о красивейшие. Я не удержалась и сделала ему комплимент. Но главное чудо было в том, что все эти чужестранцы сразу прижились здесь; образчики далекого искусства на диво подошли к этим сводам, к этим французским потолкам, к этой сельской мебели. Ла Рок сразу принял в лоно свое Поля Гру и его бутафорию, как некогда принял меня наш Фон-Верт. Мистраль не унимался, хотя день уже клонился к закату. Мы решили немножко передохнуть. - Чашечку крепкого чая? - спросил он. - Что вы на это скажете? Вы потрудились на славу. Я хотела было сама приготовить чай. Но Поль Гру отказался от моих услуг, заявил, что прекрасно умеет заваривать чай, и исчез. Залу на втором этаже, с балками на потолке, где я ждала своего хозяина, он решил превратить в рабочий кабинет. Огромный стол был обращен к западу, и как раз в этой стене я велела пробить рядом два одинаковых окна - единственное мое отступление от классического провансальского зодчества, которое признает лишь малое количество окон, да ещё в глубоких нишах, - в качестве защиты как от зноя, так и от мистраля. Рядом с письменным столом, тоже лицом к окнам, мы, пока ещё в виде пробы, поставили турецкий диван. Я присела на этот диван. Солнце садилось чисто, мистраль прогнал все облака, и волшебство красок изливало себя на эту гряду каменистых холмов, почти мне не известных. Когда Поль Гру вернулся, неся в руках поднос, я успела разглядеть термос с горячей водой в виде кувшина и благодаря этой изящной безделушке, свидетельствовавшей о любви к комфорту именно этого человека, моего клиента, мне впервые захотелось присмотреться к нему внимательнее. Как к личности на сей раз, а не как к совокупности тех или иных поступков. До сих пор я только говорила с ним, отвечала ему, выносила его дурное настроение, пыталась его понять. Тогда, в Фон-Верте, при погрузке колоды я отвела от него глаза, а теперь я их от него не отводила. Характер его внешности определялся именно этим контрастом между чуть грубоватой тяжеловесностью его черт и грустным взглядом, между загорелым, почти кирпичного цвета лицом и коротко подстриженными волосами, тронутыми сединой. Но он был, так сказать, изваян из этих контрастов. Этот мужчина лет сорока пяти, а может, сорока восьми двигался с какой-то неожиданной легкостью, словно бы сбросив с себя груз, если можно так выразиться. Будь черты его лица потоньше, он походил бы как две капли воды на одного американского киноактера, которого я видела, уж не помню в каком фильме, специализировавшегося на роли стареющих дон-жуанов; по ходу действия он попадает в компанию молодых людей, они зовут его танцевать, он сначала отказывается, отбивается, потом входит в круг танцующих и танцует, как юный стиляга. Поль Гру налил мне чаю; вдохнув аромат, подымавшийся от чашки, я успокоилась. - А вы умеете заваривать чай. Что правда, то правда. - А вы как думали? Что и чай нужно заваривать в стиле Агнесс? - Почему вы заговорили о стиле Агнесс? - Потому что этот стиль уже стал классикой, освящен гласом народным, и вы его силком мне навязали, - проговорил он, обводя комнату широким жестом. - Если бы мне когда-нибудь кто-нибудь сказал!.. - Пожалуйста, не подумайте, что здесь есть хоть капля стиля Агнесс. И запомните, скорее уж это стиль, так сказать, причудливый. Вот, к примеру, стены, они достаточно характерны, и приходилось им повиноваться. А иначе... Если уж говорить начистоту, то я лично считаю просто глупым, чересчур уж дачно-парижским слепо подражать провансальскому стилю просто из принципа, под тем предлогом, что дом-де находится в Провансе. - Возьмите-ка лучше кусочек кекса, дорогая моя разумница. - Не подшучивайте над моими словами, все это гораздо сложнее, чем вы воображаете. Вы когда-нибудь задумывались вот над каким вопросом: почему нашим современникам нравится стеганая мебель, керосиновые лампы, тарелки с виньетками? Потому что они тоскуют о прошлом, вздыхают втайне об утерянном стиле ушедших веков. - Ого, вы мне тут целую теорию изложили. Помолчите-ка лучше, мадам. Уже не принимаете ли вы меня за клиента из Америки? Стиль Агнесс не нуждается в исторических экскурсах и давным-давно имеет название: это стиль буржуазный. - Боже, что за несносный человек! - Он снова заговорил со мной тем тоном, который я терпеть не могла и надеялась, что это уже в прошлом. - Да, да, несносный, с вами невозможно разговаривать, вы и святую из себя выведете, - проговорила я уныло, почти в отчаянии и отвернулась к окну. Я готова была расплакаться, а ведь я плачу лишь в исключительных случаях, но тут я была не в силах сдерживаться. Полдня я возилась, устраивала ему жилье, вкладывала в работу всю свою изобретательность и терпение: мне удалось установить между нами своего рода трудовое содружество, а теперь вдруг после того, как я с открытой душой... Да и усталость сказывалась. Мой хозяин замолчал, внимательно следя за тем, как на его глазах в мгновение ока все круто повернулось. Я чувствовала на себе его пристальный взгляд, но избегала смотреть ему в лицо. Мы провели безоблачный день, а теперь я вдруг провалилась в открывшуюся между нами воздушную яму с чувством, близким к головокружению, я откинулась на подушки дивана, закрыв ладонями глаза от больно режущих лучей солнца. Долго я оставалась в этой позе. От радиатора веяло жаром, и я совсем разомлела. Я не шевелилась, и мне было все равно, что может подумать о моем поведении этот человек. Я достигла высших степеней безразличия, фатализма. Со мной могло случиться любое. Когда рядом прогнулись диванные подушки, именно благодаря этому, а не настоящему прикосновению, я поняла, что около меня очутилось чье-то тяжелое тело, но я не сделала никакого движения: не выразила ни досады, ни возмущения. Я считала себя вне посягательств. Но умные руки не обхватили меня, а тихонько скользнули по моим плечам, слегка задержались на талии, словно бы затем, чтобы поддержать, остановить на краю головокружительной бездны, хоть я и не предчувствовала её близости, не дать мне рухнуть туда. И тогда-то я рухнула. И чувство, которое постепенно росло в моей душе, возвращало меня к жизни, наполняло меня всю - было удивление, безграничное удивление! Я удивлялась, именно удивлялась себе, ему, дню, который почти не клонился к закату, необъяснимой легкости случившегося. Но у меня все ещё не хватало сил подняться, встать, пройти в маленькую комнату, которую я сама оборудовала, где можно освежиться, поправить прическу. Я чувствовала себя на той последней грани бессилия, слабости, когда человек уже не может рассчитывать на себя. Хорошо еще, что я сумела накинуть на мое смятое платье край леопардовой шкуры, покрывавшей диван. И как только я опустила руку, мужчина, лежавший рядом со мной, обнял меня, и мое удивление ещё усилилось, круги его расходились все шире, прорвали рубежи моего сознания, ибо я сделала движение, казалось, совсем забытое в моей жизни, самое далекое от меня: положила голову на мужское плечо. Мистраль по-прежнему яростно бросался на стены дома, и я радовалась тому, что его волна, разбиваясь о каменную преграду, способна извлечь из неё такой сильный гул. Целую симфонию гиканья и воя. Однако ни одно дуновение не проникало в эту комнату, где рабочие по моему указанию аккуратно законопатили окна и двери. Этот человек и я, мы оба покоились здесь, мы стали как бы частью этого корабля, прочно стоявшего на якоре среди бушующего пространства. Нас, неподвижных, несло вдаль против течения. Я физически ощущала, как угол дома рассекает ветер, словно форштевень, блистательно оправдывая тысячелетнюю традицию здешнего зодчества, придающего домам такие вот очертания. Только рука профана, моя рука, поднялась, чтобы пробить отверстия в этих высоких защитных стенах под тем предлогом, что так, мол, будет светлее. Солнце вырвалось из рамки окна, оно уже не било мне прямо в лицо, и, когда я подняла свободное веко - другое было прижато к чужому плечу, откуда доходило до меня биение второй жизни, - я увидела лишь океан золота с вкраплением пурпура, что предвещало на завтра опять мистраль. Комната, залитая непрямым источником света, который, казалось, сочится прямо из стен, тоже вся алела. Мой компаньон непринужденным жестом - я только недавно обнаружила в нем это свойство - вылил горячую воду в чайник для заварки, и над ним снова поднялся легкий парок. Он закурил сигарету, и эти смешанные испарения - запах звериных шкур, ещё какой-то неизвестно откуда идущий аромат - стали благоухающей душой этого часа. Она окутывала меня, проникала мне прямо в сердце, в сознание, врезалась в память. Мысленно я видела вокруг нас зияющие пасти чемоданов, этот восточный базар, эти предметы, ждущие часа, когда в доме все образуется. И столько предугаданных присутствий, наслаивавшихся на присутствие этого почти незнакомого и такого близкого мне человека; эти отблески чистого золота, пробегающие в прозрачности мистраля, тепло, нерешительно расползающееся по этому ветронепроницаемому кубу, прилепившемуся к склону горы, - все это словно бы сливалось воедино, облекая меня своим покровом, поддерживая меня, превращая меня в живой цветок, хранивший в себе пыл, и покой, и забвение. А весь прочий мир развеяло ветром. Я скосила глаза, не поворачивая головы. Он уже не курил, он смотрел на меня. Я видела его со слишком близкого расстояния, то есть видела в укрупненных размерах: и я узнала, что у него есть ещё одно лицо, мне не знакомое, со своими особыми пометами. Рубец на лбу, похожий на трещину в глиняной облицовке; густые брови; глубокая борозда, идущая прямо от виска к верхней челюсти; щетина на не бритом со вчерашнего дня подбородке. Я вдыхала обеими ноздрями, я долго принюхивалась. Это пахло от него. Odor di uomo (3апах мужчины (итал.)). Чуть-чуть мускусом, чуть-чуть виргинским табаком и завитками волос на груди, и - ещё один оттенок - человеком, явившимся из другого мира, ворвавшимся в мое существование. Словно бы в ответ на мою мысль он моргнул, и вдруг я осознала, что после тех его насмешливых реплик, которые я по глупости принимала всерьез когда-то очень, очень давно, где-то в далекой дали прошлого, ни одно слово ещё не сорвалось с его губ. И вдруг губы шевельнулись; улыбнувшись мне глазами, он улыбнулся уже по-настоящему, сейчас он заговорит... Я оробела. По вполне определенному поводу. Если он обратится ко мне на 'ты' по обычной манере мужчин после таких минут, больше я его никогда не увижу, я знала твердо. Подымусь, уеду и в жизни его больше не увижу, просто сбегу. Если я хочу помешать ему произнести это 'ты', надо заговорить первой, и как можно скорее. Но что сказать? Я уже набрала воздуха... скажу любое, что подвернется на язык... - Не говорите. Это произнес он. Я с трудом расслышала его слова, скорее поняла их по движению губ. Мой взгляд не отрывался от губ, прошептавших эти слова, от этих губ, за которыми отныне я признала иную власть в минуты молчания. - Не говорите. Я вас и так слышу. Огромная благодарность затопила меня. Слава богу. Я улыбнулась. Опустила веки. А когда я их снова подняла, в комнате было уже темно, темно за окнами. И я поняла, что задремала. К вечеру мистраль, как и обычно, затих, зато ночью он разгуляется вовсю. Теперь я уже не боялась ни наших вопросов, ни ответов, не боялась неловкого слова; не чувствовала даже - и, осознав это, удивилась, - что нужно подыскивать какие-то слова, думать, каким тоном их произнести; у меня было такое ощущение, будто все, что произошло, произошло очень-очень давно и уже нет больше необходимости приноравливаться друг к другу. Первоначальное мое удивление растаяло во сне. Сколько я спала, полчаса, целую осень? Я заговорила первая: - Вам ещё не поставили телефон? - Нет. Когда нужно позвонить, я хожу в поселок... В табачную лавку. Там автомат, открыто до десяти часов вечера. Вам надо позвонить? - Я должна предупредить своих. - Вы запоздали? - Я не успеваю вернуться к ужину. - Да сколько же езды отсюда до вас? Минут сорок пять? - Даже меньше. Я успела бы. Но я предпочитаю вернуться сегодня попозже, когда сын уже ляжет. С минуту он постоял среди комнаты, потом подошел и прижался лицом к оконному стеклу, даже ладони к глазам приставил щитком, как бы вглядываясь в темноту, но на самом деле, чтобы не стеснять меня. - Ладно, пойдемте позвоним из табачной лавки. В поселке кабинки не оказалось, телефонный аппарат просто висел на стене в коридоре. Мне уже были знакомы такие кафе, обычно носящие название 'Прогресс' или 'Будущее' с многочисленными клиентами, сплошь мужчинами, не слишком щедрыми на заказы. К счастью, в Фон-Верте трубку сняла Ирма. - Меня задержали клиенты, Ирма. Садитесь за стол без меня. Рено вернулся из лицея? - Вернулся, сейчас я его кликну. - Нет-нет, не отрывай его. А что он делает? - Они дотемна с Пирио в прятки играли. Весь вечер вокруг дома носились, а потом оба пошли наверх. Надо полагать, один спит, другой зубрит. Раз ничего не слышно, значит, так оно и есть. Я молчала. Ирма решила, что нас прервали. - Нет-нет, я у телефона. Сделай ему ужин повкуснее. Пусть ужинает на кухне, если захочет. - Открыть паштет из дроздов? - Чудесно. И не ждите меня, ложитесь спать. У меня есть ключ. Поль Гру повез меня ужинать куда-то очень далеко, в противоположном от Фон-Верта направлении. К подножию холмов. Ресторан держали его друзья: муж - бывший стюард авиационной компании, жена - бывшая стюардесса; они поселились здесь, в тиши олив и дубов, здесь же родились их дети. Мои рассуждения о восстановлении провансальских жилищ не прошли мимо ушей моего спутника, и, ставя машину на стоянке, он сказал, что за внутреннее убранство помещения ответственности не несет. И в самом деле, толкнув дверь, я словно бы попала на старинное ночное бдение, вернее, на своего рода имитацию бдения; в очаге пылал хворост, несколько свечей, и то не на всех столиках, темные своды и все прочие аксессуары в том же духе. Электричество, если и есть, то скрытое, музыки никакой, даже из невидимого источника. Только мерное стакатто гудящего пламени под сдержанный аккомпанемент разговора. Но глаза постепенно привыкли к потемкам; стюард со стюардессой оба оказались красавцами; они сами обслуживали клиентов, причем без фартуков, а их детишки - девочка в душегрейке и её братишка в пижамке - переходили от столика к столику и желали посетителям спокойной ночи. Словом, мизансцена весьма удачная и неназойливая. - Какие красавцы! - сказала я. - Кто? Дети? - И родители тоже. - А как же иначе. Гражданская авиация жестко отбирает свой персонал. И, опустившись на землю, они среди гор и лесов хуже не стали. - И я уверена, что у них все очень хорошо. На лице моего соседа по столу - мы сидели наискосок друг от друга - в отблеске свечей заиграла двусмысленная улыбка, хотя и не предвещавшая пока саркастических выпадов. Правда и то, что я чувствовала себя готовой все принять, все одобрить, и думаю, что впервые в жизни отведала здесь - надо признать, меню было обильное, зато единственное в своем роде - такие изумительные колбаски, зажаренные на углях виноградных лоз, таких перепелов, кормившихся в можжевельнике, я даже попросила себе вторую порцию в ущерб запеченной в тесте бараньей ноге - следующему номеру нашей программы. Мое гурманство развеселило Поля Гру; впрочем, я поспешила ему сообщить, что вообще-то я не такая уж обжора и что обычно... Он сидел слева от меня, упершись локтями в стол, и, видимо, ждал, какой оборот я придам нашему разговору. Кистью руки он чуть прикрывал полоску огня, бьющую от свечи и как бы образующую экран, мешавший нам смотреть друг на друга, но мы и не смотрели и одинаковым движением повернулись к пламени, которое плясало на театральных подмостках камина. Полагаю, мирная атмосфера, царившая в ресторане, объяснялась именно тем, что со всех столиков можно было любоваться игрой огня. Зрелище это сковывало языки самых болтливых. Еще недавно сердце мое переполняла радость, а теперь она наполовину сникла. Все мои предыдущие любовные романы, если только можно применить слово любовь к тому, что было между мной и тем или другим мужчиной, мои предыдущие связи ни разу не дали мне того, что я испытала нынче вечером. Шум в зале доносился как сквозь вату, вокруг свечей дрожали светящиеся нимбы, время как бы застыло. Склонившись к своему соседу - на нем была серая вельветовая куртка, - я, не удержавшись, погладила его по предплечью, пожалуй чересчур мощному, и тут же поняла, что это половодье нежности, подымающееся во мне, идет от него. - А теперь, - проговорил он, - расскажите о себе. Наконец-то он, столь страстно жданный конфидент, был у меня под рукой. Мне стоит только заговорить, и он сразу, возможно, откажется от своего мнения обо мне как о буржуазке. Конечно, нравы хищников с Плэн-Монсо не будут для него, исследователя, видевшего и не таких зверей, каким-то откровением. Но ещё ни разу в жизни Буссардели не были так далеки от моих мыслей. Он повторил свой вопрос. Глядя ему в лицо, я несколько раз отрицательно качнула головой. - Нет, лучше вы. Не думайте, что я вам не доверяю. И возможно, я ещё удивлю вас, рассказав о себе и своих. Но сегодня вечером меня больше интересуете вы, чем я. Он скривил губы. - Боюсь, вы будете разочарованы. - Что ж, рискну. И вы рискните. - Ну ладно, берегитесь. С моим невозможным характером... Смотрите-ка, почему это она смеется? - Так и знала, что вы это скажете. Когда мы с вами познакомились, вы первым делом заявили мне, что у вас невозможный характер. И даже сегодня вечером начали разговор с этого заявления. Неужели вы так уж дорожите своим невозможным характером? - Просто считаю необходимым предупреждать сразу. - А откуда он у вас? Семья наградила? - Семья? Бог мой, вовсе нет. По-моему, на всем свете нет человека, более далекого от своей семьи, чем я. - Золотые слова. - Но не подумайте, люди они славные. Если вам требуется моя родословная, пожалуйста: отец работал в таможне. Он уже умер. Мать стареет, живет на вдовью ренту. В какой-то богом забытой дыре. - Итак, если плохой характер не семейный дар, то... - Дар других. Всех подряд. Вы принимаете людей? Вам разве не известно, что люди в основном подлы? - Ого! Альцест? - Если угодно, Альцест. Они ещё существуют. Правда, их немного, и я об этом сожалею. Я чувствовал бы себя не таким одиноким. - А я-то думала, что вы любите одиночество. - Только потому, что люди мне обрыдли! Он замолк, но, видимо, от этой темы не отказался. - ...Ну я и бегу от них. К дикарям и хищникам. - Можно бежать от людей, не забираясь в такую даль. - Поверьте мне, чтобы найти то, что тебя может заинтересовать, приходится рыскать по свету. Наша беседа шла в спокойном тоне, и лишь изредка мы замолкали, вглядываясь в орифламму, высоко подымавшуюся над горящим хворостом, и так - от паузы к паузе - иная музыка, возможно только во мне одной, текла и текла непрерывно, сплошным потоком. Но я считала себя достаточно искушенной и не давала себе слишком много воли. Сидя вдвоем за этим столиком, в этих потемках, вскоре после разыгравшегося в Ла Роке мистраля, я упорно думала, что мы уже не дети. - И постепенно, - снова заговорила я, - вы полюбили продолжительные экспедиции, чувство оторванности от родной почвы. Откуда у вас это пристрастие? - Вы задаете мне совсем такие же вопросы, как журналисты. - А вы скажите мне то, что от них скрываете. Хмурый лоб его разгладился, он улыбнулся. - Я ни разу не сказал им, откуда действительно у меня эта склонность. Потому что началось все с ужасных пустяков. С коллекционирования марок. Мальчишкой я их буквально обожал, причем долгие годы. И потом, когда все эти манипуляции с картинками мне надоели, моя страсть переместилась с них на то, что они изображали: пейзажи, животных, народы. - А сколько вам тогда было лет? - Лет четырнадцать-пятнадцать. - Я вас отлично представляю себе в этом возрасте. - Да, а я нет... Короче, я пристрастился к чтению. Читал книги о путешествиях, статьи, доклады - словом, все подряд. Типичная мешанина самоучек. А когда подрос, стал бегать по журналам, просил их использовать меня в качестве репортера. А потом взял взаймы деньги и купил себе кинокамеру. Так что волей-неволей ко мне стали относиться серьезнее. - Пока ещё я не вижу причин для особой мизантропии. - Поначалу нет. Но вскоре пришлось столкнуться с трудностями, и они-то определили мой взгляд на вещи. Трудности не материального порядка. Из своих путешествий, если только меня посылали, я привозил кинофильмы, словом, как-то выкручивался. Но сколько же мне ставили палок в колеса, сколько раз приходилось улаживать проклятый вопрос с козой и капустой! С тех пор как для изучения тех или иных проблем созданы международные комиссии, началась настоящая карусель при рассмотрении соответствующих вопросов. Это уже политика, и самая коварная из всех - политика международная. - Не будете же вы меня уверять, что в этих высоких организациях... - Вы судите о них с вашей колокольни, с трибуны для публики. А я ежеминутно наталкиваюсь на тайные интересы, на стену молчания, на различные табу. Стоит только вложить персты в рану, как тут же подымается какой-нибудь делегат, какой-нибудь тип и орет: 'Вето! Молчок!' Ведь политика - это всего-навсего люди. Частные интересы, лицемерие на всех ступенях, особенно на самых высоких. А уж когда ставится вопрос о биологическом равновесии, о сохранении флоры и фауны... Подумаешь, велико дело: прежде всего двойная игра, отмена решений втихомолку, скрытый шантаж! И со стороны тех, кого меньше всего опасаешься. Люди с престижем как раз самые фальшивые и есть... Улыбаетесь? Очевидно, я кажусь вам наивным? - Нет. Просто кого-то напоминаете. - Ох, я знаю, что я наивен. Но что вы хотите, я до сих пор не разучился возмущаться. Постойте-ка, я знаю, кто я. Я - человек возмущенный. Возмущенный зрелищем нашего времени и зрелищем себе подобных. Словом, в моем деле приходится играть без козырей. - Возможно, вы метили слишком высоко, - произнесла я медленнее, чем обычно. - Не знаю, - ответил он с великолепной искренностью, не без скептицизма и тут же переменил тон: - Ну а теперь вы. Впервые в жизни я о себе так разболтался, а я этого не люблю. Ну-ка, рассказывайте о себе. - Нет. Не сегодня. Как-нибудь потом. - Тогда, значит?.. Он вопросительно взглянул на меня, готовый подняться со стула. - Да. Уже поздно, а мне ещё ехать и ехать. Я оставила свою машину в Ла Роке, и он непременно захотел проводить меня до дома. - Да ни за что на свете. Я в эскорте не нуждаюсь, я привыкла. - А я вашего мнения и не спрашиваю. Я поеду за вами следом: мало ли что может случиться - женщина одна в такой поздний час на дороге... И не пытайтесь от меня удирать. Я и не пыталась. Дружественный взгляд его фар присматривал за мной, отражаясь в смотровом зеркале, терялся на виражах, снова догонял. На повороте дороги, ведущей в Фон-Верт, я затормозила. А он ограничился тем, что, догнав меня, сделал перед самой моей машиной поворот на магистраль и, проезжая мимо, бросил на ходу: 'Спокойной ночи!' Грубовато, но я была благодарна ему за эту грубость. На следующий день я ждала вопросов от Рено или Ирмы. Но нет: мой сын против обыкновения не осыпал упреками моих капризных или слишком требовательных клиентов, задержавших меня допоздна. Так что на какое-то мгновение меня даже встревожила его сдержанность, а возможно, и притворное безразличие. Такой ли у меня вид, как всегда? Усилием воли, желая быть до конца искренней перед самой собой, я принудила себя вспомнить, что иной раз в прошлом я отваживалась на независимый шаг, в частности такой, как вчера. Вряд ли стоит играть комедию и делать вид, будто в течение пятнадцати лет и на нашем острове, и здесь я ни разу не уступила искушению и что Фон-Верт видел меня вечерами все с тем же невинно-чистым челом, с каким я выехала утром из дома. Я женщина самая нормальная, а жизнь любит устраивать сюрпризы. Но все то в прошлом было лишь случайными приключениями; приключения на день, на месяц, и столь малочисленные, что их можно было перечесть по пальцам одной руки, отстоящие далеко друг от друга по времени, а главное, делалось все это по-холостяцки, без иллюзий, без раскаяния и ничем не осложняло моего существования. Так что три-четыре часа, проведенные наедине с мужчиной, на сей раз интересным и моих лет, на сей раз моим ровесником, не так уж терзали мою совесть. Никогда не следует упускать из виду, что все, в сущности, очень просто. В конце концов и моя близость с сыном тоже угрожала равновесию. Однако на следующий день после посещения Ла Рока, послезавтра и послепослезавтра я, уезжая по делам, к своей классической фразе, обращенной к Ирме: 'Если будут звонить, скажи, что ты не знаешь, когда я вернусь, и запиши, кто звонил', теперь добавила: 'Даже если позвонит мсье Поль Гру'. А когда возвращалась: 'Никто не звонил?' - 'Никто, мадам'. - 'Чудесно, отвечай так и впредь. Мне нужно ещё поработать'. И я запиралась в своей комнате. Одна. Как раз в эту осень Рено отвык располагаться в моем кабинете со своими тетрадями. Таким образом, руки у меня были развязаны. Рано или поздно такая минута должна была наступить. Не могли же мы до бесконечности продолжать игру в совместную работу. Мой план был таков: дотянуть до того времени, когда Поль Гру, как я знала, отправится в Женеву на сессию ООН, а до тех пор с ним не видеться. Пока что я и сама плохо разбиралась, почему после нашей первой близости мне хочется держаться от него на известном расстоянии, перевести дыхание. Во всяком случае, я не явлюсь к нему в первые же сутки, не брошусь ему на шею под тем предлогом, что, мол, в один прекрасный день, когда бушевал мистраль... Целую неделю он не давал о себе знать, что казалось мне, пожалуй, хамством. Конечно, я не ожидала встретить его на лугу с тремя дюжинами алых роз, но все-таки... Когда он наконец позвонил, я возилась с машиной. И услышала, как Ирма повторила его имя. 'Я подойду!' - крикнула я, стягивая на ходу перчатки. Мне было любопытно послушать, как он выпутается из положения. Он вернулся из Женевы, и это объяснило мне все; его вызвали туда на неделю раньше. Но и сейчас он в Ла Роке только проездом до следующего самолета, ему нужно взять с собой фильм, который его просили показать на сессии. - Вы могли бы позвонить мне. Я заехала бы к вам, нашла пленку и отправила бы с надежным человеком. - Неужели сделали бы? - Разумеется. Я знаю, что такое работа, а ваша работа стоит того, чтобы из-за неё побеспокоиться. - Возьму это на заметку для следующего раза. Впрочем, это неважно, суточные-то все равно идут. Эта прозаическая концовка несколько меня расхолодила. Я подождала у аппарата, не воспоследует ли разговора на несколько иную тему. Но нет. - Что ж, желаю вам счастливого пути. И успеха в вашем деле. - Спасибо. Я предупрежу вас о дне моего приезда. Вид у меня был, очевидно, довольно дурацкий. Уже вечерело. Я предложила Рено съездить в город в кино. Он не захотел. Поль Гру позвонил мне в следующую субботу из Женевы. Утром. - Я возвращаюсь. - Все прошло благополучно? - Почти. Потом расскажу. - Хорошо, расскажете, когда будете здесь, мне это очень интересно. - Сейчас еду на аэродром. Я не предлагаю вам встретиться завтра в Ла Роке: воскресенье принадлежит вашему сыну. Скажем, в понедельник? - Хорошо, в понедельник. Приеду после завтрака. Я повесила трубку, и весь день окрасился в иные тона. До чего же все-таки я по-прежнему легко ранима! По мне прошли годы, прошли по лицу, по телу, и вот нате вам... Оказывается, взрослая женщина не выпускает из своей руки руку юной девушки, какой она когда-то была. Рено в пижаме бездельничал у себя в комнате. - Скажи, у тебя есть на эту субботу какие-нибудь планы? - Почему ты спрашиваешь? - Потому что хочу съездить в город к своему парикмахеру. Мне уже давным-давно пора сделать шестимесячную завивку. А в понедельник закрыто. - Поезжай тогда сегодня, по-моему, это ничему не помешает. Но с твоими стройками на ветру у тебя опять через день на голове будет грива. Как в последний раз. - В таком случае мне вообще бесполезно делать прическу. Я назначила свидание с парикмахером после полудня. И вернулась сообщить об этом Рено, который отправился в душ. Из-за клеенчатой занавески под аккомпанемент жемчужной россыпи с шумом извергавшейся воды неслось неистовое 'аллилуйя' негритянских спиричуэлз. Когда концерт окончился вместе с поворотом крана, я спросила: - А какие у тебя на завтра планы, Рено? - Никаких. А у тебя? - Тоже никаких. - Дай мне полотенце. Последнее время мой сын начал стесняться. Из-за занавески высунулась рука, схватила вслепую мохнатое полотенце, которое я протянула. Через минуту занавеску отдернули, и передо мной предстал юноша в целомудренной набедренной повязке. Я перешла в его спальню, и мы продолжали болтать через открытую дверь. - А ты не видишься больше с теми мальчиками, с которыми ходил охотиться на куропаток, когда вы решили отпраздновать окончание экзаменов? - Смотри-ка, правда, уже давно не виделся. Смотри-ка, ты подала мне блестящую идею, завтра же можно и отправиться. А ты поедешь с нами? - О нет. Ты же знаешь, я ненавижу охоту. Вам всем уже по шестнадцати лет, и провожатых вам не требуется. Постарайся организовать все по телефону. Доедете до того плато - помнишь? - где нарочно сеют рожь и овес, иначе все куропатки разлетятся. - А я тебе куропаток принесу. Стрелять не любишь, а вот зато лопать их горазда. Пойди-ка сюда, посмотри. Стоя над умывальником, он тянул подбородок к зеркалу, словно желая поцеловать свое отражение... - Скоро нужно будет бриться каждый день. Полюбуйся, какая щетина. С позавчера не брился. - Ничего не вижу, - сказала я, чуть не уткнувшись носом в его щеку. - Может, очки тебе подать? Раз не видишь, пощупай. Колется. Но мои пальцы коснулись только свежей упругой кожи, разве что чуточку шершавой, как ещё не совсем спелый абрикос. Рено с утра укатил на своем мотороллере, ясно, не на заре, как полагается охотникам: надо же лицеисту выспаться хотя бы в воскресенье; но все-таки раньше, чем я предполагала. У меня уже была мысль без предупреждения нагрянуть к Полю Гру, не дожидаясь понедельника: и теперь я могла не ждать даже полудня. Однако, не желая нарушать чувства меры, я выехала лишь около одиннадцати. По дороге меня не настиг мистраль. Благодарение небу, в воскресенье он не собирался осаждать Ла Рок и не уничтожил трудов моего парикмахера. Поселок, через который я проезжала, жил обычной для зимнего воскресенья жизнью, то есть жил на улице; мужчины в чистеньких рубашках играли в шары, за исключением старых мудрецов, сидевших на лавочках; я успела заметить, что многие женские головы украшены перманентом, и улыбнулась про себя. Очевидно, Поль Гру работал, и двор Ла Рока без него купался в солнечных лучах. Но дверь в залу с низким потолком была гостеприимно распахнута, значит, он там. Я вошла и, стоя под сводом, крикнула с местным акцентом, даже голос изменила: - Есть кто-нибудь живой? Мне пришлось повторить свой вопрос. - Кто там? - раздался со второго этажа, откуда-то издалека голос Поля Гру. - Агнесса-декораторша. Ничего забавного не произошло, но я от неожиданности вдруг начала смеяться, несколько беглых слов, которыми обменялись наверху, долетели до меня. 'Я ему помешала, боже, какая глупость!' Но я уже здесь, и не могу же я просто сбежать. Внезапно я увидела на нижней ступеньке лестницы Поля Гру. - А я и не знал, что вы такая любительница сюрпризов. Вид у него был не слишком довольный. Я сочла, что это уже чересчур, но в конце концов это его право. И я превратилась в настоящую любезную гостью. - Я вам помешала. У вас кто-то есть. - Да. Он смотрел на меня насмешливым взглядом, но я уловила в его глазах ещё какой-то оттенок, только не могла разгадать какой. Я повернулась к двери. - Я должна была позвонить. Ухожу. - Нет-нет. Раз уж вы здесь, идемте. Он поднялся на несколько ступенек, остановился на полпути, обернулся и, стоя выше меня, предупреждающе поднял палец. - Только смотрите, будьте откровенны. Он понизил голос, очевидно из-за своих гостей на втором этаже; я последовала его примеру, и этот заговорщический полушепот на миг ослабил напряжение. - А почему бы и нет? По-моему, я всегда с вами откровенна. - Потому что на сей раз речь идет не о стилях мебели. Пора уже было понять его намеки. Я чуть откинула голову и посмотрела на него снизу вверх. - А о чем же идет речь? - Ведь вы явились сюда без предупреждения и не без задней мысли, так я вас понял? - Да вы просто сумасшедший! Абсолютно сумасшедший и фат к тому же. Очень мне нужно знать, кто там у вас сидит наверху. Я начала быстро спускаться с лестницы. - Возможно, я совершила нескромность, явившись без предупреждения, признаюсь. А главное, ужасно глупо было вообразить, будто вас обрадует этот сюрприз. Но успокойтесь: вашей независимости - ни профессиональной, ни личной - ничто не грозит. До чего же мужчинам не хватает скромности! Так вот, я сейчас еду домой, мы перезвонимся. Если бы он согласился на мое предложение, тогда всему конец, исход наших отношений зависел только от него. Он взял меня за плечи отнюдь не ласково, втолкнул в соседнюю комнату, расположенную на одном уровне с залом, и закрыл двери. - Сидите там и ждите. Я покорилась. Но прежде чем закрыть дверь, он взглянул на меня, как и раньше, - иронически. - Главное, не высовывайте носа, а то вы все испортите. И он оставил меня. Я чувствовала, что губы мои складываются в улыбку, и улыбка эта идет от сердца. Я все ещё улыбалась, сидя одна в тесной комнатушке, когда наконец он открыл дверь. Позавтракали мы поздно, должно быть уже после трех. Дома. В воскресенье в эти часы не к чему было ездить по окрестным ресторанам. А о маленькой харчевне в их поселке Поль Гру не заговорил, и я тоже. Возможно, у него уже создались свои неведомые мне привычки, и я не желала нарушать их, не желала вмешиваться в обычный распорядок его дня. Слава богу, минута неловкости прошла. Я получила от него хороший урок и поняла, с какой карты не следует ходить, играя с ним. Когда визит окончился, Поль Гру явился, выпустил меня из комнатки, где я ждала, и начал было туманно мне что-то объяснять, сказал, что меня в конце концов сам бог послал сюда в такую минуту, что эта встреча помогла прояснить ситуацию, ускорить решение, которое... - Не говорите мне ничего! А главное, избавьте меня от отчетов. Ваша частная жизнь меня не касается. Он глядел на меня с открытым ртом, с губ его готово было сорваться признание в том, что выбор сделан, что там наверху произошел разрыв. Но я не позволила Полю взять надо мной верх, что, несомненно, случилось бы, если бы я согласилась выслушать его хвалу, адресованную мне. Теперь все утряслось. И все-таки мне было бы очень любопытно посмотреть на её лицо, лицо той женщины, причиной бегства которой стала я. Я открыла холодильник и устроила импровизированный завтрак. В низком зале. Поль Гру не ворчал. Я уже успела заметить, что он переставал брюзжать в часы, следовавшие за определенным событием. Как будто это обезоруживало его, подбадривало и, как это ни парадоксально, то, что он натворил там, наверху, оказало на него точно такое же действие. Болтали мы о разных пустяках, обо всем и ни о чем, через пятое на десятое. Впервые я услышала, как он смеется, и сама смеялась, так как хохотал он заразительно, весело, даже как-то несолидно молодо для своего возраста, что было для меня новостью. После того, что произошло между ним и той незнакомкой, мы оба чувствовали себя непринужденно и радостно. Хотя не сумели этого добиться в наш первый день. Правда, я подметила в нем остатки уже знакомого мне лицедейства, но эта хмурость, которую он нарочно преувеличивал, не носила агрессивного характера. Он давал мне, да и себе тоже, спектакль, где ему выпала роль смеющегося человека, и, по-моему, первый этому радовался. Несомненно, смех был ему полезен, к сожалению, смеялся он редко. Мы поспорили, кому мыть посуду. По воскресеньям служанка не приходила, а я не желала оставлять в квартире беспорядок, что, впрочем, более беспокоило меня, чем его. Повязавшись полотенцами, мы оба топтались у мойки; я вырывала у него стаканы, которые он вытирал недостаточно тщательно, а он отстранял меня голым локтем, так как засучил рукава рубашки. Мы толкались, как школьники, и я подумала, что нам вместе уже за восемьдесят. Однако замечание это оставила при себе. Но тут же заговорила, держа в руках губочку для мытья посуды. - Со всей этой возней вы ничего мне не рассказали. - О чем? - О вашей поездке в Женеву. - Вам интересно? Еще успеем поговорить. - И, не обманываясь на свой счет, добавил: - Коль скоро я не числюсь на сей раз в занудах. Я поняла, что рассказа мне ждать придется недолго. Он вздумал проводить меня, но не на своей машине, а на моей. - Но как же вы, Поль, вернетесь домой? - Автобусы-то на что? - Сегодня воскресенье, не знаю, удастся ли вам попасть в автобус. Их и по расписанию меньше, и неизвестно, куда они ходят: вы рискуете очутиться у черта на куличках. - А я прибегну к автостопу. Вы меня высадите в городе на развилке, где начинается шоссе, ведущее к вам, и я как-нибудь устроюсь. В чем дело? - спросил он, заметив, что я подняла на него глаза: - Вам это неудобно? Может, вас это стесняет? - Боже мой, нет, конечно! Я не добавила, что он вдруг показался мне этаким романтиком - ведь только ради удовольствия побыть со мной ещё несколько лишних минут он рисковал попасть домой с солидным запозданием. По дороге Поль Гру по собственному почину начал рассказывать мне о том, как дважды летал в Женеву, как завязал там отношения с одним постоянным комитетом, занимающимся вопросами охоты на китов в международном масштабе, о том, что намечается послать его в скором времени для специального обследования. Речь шла о том, чтобы обуздать слишком интенсивную охоту на китов, что грозит уничтожением вида, поднять тревогу не через официальные каналы, а в качестве частного лица, насторожить общественное мнение, печатать статьи, устраивать конференции, снять, наконец, специальный кинофильм. И хотя я заинтересовалась этим проектом, главное, что занимало меня, - это перспектива разлуки, расставания. Мы добрались до окраины города, и, не спросив своего спутника, я свернула в сторону, но не на дорогу в Фон-Верт, а к поселку. Просто крутила, сворачивала направо, сворачивала налево. Направо - под предлогом взглянуть на старинную романскую часовенку, ведь он ещё не видел её, налево - полюбоваться пейзажем, так как отсюда горная цепь, которую он видит из своих окон, открывается совсем под другим углом и иначе благодаря дальности расстояния. Здесь мы задержались. Спускался вечер, и Поль Гру молчал. Мы снова покатили вперед, чтобы избежать возвращения в город, и проехали ещё мимо одного поселка. Я понимала, что, чем позже я высажу его на автобусной остановке, тем больше я осложню его обратный путь, но я не желала расхолаживать порыва любезности с его стороны, да и сама не хотела с ним расставаться. Мы ехали сейчас по узенькой дороге между двумя рядами высоких и тесно посаженных кипарисов, защищавших посевы от мистраля. Никто нам не встретился на пути - ни пешеходы, ни машины, ни даже тракторы, так как был воскресный день. Закат теперь разгорелся, заливая все небо. Я старалась избегать шоссейных магистралей, что мне не всегда удавалось; и на каждом перекрестке, освещенном жестким, режущим глаза ртутным светом, флуоресцентные фонари, похожие на неграненый изумруд, свисая с высоких столбов, и спорили и сливались на шафрановом фоне небес. Иногда нам приходилось подолгу ждать, пока не пройдет поток машин, бороздивших шоссе своими фарами, и затем все снова погружалось в сумерки. Поль Гру догадывался, что я оттягиваю минуту прощания. - Когда я мальчишкой жил в Париже, - сказал он, - у меня был товарищ, которого я предпочитал прочим. Друг. В те времена мы не любили слова 'старик'. Так вот, с ним у нас бывало так же, как с вами сегодня. Жили мы на разных улицах и вечерами без конца провожали друг друга. Туда и обратно, как это бывает: 'Ты меня проводи... Я тебя доведу до подъезда...' Очевидно, то же самое было и с девчонками в вашем кругу, когда они ещё не ездили на машинах. - Когда я была девчонкой, у меня не было подруг. - Да неужели? - Вы даже представить себе не можете, какая одинокая выпала мне на долю юность. - Даже в семье? - Особенно в семье. Я покатилась по наклонной плоскости. Наконец-то я рассказала Полю Гру о себе, о своем прошлом, о Нессовом плаще, который намертво прилип к моей коже уже в раннем детстве, и до сих пор я все ещё чувствую его ожоги. Когда говорил мой спутник, я могла слушать его, не выпуская руля; а теперь я так следила за каждым своим словом, что остановила машину. Мы стояли на открытом месте, где ещё держались последние отблески заката. Поль Гру не ахал даже в тех местах, которые, по моему мнению, должны были особенно поразить человека, столь далекого от нашей среды. Только когда я рассказала ему, как опротестовали отцовство Ксавье, он впервые перебил меня: - Надеюсь, после этого вы взорвали все мосты и теперь все кончено, по-настоящему кончено? Я оказалась трусливее, чем думала, и сказала: - Пора ехать. Поль Гру сошел на автобусной остановке, в ярком свете фонарей среди плеска фонтанов. И потребовал, чтобы я немедленно ехала домой. - Не жалейте заблудившегося ребенка. Времени у меня достаточно, а вас ждут. К ужину. - Господи, уже? Бедняга вы бедняга, меня замучает совесть. Я сняла перчатки и протянула ему обе руки. Он обошел машину, нагнулся, опершись плечом об оконную раму, - стекло я опустила, и на его склонившемся ко мне лице мелькнула лукавая усмешка. - А все-таки я заставил вас рассказать о себе. С этими словами он шутливо откинулся назад, будто опасаясь пощечины. Но я улыбалась. И когда машина тронулась с места, вслед мне долетел юношеский смех. Шли недели, и все постепенно образовалось. Между ним и мною и во мне самой тоже. И жизнь в Фон-Верте от этого не пострадала. Как я и надеялась, Рено довольно удачно справлялся со школьной программой, даже с теми предметами, в которых он был слабее. Его былое предубеждение против точных наук не исчезло, но сам он стал благоразумнее. Что же касается таких предметов, как психология, этика, логика, философия, тут он чувствовал себя словно рыба в воде, и я заметила даже, что он сидит над греческим и латынью, которые в классе философии были факультативными предметами. По-видимому, он стал не так дичиться. Иногда он оставался заниматься в городе с товарищами, иногда привозил кого-нибудь к нам, чтобы переписать конспекты, порыться в справочниках, которые имелись только у Рено. Так было просто удобнее заниматься, дело тут было не в дружеской помощи, не в личных симпатиях, хотя приятелей у Рено было много. Рено ни разу не представился случай увидеться с Полем Гру, который после дня великого мистраля избегал являться в Фон-Верт. А вскоре мой путешественник снова, правда ненадолго, умчался, захватив свою кинокамеру, на сей раз он отправился на китобойном судне. И надо же было случиться, что в один прекрасный день... Как раз в то время я восстанавливала старую хибарку с голубятней для инженера, работавшего в одном из тех индустриальных комплексов, которые вызывали у меня нервную дрожь. Было это довольно далеко от Фон-Верта, в самом конце равнины, которая тянулась от заводов до большого морского порта, и здешняя атмосфера, сам здешний дух были совсем иными, чем в главном городе нашей провинции. Как-то на следующий день после грозы я убедилась, что крыша моей очередной стройки протекает, и после общего осмотра поврежденных мест я должна была признать, что дело это вне моей компетенции: вопрос строительной техники. У мсье Рикара я навела справки, где помещается контора самого солидного архитектора, договорилась с ним по телефону о встрече и часам к пяти уже прибыла в небольшой городок, о котором знала лишь то, что он славится своим рынком, где торгуют ранними овощами и фруктами. Уже темнело. Контора помещалась на одной из главных улиц городка в нижнем этаже, с виду она напоминала магазинчик средней руки; стекла, до половины забеленные мелом, не позволяли видеть с улицы внутренности конторы. Я толкнула дверь, и первый, кого я увидела, был Пейроль. В комнате, служившей одновременно приемной и мастерской, справа, где стояли два кресла, столик, заваленный журналами, никого не было. Но в левой половине лицом к посетителям трудились трое юношей, и один из них оказался Пейролем; все трое сидели на высоких табуретах, перед каждым - чертежная доска, синька, а в руках карандаш и линейка. Пейроль заметил меня в ту же минуту, что и я его, он, очевидно, поднял голову, услышав стук двери, но на лице его ничего не отразилось. А я, как вкопанная, остановилась на пороге, тысячи мыслей одновременно с быстротой молнии пронеслись у меня в голове: я не ожидала его здесь увидеть, но он-то ожидал... он заметил мою фамилию в книге записи посетителей... может, это он тогда говорил со мной по телефону, а я не узнала его голоса... Как разгадать этот взгляд, прикованный ко мне, чуть печальный, отнюдь не удивленный? Я с трудом и то чисто автоматически выдавила из себя: 'Добрый вечер, господа!' Слова эти были у меня на языке, когда я только ещё бралась за ручку двери. Мне ответили все трое, но я слышала лишь один голос. К великому моему счастью, не он занимался посетителями, а один из тех двоих, самый молоденький, он-то и слез со своего насеста. Я назвала ему свою фамилию, он вышел, вернулся, указал мне на кресло; и тут только мне стало стыдно своего молчания, как будто так легче было делать вид, что я незнакома с Пейролем. - Ну как дела, Пейроль? - Все в порядке, мадам Агнесса. А как вы? Как Рено? Его горский акцент ударил мне в лицо, и я узнала его в этой реплике: Пейроль давал мне знак, оставлял первое слово за мной. Что тут удивительного для его коллег, если он случайно встретился и поздоровался с матерью своего соученика по лицею. Два других мальчика из деликатности или равнодушия снова взялись за работу. А меня при мысли о лицее вдруг осенило: раз Пейроль работает в конторе, значит, он бросил учение? Я села, радуясь, что мне приходится ждать и что я могу хоть немного привести в порядок свои мысли. Я не отворачивалась от Пейроля, но поглядывала на него лишь украдкой, сбоку. Под вертикально падающими лучами лампы Пейроль снова углубился в работу, он зацепил ступни ног за перекладину высокой табуретки, словно повис над чертежной доской, за которой можно работать и сидя и стоя, и в этой его позе было что-то рискованное, ненадежное. Мне почудилось, будто он оторван от родной почвы, от близких и учителей, что он уже пустился наугад в открытое море жизни, которая, возможно, не сулит ему ничего. А ведь ещё совсем мальчик! Я даже как-то забыла, что он такой молоденький. Я повторяла, я все твердила про себя, что он бросил лицей, отказался от продолжения учения. И по какой причине? Ясно, чтобы избежать столкновений с моим сыном, чтобы наша с ним дружба прошла без последствий... После его отъезда из Фон-Верта, а особенно в октябре, с началом учебного года, я жила, не смея сказать об этом никому, даже самой себе не смея признаться, под личиной беспечности, делая вид, что все уже забыто, а сама все время тряслась, как бы мальчики не встретились. Я ни разу не решилась спросить об этом Рено, а он ничего мне не говорил: чего только я не навоображала себе за это время! И что два бывших друга подрались на дворе лицея или, ещё хуже, помирились за моей спиной и таятся от меня. И вот вам: оказывается, этот милый мальчик всем пожертвовал, заплатил за все только он, и как дорого заплатил. Меня провели в кабинет. И когда я изложила архитектору свое дело, и когда мы условились о консультации по поводу крыши, я сказала, уже поднявшись с кресла: - Мсье Кост, среди ваших чертежников работает бывший и лучший друг моего сына. Я его узнала - Пейроль. - Жюстен? - воскликнул архитектор; и это имя, которое сама я не произнесла, а услышала из чужих уст, сразило меня силою заложенных в нем воспоминаний. - Вы с ним знакомы, мадам? - Ну да. И по-моему, он вполне достоин всяческого поощрения! Я лично очень его уважаю. - Ого! Это действительно работяга! - проговорил мсье Кост. Как и подобает жителю юга, превыше всех человеческих качеств он ставил именно эту достойную удивления черту. - До чего же я рада, что его оценили в таком солидном заведении, как ваше! К сожалению, я не смогла заняться его будущим так, как бы мне хотелось, но вы лучше, чем кто-либо другой... Он открыл дверь в соседнюю комнату. - Жюстен, мадам Агнесса дала о тебе самый лучший отзыв, а это уже немало значит. Во время этой провансальской битвы цветов Пейроль, как всегда, держался вполне естественно и сдержанно. Он стоял теперь у угла чертежной доски, смотрел на нас с легкой улыбкой и молчал. - Проводи мадам до машины. После того, что я тут о тебе наслушался, это самое меньшее, что ты можешь сделать. Уже темнело, и мне показалось, что стало очень свежо. Из окон магазинов на улицы, уже освещенные фонарями, лился свет, мимо нас бесшумно проносились машины. Нашу встречу укрыли сумерки, и завершалась она в банальной обстановке среди неонового света и вечерней прохлады. И тут Пейроль снова выказал свой такт: он не поблагодарил меня за то, что я так похвально отозвалась о нем перед его патроном. Я сочла своим долгом сообщить Жюстену, что Рено идет неплохо, что при изучении точных наук сказывается прежняя хорошая подготовка. - Я знаю. - Вы виделись с Рено? Он мне об этом ничего не говорил. - Нет, я его не видел. Ни разу. Но я справлялся у своих товарищей. Они мне рассказывали. Поэтому-то я и знаю, что дела его хороши. Я решила продемонстрировать самой себе свою храбрость. - Скажите, Жюстен, вы прервали учение из-за нас? - Почему прервал? Что я, дурак, что ли? Брови его поднялись над карими глазами в виде двух скобок, и всем своим видом он, казалось, говорил: 'Да бросьте вы преувеличивать!', очевидно считая, что я чуточку помешалась. Еще не поняв, я вздохнула с облегчением. И тут же услышала, как он уважительно говорит о другом местном лицее - 'еще посильнее по части наук, чем тот, ваш, уж поверьте', - куда после каникул он поступил учиться. У мсье Коста он работает только вечерами, после окончания занятий, да и то не каждый день: 'Я прохожу стажировку без вознаграждения, словом, как говорится, учусь ремеслу, чтобы потом легче было'. - Но все равно в чем-то вам стало труднее, чем раньше, я имею в виду переезды. Заподозрил ли он, что я говорю это с умыслом? Не вспомнил ли он при моих словах злополучный мотороллер, который так и не получил и о котором мне пришлось ему рассказать в тот день, когда разыгралась драма? - У меня есть мопед, - быстро проговорил он. - Мне его подарили родные в день рождения, когда мне исполнилось восемнадцать. Все семейство сложилось, - добавил он самолюбиво. Я почувствовала себя какой-то неуклюжей, тяжеловесной. После этих слов мне осталось одно - уйти. - До свидания, Жюстен. - Я нашарила в сумочке ключи от машины. - Я была очень, очень рада вас увидеть. Он ничего не ответил, он смотрел, как я влезаю в машину, сажусь, захлопываю дверцу - он все ещё смотрел на меня, - как включаю зажигание. - Нет, правда, очень, очень рада... Ложь! Эта встреча оставила в моей душе тяжелый осадок. Но не из-за Пейроля, стоящего у машины, рот мой был полон горечи. Из-за меня самой. Я снова увидела его, но главное, я увидела за ним силуэт той Агнессы, какой я не была сейчас и даже не представляла себе теперь, что могла быть такой. На повороте от шоссе к нашему грейдеру, у больших, таких знакомых тумб я вынуждена была остановить машину: я чувствовала, что ещё не пришла в себя. И я, я, которая научилась смело, с улыбкой на губах идти навстречу поджидавшему меня дома Рено, возвращаясь из Ла Рока, я теперь вылезла из машины у поворота, быстро прошла мимо вековых платанов и проникла в дом через кухню. - Ирма, я сейчас пойду к себе и запрусь в своей комнате. Я старалась говорить негромко. - Займись машиной... И не беспокойте меня... Скажи об этом Рено. - Вам нездоровится? - Нет. Просто мне необходимо побыть одной... Я не спущусь к ужину. На следующий день за завтраком я прочитала на лице своего мальчугана тревогу за исход вчерашнего визита. - Расклеилась? А теперь тебе лучше? - Да. Ты меня знаешь. Когда у меня бывает плохой день, я предпочитаю переварить свои незадачи в одиночестве. Совсем одна. А назавтра все уже кончено. Рено подождал, когда подававшая на стол Ирма уйдет на кухню. - Что-нибудь не ладится с Полем Гру? Я вздрогнула. - Почему ты заговорил о Поле Гру? - Потому что ты сама сказала, что у тебя был плохой день. Ну я и подумал, что ты виделась с Полем Гру, который все время бузит. Ты же сама на него жаловалась. - Верно, жаловалась. Но, по-моему, это у него проходит. Впрочем, сейчас он в плавании, ты же знаешь. - Верно, теперь ты о нем мне реже рассказываешь! - Нет, дело не в нем. И не ломай себе голову, я все уже забыла. - Успокойся. Молчу, молчу. Почта приходила в Фон-Верт раз в день по утрам, в самые различные часы, как то часто бывает в сельской местности, особенно в такой, как наша. После полудня мне доставляли с нарочным из поселка только заказные письма и бандероли, то есть деловую корреспонденцию. А телеграммы передавали по телефону с центрального городского почтамта. Как-то утром я сидела у себя в кабинете со своей машинисткой. В городе сегодня был базарный день, и Ирма отправилась туда рано утром. Еще издали узнав треньканье мопеда, на котором разъезжал наш почтальон, я попросила молоденькую машинистку пойти взять у него корреспонденцию. Она принесла мне пачку писем, и я тщательно просмотрела их, надеясь найти хотя бы открытку от Поля Гру. Письма от него приходили из самых отдаленных широт, оттуда, где стоит лето, пока мы мерзнем здесь зимой; я долго рассматривала марки на конвертах, не сразу разбиралась, какая откуда, и представляла себе детские годы Поля, когда именно из-за таких вот разноцветных картинок судьба властно позвала его за собой. На сей раз от него ни строчки. Я разобрала корреспонденцию, отложила в сторону письма, напечатанные на машинке, так как обычно это были письма деловые и ответы на них я диктовала машинистке, как вдруг в глаза мне бросился крупный почерк, и я сразу его узнала. Я отодвинула письмо, прижала его своим любимым пресс-папье - красивым эолийским камнем, который как-то притащил мне с равнины Рено. И стала диктовать деловые письма. Конверт притягивал к себе мои взгляды, завораживал. Когда машинистка спустилась в нижний зал, где стояла машинка, я подняла камень и схватила письмо. Сколько же долгих лет я не видела этого почерка! И к какому ничтожному количеству сводились письма, полученные мною за всю мою жизнь от этой корреспондентки! Отношения наши были отнюдь не эпистолярными, они не выражались на бумаге обыкновенными буквами. И однако ни один почерк не говорил мне столько. Почерк наших родителей, особенно какой-нибудь один, отцовский или материнский, который мы якобы выбираем себе, тогда как в действительности он сам нами завладевает, навеки врезает свой узор в нашу детскую душу. Со временем мы начинаем путать все почерки, приходит такой день, когда, найдя старое письмо, мы первым делом смотрим на подпись, чтобы узнать некогда любимое существо, мы в недоумении взираем на инициалы, уже ставшие для нас загадкой, но почерк родителей навечно выгравирован на сетчатке нашей памяти, до того прочно выгравирован, что много позже он сам воскресает под нашим пером: к нашему величайшему удивлению, мы начинаем подражать ему. У нашей матери никогда не было того, что ещё в моем детстве звалось 'красивым почерком', но у неё было нечто большее. Добродушно-слащавые манеры, голос, взгляды искусно маскировали её подлинную сущность, но она полностью раскрывалась в этом почерке. Жажда власти, самообладание, жестокость, хитрость, алчность, даже страсть читались в нем. И странное дело, эта женщина, никогда не умевшая одеваться, носившая шляпки, которые не надела бы её кухарка, нацеплявшая на себя драгоценности, красивые сами по себе, но уродливые на ней, этими буквами выдавала всю черноту своей души, писала некрасиво, зато в нажиме её пера чувствовался размах. Изящества никакого, зато размах почти дерзновенный... Помню, когда мне было лет тринадцать-четырнадцать, я буквально была помешана на графологии и как-то показала своей учительнице французского языка, утверждавшей, что она разбирается в этом деле, несколько строчек, написанных рукой матери. Догадалась ли она, что я хочу узнать её мнение об особе, мне близкой? Учительница молча вернула мне листок и посмотрела на меня так, как смотрит хиромантка, отталкивая от себя ладонь, в линиях которой прочла что-то страшное. - Писал человек незаурядный, - сказала мне учительница. - Но у нас мало времени. - Скажите мне только одно, - я замялась, - любит ли меня этот человек? - Такие вещи определить по почерку нельзя... - Почему? - А это тебе адресовано?.. - Да, мадемуазель. Моя учительница, поддавшись соблазну, взяла отложенный было листок и, помнится, повернула его вверх ногами, потом подержала боком, ещё раз посмотрела и вернула мне. - Это останется между нами? - Конечно, мадемуазель. Обещаю вам. - Все, что я могу тебе сказать, раз уж ты так настаиваешь: человек, написавший эти строки, хотя я и не вдумывалась в их содержание, лжет тебе... Наконец я распечатала конверт, хотя с умыслом его отложила, неприятно задетая тем, что этот почерк настиг меня даже в Фон-Верте. На листке почтовой бумаги был отпечатан на самом верху адрес бальнеологического курорта, расположенного в горах, и название отеля. 'Дорогая Агнесса, Я узнала о твоем решении содействовать в меру твоих возможностей делу нашего Патрика, и мне только что сообщили, что ты с этой целью уже была у следователя. Раньше меня об этом в известность не поставили. Я теперь просто больная женщина, от которой отказались врачи, лечат наугад разными средствами и которой Париж уже ничем помочь не может. Вряд ли стоит говорить, какое глубокое удовлетворение доставил мне твой шаг. Я вижу в нем не только шанс, возможно шанс решающий, облегчить судьбу несчастного мальчика, но также знак того, что наши былые недоразумения миновали. Если, как нас обнадеживают, мой дорогой Патрик выпутается из этого дела без особого ущерба, ты, понятно, можешь рассчитывать на мою благодарность. А такие слова я на ветер не бросаю. Как написал мне твой брат Симон из лагеря для военнопленных в Кольдице, откуда ему, увы! не суждено было вернуться: 'Время и разлука - великие учителя'. Не правда ли, прекрасно сказано! Анриетта и Жанна-Поль говорили мне, что ты по-прежнему цветешь, прекрасно устроилась и преуспеваешь в своем деле. Я этому порадовалась. Знаю также, что тебе приходится много разъезжать. Если ты случайно по делам попадешь в те края, где я сейчас нахожусь и где меня будут держать до нового распоряжения врачей, я буду очень рада повидаться с тобой. Но не знаю, входит ли это посещение в твои планы. С искренними пожеланиями твоя мать Морпен-Буссардель. P. S. Меня также очень порадовали хорошие известия о моем внуке Рено'. Вертя в пальцах письмо, которое с головой выдавало мне мою мать вплоть до того, что читалось между строк, вплоть до устаревшего обычая жен крупных буржуа подписывать письма двумя фамилиями, даже без инициалов, я улыбалась в душе, а может, улыбка тронула и мои губы! 'Нет, ты меня больше не проведешь'. Прошли те времена, когда Агнессу можно было взять голыми руками. Я поймала себя на том, что подчеркиваю красным карандашом отдельные слова и фразы письма - те, которые мне могут впоследствии пригодиться, потом спрятала его в особую папку, где хранились другие семейные документы. Вечером я сама отстукаю на машинке копию и пошлю её своему адвокату, коль скоро моя не бог весть какая услуга возымела, и столь быстро возымела, такие последствия. Я ответила на демарш своей семьи, мать ответила на мой ответ, первое звено уже было выковано отчасти моими собственными руками. А тем временем вращающаяся книжная полка, до которой я могла дотянуться, не подымаясь с кресла, уже поползла вбок. Моя рука привычным жестом нащупала папку с дорожными картами, чтобы подсчитать расстояние, отделяющее меня от матери. Не более четырехсот километров. Значит, можно обернуться за один день; я покрывала и бульшие расстояния. Я уже представила себе, как я возвращаюсь в Фон-Верт ночью, подымаюсь наверх, чтобы поцеловать того, ради которого и затевалась вся эта авантюра, ради моего сына, спокойно сидевшего дома. Склонившись над картой, я разрабатывала маршрут - занятие, давно уже ставшее привычным. По роду работы мне приходилось много ездить, личные мои дела тоже требовали разъездов, и я легко разбиралась в этих трассах, расходившихся во все четыре стороны красными или желтыми лучиками. Хибарки в долинах, хибарки в горах, наш сарайчик на берегу моря, потом поездки в поселок к Пейролю, а теперь и в Ла Рок, не говоря уже о дороге в аэропорт, - все эти маршруты деловые, приятные и неприятные, равно влекли меня. Я могла ехать туда, сюда, я сама лучеобразно расходилась во все стороны; я была в центре этой звезды. Куда-то она меня заведет? И вот внезапно открылся ещё один, новый магнитный полюс, присоединивший свой зов к прежним. Я не желала таиться от сына. Даже не скрыла того, что если я решила повидаться с матерью, то не из простого любопытства, а ради его же пользы. Все это я изложила сыну в двух словах, но его заинтересовало лишь то, что, судя по некоторым признакам, у Патрика появились кое-какие шансы выпутаться из этой истории. - Выпутаться, не более того. Твоя бабушка имеет в виду, что он не получит максимального срока. А будь он другой среды, он непременно получил бы все сполна, как ни грустно в этом признаться. Но я не тревожусь о нашей семье; она поставит на ноги всех от мала до велика... - И лучшее доказательство этому, что ты сама попалась... Я уехала, а вслед мне несся смех Рено, которым он подчеркнул свои слова. Та местность, где ждала меня мать, оказалась довольно неприглядной. Плохо уже то, что из Фон-Верта туда можно было попасть только через город и его не слишком привлекательные окраины. А оттуда надо было катить через пустынное плато, где мне ещё не доводилось бывать. По мере моего приближения к цели природа становилась все банальнее, теряла всякую самобытность. Горы были, но типичные для плоскогорий - без вдохновенных очертаний, а место для бальнеологического курорта, куда я наконец добралась, казалось, было выбрано врачами по печальному недоразумению. Центр курорта помещался не там, где полагается, и вся жизнь, довольно вялая, сосредоточивалась где-то в стороне, у четырех или пяти стоявших по соседству больших отелей из категории тех разномастных зданий, что, будучи даже поставлены в ряд, вызывают в памяти старинные поезда, где спальные вагоны первого, второго и третьего классов решительно всем разнились друг от друга. Единственная общая черта объединяла все эти постройки, напоминавшие не то караван-сарай, не то клинику: полнейшее отсутствие всякой привлекательности и радушия. Каждый отель принимал клиентов по назначению врача и только на определенный срок; значит, не к чему тратить зря деньги, дабы привлечь публику или удержать её. Перед входом голые клумбы, так как весна ещё не пришла, - экономия на всем, даже на зелени; полусонный персонал, холлы без цветочных ваз, без журнальных столиков. Здесь был тоскливый неуют, обычный для мест ожидания, контрольных пунктов и связанных с ними неприятностей. Моя мать выбрала себе не самый богатый, но и не самый бедный отель. Отчаянно гремевший лифт, вызывавший, очевидно, в разгар сезона бесполезные жалобы клиентов, доставил меня на нужный, словно вымерший этаж. 'Войдите', - послышался из-за двери, куда я постучалась, голос ждавшей меня; я открыла дверь и увидела мать. Она мало изменилась. Вопреки моим ожиданиям. Почти пятнадцать лет прошло со времени нашей последней встречи, и я считала, что скорбь по моему покойному брату, а также болезнь наслоились на печальные пометы времени. Но нет. Вернее, не совсем так. Моя мать обладала редкостной способностью к самозащите, почти органическим свойством собирать свои силы в кулак, чему дивились все: родственники, союзники, просто знакомые, даже её жертвы. А она с притворной скромностью называла это умением владеть собой. Сейчас моя мать, полусидевшая на железной кровати, провисшей под её тяжестью, с грудой подушек под спиной, предстала передо мной во всем своем величии; по правую её руку лежало вязание, спицы и клубок шерсти, по левую - её дорожная сумочка, её записная книжка, ручка с неснятым колпачком, очешник. Она сказала, что хочет поблагодарить меня за то, что я к ней заглянула, и этот голос вернул мне прежнюю женщину, вернул мою мать. В комнате было тепло, и она лежала без ночной кофточки. В глубоком вырезе рубашки были видны плечи и верхняя часть груди, даже за время нашей долгой разлуки оставшиеся столь же роскошными; и, глядя на нее, я невольно воссоздала в памяти давно забытую картину: в раззолоченном особняке Буссарделей, ещё до моего замужества, стоят и глядят друг на друга в зеркало две женщины, одетые к приему гостей, уже начавших съезжаться: мать, в вечернем платье красно-лиловых тонов, щедро обнажив то, что сама она с гордостью женщины некрасивой именовала 'своим декольте', и я в зеленоватом атласе, молоденькая и тоненькая, с ещё не сошедшим калифорнийским загаром. Платья для нас, женщин, служат как бы вехами минувшего. Больше часа я сидела в комнате больной, а моя мать даже не намекнула, зачем меня вызвала. На мои расспросы о здоровье она отвечала довольно кратко: у неё разыгрался коллибациллоз, впрочем, видно было, что она не совсем верит этому диагнозу; потом мы поговорили о том о сем, и она намекнула мне, что наша семья немного забросила её, впрочем, я поняла это ещё из письма. 'Но я поддерживаю с ними связь, я ещё держу бразды правления', - сказала она, похлопав пальцами по письменным принадлежностям, лежавшим с ней рядом, и улыбнулась одной из своих добродушных улыбок, в которых давно поднаторела. И очевидно, сказала правду, раз сообщила, также кратко, что весь план защиты Патрика, свидетельство дочери, порвавшей с семьей, целиком созрели в её мозгу. Больше об этом деле ни слова, и я тоже предпочла промолчать. Задай я ей какой-нибудь вопрос, она решила бы, что я, справляясь о шансах Патрика на успех, хочу таким образом выведать, какие шансы имею сама на вознаграждение. Ведь бросила же мать коротенькую фразу: 'Если он благополучно выпутается, всем будет хорошо'. Зачем же тогда это письмо? Устав от безмолвной борьбы, я заговорила об отъезде, взглянула на свои часики. - И правда пора, - согласилась мать. - Не пренебрегай ради меня своими делами. Знаю, знаю, дела важнее всего. В сущности, Агнесса, ты продолжаешь семейную традицию: занимаешься недвижимым имуществом, землей. После этих слов она сделала паузу и кинула на меня проницательный взгляд, хотя на лице её застыла маска простодушия. Я никак не реагировала на эти слова. - К тому же, - продолжала она, - я ведь о тебе осведомлялась. Ты устроилась совсем близко от прелестного города. Мне говорили, что там прекрасные бальнеологические заведения, великолепные врачи. Соответствует это истине или нет? - Вполне. Кроме того, там прославленный филологический факультет. А для матери взрослого сына это не последнее дело. В свою очередь она выдержала мой взгляд, мое молчание. Тут я решилась: - Мама, ты действительно хотела, чтобы я к тебе приехала? - Конечно, Агнесса. И я очень тебе благодарна за твой визит. Она ждала вопроса, которого я не задала. Мать никогда меня не любила, зато всегда очень хорошо меня понимала. Сейчас лицо её было лишено всякого выражения, но я-то знала, что у этой женщины, преуспевшей в искусстве притворства, это есть свидетельство полнейшей искренности. - Я хотела тебя видеть, Агнесса. Просто увидеть тебя. Она хотела увидеть, какой я стала. И я немедленно удовлетворила её желание. Я поднялась с места со всей доступной мне гибкостью. Мать с постели протянула мне руку, хотя при встрече не сделала этого. И, пожимая эту руку, слегка нагнувшись к ней, я узнала запах её любимого гелиотропового мыла, которому она до сих пор хранила верность. И, выпрямляясь, я ещё лучше рассмотрела эту по-прежнему полную грудь семидесятилетней женщины, эту грудь, на которую я молоденькой девушкой не могла глядеть без того, чтобы память упрямо и горько не подсказывала мне, что вскормлена я её молоком. Ибо мать кормила меня грудью, следуя традициям Буссарделей, хотя после неё эта традиция уже перестала существовать. Думая о своем, я открыла дверь. И остановилась: забыла перчатки! Я снова приотворила дверь и увидела мать. За какие-нибудь две секунды она рухнула. Утомленная двухчасовыми усилиями продержаться, расточать улыбки, она вся как-то осела, словно из неё вынули душу, и она покоилась на своих подушках без взгляда, без дыхания, опустив веки, щеки одрябли, и даже великолепная грудь кормилицы и та вдруг опала. Я решила махнуть рукой на перчатки и бесшумно закрыла за собой дверь. А тем временем мною овладевала любовь. И особенно сильно тогда, когда я оставалась одна. Каждый или каждая, независимо от возраста, одинаково снисходительно наблюдают себя, участника любовной игры, видят себя как бы со стороны в этом своеобразном процессе отчуждения, так и я видела себя подругой мореплавателя, которая ждет на берегу его возвращения из дальних стран. Я не знала, когда вернется Поль. Знала, что он не собирается ждать конца навигации на китобойном судне, принявшем его к себе на борт. В большей или меньшей степени это будет зависеть от собранных им фактов и документов, а также от долготерпения капитана и команды, согласившихся взять с собой этого наблюдателя по просьбе международной комиссии. Но все было предусмотрено. Поль мог в любой момент свернуть свои исследования и возвратиться на сторожевом судне или вертолете. Он завладел всеми моими помыслами. В его отсутствие я тщательно восстанавливала его облик - так художник дописывает на память портрет. Будет ли похож на этот портрет вернувшийся оригинал? Не раз, даже после нескольких дней разлуки, я обнаруживала, что он не совсем такой, как мне казалось. Когда я думала о нем, меня заносило в сторону; увидев его вновь, я понимала, что требуются поправки, но не испытывала при этом разочарования, и я должна была бы догадаться, что это знамение. Тут только я обнаружила вполне банальную истину, а именно: калька, наложенная на того, кого любишь, и на того, каков он есть в действительности, смещается и дрожит под твоими пальцами. Два контура совпадают лишь на краткий миг или для того, кто плохо видит. 'Ох, сдвинулось!' - вот какое восклицание должно было бы срываться с наших уст при каждой встрече. Так сдвигается клише, когда его делает неспокойная рука. Но мы молчим. И в сердце своем уже вносишь тысячи поправок и без устали, без передышки подгоняешь свои контуры под оригинал, и не будет этим поправкам конца. Да ещё требуется узнать в этих чертах того, кого любишь. По-моему, величайшие минуты любви - это не минуты наслаждения, ни даже блаженного оцепенения вдвоем, наступающего вслед за тем, а первые полчаса одиночества после разлуки. Ничто тогда не искажает того образа, какой ты себе создал, даже сама модель. Истинные мгновения моих восторгов, как вехами, отмечали мой путь из Ла Рока в Фон-Верт. Помню, когда мсье Рикар спросил меня, как прошла моя первая деловая встреча с Полем Гру, я вздохнула: 'Это же медведь'. 'Ну в таком случае вы прекрасно поладите, мадам, ведь вы у нас тоже медведица'. Но нет. Мы ладили именно благодаря разделявшим нас различиям. Я поняла и другую очевидную истину: любить - это вовсе не значит чувствовать себя близкой другому и походить на него, любить - значит чувствовать, что эта жизнь, совсем чужая, порой прямо противоположная твоей жизни, становится тебе необходимой. Любовь - это значит быть мишенью для другого. А для женщины - соглашаться на эту роль. Мои чувства высвобождали во мне лишь молодую девушку и неудовлетворенную молодую женщину, ту, которую до смешного неупорядоченные романы отметили своей метой, и мету она до сих пор носит на своем мятежном челе. Подчас я удивлялась, даже пугалась той женщины, какой становилась в присутствии Поля, в его объятиях. Мне казалось тогда, что из самых тайников моего существа подымается нечто темное, дикое, какая-то ещё незатронутая сердцевина, джунгли моей души. Я воздерживалась говорить с Рено об отсутствующем, старалась перехватывать почту, прибывавшую в Фон-Верт, тем более что мой сын был увлечен этим китобойным походом. Для него, как и для меня, Поль Гру словно бы распахнул окно: он звал нас обоих в широкий мир, дышавший совсем по-иному, чем тот, где я так настрадалась и где сформировался Рено; нам обоим был живителен глоток свежего воздуха, но я боялась выдать себя. Я уже не раз испытала на себе проницательность Рено, его инстинктивное понимание меня, обострявшееся в минуты моих радостей. Я с удовольствием видела, что учится он легко и на сей раз не боится попасть в число отстающих. Время от времени к свойственным его возрасту взглядам добавлялись ещё новые увлечения, где философия окрашивалась трансцендентальной политикой, а великодушие - некомпетентностью. Я слушала, как беспорядочно и громогласно слетали с его губ слова о жажде власти, о слаборазвитых странах, ждала, когда прозвучит слово 'деколонизация', и оно прозвучало. Преподаватель философии, поборник этого движения, несшего в себе тогда огромную разрушающую силу, не то чтобы беседовал об этом со своими учениками, но его статьи ходили по рукам, и одно присутствие такого человека в лицее воспламеняло мальчиков. - Знаешь, звонил Поль Гру! - крикнул мне как-то вечером из своей комнаты Рено, услышав, что я вернулась домой. Стояли предвесенние дни. Рено снова работал при открытых окнах, я вошла в прихожую, пройдя под сводом шелковиц, ещё только набиравших почки. - Что ты болтаешь? - Звонил Поль Гру. Из Женевы, я сам к телефону подходил. Он приедет в субботу, их самолет прибывает в семь часов вечера; я сказал, что мы его встретим. - Он тебя об этом просил? - Нет, я сам предложил. Моя радость сразу померкла, перспектива встречи втроем мне не улыбалась, и я спросила, в какой гостинице он остановился в Женеве. - Я-то откуда знаю? Рено удивленно глядел на меня сверху из окна своей комнаты. Я отвернулась. - Час от часу не легче! Значит, я не могу ему позвонить? Как же ты мог распоряжаться моим временем, не посоветовавшись со мной? - Тебе неприятно его видеть? - Нет, но у меня весь день загружен. - В субботу?.. Знаешь что, постарайся как-нибудь отвертеться. Он такого хлебнул на китобойном судне, что можно для него это сделать. И вот мы снова встретились за столом. Сидели все трое и ужинали. В обычной форме трилистника. Поль ел с отменным аппетитом. Уже спала первая горячка рассказов об этом плавании-экспедиции. Все время пути с аэродрома до Фон-Верта наш путешественник говорил без умолку, Рено со своей стороны так бурно и в таком бешеном темпе подавал ему реплики, что я сочла за благо выйти из игры. Я не стала расспрашивать о том, что меня занимало, хотя были вопросы, которые одна я могла задать Полю и за которые он был бы мне признателен: о выводах, сделанных на основании его доклада, об иных трудностях не физического порядка, о возможно враждебном отношении к нему со стороны экипажа судна, об одиночестве на борту. Рено избрал себе иную тему - его интересовала хроникальная киносъемка, охота на китов, работа гарпунеров, гигантская бойня. Поль упомянул, что зловоние от китовых туш пропитывает все судно, проникает в легкие, в желудок, въедается в кожу, выделяется вместе с потом. - Ого! - восхищенно воскликнул Рено. - Как же вам удалось отделаться от такой вони? Ведь от вас сейчас совсем не пахнет. Спросите хоть маму. Если судить по многословию Поля в тот вечер, он, по-моему, натерпелся от отсутствия собеседников, от долгого молчания. По крайней мере я узнавала его по этой болтливости. Как большинство людей, живущих одиноко и объявляющих себя мизантропами, Поль Гру, едва только он замечал, что его слушают с интересом, легче, чем кто-либо другой, изливал свои чувства. Он уже ступил на иную тропу, и она уводила от борозды, оставляемой на морской глади китами, которым грозит полное истребление. Во время длительного полета на 'Боинге' его соседом оказался профессор этологии и психологии животных из Амстердамского университета, и он произвел на Поля огромное впечатление. - Удивительнейший человек, не дилетант вроде меня, а, уж поверьте, ученый такого масштаба, что рано или поздно ему присудят Нобелевскую премию. Он мне сообщил, я этого как раз не знал, что последние работы с антропоидами, на которых изучают действие сыворотки протеина и хромосом... - Понимаешь, мама? - Конечно, не мешай. - ...доказали следующее: ближайшие родичи человека - шимпанзе и горилла, а вовсе не орангутанг или гиббон. Ископаемые, обнаруженные в Африке, позволяют утверждать, что человек имеет общего предка с шимпанзе и гориллой, предка, жившего на нашей земле миллионы лет назад. - А сколько миллионов? - спросил Рено. - Тридцать, сорок. - Ого! Рено не один попался в ловушку столь заманчивого рассказа. Вилки праздно лежали на столе, и Поль Гру сделал паузу. Тут к нему приступила я: - Ну а дальше? - А дальше, вот вам гипотеза моего друга профессора. В отдаленные, доисторические времена, в третичную эпоху предки современных шимпанзе, обитавшие в этих самых саваннах, приобрели кое-какие знания и навыки, даже механические приемы, изобрели удары палкой, швыряние камней. Словом, были на пути превращения в человека; и некоторые из этих особей прошли более быстрый путь эволюции, расширили свои знания и технические приемы, так что в конце концов истребили более слабых индивидуумов и оттеснили выживших после бойни в лесные чащи. А мы знаем, что лес задерживает развитие личности или даже отбрасывает её назад. Шимпанзе так и остались тем, чем были, - шимпанзе. Два родственных вида пошли разными путями. - Теперь все понятно! - воскликнул Рено. - Слава богу, нам хоть повезло. - Так вот, - продолжал наш гость. - За гипотезой идет проверка гипотезы. Хотите, я сообщу вам главную мысль профессора, его концепцию, он мне о ней рассказал; с тех пор я просто мечтаю принять участие в этой проверке. Если только он не отвергнет моей помощи. - Конечно, скажите... Ирма, подожди вынимать жаркое из духовки. Я тебя кликну. - Остров, - проговорил Поль с жестом режиссера, поясняющего мизансцену. - Остров на озере, выбор уже сделан, это где-то на экваторе. Туда поселяют группу шимпанзе. А также инструкторов, обязанность коих - вернуть животных к образу жизни древнего палеолита. - Древнего палеолита, - как зачарованный повторил Рено, вернее, повторил как попугай. - А делается это, как вы уже догадались, с целью вновь вызвать к жизни утраченные за миллионы лет навыки и рано или поздно подвести шимпанзе к тому порогу, переступив который человек вошел в историю цивилизации. Он сделал выжидающую паузу, и я велела подать жаркое. - И вы хотите принять участие в этой поистине фантастической авантюре? - Еще бы, а фильм? Неужели вы думаете, что я упущу случай снять такой фильм? В принципе профессор не против того, чтобы его опыты были подтверждены документально, к тому же он видит, что меня увлекла его идея. Скажу не хвалясь, по-моему, я ему не слишком антипатичен. О, конечно, проект ещё в самом зародыше, международный комитет, содействующий прогрессу науки, ещё будет его изучать, потребуется время и время. Но... ха-ха-ха! - рассмеялся он и откинулся на спинку стула. - Вот-то было бы здорово найти новые или более полноценные решения, чем наши философы. Уже давным-давно философы барахтаются в проблеме появления homo sapiens (Человек как разумное существо (лат.)). - Философы? - взволнованно переспросил Рено. И дернуло же Поля заговорить на эту тему! С началом учебного года для Рено слова 'философия', 'философ' стали священными словами. - Барахтаются? - В решении этой проблемы, как и во всех прочих. Рено даже в лице изменился. Плавание на борту зловонного китобойного судна вдруг отступило на задний план, хотя минуту назад Рено как зачарованный следил за каждым шагом нашего друга. Но хуже всего было, когда Рено в качестве примера привел их учителя Паризе, который никогда ни в каких проблемах не барахтается, и я узнала две вещи одновременно: во-первых, что слава этого самого Паризе перешла границы нашего департамента и что, во-вторых, Поль Гру не ставит его ни во что. - И вы попались на удочку этого лицедея? Я толкнула под столом ногой своего соседа справа, надеясь его образумить; напрасный труд. По игре случая эти два человека, работающие в двух противоположных областях, встретились на каком-то симпозиуме, беседовали и не понравились друг другу. По своему опыту Поль Гру был более склонен восхищаться коллегами американской школы, изучавшими все путем практической работы и опытов, нежели пожирателями дипломов, победителями всех научных конкурсов, так что в лице профессора Паризе он бичевал университетский снобизм как таковой. По его словам выходило, что Паризе типичный всезнайка, который сам опровергает собственные взгляды, подписывая антиправительственные манифесты и исправно получая жалованье из государственной казны. Захваченный врасплох, зажатый как в тиски этими рассуждениями, Рено сидел с горящим взором, но немотствующими устами, однако во мне вид его не вызывал желания посмеяться, а главное, я не знала, как прервать речь Поля. Я вытянула вперед руку и развела их жестом арбитра на ринге. - Предлагаю вернуться к китам и шимпанзе. - Ага! - буркнул Поль Гру. - Хозяйка дома не желает, чтобы ей портили ужин. - Совершенно верно. Не сомневаюсь, что у вас в запасе есть и другие увлекательные рассказы. Поль кинул на меня взгляд, в котором читалось и сострадание, и досада, и сожаление: Рено или, вернее, Паризе пробудили в нем дух разоблачений, в сущности никогда до конца не засыпавший. Он вяло рассказал несколько историек, столь же вяло выслушанных публикой. Вдруг Рено, выйдя из состояния немоты, брякнул ни с того ни с сего: - А я утверждаю, что Паризе выдающийся человек. - Рено... - И если он лицедей, то не в большей степени, чем кто-либо другой, - закончил он, глядя прямо в лицо Поля Гру, который в ответ расхохотался. - Будь добр, Рено, не провоцируй нашего гостя. - Вправе я иметь свое мнение или нет? И высказывать его? - Вот ты его и высказал. Ты же видишь, твой противник тебе не противоречит. Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Но Рено уперся и продолжал молчать. И когда зашел разговор о том, чтобы отвезти нашего гостя домой на машине (свою он, уезжая на китобойном судне, оставил в гараже), Рено отказался ехать с нами. Желая избежать прямой невежливости, мой сын не поднялся к себе в комнату, а заявил, что ему необходимо прогулять собаку, и вышел. Мы с Полем остались в зале вдвоем и молча стояли, глядя друг на друга. Из-за моего сына мы вынуждены были кончать сегодняшний вечер вдвоем, и я спрашивала себя, уж не усугубила ли дурное настроение Рено какая-нибудь иная мысль. Мне показалось, что садовую калитку открывали как-то особенно долго, и наконец появился Рено со своим Пирио. Мой сын сразу заметил наше молчание и то, что мы со времени его ухода не тронулись с места. - Рено, я требую, чтобы ты поехал со мной проводить нашего друга. Мне не хочется возвращаться одной, в конце концов путь не близкий. Мало ли что может случиться ночью. - Боишься? Вот уж не в твоем стиле. Однако ты ездила к своей матери, а это ещё дальше и в совсем уж незнакомом месте... Возьми с собой Пирио. - Очень мило. Но я предпочитаю, чтобы со мной поехал сын. - Ладно, - проворчал он, словно уступая после долгих препирательств. - Так и быть. Поеду. Но весь путь, и туда и обратно, он не раскрыл рта. Моя смутная тревога не улеглась, и однако, сама не зная почему, я была благодарна Рено за это молчание. Возможно, я была благодарна ему за то, что он в качестве третьего лица помешал нам с Полем. Так закончился этот первый вечер после возвращения Поля, вечер, о котором я столько мечтала. В начале недели мне представился случай вырваться в Ла Рок. Я предупредила о своем визите Поля по телефону и на сей раз без всяких околичностей. Во время его отсутствия ему наконец поставили телефон, и сразу же, с первого моего звонка мы выработали условный код. Поскольку я дома не одна, я сказала: 'У телефона Агнесса, господин эксперт. Не могли бы мы с вами встретиться на стройке в два часа?' Он сразу все понял и, не пускаясь в дальнейшие разговоры, ответил: 'Да'. При встрече Поль первым делом предупредил меня, что, когда будет звонить мне, то, если сниму трубку не я, он не станет менять голоса и называть какие-то вымышленные имена. - Но кто вас об этом просит? Дело проще простого. Скажите, чтобы я вам позвонила, а я позвоню не вам, а эксперту. - О, господи, сколько хитрости!.. Просто удивительно, до чего женщины упиваются любыми ложными положениями. - Поль, только без благородного негодования, особенно в первый день нашей встречи. Слава богу, что вы можете упрекнуть меня только в этом! У меня достаточно веские основания щадить чувства моего сына. Давайте лучше поговорим о вас. Из Женевы новостей пока нет? Он не очень вслушивался в мои слова, а больше смотрел на меня, готовый в любую минуту дать разговору иной оборот. Но из деликатности сдержался, и мое смятение возросло, потому что я почти физически ощутила, как подавил он свое желание. Он дал мне отчет в своих делах, более подробный, чем у нас в Фон-Верте, потом спросил: - Ну, а вы как? Что за это время у вас было нового? Мы пили чай в зале со сводчатым потолком, но сидели в креслах честерфильд; окон, выходящих на горную цепь, ещё не коснулся закат. - Что нового? Да ничего. Все одно и то же, работа. - Нет, есть и новое. Вы виделись со своей матерью. Слова, случайно оброненные Рено в субботу, дали росток. - Моя мать серьезно больна, она сейчас лечится на бальнеологическом курорте и чувствует себя очень одиноко, в письме она дала мне понять, что будет рада моему посещению, я поехала к ней и считаю, что поступила правильно. - Я и не говорю, что неправильно, но я никак не мог предвидеть... Он не закончил фразы, он ждал хотя бы краткого объяснения. А я, вместо того чтобы дать это объяснение, продолжить свой рассказ с того места, на каком его оборвала, вдруг как-то пала духом. Странно все-таки - так долго мечтать о человеке, которому можно излить все свои навязчивые до маньячества мысли о нашей семье, и вот, когда такой человек нашелся, не рассказать ему сразу же всего. Уехал наперсник и стал моим наваждением, вернулся наперсник, и все как рукой сняло. - Возможно, вы сочтете меня нескромным... - Если уж не вам, Поль, мне довериться, то кому же еще? И потом, мои семейные дела теперь вышли на публичную арену. - Что? Он откинулся на спинку кресла жестом более красноречивым, чем любые слова, и, не спуская с меня глаз, с силой раздавил сигарету о дно пепельницы, чтобы ничем не отвлекаться. - На чем же я остановилась? Я поймала убегающий кончик рассказа и перешла к тем разоблачениям, какие меня попросили сделать в суде в пользу Патрика; сообщила, что сначала отказалась наотрез, потом дала согласие и явилась по вызову следователя. - Но это же чудовищно! Огромные руки Поля судорожно сжали подлокотники кресла. - Не правда ли? Но если бы вы только знали, как эта ловкая махинация на них похожа! - Нет! Чудовищно с вашей стороны! Вы не сделаете этого, это неправда! Он поднялся с кресла, встал во весь рост. Я сохраняла полное спокойствие. Возможно, эта вспышка с его стороны не застигла меня врасплох. - Нет, Поль, именно так. Сделаю непременно. Меня об этом просили, и я дала согласие. Было бы по меньшей мере глупо с моей стороны отказаться участвовать в их игре и быть большим роялистом, чем сам король. На суде я буду отвечать только на вопросы и буду говорить только правду. - Ага, из желания отомстить? Потому что ветер подул в другую сторону, и вы хотите взять реванш? - Нет. Скажи я, что это так, я солгала бы. - Тогда почему же, почему? Что вас толкает на этот шаг? Ведь вы же сами сказали, что вначале отказались. - Я переменила решение, чтобы сделать приятное сыну. Он целиком на стороне своего кузена. Это не значит, что они дружат, но если мальчик теряет голову, просто опьянен машиной, то нынешнее молодое поколение смотрит на это иначе, чем мы с вами. - Этот болван меня не интересует. - Как? Как? - Я не о вашем говорю, успокойтесь, а о том, что попал в тюрьму. Хотя если ваш действительно чувствует себя с ним заодно... Ради бога, прошу вас, не сидите с видом жертвы! Как? Вы хотите, чтобы я молчал, чтобы я скрыл от вас то, что думаю об этой идиотской истории? - Я хочу, чтобы вы не кричали, Поль. - Тысячу извинений! Но я не умею спорить шепотком. Когда я злюсь, я ору, а сейчас я злюсь потому, что меня тошнит от всех этих судейских махинаций, куда хотят вовлечь женщину. Раз вы находите все это для себя приемлемым, значит, вы ещё носите на себе клеймо своего семейства. Для меня, человека иной формации, все это просто тошнотворно. Кажется, уж я ли не навидался любых мерзостей и по своей работе, и в нецивилизованных странах, но чтобы дойти до такого!.. Простите, сударыня, за выражения. Но если я говорю, я говорю на своем языке. Могу, если угодно, проглотить язык, - крикнул он так, что было слышно во дворе, и утер носовым платком лицо, потому что его даже в пот бросило от негодования. Но я молчала. Я сидела, опустив голову под ещё не затихшей грозой, и думала, что чувство этого человека ко мне достаточно сильно, раз он так разбушевался из-за дела, касающегося только меня. Но эта мысль не утешала меня, мне было горько. Я измеряла пропасть, лежавшую между нами, которая не уменьшится хотя бы потому, что он взрослый мужчина, а я взрослая женщина, и всегда будет лежать между нами. Что бы ни уготовило нам будущее, ничто не в силах стереть следов этого сегодняшнего столкновения, куда более серьезного, чем наши первые стычки; ничто не изгладит в памяти это неудачное свидание после разлуки, когда я горела как в огне. Столь долгожданный день преподнес мне сюрприз, стал ловушкой: я пережила одну из тех минут, которую женщины, умеющие видеть, а возможно также и мужчины, узнают с первого взгляда, ту минуту, когда ловишь первое предупреждение, тишайший треск. Еще ничего не разрушено, ни слова, ни жесты, ни взгляды не предвещают разрыва, но где-то уже пролегла трещина, и вскоре мы её обнаружим. Я принадлежала, да и сейчас принадлежу, к тому сорту людей, насчет которых обычно обманываются, - такие, мол, любят жизнь, мужественны, оптимистичны, настоящие философы, но на самом деле их ни на день не покидает внутренняя тревога. В глубине души я была из беспокойных. Раздражающее беспокойство, как, бывает, раздражает левша. Я оглядела этот зал, где месяц, а то и меньше назад решилась моя судьба; по крайней мере, я так считала. Не прерывая своего друга, но и не слушая его, - да и к чему? что бы это изменило? - я вспоминала все меты того золотого вечера, когда бушевал мистраль, как нечто уже ушедшее в прошлое. Звериные шкуры, восточные ткани, инкрустированное черное дерево, дерево с мраморными прожилками. Нос пироги, которым я так восхищалась, когда впервые увидела его, четко вырисовывался на окрашенной охрой стене, и он, свободно подвешенный на двух кронштейнах, чуть наклоненный вперед, говорил о стольких загадках, о стольких приключениях, что я даже забылась, глядя на него. Поль заметил это и замолчал. В последующие минуты, хотя стояла полная тишина, я почувствовала, что расстояние между нами увеличивается. - Вы даже не слушаете меня, Агнесса! - Простите, пожалуйста. Я забылась на минуту. И к тому же я отлично знаю, что вы можете мне сказать... - Верно, я плохо взялся за дело. Когда человек негодует, он обычно действует неловко. Но я никак не возьму в толк, что подвигло вас на этот шаг. Даже если принять в расчет, что это будет выгодно вам, вашему сыну, пусть не в прямую... - Поль, я уже не могу отступать. Я была на допросе у следователя. Сказала ему все, что могла сказать. Теперь это уже стало официальным документом. - Откажитесь от ваших показаний, постарайтесь как-нибудь отделаться. Ваш адвокат научит вас, что следует предпринять. Обещайте мне, что вы с ним поговорите... Ну, что я могу ещё вам сказать! Если вы решились на подобный шаг, значит, вы не та женщина, какой я вас себе представлял. - Боюсь, Поль, что вы создали себе мой несколько абстрактный образ. Вам кажется, вы знаете, но вы не знаете, какой может быть женщина, пусть даже прожившая только половину своей жизни, если она рождена в той среде, в какой родилась я, если прошла через то, через что прошла я. Все это заводит очень далеко. Поль обогнул сзади мое кресло и встал у двух пробитых рядом окон. Стоял он ко мне спиной и, говоря то, что ему ещё осталось сказать, скрывал от меня свое лицо. Не торопясь, он четко проговорил: - Я встретил вас, Агнесса. Это было для меня огромное событие. Я даже и не надеялся на такое. Ну я и поверил... что и в главных вопросах тоже... мы будем думать одинаково. Он попал в цель. Впервые за весь этот день я могла бы сказать как фехтовальщик: 'Туширован'. И я услышала свой собственный ответ: - Я ещё подумаю. Видите, вы не напрасно со мной говорили. Почему произнесла я эти слова? От усталости? Или пожалела о том, что слишком раскрылась перед ним, или просто хотела дать себе отсрочку? И конечно, из малодушия, так как я сама чувствовала свою неискренность. Но Поль подошел ко мне с просиявшим лицом. Отсветы заката, ещё неяркие в эту пору года, проникли в комнату. Я поднялась, Поль хотел меня обнять, но, так как я не ответила ему, он не стал настаивать, не желая воспользоваться своей полупобедой, которая, возможно, удивила его самого. Я сослалась на поздний час, на обратный путь, на сына, чье присутствие, порожденное этими словами, я вдруг явственно ощутила. Сумею ли я отныне отделять его от этих мест, от этого часа? Нет, надо возвращаться. Поль проводил меня до машины. Самым естественным тоном мы сказали друг другу до свидания. И, разворачивая машину, чтобы выехать на грейдерную дорогу, я на прощание помахала ему, стоявшему сзади, левой рукой, высунув её из окна. Дорога делала крутой поворот, мне пришлось проехать совсем рядом с домом. Еще раз я могла взглянуть на очаровательный фасад, сложенный из белесого камня, на фоне которого резко выделялись окна верхнего зала, освещенные изнутри своим собственным солнцем. Я притормозила, я колебалась, я готова была броситься обратно. Но в эту минуту я увидела лицо Поля, уже успевшего подняться на второй этаж, словно заключенное в узкую рамку оконницы, и вдруг этот портрет улыбнулся. Поль следил за мной, ждал, что я вернусь. Я уехала. Моим первым впечатлением от суда были стены. Я снова почувствовала себя в среде крупных буржуа. Я попала в зал заседаний, номер которого значился в моем вызове, а каменные галереи и холлы, где я ориентировалась не без труда, как раз и были частью Дворца правосудия между Тур де л'Орлож и Сент-Шапель, и вот наконец передо мной открылся зал, очевидно служивший при Третьей Республике для парадных приемов. Не случайно мне вспомнились просторные частные особняки минувшего века нелепых, на наш современный взгляд, размеров, которым ныне уготована иная судьба; их превращают либо в торговую палату, либо там размещается мэрия. Впрочем, дело Буссарделей и не могло быть представлено в ином обрамлении. Наше семейство явилось сюда прямо с Плэн-Монсо вместе со своим оружием, своими обозами и перетащило с собой все свои декорации. Но я не успела оглядеться как следует. Едва только меня ввели в зал, едва только я подошла к барьеру, отделяющему судей от публики, как мне уже начали задавать вопросы, ко мне обратился судья, сидевший между двух заседателей. И тон его был тоже тоном крупного буржуа; правда, чуть более сдержанный, чем некогда у моих родных, чье замечание, пусть даже о погоде, звучало так же громогласно, как речь оратора, обращенная к толпе. Все эти соображения промелькнули у меня в голове беспорядочно и быстро, как бы аккомпанируя первым процедурным вопросам, на которые я отвечала машинально. Я с