спиной и прижавшись лбом к стеклу. Жан (устало). Послушай... Мы каждый день спорим... Немые сцены, оскорбительные намеки, потоки слез... Я больше не в силах сносить... Теперь еще одна сцена. К чему все это? Сесиль не двигается. (Стараясь говорить спокойно.) Надо избежать непоправимого... Повторяю тебе, я согласен продолжать нашу совместную жизнь, жить, как мы жили раньше. Я даже готов пойти на уступки. Сесиль (оборачиваясь). Ты лжешь... Ты не идешь ни на какие уступки. Жан (печально). Как ты кричишь, Сесиль... Снова молчание. Напротив, ты отлично знаешь, что я готов на уступки, лишь бы изменить положение, в какое мы попали. И вот доказательство: если б я был один и свободен, то избавил бы девочку от всякого влияния религии; я воспитал бы ее таким образом, чтобы ей не пришлось вести в будущем такую жестокую борьбу с собственной совестью, какую пришлось выдержать мне... Сесиль (с дрожью). Замолчи, ты внушаешь мне ужас! Жан. Я говорю о том, что сделал бы, будь я один. Но нас двое, это наш общий ребенок, у тебя такие же права на него, как и у меня, я помню об этом. Я не стану мешать тебе воспитывать девочку в твоей вере. Но лицемерить во имя этого я отказываюсь. Уж на это, кажется, у меня есть полное право. Сесиль (непримиримо). Нет, нет, нет! Это моя дочь, у тебя нет ни малейших прав на нее! Я их никогда не признаю! Отныне ты их полностью утратил; ведь есть же дети, у которых отец - калека или находится в сумасшедшем доме. Жан (растерянно). Сесиль... Неужели мы так далеки, так безнадежно далеки друг от друга. Сесиль. О да, безнадежно далеки! Я устала бороться... Вся наша жизнь была бы сплошной мукой... Сегодня крестины; завтра - катехизис; послезавтра - первое причастие... Мне приходилось бы защищать ее от тебя - каждый день, каждый час... Защищать ее от примера, от позорного примера твоей жизни... Нет, нет, у меня теперь только один долг: спасти свою дочь, спасти ее от тебя. Жан. Чего же ты от меня хочешь? Сесиль подходит к нему с искаженным лицом. Сесиль. Чего я хочу? Ах, боже мой, я хочу, чтобы все это прекратилось, чтобы все это прекратилось! Я не требую, чтобы ты стал таким, как раньше, я не знаю, способен ли ты еще на это, думаю, что нет... Но я хочу, чтобы ты хотя бы не высказывал публично свои ужасные идеи! Я хочу, чтобы ты присутствовал на крестинах своей дочери! Я хочу, чтобы ты обещал мне... Она разражается рыданиями, шатаясь, делает несколько шагов и падает на скамью для молитвы, закрыв лицо руками. (Плача.)... что у меня будет в конце концов муж, которого бы я не стыдилась... что у меня будет такой муж, как у всех женщин... что мы станем жить, как живут в других семьях. Жан. Для себя я требую лишь такой же свободы, какую предоставляю тебе! Сесиль (поднимаясь, вне себя). Этого никогда, никогда не будет! Жан (после паузы). Что ж тогда будет? Она не отвечает. Выходя за меня замуж, ты захотела взять от жизни больше, чем в силах вынести! Сесиль. Это ты меня обманул! Ты мне солгал! Меня ты не можешь упрекнуть ни в чем: я осталась такой же, какой была... Жан (пожимая плечами; едва слышным голосом). Разве можно быть уверенным в том, как будешь мыслить впоследствии, и принимать на себя в этом смысле вечные обязательства?.. Сесиль (слушает его с выражением ужаса). Отступник! Жан смотрит на нее, не говоря ни слова: какая пропасть между ними! Делает несколько шагов по комнате. Затем останавливается перед женой. Жан (решив идти до конца). Что ж тогда будет? Сесиль, сжав лоб руками, молчит. (Ледяным тоном.) Что ж тогда будет? Сесиль (кричит). Уходи! Уходи! Молчание. Жан (мрачно). Ах, Сесиль, не испытывай моего терпения... Сесиль (рыдая). Уходи! Жан. Что значит: "уходи"?.. Развод? Сесиль перестает плакать; отнимает руки от лица и со страхом смотрит на Жана. (Засунув руки в карманы, с недоброй усмешкой.) Ты думаешь, достаточно крикнуть "уходи!". Ты, видно, не знаешь, что если женщина хочет жить как ей заблагорассудится и сохранить при себе ребенка, необходим процесс... необходимо судебное постановление... Он продолжает говорить... Но он уже почувствовал, как, наперекор его воле, наперекор его словам, его внезапно захлестывает волна неизведанной, пьянящей радости, безграничное желание близкой свободы, яростная жажда жизни! Он продолжает говорить... Но уже видит там, далеко впереди, то, от чего больше не в силах отвести взгляд: он видит впереди... яркий свет! VII 12 февраля. "Дорогой господин Баруа! Я рад довести до Вашего сведения, что в результате моей последней беседы с госпожой Баруа и госпожой Пасклен требования, защиту которых Вы мне поручили, были ими приняты во избежание бракоразводного процесса, которого эти дамы не хотят допустить любой ценой; мы условились о следующем: 1. Вы снова получаете полную свободу. Госпожа Баруа не намерена жить в Париже и останется в Бюи, у своей матери. 2. Госпожа Баруа будет воспитывать дочь по своему усмотрению, соглашаясь выполнить поставленное Вами условие о том, что когда девушке исполнится восемнадцать лет, Вы сможете взять ее к себе на целый год. 3. Госпожа Баруа соглашается принять ренту в 12 000 франков ежегодно, на чем Вы особенно настаиваете. Однако она твердо решила ничего не тратить из этой суммы ни на себя, ни на содержание ребенка, но откладывать ее полностью на имя дочери. Это требование возбудило долгие споры. Госпожа Баруа согласилась на него лишь для того, чтобы избежать судебного процесса, а также ввиду моего категорического заявления, что для Вас оно является непременным. Обе дамы пожелали по крайней мере отсрочить принятие этого требования, чтобы я мог поставить Вас в известность о точных размерах суммы, которую Вы теряете в связи с отказом от существенной доли Ваших доходов (которые сократятся приблизительно до 5000 франков в год). Чтобы избежать бесполезной траты времени, я заверил их, что уже обращал Ваше внимание на этот пункт, но Вы не согласились изменить свои условия. По просьбе госпожи Баруа я передал ей запись всех вышеперечисленных обязательств. Полагаю, что я тем самым выполнил возложенную Вами на меня миссию так, как Вы того желали. Прошу принять уверения в моем глубоком уважении; всегда готовый к Вашим услугам Мужен, нотариус в Бюи-ла-Дам".  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  "СЕЯТЕЛЬ" I "Господину Л. Брэй-Зежеру Отель де Пэн, Аркашон. Париж, 20 мая 1895 года. Дорогой друг! Благодарю тебя, хотя и с опозданием, за участие, которое ты проявил ко мне во время последних событий моей жизни. У меня почти совсем не было времени: какой бы простой ни казалась жизнь человека, лишь порвав узы, приковывавшие его к прошлому, к внешнему миру, можно понять, насколько крепки эти невидимые нити, коварные, как паутина. Целых два месяца я боролся яростно и отчаянно, я разбил все цепи, и вот я свободен! Ты не можешь себе представить, что я испытываю, " испуская этот победный клич, ибо ты неукротим и за всю свою жизнь не знал никаких пут. Свободен! Я добился свободы в расцвете сил; и я полон мужества после долгого рабства, после двух последних лет, в течение которых я, хотя и неосознанно, но упорно желал освобождения. Она пришла, наконец, эта свобода, она - целиком моя, я сжимаю ее в своих объятиях, я обладаю ею, я приобщаюсь к ней со всею страстью, на какую способен, я соединяюсь с нею навсегда. Я никому не оставил своего адреса и живу один, как барсук в норе. Вот уже несколько недель, как я не видел никого, не слышал ни одного голоса, который напомнил бы мне о прошлом! Я впитываю в себя все окружающее... Чудесная весна проникает в мою комнату, заливает меня солнцем, окутывает свежими запахами, красотой! Я еще никогда не ощущал ничего подобного... Не пиши мне, дорогой друг, позволь мне насладиться одиночеством до осени. Но не сомневайся в моей дружбе и преданности. Жан Баруа". II Ноябрь. Узкая входная дверь старого дома на улице Жакоб. - Здесь живет господин Баруа? - Пятый этаж. Увидите дощечку. Ветхая, плохо освещенная лестница. На площадке пятого этажа три одинаковых двери; перед каждой коврик. Зоркие глаза Арбару бегают в темноте по притолокам, наконец он находит дощечку и читает: Жан Баруа, доктор медицины, магистр наук, преподаватель коллежа Венцеслава, Бульвар Мальзерб, 80. (Последние две строчки зачеркнуты карандашом.) Арбару звонит. Баруа. Ты первый, входи!.. Жану Баруа тридцать лет. Здоровая полнота молодости. За последние несколько месяцев лицо его преобразилось: раньше озабоченное выражение не покидало его ни на минуту, теперь оно сияет, как небо после дождя. Оно дышит энергией и радостью: он свободен, уверен в своих силах, страстно верит в будущее. Светлая и холодная комната. На стенах - еловые полки с книгами. Резкий свет газового рожка в стеклянном шаре. Соломенные кресла. На камине слепок со скульптуры Микеланджело: скованный пленник {Прим. стр. 127} силится вырвать из глыбы наболевшее тело, непокорные плечи. В глубине - низкая дверь, ведущая в маленькую комнату, где висит одежда. Арбару. Я у тебя еще ни разу не был. Баруа. Шесть месяцев я прожил, как медведь в берлоге... Арбару оглядывает стулья, расставленные полукругом, и губы его кривятся в улыбке. У него тщедушное туловище карлика. Никто не мог бы определить его возраст по безобразному, но дьявольски умному лицу. Узкие скулы, широкий лоб, нижняя челюсть, поросшая рыжеватой козлиной бородкой, вытянута клином. Острые уши фавна. Глаза и рот напоминают щели, прорезанные одним движением шпателя в куске мягкого воска. Взгляд пронизывающий, пристальный, холодный. Арбару - библиотекарь Арсенала. Человек необыкновенной работоспособности. Сначала занимался средневековым правом. Затем посвятил себя изучению истории французской революции. Арбару. Я хотел поговорить с тобой наедине... Не думаешь ли ты, что нам следовало бы заранее определить вопросы, которые мы будем обсуждать сегодня вечером вместе с остальными? Жан (подумав). Нет, зачем же. Арбару (мускулы его лица сокращаются и расправляются как пружина). Вот как! А все-таки... Баруа. Сегодняшнее собрание - одно из тех, которые носят лишь подготовительный характер. Дело не в том, к каким практическим результатам оно приведет. Арбару. А в чем же? Баруа. По-моему, дело в том, чтобы уже сегодня сердца различных людей, которые придут сюда, слились в едином порыве... Главное, я бы сказал, в том, чтобы мы почувствовали, как всех нас охватывает общее стремление, рожденное уже одним тем фактом, что мы собрались вместе. Арбару. Это от нас не зависит. Баруа (с живостью). Ты прав, но у нас куда больше шансов создать такую атмосферу, если наши отношения установятся сами собой, если мы будем следовать своим побуждениям, а не придерживаться заранее намеченной программы. (Доверительно улыбаясь.) Оставим все как есть... Баруа говорит не спеша, округлыми фразами, как человек, привыкший выступать перед аудиторией. Он не повышает голоса, но его уверенный тон приковывает внимание. Арбару (пожимая плечами). Восторженная болтовня... Каждый будет излагать свои мысли... Каждый будет по очереди читать лекцию другим... Пока мы не спохватимся, что уже два часа ночи! Пропащий вечер... Жест Баруа, означающий: "А если бы и так?.. " Затем, не отвечая, он закуривает папиросу, зажигая спичку быстрым, привычным движением. Твердым и в то же время задумчивым взглядом следит за первым клубом дыма, который медленно рассеивается в прозрачном воздухе комнаты. Так ты теперь куришь? Баруа. Да. Молчание. Арбару. Ладно, ладно... И все же я предпочел бы наметить план, распределить задачи. Думается, основывая журнал, надо действовать более... Звонок. Баруа (поднимаясь). Ты хочешь сказать... более методично? Идет к двери. Оставшись один, Арбару что-то бормочет, гримасничая. Хриплый голос (в коридоре). Дружище... Поразительно! Наткнулся у Ламенне... {Прим. стр. 129} Лучшего не найдете!.. Сквозь открытую дверь видна спина Крестэя д'Аллиз; он говорит быстро и жестикулирует. Перед тем как войти, поворачивается на каблуках и щурится от яркого света. Франсуа Крестэй д'Аллиз - двадцать восемь лет. Стройная фигура; на высокой шее гордо посажена маленькая голова с круглым затылком. Короткое, сужающееся к подбородку лицо с резкими чертами. Широкий, изрезанный морщинами лоб; горячий и добрый взгляд; вздернутый нос; длинные темно-каштановые усы, прикрывающие презрительно сжатый рот; нервная скептическая усмешка. Говорит громко, держится с непринужденным изяществом кавалерийского офицера; жесты широкие, экспансивные. Ушел из армии, обессиленный тяжелой внутренней борьбой между понятиями, усвоенными с детства, и неодолимым желанием раскрепостить свою мысль; он расстался с родными, решительно порвав с католическими и монархическими традициями семьи д'Аллиз. Горький сарказм недавнего отщепенца. Быстрой и легкой походкой он приближается к Арбару и, низко наклоняясь, приветливо протягивает ему обе руки. Крестэй. Послушайте, Арбару! Я только что нашел это в "Речах верующего". Не обращая внимания на Баруа, который, снова услышав звонок, вышел из комнаты, он запускает руку за фалды сюртука и вытаскивает растрепанный томик. (Стоя, декламирует наизусть.) "Прислушайтесь и скажите мне, откуда исходит этот глухой, смутный, непонятный шум, который доносится отовсюду?" Брэй-Зежер, Вольдсмут, Ролль и Баруа входят и застывают у двери; они удивлены и заинтересованы. (Продолжает, не замечая их.) "Приложите руку к земле и скажите мне, почему она содрогнулась? Что-то неведомое пробудилось в мире. Разве каждый из нас не томится в ожидании? Разве есть сейчас сердце, которое не бьется быстрее? (С пафосом, подняв руку над головой.) Сын человеческий! Поднимись к высотам и объяви нам, что ты видишь!" Замечает вошедших и обводит их загоревшимся взглядом, заражая своим воодушевлением. Я предлагаю поместить эти строки вслед за названием нашего журнала! Они будут самым лучшим, самым кратким из манифестов! Баруа (из глубины комнаты, взволнованным голосом). Решено! Они смотрят друг на друга, улыбаясь. В этот вечер среди них нет места иронии. Несколько мгновений всеобщего восторга. В один миг рухнули все барьеры: души этих людей, пришедших сюда в поисках единения, сливаются. Зежер выходит на середину комнаты, его восточное лицо желтее, чем обычно. У него слегка смущенный вид: застенчивая улыбка, стесненные и нерешительные движения; но в глубине орбит блестят в тени прищуренных красноватых век, изогнутых, как древко лука, его черные зрачки - быстрые, лихорадочные, неумолимые. Зежер. Ну что ж, давайте рассаживаться. Установим какой-то порядок... Кто отсутствует? Баруа. Порталь. Понимающие улыбки. Зежер (твердо). Мы его ждать не станем. Он сидит за письменным столом Баруа, словно на председательском месте. Арбару устраивается рядом; он собирается вести записи. Крестэй, чтобы сохранить свободу движений, стоит, прислонившись к книжной полке; голова его высоко поднята, руки скрещены на груди; в нем нетрудно признать отставного офицера. Печатник Ролль устроился в плетеном кресле. Он молча смотрит и слушает, машинально крутя усы - непременное украшение молодого парижского рабочего. Вольдсмут, опустив плечи, забился в угол возле камина; он так мал ростом, что кажется, будто он сидит. Баруа предлагает ему кресло, а сам устраивается верхом на скамеечке, посреди комнаты. Баруа (открывая коробку, стоящую на столе). Вот папиросы... Начнем? Улыбки. Когда вы пришли, мы с Арбару говорили вот о чем: должны ли мы посвятить наше первое собрание установлению свободного и дружеского общения, или... (Передает слово Арбару.) Арбару. Или превратить его в первое деловое заседание, проходящее по заранее намеченному плану. Баруа. Мне кажется, Крестэй указал нам верный путь. Крестэй. Его указал Ламенне... Баруа. Мы не хотим ограничиться созданием группы сотрудников; этого нам мало. Мы хотим, и это главное - не так ли? - основать подлинное содружество. А для этого нужна непосредственность. (Проникновенно.) Вот мы собрались вместе, у нас одни устремления, одна мысль: надо, чтобы каждый из нас отдал общему делу все, на что он способен... Он минуту колеблется и произносит: Мне придется продолжать, ибо я, кажется, начал целую речь... Кому принадлежит мысль организовать нашу группу? (Поворачивается к Брэй-Зежеру.) Зежер (быстро). Тебе. Баруа (с улыбкой). Нет, это наша общая идея... Но я должен сказать главное: мысль эта носилась в воздухе. Она отвечает целому ряду духовных потребностей, общих для всех нас. Все мы чувствуем: нам есть что сказать, мы должны выполнить свое предназначение. Крестэй (сумрачно). Да, настало время, чтобы общество узнало о наших убеждениях! Никто не улыбается. Баруа. Однако, едва мы пытаемся заговорить, рассказать людям о наших усилиях, мы, словно беспомощные новички, наталкиваемся на множество сплоченных, замкнутых групп, на целое сообщество чиновников от литературы, которые монополизировали право мыслить и писать, узурпировали все средства гласности и пользуются ими в своих интересах! Разве не так? Зежер. Остается единственное средство - создать собственный печатный орган. Арбару. Это вопрос разумной экономии: нужно распространять наши идеи, не теряя времени на хлопоты. Баруа. ...которые оказываются напрасными... Крестэй. ...и на общение с фальшивыми друзьями, что еще унизительнее! Баруа (медленно). Нам не по двадцать лет, нам уже за тридцать. И это очень важно. Страстность, с которой мы стараемся консолидировать наши усилия, чтобы затем провозгласить и отстаивать свои идеи, - не свидетельство избытка юных сил, которые ищут выхода, это - настоящий огонь, истинная сущность нашего миропонимания, выработанного окончательно и бесповоротно. Всеобщее одобрение. Крестэй (с широким жестом). А какая это, должно быть, великолепная встряска, когда ты знаешь, что тебя читают, следят за твоими мыслями, обсуждают их! Зежер (по привычке подводя итог). Пора действовать! Арбару (с тонкой усмешкой). Только осуществить все это не так-то просто... Баруа (принимая вызов). Нет. Осуществить наш замысел вполне возможно. (Молчание.) У нас есть деньги... Зежер (мягким и ясным голосом). Они есть у тебя... Баруа. У нас есть деньги, правда немного, однако думаю, что их хватит благодаря бескорыстной помощи нашего друга Ролля. Ролль пытается что-то возразить. ... или, если он предпочитает, благодаря бескорыстной помощи "Общества печатников-коллективистов", которое он возглавляет. К тому же, сотрудничество в журнале оплачивался не будет. Стало быть, нам предстоят затраты главным образом на материалы и на рабочую силу. Так что мы сможем свести концы с концами и просуществовать, пока не обеспечим себе место под солнцем Впоследствии его придется защищать; но к тому времени мы будем лучше вооружены для борьбы. Зежер. Итак, мы должны с самого начала, еще в этом году, сделать все, на что способны. Баруа. Совершенно верно. Разница характеров, несмотря на общие нам всем убеждения... Звонят. Он встает. ... обеспечит разносторонность, необходимую для нашего журнала Выходит. Зежер (сухо, как бы вынося приговор). Мы должны победить! Крестэй (с энтузиазмом). Успех зависит от нашего вдохновения, от нашей веры!.. Арбару. Скажи лучше, от нашей настойчивости. Зежер (упрямо покачав головой). Вера всегда творила лишь мнимые чудеса. А вот упорная, непреклонная поля и в самом деле способна сотворить чудо. Наконец появляется Порталь, подталкиваемый Баруа; в зубах у Порталя сигара, он добродушно улыбается. Порталь. Вот и я... (Пожимает всем руки.) Уже начали? Быть не может! Вы что ж, обедаете в шесть, в Латинском квартале, как у Бальзака?.. Пьер Порталь - эльзасец, светловолосый, толстощекий; у него голубые фаянсовые глаза, глаза славного малого Шелковистая бахрома усов цвета серебра, с которого сошла позолота, не может скрыть мальчишеской улыбки. Любимец женщин: лицо румяное, слегка помятое; взгляд пылкий, настойчивый, временами в нем вспыхивает затаенная чувственность. В его походке, жестах, голосе, шутках ощущается некоторая тяжеловесность. Убежденный сторонник умеренных взглядов, основанных на здравом смысле и верном понимании прав и обязанностей человека. Секретарь Фоке-Талона во Дворце правосудия, честного и деятельного адвоката и политика, дважды занимавшего министерские посты. Баруа (знакомит). Порталь... Наш друг Ролль... Ролль неловко кланяется. За все время он не сказал ни слова. Он пристально смотрит на каждого, кто берет слово. Его поза и выражение лица выдают усиленную работу ничем не примечательного ума, напряженного до предела. (С дружеской теплотой.) Ну, а вы, Ролль, что думаете о наших планах? Ролль мгновенно бледнеет, как от оскорбления. Затем краснеет, подбирает ноги и наклоняется вперед, намереваясь заговорить. Но не произносит ни слова... И, наконец, решается. Ролль. У нас в типографии журналов немало! Каждый год - новые! Но такого, как ваш, еще не было. Крестэй. Тем лучше. Ролль (неуверенно). Журналы развлекательные, не занимающиеся ни одним вопросом серьезно... (Непередаваемым тоном.) Дилетантские... А нужен журнал, который освещал бы великое социальное движение... (Умолкает; затем с решительным жестом.) Ну и конечно люди, понимающие, что готовится... Крестэй возбужденно выступает вперед. Крестэй (с пафосом). "Что-то неведомое проснулось в мире!" Баруа. "Сын человеческий! Поднимись к высотам!.. " Крестэй, Бару а, Ролль (вместе). "... и объяви нам, что ты видишь!" Смотрят друг на друга: за едва приметными улыбками кроется чувство трогательной и искренней симпатии. Зежер (настойчиво, тоном, призывающим к порядку). Надо, чтобы наш журнал уже через полгода превратился в союзника всех разрозненных групп, занимающихся позитивной философией или социологией... Арбару (он курит, наклонив голову, морилась и моргая от дыма). ...практической социологией. Баруа. Разумеется. Порталь. Таких групп куда больше, чем кажется... Зежер. Их надо объединить. Порталь. ...Всех организаторов социальных лиг, нравственных объединений, народных университетов... Крестэй. ...всех верующих, но не признающих церкви... Вольдсмут (робко). ...пацифистов... Баруа. Словом, всех благородных людей. Это наши будущие читатели. (Загораясь.) Нам действительно предстоит сыграть важную роль. Надо сплотить эти силы, которые часто пропадают даром, направить их по одному пути. Прекрасная цель! Зежер. Мы должны достичь ее широким распространением наших идей! Баруа. И подавая пример горячей убежденности в правоте своего дела. Порталь (улыбаясь). О, это порою опасно... Баруа. Ну нет! Я верю, что искренность заразительна... Надо обсуждать все вопросы совершенно открыто. Я, со своей стороны, согласен с реакционерами в том, что мы переживаем духовный кризис. Да, я готов признать это без колебаний. Не стану отрицать: все моральные устои поколеблены. Это бесспорно. Среди простых людей отмечается всеобщее охлаждение к религии, ну а мы, мы уже не верим в непогрешимость абстрактных истин, которые нам когда-то старательно внушали профессора философии. (Зежеру.) Помнишь, мы с тобой на днях говорили об этом... Порталь. Но одного признания мало, нужно предложить средство для преодоления кризиса. Баруа. Это другой вопрос... Но мы уже сейчас можем предложить некоторые полумеры. Зежер. Больше того: доказать, что в наше время стало возможным выработать позитивную нравственную программу. Порталь. На какой основе? Зежер. С одной стороны, на данных современной науки, с другой - на объективных законах жизни, получивших общее признание... Порталь. Эти законы еще так неясны, да и применить их к вопросам этическим не так-то просто. Зежер (он не любит, когда ему противоречат). Простите, мой милый, они не так уж неясны. Мы сделаем их еще яснее, если установим своего рода последовательность: сначала - сохранение и развитие личности, затем - приспособление личности к условиям жизни в обществе, что для нее особенно важно. Арбару (одобрительно). Долг каждого признать и то и другое... Зежер. ...Это - два полюса, а между ними - человек; после долгих поисков он в конце концов обретает душевное равновесие. Баруа. Да, несомненно, в этом - залог слияния всех людей, духовного единства будущего... Крестэй выходит вперед, гордо закинув голову, подняв руки: он весь во власти душевного порыва, искреннего и прекрасного. Крестэй. Ах, друзья мои, слушая вас сегодня, я подумал: если нам удастся показать всем не только то, за что мы стоим, но и то, чего мы стоим... Порталь улыбается. ... да, да, именно так, если мы убедим людей в моральной ценности наших устремлений, то непременно привлечем на свою сторону за несколько месяцев всех тех, кто ищет в одиночку... всех, у кого есть что-то здесь! (Ударяет себя кулаком в костлявую грудь) Баруа (воодушевление у него легко переходит в ораторский пыл). И нам это удастся, если мы пробудим достоинство каждого! Если мы возвратим истинный смысл таким словам, как честность и прямота, которые из-за нашего равнодушия успели покрыться плесенью среди прочих романтических аксессуаров! Если мы провозгласим право на свободу мысли во всех областях! Пламенные взгляды, восторженные улыбки. Всеобщий подъем. Затем - спад. Баруа наливает в стаканы свежее пиво; кисловатый запах брожения смешивается с табачным дымом, наполняющим комнату. Порталь (ставит пустой стакан. Добродушно). Ну, а название? Баруа. Но мы его уже выбрали; мы согласились с тем, что предложил Крестэй: журнал будет называться "Сеятель". (Улыбается Крестэю.) Правда, аллегория не блещет новизною... Крестэй. Благодарю. Баруа. Но зато ясна и вполне соответствует нашей цели. Зежер. Разве Баруа не сообщил вам, что он наметил для первого номера? Баруа. Нет еще. Эта мысль, признаюсь, мне очень дорога. Надеюсь, она всем вам понравится, как Брэй-Зежеру. Дело вот в чем: я хотел бы посвятить первые страницы журнала одному из наших идейных наставников... Несколько голосов. Кому? Люсу? Баруа. Люсу. Крестэй. Превосходно! Баруа. Минуту внимания! По-моему, это будет полезно со всех точек зрения. Прежде всего, мы делаем знаменательный выбор и объявляем, какова наша позиция и кому из современников мы можем смело протянуть руку. Затем мы одновременно подчеркиваем, что не принадлежим ни к числу упорных разрушителей, ни к числу беспомощных утопистов, ибо наш идеал, можно сказать, уже претворился в действительность, коль скоро рядом с нами живет человек, который служит его живым воплощением. Порталь. Я вас понимаю. Но не будет ли это выглядеть так, будто мы с самого начала стараемся купить покровительство знаменитости? Крестэй (с живостью). Люс неизмеримо выше всяких... Баруа. Слушайте, Порталь, уж если вышедшие из употребления слова, которые я только что произнес, - прямота, нравственная чистота, собственное достоинство, - и можно сейчас к кому-нибудь применить, то именно к Люсу! Кстати, ведь речь идет не о том, чтобы просить его рекомендовать нас читателям или напечатать на видном месте статью за его подписью. Мы хотим выразить ему наше общее искреннее уважение. Я даже предлагаю ни о чем его не предупреждать. Порталь. Это другое дело. Баруа. Никто из нас с ним лично не знаком. Мы знаем его только по книгам, по делам, нам известна его общественная деятельность. К тому же, он держится особняком: в философии не примкнул ни к одной системе, в сенате - остается вне политических группировок. Стало быть, почести, которые мы хотим воздать, предназначены лишь ему - человеку по имени Люс. Не следует забывать, что все мы в большой мере обязаны Люсу нашим духовным освобождением. Я полагаю, что сейчас, когда настал наш черед вступить в борьбу, мы обязаны выразить ему свою благодарность. Вы согласны со мной, Крестэй? Крестэй (улыбается, словно что-то припоминая). Совершенно согласен... И мне очень хочется рассказать об одном эпизоде из собственной жизни... Когда я окончил класс риторики, Люс неожиданно приехал на раздачу наград... Лет двенадцать назад; его тогда только что назначили... забыл кем... Баруа. Наверно, помощником директора Коллеж де Франс... {Прим. стр. 138} Крестэй. Как сейчас вижу его на эстраде; среди старых учителей он казался совсем молодым; ведь он старше нас всего лет на пятнадцать... Я никогда не забуду его лицо - страстное и в то же время торжественное. Он начал говорить очень просто, тихим голосом, в котором звучала необычайная сила. В несколько минут он сумел набросать перед нами такой яркий образ человека, такую ясную картину жизни вселенной, - а ведь все это волновало меня уже тогда, - что мне стало понятно, каким путем я пойду в жизни. Когда два месяца спустя я поступил в класс философии, то уже был застрахован от университетского спиритуализма {Прим. стр. 138}. Зежер (насмешливо). Который Кулангон называл "своего рода манией величия"... Крестэй. Я был спасен... Молчание. Баруа. Итак, решено. Первая книжка журнала откроется статьей "Марк-Эли Люс" за подписью "Сеятель". Арбару (Роллю). Можно ли рассчитывать, что номер будет готов к началу января? Ролль. Пять недель? Гм... я должен получить все статьи до десятого. Баруа. Мне кажется, это возможно... Каждый из нас, несомненно, уже кое-что приготовил. (Поворачиваясь к Зежеру.) Не так ли? Зежер. Я не написал еще, но материалы собрал. Порталь. О чем? Зежер колеблется, пристально глядя в лицо Порталю. Затем обводит невозмутимым взглядом лица присутствующих, на которых написано выражение почтительного любопытства. Разжимает губы. Зежер. Вот о чем. Его голос - тягучий, почти без интонаций - мог бы показаться мягким, если бы не странный звук на концах фраз, звук сухой и резкий, напоминающий стук ножа гильотины. Я полагаю, что нам следует подобрать статьи первого номера так, чтобы они не оставляли ни малейшего сомнения относительно нашего образа мыслей... Оглядывает собравшихся и читает в их глазах одобрение. Я, со своей стороны, намерен дать статью, которая в некотором роде предварит остальные. Я ограничусь развитием одной, главной мысли: поскольку единственной логической предпосылкой для изучения человека мы считаем знание условий, в которых он живет и развивается, то новая философия - единственное учение, способное обновить философскую мысль, - должна опираться на биологию, должна соответствовать уровню наших знаний и месту человека в природе; помимо всего прочего, эта философия обладает тем преимуществом, что ее развитие далеко не закончено, ибо она непосредственно вытекает из состояния современной науки; она черпает свои аргументы исключительно из области фактов, поддающихся проверке, а потому зависит от прогресса науки и будет совершенствоваться вместе с нею. Порталь. Вот мысль, способная отвратить от нашего журнала девять метафизиков из десяти... Зежер (язвительно). Это нам и нужно! Арбару (пользуясь случаем). Было бы хорошо, если б каждый из нас мог сообщить вкратце о своих планах уже сейчас... Мы еще сегодня составили бы первый номер журнала. Как ты считаешь, Баруа? Баруа (он чем-то озабочен). Ну да, конечно! Арбару (просто). Я уже набросал статью страниц в тридцать о движении коммун в двенадцатом веке; я там провожу аналогию с социальными волнениями последних пятидесяти лет. А вы, Крестэй? Крестэй стоит, прислонившись спиной к камину, в несколько картинной позе; но как только он начинает говорить, его взволнованный голос, горящий взгляд, порывистые движения приковывают к себе внимание. Крестэй. Я хотел бы снова рассмотреть вопрос об "искусстве для искусства"... Знаете, в связи с недавним манифестом Толстого. Показать, что сплошь и рядом этот вопрос ставится неверно, потребовать, чтобы за художником было признано право, больше того - долг - посвятить себя лишь одной цели: поискам прекрасного, ибо творчество - результат чистого вдохновения. В то же время я постараюсь примирить обе стороны, доказав, что полезное - неизбежное следствие прекрасного. Художнику, пока он творит, незачем думать об общественном значении своего творчества. Зежер (слушает с большим вниманием). Это целиком относится и к ученому. Крестэй. Да, и к ученому. Художник стремится к красоте, ученый - к истине: это - две стороны медали. Человеческой массе остается лишь применяться к тому, что они откроют... (надменно)... и сообразовываться с этим в своей повседневной социальной жизни. Зежер. Совершенно верно. Баруа (Крестэю). Вы, верно, возьмете на себя толкование цитаты из Ламенне? Крестэй (с улыбкой). Нет, предоставляю это вам. Баруа (весело). Согласен! Я думал о ней, слушая вас. Мне кажется, мы можем кое-что из нее извлечь: объяснить, почему мы избрали ее своим эпиграфом, какие главные стороны нашего начинания она выражает. Крестэй. Это уместно сделать как раз в первом номере. Баруа (с заблестевшим взглядом). Правда? Порталь. Что еще за цитата? Арбару (ворчливо). Вы ведь опоздали. Порталь. Объясните нам свою мысль, Баруа. Зежер. Да, да, объясни. Баруа (улыбаясь все радостнее по мере того, как говорит). Я снова прочту текст, слово в слово: "Что-то неведомое проснулось в мире..." Что это встрепенулось, очнувшись от сна? Вечно живая мысль человека, прогресс... Вы видите ее движение вперед... Кипит титаническая работа, в которой воплощен труд каждого из нас, все порывы, доведенные до конца... Эхо движение таит в себе ключи от всех тайн, еще не разгаданных нами, все истины будущего, сегодня еще сокрытые от нас, но которые, когда придет время, раскроются одна за другой, как пышные цветы, под испытующим взором человека! Крестэй. Воспоем гимн прогрессу! Баруа (ободренный, все сильнее увлекаясь своей импровизацией). Я скажу еще: среди нас есть люди, обладающие даром предвидения, они различают то, что еще недоступно другим. Это к ним обращает свой призыв Ламенне: "Сын человеческий! Поднимись к высотам и объяви нам, что ты видишь!" Здесь я нарисую картину будущего, как оно представляется нам..."Объяви, что ты видишь"... Я вижу: с чудовищной быстротой растет власть золота; оно подавляет все самые законные устремления и держит их под гнетом тирании... Я вижу: всколыхнулся трудовой люд, нестройный гул его голосов доносится все яснее сквозь гром фанфар парадного шествия политических партий, которые до сих пор безраздельно владели вниманием общества... Я вижу: большинство - темное, одурманенное иллюзиями, жаждущее достатка и благоденствия - упорно выступает против меньшинства, ослепленного своим положением, еще могущественного в силу существующего порядка вещей, но чье влияние непрочно, ибо опирается лишь на власть капитала. Итак - повсеместная осада капиталистического строя, иначе говоря, социального порядка всего современного мира, так как ныне во всех цивилизованных странах господствует один и тот же строй, осада грозная, невиданная в истории, которая неотвратимо закончится победой, ибо она - взлет новых сил, бьющая ключом неистребимая энергия человечества, яростный протест против усталого, угасающего, измельчавшего мира! Ролль (неожиданно, хриплым от волнения голосом). Браво! Все улыбаются. Баруа стоит, опьяненный мерным звучанием своего голоса; взгляды друзей, обращенные к нему со всех сторон, возбуждают его; он стоит, расставив ноги, выпятив грудь, высоко подняв голову; его мужественное лицо дышит решимостью, глаза смотрят вызывающе и радостно; каждая жилка в нем натянута, как струна... Давно уже он не испытывал такого упоения собственным красноречием. Баруа. Затем, после этого общего обзора, я перейду к обзору духовной жизни отдельных людей. Что ощущает каждый из нас? Душевный разлад, чувство неуверенности. Успехи материальной культуры привели к непомерному развитию наших слабостей, которые никогда еще не проявлялись так разрушительно. Тайный страх перед неизвестностью владеет большинством просвещенных людей; каждый из них переживает внутреннюю борьбу: все живые силы души восстали - сознательно или бессознательно - против пережитков мифологических представлений... Борьба многогранна, она происходит исподволь, но повсеместно, и это позволяет нам понять причины резких нарушений общественного равновесия... Это - тягостная борьба, ибо она приводит во всех областях к заметному падению самосознания личности и, в конечном счете, - к опасной потере жизненных сил!.. (Замолкает, окидывает быстрым взглядом восторженные лица присутствующих, улыбается.) Все! Минута неимоверного напряжения... И вдруг, словно лопнула нить: его порыв иссяк без следа. Смущенно улыбаясь, Баруа в изнеможении опускается в кресло. Несколько мгновений все молчат. Он откупоривает бутылку, разливает пиво и залпом осушает свой стакан. Затем поворачивается к Порталю. (Стараясь говорить бодрым тоном.) А вы, Порталь, подумали о нас? Порталь (со смехом). Честно говоря, нет! Сделайте первый номер без меня. Я напишу для второго! Крестэй. Изменник!.. Порталь. Нет, серьезно. Мой замысел еще не созрел, но он у меня есть... Улыбки окружающих. Вы что, не верите? Слушайте, вот моя идея... То, что я хочу написать, быть может, и нельзя назвать статьей: скорее это заметки, зарисовки людей, которых я хорошо знаю - я их каждый день вижу во Дворце правосудия, в палате депутатов, в светском обществе... Словом, царство посредственности... Крестэй. Вечной и несокрушимой посредственности! Порталь. Да, все это - люди благомыслящие, ибо по-настоящему мыслить они не умеют... Легионы довольно образованных и весьма учтивых! существ, пообтесавшихся в приличном обществе, как камешки на морском берегу... В большинстве своем они занимают солидные должности, а нередко - и важные посты, но, несмотря на это, живут всю жизнь как вьючный скот... (Все больше увлекаясь созданной им карикатурой.) Шоры мешают им смотреть по сторонам, и они бредут, прикрыв глаза, наугад; никогда им не приходит в голову самостоятельно поразмыслить над тем, что творится вокруг, никогда у них не хватает смелости пересмотреть туманные истины, которые им преподали, когда они впервые пошли в школу... И они сойдут в могилу покорные и безликие, даже не подозревая о том, насколько они безлики, ибо все, что господствует над жизнью - инстинкт, любовь, смерть - пройдет для них незамеченным... Зежер (неумолимым тоном). Поторопитесь их высмеять, Порталь! Они мешают нам идти вперед, они отравляют воздух, которым мы дышим! Мы скоро сметем их со своего пути... Ролль (мрачно). Они кишат, как черви в полуистлевшем трупе, и думают, что находятся в безопасности... Резкость их тона не вяжется с добродушной иронией Порталя. Ему не по себе: ведь это он так разжег ненависть своих друзей. Арбару. Люди эти обречены. Вы только посмотрите на них: они тупеют из поколения в поколение, становятся все более дряблыми, слабыми, абсолютно неспособными принять участие в каком-либо новом деле! Баруа неожиданно вступает в разговор. Баруа. Совершенно верно, Арбару, если только вы смотрите на них издали или встречаете на улице! Но, друзья мои, лишь тот, кому пришлось жить среди них, знает, как еще крепок их затхлый быт! (Потрясая кулаком а воздухе.) И тлетворен! Зежер (с недоброй усмешкой). Ну, не так уж они опасны. Мы изгнали их отовсюду, изолировали, ограничили. Во время лесных пожаров люди вынуждены отдавать огню его долю: участок, который уже нельзя спасти, продолжает гореть, но он угасает сам собой, не причинив вреда основному массиву. И в этом случае - то же самое. Баруа (тяжело). О, нужно пожить в их болоте, чтобы понять, как трудно преодолеть это застывшее царство рутины! Крестэй. Баруа говорит чертовски верные вещи! Баруа. До тех пор, пока порода этих людей не исчезнет с лица земли, их замшелые склепы будут давать приют еще не одному поколению. Хорошо еще, если им не удастся оттуда выйти, чтобы снова парализовать и ослепить общественное мнение... А впрочем, как знать? Молчание. Арбару (педантично). Вы не считаете, что целесообразно -изложить наши планы письменно? Ответа нет, как будто никто не слышал его слов. Уже поздно. Смутная апатия пришла на смену кипению благородных порывов; рассеявшийся энтузиазм оставил на сердце горький осадок, едва ощутимая грусть вошла в комнату. Крестэй. Наш первый номер прозвучит, как зов трубы! Его хриплый голос, потерявший свой торжественный тембр, тонет в молчании, которое смыкается над ним, как стоячая вода. Ролль (веки его набрякли от усталости). Разрешите мне уйти... Завтра к семи утра мне надо в цех... Арбару. Да, скоро уже два... (Крестэю.) До свидания. Крестэй. Мы сейчас все пойдем... Прощаются с некоторой грустью. Оставшись один, Баруа открывает окно и облокачивается о край холодной ночи. На лестнице. Все спускаются молча. Порталь идет впереди с подсвечником в руке. Внезапно он оборачивается с веселой улыбкой полуночника. Порталь. А Вольдсмут? Мы о нем забыли!.. Что вы нам дадите интересного, Вольдсмут? Процессия останавливается, всеобщее оживление. Все поворачиваются к Вольдсмуту, замыкающему шествие. Свеча, переходя из рук в руки, приближается к нему. Голова курчавого спаньеля, склонившаяся над перилами, возникает из темноты верхнего этажа: в окружении всклокоченной бороды, волос и бровей глаза Вольдсмута живые и добрые, блестят за стеклами пенсне. Он молчит. Наконец, видя, что все терпеливо ждут ответа, Вольдсмут решает заговорить, лицо его внезапно меняется, скулы розовеют, он прикрывает глаза дрожащими веками, затем обращает на присутствующих горячий и жалобный взор. Вольдсмут (с неожиданной твердостью). Я только хочу поместить в журнале одно очень грустное письмо, полученное мною из России... Шестьсот еврейских семей были изгнаны из предместья Киева, где они проживали. Почему? Потому что один христианский ребенок был найден мертвым, и евреев обвинили в том, будто они убили его, чтобы... приготовить мацу... Да, там это бывает... И тогда - после погрома - евреев согнали с насиженных мест... Сто двадцать шесть грудных детей умерло, ибо те, кто нес малышей на руках, шли недостаточно быстро, им пришлось два раза заночевать в снегу... Да, там это бывает... Мы во Франции этого не знаем. III Отэй. Восемь часов утра. Большой дом в глубине белого от инея сада, в котором резвятся шестеро ребятишек. Люс (появляясь на крыльце). Дети! Идите сюда... Пора за работу! Дети мчатся веселой стайкой. Самые старшие - девочка лет тринадцати и двенадцатилетний мальчик - прибегают первыми. Они тяжело дышат, и в морозном воздухе их лица окутываются клубами пара. Один за другим подбегают остальные, и, наконец, - самой последней - девочка лет шести. В столовой гудит затопленная печь. На большом навощенном столе - чернильницы, бювары, учебники. Отец наблюдает, стоя у дверей своего кабинета. Без суматохи, без шума дети дружно рассаживаются. Наконец сама собой водворяется тишина. Люс, пройдя через комнату, поднимается на второй этаж. Детская. Занавески на окнах! задернуты. У изголовья кроватки сидит молодая еще женщина. Люс вопрошающе смотрит на нее. Знаком она дает понять, что девочка засыпает. Проходит несколько мгновений. Резкий звонок; мать вздрагивает. Доктор? Люс направляется к двери. Горничная. Молодой человек, которого вы просили прийти, сударь... Господин Баруа... Баруа один в кабинете Люса. В комнате нет драпировок; письменный стол, заваленный иностранными журналами, книжными новинками, письмами. На стенах - репродукции, планы, карты; два стеллажа с книгами. Все, происходящее в мире, рождает здесь отклик. Появляется Люс. Марк-Эли Люс - человек небольшого роста. Крупная, не пропорциональная туловищу голова. Ясные, очень глубоко сидящие глаза, огромный лоб, окладистая борода; глаза - светло-серые, ласковые и чистые; открытый, необыкновенно широкий и выпуклый лоб нависает над лицом; борода - густая, русая, с проседью. Ему сорок семь лет. Сын священника без прихода. Начал изучать богословие, но отказался от этого занятия за отсутствием призвания, а также потому, что не мог согласиться ни с одним из основных принципов религии. Но навсегда сохранил горячий интерес к вопросам морали. Еще очень молодым опубликовал пятитомный труд "Настоящее и будущее веры" - произведение весьма значительное, после чего был приглашен занять кафедру истории религии в Коллеж де Франс. В Отэе Люс приобрел популярность благодаря своему попечению о народном университете, который он сам основал, и вниманию ко всем социальным начинаниям округа. Согласился на выдвижение своей кандидатуры в Совет департамента, а затем - и в сенат; принадлежит к числу наиболее молодых сенаторов; не примкнул ни к одной партии; все те, кто борется за торжество какой-либо благородной идеи, неизменно обращаются к нему за поддержкой. Его перу принадлежат произведения: "Высшие области социализма", "Смысл жизни" и "Смысл смерти". Он подходит к Баруа, просто и сердечно протягивает ему руку. Баруа. Ваше письмо бесконечно тронуло нас, господин Люс, и я пришел от имени всех... Люс (прерывая его, приветливо). Садитесь, пожалуйста; очень рад с вами познакомиться. Речь у него сочная, неторопливая, выдающая уроженца Франш-Конте. Прочел ваш журнал. (Улыбается и смотрит Баруа прямо в лицо; говорит без ложной скромности.) Весьма опасно выслушивать похвалы от людей, которые моложе тебя: очень трудно оставаться равнодушным... Короткое молчание. Он взял со стола первый номер журнала и перелистывает его, продолжая разговор. Замечательный заголовок: "За воспитание человеческих качеств"! Он сидит, расставив колени, упершись в них локтями, держа номер "Сеятеля" в руках. Баруа разглядывает его лоб, твердый и словно набухший, склоненный над их детищем... Его охватывает гордость. Люс еще раз пробегает страницы, задерживается на своих замечаниях, сделанных карандашом на полях. Задумывается, держа журнал на ладони, будто прикидывая его вес. Наконец выпрямляется, смотрит на Баруа и кладет "Сеятель" на стол. (Просто.) Располагайте мной, я с вами. Его интонация подчеркивает важность заключенного союза. Баруа молчит, застигнутый врасплох, потрясенный до глубины души. Он не в силах произнести банальные слова благодарности. Они смотрят друг другу в глаза долгим растроганным взглядом... Баруа (после короткого молчания). ...Если бы мои товарищи могли слышать сейчас ваши слова, ваш голос! Люс разглядывает его с той открытой, лишенной даже тени иронии, улыбкой, с какой он вообще смотрит на мир: в ней - радостное удивление ребенка, любовное внимание человека любознательного, для которого все ново и чудесно. Недолгое молчание. Люс. Да, вы правы. Нам не хватало такого журнала, как ваш "Сеятель". Но вы берете на себя огромную задачу... Баруа. Почему? Люс. Именно потому, что только вы одни будете обращаться к действительно важным проблемам современности. У вас будет множество читателей, а это налагает большую ответственность. Вы только подумайте: каждое ваше слово вызовет отклики, и эти отклики уже не будут зависеть от вас, вы не сможете их направлять... Более того, сплошь да рядом вы о них даже ничего не узнаете! (Как бы обращаясь к самому себе.) Ах, как мы торопимся писать! Сеять, сеять! Нужно отбирать, тщательно отбирать семена, быть уверенным в том, что бросаешь в землю только хорошие... Баруа (с гордостью). Мы полностью сознаем принятую на себя ответственность. Люс (оставляя без ответа слова Баруа). Ваши друзья так же молоды? Баруа. Да, почти. Люс (перелистывая журнал). Кто этот Брэй-Зежер? Не сродни ли он скульптору? Баруа. Это его сын. Люс. А! Наши отцы были знакомы, Брэй-Зежер-старший был близок с Ренаном... Ваш друг не занимается скульптурой? Баруа. Нет, он магистр философии. Мы вместе учились в Сорбонне. Люс. Судя по его "Введению в позитивную философию", это - человек весьма своеобразный. (Строго.) Но сектант. Удивленный жест Баруа. Люс поднимает голову и смотрит на Баруа почти ласково. Вы мне позволите говорить с вами откровенно? Баруа. Я вас прошу! Люс. Я должен упрекнуть в сектантстве всю вашу группу... (Мягко.) И вас, в частности. Баруа. Почему? Люс. С первого же номера вы заняли весьма откровенную, весьма мужественную позицию, однако несколько якобинскую... Баруа. Боевую позицию. Люс. Я одобрил бы ее без оговорок, если бы она была только боевой. Но она... агрессивна. Разве не так? Баруа. Мы все горячо убеждены в своей правоте и готовы бороться за свои идеи. По-моему, нет ничего плохого в том, что мы порою непримиримы... (Люс молча слушает, Баруа продолжает.) Мне кажется, что всякое новое и могучее учение по природе своей нетерпимо: человек, который с самого начала признает право на существование за убеждениями, прямо противоположными его собственным, обрекает себя на бездействие: он теряет силу, теряет энергию. Люс (твердо). И все же в отношениях между людьми должен господствовать дух терпимости: все мы имеем право быть такими, какие мы есть, и наш сосед не может нам этого воспретить во имя своих собственных взглядов. Баруа (с невольной резкостью). Да, терпимость, свобода для всех - это прекрасно в принципе... Но посмотрите только, к чему приводит этот благодушный дилетантский скепсис! Разве смогла бы церковь до сих пор играть в современном обществе ту роль, какую она играет, если бы... Люс (с живостью). Вам известно, как я враждебен клерикализму! Я родился в сорок восьмом году, в середине декабря, и всегда гордился тем, что был зачат в самый разгар либерализма. Я ненавижу любые рясы и фальшивые вывески, какими бы привлекательными они ни казались. И все же, еще больше, чем заблуждения, меня отталкивает от церкви ее нетерпимость. (Помолчав. Раздельно.) Нет, я никому не посоветую противополагать одному злу другое. Достаточно требовать свободы мысли для всех и самим подавать пример такой свободы. Возьмем католическую церковь: ее господство продолжалось многие века: и все же достаточно было ее противникам в свою очередь получить право провозглашать свои идеи, - и огромная власть церкви была поколеблена. Баруа внимательно слушает, но вынужденное молчание заметно тяготит его. (Примирительным тоном.) Пусть будет признано право заблуждаться, но также и право защищать истину; вот и все. И незачем думать, к чему это приведет. Правда обязательно восторжествует, когда наступит ее время... (После паузы.) По-вашему, это не так? Баруа. Ах, черт побери, я великолепно знаю, что, вообще говоря, вы правы! Но мы не в силах побороть своих чувств, и они нас далеко заводят... Недолгое молчание. (Со сдержанной яростью.) Я великолепно знаю, что нетерпим! С некоторых пор! (Понижая голос.) Чтобы понять меня, надо знать, сколько я выстрадал... Тот, чей освобожденный ум вынужден прозябать в среде глубоко набожных людей; тот, кто с каждым днем сознает все яснее, что католицизм скоро окончательно запутает его в свою упругую и прочную сеть; кто чувствует на каждом шагу, как религия вторгается в его жизнь, подчиняет себе тех, кто его окружает, штампует сердца и души его близких, на всем оставляя свой след и все направляя... - такой человек действительно приобретает право говорить о терпимости! Я имею в виду не того, кто порою идет на уступки по доброте сердечной, а того, чья жизнь представляет собою бесконечную цепь уступок... Он, и только он, имеет право говорить о терпимости!.. (Сдерживает себя, поднимает глаза на Люса и силится улыбнуться.) И уж если он это делает, сударь, то говорит о ней так, как говорят о высшей добродетели, как говорят об идеале, достичь которого человеку не дано! Люс (после нескольких секунд молчания, с сердечной ноткой в голосе). Вы живете один? Энергичное лицо Баруа, искаженное болью воспоминаний, мгновенно проясняется; его взгляд становится мягче. Баруа. Да, теперь я свободен. (Улыбаясь.) Но я освободился, лишь недавно и не успел еще снова стать терпимым. ...(Пауза.) Извините, что я принял наш спор слишком близко к сердцу... Люс. Это я, сам того не желая, пробудил в вас печальное прошлое... Тепло смотрят друг на друга. Баруа (с непосредственностью). Это послужит мне на пользу. Я нуждаюсь в советах... Между нами гораздо большая разница в возрасте, чем пятнадцать лет, господин Люс... Вы, вы живете уже двадцать пять лет. А я после напряженных усилий только недавно разорвал все свои цепи... Все! (Резким ударом ладони словно разрубает свою жизнь надвое: по одну сторону - прошлое, по другую - будущее. Вытягивает руку вперед.) Итак, вы понимаете, передо мной - еще неизведанная, новая жизнь, такая огромная, что у меня кружится голова... Когда мы решили основать журнал, я прежде всего подумал о сближении с вами, вы были для меня единственным маяком на горизонте. Люс (нерешительно). Я могу вам помочь только собственным опытом... (Улыбаясь, указывает на географические карты, развешанные по стенам.) Я всегда думал, что жизнь похожа на одну из этих карт с очертаниями неведомых стран: чтобы разобраться в ней, надо научиться ее читать... Внимание, методичность, чувство меры, настойчивость... Вот и все, это очень просто. (Снова берет со стола номер "Сеятеля".) Вы прекрасно начали, у вас в руках сильные козыри. Рядом с вами - люди с острым, оригинальным умом. Все это очень хорошо... (Задумывается.) И все же, если разрешите дать вам совет, я скажу вот что: не поддавайтесь слишком легко чужому влиянию... Да, такие объединения, как ваше, иногда таят в себе эту опасность. Согласие во мнениях, конечно, необходимо; и оно у вас есть: один и тот же порыв сплотил всех вас и увлек за собой. Но не сжигайте свою индивидуальность в общем горниле. Оставайтесь самим собою, упорно развивайте в себе только те качества, какие вам присущи. Каждый из нас обладает особым свойством - если хотите, особым даром, - благодаря которому мы никогда не будем похожи один на другого. Все дело в том, чтобы открыть в себе этот дар и развивать его прежде всего. Баруа. Но не приведет ли это к некоторой ограниченности? Разве не нужно стараться, напротив, выйти за рамки своего "я", насколько это возможно? Люс. Думаю, что нет... Горничная (приоткрывая дверь). Госпожа просит передать вам, сударь, что пришел доктор. Люс. Хорошо. (Баруа.) Я полагаю, что нужно оставаться самим собой, чего бы это ни стоило, но в то же время - расти! Стремиться стать образцом той группы людей, которую ты представляешь. Баруа (вставая). Но разве не нужно действовать, говорить, писать, проявлять свою силу? Люс. О, сильная личность всегда проявится... Не надо, однако, создавать себе иллюзий насчет полезности того, что ты совершаешь. Разве прекрасная человеческая жизнь стоит меньше прекрасного творения? Я тоже думал, что нужно обязательно действовать. Постепенно я пришел к другому выводу... Он провожает Баруа до двери. Проходя мимо окна, отдергивает белую перкалевую занавеску. Посмотрите-ка, и в моем саду происходит тоже самое: нужно ухаживать за деревом, улучшать его из года в год, и тогда, если ему суждено принести плоды, они созреют сами собой... Они проходят через столовую. Головки детей, склоненные над тетрадками, поднимаются при звуке шагов. (Окинув взглядом сидящих за столом.) Мои дети... Баруа, улыбаясь, кланяется. (Отгадав его мысль.) Да, их много... А ведь у меня еще двое... Иногда я замечаю, как все они смотрят на меня, и мне становится просто страшно... (Качает головой.) Нужно положиться на логику жизни, должно быть, она права. (Подходит к столу.) Это моя старшая, совсем уж большая девочка... А вон тот, господин Баруа, у нас математик... (Любовно проводит ладонью по шелковистым головкам детей и вдруг поворачивается к Баруа.) Жизнь так прекрасна... ПРЕДВЕСТИЕ БУРИ Я слышу, как море вздымает волны, Я слышу, идет заря... Мое сердце, как мир, огромно... Ибсен. I Июнь 1896 года. Пять часов вечера. Пивная на бульваре Сен-Мишель. Зал в первом этаже, просторный и сумрачный, обставленный в стиле Гейдельберг: массивные столы, скамьи, витражи, разрисованные гербами. Шумная публика, состоящая из студентов и женщин. На антресолях - низкая комната, в которой раз в неделю собирается редакция "Сеятеля". Крестэй, Арбару, Брэй-Зежер сидят за столом у открытого широкого и полукруглого окна, начинающегося прямо от пола и выходящего на шумный бульвар. Входит Баруа с тяжелым портфелем под мышкой. Рукопожатия. Баруа садится и достает из портфеля бумаги. Баруа. Порталь не пришел? Зежер. Не видно. Баруа. А Вольдсмут? Арбару. Вот уж несколько дней, как я не встречал его в Национальной библиотеке. Баруа. Он прислал мне весьма любопытную статью, страниц на десять, посвященную "Законам об образовании". (Протягивает сверток Крестэю.) Вот ваши корректурные листы. Слишком убористый шрифт, но у нас на этот раз столько материала... (Арбару.) Держи. Арбару. Спасибо. Когда они тебе понадобятся? Баруа. Ролль просил вернуть их к концу недели. (Брэй-Зежеру.) А вот твои. Я хочу сказать тебе несколько слов по этому поводу. (Остальным.) Вы разрешите? Поднимается и отводит Зежера в глубину комнаты. (Понижая голос; душевно.) Это насчет твоего очерка о "Детерминизме в природе"... Он превосходен, мне думается, ты никогда еще не писал ничего более законченного и ясного. Возможно, я допустил нескромность: я прочел несколько страниц Люсу, вчера вечером, - корректура была со мной. Он нашел, что это очень ярко написано. Зежер (довольным гоном). Ты прочел ему место, где говорится о Пастере? {Прим. стр. 155} Баруа. Нет. Об этом-то я и хочу поговорить с тобой, пока ты еще не вносил исправлений... Зежер хмурит брови. (С некоторым замешательством.) Откровенно говоря, эта страница звучит, по-моему, слишком резко... Зежер (сухо). Я не касаюсь ученого; я говорю лишь о Пастере-метафизике. Баруа. Я понимаю. Но ты судишь о Пастере, как судил бы о ком-нибудь из наших современников, о ком-нибудь из его учеников. Я не собираюсь защищать его философское мировоззрение... Но ты совершенно забываешь о том, что мы обязаны своим научным материализмом этому неисправимому спиритуалисту! Зежер (делает жест рукой, как бы отстраняя что-то). Я знаю не хуже тебя, чем мы ему обязаны, хотя, по-моему, подобные слова мало подходят для выражения признательности... (Короткий смешок, обнажающий зубы, особенно белые на фоне желтого лица.) Пастер счел своим долгом публично занять откровенно метафизическую позицию, мы имеем право высказать о ней свое мнение. Благодарю покорно! Слишком часто нам тыкали в глаза его речью при вступлении в Академию, чтобы у нас оставались на сей счет хоть какие-нибудь сомнения! Баруа. Пастер был так воспитан и унаследовал такие взгляды, что не мог - как это сделали мы после него и благодаря ему - сделать верные философские выводы из своих научных открытий. Его нельзя упрекать за то, что он не был достаточно молод и не нашел в себе сил для пересмотра своих убеждений. Терпеливо ждет несколько секунд. Зежер молча отворачивается. Ты несправедлив, Зежер. Зежер. Ты находишься под влиянием Люса. Баруа. Я этого не отрицаю. Зежер. Тем хуже для тебя. Люсу часто не хватает твердости, а иногда и проницательности: он одержим манией терпимости. Баруа. Пусть так. (После паузы.) Забудем об этом, ты вправе поступать, как хочешь. (С улыбкой.) Но кроме права, существует и ответственность... Он возвращается к столу и садится. Официант приносит стаканы. Вы уверены, что Порталь придет? Крестэй. Он мне сам сказал. Зежер. Не будем его ждать. Баруа. Дело в том, что у меня хорошие новости, и я хотел бы, чтобы все были в сборе... Да, друзья мои, материальное положение "Сеятеля" по-прежнему великолепно. Я только что закончил полугодовой отчет. (Показывает ведомость.) Вот он. Еще полгода назад, когда мы начинали, у нас было всего тридцать восемь подписчиков. Теперь их уже пятьсот шестьдесят два. Кроме того, в прошлом месяце в Париже и в провинции было продано восемьсот выпусков. Все полторы тысячи экземпляров июньского номера уже разошлись. Крестэй. Сотрудничество Люса, без сомнения, оказало нам большую поддержку. Баруа. Бесспорно. С того времени, как четыре месяца назад он дал нам свою первую статью, число подписчиков увеличилось ровно вдвое. Июльский номер "Сеятеля" выйдет в количестве двух тысяч экземпляров. Я даже хочу предложить вам довести его объем до двухсот двадцати страниц вместо ста восьмидесяти. Зежер. Для чего? Баруа. А вот для чего. Корреспонденция журнала неуклонно возрастает. В этом месяце мне пришлось прочесть около трехсот писем! Я распределил их с помощью Арбару по темам, которые в них затронуты, и передам каждому из вас те, что его касаются. Вы сами убедитесь, что многие из писем очень интересны. Думаю, им стоит уделить в нашем журнале соответствующую рубрику. Нас внимательно читают и обсуждают, и письма служат тому доказательством. Мы должны ими гордиться и поступим неразумно, если похороним в ящиках стола этот вклад читателей в общее дело. Поэтому я предлагаю печатать ежемесячно самую важную часть нашей почты, сопровождая ее, по мере надобности... Входит Порталь. Добрый день!.. сопровождая ее пояснениями автора статьи. Порталь непривычно серьезен, он рассеянно пожимает руки Крестэю и Баруа; затем садится. Арбару. А со мной вы решили не здороваться? Порталь (приподнимаясь). Извините, пожалуйста. (Улыбается через силу и снова садится.) Зежер. А мы уж думали, что вы не придете. Порталь (нервно). Да, я сейчас очень занят. Я только что из библиотеки Дворца правосудия. (Поднимает глаза и читает во взглядах друзей немой вопрос.) Думается, мы скоро услышим важные новости... Баруа. Важные новости? Порталь. Да. В эти дни я смутно почувствовал что-то... тягостное. Я вам все расскажу. Возможно... произошла судебная ошибка... Кажется, это весьма серьезно... Все с интересом слушают. (Понижая голос.) Речь идет о Дрейфусе... {Прим. стр. 157} Крестэй. Дрейфус невиновен? Баруа. Невероятно! Арбару. Вы шутите? Порталь. Я ничего не утверждаю. Я сообщил вам лишь то немногое, что знаю сам; впрочем, пока еще вряд ли кто-нибудь знает об этом больше. Но все обеспокоены, чего-то доискиваются... Говорят даже, что Генеральный штаб ведет расследование. Фокэ-Талон тоже заинтересовался этим делом: он потребовал, чтобы я представил ему подробный доклад о процессе Дрейфуса, происходившем полтора года назад. Молчание. Зежер (обращаясь к Порталю, наставительно). Гражданские суды, заседающие каждый день, для которых судопроизводство превратилось в ремесло, могут вынести ошибочный приговор. Но военный суд, состоящий из лучших представителей армии, которые не являются профессиональными юристами и поэтому судят с величайшей осторожностью и крайней осмотрительностью... Баруа. Особенно когда речь идет о государственной измене... Это просто утка. Крестэй. Я вам скажу, что это такое: вся возня затеяна... Вольдсмут (взволнованным, но твердым голосом). ...евреями? Крестэй (холодно). ...семьей Дрейфуса. Баруа. Как, вы здесь, Вольдсмут? Я и не заметил, когда вы вошли. Арбару. И я не заметил. Зежер. И я. Обмениваются рукопожатиями. Порталь (Вольдсмуту). Вы тоже что-нибудь слышали об этой истории? Вольдсмут поднимает к Порталю свое заросшее лицо, омраченное глубоко затаенной болью. Он едва заметно кивает головой, прикрывая глаза воспаленными веками. Баруа (запальчиво). Но вы, надеюсь, уверены, что здесь не может быть ошибки? Вольдсмут делает жест, полный покорности и сомнения, словно говоря: "Как знать? Все возможно..." Несколько мгновений все молчат, чувство неловкости нарастает. Баруа. Возьмите, Вольдсмут, я принес ваши корректурные листы... Порталь (Вольдсмуту). Вы совсем не знаете этого Дрейфуса? Вольдсмут (он моргает чаще, чем обычно). Нет. (Пауза.) Но я присутствовал при разжаловании... Я видел это. Баруа (с раздражением). Что "это"? Глаза Вольдсмута наполняются слезами. Он молчит. Долго и робко смотрит на Баруа, потом на Арбару, Крестэя, Зежера. Он чувствует себя одиноким, на губах его - покорная улыбка побежденного. II "Господину Ж. Баруа, улица Жакоб, 99-бис, Париж. 20 октября 1896 года. Дорогой друг! Я лишен возможности прийти к вам (пустяк, досадное происшествие, которое, однако, уложило меня на несколько дней в постель). И тем не менее мне очень нужно увидеться с вами. Не сочтите за труд взобраться ко мне на шестой этаж завтра или, самое позднее, послезавтра. Простите мою бесцеремонность. Это не терпит отлагательства. Преданный вам Ульрик Вольдсмут". На следующий день. Огромный старый дом на улице ла Перль, в самом центре квартала Марэ. На шестом этаже в подъезде "Ф", под самой крышей, в конце коридора, - скромная квартирка, под номером 14. Баруа звонит. Ему открывает молодая женщина. Три смежных комнаты. В первой - седая старуха развешивает на веревке белье. Во второй - две неубранные постели, два матраца на полу, у окна - пишущая машинка. Дверь в третью комнату закрыта. Прежде чем открыть ее, женщина оборачивается к Баруа. Юлия. Он спит, сударь... Вы очень спешите? Баруа (поспешно). Не будите его, пожалуйста, я себе этого не прощу... Я подожду... Юлия. Сон ему так необходим! Баруа глядит на нее с любопытством. Он не знал, что Вольдсмут женат. Юлии Вольдсмут двадцать пять лет. Это женщина восточного типа. На первый взгляд она кажется очень высокой и худой, хотя торс ее, охваченный черным платьем (она не носит корсета) - мясистый и короткий. Зато ноги и особенно руки - необыкновенно длинные. Узкое лицо вытянуто вперед. Черные жесткие волосы, вьющиеся крупными кольцами, собраны на затылке, и это подчеркивает удлиненную форму головы. Резко очерченный нос продолжает слегка покатую линию лба. Очень узкие, продолговатые глаза, слегка приподняты к вискам. Рот приоткрыт, верхняя губа, загадочная и причудливая, кажется, навсегда застыла в усмешке. Она решительно указывает Баруа на единственный в комнате стул и без всякого стеснения усаживается с ногами на кровать. Баруа (осторожно). Каким образом это... случилось, мадам? Юлия. Мадемуазель. Баруа (улыбаясь). Извините, пожалуйста. Юлия (как ни в чем не бывало). Мы ничего не знали. (Показывает на кровати.) Было за полночь, мы с мамой уже легли... (Показывая на дверь в комнату Вольдсмута.) Оттуда донесся слабый взрыв. Но это нас нисколько не обеспокоило. Наоборот, я обрадовалась, подумав, что дядя снова принялся за работу и хоть немного отвлечется от этого дела... И вдруг утром он позвал нас к себе: все лицо у него было порезано осколками стекла и обожжено... Баруа (с интересом). Что же взорвалось? Юлия (сухо). Реторта, треснувшая на огне. Внезапно Баруа вспоминает, что Вольдсмут был раньше химиком-лаборантом. Молчание. Баруа. Я, верно, мешаю вам заниматься делом, мадемуазель. Она сидит среди скомканных простынь, подперев щеки ладонями, скрестив ноги по-турецки, и непринужденно разглядывает его дружелюбным и открытым взглядом. Юлия. Ничуть... Я очень рада этому случаю. Я много слышала о вас. Читала ваши очерки и статьи в "Сеятеле"... (Пауза. Не глядя на него, она, наконец, произносит чистосердечно, но сдержанно.) У вас замечательная жизнь! Голос у нее гортанный, как у Вольдсмута, но говорит она с оттенком грубоватой развязности. Он не отвечает. Что за странное создание!.. Баруа (помолчав). Вольдсмут никогда мне не говорил, что все еще занимается химией. Юлия быстро поворачивает голову: в ее зыбких зрачках загорается лихорадочный огонек... Юлия. Он ничего не рассказывает, потому что работает, ищет... Он считает: найду, тогда и скажу... Баруа ничего не спрашивает, но всем своим видом выражает любопытство. Впрочем, от вас ему незачем таиться, господин Баруа. Ведь вы биолог. (Потеплевшим голосом.) Дядя полагает, что когда-нибудь, при строго определенных условиях, в надлежащей среде, человек сумеет создать живую материю... (Простая, безыскусственная улыбка.) Баруа. Живую материю? Юлия. Вы думаете, это невозможно? Баруа (с удивлением). Я знаю, что такая гипотеза не лишена правдоподобия, но... Юлия (с живостью). Дядя уверен, что этого можно добиться. Баруа. Это прекрасная мечта, мадемуазель. И в конце концов нет никаких причин считать ее неосуществимой. (Размышляя вслух.) Как нам известно, температура Земли была когда-то слишком высока для того, чтобы мог произойти синтез живой материи. Следовательно, было время, когда жизни не существовало, а затем наступило время, когда она стала существовать. Юлия. Вот! И все дело в том, чтобы воспроизвести этот момент, когда жизнь возникла... Баруа (поправляет). Позвольте. Я вовсе не говорил о моменте, когда жизнь возникла... Правильнее говорить о моменте, когда под влиянием определенных условий, которые пока еще не выяснены, произошел синтез живой материи из элементов, существующих вечно. Юлия (напрягая внимание). А для чего такая точность? Баруа (несколько озадачен тем, что разговор принял специальный характер). Господи, да потому, мадемуазель, что я считаю опасным общеупотребительное выражение "жизнь возникла"... Оно больше подходит для людей, которые одержимы манией постоянно ставить вопрос о каком-то "начале"... Она скрестила ноги, уперлась локтем в колено и поддерживает подбородок рукой. Юлия. Но ведь для того чтобы постичь существование живой материи, необходимо предположить, что оно когда-то началось. Баруа (горячо). Напротив! Я как раз и не могу постичь этой идеи начала! С другой стороны, я легко приемлю идею материи, которая существует, преображается и будет развиваться вечно. Юлия. Так как все в мире связано... Баруа. ...образуя единую космическую материю, способную дать жизнь всему, что из нее исходит... (Молчание.) Вы, должно быть, работаете вместе с дядей? Юлия. Немного. Баруа. Производите опыты с лучами радия? Юлия. Да. Баруа (мечтательно). Несомненно, что достижения химии не оставили камня на камне от непреодолимого барьера, некогда разделявшего жизнь и смерть... Молчание. Юлия (указывая на пишущую машинку). Разрешите мне продолжить работу? Надеюсь, вам теперь уже недолго ждать... Она усаживается. Треск машинки наполняет комнату. Ее силуэт темным пятном вырисовывается на тусклом стекле. Льющийся сбоку свет падает на ее необычные руки: более светлые на ладонях, прыгающие с обезьяньей ловкостью; у нее длинные пальцы с желтыми плоскими ногтями. Проходит минут пять. Голос Вольдсмута. Юлия! Юлия открывает дверь. Юлия. Дядя, тут как раз пришел господин Баруа... Прижимается к стене, чтобы пропустить Баруа. Проход узок. Кажется, она этого не замечает: движения женщины, инстинктивно избегающей прикосновения, не последовало. Напротив, она приблизила свое лицо так, что он чувствует ее дыхание у себя на щеке. (Шепотом) Не говорите, что я просила вас обождать. Он прикрывает глаза в знак согласия. К комнате Вольдсмута примыкает небольшое застекленное помещение, бывшая мастерская фотографа, превращенная в химическую лабораторию. Баруа проходит в глубину комнаты, где находится альков. Щуплое детское тело едва угадывается под простыней, оно так мало, что огромная голова, обмотанная бинтами, производит впечатление чужой. Баруа. Мой бедный друг... Вам больно? Вольдсмут. Нет. (Удерживая его руку в своей.) Юлия сейчас принесет вам стул. Баруа опережает ее и ставит стул у кровати. Юлия выходит. (С гордостью и нежностью, которой он пытается придать отеческий характер). Моя племянница. Баруа слышит знакомый голос Вольдсмута, но сам Вольдсмут неузнаваем. Вата, перехваченная бинтами, закрывает волосы, нос, бороду; живут лишь светло-карие глаза под взъерошенными бровями да улыбка, наполовину скованная повязкой. Спасибо, что пришли, Баруа. Баруа. Как я мог поступить иначе, мой дорогой? Что вы хотели мне сказать? Вольдсмут (изменившимся голосом). Ах, Баруа! Нужно, чтобы все честные люди узнали, наконец, что происходит!.. Он там, он умрет от лишений... И он ни в чем не виновен! Баруа (улыбается упорной настойчивости больного). Опять Дрейфус? Вольдсмут (поднявшись на локтях, лихорадочно). Прошу вас, Баруа, умоляю вас, во имя благородства и справедливости, будьте беспристрастны, забудьте все, что вы читали в газетах два года назад, все, что говорят сейчас... Умоляю вас, Баруа, выслушайте меня! (Голова его вновь падает на подушку.) Ах, как мы любим громкие слова о служении человечеству!.. Что и говорить, легко радеть о человечестве вообще, о безликой массе, о тех, чьих страданий мы не увидим никогда! (С нервным смешком.) Но нет, это не стоит и гроша! Только тот, кто любит не человека вообще, а своего ближнего из плоти и крови, кто действительно помогает ему в беде, - только тот умеет любить, только тот по-настоящему добр! (Приподнявшись.) Баруа, умоляю вас, забудьте все, что вы знаете, и выслушайте меня! Вся жизнь этого человека, превращенного в бесформенный ком ваты и бинтов, сосредоточилась во взоре; только взор его живет - быстрый и горячий, умоляющий, настороженный. Растроганный Баруа сердечно протягивает ему руку. Баруа. Я вас слушаю. Не надо волноваться... Проходит несколько секунд, Вольдсмут овладевает собою. Затем достает из-под подушки рукопись, отпечатанную на машинке, и с трудом начинает ее листать. Но в комнате уже сгустился сумрак. Вольдсмут (зовет). Юлия! Будь добра, принеси нам огня!.. Треск машинки смолкает. Появляется Юлия с лампой в руке, быстрым движением ставит ее на ночной столик. Спасибо. Она холодно улыбается. Он следит за ней нежным взглядом поверх бинтов, пока она не исчезает за дверью. Затем поворачивает голову к Баруа. Я должен рассказать вам все с самого начала, как будто вы никогда ничего не слышали об этом деле... (Выражение его голоса меняется.) Перенесемся к началу тысяча восемьсот девяносто четвертого года. Напомню вам прежде всего факты. Итак, чиновники военного министерства обнаружили исчезновение нескольких документов. Затем, в один прекрасный день, начальник разведывательного отдела вручает министру письмо, якобы найденное в бумагах германского посольства, - нечто вроде сопроводительной бумаги, написанной от руки и представляющей собою перечень документов, которые ее автор предлагает передать своему корреспонденту. Вот завязка. Идем далее. Начинаются поиски виновного. Из пяти документов, упомянутых в бумаге, три имеют отношение к артиллерии; начинаются поиски среди офицеров артиллерийского управления Генерального штаба. Из-за сходства почерков подозрение падает на Дрейфуса. Он еврей, и его недолюбливают. Первое расследование ни к чему не приводит. Баруа. Допустим. Вольдсмут. Доказательством этому служит то обстоятельство, что обвинительный акт не отметил ничего подозрительного ни в личной жизни Дрейфуса, ни в его отношениях с людьми. Одни только предположения... Баруа. А вы читали обвинительный акт? Вольдсмут (показывая листок). Вот его копия. Я дам вам прочесть. Молчание. Тогда производятся две экспертизы почерков. Один эксперт не думает, что сопроводительная бумага написана Дрейфусом. Другой склоняется к мысли, что она, быть может, написана им, но начинает свое заключение с весьма существенной оговорки. (Ищет в своих бумагах.) Вот текст экспертизы: "... если исключить предположение о чрезвычайно тщательной подделке документа..." Это, не правда ли, означает: очень похоже на руку Дрейфуса, но я не берусь утверждать, что писал он, а не кто-либо другой, кто подделывался под его почерк. Вы меня слушаете, Баруа? Баруа (очень холодно). Слушаю. Вольдсмут. На основании этих двух противоречащих друг другу экспертиз выносится постановление об аресте Дрейфуса. Да... Не дожидаясь дополнительного расследования, даже не понаблюдав толком за человеком, на которого пало подозрение... Люди интуитивно убеждены, что бумагу писал он. Этого достаточно. Дрейфус арестован. А теперь я хочу вам рассказать об одном драматическом эпизоде. Однажды утром Дрейфуса приглашают в министерство, чтобы направить в инспекционную поездку. Против всякого обыкновения, ему предложено явиться в штатском. Это кажется ему странным. Заметьте, что если бы он чувствовал себя виновным, он заподозрил бы неладное и успел бы скрыться. Но нет. Он спокойно приходит в назначенный час и не застает в министерстве никого из своих товарищей, которых обычно приглашают вместе с ним. Это удивляет его еще больше. Его вводят в кабинет начальника Генерального штаба. Генерала там нет, но какие-то люди в штатском собрались в углу и внимательно разглядывают Дрейфуса, ни словом не упоминая об инспекции; какой-то майор говорит ему: "У меня болит палец, не могли бы вы написать письмо вместо меня?" Не правда ли, майор выбрал весьма неподходящий момент, чтобы попросить у подчиненного о таком одолжении?.. Все в кабинете окутано какой-то тайной. Слова, позы присутствующих - все странно и необычно. Теряясь в догадках, Дрейфус усаживается за стол. Майор тотчас же начинает диктовать ему фразы, выбранные из злополучной сопроводительной бумаги. Дрейфус, естественно, их не узнает; но враждебный голос старшего офицера и вся тяжелая атмосфера, в которую он попал, едва явившись в министерство, нервируют его, и это отражается на почерке. Майор наклоняется над ним и кричит: "Вы дрожите!" Дрейфус, не понимая, чем вызван этот гнев, говорит в свое оправдание: "У меня онемели пальцы..." Диктант продолжается. Дрейфус старается писать лучше. Майор с досадой останавливает его: "Будьте внимательны, это очень важно!" И вдруг произносит: "Именем закона, вы арестованы!" Баруа (взволнованно). Но как дошел до вас этот рассказ? Газета "Эклер" {Прим. стр. 166} приводит совершенно другие факты! (Поднимается и делает несколько шагов по комнате) Где гарантия, что ваша версия верна? Вольдсмут. Я знаю, откуда почерпнула свои сведения "Эклер". Сцена ареста была описана неверно. (Понизив голос.) Баруа, я видел фотографическую копию диктанта... Да, видел! И что же? Волнение, о котором она свидетельствует, едва заметно и легко объяснимо. Во всяком случае, я твердо уверен: изменник, понимая, что он изобличен, не может до такой степени владеть собою, когда ему диктуют слова, свидетельствующие о том, что он совершил измену. Это невероятно! Баруа молчит. Кроме того, мне известно и еще кое-что. Распоряжение об аресте было подписано за день до рокового диктанта, и арест должен был совершиться независимо от того, что произойдет в то утро: тюремная камера для Дрейфуса была приготовлена еще накануне! Баруа продолжает молчать. Он сидит у изголовья постели, скрестив руки на груди, выпрямившись, откинув голову назад, нахмурив брови; его подбородок вызывающе поднят. Минуту они молчат. Вольдсмут пробегает глазами страницы. Затем поднимает голову и наклоняется к Баруа. Итак, Дрейфус в тюрьме. Целых две недели, не считаясь с крайне тяжелым душевным состоянием заключенного, ему не сообщают причин ареста, не говорят, в чем его обвиняют. В течение этих двух недель ведется следствие, продолжаются поиски. Его допрашивают, допрашивают с пристрастием - тщетно. На квартире у него производят обыск. Его жена подвергается безжалостным, жестоким допросам, от нее скрывают, где находится муж, ей внушают, что она собственной рукой подпишет ему смертный приговор, если сообщит кому-либо о его исчезновении. Наконец, на пятнадцатый день, Дрейфусу показывают пресловутую записку. Он отрицает свою вину, яростно, отчаянно, - это никого не интересует; предварительное следствие закончено. Дело передается в военный суд. Начинается новое расследование. Дрейфуса опять допрашивают, не дают ни минуты покоя, пытаются сбить с толку; заслушивают свидетелей, разыскивают соучастников - безуспешно. Следствие не дает сколько-нибудь существенных результатов. Тогда в первый раз в дело вмешивается военный министр и бросает свой авторитет на чашу весов. В своем интервью представителям печати он заявляет, что Дрейфус "безусловно виновен", но он, министр, лишен возможности пускаться в дальнейшие объяснения. Несколько недель спустя Дрейфуса судят, при закрытых дверях: он признан виновным, разжалован, сослан. Баруа. Скажите, мой друг, и подобное решение суда вас совершенно не смущает? Неужели вы допускаете, что, если бы против Дрейфуса в самом деле не было серьезных улик, его товарищи, офицеры?.. Вольдсмут (с тоской в голосе). Да, я говорю, я утверждаю: после четырехдневного разбирательства было неоспоримо установлено, что у Дрейфуса не было никаких подозрительных знакомств, что его поездки за границу, его якобы пошатнувшиеся денежные дела, его пристрастие к игре, его любовные связи - все, о чем кричали в газетах антисемиты в надежде привлечь на свою сторону общественное мнение, - все это оказалось пустой болтовней. Баруа (пожимая плечами) И, несмотря на это, нашлись два полковника, два майора, два капитана, которые... Сомнительно, мой дорогой, сомнительно!.. В горящем взоре больного промелькнуло что-то похожее на удовлетворение: чем дольше противится Баруа, тем сильнее будут в конечном счете его уверенность и возмущение. Вольдсмут (поднимая листки в руке). Вся правда - здесь. Баруа. Что это? Вольдсмут. Памятная записка, Баруа, обыкновенная памятная записка... Ее автор никому не известен, но это человек с великой душой, с ясным умом и с железной логикой. Баруа. Как его зовут? Вольдсмут (с уважением). Бернар Лазар {Прим. стр. 168}. Баруа делает жест, означающий: "Не знаю такого". Вы должны выслушать меня до конца. Я не кончил! Я еще только начинаю... Я позвал вас затем, чтобы вы - да, именно вы - узнали о том, что творится вокруг; но у меня есть еще одна цель. (С неожиданной, настойчивой властностью.) Баруа, нужно победить этот заговор лжи, намеков и молчания - он душит правду. Нужно, чтобы люди услышали слово, которому они поверят... Пусть человек, известный своей прямотой, все узнает, все поймет, пусть совесть заставит его заговорить полным голосом, пусть он скажет то, что все мы обязаны сказать. Приподнимается на руках и, глядя из-под бинтов на Баруа, старается угадать, понял ли тот его намерение. Лицо Баруа, ярко освещенное огнем маленькой лампы, остается суровым и бесстрастным. (В голосе его слышна мольба.) Словом, необходимо, чтобы Люс принял Бернара Лазара. Баруа пытается что-то сказать. Необходимо, чтобы он его выслушал без предвзятости, повинуясь лишь голосу своей совести и чести. (Потрясая листками.) Нужно отпечатать это как воззвание, в десятках тысяч экземпляров! Этого требует справедливость, - и ни я, ни вы, ни он не имеем права уклоняться. Баруа собирается встать. Подождите, Баруа, не спешите с выводами. Нет, нет, не говорите мне ничего... Потерпите, слушайте. (Умоляюще.) Не упирайтесь, Баруа... Вы сами решите, где правда, но будьте беспристрастны... Я прочту вам выдержки, я хочу, чтобы этот настойчивый призыв к справедливости дошел до вашей души... (Лихорадочно) Вот. Начнем с этого... "Капитан Дрейфус был арестован на основании двух экспертиз, выводы которых противоречат друг другу. Следствие велось самым беззаконным образом. Оно доказало лишь то, что россказни о капитане Дрейфусе не соответствуют действительности, а полицейские донесения, опровергнутые свидетелями и отклоненные обвинением, - лживы. Таким образом, единственным основанием для обвинения остается документ - нечто вроде сопроводительной записки, написанной в весьма своеобразном стиле на листе папиросной бумаги, разорванном на четыре части и тщательно склеенном. Как попала эта бумага в Генеральный штаб? Согласно донесению г-на Бессон д'Ормшевиля, генерал Жу, вручая ее чиновнику судебной полиции, заявил, будто она была адресована некоей иностранной державе, но очутилась у него; однако, подчиняясь строжайшему приказу военного министерства, он не может сообщить, каким образом этот документ попал к нему в руки. Следовательно, обвинению ничего не известно о том, как обвиняемый передал посольству этот документ, не имеющий ни даты, ни подписи. Защита не знает, какими путями документ этот возвратился из посольства, в котором он находился. Кому было адресовано это письмо? Кто его выкрал или доставил? Ни на один из этих вопросов нет ответа" [Бернар Лазар, "Правда о деле Дрейфуса", Париж, 1898 год, стр. 80 и след. - Прим. автора.]. (Останавливается.) В другом месте он уже указывал на недостоверность этого документа. Вот слушайте... (Продолжает читать.) "Достоверен ли этот документ сам по себе? Нет. Рассмотрим его происхождение, или, вернее, происхождение, которое ему приписывают. По словам господина Монвиля ("Журналы" от шестнадцатого сентября тысяча восемьсот девяносто шестого года), его якобы нашел один мелкий служащий германского посольства, имевший обыкновение передавать французским агентам содержимое корзин, в которые выбрасывают ненужные бумаги. Был ли когда-нибудь в германском посольстве человек, занимавшийся подобными операциями? Да, был. Прошло ли это незамеченным для посольства? Нет. Когда посольство об этом узнало? Приблизительно за год до дела Дрейфуса. При каких обстоятельствах? Сейчас я их изложу" [Бернар Лазар, "Правда о деле Дрейфуса", Париж, 1898 год, стр. 80 и след. - Прим. автора.]. (Останавливается.) Я пропускаю изложение процесса госпожи Милькан в исправительной полиции. Вы прочтете его сами... (Продолжает читать.) "Итак, за год до дела Дрейфуса сотрудники германского посольства знали, что обрывки документов, выброшенные в корзину, передаются французским агентам. Но и через год им не было известно, находится ли еще лицо, которое занималось этим ремеслом, в посольстве, или нет. Поэтому они принимали все меры предосторожности и держались начеку. Можно ли допустить, что такой компрометирующий ценного агента документ был разорван на четыре части и брошен в корзину, в то время как в посольстве знали, что, по всей вероятности, обрывки будут переданы разведывательному отделу военного министерства? Таким образом, версия о происхождении этой сопроводительной записки совершенно неправдоподобна, если только не предположить, что записку мог подделать какой-либо бесчестный человек, связанный с каким-нибудь мелким служащим германского посольства, давно завербованным французской разведкой; с помощью этого служащего фальшивая записка, содержащая перечень документов, которые никогда никому не передавались, могла быть подброшена в посольство, а затем получена оттуда обычным путем. Обратимся теперь к самому документу. Станет ли человек, совершающий измену, прилагать к передаваемым документам бесполезную и опасную сопроводительную записку? Обычно шпион или изменник заботится прежде всего о том, чтобы замести малейшие следы своей деятельности. Если ему нужно передать документы, он сделает это через посредство ряда лиц, которым поручено доставлять их по назначению, но никогда он не будет писать. Кстати, нужно отметить, что обвинительный акт отражает недоумение его составителей относительно того, каким способом могла быть передана записка. По почте? Какое безрассудство! Через кого-нибудь? Зачем тогда нужна сопроводительная записка? К чему писать, когда можно передать документы из рук в руки. Нелепость обоих предположений настолько очевидна, что составители обвинительного акта предпочли их не выдвигать" [Бернар Лазар, "Правда о деле Дрейфуса", Париж, 1898 год, стр. 74. - Прим. автора]. (Прерывая чтение.) Вы слушаете, Баруа? Не говоря ни слова, Баруа резким жестом просит его продолжать. Он больше не в силах сохранять невозмутимость. Согнувшись, упершись локтями в колени, обхватив подбородок руками, он пристально смотрит: его суровый взгляд неотступно прикован к неподвижной голове в белой марле; ни одна деталь не ускользает от него; ноздри Баруа раздуваются, рот приоткрыт, губы судорожно дергаются, он с тревожно бьющимся сердцем слушает, он ждет продолжения, еще надеясь, что все это неправда. (Молча оглядев Баруа.) Я продолжаю... "Было ли установлено в ходе двухмесячного следствия, что капитан Дрейфус поддерживал подозрительные знакомства? Нет, не было. Странное послание, которое ему приписывают, содержит, однако, следующую фразу: "Без известий, указывающих, что вы хотите меня видеть". Стало быть, он виделся с таинственным адресатом? Вся жизнь Дрейфуса была досконально изучена, был прослежен каждый его шаг, рассмотрен каждый поступок - и ни одного случая общения с подозрительными людьми обнаружено не было... Обвинение не могло привести ни единого факта, ни единой улики, которые позволили бы предположить, что у капитана Дрейфуса были хоть какие-нибудь связи с иностранными агентами, пусть даже в силу его служебных обязанностей в Генеральном штабе! ... Какие причины могли толкнуть капитана Дрейфуса на измену, в которой его обвиняют? Быть может, он нуждался? Нет, он был богат. Был ли он подвержен каким-либо тайным страстям и порокам? Нет. Быть может, он был скуп? Нет, он жил на широкую ногу и не приумножил своего состояния. Может быть, это больной, импульсивный человек, способный на необдуманный поступок? Нет, это спокойный, уравновешенный, храбрый и энергичный человек. Какие веские мотивы могли побудить этого благоденствующего человека поставить на карту свое благополучие? Таких мотивов нет. И вот этому человеку, которого ничто не толкает на преступление, который ничем не опорочен, который, как установлено следствием, был честен, трудолюбив, порядочен в личной жизни, - этому человеку показывают какую-то загадочную, подозрительную, неизвестно откуда взятую бумагу, и говорят: "Ее написал ты. Три эксперта подтверждают это, два - отрицают". Ссылаясь на свою прошлую жизнь, он заявляет, что никогда не совершал подобного поступка, он уверяет в своей невиновности, все признают, что он вел жизнь вполне достойную, и все же на основании противоречивых заключений специалистов по изучению почерков его приговаривают к пожизненной ссылке" [Бернар Лазар, "Правда о деле Дрейфуса", Париж, 1898 год, стр. 81 и след. - Прим. автора]. Молчание. Вот что пишет дальше Бернар Лазар о секретном документе: "Одного этого, конечно, было недостаточно. Поэтому, не имея в своем распоряжении никаких других улик, военный суд уже готов был вынести оправдательный приговор. И тогда генерал Мерсье {Прим. стр. 173} вопреки клятвенному заверению, которое он дал министру иностранных дел, принял решение тайно вручить - в отсутствие представителя защиты - членам военного суда, удалившимся в совещательную комнату, важнейший обвинительный документ, который он до этого времени хранил в секрете. Что это был за документ? Он касался деятельности шпионских организаций в Париже, пишет газета "Эклер", и содержал такую фразу: "Решительно, эта скотина Дрейфус становится слишком требовательным". Существует ли это письмо? Да, существует. Было ли оно тайно вручено судьям? Да! Содержится ли в нем фраза, приведенная газетой "Эклер"? Утверждаю, что нет. Я заверяю, что лицо, передавшее газете "Эклер" документ, огласки которого до такой степени опасались ввиду возможных дипломатических осложнений, что из-за одного этого потребовали разбирательства дела при закрытых дверях, - я заверяю, что лицо это не побоялось прибавить еще одну подлость к уже совершенным подлостям и фальсифицировать этот важнейший документ, который был опубликован с целью окончательно уверить всех в виновности несчастного, вот уже два года терпящего неслыханные страдания. Письмо, переданное в распоряжение суда, содержало не фамилию Дрейфуса, а только инициал Д. Хотя "Эклер" в номере от десятого октября тысяча восемьсот девяносто шестого года даже не пытается опровергнуть мои утверждения, я должен сообщить некоторые подробности: Итак, письмо, хранившееся, если можно так выразиться, за семью замками, было впервые предано гласности газетой "Эклер"; но важно отметить, что оно попало в военное министерство через посредство министра иностранных дел приблизительно за восемь месяцев до дела Дрейфуса. Оно не содержало фамилии Дрейфуса, и это следует хотя бы из того, что в течение некоторого времени слежке и наблюдению подвергался некий бедняга, мелкий служащий военного министерства, фамилия которого начиналась буквой Д. Слежка была в скором времени прекращена, так же как и наблюдение, установленное впоследствии еще за одним или двумя лицами, а о письме позабыли. Дрейфус не был заподозрен ни в чем (еще одно доказательство, что к нему всегда относились с доверием), и об этом письме вспомнили только тогда, когда была обнаружена и приписана капитану Дрейфусу сопроводительная бумага. Следовательно, версия, приведенная газетой "Эклер" пятнадцатого сентября тысяча восемьсот девяносто шестого года, страдает неточностью. Нужно ли еще доказывать, что письмо это малоправдоподобно? Предположим, что какой-нибудь иностранной державе повезло и ей удалось завербовать к себе на службу офицера Генерального штаба, который передает ей документы, содержащие наиболее секретные сведения. Эта держава будет дорожить им превыше всего, она пойдет на все, лишь бы сохранить его, будет принимать вместе с ним все меры предосторожности, чтобы оградить его от всяких подозрений... С другой стороны, эта иностранная держава, из соображений самой элементарной осторожности, побоится посвящать в тайну посторонних, чтобы самой не скомпрометировать столь ценного агента, и тем более не станет упоминать имя офицера, способного оказать ей такие важные услуги, в письме, которое может затеряться или быть перехвачено. Таким образом, можно считать установленным - пока правительство не убедило нас в обратном, - что для осуждения капитана Дрейфуса не было достаточно веских оснований и обвинительный приговор ему был вынесен после того, как судьям было передано письмо, которое упорно скрывали от обвиняемого, упорно скрывали от защитника. Пока продолжался процесс, они ничего не знали о письме: поэтому они не могли ни оспорить его, ни заявить о сомнительном происхождении этого документа, ни опротестовать обвинение, опиравшееся лишь на то, что фамилия неизвестного человека, упомянутого в письме, начиналась буквой Д. Разве допустимо, вынося обвинительный приговор человеку, лишать его элементарных возможностей защиты? Разве не чудовищно, что за пределами зала заседаний судьи подвергаются давлению, что пытаются повлиять на их решение, на их приговор? Позволительно ли кому бы то ни было входить в совещательную комнату и говорить судье: "Забудь все, что сейчас было сказано в пользу человека, которого ты судишь. У нас, слышишь, у нас есть документы, которые мы скрыли от него в интересах государства, или из соображений высокой политики, и мы требуем, чтобы и ты сохранил их в тайне. Мы заверяем тебя, что документы эти подлинные, настоящие". И вот на основании этого суд вынес приговор! Ни один из его членов не встал и не заявил: "От нас требуют поступка, противного всякой справедливости, мы не должны на это соглашаться!" Общественное мнение было до такой степени сбито с толку, осужденный был представлен таким негодяем, недостойным какого бы то ни было снисхождения, что никого не взволновало то, каким образом добились осуждения человека, изображенного самым гнусным изменником. Даже те, чье патриотическое чувство возмущается всякий раз, когда затрагивают честь офицера, забыли, какие приемы были использованы в данном случае, ибо их убедили, будто оскорбленная родина требует для преступника самого сурового наказания. Если бы не это, тысячи людей подняли бы свой голос (и они поднимут его, может быть, завтра, когда предубеждение будет рассеяно) для того, чтобы заявить протест во имя справедливости. И они сказали бы: "Если мы примиримся с подобными злоупотреблениями властью, с таким попранием законности, то свобода каждого из нас подвергнется опасности, она будет отдана на произвол прокурора, любой обвиняемый будет лишен самых элементарных гарантий защиты" [Бернар Лазар, "Правда о деле Дрейфуса", Париж, 1898 год, стр. 83-89. - Прим. автора]. Баруа сжимает руками виски. Сидит неподвижно, лицо его искажено от горя и жалости; он с отчаянием уставился в треснувший и склеенный пылью квадратик плиточного пола у своих ног. Вольдсмут (Снова начинает читать с выражением мрачной тоски; его низкий голос разбит усталостью и волнением.) "Есть еще время одуматься. Пусть никто не сможет потом сказать, будто суд забыл о справедливости, потому что перед ним стоял еврей. Я протестую во имя справедливости, во имя справедливости, от которой отреклись. Капитан Дрейфус невиновен, он был осужден незаконно, - нужно, чтобы его дело было пересмотрено. ... И на этот раз суд должен происходить не при закрытых дверях, а перед лицом всей Франции. Итак, я протестую против приговора военного суда... Суду будут предъявлены новые данные: они представляют собой достаточное юридическое основание для пересмотра приговора; но существует и нечто более высокое, чем все юридические тонкости: это - право человека отстаивать свою свободу, право защищать себя против несправедливого обвинения!" [Бернар Лазар, "Правда о деле Дрейфуса", Париж, 1898 год, стр. 83-89. - Прим. автора] Обессиленный Вольдсмут откидывается на подушку. Он закрыл глаза и сразу же превратился в безжизненную тряпичную куклу: дрожат только пальцы его маленьких рук, неподвижно лежащих поверх простыни. Баруа встает и, тяжело ступая, делает по комнате несколько шагов. Затем подходит к кровати и останавливается, расставив ноги, шумно дыша, подняв руки к груди. Несколько раз тяжело переводит дыхание, прежде чем находит в себе силу заговорить. Баруа. Во всяком случае, нужно самим разобраться, узнать правду! Сомнение ужасно... Обещаю вам, что Люс примет вашего друга завтра же. "22 октября 1896 года. Дорогой Баруа! Господин Бернар Лазар только что вышел из моего кабинета, где о