецком, чем он полагал сам. Пляйнагеру надо было только поднять эти познания на поверхность из дремотно-бессознательного осадка жизни, где накопился изрядный запас этого языка, уже многие годы бывшего у графа на слуху. Наверное, там, в Испании, утверждал Рудль, предками графа были какие-нибудь готы, не зря же ему так легко дается vox germana [немецкая речь (лат.)]. Так что граф быстро освоил разговорную речь, а потому латынь как вспомогательный язык в часы занятий все чаще уступала место немецкому, на котором давались теперь все объяснения, о чем бы ни шла речь - о строении фразы или о значении отдельных слов. Казалось, студиозус питает какую-то неприязнь к грамматической премудрости. Так, например, когда они проходили определенный и неопределенный артикль, он задал Мануэлю перевести на немецкий следующую латинскую фразу: "Vir ad bellandum aptus est". "Мужу свойственно воевать" - перевел граф, но тут же спросил, будет ли правильным такой перевод, ведь имеется в виду не один определенный муж, а вся совокупность мужеска пола с его природным свойством. Так не вернее ли будет сказать: "Всякому мужу свойственно воевать"? - И все же перевели вы правильно, - отвечал Пляйнагер, - этот пример показал лишь, что с пресловутыми regulis grammaticis [грамматическими правилами (лат.)] дело обстоит так же, как с поучениями добрых мамушек и нянюшек: стоит только выйти в открытое море жизни, как все оказывается совсем иным. То же происходит и в открытом море языка, вечно изменчивого и непрестанно обновляющегося. Фраза "Всякому мужу свойственно воевать" тоже правильна, но только она имеет несколько иной смысл и, пожалуй, даже противоположна тому, первому утверждению о природе и сущности мужа. Ежели я меж тем говорю: "Мужу свойственно вести войну", то я словно бы указываю мысленно на прообраз всех мужей, scilicet на некоего аллегорического исполина, у которого ступни стоят на земле, а лоб увенчан звездами и который совмещает в себе всех мужчин купно с их благороднейшими добродетелями, к последним же относится и годность к войне. Но коли бы я захотел сказать то же самое о каком-то определенном человеке, то в сем случае лучше было бы употребить указательное местоимение и сказать: "Этому мужу свойственно воевать". Или же, употребив так называемый определенный артикль, следовало бы еще подчеркнуть его ударением: "_Сему_ мужу свойственно воевать", что вы, к примеру, говорите об одном из ваших кавалеристов, ежели он вам нравится. В другой раз, когда они для упражнения переводили на немецкий отрывок из сочинений отца церкви Кассиодора, им встретилась такая превосходная фраза: "Qui autem tacentem intelligit, beatitudinem sine aliqua dubitatione conquirit". Мануэль перевел: "Тот, однако, кто понимает молчащего, вне всякого сомненья, обретет блаженство". Пляйнагер пояснил: - Кто здесь имеется в виду под молчащим, выясняется из остального текста. Но оно и без того было бы вполне ясно, ежели бы мы с помощью capitalis, сиречь заглавной буквы, сделали бы это слово самостоятельным и независимым. Ибо молчащий - это не кто иной, как сам господь бог, по каковой причине здесь был бы уместен определенный артикль. Совсем иной и тоже, как мне сдается, недурной смысл эта фраза приобрела бы, вздумай мы заменить определенный артикль неопределенным и сказать: "Кто, однако, поймет некоего молчащего, вне всякого сомненья, обретет блаженство". Это может означать в общем и целом любовь к ближнему. А поелику человек молчащий неизменно ближе всех к богу, то и понявший его постигнет в нем бога. Он умолк, отпил глоток поданного слугою вина и тепло взглянул на ротмистра. Так уже к середине зимы они преуспели настолько, что смогли впервые взяться за немецкого автора. В один прекрасный день Пляйнагер явился, держа под мышкой толстую книгу in quarto [в четверть листа (лат.)]. Это был том из полного собрания сочинений Теофраста Гогенгеймского, а именно пятый [десятитомное собрание сочинений знаменитого врача и химика Филиппа Ауреола Теофраста Гогенгеймского (1493-1541), более известного под именем Теофраста Парацельса, было в конце XVII века издано в Базеле на немецком языке]. Рудольфус, scilicet Рудль, весьма обрадовался, услыхав, что имя автора ротмистру хорошо известно и он по крайней мере наслышан о великом немецком враче, естествоиспытателе и мыслителе. Пляйнагер раскрыл том на странице 154-й, и, к величайшему изумлению графа, они прочитали небольшой отрывок об отчаянии и самоубийстве. Среди прочего там говорилось: "Многословие не есть дар божий, ибо сам господь немногословен. А посему тем, что не свойственно господу, он не наделяет и нас. Посему краткость речей Христа и апостолов его есть признак того, что природе любезна краткость. Ибо тот, кто повелел брачующимся не медлить с ответом "да" или "нет", тот и в прочих случаях отвечал неизменно кратко. Тот, кто знает, в чем мы имеем нужду прежде нашего прошения у него, не желает ни многословной болтовни нашей, ни речей или риторики. Ибо вещи сии проистекают не из свойств истинно человеческих, а проистекают толико из отчаяния". На Мануэля словно хлынул поток, смывший все: званый вечер у маркиза Аранды, "музей" ученого патера Кирхера, разговоры, которые графиня Парч когда-то на бале у княгини Ц. вела с маркизом де Каурой, - сплошь суетные излишества, которые каждый полагал необходимыми; графу же показалось ныне, что ему, как в просвете, открылся некий новый мир, озарив его душу и все вокруг необыкновенным сиянием. Время от времени между занятиями Мануэль виделся с навещавшим его Игнасьо. Юный Тобар прекрасно чувствовал, что с Мануэлем происходит какая-то перемена, однако для него, близкого друга, явственна была и зыбкость, неустойчивость этой перемены, мучения бредущего впотьмах, когда блеснувший было луч света вдруг гаснет. Замкнутость Мануэля не допускала никакого разговора о делах столь сокровенных, да, пожалуй, и человек менее чопорный счел бы таковой невозможным. И хотя Игнасьо хорошо знал надежнейшее, как он полагал, в сем случае средство, могущее сдвинуть дело с мертвой точки и придать ему нужное направление, сознание, что он не в силах это средство применить, искренне огорчало верного кузена. Ибо вопреки всем его расспросам и стараниям (в скором успехе которых он поначалу не сомневался) найти ее, то есть ту загадочную златоволосую девицу, оказалось невозможным, да что там - ему не удалось даже узнать, кто она вообще такая. Тот или иной знакомый припоминал, что на бале у княгини Ц. действительно видел похожую барышню, однако никто из людей, которых Игнасьо знал достаточно близко, чтобы без стеснения расспросить поподробней, с нею не разговаривал и тем паче не запомнил ее имени. С некоторых пор в Вене появилось много подобных ей заезжих дворянок, и оттого получилось, что Игнасьо, вдруг окрыленный надеждой, какое-то время шел по ложному следу, лишь под конец обнаружив свою ошибку: найденная им белокурая дама на приеме у княгини Ц. вовсе не присутствовала. В итоге он пришел к выводу, что коль скоро эта молодая особа привлекла к себе так мало внимания, то она, по всей вероятности, не блистала ни красотой, ни умом. Когда Игнасьо убедился, что его усилия не увенчались успехом, он сообщил об этом кузену, не скрыв своего удивления и разочарования. Однако слова, сказанные Мануэлем по этому поводу, показались Игнасьо странными и непонятными. Ротмистр заявил: - По правде говоря, мне кажется не столь уж важным, найдем мы ее в конце концов или нет. - Сказав это, граф Куэндиас переменил разговор. Однажды Игнасьо застал кузена в обществе Пляйнагера, и тот ему очень понравился: своим расположенным к нежности сердцем Игнасьо сразу почувствовал молчаливую, затаенную заботу студента о душевном благе ротмистра. К тому же в разговоре Пляйнагер, хотя он был совсем немногословен, выказал ум и образованность. - Что швед ныне стал имперским чином, само по себе, быть может, и неплохо, - заявил Пляйнагер, после того как Игнасьо, осветив множество неблагоприятных аспектов заключенного семь лет тому назад великого мира, упомянул и об этом обстоятельстве, - да только с немецкой земли его должно прогнать. Тогда пусть себе остается имперским чином. - Как вы это понимаете? - спросил Мануэль. - А вот так: сегодня некто стал имперским чином оттого лишь, что урвал себе кусок, стало быть, это просто красивое название, de jure et lege [юридически и законно (лат.)], для чужеземца, который вторгся к вам в дом, да в нем и разлегся. На самом же деле надобно, чтобы каждый преспокойно сидел у себя дома, жил бы по-своему и столь же мало отбирал бы у немца, сколь и немец у него, и у императора столь же мало, сколь у него император или там курфюрст. И пусть себе будут членами империи, хоть поляк, хоть швед или француз. - Да послушайте! - воскликнул Игнасьо. - Вы хотите сделать statum imperii [статус империи (лат.)] еще хуже, чем он есть. Разве чужеземцы, по-вашему, не довольно участвуют в сейме, что вы всему на свете ставите в упрек принадлежность к империи? - Нет, сударь, так сие понимать не следует, - неторопливо произнес Пляйнагер. - Империя стоит надо всем, даже над отдельными вероисповеданиями, как бы они ни именовались, и прежде всего над самими немцами. Империя, по моему разумению, не всецело от мира сего. Взирая отсюда, ее не понять. Следственно, все должны ходить под нею, то есть быть ниже ее. Что швед, что немец - все едино. С нею же наравне никто. Так каждый король, гишпанский или французский, будет неприкосновенным в своем правлении, неприкосновенным останется и его народ в своей особенности, в своих границах. И все же в империи они состоять должны, ибо границы ее совпадают с границами христианства. - Вот бы удивились они два года назад, на имперском сейме в Регенсбурге, выступи перед ними кто-нибудь с таким понятием de statu imperii. Хотя, по правде говоря, собравшиеся там господа куда больше интересовались театром, декорированным Джованни Буоначини, и представленными на нем балетами с участием гигантов, драконов и духов, нежели всем этим theatrum politicum [политическим театром (лат.)]. Впрочем, господин студиозус, мне кажется, я уразумел, что имели вы в виду и что, по-моему, так хорошо изъяснили. Обратись к Мануэлю, он озабоченно спросил, какова доля правды во все вновь всплывающих слухах о волнениях среди штирийского крестьянства? И верно ли, что нынешней весной или летом там, на юге, предполагается прибегнуть к вооруженной силе? В таком случае и его, графа, полку, полку Кольтуцци, придется в конце концов выступить тоже, ибо поговаривают, будто для сего дела избрана именно эта часть, поелику состоит она не из одних только немцев, а в большинстве своем из завербованных чужестранцев? В вечернем сумраке, начинавшем застилать комнату, Мануэль, сидя в своем массивном дубовом кресле, выглядел особенно тонким, а лицо его - нежным, как лицо мальчика. Сдвинув брови и глядя в пол, он сказал: - Да, нам, наверное, придется скакать на юг для вящей безопасности. Что до волнений, то это пустые слухи. - И, минуту помолчав, прибавил на французском языке, на котором по какой-то странности думал и говорил преимущественно тогда, когда бывал раздражен или не в духе: - Les pauvres gens! Cela serait detestable [Бедняги! Это было бы мерзко (франц.)]. Пляйнагер сидел, подавшись вперед, опершись локтями о колени, опустив голову. В блеклом свете, еще проникавшем через высокие окна, его надбровные дуги, казалось, выступали особенно сильно. Когда они сидели при высоких, тихо мерцавших свечах, занимаясь своими языковыми упражнениями, нередко случалось, что жизнь юного студента, который был рядом с ним, говорил, умолкал, а порою, задумавшись, молчал подольше, представлялась Мануэлю каким-то неведомым, смутным, пожалуй, желанным и даже зависти достойным миром свободы, вольных стремлений и авантюр. Так и получилось, что граф некоторыми своими, пусть и осторожными, вопросами время от времени наводил Пляйнагера на гот или иной занимавший его предмет и в итоге кое-что узнал - о кабачках, где приятно посидеть и выпить, о музыкантах, которых приятно послушать, о девчонках, с которыми приятно потанцевать. Однако, поскольку граф заговаривал об этом чаще, нежели хотел того сам, то Рудольфус, scilicet Рудль, однажды набрался смелости и спросил Мануэля, не желает ли он как-нибудь отправиться в одно из этих местечек вместе с ним? Действие этого вопроса было ошеломляющим - позднее Рудлю стало казаться, что ротмистр давно его ждал и, должно быть, уже заранее все обдумал. Ибо ответил он сразу: на этот случай им понадобится наемный экипаж, который не бросался бы в глаза ни цветом, ни гербом на дверцах и ждал бы их у задней калитки парка, выходящей в глухой переулок, дабы они могли поехать, куда им вздумается, а выйдя из кареты - она, разумеется, должна быть совершенно закрытой, - оставить ее в надежном месте дожидаться их возвращения. Кроме того, Рудль должен достать Мануэлю платье студента - камзольчик и берет, какие носит он сам, больше ничего не требуется, поскольку эспадрон и сапоги у него есть. Чего, однако, у него нет, так это представления о том, как следует вести себя в подобном кругу и в тех заведениях, каковые они собираются посетить, дабы ничем не отличаться от остальных, - на сей счет он желал бы получить кое-какие указания. И наконец: он может там появиться только под вымышленным именем, пусть Рудольф ему это имя придумает и хорошенько запомнит, чтобы, представляя его, не путаться. Создавалось впечатление, что, изобретая все эти хитрости, граф уже от одного этого получал большое удовольствие. И вот Пляйнагер сразу же окрестил своего знатного ученика: Руй Фаньес - из-за своего акцента он должен был оставаться испанцем, - итак, Руй Фаньес, бакалавр прав. Степень необходима, дабы графу оказывали должное уважение! Все остальное Рудль брался доставить исправнейшим образом. Когда на другой день он принес камзол на шнуровке и берет, студиозус Руй Фаньес с жадным нетерпением их примерил, надел также сапоги и прицепил эспадрон. Он выглядел хорошо. Пляйнагер был искренне восхищен прелестью его облика. 6 Весна крепнет день ото дня, еще немного, и наступит жара. Весна будоражит людей, дома лопаются, как почки, через раскрытые двери и окна повсюду гуляют сквозняки, белье развевается на веревках, колышутся занавеси, и даже задние дворы залиты солнцем. Тонкая пелена первой зелени трепещет перед желто-серыми фасадами домов и на дальних холмах, где встрепанные космы по-зимнему сквозистых древесных крон густеют и оживают вновь. И все же весна длится всего мгновение, которое еще никому не дано было удержать. Вот уже под нежно-прозрачной зеленью приоткрывается темная сердцевина зрелости. Вечера делаются почти по-летнему теплыми, но пока все еще только цветет. В такие вечера венская знать устраивала празднества в Шоттенау, зеленом предместье с изящными летними павильонами, обширным парком и зелеными галереями, живописно расположенными вокруг небольшого озера, или большого пруда. Гости имели обыкновение также танцевать на свежем воздухе, для чего в одном месте парка была по всем правилам сооружена площадка; устраивались здесь и другие увеселения для знатных господ. Игнасьо прогуливался по берегу озера в обществе своей сестры Инес. Между деревьями парка висели на шнурах пестрые фонари, рассыпая всюду, куда хватал глаз, такое сверкающее многоцветье, что казалось, будто раскрылись недра какой-то горы, явив людям свои полыхающие волшебным пламенем сокровища. Справа от гуляющих послышался плеск весел: брат с сестрой увидели четыре стройных барки в сиянии великого множества огней. Медленно скользили они друг за другом, вода плескалась в выложенные камнем берега, и вдруг зазвучал хор - под струнные переборы в высокое темное небо полилась испанская песня. - Возможно, на одном из этих судов плывет твой друг Мануэль, - сказала Инес, - ведь там собрались почти все наши. - Нет, - отвечал ей брат, - он, на свое несчастье, вынужден сегодня вечером участвовать в травле зверя, затеянной семейством Ласо, они ведь как раз недавно выстроили в Нижнем Верде потребный для этого дела загон. А я знаю, что Мануэлю подобная забава ни малейшего удовольствия не доставляет. Крики загонщиков, запах хищных зверей - для его чувствительного носа просто пытка. Да еще стрельба сквозь прорези в заборе - все это ему глубоко претит. Несколько дней тому назад он сам мне жаловался. И тем не менее я посоветовал ему пойти, ты легко догадаешься почему. - И после недолгой паузы, смеясь, прибавил: - Кроме того, при таком шуме и гаме навряд ли можно опасаться, что он впадет в задумчивость, как во время осенней охоты в горах, и опять упустит момент для выстрела. Ласо, как я слыхал, купили даже двух тигров, правда ли, однако, что люди болтают, - это уже дело другое. - А вот там сидит, одинокая и всеми покинутая, старая баронесса фон Войнебург, при ней только какая-то молодая дама, и больше никого, - заметила Инес, украдкой показав брату на одну из полуоткрытых беседок, в которых обыкновенно собирались целые компании. Игнасьо взглянул в указанном направлении. Возле старой баронессы сидела незнакомая ему златоволосая девушка, наблюдая за проплывавшей мимо праздничной толпой. Тобар остановился, но ничего не сказал. - Ты, кажется, собираешься засвидетельствовать баронессе свое почтение? - с некоторым удивлением спросила Инес, потому что обыкновенно Игнасьо, как мог, избегал вздорной старой дамы, которой Инес время от времени наносила визит единственно в угоду матери - баронесса была подругой ее юных лет. - Да! - отвечал Игнасьо с такой решительностью, которая, казалось, совершенно не соответствовала случаю. Ведь не могла же та белокурая крошка, так полагала Инес, произвести на ее брата столь сильное впечатление? Брат и сестра незамедлительно направились к беседке, меж тем как ливрейная челядь Тобаров уселась поблизости на скамейке, рядом с уже сидевшими там слугами баронессы. Инес присела в реверансе, Игнасьо с глубоким поклоном, держа левую руку на эфесе шпаги, взмахнул перед дамами шляпой с пером, белокурая фройляйн тоже сделала реверанс незнакомым господам, а старая баронесса расплылась от удовольствия, что наконец-то у нее появилось общество. - Сидишь здесь с этой бедной деревенской девочкой, всеми покинутая, - шипела баронесса на ухо Инес, занявшей место подле старухи в глубине беседки, - и никто не позаботится о бедняжке, которой ведь тоже хочется повеселиться. (Старой даме, конечно, не приходило в голову, что ее собственная наружность, довольно-таки уродливая и не слишком приветливая, немало способствовала этому одиночеству, то есть попросту отпугивала от бедной деревенской девочки возможных кавалеров.) - Малышка гостит у меня, ее фамилия Рандег, они, можно сказать, полукрестьяне, к тому же лютеранской веры, ведь тамошним дворянам все еще дозволено оставаться лютеранами. Но девочка очень славная. Знаете, мне ведь весьма по душе, когда кто-либо из моих домочадцев - кто бы то ни был - посещает раннюю мессу у миноритов, их владения прилегают к нашему парку, зато мы по особой лестнице можем взойти прямо к ним на хоры. Надобно только пройти шагов четыреста от дома по огороженному парку, тут-то и будет дверца на хоры, так что мы ходим в церковь, оставаясь chez soi [у себя дома (франц.)] и в полном неглиже. Прежде я сама неукоснительно это соблюдала, ныне же здоровье мне более не позволяет. - (Заметим мимоходом: в десять часов утра она пила свой шоколад, в двенадцать, на второй завтрак, ела жареную дичь, дабы подкрепить свои слабые члены.) - Но быть может, ты думаешь, Инес, что мне удается заставить хоть кого-нибудь из этих бездельников слуг... quel bagage!.. [какой сброд! (франц.)] ходить к ранней мессе? Пусть бы даже для моего покоя, душевного и телесного, понадобилось, чтобы кто-нибудь из моих домашних туда отправился, коли сама я уже не в силах идти, хотя душа моя о том вопиет! Думаешь, они бы это сделали? Ради бедной старой вдовы? Ничего подобного. Они пытались меня надуть, des chiens [собаки (франц.)], плели невесть что, сами же до полудня храпели, но я их вывела на чистую воду. А вот эта славная девчушка, что сидит здесь, впереди нас, готова оказать старухе услугу, она не пропустила еще ни одной ранней мессы, хоть бы на дворе была темень или лил дождь, а ведь она ко всему еще лютеранка! Доброе начало, посему как, скажу вам по секрету, она преимущественно ради этого у меня и живет, к тому же это делается по высочайшей воле. - Как это понимать? - спросила Инес, хотя она давно уже слышала о миссионерской деятельности баронессы фон Войнебург. - Ее величество, наша всемилостивейшая государыня, благосклонно взирает на подобные начинания и соблаговолила с полной ясностью выразить свою высочайшую волю. А именно: чтобы молодых провинциальных дворян part a part [понемногу (франц.)] привлекали в столицу и при этом непременно руководили их совестью. Однако с маленькой Маргрет Рандег есть еще особая заковыка. Некто из ее многочисленных родичей в совсем недавнем времени обратился... Тот самый, которому государь по сему случаю писал: "Будь я сейчас рядом с тобой, я бы тебя расцеловал", да вы, наверное, тоже об этом слышали, крутом ведь только про это и толковали. Ну а теперь при дворе помышляют о том, чтобы оказанием особой милости завоевать и остальных. И вот государыню осенила мысль, каковая ярче всего освещает христианское благочестие, а также высокую мудрость ее величества. Слыхала ли ты, моя маленькая Инес, о готовящемся при дворе представлении балета? - Конечно, - отвечала Инес Тобар. - Там, кажется, собираются положить на музыку и представить в танце какую-то пиесу древнеримского автора. - Верно, верно, деточка, - забормотала старуха. - Ну так вот, сперва полагали, что представлять, то есть исполнять танцы, будут фрейлины ее величества. Само собой, что те, у кого дочери при дворе состоят как dames d'honneur [придворные дамы (франц.)] государыни и тому подобное, от радости себя не помнили. Ежели спектакль будет столь пышный, то, как они полагали, ихним дурнушкам выпадет случай отличиться и как-нибудь да выдвинуться. И уже во весь голос судили да рядили о ролях, кто, мол, будет агировать ту или иную из древних героинь или богинь. А государыня возьми да и перечеркни все их расчеты. - Как так? - вежливо спросила Инес, на самом деле слушавшая болтовню баронессы лишь вполуха. - А вот так: ее августейшее величество изволила порешить, что надобно соединить приятное с разумным и полезным и чтобы в итоге, хотя на театре и будут представлены одни язычники, все обернулось к вящей славе божией. Сие означает, что для того балета приглашено несколько девиц из провинции, дабы пышность, блеск и величие императорского двора воздействовали на их покамест еще глухие сердца, - пригласили их, само собой, для участия в балете. Так что в Хофбурге уже с великим усердием репетируют и в последние дни особливо занимаются с высочайше доверенной мне подопечной, с моей маленькой Маргрет, ибо возымели намерение дать ей исполнить главную партию. - А что же на это скажут другие молодые дамы, те, что при особе ее величества состоят и спервоначалу для сего исполнения предназначались? - Вот тебе еще один пример высокой мудрости нашей всемилостивейшей повелительницы. Разом лишила она всех этих девиц купно с их родичами повода затеять свару. Государыня их спросила: кто готов принести добровольную жертву ради обращения заблудших душ и возврата их к единой и единственно истинной вере? Итак, кто из вас, mesdames, готов по своей воле отступиться? Благорассудите, что в сей древнеримской пиесе вам и без того достанутся не бесчисленные главные и прочие женские персоны, а лишь немногие. Так кто из вас самоотверженным своим отказом желает заслужить заодно и милость неба, и особое благоволение его императорского величества? Ну, можешь себе представить, Инес, как все они тотчас полезли вперед, то-то было толкотни, так вот и пришлось им уступить места этим нескладехам. В то время как Инес в глубине беседки учтиво слушала болтовню старой баронессы, сидевший впереди Игнасьо пытался развлекать фройляйн фон Рандег, что было не так уж трудно, потому что девушка, чей взгляд, словно головокружительная пестроцветная бездна, приковывало к себе проплывавшее мимо них праздничное великолепие, и без того пребывала в состоянии непрестанного изумления, так что Игнасьо едва успевал отвечать на ее вопросы, звучавшие порой несколько наивно и невпопад, отчего и ответить на них было не всегда просто. Например: - Государь-то, поди, тоже здесь? Или: - А может он выйти из дворца, когда ему хочется? Игнасьо с самого начала из вежливости говорил по-немецки и бесконечно забавлялся выражениями и выговором Маргрет. - Эге! - воскликнула она вдруг и приподнялась на скамейке. - Тамочки вон зачали танцевать! Ой и чудной же танец, я такого и не видывала. - Это совершенно новый танец, мадемуазель, его завезли к нам недавно, называется он менуэт и ныне в Париже весьма a la mode. Теплый ветерок донес до них звуки роговой музыки - длинную и вычурную фиоритуру. - Il faut rester assise, ne pas se lever a demi dans telle maniere, mon enfant [должно сидеть на месте, а не привставать таким манером, дитя мое (франц.)], - наставительно произнесла за спиной у девушки баронесса. Маргрет живо обернулась, она слегка покраснела, но глаза у нее горели: - Excusez et pardonnez bien, ma bonne mere, mais il y a tant a voir ici de nouveau - j'en suis parfaitement pertourbee! [Извините, пожалуйста, добрая моя матушка, но здесь видишь столько нового, у меня голова идет кругом! (франц.)] Услыхав из этих свежих розовых уст столь беглую французскую речь, притом с удивительно хорошим произношением, Игнасьо мгновенно вспомнил охотничий замок графа Ойоса у подножия Шнееберга и трех его гостей - помещиков из Штирии, а также их рассказ, столь же бегло изложенный ими на том же языке. Он спросил фройляйн фон Рандег, знакомы ли ей помещики из Мурегга, а быть может, она знает и тех трех молодых людей? - Еще бы! - вскричала она смеясь. - Шалопаи окаянные! Когда приезжали к нам на охоту, запустили ко мне в постель ежа, прямо под паволоку перины! - Mais, mon enfant, - сказала баронесса, которая, несмотря на перешептыванье с Инес, по всей видимости, не упускала ни единого слова, произнесенного впереди, - quel vocabulaire! [Но, дитя мое, что за лексикон! (франц.)] Мило болтая с девушкой, Игнасьо давно успел выяснить то, что так горячо желал узнать у нее с самого начала. Да, сообщила ему фройляйн фон Рандег, она уже во второй раз в Вене, и ей здесь необыкновенно нравится. На бале у княгини Ц. той осенью она была и (к тому же!) прекрасно помнит того господина ("красивый смуглый мужчина"), который, как она с радостью узнала, приходится ему кузеном, это, должно быть, благороднейший человек, не зря же он когда-то так решительно помог тому несчастному бедняку и его отважной невесте... - Это старая история, - поспешил вставить Игнасьо, - мне кажется, он не любит, чтобы ему о ней напоминали. - А разве его здесь нет? - спросила молодая дама. - Думаю, он еще явится, и, ежели немного погодя вы позволите мне на минутку отлучиться, я его разыщу и приведу сюда. - Так ответствовал ей Игнасьо, должно быть, именно в этот миг его осенила счастливая мысль. Теперь, казалось ему, настало время ее осуществить, ибо только что он заметил тощую фигуру маркиза де Кауры, который прошествовал мимо них, сопутствуемый двумя своими лакеями и, конечно, с табакеркой в руках. Игнасьо живо обернулся к сидевшим сзади дамам. - Милостивая государыня, - обратился он к баронессе, меж тем как Инес слушала его с возрастающим удивлением, - я жду здесь моего кузена, графа Куэндиаса, однако опасаюсь, что он не сумеет нас найти, а посему прошу у дам позволения ненадолго отлучиться... Надобно наказать лакеям, стоящим у входа в парк - тот или другой из них наверняка знает графа в лицо, - чтобы они направили его сюда к нам, разумеется, с вашего на то согласия, досточтимая баронесса. - Ваш кузен граф Куэндиас, ротмистр в полку Кольтуцци? Превосходно! Признаться, Игнасьо, я была бы вам за это даже обязана! - И, обратись к Инес, после ухода Тобара шепнула ей на ухо: - Везет же этой простушке, в довершение всего общество ей составят самые знатные и блестящие кавалеры, как, например, ваш брат или граф Куэндиас. Игнасьо скоро нагнал важно выступавшего маркиза. Сначала оба кавалера отвесили друг другу церемоннейшие поклоны, держа руку на эфесе шпаги и помахивая шляпами. И лишь после этого обменялись рукопожатием. - Простите меня, милостивый государь, - начал Игнасьо, как ни тяжело ему было в эту минуту обращаться к "нюхачу" и как ни восставало в нем все против этого обращения, - коли я докучаю вам своей просьбой. Не могли бы вы оказать мне величайшую услугу? - За честь и удовольствие для себя почту услужить человеку, носящему ваше имя, - отвечал Каура, но тут же сделал жест, от которого учтивость его слов несколько поблекла: на миг поднес к глазам лорнет, а потом снова отпустил его болтаться на золотой цепочке. - Смею ли я, маркиз, задать вам нескромный вопрос? - Спрашивайте смело, сударь Игнасьо. - Скажите пожалуйста, как вы сюда приехали - верхом или в карете? - Я приехал в коляске, но впереди скакали два моих лакея. - Вот в этом-то и состоит моя просьба. Мае надо безотлагательно отправить важное послание, мои же люди здесь пешие, поелику стояли на запятках кареты. Не будете ли вы столь несказанно добры и не одолжите ли мне одного из ваших верховых? - Вы делаете меня счастливейшим человеком, прося об услуге, которую я в состоянии вам оказать, - сказал маркиз, снова отвесив поклон. И, оборотясь к своим лакеям, крикнул: - Эй, Лебольд! Сей господин поручает тебе незамедлительно доставить его послание. Чтоб ты тотчас сел на коня и был таков! И, еще раз поклонившись Игнасьо, он удалился. Тобар, минуту поразмыслив, приказал затем стоявшему перед ним лакею скакать в Нижний Верд к загону Ласо, где охота, скорее всего, уже кончилась, господа же, возможно, еще не разъехались, и от его, Тобара, имени просить графа Куэндиаса... ("Ты его знаешь?" - "Очень хорошо знаю, сударь".)... как можно скорее пожаловать сюда, а именно: в ту беседку, что находится возле первой излучины озера и каковую можно узнать по скульптуре Аполлона, преследующего Дафну. Поскольку же Игнасьо вдруг подумал, что графу и самому может прийти в голову по окончании травли посетить также и празднество в Шоттенау, о котором он был уведомлен заранее, то на этот случай Игнасьо строго наказал слуге - кстати сказать, весьма расторопному и плутоватому венцу, который мигом все понял и даже правильно повторил слова "Аполлон" и "Дафна", - скакать кратчайшим путем вдоль Дуная, через подъемный мост у Красной башни и хорошенько примечать, не встретится ли ему дорогой граф, в карете или верхом. Пока Игнасьо все это говорил, ему пришло на ум, что Мануэль одет совершенно неподобающим образом, то есть в охотничий костюм. Но это было ему теперь безразлично. Он протянул лакею серебряную монету и, не мешкая, возвратился к трем покинутым им дамам. Во всех беседках были тем временем расставлены бочонки с марценином или канарифектом, сии вина слуги разливали по изящным бокалам и разносили гостям вместе с обычной при подобных оказиях закуской - цукатами. Когда Игнасьо снова занял место подле фройляйн фон Рандег, он почувствовал, как приятно ему это соседство, и вдруг понял, что все время, пока он разговаривал с маркизом де Каурой, а затем с его лакеем, его неудержимо влекло обратно сюда. Молодые люди снова сидели на скамье и болтали. Игнасьо чувствовал, как крепнет в нем нежное расположение к этой девочке, а ее забавная тарабарщина тешила его сердце. На миг он совершенно забыл, что лишь минуту назад принимал меры, дабы залучить сюда Мануэля, и, хотя он начинал уже привыкать к нынешнему своему блаженному состоянию, вспомнив о возможном появлении графа, заставил себя захлопнуть приоткрывшуюся в нем дверцу нежности, чтобы тем самым не помешать открыться другой и, как он полагал, более важной двери. Уличив себя, он слегка улыбнулся, и, пожалуй, не без грусти. Маняще звучала музыка на танцевальной площадке. Когда же Игнасьо вздумал пригласить свою даму пройтись с ним в одном из хороводных танцев, где-то вдали грянули один за другим пять пушечных выстрелов, и пестрый занавес против обыкновения не упал вниз, а взлетел вверх, заколыхался многоцветьем огней, завертелся радужными кругами, разбрызгивая снопы искр, до тех пор пока его не заглушили дюжины две ракет, которые рывками поднялись в уже ярко освещенное ночное небо, прорезали его во всех направлениях и под конец рассыпались бенгальскими огнями, роняя огненные слезы; весь свет здесь, внизу, все красочное великолепие парка казалось теперь мертвенно-серым, будто под серебристыми лучами луны. С началом фейерверка со всех сторон грянула духовая музыка: в прохладном ночном воздухе трубы, литавры, рога звучали и близко и где-то в далекой дали, еще удвоенной эхом, как приглушенный призыв фанфар. Люди стояли молча, спереди ярко освещенные фейерверком, сзади все тонуло во тьме. Маргрет фон Рандег схватила Игнасьо за рукав. - И все это в честь того господина, который идет сейчас к нам? Между рядами гостей, нечаянно выстроившихся шпалерами, стремительно шел кавалер, одетый в белое с серебром. Маргрет не сразу узнала в нем графа Куэндиаса. Верховой лакей маркиза де Кауры натолкнулся на карету графа в каких-нибудь пятистах шагах от входа в парк. Мануэль немало удивился, получив подобное послание от ливреи таких цветов, - он сразу догадался, в чем дело. Загон Ласо он покинул заблаговременно, а поскольку держал при себе лошадей и конюха, то быстро очутился дома. Но там, в высокой светло-зеленой комнате, окна которой были распахнуты в оживший, благоухающий сад, его вдруг так больно стиснуло одиночество, что он не выдержал: надел новый костюм своих фамильных цветов (а цветами этими были белый с серебром), причем настроение его заметно улучшилось уже во время переодевания, и приказал закладывать карету, чтобы ехать в Шоттенау. И вот теперь, после того как для начала он потанцевал с Инес, ему удалось уговорить фройляйн фон Рандег пройтись с ним в менуэте, хотя она беспрестанно повторяла, что этот танец для нее совершенно нов и незнаком. Однако, присмотревшись, как его танцуют, она нашла его вовсе не сложным - он и правда сложным не был, - в особенности благодаря тому, что Мануэль так уверенно ее вел. Эта пара привлекала к себе внимание. Она - высокая и стройная, он - в должной мере выше ее ростом; резкий контраст между ее по-деревенски свежим, румяным личиком в обрамлении золотистых кос и его смуглым, строгим и в то же время по-мальчишечьи нежным лицом; ко всему еще странная случайность слившая разные цвета их одежд в мягкую гармонию - она была в платье нежно-голубого оттенка, - этого было довольно, чтобы остальные гости вскинули на них лорнеты. Мануэль испытывал восхищение перед непринужденной грацией девушки (здесь было бы уместно заметить, что, когда баронесса Войнебург говорила "нескладеха", это выражение скорее следовало бы отнести к ней самой). И быстро сложившееся у него убеждение в природных и благоприобретенных совершенствах этого создания сказало ему голосом, пожалуй, слишком уж твердым, слишком уж родственным голосу рассудка, что здесь ему открывается истинный путь к спасению. Оттанцевав, они прогуливались среди множества других пар по тисовым аллеям, не забыв, как предписывал этикет и общепринятый обычай, предварительно испросить дозволения на эту прогулку у баронессы, которая приказала отнести себя на площадку для танцев, а теперь, сопровождаемая Инес и ее братом, вернулась в беседку; нетрудно представить себе, как старуха была довольна. Этот вечер в том, что касалось доверенной ее попечению девицы, ознаменовался для нее несомненным успехом. Подходя к беседке, Мануэль сперва не узнал фройляйн фон Рандег, равно как и она совершенно не узнала графа, когда он, одетый во все белое с серебром, при вспыхнувшем фейерверке и звуках фанфар торопливо пробирался к ним между черными и пестрыми рядами глазевших гостей. В этот первый краткий миг, который столь часто бывает решающим, они показались друг другу чужими, если не чуждыми. Однако по мере того, как лица их оживлялись от разговора, смеха и танцев, да и от присутствия таких славных и участливых людей, как Инес и Тобар, в душах таял холодок расстояния, разделявшего их вначале. И теперь, когда они прохаживались между двумя рядами тисов, над которыми висели на шнурах пестрые фонари, или когда останавливались там и тут, где кустарник, отступая, открывал взгляду обширные лужайки и большие клумбы близ аллей, наполнявшие воздух благоуханием, - в этом окружении между молодыми людьми впервые воздвигся мост согласия, и, хотя опоры его, возможно, не так еще глубоко уходили в воды жизни, его приветно изогнутый пролет обеспечивал им легкое и благостно удобное сообщение. А поскольку в тот вечер разговор на немецком языке давался графу как никогда легко - уже одно это доставляло ему радость, - то теперь благодаря девушке он чувствовал себя еще теснее связанным с той средой и тем родом духа, которые в последнее время все больше овладевали его умом и сердцем. Эта девушка не была наваждением, миражем: она поистине оказалась его "поверенной", с которой он мог здесь, под прохладным ночным ветерком, беседовать на языке своих грез, на языке своих смутных видений, не говоря ни о чем определенном и не задерживаясь надолго на какой-либо теме, не высказывая определенных суждении и не стремясь чего-либо добиться; нет, покамест оба они просто пребывали на приветно изогнутом пролете этого моста-беседы, что и само по себе было для них удовольствием (во всяком случае для Мануэля), оставляя глубоко внизу не опасные для них бурлящие темные воды. Такой близкой и милой ощущал он ее подле себя и, оглядывая со стороны, видел, быть может слишком отчетливо, что она хороша собой. Немного погодя они опять пошли на танцевальную площадку, и здесь, сейчас, когда они плавно и чинно выступали в хороводе под нехитрую и без конца повторявшуюся певучую мелодию, не такую горделиво-пышную, как музыка новомодного танца, и не так хвастливо заявлявшую о себе звуками рогов и литавр и обилием завитушек, - здесь, сейчас у Мануэля прорвалась невольная нежность, подобно тому, как трава растет не только на земле, но пробивается и на верхушках каменных стен, на крышах, мостах и прочих искусных и искусственных человеческих сооружениях. Да, во все более шумном, веселом и вольном разгуле бушевавшего вокруг празднества чувство это окрепло, словно его раздразнили и разожгли флейты и тарелки музыкантов, окрепло настолько, что Мануэль неоднократно задерживал в своей руке руку девушки и легонько ее пожимал. И он был счастлив, когда она впервые ответила на его пожатие. Они возвратились в беседку. Баронесса лорнировала подходившую пару, беспрестанно бормоча себе под нос словечко "charmant" [очаровательно (франц.)], а когда граф и фройляйн фон Рандег приблизились к ней, заявила, что, дескать, молодым дамам пора бы и домой, говоря это, она искоса взглянула в лорнет на усыпанную гравием широкую дорожку, бежавшую мимо беседок по берегу озера: здесь людской поток стал гуще, шумней, беспорядочней. Гуляющие пели, бегали туда-сюда, ловили друг друга. Из-за кустов, окаймлявших извилистые дорожки, среди мужского смеха нет-нет и взметывались светлыми брызгами женские взвизги. Часть пестрых огней давно погасла, темное ночное небо, словно надтреснувший потолок, низко нависло над парком. Прежде чем двинуться к своим каретам - лакей баронессы тепло укутал ее, а носильщики с креслом стояли уже наготове, - четверо молодых людей уговорились в один из дней будущей недели предпринять верховую прогулку по дунайским лугам. Предложение исходило от Инес, сделай его кто-либо из двух мужчин, прогулка все равно не могла бы состояться без ее участия. А так баронесса была очень довольна, тем более что еще до прогулки вся компания намеревалась собраться у нее в доме. Мануэль же бросил на Инес взгляд, исполненный благодарности, и перед тем, как им разъехаться - потребовалась еще изрядная возня, пока госпожа фон Войнебург не водрузилась наконец в свое кресло, - быстро, украдкой поцеловал ей руку. Уверенный в правильности избранной цели и потому окрыленный надеждой, Мануэль теперь, задним числом, осознал всю несостоятельность заявления, сделанного им однажды в разговоре с Игнасьо: дескать, не так уж важно, найдут ли они в конце концов эту девицу или нет! Стоит только какой-то мысли, живущей в душе человека, пробиться наружу и обрести плоть, с этой самой минуты - а определить в точности, когда это произошло, невозможно - она вступает в иную сферу и оттуда отчужденным взглядом, как на что-то вовсе незнакомое, взирает на себя самое, на ту, какою была еще недавно, хоронясь внутри. Однако таким образом все обретает силу: если человек доселе был одержим лишь изнутри, то отныне его тянет и теребит также извне. Если до сих пор он сражался лишь с демонами и ангелами, то теперь они вселились в людей и обстоятельства, а небо и ад тоже претерпели странные превращения. Все это в совокупности давало Маргрет единственно существенное преимущество перед Ханной. Поскольку теперь перед Мануэлем и снаружи тоже выстраивались ступенька за ступенькой, по которым он мог из запутанных и увлекавших его вглубь лабиринтов смерти выбраться наверх, к узкой полоске ясного голубого неба, у него не оставалось никаких сомнений в том, что означал бы для него срыв, падение, какою бы причиной оно ни было вызвано: приступом ли головокружения от быстрого подъема, подломившейся ли под ним ступенькой или вдруг отказавшей внешней опорой, - здесь было бы довольно и самой малости. Одно было графу до ужаса ясно: раз сорвавшись, он не сможет больше удержаться на зыбкой почве с трудом хранимого и все вновь и вновь обретаемого равновесия; напротив того, прорвав ее поверхность, он полетит в пропасть, разобьется о скалистое дно бытия, где в прожилках камня неразделимо переплетаются жизнь и смерть. Это глухое сознание опасности заставляло его вдруг раскрывать глаза, затуманенные сонными видениями и лишь мимолетно, искоса глядевшие на мир, или вздрагивать в неопределимо краткие мгновения бодрствования, когда брадобрей водил лезвием по его щекам и подбородку или его лба касалось легкое дуновенье ветерка из сада, - то, что испытывал Мануэль в эти крошечные доли секунды, объясняет, почему он, только еще замыслив какой-либо шаг, не успев его осуществить, уже склонялся к поведению, его натуре совсем не свойственному: к осторожности, правда, к осторожности не такого рода, которая воздает разуму то, что причитается разуму, а жизни то, что причитается жизни - например, свои вылазки с Пляйнагером он ведь тоже предпринимал не очертя голову, а в закрытой наемной карете, через заднюю калитку, стараясь не привлекать к себе внимания, - нет, теперь он склонен был к осторожности боязливой, сознающей, что она мало чем сможет помочь, ибо гордость пресекает ее попытки. Словно бы лед жизни стал вдруг для графа тонким и прозрачным, оттого что глаз увидел под ним пучину; нога ступала уже не так твердо, но в конце концов она все же ступала, да, ей не дозволено было ни медлить, ни тем более нащупывать под собой почву. Загнанный в этот угол, граф уже не предавался с прежней легкостью тем безобидным развлечениям, какие предлагал ему студент. Инес Тобар со всей охотой исполнила бы желание брата, высказанное им на другое утро после празднества в Шоттенау, когда они сидели за завтраком: постараться завязать дружбу с фройляйн фон Рандег. Она с радостным, легким сердцем пообещала ему это сделать. Девушка показалась ей доброй, очаровательной, натурой цельной и непосредственной. И нетрудно было понять, что Игнасьо надеялся на благоприятное воздействие подобной дружбы, рассчитывая с ее помощью поскорее уладить дела своего друга Мануэля. А поелику в последующие дни молодые люди не раз встречались в особняке Войнебург, то не замедлили представиться и благоприятные внешние поводы, могущие способствовать сближению молодых женщин. И все же этого сближения не произошло, чем Инес была весьма озадачена. Когда в доме у нее случались встречи молодых людей, старая дама, согласно этикету, неизменно при сем присутствовала. Она даже приказывала отнести себя в парк, ежели там играли в серсо или в волан. Однако, пока оба кавалера составляли общество баронессе, Инес и Маргрет предпочитали вдвоем спокойно бродить по дорожкам, так могли они невозбранно вести всевозможные разговоры. Но эти-то разговоры или, вернее, бесконечные вопросы, которые задавала ей фройляйн фон Рандег, неприятно поражали Инес: в них неизменно ощущалось определенное направление, особенно неприятным было то, что наивная манера, с какою эти вопросы ставились - на том же забавном немецком языке, что так восхитил Игнасьо во время празднества, - разительно не соответствовала их четкой целеустремленности. Происходило это примерно так: - Кто здесь, в Вене, самые лучшие люди? (Этот вопрос Инес поняла не сразу. Маргрет имела в виду: "Самые знатные".) - А у вас при дворе тоже есть заручка? - А что граф? Он ко двору ездит? - Как? Он живет совершенно один? Так как же думает он продвинуть свои дела? А полк он получит? Инес пыталась рассказать, к примеру, о Пляйнагере (которого она однажды мельком видела у Мануэля, но о котором ей так много говорил Игнасьо), о занятиях Мануэля, о его любви к немецкому языку и немецким обычаям. Маргрет сказала: - Но ведь повсюду конверсируют только по-французски, то же самое и во дворце. Казалось, в девушке возгорелось стремление к какой-то, быть может еще не вполне осознанной, цели, да и не появилось ли это стремление у нее лишь в последние дни? Самая цель молодой даме, какою была Инес, оставалась, конечно, непонятной. Но горячую и напористую устремленность собеседницы она чувствовала, и это ее отталкивало. Касательно Пляйнагера Маргрет сказала: - Ну и что может выйти из эдакого сорванца? Разве что доктор? Его станут звать, когда кому-нибудь надо будет поставить пиявки, отворить кровь или дать очистительное. Так у нас и цирюльник это может. Кто сам ходит в нужник, тому врач не нужен. Последней фразы Инес, впрочем, не поняла. Но она поняла другое: в Маргрет, чья прелесть была для нее по-прежнему притягательна, уживались деловитая черствость и безыскусное ребячество, уживались так же невинно, как пара близнецов в колыбели. - Но не сердитесь на меня, - сказала она вдруг, - что я спрашиваю вас о столь многом и разном. Надобно ведь знать что почем. А землякам моим я еще покажу, как обстряпывают дела в Вене. Пусть их растят своих недоносков. Я здесь буду держать для них кукиш в кармане. - И она снова расхохоталась, да так светло и звонко, что хотелось ее расцеловать. Правда, смысл последней фразы остался для Инес совершенно непонятным. Но спрашивать она не стала. Она принадлежала к числу людей, которым нет нужды спрашивать, ибо их участие не сводится к незначащей болтовне и тем более к любопытству, а всегда спокойно и уверенно держится истинной стези жизни. Эта стезя, многократно, почти всегда пробегавшая мимо нее - поскольку она была лишена тех пленительных внешних достоинств, которые женщин, таковыми обладающих, незамедлительно на эту стезю выводят, - всегда и неуклонно оставалась в поле ее зрения, как, скажем, уличная сутолока - в поле зрения человека, наблюдающего ее из окна своей тихой комнаты. Глядя из такой тихой комнаты, она, конечно, давно ужо приметила, как в сердце ее брата открылась дверца нежности и как он из чувства долга снова эту дверцу захлопнул. По одной этой причине, но еще и потому, что Игнасьо все-таки с искренней радостью приветствовал возможный союз между своим кузеном и фройляйн фон Рандег - могло показаться, что ничто иное теперь не занимает его так сильно! - Инес ни слова не сказала брату о своих впечатлениях и о сделанных ею открытиях. Со спокойной улыбкой Инес невольно еще раз отметила про себя, что знание женщин и истинное суждение об их достоинствах доступны все же единственно женщинам и что мужчина, неспособный преодолеть влечение или отвращение, никогда не видит того, что может помешать первому или ослабить второе. Правда, одни раз ей все же показалось, что Игнасьо шокирован: это произошло во время игры в волан, когда Маргрет, чья очередь была бить по волану, Тобар же ей по ошибке его не послал, вперила в него свои голубые глаза, сразу ставшие какими-то жесткими, топнула ногой и крикнула: - Черт побери! Маркиз! Не умеете вы, что ли, наподдать как следует? Изгадили мне такой прекрасный бросок! - Mais Marguerite, та mignonne, quel vocabulaire!.. [Но Маргарит, милая, что за лексикон! (франц.)] - послышалось сзади, оттуда, где в кресле под каштаном восседала баронесса. Другой случай касался Мануэля. Тут Инес, можно сказать, душой была всецело на стороне Маргрет - ей показалось, что граф вовсе не так уж горячо стремится к открывшейся ему радужной перспективе. Да, его нынешняя манера себя держать, на взгляд Инес, весьма походила на ту сдержанную и мрачную манеру, какую он выказывал много лет назад, в первые годы своей жизни в Вене. Поэтому теперь, наблюдая всевозможные знаки внимания и комплименты, расточаемые графом юной фон Рандег, она испытывала смутную тревогу, хотя и ругала себя за это: ведь, судя по всему, граф был искренне увлечен девушкой. И все же в каждом его учтивом слове Инес слышалось что-то двойственное и ненадежное, двойственное еще и потому, что по совести слова эти едва ли можно было порицать, ибо опять-таки говорились они явно от чистого сердца и, несомненно, были замыслены так же, как сказаны. Между прочим, однажды Инес следила за лицом Мануэля, в то время как он смотрел на Маргрет: оно было спокойным, ясным и выражало твердую решимость. В числе малоотрадных явлений, что оставила в наследство уцелевшим война, как, например, засилье мошенников и проституток или не знающий меры азарт при игре в кости или в пикет, не говоря уже о толпах уволенных солдат, которые в большинстве своем тоже отнюдь не спешили с благочестивыми молитвами вступить на праведный путь, - в числе этих явлений было и такое сравнительно безобидное, но зато и поистине странное, как обилие военных оркестров, музыкантских команд, что теперь, на свой страх и риск или, вернее сказать, на мирный лад играя на духовых и скрипках, по крайней мере благозвучием, а не чем-либо иным зарабатывали себе на жизнь, которая, по общему свидетельству, была в те времена отнюдь не легкой. Итак, эти парни дудели везде и повсюду - в кабачках и трактирах, а в теплое время года также на улицах и площадях, где следом за ними устремлялась многоголовая свита, и чего только нельзя было здесь услышать: и оберлендер, и хупфер, а то и шведский кавалерийский марш; дирижерская палочка летала вверх и вниз, пищали флейты, грохотали литавры, звенели тарелки, нежно звякали колокольчики, и наконец, облеченное гремящей медью труб, гордо выступало былое великолепие. Там, где трактирщику удавалось залучить к себе такую капеллу, танцевальный зал бывал до того полон, что походил на густой суп в кастрюле, на поверхность которого с трудом выталкиваются аппетитные пузырьки; там пиво у стойки лилось непрерывным потоком и капельки пота жемчужно сверкали на лбу у парня и нежно поблескивали на сладостных белых округлостях, что чуть выступали из-за корсажа у девушки, которую он тесно прижимал к себе. Студиозусы Фаньес и Пляйнагер любили такие увеселения. Особливо с тех пор, как бакалавр приобрел некоторый навык в этих любимых народом танцах. Сыто отрыгивался контрабас, и под затейливые переливы трубы делался полуоборот направо: девушка, чуть вскинув вверх лицо с маленьким курносым носиком и полуоткрыв рот, казалось, к чему-то тянется, между ее приоткрытыми губами виднелись белые острые зубки, делавшие ее похожей на грызуна или на маленького хищного зверька. От ее крепкого тела веяло свежим, здоровым запахом пота, а из-за лифа выступало нечто ослепительное, чем она - и господин Руй хорошо это чувствовал - порою намеренно к нему прижималась. И пока граф здесь отплясывал, в голове у него мелькнули слова Пляйнагера, недавно и мимоходом им брошенные, но словно каплями влившие в его угнетенное и смятенное сердце бальзам неоспоримой мудрости. "Подумайте-ка, граф, - сказал студент. - И у другой матери тоже красивая дочь. Так говорят в Вене". Разве не мог этот бальзам в конце концов проникнуть вглубь? Мануэлю, пока он танцевал, чудилось нечто странное, прямо-таки безумное - Ханна как бы расплывалась во все стороны, будто пролитая вода или раскатанное тесто, будто ее извлекли на свет из опасной, глубокой теснины, где она таилась, горя и сверкая, как сокровище в недрах горы, и выставили на всеобщее обозрение. В этот миг сердце Мануэля разжалось, осиянное вспыхнувшей впереди надеждой. Мануэлю было неведомо, что время от времени на нем останавливался взгляд Пляйнагера, искавшего "своего графа", ежели тот в сутолоке скрывался с его глаз, да, в таких случаях студент нередко без церемоний бросал девушку, с которой в тот момент танцевал или пил, и кидался на поиски бакалавра по имени Руй Фаньес. Как это ни странно, но на первых порах Рудольф полон был участливого беспокойства за графа, хотя и не подавал виду. Можно предполагать, что, ввяжись граф в какую-нибудь ссору, Рудольф, scilicet Рудль, дрался бы с ним рядом, как дикий кабан, и, быть может, старался бы орудовать клинком за двоих. В большом зале трактира суп все густел, иначе говоря, танцующие пары топтались на месте, спина к спине, локоть к локтю. Повинуясь внезапно возникшему в гуще движению, все радостно повалили на улицу, музыканты двинулись следом, понемногу опережая остальных, и теперь все скопом - трактирщик и его люди меж тем поспешно тащили бочки и скамьи - маршировали к небольшой площади невдалеке, окруженной низкими, старыми, полуразвалившимися домами, где росло несколько деревьев с толстыми стволами и раскидистыми кронами, как нельзя более уютное местечко для того, чтобы расставить сиденья и откупорить новый бочонок. Поскольку музыканты должны были зайти вперед, дабы протрубить и пробарабанить подобающий случаю марш, началась неразбериха, длившаяся до тех пор, пока оркестр не очутился на своем месте. И вот все стояли в косых лучах вечернего солнца, каждый обнимал свою девушку - танцорка Мануэля как раз положила свою хорошенькую головку к нему на плечо. "Все идет своим порядком", - думал Пляйнагер, глядя на эту пару. Однако внезапно он почувствовал сзади какой-то укол, будто его ткнули в спину острием шпаги, и резко обернулся. Многолюдная толпа, вывалившаяся из трактира, сперва совершенно запрудила улицу, преградив дорогу портшезу, и лишь теперь, когда в шествии установился порядок, носильщики и лакеи могли продолжать свой путь. Из окна выглядывал какой-то разряженный господин, левой рукой поднося к глазам лорнет, а большим пальцем правой заталкивая поглубже в ноздрю, видимо, еще раньше отправленную туда понюшку. Человек этот, не скрываясь, зорко и пристально смотрел на Мануэля. Жилы вздулись на висках у Пляйнагера от закипавшего гнева, рука уже невольно нашаривала на левом боку чашку эспадрона, но незнакомый господин, должно быть, почувствовал суровый взгляд, неподвижно устремленный на него исподлобья, потому что неожиданно перевел глаза на Пляйнагера и тотчас отвернулся к другому окну; в это время впереди ударили в литавры и барабаны, шествие пришло в движение, и портшез, быстро завернув за угол, скрылся из виду. Гулкой медью грянули трубы. Для Рудля, однако, вечер был начисто испорчен, но он постарался этого никак не выказать, в особенности перед графом. - Подожди, - сказала Инес и присела на прибрежном лугу на поверженный ствол дерева-великана, чья сломанная крона низко нависала над водой поросшего тростником рукава реки. - Подожди, - тихо повторила она и схватила брата за руку. Позади время от времени слышалось, как бьет копытом лошадь, покрикивает конюх, звякает подгубник. Мануэль и фройляйн фон Рандег, идя медленным прогулочным шагом, скрылись за ближним поворотом луговины, переходившей в пойменный лес. Она шла рядом с ним, тоненькая и нежная, утопая в пышном платье с широкой вышивкой на рукавах. На фоне далекой голубизны виднелось серо-зеленее море озаренных солнцем древесных крон. - Маргрет, - произнес он вдруг, у него достало на это смелости. Она остановилась, подняла головку и взглянула на него. Глаза ее казались двумя слетевшими вниз осколками безоблачного неба. Он шевельнул рукой. Она остановилась, лицо ее будто оттаяло. Через секунду она покоилась у него на плече. Граф спросил с искренним волнением, где и когда он мог бы совсем ненадолго увидеться с нею наедине, поговорить?.. Нисколько не жеманясь, она ясно и точно назвала ему время и указала то место в войнебургском парке, мимо которого пойдет к ранней мессе, еще до рассвета. Ему надо будет войти в парк с алтарной стороны церкви, там решетка развалилась и есть проход, а поблизости под деревьями он увидит каменную скамью. Она пройдет невдалеке по широкой усыпанной гравием аллее. В пятницу, ибо в среду вечером при дворе состоится представление балета, а потому на другое утро но изволению старой баронессы она встанет попозже и мессу пропустит. - До пятницы, любимая... Они еще раз нацеловались. 7 В деревне время течет медленно. Часами служит солнце, церковная колокольня вторит ему, прилежно извещая о ходе дня, ее звон в часы молитв поднимается к небу, как густой жертвенный дым. Вдалеке, в поле, блещет лемех плуга, волы под ярмом шагают в мареве испарений, над линией горизонта, неторопливо перестраиваясь, плывут облака. Не съездить ли им все же разок в Каринтию, к родителям Ханны? - таков был вопрос. Вопрос, возникавший из года в год и без конца отодвигаемый чуть дальше, словно бочка, которую кто-то катит вперед и нагоняет всякий раз, как она остановится поперек дороги. Так что через определенные промежутки времени вопрос этот становился им поперек дороги. К тому же поездка должна была стоить денег. Ханна ссылалась на то, что у них есть сбережения. Нет, сбережения трогать не след, возражал муж. Есть ведь еще лейтенантов кошель с дукатами. Вот оттуда можно бы несколько монет пустить в ход. Об этом, напротив, ничего не желала слышать жена. Для нее эти деньги были вещью неприкосновенной. Не то Брандтер давно бы уже обзавелся подмастерьем и учеником. Правда, в этом случае пришлось бы прикупить инструмента, но зато и работы можно бы брать побольше. Трех-четырех дукатов хватило бы с избытком. Ханна сердилась, топала ногами, кричала, что вполне довольна той жизнью, которую ведут они сейчас, - не к чему им гнаться за большим заработком и нанимать подмастерья и ученика, кубышка полнится и так. А для кого? Да, были бы у них дети, тогда разговор другой! А так она об этих дукатах и слышать не желает. Быть может, Брандтер при этом думал: "У тебя бы их вовсе не было, не заслужи я их своим смертным страхом", но он не раскрывал рта, что за последнее время вошло у пего в привычку. Так вскоре и вышло, что супруги совсем перестали обсуждать обе эти темы: о поездке в Каринтию и о расширении мастерской. Пауль Брандтер по-прежнему почти не покидал домашнего очага. С Ханной дело обстояло несколько иначе. Благодаря тому, что она обшивала соседок, ей приходилось бывать в других домах - когда она относила работу или примеряла платье толстой жене лавочника, а как раз там, у лавочницы, и было самое сердце деревни, куда малый круг местной жизни в непрестанном своем обращении приносил последние новости. Ханна пришлась по душе соседкам, с нею охотно болтали. "Погуливать начала", - подумал Брандтер, когда однажды вечером жены не оказалось дома. Он съел приготовленный ею ужин и в одиночестве пошел спать. Когда она вернулась, не спросил, где была. Все же на долю этой четы выпала еще не одна блаженная ночь, и когда Брандтер держал в объятиях свою Ханну, а она, удоволенная, вскидывала на него глаза, черные, как два слетевших вниз осколка темного звездного неба, то ему не раз думалось, что теперь наконец-то жизнь его движется в истинной своей колее. И как раз в тот вечер, когда он улегся спать один, а Ханна пришла попозже, его, как никогда, манили к себе ее полуоткрытые губы, между которыми виднелись острые белые зубки, похожие на оскал хищного зверька. На следующее утро ему надо было ехать в Юденбург, чтобы купить обручного железа. Лошадь, впряженная в узкую тележку, весело трусила по дороге, и Брандтер пребывал в наилучшем расположении духа, когда же последние островерхие крыши Унцмаркта скрылись за излучиной реки и поворотом дороги, принялся насвистывать. Денек выдался по-весеннему ясный. Мур катил рядом свои черно-синие пенные воды. На рыночной площади Юденбурга Брандтер остановился перед кузницей. Погрузив купленное железо - не слишком-то много - и хорошенько его привязав, он повернул к постоялому двору. Народу здесь было порядочно, и шум стоял большой - эх да ух! Вдруг в ярком свете весеннего солнца перед ним обрисовалась странно знакомая фигура. Брандтер не сразу понял, кто это, но, наматывая поводья, вдруг вспомнил, как однажды следом за этим человеком, за его широкой спиной сам он, разъяренный, громыхая сапогами, взбегал по лестнице деревенского дома, откуда с верхнего этажа кто-то обстрелял их скакавший мимо отряд. Потом на миг вновь увидел перед собой ту горницу: навстречу им грянули выстрелы, схватка, кровь, и вот уже крестьянские парни, тихие и недвижные, лежат на дощатом полу... "Брандтер!" - рявкнул кто-то прямо у него над ухом. Он остановился. Старые соратники шумно приветствовали друг друга. Объявился и второй. То-то было крику! На радостях все говорили наперебой. И вскоре, после того как Брандтер поставил телегу и задал лошади корм, все трое уселись за добела выскобленный дубовый стол. Пошли рассказы. Один из товарищей Брандтера прослышал в Вене о его судьбе. Они обсуждали происшедшее без церемоний, по-солдатски. - Ну и ловкач же ты! Из-под виселицы да прямо в брачную постель! Сладко было небось! Не всякому так везет, экий счастливчик! Тебе всегда везло. Меня б они вздернули за милую душу, никакой не нашлось бы заступницы. (Этому нетрудно было поверить, глядя на его грубое, покрытое шрамами лицо.) В таком духе они без умолку болтали и дальше, и Брандтеру пришлось пересказать в подробностях весь ход тех давних неприятных событий. Посыпались вопросы: где он теперь живет, да чем кормится, да что поделывает жена и как ему с ней спится? Оба молодца так громко ревели и ржали, что весь зал невольно стал прислушиваться к их беседе. Брандтер не пил. Он только делал вид, что пьет, но вино в его стакане не убывало. Двое остальных, по-видимому, хватили лишку еще до встречи. Шквал их вопросов оглушил Брандтера, он чувствовал стеснение в груди. Наконец ему удалось их перебить: - Ну а вы, а вы? Расскажите в конце концов о себе, черт побери! - А мы - под знамя Кольтуцци! - сказал тот из них, что был пониже ростом, по происхождению шваб. - Хватит с нас, потрудились на сельской ниве, где хозяин из тебя последние соки выжимает. Да здравствует конница Христова! - Как, опять завербовались?! - воскликнул Брандтер. - Да, да, Кольтуцци, Кольтуцци! - заревели оба. - Кольтуцци вербует ветеранов. Вроде бы турок опять зашевелился. Порубаем турка! - Вы уже взяли задаток?! - спросил Брандтер, от волнения перегнувшись через стол. - И немалый! - рявкнул длинный с широкими плечами. - Прибавь еще квартирные и за фураж из здешних деревень, на пять недель вперед. - Из здешних деревень? - Ну конечно! Скоро здесь будет проходить эскадрон из полка Кольтуцци, их на юг посылают к вендам, уж не знаю зачем. А мы, значит, сразу в седло - и за ними. Новые мундиры уже у нас на квартире, нам их выдал вербовщик. Коней и оружие пригонит для нас эскадрон. Нас тут шестеро на постое, все бывалые ребята. Длинный еще не кончил, как Брандтер, обернувшись, заметил двух знакомых унцмарктских крестьян, сидевших за столом позади него, - давно ли они там сидят или только сейчас пришли, этого он, конечно, не знал. Он с ними поздоровался, они кивнули в ответ. Когда Брандтер вновь оборотился к своей компании, то даже его подвыпившим товарищам бросилось в глаза его внезапно помрачневшее лицо. - Что это на тебя нашло, Брандтер? Чего ты нос повесил? Может, кто косо на тебя поглядел? Пошли-ка вздуем его хорошенько! - Да нет. Только говорите потише. Незачем всякой дубине безмозглой знать, о чем мы тут толкуем. - Слушай, Брандтер. Пошли-ка с нами. Бросай свое барахле. Вербовщик еще здесь, - сказал низкорослый шваб. Брандтер тупо уставился на него. - Этому быть не можно, - почти беззвучно отвечал он. - Почему? - простодушно спросил шваб. - С женой расставаться жалко? - Осел! - рявкнул на него длинный. - Ему-то небось не жалко, да только не сносить ему головы, коли он от нее сбежит. Ты пойми, - объяснял он, - такая жена, раз уж она выпросила себе мужа с виселицы, для него все равно что крыша над головой, приют. Уйдет он оттудова, и мастер-вешатель враз накинет на него петлю. Какая уж тут солдатчина! Коротышка сидел с раскрытым ртом, зиявшим, словно воронка. - Ребята, прошу вас, говорите тише, - с мукой в голосе сказал Брандтер. Они выпили еще по стаканчику, на брудершафт, после чего бывший капрал ушел. Когда он ехал обратно, посыпал мелкий дождик, и, как бывает в долинах Штирии, берег Мура сразу заволокло плотной завесой тумана. Домой Брандтер прибыл поздно и не застал жены - она, должно быть, ушла к соседям. Не притрагиваясь к ужину, он принялся ходить взад и вперед по горнице. Не то чтобы он хотел дождаться Ханны. О ней он сейчас почти не думал. Когда позже она пришла, они обменялись всего несколькими словами. - Потерянный рабочий день, - сказал Брандтер. - Ну, а ежели бы и был у тебя подмастерье, - возразила Ханна, - тебе бы все равно пришлось самому ехать за железом. Подмастерью такого не поручают. 8 В последующие дни Брандтер спал неспокойно и с рассветом обычно был уже у себя в мастерской. Прошла, наверное, неделя со дня его поездки в Юденбург, и вот однажды, поднявшись особенно рано - звезды только начинали меркнуть, а на реке еще лежал туман, - он вышел во двор, чтобы дождаться рассвета. Очертания горы напротив, такие привычные при свете дня, сейчас пока не родились, не определились, а едва слышный равномерный шум реки, протекавшей в каких-нибудь полутораста шагах от дома, делал тишину еще ощутимей. Брандтер, сидя на лавке перед домом, пил подслащенное молоко, которое каждое утро стояло для него наготове в теплом устье печи, и закусывал свежим белым хлебом. Легкие нарушения безмолвия, при этом производимые - например, тихое дребезжание кружки и тарелки, когда он ставил их на лавку, - сразу же поглощались огромным запасом тишины, накопившимся за ночь, и эти только что нанесенные крошечные ранки на девственном теле занимавшегося утра тотчас затягивались снова. Утро же нежно и властно окутывало одинокого человека, будто незримое толстое одеяло. На востоке зажегся первый бледный луч. Дальние Козьи хребты придвинулись чуть ближе и обрисовались на фоне неба. С проселочной дороги, бежавшей вдоль реки, отдаленно донеслось неторопливое цоканье лошадиных копыт и громыхание колес. Брандтер повернул голову на эти звуки. Вскоре стала видна и повозка, крестьянская телега, на которую - это при все уменьшавшемся расстоянии отчетливо увидел Брандтер - хозяин взвалил другую, должно быть поломанную, повозку - высокую двухколесную тележку, не слишком обычный и употребительный экипаж; одно колесо его, очевидно, было вконец сломано. Брандтер, наблюдавший это явление в сумерках рассвета, на миг мрачно сдвинул брови. Вообще-то его удивило, что в такую рань к нему явился клиент, ведь эту повозку, скорее всего, везли к нему, чтобы он ее починил. Крестьянин ехал неспешной рысью и уже приближался к тому месту, где ему надо было свернуть с дороги в боковую колею, подводившую к мастерской каретника - путь к ней указывал знак при дороге (колесо на шесте). Но крестьянин и не думал сворачивать, его лошадь продолжала трусить дальше мимо Брандтера и тащила свой громыхающий груз по дороге к Юденбургу. И тут зоркий глаз Брандтера разглядел хозяина телеги: это был один из двоих унцмарктских крестьян, сидевших на постоялом дворе за соседним столом. Брандтер, поднявшийся было, чтобы встретить гостя, застыл на месте и осенил себя крестным знамением. Теперь только он понял, что все это означает. Итак, отныне местные крестьяне снова будут ездить в Юденбург к каретнику, как ездили прежде, до того, как он здесь поселился. Он, конечно, знал почему. Сквозь зубы Брандтер послал проклятья болтливым и несдержанным во хмелю товарищам. Но это было еще полбеды. Несколько дней спустя, войдя в горницу по окончании трудового дня, он увидел, что жена сидит заплаканная и, как никогда, обозленная на него. Она не желала ничего говорить. Где она была? У лавочницы, выдавила она и снова начала всхлипывать. Тут он обо всем догадался и без обиняков сказал ей, в чем дело. Она расплакалась страшно и неудержимо и, рыдая навзрыд, время от времени выкрикивала отдельные слова, вроде: "мерзкие болтуны", "какой позор для нас!" и "я сказала, что это все неправда". - Зачем ты это сказала?! - резко спросил Брандтер. - Затем... затем, что это позор... мои родители... О, что я наделала! - Я тебя не неволил! - сказал Брандтер и, выйдя из горницы, так хлопнул дверью, что посыпалась известка. В сенях он сразу остановился и застыл в оцепенении, глубоко потрясенный собственной несправедливостью и вместе с тем в неистовом отчаянии от своего положения. Значит, впредь он должен жить, будто привязанный к позорному столбу? Не о своем добром имени думал он и не о глупых людях там, в деревне, с их пересудами. Пусть их судачат. Но вот Ханна... Как быть с нею? Он возвратился в горницу и попросил у жены прощения. Однако при всем том не следует думать, что Брандтер оглядывался на свою прежнюю жизнь с чувством вины и раскаяния. Его боязливо-достойное поведение, к которому он возвратился тотчас же после единственного своего срыва, можно было бы скорее уподобить поведению узника в тюрьме, который никогда не меряет шагами свою камеру из конца в конец, намеренно никогда не пользуется всем ее пространством, ибо все-таки менее тягостно остановиться по собственной воле, нежели натолкнуться на дверь, запертую замком и задвижкой, или на непреодолимую стену. Но вот теперь, именно в эти дни, наш Брандтер, можно сказать, натолкнулся на стену, и от удара голова у него гудела. В дальнейшем он еще меньше расположен был хоть в чем-то прекословить жене. Он весь ушел в себя, да, похоже, он напряженно размышлял. 9 Дорожный экипаж, запряженный четверкой, приближался с запада к городу, и вот меж зелеными холмами показались его передовые укрепления и предместья; еще дальше взгляду открылись желто-серые выступы звездообразных бастионов, а за ними, тая в голубой дымке, бурое море крыш - ядро города, над которым там и сям вздымались церковные башни, выше всех - тонкий шпиль собора св.Стефана, поражавший издали своей новизной, будто поднялся он только сейчас. На карете красовался герб графини Парч. Спереди и сзади сидели ливрейные слуги, впереди скакали верховые, правда, в одежде других цветов, и один вел в поводу свободную лошадь: это были люди маркиза де Кауры, который впекал навстречу своей старинной приятельнице и ожидал ее в Хадерсдорфе. Теперь графиня и маркиз сидели в глубине кареты, в то время как баронесса фон Доксат, пользовавшаяся экипажем графини, покойно возлежала на мягкой передней скамье, подпираемая подушками и закутанная в китайскую шелковую шаль такой непомерной ширины, что маленькая старая дама совершенно утопала в ее волнах. С удовольствием предвкушая окончание путешествия, графиня сегодня была особенно бойка на язык и вовсю тараторила по-французски, хотя надо сказать, что самая тема разговора особого удовольствия ей не доставляла. После того как маркиз еще раз устно пересказал ей все подробности последних событий, давно уже известные ей из писем, она разразилась горестными жалобами на пренебрежение, выказанное молодым фрейлинам двора в связи с готовящимся представлением балета. Особливо же ее племяннице фройляйн фон Лекорд. Последняя еще в феврале при первой пробе всего порядка музыки и танцев, имевшей место в самом узком кругу, в присутствии их величеств, исполняла в первом из двух стихотворений, что должны быть представлены с помощью придворного музикуса, главную роль - роль Дафны. При этом не только сведущие в деле итальянцы - в их числе Бенедетто Феррари, сочинивший текст к "L'inganno d'amore" ["Любовный обман" (итал.)], той самой пиесе, что с музыкой Антонио Бертали снискала такой успех в дни Регенсбургского сейма! - не только эти итальянцы восторженно рукоплескали ей, но также их величества государь и государыня выразили полнейшее свое одобрение. И вот извольте, сетовала графиня, на ее место является вдруг какая-то окаянная деревенская девка, gosse Hiaudite. Сама она, конечно, этой особы не знает, но ежели, как утверждает маркиз, это та самая, что осенью на приеме у княгини Ц. высказывалась столь неделикатным образом, то можно друг друга поздравить! Кстати сказать, все эти Рандеги вкупе не кто иные, как мужики сиволапые, равно как и прочие в том же роде, кого сейчас столь ласкают в Вене, подумать только, ихние нескладехи - и что они такого из себя представляют, коровницы, птичницы, и все тут - уже приглашаются исполнять придворный балет; это будет поистине коровий балет! Entre nous soit dit [между нами говоря (франц.)]. Но этого еще мало, ей, графине Парч, надлежит вдобавок весь этот придворный коровник опекать и наставлять. Их императорские величества почли за настоятельную необходимость не менее трех раз изъявить ей