Хаймито фон Додерер. Слуньские водопады ----------------------------------------------------------------------- Heimito von Doderer. Die wasserfalle von Sluny (1963). Пер. с нем. - Н.Ман. В кн.: "Хаймито фон Додерер". М., "Прогресс", 1981. OCR & spellcheck by HarryFan, 4 September 2001 ----------------------------------------------------------------------- Место, где Роберт Клейтон - в то время двадцатисемилетний молодой человек - впервые встретился со своей будущей женой, возвышалось (да и сейчас еще возвышается) над всей округой. Дорога, достигнув вершины холма, сворачивает вправо. Клейтон придержал лошадь и окинул взглядом расстилавшийся внизу ландшафт - как то поневоле делает любой путник, очутившись на столь высокой точке, и вот уже слева, там, где гряда холмов становилась шире, появилась она, на своем легконогом жеребце рыжей масти, галопом пересекавшем лужайку. Этот уголок - одна из прелестнейших в юго-западной Англии. С вершины холма, на которой Роберт Клейтон некогда придержал коня, виден только покатый спуск к трижды изгибающейся речушке в долине, а чуть подальше длинный пологий подъем к вершине, увенчанной лесом: таким рельефом местности объясняется, что большой завод сельскохозяйственных машин, построенный неподалеку отцом Роберта, отсюда не виден. Не будь здесь леса, наверху торчали бы заводские трубы. А так все тонуло в зелени и в мерцании воды. Через несколько месяцев они уже готовились к свадьбе и свадебному путешествию) в экзотические и не очень дальние края, следовательно, не в Канаду, где жили родственники невесты. В конце концов они выбрали юг Австро-Венгерской империи, а именно Хорватию. До Остенде, Нюрнберга, Пассау и Линца экзотики не было и в помине. В Вене - в 1877 году там еще не существовало филиала фирмы "Клейтон и Пауэрс" - они поспешили к окну своей комнаты в отеле VIII округа, заслышав на улице странную и ласкающую слух песню, которую пели две женщины, неторопливо шагавшие с маленькими корзинками в руках. То были хорватки из Бургенланда, они торговали сушеной лавандой, о чем и сообщала их песня. Это уже само по себе показалось молодой чете чем-то экзотическим, "итальянским", как они выразились. Их пребывание в Вене длилось недолго, тем более что отчаянная жара портила им настроение. Они видели Верхний Бельведер, вплоть до маленьких угловых башен сплошь залитый солнцем, но глаз из-за яркого света ничего в отдельности не различал. А может быть, они были слишком захвачены взаимной близостью во время этого свадебного путешествия и еще очень далеки от того мига пресыщения, когда сама эта захваченность, пусть на краткий срок, становится необъяснимой. На террасе перед дворцом их, однако, - пусть лишь на мимолетное мгновенье - растрогал вид, очень схожий с тем, какие некогда писал Каналетто [итальянский живописец XVIII века, писал преимущественно архитектурные ансамбли и памятники Венеции]. Молодая чета поехала в фиакре по Главной аллее Пратера, там они велели кучеру остановиться, так как хотели, уйдя с аллеи, погулять под зеленой сенью старых-престарых деревьев. Но, увы, под деревьями отбою не было от комаров. Их взору открылась большая лужа, вернее, небольшой пруд с плоскими песчаными берегами, в котором босоногие мальчишки удили рыбу - непонятным было, как они терпели эту комариную муку, - и то и дело сносили свой улов в большие, до половины налитые водой стеклянные банки, которые стояли на берегу. Клейтон нагнулся и заглянул в одну из банок. В ней плавали земноводные и саламандры, полупрозрачные, а одна даже с огненно-рыжим брюшком. Харриэт, стоявшая рядом с ним, не нагибалась, чтобы разглядеть этих тварей. Клейтон вдруг почувствовал, что им овладевает печаль. В эти последние дни он, словно через дыру в густо сплетенной паутине предсвадебных месяцев, свалился на этот вязко песчаный берег. Полуиссохший, пожелтелый от жары тростник, росший здесь, казалось, вонзался в синее лакированное небо. Они пошли обратно к экипажу, медленно двигавшемуся вперед, и сели. На следующий день они уже продолжали свое путешествие в экзотические края; оно началось в двухместном купе первого класса, хотя поезд еще и не отошел от Южного вокзала. Багаж уже был размещен по сеткам. В духоте стоял запах кожи и замши, в окно просачивался еще и легкий запах табака. Клейтону подумалось, что Харриэт меньше страдает от жары, чем он. Правда, он много двигался еще на перроне, поспешил навстречу носильщику и помог ему разложить багаж по местам. Харриэт Клейтон молча сидела в уголке. Роберт, длинноногий, с очень топкой талией, был широк в плечах. Харриэт из своего уголка наблюдала за ним. Она не выглядела разгоряченной, даже на носу не блестели капельки пота. Широкие ее брови почти срастались на переносице. Она с удовольствием смотрела на мужа. Он нравился ей. Его стройность и высокий рост (впоследствии унаследованный их сыном Дональдом) были как раз в ее вкусе. Но сейчас она ничего не говорила и сидела не двигаясь. Ее соломенная шляпа висела на одном из крючков в стене. Темно-каштановые, пожалуй, даже слишком густые волосы оставались неприкрытыми. Над ее верхней губой темнел легкий пушок. Когда скорый поезд, мягко тронувшись с места, отошел от крытого перрона, им удалось наконец глотнуть свежего воздуха, так как дверь купе стояла распахнутой, а в коридоре напротив было окно. Когда поезд набрал скорость, шляпа Харриэт стала раскачиваться. В купе теперь было прохладнее и приятнее. Клейтон достал свою трубку и кисет. - Какой домашний запах, - сказала Харриэт, когда он раскурил набитую "кэпстеном" трубку. В те времена скорый поезд из Вены шел до Земмеринга около двух часов по пустынной местности. Называлась она Штайнфельд. Харриэт читала. Клейтону удалось раздобыть у портье отеля, в котором они останавливались в Вене, номер "Таймса" двухдневной давности. Этот портье, собственно, и наметил маршрут путешествия для молодоженов. Звали его Андреас Милонич, он был далматинец родом с острова Крк, сын хорватского моряка. Господин Андреас был очень хорош собою - Харриэт уверяла, что школьницей она именно такими представляла себе древних римлян, - и превосходно говорил по-английски. Его отец, капитан, тоже свободно владевший этим языком, позаботился, чтобы сын с детских лет изучал его. Милонич-младший на этом поприще значительно превзошел своего отца, кроме итальянского, французского (и конечно же, немецкого, как отец), он знал еще латынь и древнегреческий, ибо посещал гимназию в Загребе и хорошо сдал экзамены на аттестат зрелости. Затем он стал изучать гостиничное дело просто из любви к этой профессии. Весьма перспективный портье! Отец его, дипломированный капитан дальнего плавания и с самой юности один из лучших знатоков всех островков и утесов вдоль побережья Далмации, всех каналов и проток, - итак, отец, тогда уже очень пожилой человек, выйдя на пенсию, предпринял оригинальное путешествие. Дела, связанные с наследством, привели его в Брегенн в Форарльберге. Там, за табльдотом, разговорившись с каким-то незнакомым человеком, он вскользь упомянул, откуда он родом и чем в свое время занимался. Последнее, видимо, не только заинтересовало, но и взволновало его собеседника. Тот отрекомендовался как человек, имеющий самое прямое отношение к пароходной компании, грузовым перевозкам и верфям на Боденском озере, более того, он оказался владельцем трех больших пассажирских пароходов - и тут же принялся уговаривать Милонича, который, видимо, пришелся ему по душе, перебраться в Брегенн. Очень, мол, трудно найти хороших капитанов на эти пароходы, а они абсолютно необходимы для плавания в водах Боденского озера, отнюдь не всегда безобидного. В результате старик Милонич плавал теперь по Боденскому озеру и был доволен жизнью, как никогда. Тем временем в Вене Милонич-младший, преуспевающий сын преуспевшего отца, предложил мистеру и миссис Клейтон маршрут путешествия, какой мог предложить только досконально знающий эти края человек. В его маршруте назывались пункты, о которых даже многие австрийцы сроду не слыхивали. Когда поезд, простояв минут десять на какой-то станции, снова тронулся в путь, Роберт и Харриэт вскоре заметили, что он идет в гору. Местность уже не была плоской. По другую сторону широкой долины показались заросшие лесом горы. Пассажиры слышали, как паровоз, часто-часто пыхтя, спускает пар. Поезд шел бойко и безостановочно. Справа, через раскрытую дверь купе и окно в коридоре, виден был только крутой откос, поросший кустарником и лесом. Клейтон слегка отклонился влево, окинул взором долину до самых гор, потом глянул вперед и заметил, что поезд, повторяя мягкие изгибы железнодорожного полотна, поднимается по этому откосу. Сейчас ему стала видна и передняя часть машины. Большой, тяжелый локомотив работал изо всех сил, воздух был свеж, несмотря на дым, а стук колес гулко отдавался в горах. Повернувшись в другую сторону, Клейтон увидел в конце состава второй огромный локомотив, он не тянул поезд, а толкал его. Из трубы с грохотом выходил столб пара, белизну которого мутили темные клубы дыма. Горы вдали вырастали с минуты на минуту. Опять станция. Вернее, полустанок. Множество пассажиров вышли из вагона; Клейтону показалось, что все это люди из высших слоев общества, господа и дамы, первые с небрежно переброшенными через плечо дорожными сумками, вторые с элегантными баулами; мимо его окна как раз проехала тележка, груженная желтыми чемоданами и плоскими несессерами. Кое-кого из этих господ встречали: радостные возгласы, рукопожатия, смех. Откуда ни возьмись на перроне замелькали фуражки портье различных отелей. Харриэт продолжала сидеть в своем уголке. Клейтон стоял у окна, здесь на него повеяло чем-то родным, но почему, собственно? В Англии нет железнодорожных станций в горах, разве что в Шотландии, но там он никогда не бывал. Перрон опустел. Поезд мягко тронулся с места. Клейтон глянул вперед и обнаружил, что железнодорожное полотно сворачивает влево. Едва он увидел мост, к которому они приближались, как земля рядом с рельсами куда-то исчезла: теперь они ехали по огромной арке на невероятной высоте, а под ними простиралась почти необозримая равнина и дорога, прорезавшая ее. Когда они проехали по мосту, Роберт не вернулся на свое место рядом с Харриэт. Казалось, они поднимаются по винтовой лестнице на крышу какого-то здания. В мгновения, когда поезд пролетал участки моста, огороженные стеной, перед глазами всякий раз возникали новые картины, часто, впрочем, проглатываемые или скрываемые темнотою туннеля. Клейтону казалось, что они уже невесть на какой высоте, но поезд взбирался еще выше. Теперь взору Клейтона открылся тот отрезок пути, который они только что проехали. Пропасти рядом с железнодорожным полотном становились все отвеснее, глубже, а когда они ехали по некоему подобию открытой галереи, ограждение ее так и мелькало под шипение паровоза. На следующем изгибе он уже видел, как оба локомотива, впереди и сзади, грохоча выбрасывали вверх столбы пара. Станции были довольно часты. Пассажиры, сходившие на них, напоминали тех, что вышли на последней перед мостом. И на перроне происходило то же самое. Представителей разных гостиниц было еще больше. Во время поездки через Земмеринг Клейтон себе места не находил; то он смотрел из окна коридора на крутой откос, то из окна купе в разверзающуюся бездну. Поезд уже опять шел по высокому виадуку. Клейтон снова выскочил в коридор, очень ему хотелось взглянуть на поросшую лесом долину. Но вот и она скрылась из глаз. Теперь крутой откос, казалось, придвинулся к железной дороге. Он опять поспешил в купе, извинился перед Харриэт за то, что то ж дело входит и выходит, и снова стал смотреть в окно, на открывшиеся дали, где солнце льнуло к зубцам скал, которые мягко светились над лесами, далекими лесами, отсюда похожими на мох. Харриэт улыбнулась. Этот вид Клейтон даже воспринял как избыточный. Она, конечно, заметила и сразу отдала себе отчет в том, что его интерес к горной железной дороге не чисто инженерный интерес. К тому же он не был строителем-железнодорожником или инженером в том высшем смысле, каковой демонстрировался здесь, а специалистом-машиностроителем на одном из заводов своего отца, начинающим директором предприятия, старавшимся улучшить условия производства. Но все равно он был техником и, вероятно, многое понимал из того, что она даже и увидеть-то не умела. Вот какие мысли проносились за сросшимися бровями Харриэт. Сейчас она вдруг ощутила затрудненность слуха, словно в ушах у нее была вата, но не поняла, что это следствие перепада давления из-за быстрой смены высоты. Клейтон отошел от окна. Взглянул на Харриэт, но та не подняла глаз, иначе она бы заметила, что его лицо омрачилось. Снова станция. Клейтон прочитал в своем карманном путеводителе, что эта станция расположена на высоте около 900 метров над уровнем моря. Затем все кончилось в долгой свистящей тьме туннеля. Лампа на потолке, которую кондуктор зажег еще до начала подъема, неярко освещала комнатку с мягкими сиденьями, что вместе с двумя своими обитателями мчалась сквозь тьму. Клейтон закрыл окна. В туннеле Харриэт опять подумала о восторге, в который его повергла эта дорога, и о том, как он выглядел в эти мгновения. Мысль разделить с ним его восторг и сейчас не пришла ей на ум. Туннель кончился. Поезд с грохотом и стуком мчался вниз, это они отчетливо чувствовали. Наверху он частенько замедлял ход. Ландшафт успокоился, лесистые вершины стали ниже. Харриэт опять хорошо слышала. Она сообщила об этом мужу, и он объяснил, что с нею было. В Загребе им иногда казалось, что они все еще в Вене, в большом кафе. Лица кельнеров, да и многих посетителей тоже точь-в-точь как в Вене, "Austrian faces" [приметы Австрии (англ.)], - сказала Харриэт. Роберт нашел, что это даже приятно. О поездке по Земмерингу он больше никогда не вспоминал. Ближайшей их целью было теперь торговое село в Крайне, называвшееся Церкника или Циркниц. Оно расположено невдалеке от озера, которое время от времени вместе со всеми рыбами и прочими обитателями исчезает, вроде как Нойзидлер-Зе в земле Бургенланд; странная эта его особенность была известна еще Плинию. Господин Милонич изготовил для четы Клейтонов нечто вроде словаря-путеводителя, англо-словенского и англо-хорватского, содержавшего необходимейшие слова, и вдобавок нарисовал на полях маленького рака, а рядом с ним большой восклицательный знак. С помощью этого рисунка вечером на их столике очутилась завернутая в многочисленные салфетки миска, в которой, когда их сняли, обнаружилась целая гора этих докрасна сваренных тварей. Солоноватый свежий вкус их свое дело сделал - это были гигантские раки, - и рислинг как нельзя лучше подходил к ним. Но Клейтон, с превеликим любопытством рассматривавший этих чудищ, хотел, посильнее разогревшись, снова пуститься в путь по горной дороге - причины на сей раз были уже отнюдь не технические; он потребовал, чтобы его свели туда, где водятся эти раки, ему было интересно понаблюдать за ними в их естественном окружении. (Все это можно было высказать с помощью словаря Милонича и языка знаков, им изобретенного.) - Ну, конечно же, - заметил хозяин, - до этого места каких-нибудь двести шагов, не больше. На следующий день двести шагов остались позади. Собственно, это было еще не озеро, а так, проточное мелководье. Берег находился в тени, но водное зеркало сверкало на свету. Клейтон лег на живот в траве и низко склонился над водой. Здесь, у берега, заводь была совсем мелкая и прозрачная. Вскоре он, к своему изумлению, увидел трех или четырех раков, ползающих у самого берега и вылезавших из его впадин. Клейтон вскочил. - Я вижу сразу нескольких! - крикнул он Харриэт, стоявшей на лужайке. Он скинул пиджак, засучил рукава рубашки чуть ли не до плеч, снова лег на живот и подполз к самой воде, так что удержался в равновесии только благодаря своим длинным ногам. Затем медленно опустил правую руку, но рак, на которого он нацелился, сильно ударяя хвостом и пятясь, нырнул вглубь и был таков. Клейтона удивил и в то же время позабавил этот маневр (он еще никогда не видел рака в вольной воде), он занес руку над другим; тот сидел у норы, повернув голову и могучие клешни в сторону пруда. Клейтон хотел и его принудить к забавному прыжку, но этот, величиной превосходивший всех остальных, даже не заметил приближения его руки. Тогда Клейтон, собравшись с духом, схватил его как положено, хотя ни малейшего опыта у него не было, за переднюю часть, так называемую "шейку", и вытащил. Хвост этой твари был крепко прижат к брюху, он выгнулся назад, широко растопыренные клешни уже готовы были схватить пальцы Клейтона, но ничего из этого не вышло. Клейтон повернулся на левый бок и бросил рака в траву; разъяренный, тот немедленно зашагал, угрожающе вытянув клешни. Клейтон засмеялся. - Я его изловил, - крикнул он Харриэт, подошедшей ближе. Она улыбнулась, глянув на мужа и его живую добычу. В тишине журчание ручейка, неподалеку отсюда перекатывавшегося через камень, казалось шумом. Клейтон, все еще лежа, пересадил рака, сразу направившегося к воде. Но через минуту-другую снова осторожно взял его за шейку, в вытянутой руке понес к заводи и пристроил на маленькой каменной плите, чуть-чуть выступавшей из воды у самого берега. Это чудище в жесткой своей скорлупе, вооруженное клешнями, несколько секунд поколебалось, потом все-таки ступило в воду и скрылось в глубине: Клейтон, покуда можно было, следил за ним, низко склонившись над водой. - Успел со мной познакомиться, - сказал он жене, указывая, куда скрылся рак. - Не думаю, чтобы это его обрадовало, - ответила Харриэт. На том естественнонаучная охота окончилась. Да и есть раков Харриэт уже не хотелось, аппетит пропал, пояснила она, при виде этого буро-зеленого чудища в траве, очень уж оно смахивало на громадного паука. Клейтон живо и как бы обрадованно с ней согласился: - Я тоже их больше в рот не возьму. Отныне они ели рыбу, которой много было в озере, тем более что жарили ее отлично. Молодая чета пробыла здесь дольше, чем предполагала, хотя ей и пришлось поступиться некоторыми привычками. Так, например, в маленькой гостинице не было ванной комнаты. Ежедневное купание - не в той заводи, где Клейтон поймал рака, но в озере - было просто спортивной забавой, прежде всего для Харриэт, отлично плававшей и нырявшей, а не только желанием освежиться. Несмотря на синее по-летнему небо, от жары они нисколько не страдали. Казалось, что даже почва здесь прохладна, настолько она была пропитана водой и зеленью. Они с удивлением вспоминали свое пребывание в Вене, они словно прожили несколько дней в парной бане, хотя случайный взгляд на градусник за окном свидетельствовал, что температура здесь ничуть не ниже. Обилие листвы куда ни глянь, плеск притоков Циркница, изгиб освещенной солнцем дороги, устремляющейся в тень под пышные кроны деревьев, водяная пыль, пронизанная одним-единственным солнечным лучом, пробившимся сквозь густые ветви, - все это отбрасывало синеватые тени даже в полдневной светлоте и брало верх над жарой. В комнате преобладал зеленый цвет. Слева за окном виднелась верхушка - правда, не вся - большого дерева. Через неделю это была уже как бы собственная их комната. Так сильно она изменилась. Они это ощущали, но об этом не говорили. Воспоминание о том, как Харриэт стояла на лугу (еще раньше она стояла около пруда в венском Пратере), причиняло боль Клейтону. Теперь он знал, что женился на ней, с самого начала предчувствуя, что так будет. Случалось, небо бывало затянуто облаками, свет, точно серая пыль, лежал в уголках окна. Большая комната была тогда вся заполнена слабым светом. В ней стоял письменный стол. Харриэт вечно писала письма. Все у нее было для этого приспособлено, включая надежно закрывавшуюся дорожную чернильницу. Закрытая она имела форму жокейского кепи и была расчерчена соответствующими полосками. Клейтон был не в силах писать письма, Харриэт же могла писать даже поздно вечером после ужина. Мужу ее иногда казалось, что она устроила здесь самую настоящую канцелярию. Писала она быстро. За час четыре, а то и пять писем. В Англию, в Канаду и еще по разным адресам. Почерк у нее был крупный и прямой, перо явственно скрипело, двигаясь по сиреневой бумаге. Клейтон лежал на огромном гнутом диване. Они однажды написали открытку и Милоничу в Вену. Лишь через десять дней супруги двинулись дальше. Хозяин-словенец жалел, что уезжают гости, которых он всячески обхаживал, так что комфортом, пусть несколько старомодным, они здесь наслаждались больше, чем в каком-нибудь роскошном отеле. После поездки, не слишком долгой, они очутились в совершенно другой долине, образовавшейся вследствие несколько втиснутой в узкое русло реки. Когда после тряской дороги от Цетине до реки Кораны супруги впервые пошли вдоль ее берега, им уяснилось, что неумолчный и все нарастающий грохот, наполнявший воздух, не мог исходить от суженного ложа реки рядом с ними. Слева, за излучиной, река разливалась шире. Но устье ее оказалось перегороженным белой вертикальной стеною невероятной высоты, грохотавшей теперь уже вблизи от них. На мгновение у Клейтона перехватило дыхание, вернее, ему стало вдруг нечем дышать. Вряд ли ему тогда или позднее довелось простейшим образом объяснить себе всю мощь впечатления, которое он сейчас испытывал, а именно что огромные массы воды, которые он доселе видел лишь горизонтальными - например, во время морских путешествий, - вдруг вздыбятся и стеной встанут перед ним (во всяком случае, в первые мгновения эта стена показалась ему не только вертикальной, но и монолитной). Харриэт молчала. Значит, и ей был ведом страх. Наверху у бело-пенного края - нижняя часть водопада была вся в дымке - вдруг стали заметны какие-то непонятные детали: крыши, мостики, решетки или что-то в этом роде, из старого побуревшего дерева. Эти штуки там, наверху, были самым устрашающим в водопаде, но никто не сумел бы сказать, почему, собственно. Они пошли дальше. Сейчас грохотало слева, потом за их спиной, но водопад был уже невидим. Водопады Слуни - почти что посреди местечка Слунь - достопримечательность, вернее, венец здешних краев. Нынче они уже не те, говорят даже, что несколько лет как они почти вовсе исчезли. Но в 1877 году развалюхи еще торчали из пенистых вод по всему верхнему краю водопада, видны были и дорожки, связывавшие их с крохотными участками, хижинами и мостиками, не внушавшими особого доверия. Все эти строения над водопадом были мельницами, принадлежавшими разным хозяевам. Роберт и Харриэт перешли через глубоко зарывшееся в землю русло Кораны, потом уж заприметили мостик и словно бы очутились совсем в другой местности. Слуньчица текла издалека по своего рода каменистой равнине; и только здесь они увидели настоящие воды, широко разлившиеся, бурлящие, беспокойные, сколько глаз хватал. У самой воды и подальше первые строения рынка в Слуни. Ряд мельниц, венчающих водопад, Харриэт и Роберт теперь видели с другой стороны на расстоянии шагов эдак двухсот; дальше взор их упирался в пустое пространство. Они, видимо, только сейчас поняли, что, собственно, представляют собой хижины у кромки водопада. Под острым углом оттуда шла другая улица, чуть ли не к самой воде. Там стояли телеги, груженные мешками; какие-то мужчины снимали эти мешки и через мостик несли их вдоль водопада. Одни шли по пенной воде недалеко, до третьей или четвертой хижины. Другие были еле видны на дальних тропинках. Трудно сказать, что из увиденного так глубоко, в данный момент почти уничтожающе подействовало на Роберта и Харриэт. Водопад не такое уж редкое явление. Мельницы по его краю, конечно, курьез, но молодые супруги не сумели воспринять их как таковой, а значит, не сумели и защититься от неприятного впечатления. Уже идя домой, они оглянулись на водопады и снова увидели строения над ними теперь уже совсем маленькими. Как обычно, от всего этого вместе их потянуло друг к другу, и до экипажа, их поджидавшего, они шли рука об руку вдоль реки и были счастливы за ужином в гостинице и счастливы у себя в спальне. По возвращении с юга они узнали немаловажные новости. Сообщил их молодой чете очень старый Клейтон - хотя в то время ему было всего шестьдесят два года. Он еще жил тогда, отец Роберта; и жил даже весьма энергично. Разговор, из которого они узнали эти новости, состоялся на следующий день после их приезда в Бриндли-Холл - действительно в холле. После обеда они решили посидеть у обязательного и веселящего душу камина. Папаша Клейтон неожиданно сообщил, что недавно побывал в Вене, где вел предварительные переговоры. Строительство завода сельскохозяйственных машин для пего уже дело решенное. Колоссальные возможности сбыта в некоторых слабо развитых областях юго-востока несомненны. Импорт из Англии, причем проблемы транспорта и пошлин тут отнюдь не первенствуют, по рентабельности никогда не сравнится с производством всего оборудования и необходимых для приведения его в действие локомобилей на месте, то есть в самой Австрии. Под конец совсем старый Клейтон объявил, что уже приобрел земельные участки и намерен незамедлительно приступить к переоборудованию наличествующих агрегатов и постройке новых. На первом месте сейчас для него технология: типы машин должны быть точнейшим образом приспособлены к спросу, главное, к спросу в альпийских странах. И наконец, сын должен изучить немецкий, по мере возможности еще и хорватский или какие-нибудь другие языки этого района и поселиться с Харриэт в Вене. Технология прежде всего. Он захватил с собой всю необходимую информацию, так, чтобы сразу можно было приступить к развитию производства. В Вене надо тотчас открыть контору, которая будет руководить всеми делами. К сожалению, пока что не удалось найти подходящего человека для управления канцелярией. С объявлениями и посредническими бюро он дела иметь не желает. - Надо написать Милоничу, - сказала мужу Харриэт. Сын объяснил отцу, кто такой Милонич. - Очень хорошо, - отвечал старик. На основании сказанного легко представить себе, что в ближайшее время многое изменилось, а по истечении полутора лет изменилось и того больше. Завод "Клейтон и Пауэрс" в Вене уже стоял, более того, работал на полную мощность. Старик Клейтон не ошибся. В конторе хозяйничал господин Хвостик. Деловитый Милонич - разумеется, щедро вознагражденный за свои старания - раздобыл еще нескольких полезных людей. Боб Клейтон сносно говорил по-немецки и брал уроки хорватского у того же неутомимого Милонича. Харриэт меж тем ровно через девять месяцев после их приезда в Слунь родила сына, которого они назвали Дональдом. Когда подошло время расставаться с Англией - об этом расставании всерьез никто почему-то не думал, - оказалось, что это дело нешуточное, и в какой-то день оно стало подступать к сердцу, к сердцу Харриэт тоже. Ее тогдашнее положение все еще позволяло ей ездить верхом, итак, Роберт и она, Харриэт, на своем жеребце рыжей масти, много раз побывали там, где гряда холмов становилась шире, и конь ее скакал по тому же лугу, как и в первый день, когда она увидела Роберта Клейтона. Погода стояла не слишком ясная, воздух был теплый, затянутый молочным туманом, так что колокольня на другой стороне реки казалась всего лишь тонкой черточкой. Дональд Клейтон появился на свет в Вене 10 мая 1878 года, но, едва он достиг школьного возраста, его отвезли в Англию, где он и воспитывался. Довольно жестоко по отношению к Харриэт, но старику Клейтону эта жестокость далась без труда. Посещая начальную школу, мальчик жил у деда. Закончив ее, он поступил в public school (реальное училище). Однако высшее техническое заведение он закончил в Вене - немецкий он знал с детства, за это время изучил еще и другие языки и весной 1902 года, следовательно, двадцати четырех лет от роду получил диплом инженера-машиностроителя. С этого дня Дональд работал на их венском заводе, хорошо ему знакомом по производственной практике во время каникул. Теперь отец и сын Клейтоны все более и более походили друг на друга; чем старше они делались, тем сильнее напоминали две стороны одной монеты, таков уж был этот чекан. У Дональда на тридцатом году поседели виски, тогда как у отца, хотя ему было уже далеко за пятьдесят, волосы не изменили цвета. В Англии их звали "Clayton bros.", что означало "братья Клейтоны". Единственное резкое и явное различие между отцом и сыном мало бросалось в глаза. Дональд унаследовал от матери прямой и плоский затылок (впрочем, у нее под модной тогда прической он был почти незаметен). У Роберта затылок был очень выпуклый. Харриэт хотя и оставалась по-прежнему стройной, но рано постарела. Первое время она ежедневно ездила верхом в Пратере по Главной аллее мимо того пруда, вернее, лужи меж старых деревьев, к которой они с мужем подошли было поздним летом 1877 года, но быстро оттуда ретировались, не выдержав буйства комаров. Лошадь она там никогда не останавливала. Жеребец рыжей масти остался в Англии. Бр.Клейтоны старались по очереди бывать на венском заводе (в особенности пока старик был еще жив и вел все дела в Англии), встречались они разве что на длинной улице, на которой стоял завод, да и то не всегда, ибо, как сказано, ходили на завод по очереди: один в утренние часы, другой в послеобеденные, как складывалось. Чаще по утрам ходил отец, так как почту под вечер просматривал сын. Случалось, конечно, что они бывали там одновременно. Отчетливо родственный чекан не могли не замечать по утрам без четверти восемь и днем в четверть второго и гимназисты, которые в вышеуказанное время совершали свой ежедневный путь в гимназию или из гимназии домой. Они тоже считали за братьев этих двух мужчин, знакомых им только по виду, и так их и называли. Однако твердый этот чекан неколебимой ценности примерно в 1910 году воздействовал на четырнадцатилетних юнцов, изрядно изменяя, можно сказать, революционизируя их сознание. Один, сын высокопоставленного чиновника, по фамилии Кламтач, начал первым. "Братья", которых многие гимназисты уже называли "англичанами" - как ни странно, но это они знали, ничего, собственно, о них не зная! - вид имели самоуверенный и открыли этим юнцам глаза не более и не менее как на новый образ жизни, прямой и целеустремленный, до сих пор из-за их вечных драк и потасовок отнюдь не выглядевший солидным и достойным. Итак, юный господин Кламтач теперь изо дня в день ходил в гимназию другой дорогой, правда несколько более длинной. Но, чтобы идти по ней, надо было вовремя встать, а после уроков без промедления, без досужих разговоров с приятелями отправиться домой - в доме Кламтачей обедали всегда в одно и то же время, и опозданий к этому торжественному часу папаша Кламтач не терпел. Зденко Кламтач (так звали нашего гимназиста) хотел получать удовольствие от следования своим окольным путем, то есть неторопливо шагать (как "англичане"), для чего кое-что было нужно, и не так уж мало: не только время, но еще и не наспех совершенный утренний туалет, далее, чтобы осуществить замыслы, - хорошо приготовленные домашние задания, теперь-то уж ему не подобало что-то наспех прочитывать перед началом первого урока или когда учитель уже подымался на кафедру. С каждым днем он тщательнее и заботливее обдумывал все с вечера; зато по утрам дорога в гимназию была уже не такой спешной и не такой прямой: это был окольный путь. Воздействие, оказываемое, правда, двумя эпохами на гимназиста Кламтача, вскоре стало расходиться широкими кругами. Конечно, окольные пути юного господина фон Кламтача были намечены так, что в конце концов он не мог не встречаться с бр.Клейтонами, и притом едва ли не каждый день; поскольку теперь он держался нового маршрута - с упорством, какое юность проявляет по пустякам и какое, собственно, предвосхищает позднейшие и более трудные решения (словно жизнь хочет пораньше приучить нас к ним), - то мало-помалу кое-кто к нему присоединился, возможно, впрочем, что от его все более и более меняющегося настроения исходила известная сила. Среди тех, что таким окольным путем выбрались из трясины своей юности на твердую землю с ее соблазнами, куда более опасными, ибо они были переняты от других, вернее, получены из вторых рук, стояли теперь гимназисты Хериберт фон Васмут и Фриц Хофмок. Отец первого был начальником департамента в министерстве двора и внешних сношений, а старик Хофмок - более иди менее видным чиновником в министерстве финансов. Итак, эти три главных действующих лица по своему рождению хорошо подходили друг к другу. Постепенно стали выявляться и их притязания. Здесь, разумеется, не так важно, что школьные успехи этих троих в течение полугода стали весьма значительны. Вскоре они уже оказались лучшими в классе. Но то был лишь кожный покров на обновленном теле. Важнее то, что Хериберт, Фриц и Зденко стали в известной мере ближе и приятнее своим родителям. Бунтарство молодых людей, от которого страдают все те, кто считает недопустимым обогащать человечество бунтарями, приутихло и наконец как будто и вовсе исчезло. Только Зденко тяжело, почти что болезненно пережил разлуку с прежним своим душевным состоянием. Однажды ночью - чего с ним никогда не бывало - он проснулся и прямо перед собою увидел долгое полугодие, словно гладкую стену, побеленную до самого угла; за этим углом он и пребывал когда-то - там было его место. Но сейчас он не в силах был выйти оттуда и словно бы притаился в нише. В этот миг страх охватил его, и он быстро сел на кровати. Никогда эти юноши не говорили о бр.Клейтонах, никогда даже не упоминали о них, те так и оставались молчаливым явлением на их ежедневном пути и одновременно тщательно оберегаемой тайной каждого из троих, более того, удочкой - хотя никто и не упоминал о ней, - на которой раскачивалось и болталось их существование. "Англичане" были строжайшим табу. Хвостик не жаждал перемен. Он не менял даже того, что, по мнению его ровесника и друга Андреаса Милонича, неотложно требовало перемен, в особенности с тех пор, как Йозеф Хвостик был на пути к тому, чтобы сделаться в фирме "Клейтон и Пауэрс" чем-то вроде начальника канцелярии. Ибо в этом пункте Хвостик все же решился на перемену и после долгих настояний и уговоров Милонича ушел со своего прежнего места. Место было, конечно, неплохое, но не перспективное. В фирме Дебресси "Производство церковной утвари" Хвостик не мог сделаться чем-то большим, чем он был в свои неполные тридцать лет, то есть, по существу, коммерческим директором. Техническая сторона дела его не касалась. Хотя эта фирма была здесь одной из самых старых и самых крупных по производству церковной утвари и сувениров - более 365 эстампов с изображениями святых, среди них многие пользовавшиеся весьма небольшим спросом, как, например, святой Трифон (10 ноября) или православный святой Смарагд (8 августа) и некоторые другие, - тем не менее помещалась она в тесной лавчонке и имела довольно провинциальный характер (чему соответствовала обстановка, равно как и образ действий служащих), в особенности по сравнению с фирмой "Клейтон и Пауэрс". Тем не менее Хвостик был весьма уместен в фирме Дебресси. Было в нем что-то если не от священника, то от пономаря или ризничего, пусть еле уловимое, в противоположность большинству служащих фирмы - у них это выражалось даже в мелких деталях одежды, в широких галстуках из черного атласа, в простых темных сюртуках или в шляпах, до ужаса похожих на чепец служащей старой девы. Помещения фирмы, расположенные в первом этаже, и днем-то не были очень светлыми. К тому же в них всегда пахло едой: ее приносили с собою служащие и разогревали на спиртовке. В конце концов в помещение был проведен газ. Итак, Хвостик никакими особенностями в одежде не отличался. Всегда один и тот же малиновый галстук-самовяз, захватанный и тусклый. То же самое можно было сказать о полях его жесткой черной шляпы. Резинки на его башмаках давно растянулись и вокруг голеностопного сустава торчали, как горшки. В такой одежде вид у Хвостика был жалкий. Англичанам - Роберту Клейтону и нескольким инженерам, которые занимались техническим переоборудованием, - это было совершенно безразлично. Все равно они его ценили. Он так быстро выучил английский, что это производило даже странноватое впечатление (словно поначалу только прикидывался, что ничего не понимает!), а так как благодаря матери он знал чешский, то быстро усвоил и сербскохорватский. Его способность к языкам была поистине удивительна. Хвостик не закончил никакого учебного заведения, кроме коммерческой школы, правда хорошей и солидной. А теперь у "Клейтона и Пауэрса", постоянно пребывая в рабочем рвении, всегда второпях, Хвостик так и не выбирал времени подумать о своей поношенной и убогой одежде. Милонич надеялся, что и в этом отношении он сумеет заставить своего друга призадуматься. Однако, как сказано, тот считал другие перемены более важными и неотложными. Даже улица, на которой жил Хвостик, вызывала недовольство Мило (так называл его Хвостик, которого последний в свою очередь величал Пепи). Как только наступала темнота, в слабо освещенном Адамовом переулке (кто знает, было это название зловещим или нет?!) на тротуаре появлялись отдельные пятна, фигуры совсем неподвижные или чуть-чуть двигавшиеся взад и вперед вдоль ворот своего дома, а не то стоявшие под ними или возле них в тусклом свете газового фонаря. Прохожими этих женщин, конечно, нельзя было назвать, да им и не нужно было такое название. Однако кое с кем из прохожих они заговаривали. Каждая из них имела свою комнату в одном из этих домов, где иной раз кое-что происходило (в таких случаях консьержка получала от уходящего гостя "на чай", так же, впрочем, как и от входящего, иными словами, двойную порцию чаевых, что было, конечно, много больше, чем давал один "солидный посетитель"). Дело, однако, в том - и лишь это обстоятельство и может пробудить в нас интерес, - что эти дома служили не только вышеупомянутым целям (да в переулке никогда и не бывало больше четырех-пяти топчущихся почти на одном месте женщин), в них также обитали со своими семьями пенсионеры, рабочие, служащие и киоскеры, как и во всех прочих домах этого скромного района. Эти жильцы от себя сдавали комнаты женщинам не для жительства, а для добывания средств к жизни. Люди в больших городах в то время были очень бедны. Если такая комната не имела изолированного входа - кстати, обычно это бывала лучшая комната в квартире, - то его устраивали, часто очень сложным способом. Так возникали целые коридоры, вернее, узкие проходы между старыми коврами, покрывалами или простынями, висевшими на специально натянутых веревках, эти коридоры нередко шли через комнату, деля ее на две половины, они вели до самых дверей "приемной" жилички. Гости, идя за ней, в большинстве случаев с очень серьезными лицами, сквозь эти завесы, видели слабый свет керосиновых ламп "правомочных" жильцов и обоняли их теплый запах, я имею в виду не только лампы, но и людей за занавесками. Тут не надо чего-то доискиваться или что-то устанавливать, достаточно знать и помнить, что при лампах, светивших за импровизированными занавесями, школьники делали уроки. Так обстояло дело с Адамовым переулком (сказал бы, заканчивая свой труд, греческий историк Геродот), а в Мило все это вызывало неудовольствие и сердило его. В квартире Хвостика проживали две такие дамы, трудившиеся едва ли не каждую ночь. Никакое тряпье там не болталось на веревках, никаких не было простыней иди занавесей, так как из передней (где всю ночь горела керосиновая лампа) можно было попасть в любую из двух комнат, никак одна с другой не сообщавшихся. - Если это узнают англичане, тебе дадут по шапке, - говорил Мило. Примечательно, что по отношению к фирме Дебресси такие мысли у него не возникали. - Я не требую, Пепи, - продолжал он, - чтобы ты тотчас сменил квартиру иди немедленно вышвырнул этих особ. И то и другое невозможно. Первое было бы, конечно, лучшим решением вопроса. Но ты должен по крайней мере подумать о кое-каких изменениях. По-немецки он выговаривал несколько твердо, да и обороты речи у него иной раз были книжные. По существу, это все же был хорошо выученный, но чужой язык. - Я думаю, - сказал Хвостик, грустно глядя в пространство. При этом он засунул указательный палец в карман жилета, обычный его жест. Собственно, Мило отлично знал, что Хвостик человек неисправимый. Впрочем, Хвостику было совсем не так просто изменить свои домашние обстоятельства, как это могло показаться с первого взгляда. Откуда взялись дамы, которые по ночам фланкировали его справа и слева? Обширный кабинет, а он проводил в нем большую часть времени, был расположен в глубине квартиры между двух комнат, имевших особое деловое назначение. Таким образом Хвостик разделял два любовных лагеря. Двустворчатые двери по обеим сторонам кабинета, конечно, были заперты, завешены и заставлены мебелью. Но откуда же, спрашивается, взялись упомянутые дамы. Хвостику не было еще и двадцати пяти лет, когда в один и тот же год скончались его родители, отец вскоре после матери. Отец всю жизнь проработал кельнером, последние десять лет в близлежащем кабачке, куда и сегодня еще захаживали Пепи и Мило (вышеприведенный разговор также состоялся там, а за ним и некоторые другие в том же роде). Хозяин знал Хвостика, как сына своего бывшего "обера". Пепи после смерти отца оказался бедняком, у Дебресси он тогда получал еще очень небольшое жалованье, преуспел он в этой фирме уже позднее, вернее, сделал фирму преуспевающей. От отца ему не осталось почти ничего, кроме квартиры с довольно-таки мерзкой мебелью. Он жил теперь один в собственной квартире. И был молод. У него была должность, благодаря ей он мог прокормить себя. Правда, скудно, плохо даже. Ведь в двадцать пять лет человек еще не участвует в доходах фирмы. В один прекрасный день консьержка госпожа Веверка - троглодитская земляная груша, припадавшая на ногу, - сказала, что вечером поднимется к нему, ей-де надо кое о чем с ним поговорить. (Конечно же! Двойные чаевые!) Две эти комнаты, их расположение, вдобавок еще бельэтаж! Ему, Хвостику, будет много легче. Она что-то подсчитала в уме. Сумма получается солидная. Госпожа Веверка уж все устроит. Две очень приличные и милые женщины. Она, разумеется, знала, что не она, а только Пепи Хвостик может быть привлечен к суду по статье "сводничество" за сдачу комнат дамам. Правда, в этом переулке полиция смотрела сквозь пальцы на такие дела, во всяком случае, если не поступал формальный донос. Все сделалось по совету госпожи Веверка. Фини и Феверль (Жозефина и Женовьева) - обе очень скромные и сдержанные. Обеим около тридцати. Скорее немного больше. Довольно пышные особы. В наше время такие были бы немыслимы. Но тогда эта профессия была более почетной, а мода не презирала толстух. Бургенландские дурехи крестьянского происхождения в девятнадцать лет удрали из дому, устав от ярма крестьянского труда; лучше зарабатывать себе на жизнь, лежа на спине в Вене, чем орудовать вилами в Подерсдорфе или Санкт-Мариенкирхене, на другой стороне Нойзидлер-Зе у северного его конца, куда их также посылали на тяжелую работу. Вся эта местность была испещрена озерами и озерцами. Фини и Феверль плавали и ныряли в них как выдры, правда, в купальных костюмах, словно сделанных из колбасной кожуры, не то что венгерские крестьянки, по грудь входившие в воду в обычной своей одежде. Хвостик никогда не видел ни одной из них, может быть, один только раз в передней, да и то боязливо уходящими, чуть ли не бежавшими от него. Таково было поставленное им условие. Позаботиться о его исполнении должна была Веверка. Новые жилички Хвостика, как и он сам, инстинктивно почувствовали, что нельзя переходить границы, за которыми, всем им было точно известно, начиналась уже другая сфера, другие ситуации и законы. Обе женщины умели обходиться без содержателей. Возможно, не всегда так было. Возможно, именно поэтому для них не существовало возврата к прошлому. Госпоже Веверка все было известно. Когда консьержка, получив свои чаевые, удалилась, Хвостик стоял у окна и смотрел на улицу. Эта комната была спальней его родителей. Супружеские кровати простояли на том же месте уже десятилетия. В переулке не было ни души, пустой, он светился розовым и желтым. Консьержка сказала, что в обе комнаты, справа и слева от кабинета, следует поставить по кровати из спальни, да еще, пожалуй, софу, но Хвостик может об этом не заботиться, в гостиной есть лишняя, а вторая осталась от прежних жильцов, она велит принести ее с чердака, софа почти точь-в-точь такая, как у него в кабинете, на которой он спит... Хвостик был подавлен, и даже перспектива почти тройного дохода в данный момент не слишком его ободрила. Но внезапно, глянув на довольно высокие ножки кровати, вернее, на левую ножку изголовья, он понял, что нигде и никогда не был так счастлив, как вот здесь, с новой железной дорогой, единственной дорогой игрушкой своего детства. Заботливо хранимой. До сегодняшнего дня. Да, она еще была у него и лежала в огромной красивой коробке. В рождественские дни ему разрешалось уходить в спальню родителей и там спокойно играть этой дорогой. Рельсы он укладывал вокруг одной из ножек кровати, и поезд то исчезал в темноте, то снова выныривал на свет. Совсем как поезда венской городской железной дороги с ее многочисленными туннелями. Значит, есть счастье у человека. Хвостик это знал по собственному опыту! Знал еще и по поездкам с отцом и матерью в горы, на Раксальпе. Единственное удовольствие, которое время от времени позволял себе кельнер Хвостик и до самых последних лет жизни, - в воскресенье встать затемно, зато еще до полудня оказаться на самой вершине. Отдых в защищенном от ветра уголке, и удивительный вид на крутые известковые утесы и на леса внизу, словно зеленые пуховые платки. Пепи знал эту цепь гор. Многочисленные ее расселины, уступы и стежки. Правда, все было позабыто с тех пор, как он работает у "Клейтона и Пауэрса". Но когда-нибудь он снова побывает там. Веверка со своим супругом (как страшно звучит здесь это слово!), старшим дворником, и пасынком проживала на первом этаже, почти что в подвале, тесно, как троглодит в пещере (газовое освещение туда провели уже много позднее); после смерти родителей Пепи она очень хотела заполучить их квартиру. Но тогда ей не удалось подвигнуть домовладельца (жившего в другой части города) объявить, что он сдает квартиру молодого Хвостика. Тот просто не видел оснований для такого поступка и не очень-то дружелюбно посмотрел на госпожу Веверка, поняв, куда она клонит, скорее это был холодный, стеклянный взгляд, так что она поспешила сказать несколько лестных слов о господине Хвостике. Консьержка должна жить в нижнем этаже, повсюду так принято, заметил домохозяин, и до сих пор она с этим мирилась. Он же никогда не выселял своих жильцов без причины и не собирается делать это и впредь. Но вот если молодой господин Хвостик со временем пожелает переменить местожительство, то он готов первым кандидатом на эту квартиру считать ее пасынка. Видно, с этой стороны к Хвостиковой крепости не подступишься, живо смекнула Веверка. Однако с тех пор, как эти особы появились наверху, у нее всегда нашлось бы, что сказать о Хвостике, по меньшей мере что в его образе жизни, поведении и репутации имеется уязвимое место, и к тому же что он уязвим еще и с точки зрения закона. Похоже, что Фини и Феверль стали как бы удвоенным троянским конем, хотя по сравнению с ним у них имелось два явных преимущества: из-за них не приходилось срывать стены (напротив, к стенам надо было пододвигать мебель), и они приносили кое-какую прибыль. Не то чтобы золотые яблоки, чего, кстати сказать, не делал и троянский конь, но как минимум каждую ночь сорок крейцеров чаевых. Посему добродетельное негодование госпожи Веверка на поведение Хвостика до поры до времени оставалось тайным. Она вела себя, как полиция: все допускала и помалкивала; разумеется, домохозяин тоже ни о чем знать не знал, тем более что и бывал здесь лишь изредка. То, что знаем мы, знал и Хвостик. По крайней мере и он был уверен, что выселение обеих дам немедленно повлечет за собой донос консьержки с обвинением его в сводничестве, причем эта земляная груша сумеет все изобразить так, будто донос явился следствием ее возмущения бесчинством в Хвостиковой квартире, однажды, несомненно, ею установленным. Вдобавок в то время полиция больше верила консьержкам, чем кому бы то ни было. Итак, то, что знали мы, знал и Хвостик. Он находился как раз посередке, словно вбитый клин, и отделял одно ложе мерзостного сладострастия от другого, вроде как глубокая горестная морщина, которая делит лицо пополам. Знак деления, но, увы, не стрелка на весах, такой стрелкой была только Веверка. Плачевной вся эта история стала несколько лет спустя, когда его положение в фирме Дебресси было уже непоколебимым (более того, фирма теперь, можно сказать, зависела от него) и Хвостик мог бы уже спокойно обойтись без той дотации, которой являлась квартирная плата Фини и Феверль. Отношения с госпожой Веверка сохранялись дружественные. После того как он перешел на другую службу, Мило ему все уши прожужжал о переезде на новую квартиру. Но у Хвостика слух постепенно притупился. Он жил как в тисках, был опьянен работой, сидел в конторе чуть ли не до поздней ночи и, приходя домой, валился в постель. Теперь уж он действительно не замечал, что происходило слева и справа от него. В воскресенье утром он, как всегда, отправлялся в церковь. А послеобеденные часы делил между занятиями двумя языками. В первый год службы в фирме "Клейтон и Пауэрс" он, случалось, с головой уходил в технологию и по мере возможности присматривался к работам на заводе - резкий контраст с его образом действий у Дебресси, где 365 изображений святых оставляли его полностью равнодушным. Так вот и получилось, что канцелярия завода сельскохозяйственных машин под руководством Хвостика уже не делала ошибок (что обычно бывает довольно часто и поначалу бывало и здесь), ибо он просто-напросто знал наизусть и зрительно представлял себе операции, комбинации, аппараты и все, что к ним относилось. Он вовсе не нуждался в уговорах Мило, чтобы уразуметь все то бесспорное, что обличало его домашние обстоятельства. С другой стороны, для Хвостика характерно было, что он так много лет не стремился эти обстоятельства изменить, а под конец примирился с ними и реагировал на них разве что сердитым взглядом искоса. Утром в половине шестого товарный поезд медленно въехал на мост, тонкая черточка которого возвышалась над так называемым Дунайским каналом (некогда главной водной магистралью), сейчас утолстившаяся благодаря поезду, по горизонтали окаймленному белыми ватными клубами выброшенного локомотивом пара. На определенном месте, перед тем как остановиться, паровоз гудел. Сейчас, летом, Хвостик ежедневно слышал этот гудок. Окна в его квартире стояли открытыми. В этот час он давно уже бодрствовал. В первый год работы у "Клейтона и Пауэрса" это было его единственное свободное время. Мистер Клейтон считал ненужным начинать рабочий день спозаранку. Его вполне устраивало, если служащие приходили в половине девятого. Только уборщицам полагалось быть на месте к семи часам, чтобы хорошенько убрать и проветрить помещения. Летом Хвостик рано покидал свой нелюбимый дом и отправлялся на прогулку. Обычно сразу же после шести, едва только Веверка отпирала ворота. Она дружелюбно приветствовала его: - Так рано, господин Хвостик? И это едва ли не каждое утро. Итак, в пять тридцать поезд шел через мост и дальше по виадуку к Пратерштерн. На лужайках было пустынно. Многие, так же как Хвостик, любили совершать прогулки еще до начала рабочего дня. Только на манер более благородный: на ездовых дорожках, слева и справа от Главной аллеи, пряно пахнущее дубовое корье брызгало из-под копыт красноватыми крошками. Улицы тоже были еще пустынны. Хвостик ходил ведь не только в Пратер. Тогдашним набережным далеко было до того совершенства, коего они достигли за последние два десятилетия. Но появились уже улицы - именно в ту пору, - застроенные новыми домами. Они еще и сегодня, поскольку фасады никаким изменениям не подверглись, отпугивают нас своими украшениями. Главная аллея Пратера, прямая как стрела - подзорная труба, оптический прицел, - идет между каштанов от Пратерштерн до так называемого "Увеселительного домика". В то время Хвостик еще не был знаком с Харриэт Клейтон. Красноватые крошки дубового корья брызгали из-под копыт. Дама проскакала мимо. Он едва взглянул на нее. Справа широкая полоса воды просматривалась меж старых, головокружительно высоких деревьев, обступивших луг. Здесь Хвостик мог бы придать известный аристократизм своей прогулке, если не на кавалерийский, то по крайней мере на навигационный манер. Но лодочник, видимо, еще спал. Цветные кораблики рядами стояли у безлюдных мостков. Утренний воздух был подернут легкой молочной дымкой и насыщен запахами: заболоченный рукав канала слева от аллеи распространял студеный влажный аромат, на дорожках валялось дубовое корье, и воздух все еще был напоен ночным благоуханием всевозможных растений. На обширные луга, уже озаренные дневным светом, ложилось бремя солнечных лучей и вырастало до нестерпимой жары. Выйдя на середину проезжей части, можно было увидеть желтое пятно "Увеселительного домика". Павильон в стиле барокко. Обитель бесчисленных болтливых попугаев. Может быть, они тоже жили еще в прошедшем веке. Позднее в павильоне сделали кафе-ресторан, там он остался и доныне. Водная гладь отступила от аллеи, но, правда, с правой стороны меж старых деревьев еще сохранился продолговатый мелкий пруд. Хвостик с удовольствием ступил на его полупесчаный-полузаболоченный берег. Утром комары еще не кусались. Раскидистые кроны деревьев, прохладное дыхание взблескивавшей воды, поворот дороги в густом кустарнике, еще хранившем ночной холодок, - все это сберегало голубую тень, хотя солнце стояло уже высоко, молочной дымкой притушая скапливавшуюся жару. Из этого видно, что он был один как перст, наш горемыка. Да и какие у него были знакомые? Мило. Хвостик знал, что Мило к нему привержен, и всякий раз радовался, встречаясь с ним. Его вечные предостережения касательно финн, Феверль и англичан, собственно, не трогали Хвостика; он и не думал избегать Андреаса. И также не проявлял ни малейшей строптивости, только реагировал на его речи как-то кисло и пассивно. Вообще-то он в известной степени сдружился кое с кем из своих коллег и даже встречался то с одним, то с другим. Так как почти всех служащих у Клейтона подбирал Милонич, то они каким-то образом даже внешне смахивали друг на друга, и это порождало взаимные симпатии, что хоть и неприметно, но постоянно приносило фирме довольно существенную пользу. Утренние прогулки Хвостика, как уже упомянуто, не ограничивались лугами и лесными зарослями Пратера, он любил ходить и по улицам, иногда по ближним, а случалось, и по очень даже дальним. Одна длинная улица, в большей своей части уже застроенная, шла почти параллельно каналу, который образовал здесь широкий и плоский изгиб. Хвостик видел бледный утренний свет, прислонявшийся к длинному ряду побеленных домов, и отдельные окна на верхних этажах, уже освещенные утренним солнцем. Конечно, не всегда выдавалось ясное утро. Да и некоторые из окон постоянно были в тени. На них даже летом стояло или лежало что-то - для сохранности. Бутылки с молоком, например. Хвостик любил смотреть на окна во втором этаже углового дома, там довольно часто менялась декорация (а раз в году, 6 декабря, в день святого Николая, на подоконнике стояли детские башмачки, в которые покровитель всех послушных детей клал какие-нибудь подарки, эти подарки высовывались из шелковой красной гофрированной бумаги). В это время года Хвостик уже прекращал свои утренние прогулки; разве что после восьми утра делал небольшой круг перед тем, как идти на работу. Если небо было пасмурным, свет, словно пыль, ложился на ряды окон. Комнаты в этих новых домах были большие, окна широкие - не то что в Адамовом переулке, - и мутноватый свет достигал даже задней стены. Как-то раз Хвостику пришлось уйти из конторы в 11 часов утра, он перешел через мост на другой берег. Там проживал господин доктор Эптингер, дельный адвокат, представлявший фирму "Клейтон и Пауэрс". Сегодня утром он не был в своей конторе, находившейся в центре города, не был и в суде, он дожидался дома господина Хвостика, которого попросил зайти. Хвостик впервые был у него. Доктор Эптингер занимался и налоговыми делами (в те времена это еще не считалось специальностью). Не следует забывать, что здесь речь идет о новой сумме налогов ввиду недавних и очень значительных инвестиций, иными словами, о том, чтобы незамедлительно установить благоприятные оценки таковых, то есть исходную точку. Речь шла о выработке наиболее правильного суждения о пределах возможного, а возможность эта существовала, не угрожая подорвать моральный кредит фирмы. Итак, эта акция, это основоположение многие годы, вернее, всегда способствовало бы повышению рентабельности предприятия в целом. Доктор Эптингер уже давно занимался налоговыми вопросами. Он, можно сказать, любил самую эту проблему. Собственно говоря, ряд проблем. Одна из них касалась покупки старым Клейтоном земельных участков в Вене, с чего, по правде говоря, все и началось. Эти участки, приобретенные по весьма сходной цене, доктор Эптингер хотел включить в инвестиции, хотел, чтобы они считались частью последних, то есть были включены в таковые. Словом, прикидывал и рассчитывал! В налоговом управлении поначалу с этим не согласились, намереваясь приобщить налоги на эту недвижимость к сумме налогов, взимаемых в Австрии со старого Клейтона за фешенебельную виллу на краю Пратера, купленную им у некоего коммерции советника Гольвицера, который перебрался в другую виллу, им унаследованную, радуясь, что наконец-то сможет отделаться от огромного, дорогостоящего и вдобавок сырого точно погреб дома в Пратере (где теперь жили Роберт, Харриэт и маленький Дональд; разумеется, у самого старого Клейтона там тоже была комната). Эксперт, который сидел в налоговом управлении напротив доктора Эптингера, доктор Хемметер, с на редкость красивым, узким лицом нижнеавстрийского крестьянина, принадлежал к тем чиновникам, чье натренированное казенное мышление все же не чуждо было некоторым народнохозяйственным, более того, патриотическим соображениям, опиравшимся на его уверенность, что приток английского капитала в Австрию в любом случае следует рассматривать как позитивное явление. Такие господа, как доктор Хемметер, действовали шаблонно, но при том блюли интересы государства. Разумеется, они яро защищали однажды избранную точку зрения, даже перед своим начальством. Доктору Эптингеру было важно хоть раз лично и без свидетелей переговорить с господином Хвостиком, которого он давно заприметил и даже сказал Роберту Клейтону: - У этого человека острый нюх на коммерческие дела. Я считаю, что он очень умен. - Еще бы! - рассмеялся в ответ Клейтон. Наверное, могло показаться странным, что юрист пригласил к себе начальника канцелярии вроде как на консультацию. Но англичан это не удивило. Тут трудности лежали в другой плоскости. Австрийские органы власти представлялись им сплошь в острых углах, а не округлыми и гладкими, что подчас ставило доктора Эптингера в затруднительное положение, вводя его в сомнения морального порядка. Хвостик переходил мост. Под мышкой он крепко сжимал портфель из толстой кожи; в нем лежало то, что для Клейтона явилось предлогом попросить Хвостика отправиться сегодня к Эптингеру, которому как раз не хватало этих документов для налоговой декларации: всех накладных о купленных в Англии и импортированных в Австрию машинах и комплектах запчастей к ним с сопроводительными бумагами, а также таможенными разрешениями и квитанциями. Доверить их курьеру было невозможно. Хвостик шел медленно. То, что лежало у него в портфеле, зажатом под мышкой, занимало все его мысли. Дойдя до середины моста, он даже раза два остановился и через перила глянул в зеленоватую, быстро текущую воду. Сделаешь так, и на несколько секунд тебе кажется, что весь мост, словно широкая сцена, движется вверх по течению. Хвостик знал это по воспоминаниям детства. Пройдя мост, он повернул налево и пошел по набережной. Здесь она была еще мало застроена. Ближе к Пратеру с правой стороны показались башни и островерхие крыши вилл, у железнодорожного моста опять начались ряды домов. Найдя нужный ему номер дома. Хвостик стал искать в парадном по списку квартиронанимателей имя доктора Эптингера и нашел его. Входные двери стояли настежь, открывая вид на Дунайский канал. Распахнутость неба над водой и множество светлых окон, казалось, отодвигают дом куда-то вдаль. Хвостику открыла горничная. Тотчас же из-за массивной двери, с мутно-молочными стеклами, появился адвокат с остроконечной бородкой и пригласил Хвостика войти. Два больших окна комнаты смотрели на воду. Комната, очень светлая, была обставлена весьма импозантно: огромный письменный стол, глубокие кресла, горки с изящными безделушками, широченный диван. Хвостик, освоившись, смотрел уже не на окна, выходившие на Дунайский капал, а на третье окно, только что открывшееся его взору между теми двумя. То была картина. За маленьким столиком в голубом платье, без чулок, в коротеньких носочках сидела девочка лет десяти-двенадцати. В натуральную величину. Хвостику эта картина представилась четырехугольной синей нишей в стене. Девочка смотрела из нее на Хвостика. Доктор Эптингер передвинул один стул, вошла горничная с двумя бокалами малаги на подносе. Хвостику пришлось сесть в кресло, стоявшее боком к портрету; он видел его теперь лишь уголком левого глаза. Хвостика раздражало, что доктор Эптингер как бы исподтишка рассматривал его костюм; он заметил это еще в передней. Возможно, и других удивляла убогость его одежды; неважно. Но здесь, сегодня Хвостик впервые это почувствовал. Он вынул все документы и разложил их перед собой на круглом столике. При этом его осенило: портфель можно было бы положить слева, на маленькую этажерку, тогда он хоть на несколько секунд увидел бы портрет. И правда - девочка опять смотрела на него. Глаза у нее были как у взрослой. Они, казалось, лежат в гамаке или в сумочке - под ними виднелось какое-то утолщение. - Вы живете в наших краях, господин Хвостик? - осведомился Эптингер. - Да, на другой стороне. - Он имел в виду Дунайский канал. - В Адамовом переулке. По я не доволен своим жильем, - добавил он. Ему вдруг почудилось, что его губы произнесли это совершенно самостоятельно, без какого-то там Хвостика, вдобавок последний почувствовал, что эти слова только запоздалый ответ на бесцеремонное разглядывание его костюма. - Гм, нетрудно себе представить, район не из приятных, - проговорил доктор. Он смотрел сейчас вправо, мимо Хвостика, на портрет. Девочка в голубом платьице была его младшая сестра, ныне супруга зубного врача доктора Бахлера. Хвостик подумал о Мило, о том, что Мило, безусловно, прав. Как в отношении костюма, так и квартиры. Но может быть, теперь уже поздно? - Господин Хвостик, - сказал Эптингер, - я бы хотел, воспользовавшись случаем, сказать вам нечто не касающееся наших дел. Затем мы сразу же перейдем к рассмотрению документов. - Он ткнул пальцем в бумаги на столе. - Но совет, который я собираюсь вам дать, мог бы представить для вас интерес. Ну вот, начинается, подумал Хвостик. Слева, сзади него, голубой портрет, новое окно. И вдруг опять - это было как прямое попадание, как стрела с потолка - он ощутил доверие к создавшейся ситуации, именно сейчас и здесь он в нее поверил. - Если вы хотите переехать на новую квартиру, а это, наверное, было бы желательно, я могу вам кое-что посоветовать. В нашем районе, - он назвал улицу на противоположной стороне канала, часть которой шла параллельно его дому, - проживает один домовладелец и мой клиент. В его доме живет моя младшая сестра, муж ее врач. Квартира для них слишком тесна. У нее маленькая дочь, и не исключено, конечно, что у них будут еще дети. Короче говоря, она хочет переехать в Деблинг, в такую квартиру, где бы ее муж мог принимать на дому. Кстати, большинство его пациентов - владельцы вилл в том районе. Кое-что они уже присмотрели, но квартира, которая им кажется наиболее подходящей, освободится лишь в будущем году в начале третьего квартала. Ничего определенного еще сказать нельзя, думается, однако, что теперешняя квартира моей сестры вас, господин Хвостик, человека холостого, вполне бы устроила. Если все это состоится, я смогу помочь вам в срок отказаться от квартиры. Ведь в последнее время понастроили уйму жилых домов. Квартиры нередко подолгу пустуют. Хозяин дома - мой клиент, а выехать из его дома собирается моя сестра. Я охотно пойду ему навстречу, рекомендовав знакомого мне и солидного жильца. Местоположение его дома для вас, господин Хвостик, весьма благоприятно. От новой квартиры до конторы вам будет не дальше, чем сейчас. А в теперешней квартире вы все равно не захотите остаться надолго. Последние слова - и, конечно, неправильно - Хвостик воспринял как угрозу. На самом деле это было только усиление, все нараставшее, голоса Мило. - Господин доктор, - сказал он. (Окрепший голос Мило еще звучал у него в ушах.) - Я буду всей душой вам благодарен, если вы сочтете возможным помочь мне с моими квартирными делами. Обстановка в доме, где я сейчас живу, сложилась, мягко говоря, крайне неблагоприятная. Но у меня нет времени на подыскание более подходящей квартиры. В том-то и беда. Я, по счастью, конечно, так занят, что едва выбираю время продолжить занятия языками, а языки нужны мне позарез. Я совершенствуюсь в английском и французском, а также в хорватском, словенском и сербском у господина Милонича... Вы, по-моему, его знаете... А теперь начал изучать еще и турецкий. Он умолк. Ему казалось, что он все сказал как надо. Фраза относительно обстановки в доме тоже удалась ему: сказано было не слишком много, но и не так уж мало. - Если угодно, господин Хвостик, я охотно возьму в свои руки ваши квартирные дела, - сказал адвокат. - Вы только должны учесть, что это будет не вдруг. Вы сами знаете - взносы делятся на четыре квартала, следовательно, существуют четыре срока, когда можно отказаться от квартиры, во всяком случае, так заведено у нас в пригороде. В центре города все, конечно, по-другому. Первый квартал с первого ноября по первое февраля. Второй - с первого февраля до первого мая. Следующий до первого августа. Только первого августа может освободиться квартира, которую облюбовала моя сестра, но и это еще не наверняка, она до сих пор окончательно не решилась на переезд. Но если уж до этого дойдет, вам, господин Хвостик, так же, как и моей сестре, надо будет первого мая заявить о своем отказе от квартиры. Но это еще не скоро. Если же из этого дела ничего не выйдет, я раздобуду вам другую квартиру неподалеку. Я управляющий нескольких домов. Однако смотреть что-нибудь уже сейчас не имеет смысла. Мы не знаем, что именно покажется моей сестре наиболее подходящим. Так давайте же останемся при том решении, что весной, господин Хвостик, я своевременно поставлю вас в известность. Сейчас я себе это запишу. - От всего сердца благодарю вас, господин доктор, - сказал Хвостик и поклонился. Они тотчас же занялись бумагами, лежавшими на столике. И опять, как стрела с потолка, легко царапнув его, в голове Хвостика пронеслась мысль, что он еще хоть разок увидит голубую девочку слева позади него, когда будет брать пустой портфель, положенный на этажерку. Ловко он это сделал. Он даже был благодарен сам себе. Адвокат проверял английские фактуры, сопроводительные документы и удостоверения об уплате таможенных пошлин. - Доктор Хемметер из налогового управления, - сказал он немного погодя, - не хочет полностью признать данные суммы как инвестиции, а значит это, что в полном размере они в первые годы не подлежат списанию. Сверх того, налоговое управление придерживается точки зрения, что здесь может быть проставлена только одна сумма, которая будет соответствовать расходам на приобретение фактурированных закупок внутри страны - машин и станков. Господин Клейтон возразил против этой точки зрения на том простейшем основании, что такое исчисление не соответствует истине. Я бы очень хотел услышать, какого мнения в этом вопросе придерживаетесь вы, господин Хвостик. Тот ничего не ответил. Однако немного погодя сказал: - Мистер Клейтон кругом прав. Но в данном случае это имеет лишь второстепенное значение. Из всего, что я слышал, налоговое управление в этом пункте ни на какие уступки не пойдет. А раз так, не будем лишать его этой радости. Правда, я уверен, что в других, более высоких инстанциях нам пойдут навстречу, если мы беспрекословно согласимся с таксировкой внутри страны или покупной стоимостью. Я все подсчитал. Хвостик вынул из нагрудного кармана потертый бумажник и достал из него маленький листок бумаги. Спецификация была весьма убедительной. Доктор Эптингер удивленно взглянул на Хвостика. Он, разумеется, тоже все подсчитал, и результаты обоих совпали. - А как теперь преподнести все это англичанам? - спросил он. - Если вы ничего не имеете против, господин доктор, я вторично попробую это сделать. - Попытайтесь, - живо воскликнул Эптингер. - Может быть, вам повезет. Оба они ни в малейшей степени не отдавали себе отчета что дело фирмы превращают в свое дело. Оно для них - вторая кожа. Оно спит и, так сказать, покрывается испариной вместе с нами. В этом пункте наше сравнение почти что воспроизводит исторический ход вещей. Хвостик встал. Сейчас ему можно будет повернуться и взять свой портфель. Вот он уже смотрит через третье, голубое окно. Она сидела за белым лакированным столиком. Он только сейчас это заметил. Нити между ним и портретом натянулись. В это мгновение с моста донесся басовитый гудок. Доктор Эптингер подошел к окну. - Взгляните, господин Хвостик, новый пароход "Леда"! - сказал он. Хвостику пришлось стать рядом с ним. Пароход показался в виде широко растекшегося белого пятна под высоким железнодорожным мостом. Покуда он проходил под ним, наверху возник товарный поезд, он свистел, сделав толще и приметнее узкую темную черточку, которую вдруг окаймила белая вата. По мере приближения пароход вытягивался все больше и больше и наконец элегантно проследовал дальше (точно белоснежный лебедь, можно было бы сказать, но в отношении Леды тогда создалась бы безнадежно запутанная мифологическая ерунда). Высокая труба уже сложилась, сделалась почти горизонтальной. Стало видно, как суетятся матросы на борту, а под тентами стоят и сидят пассажиры. Здесь, у моста, под которым "Леда" скользнула так быстро, что не менее быстро собравшаяся кучка зевак наверху мигом распалась, ряды домов вдоль канала как ветром сдуло, а к левому берегу вплотную подступила пышная зелень луга, окруженного деревьями и густой, высокой порослью кустарника, лишь кое-где позволявшей увидеть уходящие вдаль пойменные луга. Пароход уже шел меж все более и более ровных и гладких берегов; с палубы казалось, что они скользят, утратив всю свою весомость. На мостике стоял капитан, старик Ханнер. Он до точности знал Дунай, знал самые трудные места под Персенбойгом и в Штруденгау. Знал он и старого своего коллегу Милонича, с которым они в юности плавали вдоль Далматских берегов. Но моряком Ханнер не был. Он был специалистом по речному пароходству. Ему, конечно, следовало бы водить пароход по Боденскому озеру. Но он этого не хотел. Впоследствии его сын тоже долгие годы был капитаном "Леды", у него подрастала дочь Элла, удивительной красоты. Она покорила Вену в 1920 году. От доктора Эптингера Хвостик не вернулся в контору, а пошел обедать. Время было уже за полдень. Обедал он всегда у трактирщика по фамилии Уршютц (ни в коем случае не в кабачке, где его отец некогда служил кельнером). Здесь на него повеяло прохладой и подвальной сыростью и, конечно же, чистой и добротной кухней, как то и подобает настоящему ресторану, в воздухе стоял легкий запах пивных бочек, к которому примешивался аромат хороших сигар ("Кайзер-Виргиния"?). Нигде не кормили вкуснее, чем в таких вот скромных заведениях, которые в те годы процветали в Вене. Он пошел через улицу в кафе - там пахло не едой, а кофе и сигарным дымом, из задней комнаты, где играли в тарок, слышалось шлепанье карт; тишина, негромкий шорох и постукивание бильярдных шаров. Бильярдисты переговаривались вполголоса. Когда Хвостик переходил улицу, ему вдруг почудилось, что в голове у него начинается оползень, а под ногами заколебалась земля, увлекая за собой третье голубое окно и загоняя под мост белый пароход. Ему внезапно уяснилось, что он должен - это дело решенное - с ног до головы одеться во все новое и выкинуть старое тряпье, включая зимнее пальто, белье и обувь. В этот момент его словно бы коснулось дыхание осени из Пратера, первое осеннее дыхание каштанов Главной аллеи. Зов природы. В следующем году он, Хвостик, будет жить в новом, светлом доме. Полоса солнечного света легла на него, как на золотящееся поле, проникла ему в душу, голубое окно было вторым озарением, белый пароход третьим. На столике в кафе Хвостик оставил газету. Любезно раскланявшись, он прошел мимо кассы, где, окруженная зеркалами, восседала супруга хозяина, и направился к маленькому застекленному шкафчику, в котором к услугам посетителей стояли различные справочники. Хвостик вынул 11-й том толкового словаря Майера (Лан - М), снес его на мраморный столик, на котором стояла его кружка черного пива, полистал и начал читать. "...Леда, в греч. мифологии дочь Фестия, царя Этолии, супруга царя Спарты Тиндарея, внушила страсть Зевсу, который овладел ею, в образе лебедя; Леда родила два яйца, из одного вышла Елена, из другого - Кастор и Полидевк. Эти данные мифология толкует различно..." Тут вдруг Хвостик понял, что ему предуказано вернуться назад и ограничить круг своего учения - английским, сербским, турецким даже (а заодно ему приходилось изучать персидский и арабский, ведь ни один востоковед не говорит на чисто турецком, поскольку этот язык изобилует многочисленными заимствованиями). Ему открылось, что, если можно так выразиться, куда ни повернись, существует еще много и совсем другого. Что такое спартанец, он давно знал, слышал и о прекрасной Елене. Но что есть мифология, оставалось для него за семью замками. Как-то она связана со сказаниями. Однако внезапно образовавшаяся пустота не так-то уж его пугала. Он усваивал то, что ему было действительно нужно, а в случаях, как с этой Ледой, можно ведь заглянуть в толковый словарь, на то он и существует. Он поднялся, чтобы поставить на место том Майера. Пока он шел мимо кассы по свободному пространству - там не было столиков, - ему вдруг опять померещилось, что он смотрит через голубое окно на белый пароход. И тут же его почему-то осенила мысль, что в банке у пего давно лежит изрядная сумма. Уже в последние годы у Дебресси Хвостик хорошо зарабатывал, а теперь и того больше. Новое "оборудование" для него теперь пустяк. Примечательно (в тот день все было примечательно), что в шесть вечера, час закрытия конторы, в комнате Хвостика - как члену правления фирмы, ему, разумеется, полагалась отдельная комната - у него неожиданно состоялся разговор с Робертом Клейтоном о налоговых делах. От Хвостика этот разговор не потребовал усилий, да в его намерения и не входило, так же как не было в его привычках, здесь, на месте, в чем-то убеждать своего английского патрона и навязывать ему какие-то аргументы. Он только вскользь уронил, что позиция, которую здесь заняла фирма, собственно, позиция патриотическая, а следовательно, она определена причинами нравственного порядка; пожалуй, точнее всего эту мысль передавало английское выражение, к коему и прибег Хвостик ("for ethical reasons" [из этических соображений (англ.)]). Он ведь мог бы сказать это и по-другому. Но чем туманнее человек говорит, тем вернее его слова доходят до слушателя. Клейтон, видимо, внимательно выслушал последний пункт, ему даже удалось позднее убедить своего отца, и впоследствии все было переустроено так, как то предусмотрели доктор Эптингер и Хвостик во время своего разговора. Через неделю аналогичный разговор состоялся в кабачке между Мило и Пепи; пожалуй, его скорее можно было назвать военным советом или конференцией. Не будь Андреас так умен, он, вероятно, чувствовал бы себя уязвленным, что адвокату одним намеком удалось достигнуть того, чего он напрасно добивался долгое время. Правда, он был немного огорчен. Но подавил в себе это чувство. Тем более что ему казалось, будто его усилия не остались тщетными и Пени уже подготовлен к решающему шагу. Хвостик обратился к Мило с просьбой порекомендовать ему хорошего портного, сапожника и белошвейку, более того, он хотел получить от него совет касательно всего модного ныне гардероба. И Милонич рьяно всем этим занялся. Он составил список всего, что требуется, ибо Хвостик и слышать не хотел о своих старых вещах! В этот список был включен даже вечерний костюм с соответствующим бельем и ботинками наряду с одним из тех долгополых чудищ, которые тогда всем нравились и были наименованы "сюртуками". Позднее визитки оттеснили эти черные одеяния. - На будущий год позаботься и о мебели, если ты собираешься переезжать, твоя просто ужасна! - воскликнул Милонич. - Ты ее даже с молотка не продашь, перевозка и плата за склад обойдутся тебе дороже, чем ты сможешь за нее выручить. - Я тоже так думаю, - согласился Хвостик. Однако потом Милоничу бросились в глаза два странных обстоятельства. Во-первых, Хвостик наотрез отказывался носить что-либо из вещей, которые постепенно стекались к нему от поставщиков, будь то костюмы, белье или обувь. Может быть, ждал, покуда все им заказанное будет готово? Хотел, как змея, неожиданно и полностью сменить кожу? И во-вторых, в нем вдруг пробудился интерес к объемистым и элегантным дорожным принадлежностям - кофрам, например, и вместительным сумкам. В них он хранил многое из благоприобретенных сокровищ: белье, обувь и разные мелочи, но новые костюмы аккуратно развесил в шкафу. В то время - а тогда оно еще тянулось очень медленно, тут и там скопляясь в болотца, или, позабыв о своей текучести, стояло лужами, отражая облака, ибо дремотное его состояние более всего походило на лужи, - вот в это-то время теперь и втекала осень, еще задолго до того, как изменилась окраска деревьев и вкус воздуха, и задолго до поры преображенного света, когда ты из тенистой улочки, завернув за угол, выходишь на яркое солнце. Луг, деревья и поляны благоухали уже у черты своей зрелости. И это благоухание напоминало запах новых, еще почти не использованных учебников, только из-за него многих потянуло учиться - с охотой вступали они в новый школьный год, избегая даже мысли, что плохие отметки пробьют в нем дыры, а через эти дыры вытечет и то малое, что они успели узнать. Хвостик, ученик класса "Серьезное отношение к жизни", был, впрочем, всегда хорошо подготовлен также и по новым, недавно введенным предметам (турецкий язык, французский, вдобавок он немного познакомился с Ледой, а теперь узнал еще и картину Корреджо, ему она очень нравилась), и мог спокойно совершать свои утренние прогулки. Они становились все короче, ибо светало все позже. Луга были прикрыты легкими подушками в батистовых наволочках, которые, впрочем, исчезали при первых лучах солнца, быстро, можно сказать, деликатно. Солнце теперь определяло состояние Пратера, уже предосеннее, но еще не по-осеннему туманное. Со многих деревьев сыпались длинные, скрученные в спираль стручки; такими вот змейками они и оставались лежать на влажной траве. А вскоре пришла пора, когда первые конские каштаны, жирно блестя светло-коричневой скорлупой, уже выглядывали из своих треснувших при падении колючих мешочков, и Главную аллею все гуще устилали разлапые каштановые листья. Под ногами шуршало. Шуршало под ногами детей, которые шли, взрыхляя листья. Уже изготавливались первые бусы из пробуравленных конских каштанов. Но у пристани еще стояли разноцветные лодки, они отчаливали, весла взблескивали. Времена года как бы смешивались. День позднего лета иной раз бывает более осенним, чем вся осень, вместе взятая. Вилла Клейтонов высилась на так называемой Принценалле. Наискосок по другую сторону находился "Велосипедный клуб". В те годы езда на велосипеде была еще спортом, для которого надевали особый костюм: дамы, например, щеголяли в шароварах. Когда листва на земле становилась темно-коричневой, а затем покрывалась черными пятнами, в холле у Клейтонов ежедневно затапливали камин. Вилла была построена в стиле английских загородных домов. Однако все эти элегантные виллы на краю лужаек имели один общий недостаток: они были сырыми, непросыхающая подвальная сырость вечно стояла в них. Но как раз когда Клейтоны там обосновались, некая венская фирма выпустила только что сконструированную сушильную печь. Плакат, ознакомивший с нею публику, вид имел устрашающий. На нем была изображена новая печь с огнедышащей пастью, установленная во тьме сырого подвала. Слева и справа из печи вырастали руки со сжатыми кулаками; от этого чудовища духи плесени и гнилости разбегались с искаженными смертным страхом лицами, а дикий жар печной пасти ускорял их паническое бегство. Право же, они внушали жалость, эти обреченные гибели создания, эти бегущие на тонких ножках, плачущие грибки плесени. Плакат с печью и ее грозно подъятыми кулаками долгие годы был расклеен на венских улицах. Даже маленький Дональд Клейтон еще видел его. Такие печи стояли в подвалах виллы Клейтонов. Их топили ежедневно. И лучшего эффекта нельзя было себе пожелать. Харриэт Клейтон стояла у крытого подъезда, укрепленного на толстых столбах. Тяжеловесный фонарь в кованой железной оправе покачивался между столбов, слабо освещая дорогу и подъезд, наполняя их причудливыми тенями. Из Пратера в сгущающихся сумерках доносился аромат прелых листьев; казалось, он пребывает на рубеже зрелости и гниения, между еще бурыми, по уже чернеющими листьями. Харриэт вошла обратно в дом и пересекла холл, слабо освещенный одной-единственной лампой, в глубине которого уже начал мерцать огнем только что растопленный камин. Она поднялась по витой лестнице с коваными перилами на окружавшую холл галерею, куда выходили двери многочисленных комнат. Из детской слышалось негромкое пение. Харриэт помедлила на полутемной галерее. Кэт, няня Дональда, продолжала свою песню. Кэт была англичанка, какого-то неопределенного возраста, так называемая "ученая няня", которую они привезли с собой. Фамилия у нее была немецкая, очень редко встречавшаяся, хотя Кэт ни единого слова по-немецки не знала. А именно: Тюрригель. Лицо ее с плоской переносицей отличалось правильностью черт, такие лица являют собой нечто среднее между эллинским профилем и овечьей мордой. То они выглядят так, то эдак. Девушка все еще пела, мастерски и полифонно аккомпанируя себе на лютне. Маленькому Дональду ее пение, видимо, было по душе. То и дело слышался его довольный смех. Харриэт все еще стояла на галерее. Английская детская песенка ("Baa, baa, black sheep have you any wool..." [Бе-е, бе-е, черная овца, дай нам шерстки (англ.)]) вдруг пробудила в ее душе неудержимое болезненное негодование. Почему мне нельзя жить у себя, жить на родине? В этом жалостном вопросе слилось все, что ее мучило. Почему Боб должен разыгрывать здесь заводчика? Это наш дом, то есть уже английский дом, да, но плывет он по волнам чужого моря... В это мгновение она начисто забыла, что всякий английский корабль, в каких бы водах он ни плыл, - кусок английской земли. Она задумчиво смотрела в сумерки. Снизу доносилось потрескивание дров в камине. Другого ответа она не получила. Немного погодя она услышала шаги Боба в холле. В детскую она так и не вошла, а спустилась вниз. Сидя перед камином, они обсудили ужин, который им предстояло дать на следующей неделе; составили список гостей. Среди них были Хвостик и Милонич. Мило уже в шесть часов пришел к Пепи. Хвостика он застал вполне одетым. За последнее время Хвостику удалось даже, постепенно подкорачивая свои беличьи усишки, придать им вид маленькой щеточки. Вечерний костюм был безупречен (вкупе с лакированными ботинками, разумеется). Хвостик выглядел как любой другой господин, получивший приглашение на званый обед. Так подумалось Харриэт, хотя до ее сознания эта перемена не дошла так отчетливо, как до сознания Мило. Она была едва ли не разочарована. Роберт Клейтон много рассказывал ей о Хвостике. А она ничего особенного в нем не увидела, так же как и Клейтон (хотя он прежде и знал его во всем его убожестве!); не увидела бы и в последующие дни, если бы ей и представился случай с ним встретиться. Ибо с того самого ужина Хвостик уже ходил во всем новом, а старье куда-то сбыл. На ужине присутствовали и доктор Эптингер с супругой. Последний, само собой разумеется, что-то заподозрил. Новое обличье Хвостика потребовало известного времени, чтобы он сам и другие к нему привыкли. Этот период длился совсем недолго, наверное недели две. Мило был очень доволен, но всего больше он удивлялся хорошо сидящему галстуку своего друга (в ту пору галстуки носили куда более широкие, чем сейчас). Госпожа доктор Эптингер - уже в те дни она носила ученое звание своего супруга - была красивой дамой с иссиня-черными волосами, выглядела она даже импозантно, покуда сидела. Когда же она поднялась и вышла из-за стола, то, к общему удивлению, оказалась совсем маленькой из-за своих коротких ножек. После ужина все расселись в холле у камина. Хвостик рядом с Харриэт. Английский язык нимало его не затруднял. Он рассказывал хозяйке дома о близлежащем горном массиве и об альпинизме, которым занимался. Это заинтересовало и Роберта Клейтона. А вскоре и все стали прислушиваться к его рассказу, однако после нескольких чисто деловых пояснений он внезапно умолк. Тогда же Клейтоны решили под водительством Хвостика совершить восхождение на Раксальпе. Поздняя осень и зима с деловой точки зрения была лучшим, даже наилучшим сезоном для Фини и Феверль. В туман и в сырость мужское племя, снующее по улицам, прельщается уголками, где можно укрыться от непогоды. Обе эти женщины всегда бывали вместе, и с этим уж ничего нельзя было поделать, нельзя было, к примеру, сказать: Феверль и Кo, так как их профессия носила чисто личный характер. Это, конечно, относится не к личности, а к профессии. Тут следует добавить, что с точки зрения духовной жизнь Фини и Феверль можно было назвать весьма перспективной, хотя бы уж потому, что они ничего не делали и существование их было простым и безыскусственным. Что же касается характеров обеих этих без труда познаваемых особ, то они, несомненно, были бесхитростными, как и большинство жильцов вышеназванного дома в Адамовом переулке. Только в полуподвальном этаже у консьержки Веверка обитало чрезмерное зло и дьявольски неутомимая хитрость. Вообще-то у этих троянских коней, как нам известно, имелась своя конюшенка и в другом месте, а в Адамовом переулке, так сказать, служебные помещения. Они снимали не слишком далеко отсюда, но все же в другом квартале комнатку с кухней. Милой комнаткой ее нельзя было назвать (отнюдь нет), но в теплые месяцы (когда дела шли хуже) из нее можно было убежать. И тут-то и проявлялось странное свойство троянских лошадок, а именно: они были водяными крысами. "Нет ничего лучше воды", сказал греческий одописец Пиндар, и, наверное, как раз синева этой благороднейшей материи требовалась, чтобы сгладить неудовольствие Феверль и Фини (а это неудовольствие заставляет нас считать их дилетантками в избранной ими профессии). Словом, они плавали и купались там, где им предоставлялся случай, а как только становилось достаточно тепло - то в Гензехойфеле, некогда бывшем рукавом Дуная, то в Дунайском канале по соседству с Адамовым переулком, хотя полиция неодобрительно относилась к купанию в этом месте. Еще императрица Мария-Терезия наложила строгий запрет на купание в канале "бесстыдных бабенок". Итак, приход весны они воспринимали не поэтически, чего, собственно, принимая во внимание профессию подруг, от них и нельзя было ожидать, хотя она и приносила им неплохой доход; нет, для них весна была просто предвестницей вновь приближавшегося сезона купания. Разумеется, тем напоминаниям весны, которые (чтобы сказать это покороче) каждого больно и даже бестактно задирают своим молчаливым и назойливым посулом: из тебя, мол, что-то еще получится, ибо повсюду вокруг что-то да получается, надо только не прозевать момент, - этим животрепещущим напоминаниям подчинились Феверль и Фини, впрочем, терпеливо и без барахтанья. Они покорно и не задаваясь никакими вопросами сносили свои различные состояния, или "сильности", как они это называли. Весною всегда так, зато скоро уже можно будет поплавать. Когда наконец до этого дошло, они стали нырять в военной плавательной школе в Пратере, в последнее время по определенным дням открытой для штатской публики, и ныряли неизменно до самого дна обширного бассейна. Это они повторяли с такой горячностью, что их толстые попки, обтянутые мокрыми купальными костюмами, казалось, упирались в самое небо (в те времена в воде еще много чего на себя надевали), такое утиное кокетство доставляло неимоверное удовольствие пожилым мужчинам, толпившимся у парапета. Фини и Феверль на них было наплевать, о том, чтобы здесь завязывать знакомства, они даже не помышляли. После ныряния и прыжков с трамплина у них появлялся зверский аппетит, они спешили в недавно открывшийся буфет. Там каждая съедала по батону копченой колбасы. Благодаря военной плавательной школе купание в Дунайском канале (и без того запрещенное) отошло у обеих на задний план, к тому же сильное течение относило в сторону купальщицу и одной из них постоянно приходилось караулить платье. Мокрая пловчиха могла также привлечь внимание полицейского, и он бы ее оштрафовал. Быстрая вода в Дунайском канале была ко всему еще грязновато-мутной. Впоследствии здесь устроили городские проточные купальни, то есть ряд маленьких бассейнов, правда, к быстрому плаванию они не были приспособлены. Наши лошадки теперь больше любили пастись, особенно в не очень жаркую погоду, на зеленом пологом берегу, где длинная примятая трава у самого края приблизительно на метр свисала над стремительной водой. Поверх трепещущего водного зеркала они с удовольствием смотрели на противоположный берег, там стояли лишь отдельные домики, а за зелеными купами деревьев под затянутым дымкой летним небом начинался Пратер с его лужайками. Так Феверль и Фини, выспавшись всласть, проводили время до вечера, и к тому же еще с удовольствием вытягивали босые ноги под теплым летним ветерком; туфли и чулки лежали рядом на траве. Мюнстерер, пасынок земляной груши - госпожи Веверка, был стройный и рослый молодой человек, вынуждаемый обстоятельствами жить со своим отцом (собственно старшим дворником) и его второй женой (horribile dictu - сказать страшно) в тесной троглодитской пещере. Отец, он же старший дворник, там редко показывался. Он был на несколько лет старше своей horribile dictu и пьяный вечно где-то шлялся. Лишь время от времени он вспоминал о своей прошлой жизни и в подъезде ругался с жильцами, которые его совсем и не знали, так как Веверка обычно держала своего супруга под замком, после этих редких мятежей он страдал от ядовитых прижиганий земляной груши; сделанные в приступе злобы, они бывали очень болезненны. Вдобавок Веверка отнимала у мужа вино, а его самого запирала в чулан, граничащий с помещением, освещавшимся лишь стеклянной крышей. В чулане она, случалось, держала его по нескольку дней. Мюнстерер не вступался за отца. Несчастье в образе земляной груши, которым тот омрачил юность сына, женившись на должности старшего дворника, соответствующей квартире и выпивке казалось сыну таким проклятием, что он от души радовался потасовкам супружеской четы. Теперь этому Мюнстереру стукнуло девятнадцать, его практикантство на почте закончилось. Там же он стал мелким чиновником с жалованьем, не дававшим ему возможности для существования вне троглодитской пещеры, или преисподней. Он зарабатывал еще куда меньше, чем Хвостик у Дебресси в пору, когда умерли его родители. Впрочем, у того по крайней мере была и доныне осталась своя квартира. На этом, собственно, исчерпывается связь Мюнстерера и Хвостика. Хвостик жил. Мюнстерер ютился, имея в своем распоряжении только кровать (мы ее видели, но предпочитаем подробностей о ней не сообщать). Лицо молодого Мюнстерера выглядело так, словно природа, внезапно придя в ярость, перемешала его черты или же что на свет во плоти появился старый, слившийся из множества мелких гадостей стыд. Такие люди есть повсюду. Но в то время как большинство из тех, кого мы знаем, с годами выглядят все зауряднее, с Мюнстерером дело обстояло как раз наоборот. Лицо его, искаженное вспышкой гнева, постепенно исцелялось, как бы складывалось заново. Родительской пещеры он по мере возможности избегал. Так как из скудного жалованья он вносил свою долю в хозяйство, оставляя себе лишь несколько гульденов и крейцеров ежемесячно, то считался до известной степени самостоятельным человеком и земляная груша не могла уже больше претендовать на безусловный авторитет в его глазах. (Попробуйте поверить!) Пусть так, но между тем всплыл вопрос, почему супруг госпожи Веверка, horribile dictu, носил фамилию Мюнстерер и почему она ее не носила. Оказывается, то была и ее фамилия, но только по документам. Она уже почти тридцать лет была здесь консьержкой, была Веверка и ею осталась. А вот Мюнстерер, если его вообще знали, всем казался просто недавно въехавшим жильцом. Многие даже называли его "господин Веверка", и он этого заслуживал. Подбашмачник консьержки и тем самым обесчещенный, завязший в таком толстом слое тины своего позора, что из этой топи торчал только его нос, так что дышать он еще кое-как умудрялся. К сыну же его все обращались: "господин Мюнстерер", он еще не был до такой степени покрыт позором. Итак, этот ютился, другой (Хвостик) жил. Но особенности нашей композиции требуют, чтобы ход вещей когда-нибудь принял иной оборот. Впоследствии Мюнстерер, правда, лишь краткое время ютился в квартире Хвостика. (Надолго ему это не удалось, даже несмотря на благоприятные обстоятельства, о которых он некогда мечтал.) Спал в кровати Хвостика, на его матраце - не раз и не два фланкированный Феверль и Фини вкупе с партнерами - и, конечно же, испытывал неописуемое волнение. Впрочем, оно относилось не столько к исполняющим свои служебные обязанности дамам, сколько ко все еще отсутствующему Хвостику. Но сейчас он еще был здесь. Мюнстерер почтительно его приветствовал, встретившись с ним на лестнице, и тот дружелюбно и церемонно ему отвечал. Итак, один исчезал наверху, где он жил, Мюнстерер же спускался вниз и садился на свое ложе, умышленно нами не описанное (одеяло - грязная тряпка, от одного вида которой становилось тошно). Сегодня здесь было тихо, тесно, конечно, но не так, как всегда. Пещера пуста. На лестничной площадке горит лампа. А в узеньком закутке с дверью на черный ход, где он жил благодаря попечению отца (оконсьерженного), было почти темно. Horribile dictu со своим остолопом сегодня отправилась в кабачок, где отец Хвостика некогда служил кельнером, - сегодня там было ежегодное заседание районного общества взаимного кредита. Пригородный обычай: целый год вносились известные суммы, а перед рождеством они распределялись между членами общества. Уже и в ту пору эти накопления с точки зрения национально-экономической были весьма значительны (нынче они огромны). Остолопу на этих заседаниях не разрешалось пить, "разве что стопочку". Дома он получал сначала пиво, а потом и вино, отчего его не так уж трудно было увести из кабачка. Дома Веверка давала ему нализаться всласть, а перед сном била его по щекам, по правде сказать, без всякого повода, без всякой стычки, в гробовом молчании. Мюнстерер-папаша никогда не выходил из себя - слышалось только какое-то бормотание да тихая воркотня. У госпожи Веверка, надо же наконец упомянуть об этом, сноровка была недюжинная. Мюнстерер-младший сидел на своей омерзительной кроватке. В нем, в самой глубине его существа Хвостик еще поднимался по лестнице в свою квартиру и, как то часто случалось, обогнал его. Но это ощущение, жившее в Мюнстерере, собственно, было всего-навсего отображением внешней действительности, видимой каждому и все-таки потайной. Однако сегодня он впервые упирался, как собака, которую тянут за поводок; на какие-то секунды он почувствовал в себе собачью природу своего отца и в то же время уважение к Хвостику, приоткрывшееся в нем, точно трещинка, уходившая, однако, в его глубину больше, чем он когда-либо мог предположить. С другой стороны, как раз это ведь и освобождало его от отца, от госпожи Веверка, от омерзительной кровати и керосиновой вони, которая чувствовалась сразу, как войдешь в подъезд и начнешь спускаться в преисподнюю, тут надо было пройти мимо лампы. Но всего омерзительнее эта вонь была днем. Фарфоровый шар с керосином был облеплен малюсенькими мухами, летом же ночными бабочками. А тут еще новое обличье Хвостика, вернее, его новая одежда, которую он неизменно носил со дня ужина у Клейтонов - о последнем Мюнстерер, разумеется, и не подозревал. В ту пору Мюнстерер узнал наконец возраст Хвостика. Но разница в какой-нибудь десяток лет не послужила ему оправданием его собственной троглодитской отсталости, да и воспоминания детства не пришли на помощь. С того дня как Хвостик сменил кожу, его влияние на Мюнстерера, влечение последнего к нему стало неодолимым. Мюнстерер сам поймал себя на том, что, подходя к дому, вел себя так, как Хвостик, и ворота открывал очень медленно, как всегда делал тот. Теперь и Мюнстерер стал обращать сугубое внимание на свою внешность, по мере своих весьма скромных возможностей. Однажды Веверка, которая давно уже ad notam [для памяти (лат.)] вытащила на свет божий самое тайное, сказала в кухне, где они ужинали и где так ужасно пахло керосином: - Никак ты себе девку завел, раз все время вылизываешься, прихорашиваешься?! Редко случалось, что Хвостик и Мюнстерер одновременно оказывались в подъезде; мелкий чинуша уходил со службы ровно в шесть