упно следил за нею, а был он сводным братом герцога де ла Тремуй, злейшего врага Жанны. У Жанны было много врагов. Жадно читала Симона обо всем, что относилось к Изабо, матери короля, его и Жанниной жесточайшей противнице. Вот изображение королевы на памятнике, установленном на ее гробнице в соборе Сен-Дени. Такой, значит, она была, Изабо, принцесса Баварская, королева Франции, эта на редкость живая, способная и опасная женщина, мать многих детей, возлюбленная многих мужчин, всю свою жизнь отдавшая ненасытной погоне за властью, за наслаждениями, за богатством. Крупное лицо, гладкий лоб, широко расставленные глаза, длинный рот, мясистый прямой нос, сильный подбородок. Симона читала, как эта женщина любила своего мужа и родила ему много детей и как она, когда он помешался, терпела и сносила его безумства и делала все, чтобы его излечить. И как она загорелась страстью к его брату, любимцу женщин. И как она не могла жить без величайшей роскоши и всех богатств мира. И что из жадности к деньгам она перешла на сторону врагов своего мужа и своего любовника. И как она потребовала, чтобы ей возвратили сына, которого взяла под свою опеку ее противница, королева Иоланта Анжуйская, на что королева ответила ей: "Не для того мы любя воспитали вашего сына, чтобы вы умертвили его, как умертвили его братьев, или свели с ума, как свели с ума его отца, или, в лучшем случае, сделали его англичанином, чтобы он уподобился вам. Я оставлю его у себя. Женщина, у которой есть любовник, не нуждается в сыне. Придите и заберите его, если у вас хватит мужества". И как позднее королева Изабо с великолепным бесстыдством объявила особым указом, что ее сын, называемый дофином, рожден ею вне брака; всю свою жизнь она, словно фурия, боролась против сына. Симона читала, что с годами росла ее жадность и ее ненависть к сыну. И что она, некогда ослепительной красоты женщина, расплылась и превратилась в бесформенную тушу. И Симона невольно представляла себе мадам, как она восседает в кресле с высокой спинкой и без конца пережевывает жизнь своего мужа и пасынка, страдая от их своенравия, которое она не сумела укротить. Но не столько сила и злоба открытых врагов послужили причиной гибели Жанны, сколько тайные козни людей из ее собственного лагеря и равнодушие или нерешительность ее друзей. Симона вся потемнела, представив себе душевную леность этих друзей; ибо, раньше чем они решались на самое пустячное действие, их приходилось без конца подталкивать и расталкивать, так что они рады были избавиться от докучливой девушки, которая их постоянно тормошила. Вот, например, архиепископ Реймсский. Король поручил ему опекать и охранять Жанну, а он за спиной Жанны интриговал против нее. Был среди этих друзей и назначенный королем комендант Суассона, который не разрешил Жанне въезд в этот город; он тайно продал город герцогу Бургундскому и уже получил от него в счет задатка четыре тысячи золотых. К числу таких друзей прежде всего относился комендант города Компьена. О нем Симона читала в своей книжке преданий и легенд. Она читала, как Жанна, узнав, что герцог Бургундский ведет осаду города, отправилась с отрядом всадников на выручку Компьена. Под носом у осаждающих она, к великой радости компьенцев, проникла в город, и горожане в знак благодарности поднесли ей дар - четыре бочонка вина. Королевским комендантом Компьена был сир Глиом де Флави. Это был храбрый воин, но более сурового и жестокого человека не существовало и в те поистине жестокие времена. Без пощады убивал он людей изо дня в день. И вот однажды Дева слушала мессу в церкви святого Иакова, и ею овладела великая скорбь, и вокруг нее были горожане города Компьена и множество детей, и, прислонившись к одной из колонн, она заговорила. - Дорогие друзья, дорогие дети, - сказала она, - говорю вам, что меня продали и предали. Недалек тот час, когда они погубят меня. Молитесь за меня богу, прошу вас. Ибо я не смогу больше служить всемилостивейшему королю Карлу и прекрасной Франции. И Симона читала, как действительно в тот же день Жанна была взята в плен. Это случилось даже не в крупном сражении, а в мелкой, пустячной стычке; из множества подобных стычек Жанна неизменно выходила победительницей. Симона внимательно прочла подробное описание этого эпизода. Было 23 марта 1430 года, пять часов пополудни. В расшитой золотом красной мантии Жанна с небольшим отрядом всадников выступила с намерением атаковать отряд бургундцев, о котором получила донесение; она скакала на своем сером в яблоках коне. Бургундцы были застигнуты врасплох, и казалось, атака удастся. Но они получили сильное подкрепление, и Жанна со своим отрядом оказалась в невыгодном положении. Солдаты Жанны отступили, но Жанна не желала сдаваться. "Вперед!" - крикнула она. "Спасайся, кто может", - кричали солдаты, бросаясь врассыпную. Но город Компьен отделяла от места стычки река, река Уаза, а через реку и город вел мост. Большая часть солдат добежала до моста, часть же бросилась в полном вооружении в реку, огромному большинству удалось добраться до городских стен и спастись за ними. Когда солдаты вошли в город, комендант Типом де Флави велел развести подъемный мост и запереть ворота. Жанна же еще не достигла городских стен. Она осталась, можно сказать, одна. Они была отрезана от своих. Симона думала над прочитанным. "Вперед", - взывала Жанна. "Спасайся, кто может", - взывали остальные. Симона поежилась, как от озноба. Что пользы, если человек знает, в чем правда, и по правде поступает, что пользы, если он кричит "вперед", если сам он бросается вперед, но никто за ним не следует. "Спасайся, кто может", - взывали они, и они подняли мост и заперли ворота и бросили Жанну одну на произвол судьбы. Каждая из трех книг, которые читала Симона, по-своему толковала те мотивы, какими, вероятно, руководствовался комендант де Флави, когда он отдал приказ запереть ворота и поднять мост. Вполне возможно, говорилось в одной из книг, он сделал это по деловым, тактическим соображениям, видя, что противник преследует его солдат по пятам и может ворваться в город. По версии, которой придерживалась вторая книга, комендант отдал свой приказ именно с целью погубить Деву, - по всей вероятности, он исполнял полученное указание: избавиться от Девы при первом удобном случае. В старинной зачитанной блекло-золотой книжке преданий и легенд говорилось просто: "Дева благодаря своей храбрости достигла моста. Но жестокий Гийом де Флави, завидовавший ее славе, приказал поднять мост". Как бы там ни было, Жанна осталась вне городских стен, и с ней было не больше десятка ее солдат, англичане же и бургундцы наседали со всех сторон, пока наконец не окружили ее. Один схватил ее за мантию, другой стащил с лошади. Хотя надежды не было никакой, она, стоя на земле, продолжала сражаться, пока не была обезоружена и взята в плен. 3. ЗОВ СВОБОДЫ Симона, в своем заношенном комбинезоне, в широкополой соломенной шляпе, вся перепачканная от работы в саду, стояла на камне у стены и все глядела и глядела на дорогу. В последние дни она делала это больше для успокоения совести, на всякий случай - она почти потеряла надежду, что кто-либо из ее друзей навестит ее. Со стороны города, вдали, показалась движущаяся точка - кто-то приближался, по-видимому велосипедист. Едва теплившаяся надежда Симоны вспыхнула ярким светом. Горячо желала она, чтобы это был наконец-то кто-либо из дорогих ей людей. Велосипедист приближался. Симона еще ничего не могла различить, но ока уже твердо знала, что это друг, - ей так этого хотелось, что иначе и быть не могло. Велосипедист быстро приближается, дорога и время расступаются перед его стремительным движением, на нем кожаная куртка; неподалеку от стены он соскакивает с велосипеда, пересекает наискосок дорогу, он улыбается во весь рот, одной рукой придерживает велосипед, другой подбоченивается. Он говорит: - Ну, вот и я. Симона, едва не теряя сознания от радости и волнения, хочет ответить, но из горла вырывается только что-то хриплое, нечленораздельное. Она стоит на своем камне, высоко подняв руки, цепляясь за край каменной ограды. Ограда высокая, только лицо Симоны выглядывает из-за нее. Это очень выразительное лицо, по нему видно, как Симона взволнована. Он смотрит на Симону, задрав голову вверх. Потом говорит: - Пожалуй, так неуютно, а? Не взобраться ли мне к тебе? А может, ты спустишься сюда? Очень страшно, если нас здесь застукают? Она медлит с ответом. Конечно, страшно, но ей необходимо поговорить с ним, и времени у нее в обрез; их действительно могут застать здесь, а ей нужно о стольком расспросить его, даже не знаешь, с чего начать. И еще она непременно должна сказать, как она ему бесконечно благодарна и как рада, что он пришел, а отсюда, сверху, когда только голова ее едва-едва высовывается над оградой, действительно не поговоришь, да и долго так не простоишь, у нее уже и сейчас онемели руки. Но раньше чем она успевает взвесить все, он уже наверху. И вот он сидит на ограде, ноги его по ту сторону, так что в любую минуту он может соскочить и улепетнуть, и теперь его смеющееся лицо над ее лицом, и так уже можно разговаривать. Она помнит, что широкий мешковатый комбинезон и эта огромная шляпа не идут к ней, что вся она выпачканная, потная и некрасивая. В тот последний раз, когда она с ним виделась в Сен-Мартене часа за два до своего деяния и непосредственно после него, она была лучше, живее, и потом на ней были ее темно-зеленые брюки. Взгляни она в эту минуту на себя в зеркало, она испугалась бы - таким угрюмым и измученным стало ее лицо, повзрослевшее, но и сильно подурневшее. Он улыбается. Он сидит на ограде и, улыбаясь, смотрит на нее сверху вниз, а она, стоя в неудобной позе на своем камне, смотрит на него, подняв голову, и все это так необыкновенно. - Ну, голова садовая, - начинает он, по обращение это звучит ласково, - не говорил я тебе, что ты наделаешь себе хлопот? Теперь ты сидишь в луже, и кому приходится тебя выручать? Все тому же Морису. - И он стал рассказывать по порядку. В Сен-Мартене для него становится небезопасно. Боши устраиваются здесь надолго, мир так скоро заключен не будет. - К сожалению, я опять оказался прав, - сказал он и добродушно усмехнулся. - Священный союз между немцами и нашими фашистами заключен всерьез и надолго; волки волков не пожрали, они воют в один голос, и я готов биться об заклад еще на две бутылки перно, что это подлое перемирие продлится не один год. Для меня, во всяком случае, вопрос решен, - подытожил он резким деловым тоном. - Мне здесь делать нечего. Я сматываю удочки. Отправляюсь в неоккупированную зону, а оттуда в Алжир. Там, думаю, намечается кое-какая возможность продолжать борьбу. Она слушала его, и хотя голос у него был некрасивый, звук его радовал ее сердце. Правда, то, что она услышала, удар для нее. Морис уезжает, он едет в Алжир, он включается в борьбу, и она остается в полном одиночестве. Она вдруг почувствовала слабость и, чтобы не упасть, покрепче ухватилась за ограду. Морис это заметил. Он весело пошутил: - Располагайтесь поудобнее, мадемуазель. Что могут они прибавить к тому, что они уже сделали с вами? - И он жестом указал на дом. Он соскочил в сад и уселся на пень. - Ну-ка, слезай, садись сюда, - сказал он. - Нам надо поговорить. Симона послушно разжала затекшие руки, слезла и присела на камень. Он снял с нее шляпу, скрывавшую ее широкий, сильный лоб. - Так, - сказал он, улыбаясь. - Почему теперь, когда все кончено, вы вдруг вздумали бороться? - спросила она, и голос ее звучал далеко не так твердо и уверенно, как обычно. - Сначала вы совсем не желали воевать, а теперь вам вдруг приспичило? - Да ведь это ясно и младенцу, - ответил он несколько нетерпеливо. - Сначала это была не наша война. Мы совершенно точно знали, что наши фашисты только и ждут случая выдать нас и нашу технику нацистам. Теперь положение в корне изменилось. Теперь фронты прояснились. Теперь во Франции и дурак знает, где искать врага. Труд, семья, отечество, нацисты, Петен, заслуженный верденский пораженец, и все французские фашисты - с одной стороны, и свобода, равенство, братство и антифашисты всего мира - с другой. Она слушала, что он говорил, но воспринимала все только рассудком. Одно чувствовала она всем существом своим: он уезжает. - Когда вы едете, Морис? - спросила она. Она говорила очень тихо. - Завтра, - ответил он, - завтра ночью. Поэтому я и здесь. Прежде чем отчалить, мне хочется привести в порядок твои дела. Завтра. Это ужасно. Она в смятении. Завтра. Она остается одна, совсем, совсем одна. - Видели вы еще кого-нибудь? - спрашивает она с усилием. - Ты имеешь в виду твоего молоденького дружка Этьена? - спрашивает он, добродушно ухмыляясь. - Он в Шатильоне, его опять отправили туда. Теперь у нас в стране пошли большие строгости. Господа рабовладельцы снова изо всех сил щелкают бичом, танки бошей придали им храбрости. Да, вот еще твой поклонник, переплетчик. Этот старый свихнувшийся петух, конечно, попытался пробиться к тебе. Явился сюда во всем своем величии, и ведь до чего хитро все придумал: он будто бы пришел за книгами, которые одолжил тебе, и поэтому ему необходимо тебя повидать. Но они ответили, что очень сожалеют, но тебя нет дома и, разумеется, не пустили его к тебе. И у твоего друга из супрефектуры тоже ничего не вышло. Пришлось взяться за дело мне. Я рассчитал, что в это время мадемуазель племянница как раз работает в саду и тут с ней легче всего встретиться, не налетев на пустобреха, который мог бы потребовать объяснений. Симона рассмеялась счастливым смехом. Молодец Морис. Настоящий debrouillard. Всегда найдет выход. Она была глубоко взволнована. Взволнована тем, что у нее есть друзья, которые ломали себе голову, как ей помочь, а больше всего тем, что Морис не хотел уехать, не попытавшись что-нибудь для нее сделать. Он закурил сигарету. - Теперь слушай меня, Симона, - начал он. - Я считаю, что и тебе здесь оставаться небезопасно. Кстати сказать, твой приятель в супрефектуре того же мнения. - Рассудительно и деловито и, по обыкновению, начиная издалека, он изложил ей положение вещей в том виде, в каком оно ему представлялось. Гражданский транспорт в департаменте свелся почти к нулю. Сен-Мартен, весь целиком, обслуживается всего-навсего двумя автобусами, один из них водит он, Морис. Супрефектура хлопочет о том, чтобы восстановление местного транспорта было поручено фирме Планшаров. Боши не сомневаются в деловых способностях мосье Планшира, но они не доверяют ему и не снимают ареста с фирмы. Помочь мосье Планшару может только маркиз. Маркиз - единственный, кто пользуется у бошей влиянием. Все это Морису известно от мосье Ксавье. Симона внимательно слушала. И вот, продолжал Морис, учитывая все это, нетрудно себе представить, какую позицию в данной обстановке займет пустобрех по отношению к ней, Симоне. Ему дело рисуется следующим образом. Маркиз пока единственный, кто открыто вступил в контакт с бошами, и, разумеется, такая изоляция очень скоро станет ему неприятна. А так как он малый хитрый, он постарается заставить и других решительно себя скомпрометировать. Это значит, что почтенному дядюшке до тех пор не будет возвращена его фирма, пока он не приведет прямых, недвусмысленных доказательств своей готовности сотрудничать с бошами. - Ты понимаешь меня, - прервал себя на полуслове Морис, - или я говорю слишком мудрено? Симона кивнула. - Чем же, - продолжал развивать свою мысль Морис, - пустобрех может доказать свою готовность? Лучше всего тем, что он открыто отмежуется от дочери Пьера Планшара - маленькой, глупой поджигательницы, патриотки. Если он ее обезвредит, если выдаст ее с головой фашистам, он докажет свою благонадежность истинного коллаборациониста. Следовательно, он выдаст тебя с головой. Пока Морис теоретически излагал положение дел с фирмой и маркизом, Симона спокойно слушала, трезво взвешивая его доводы. Но как только он, подытожив, высказал такую ужасную мысль, она вспыхнула, логики ее как не бывало, она забыла, что сама стала сомневаться в дяде Проспере. Дядя Проспер снова обернулся тем, кем был для нее раньше, - братом Пьера Планшара, а Морис опять стал Морисом со станции - злюкой, насмешником, который всегда и во всем видит одно плохое. Все, что он наплел о дяде Проспере, чтобы на него бог знает что наклепать, - чистейший вздор. - Дядя Проспер, - возразила она, всячески стараясь сдержаться, - бросил на себя тень, потому что не сам разрушил станцию. Возможно, у него действительно не хватило духу. Но этого еще далеко не достаточно, чтобы заподозрить его в подлости, в самой низкой подлости. - И тут ее прорвало. - Нет, никогда, - горячилась она, - никогда он не пойдет на то, чтобы что-либо предпринять против меня. Никогда, - повторила она срывающимся от волнения красивым грудным голосом. Морис ничего не ответил, он по-прежнему курил и только покосился на нее с иронической усмешкой. - Не смейте так возмутительно улыбаться, - рассердилась она. - Вообще вы умный человек, Морис, но то, что вы говорите о дяде Проспере, это попросту идиотство. Вы видели его только на станции. Вы не имеете ни малейшего представления, какой он на самом деле. За десять лет я узнала его. Он только и думает о том, чем бы меня порадовать. Из каждой поездки он мне что-нибудь привозит, не какую-нибудь безделушку, а стоящую вещь, которую он старательно выбирает. Он взял меня с собой в Париж, хотя для такого человека, как он, я, несомненно, была обузой. А когда я болела скарлатиной, он весь извелся от беспокойства, похудел даже. То, что вы говорите, Морис, сущая нелепость. Он никогда ничего против меня не предпримет. - Допускаю, что он к тебе привязан, - отвечал Морис, не вынимая изо рта сигареты, - но к своей фирме он привязан не меньше. Он держится за нее, как собака за кость. Он не расстанется с ней. Разве двести семейств не посылали своих сыновей на фронт и в эту войну и в прошлую? Они жертвовали своими сыновьями, но не своими су, - сказал Морис зло и просто. "Он держится за свою фирму, как собака за кость" - крепко запомнилось Симоне. И в ушах ее прозвучали слова: "Я делец. Так я создан, для этого я существую. Я не представляю себе жизни без своей фирмы". Морис между тем продолжал: - Если он не собирается ничего предпринять, зачем же держать тебя взаперти? - Морис говорил негромко, но теперь его пронзительный, насмешливый голос заставил ее поморщиться, как от боли. - Почему они никого не подпускают к тебе? Ты сама, наверно, чувствуешь - все это плохо пахнет. Симона с минуту помолчала. - Мадам чуть удар не хватил от злости, - призналась она. - Мадам меня терпеть не может. Но из этого еще не следует, что дядя Проспер задумал против меня какую-нибудь подлость. Ведь вы сами сказали, - продолжала она наперекор логике, и в голосе ее прозвучало торжество, - что со стороны бошей мне ничего не грозит, потому что я это сделала до их прихода. Сказали вы это или нет? - Не старайся выглядеть глупее, чем ты есть, - отвечал Морис, с трудом сохраняя спокойствие, - ты сама прекрасно все знаешь. - У нас с тобой нет времени препираться, Симона, - пресек он всякие дальнейшие разговоры. - Как знать, надолго ли еще они намерены оставить тебя в покое. Возможно, что они уже сегодня примутся за тебя, да и, кроме того, я к тебе до отъезда больше не попаду. Поверь мне: дело твое дрянь, против тебя определенно что-то плетется здесь. Нам с тобой надо прийти к какому-нибудь решению сегодня, сейчас. Я предлагаю тебе: я возьму тебя с собой в неоккупированную зону. - Он говорил как мог равнодушнее, он не смотрел на нее. Симону залила горячая волна счастья и гордости. Не Луизон берет он с собой, не одну из тех девушек, с которыми он гуляет. Несомненно, с нею у него будет много лишних хлопот. Но она доказала ему, что стоит рады нее пойти на риск и трудности. - Как прекрасно, Морис, что вы хотите это для меня сделать, - говорит она. Она сидит на своем камне, смотрит прямо перед собой, вокруг губ ее вьется чуть заметная улыбка. Она представляет себе, как едет ночью с ним через всю Францию, доверяясь ему во всем. Возможно, чтобы попасть в неоккупированную зону, им кое-где придется переправляться через Луару. Она представляет себе: они в лодке, их обстреливают, но она ничуть не боится, потому что он рядом. А может, им придется переправляться вплавь - хорошо, что она прекрасно плавает. Ах, как это все чудесно. Но что же тогда будет здесь, если она уедет? Морис ведь сам сказал, маркиз и другие фашисты только и ждут случая погубить дядю Проспера. Если она убежит, они наверняка скажут, что дядя Проспер сам толкнул ее на поджог, а потом помог бежать. И наверняка они что-нибудь с ним сделают, в лучшем случае - навсегда разорят его предприятие. Нет, нельзя, чтобы другие расплачивались за то, что сделала она. Она должна отвечать за себя сама. Бежать и тем самым навлечь на дядю Проспера подозрение было бы низкой неблагодарностью. Совершенно явственно услышала она тихий презрительный голос мадам: "Ну, конечно, она бежала, она дезертировала, я знала это наперед". Морис тем временем продолжал говорить. Он заедет за ней завтра на мотоцикле старика Жанно из супрефектуры. Разрешение для проезда на мотоцикле уже есть. Пока их хватятся, у них в распоряжении будут добрые сутки, они легко успеют добраться в безопасное место. По ту сторону Луары у него надежные друзья, у них он оставит Симону. А сам так или иначе постарается попасть в Алжир. Симона слушает его краем уха. Они мчатся на мотоцикле. На Морисе его кожанка, она крепко ухватилась за его плечи, и так несутся они сквозь ночь, и она не испытывает ни малейшего страха. О, как это заманчиво. Но она не может поехать с ним. Не имеет права. Она не вправе считать дядю Проспера подлецом только потому, что это ее устраивает, только потому, что было бы так чудесно вырваться с Морисом на волю. Она не вправе заставлять дядю Проспера расплачиваться за то, что сделала она. Она должна сказать Морису "нет". Но еще не сейчас. Еще две минуты, еще минуту она продлит счастье, счастье мечты о том, как она мчится с Морисом сквозь ночь туда, где ее ждет свобода. - Почему, в сущности, вы хотите меня спасти, Морис? - спрашивает она. Она говорит, не глядя на него, совсем тихо, улыбаясь, забывшись в мечтах, говорит так тихо, что он вынужден переспросить: - Что? О чем ты? Она взглянула на него, но переставая улыбаться. - Почему вы хотите меня спасти? - спросила она громче. - Ведь вы считаете, что то, что я сделала, это бессмысленный и совершенно неправильный поступок. - Конечно, неправильный, - живо ответил он. - Но ты еще поддаешься воспитанию. Ты теперь могла кое-чему научиться. Из тебя может выйти толк. - Он встал. - Итак, я жду тебя завтра ночью, в половине первого, здесь, у стены. Взять с собой можешь только самое необходимое, в вещевом мешке или в самом маленьком ручном чемоданчике. Понятно? Теперь надо ответить, больше оттягивать нельзя. - Вы же мне объяснили, - сказала она, чтобы еще раз себя проверить; она продолжала сидеть, хотя он встал, - вы же мне объяснили, что маркиз и другие фашисты постараются погубить дядю Проспера, если он меня выпустит. - Этого я, разумеется, не говорил, - ответил Морис с досадой. - Неужели ты так-таки ничего не поняла? - Его насмешливый вопрос возмутил Симону именно потому, что ей стоило таких невероятных усилий сказать ему "нет". - Вы это сказали, - повторила она упрямо, - вы именно так мне объяснили. - Да перестань ты без конца пережевывать одну и ту же бессмыслицу, - нетерпеливо ответил Морис, но сразу же сдержался. - У нас с тобой нет времени препираться, - повторил он, - и не для того я сюда приехал. Значит, завтра ночью, здесь, в половине первого, - повторил он почти просящим тоном. - Я не имею права заставлять дядю Проспера расплачиваться за то, что совершила я, - настаивала она и, окончательно решившись, сказала: - Прекрасно, Морис, что вы явились сюда и предложили мне все это. В жизни своей никому не была я так благодарна, как благодарна вам. Но я не поеду с вами. Я не могу. Я не имею права. Говоря это, она чувствовала - сердце ее готово разорваться от мучительной мысли, что он уедет один, без нее, но в то же время она была счастлива: Морис, который всегда был ее врагом, всей душой хотел помочь ей, она сумела ему доказать, что стоит того. Морис пожал плечами. - Ну, что ж, - сказал он. - Если ты решила во что бы то ни стало погубить себя во имя своей наивной веры в достопочтенного дядюшку, дело твое. У каждого свой вкус. Тебе, например, нравится пустобрех. В таком случае, простите, мадемуазель, что я вас потревожил, - сказал он с уничтожающей вежливостью. Но тотчас же настойчиво прибавил: - В последний раз спрашиваю: ждать мне тебя здесь завтра ночью, в половине первого? Да или нет? Жестокие сомнения терзали Симону. Она знала, что сейчас, в эту минуту, решается все ее будущее и что она собирается отказаться от того, что для нее - великое счастье. Но она считала верхом трусости и предательства в такой момент проявить недоверие к брату своего отца и поставить его под удар. Она поднялась. Высокая, тоненькая, мужественная и решительная, она стояла перед Морисом в своем заношенном перепачканном комбинезоне. - Нет, Морис, - сказала она. Каких невероятных усилий стоило ей это "нет". Каких страшных мук. Оно жгло и кололо ее, она была разбита. Надо что-то сказать Морису. Ради нее он готов был пойти на большой риск. Ему, конечно, все ее соображения кажутся дурацкими, жалкими вывертами. - Спасибо, Морис, спасибо, милый Морис, - сказала она тихо, она сдерживалась, чтобы не зареветь. Тяжело ступая, Морис сделал несколько шагов к ограде. - Ну, что ж, - сказал он и пожал плечами. - Нет так нет. - И тут же вернулся, подошел к ней почти вплотную, обеими руками схватил за плечи. - Неужели ты в самом деле отказываешься, дуреха ты? - спросил он и тряхнул ее, он тряхнул довольно сильно, но больно ей не было. - Это невозможно, Морис, - сказала она, и теперь, о, черт возьми, она все-таки всхлипнула, и сами собой хлынули слезы. - Всего, всего вам лучшего, Морис, - сказала она. Он встал на камень и, подтянувшись на руках, взобрался на ограду. Сел верхом. - До свиданья, чудачка ты, - сказал он. - Ничего не поделаешь, - отчеканил он после очень короткого молчания. Потом повторил, на этот раз с неожиданной хмурой нежностью: - До свиданья, Симона, - и прыгнул на дорогу. Она опять стояла на камне, она не помнила, как она там очутилась. Вот он сел на велосипед, вот он уезжает. Она смотрела ему вслед, она видела его широкую спину в кожаной куртке. Разумеется, надо ехать с ним, иного решения быть не может, он прав, он сто раз прав. Морис, хочется ей крикнуть, все это глупости, конечно, я еду с вами. Если она сейчас окликнет его, он еще услышит. И сейчас еще. И сейчас. А сейчас уже, конечно, нет. Но там, где ему придется сойти с велосипеда и пойти пешком, он, несомненно, еще раз оглянется, и, если она вскарабкается на ограду и сделает ему знак, а потом соскочит на дорогу, он безусловно подождет, и она скажет ему, что едет. Вот он приблизился к невысокому холму, вот соскакивает с велосипеда, отсюда он пойдет пешком. Вот он оглянулся. Теперь надо взобраться на ограду. Перед ней еще есть возможность выбора. Еще вот это мгновение. И это. Он машет ей, он ждет. Надо догнать его. Но она не взбирается на ограду, она по-прежнему стоит на камне, крепко ухватившись за ее край рунами, которых уже не чувствует. Она не в силах шевельнуться. Он отвернулся. Он уходит, ведя свой велосипед, уходит прочь, и все, что в ее представлении может дать счастье, уходит с ним. Сейчас он доберется-до вершины маленького холма, потом спустится по противоположному склону, и холм разделит их, и она больше не увидит Мориса. Никогда. Это целая вечность, пока он с велосипедом взбирается наверх, и это - одно короткое мгновенье. Вот он наверху. И вот его уже не видно, и теперь все решено, все кончено, и теперь она героиня, и теперь она первейшая в мире дура. Она слезает с камня очень медленно. Каменная ограда, каменная стена навсегда отсекла ее от Мориса и от всего мира. Она могла перелезть через нее, она могла вырваться на волю, она сказала "нет". Она стоит, опустив голову, с опустошенным лицом. Так тяжело еще, верно, не было ни одному человеку в мире. Она поступила глупо, неправильно. Она очень жалкая героиня. Она поднимает широкополую соломенную шляпу, которую Морис снял с нее, и вешает ее на руку. Относит садовые инструменты в маленький сарай, машинально, аккуратно. Идет в дом, поднимается в свою каморку, умывается, переодевается, аккуратно, машинально. Идет в кухню, готовит ужин. Мадам входит в кухню. - Сегодня ужин только на двоих, - говорит она, как всегда, тихим, ледяным голосом. - И завтра тоже. Мой сын уехал в Франшевиль. По твоему делу. 4. ВЕЛИКОЕ ПРЕДАТЕЛЬСТВО И наступила ночь, и наступил следующий день, и наступила следующая ночь. А Симона неотступно думает все об одном и том же, ее одолевают самые противоречивые мысли. Как понять поездку дяди Проспера в Франшевиль? Ну, конечно, боши собираются что-то предпринять против нее, и, чтобы вступиться за нее, дядя Проспер поехал в префектуру и в главную квартиру бошей. Иначе и быть не может. Всеми силами гнала от себя Симона подозрение, что могло быть и иначе. Но сомнение острым осколком застряло в мозгу. Если она в опасности, чем может ей помочь дядя Проспер? Если он вступится за нее, он только увеличит опасность и для нее, и для себя самого. Не лучше ли было послушать Мориса? Но если бы она уехала с Морисом, она поставила бы дядю Проспера в тяжелое положение. И наступила вторая ночь. Она лежала на кровати в своей темной каморке, и мысли ее вертелись все но тому же мучительному кругу, бесконечно повторяясь. Она представляла себе, как было бы, если бы она сказала Морису "да". Сейчас, вероятно, половина двенадцатого. Пора было бы собираться. Она тихо-тихо встала бы и собрала вещи. Взяла бы рюкзак, которым пользовалась иногда, делая закупки. Зачем дядя Проспер поехал в Франшевиль? Может, все-таки она напрасно не сказала Морису "да"? Ей кажется, что ночь становится все темнее, все душнее. Нет, это нестерпимо, и жара нестерпима, и темнота. И сожаление. Все равно, с какой бы целью дядя Проспер ни поехал, она жалеет, она жестоко сожалеет, что не согласилась на предложение Мориса. Уже скоро полночь, верно. Будильник тикает, ей кажется, что часовой механизм у нее внутри. Огромное, невыносимое волнение охватывает ее. Она включает свет. Да, двенадцать часов три минуты. Вот как раз теперь. Теперь Морис уезжает. В неоккупированную зону. И дальше - в Неведомое. Может, он не поверил ее отказу? Может, он проедет мимо и остановится у ограды, захочет удостовериться, не передумала ли она все-таки и не ждет ли его? Она бесшумно встает. Одевается, быстро. Темно-зеленые брюки. Блуза. Лихорадочно собирает немного белья, самое необходимое. Берет спортивные башмаки на толстой подошве, но не надевает их. Крадучись, босиком спускается по лестнице; сердце стучит так громко, что она боится, как бы не услышала мадам. Из чулана возле кухни берет маленький продуктовый мешок, запихивает в него вещи. Осторожно скользит к двери; надо было смазать дверь, но этого нельзя сделать без помощи дяди Проспера. Осторожно нажимает на ручку, отворяет, дверь только чуть слышно скрипнула. Она в саду. Прохладно и очень темно. Надо пройти через весь сад, чтобы добраться до ограды. Земля и трава, по которым она ступает, сырые, и ногам приятно. Быстро, бесшумно ступая холодными босыми ногами, проходит она через сад. Вот она у ограды. Она перелезает через ограду, садится на обочине дороги, надевает носки, спортивные ботинки. Надо быть готовой, когда он подъедет, нельзя терять ни минуты. Как чудесно это будет, когда она сядет за ним и, крепко ухватившись руками за его плечи, помчится с ним сквозь темную, прохладную ночь. Она сидит, сгорбившись на обочине, положив узелок рядом с собой, и ждет. Вот сейчас, сию минуту, Морис может подъехать. Он непременно приедет. Она вслушивается в ночь, ей хочется уловить первое, отдаленное тарахтение мотоцикла. Она сидит, и слушает, и ждет. Проходит долгая минута, вторая, третья. Квакают лягушки, стрекочут сверчки. Ночь очень темна, на небе мерцают звезды, почти не проливая света, едва-едва виден белый след дороги, однако в воздухе очень тихо, и Симона задолго до появления Мориса услышит трескотню его мотора, - если Морис приедет. Он был бы дураком, если бы приехал. Он так настойчиво предлагал заехать за ней, и она так решительно отказалась. Она сидит и ждет. Проходит четверть часа, полчаса, она начинает зябнуть, безмерная тоска овладевает ею. Она сама виновата, ее глупость и гордость во всем виноваты. А теперь Морис вырвался на волю, и он хотел взять ее с собой, а дядя Проспер поехал в Франшевиль, чтобы погубить ее, и она сама себе все это уготовила, хотя ее и предостерегали, и она могла спастись, но она не сделала этого из гордости, по глупости. Неподвижно сидит она, окаменев, не чувствуя времени, окутанная темнотой прохладной ночи, и высоко над ней еле-еле мерцают далекие тусклые звезды. Тихо, медленно бредет она обратно в дом, ноги не ощущают росы, руки не чувствуют кустов и деревьев, мимо которых она пробирается ощупью. Машинально, осторожно она открывает и закрывает за собой дверь. Поднимается по чуть слышно поскрипывающей лестнице в свою каморку, раздевается, ложится в постель. Итак, все кончено. Итак, ей ничего больше не остается, как ждать, пока дядя Проспер вернется из своей подозрительной поездки и привезет с собой решение ее судьбы. Ей ничего больше не остается, как ждать, пока свершится то, что претив нее готовится. Она смертельно устала, но болит голова, болят глаза, все тело болит, она не может уснуть. Она уговаривает себя уснуть, заставляет себя уснуть. Она ложится на бок, свернувшись калачиком, это иногда помогает, - и приказывает себе уснуть, и считает до девятисот, а это четверть часа. Но сна нет как нет, есть только горькие мысли. Она включает лампу, теперь уже все равно, хотя бы мадам и увидела. Она берется за свои книги. В первые минуты читает рассеянно. Но затем книги оказывают ей ту услугу, которую она от них ждет, книги отвлекают ее. Все больше и больше углубляется она в рассказы о далеких событиях, жизнь Девы все сильнее и сильнее захватывает ее. Она читает о пленении Жанны. Она читает о жестокой торговле между теми, кто оспаривал свое право на пленницу. А оспаривали пятеро. Солдат, который взял ее в плен. Его военачальник, капитан Вандом. Сеньор капитана, граф Иоанн Люксембургский. Английский король, притязавший на всех пленных французов. И еще епископ Бовэзский; Жанна взята была в плен в его епархии, и поэтому он от лица церкви заявил о своем праве начать против нее процесс. Симона читала, как враги Жанны никак не могли сойтись в цене. Спор шел о деньгах, спор шел, как казалось Симоне, не о такой уж крупной сумме, всего о шести тысячах золотых ливров для уплаты графу Люксембургскому и о трехстах - капитану Вандому. Симона попыталась прикинуть, сколько это примерно составляет нынешних франков. Она высчитала, что это равно приблизительно двадцати миллионам франков - сумме, едва ли превышающей состояние маркиза до Бриссона. Но англичанам казалось, что это много, и они обложили французские города специальным налогом, предназначенным на покупку Жанны д'Арк, именуемой Девою. В старинной блекло-золотой книжечке преданий и легенд Симона читала о том, как рисовалась народу торговля, происходившая вокруг пленницы. В замок Боревуар, читала Симона, где Жанна содержалась под надзором высокородных дам, старой графини Люксембургской и ее дочери, явился епископ Бовэзский, Пьер Кошон, которому англичане поручили купить для них Деву. Но старая графиня Люксембургская бросилась к ногам сына и стала умолять его не продавать Жанну. Однако граф нуждался в деньгах, и епископ знал, что это так, и все приходил и приходил к нему. И он торговался с ним и предлагал ему сначала тридцать семь тысяч франков, но Иоанн Люксембургский сказал: - Это не цена за такую Деву. - И епископ предложил ему большую сумму, он предложил ему шестьдесят одну тысячу франков. И Иоанн Люксембургский сказал: - По рукам, куманек. Симону удивляло, почему Жанну пытались выкупить только враги. Она читала, что, по существовавшему обычаю, пленников выкупали их друзья. Симона представляла себе, как Жанна сидела в заточении и ждала, что ее освободят. Где же все ее друзья? Неужели король, которого Жанна венчала на царство, даже и не пытался вызволить ее? Ведь он мог предложить за нее деньги, города, английских пленных, - среди его пленников было немало знатных английских вельмож, генерал Тальбот, например. Быть может, англичане и не отдали бы Жанны. Но неужели он даже не сделал попытки? Нет, он не сделал такой попытки. Никто из друзей Жанны не сделал такой попытки. Так что же это был за человек Карл Седьмой? Симона отказывалась его понять. Можно ли быть таким подлецом? Как мог он, зная, что Жанна в темнице, дышать воздухом страны, которую Жанна завоевала для него, и палец о палец не ударить для спасения Жанны и так низко поступить с ней? И Симона читала, как Жанну таскали из тюрьмы в тюрьму. С замиранием сердца читала она, как жизнь Жанны в заточении становилась все горше, все мучительнее и позорнее. Ей заковали ноги, а ночью, когда она спала, ее приковывали к кровати. Сторожило ее шестеро английских солдат, невероятно грубые наемники, всячески потешавшиеся над ней. Они будили ее среди ночи и говорили: "Вставай, ведьма, собирайся, костер тебя давно дожидается", - и оглушительно гоготали, если она им верила. До сих пор Симона мало интересовалась ходом судебного процесса, его подробностями. Она знала лишь, что Жанну судили и вынесли ей смертный приговор англичане, исконные враги. Теперь она с ужасом увидела, что это сделали вовсе не англичане. Церковный суд, перед которым предстала Жанна, состоял из одних французов. На судейских скамьях сидело шестьдесят два человека, весьма почтенные мужи, в большинстве случаев ученые с громкими титулами, в том числе чуть ли не все светила Парижского университета. В процессе участвовали: кардинал, шесть епископов, тридцать два доктора и пятнадцать бакалавров богословия, семь докторов медицины и сто три ассистента. В черной ученой книге были перечислены имена и титулы всех судей. За исключением шести или семи, имена были сплошь французские. Инквизиция и университет, церковь и наука, представители бога на земле и представители государства объединились в измышлении все новых и новых преступлений, якобы совершенных Жанной. С растущим волнением читала Симона, какую великолепную, утонченную машину соорудили важные, грозные судьи для того, чтобы запугать и сбить с толку крестьянскую девушку, которой шел всего лишь двадцатый год. Гнев закипал в сердце Симоны, когда она представляла себе, как перед этими хорошо отдохнувшими, сытыми, хорошо подготовившимися судьями стоит крестьянская девушка Жанна, стоит одна-одинешенька, не зная, чего от нее хотят, измученная долгим, тяжким заточением, в жалкой потрепанной мужской одежде, с давно нечесаными, коротко остриженными волосами, закованная в кандалы. И негодование душило Симону, когда она читала, к каким только коварным приемам не прибегал синклит судей, чтобы поставить на колени беззащитную пленницу. Они недопустимо затягивали допрос, чтобы вконец обессилить обвиняемую. Они забрасывали ее заведомо непонятными для нее вопросами. Они поминутно перескакивали с одного на другое, их вопросы скрещивались, судьи перебивали друг друга. Они говорили так быстро и путано, что Жанна невольно взмолилась: - Почтенные господа, говорите лучше по очереди, не все сразу. Политический смысл суда и его цель трусливо скрывались. Ни слова не было сказано о войне между Францией и Англией, ни слова о спорной законности короля Карла. Это был суд внепартийный, духовный суд, речь шла только о духовных вопросах, о вере и неверии, об отступничестве Жанны. Судьи поставили себе задачей побудить Жанну рассказать о ее святых; такие рассказы легко могли дать повод к самым каверзным толкованиям. Но на вопросы о ее святых Жанна отвечала молчанием. Тогда судьи пустились на хитрость. В книге преданий и легенд Симона читала: "Некоторые судьи, по распоряжению епископа Бовэзского, приходили в темницу к Деве, переодетые мирянами. Они говорили Жанне: - Мы военнопленные, мы твои сторонники, жители твоего края. - И они говорили ей еще много подобных вещей и рассказывали будто бы о себе, и, вкравшись к ней в доверие, просили, чтобы и она рассказала им о себе. И расспрашивали ее о голосах, которые ей являлись. В стене же было пробуравлено отверстие, а в соседнем помещении сидели два нотариуса и слушали. И Дева открыто и честно говорила с этими иудами, а нотариусы все записывали, и судьи на том пытались поймать ее". Жанне приходилось иметь дело с опытными юристами, известными крючкотворами, прошедшими огонь и воду, и юристы эти пускали и ход всю юридическую и богословскую софистику, какую только знал тогда мир. Не было никакой надежды, чтобы Жанна вышла победительницей из этой борьбы; но с радостью и восхищением читала Симона, как смело и умно, с каким разящим остроумием защищалась Жанна. Все вопросы отличались коварством и запутанностью, каждый был канканом. Жанну спрашивали, например, почиет ли на пей божья благодать? Скажи она "да", это было бы грехом и похвальбой. Скажи "нет", - значит, она совершала свои деяния не по предначертанию господнему, а по собственной самонадеянности. Насторожившись, ждали судьи ответа Жанны, насторожилась вместе с ними и Симона. И довольная, чуть-чуть улыбаясь, читала Симона, как умно и как простодушно отвечала Жанна, ловко обходя расставленные ей сети. - Если не почиет, - сказала она, - то молю господа, да ниспошлет он мне ее. Если же почиет, то молю господа сохранить мне ее. Не было бы печальнее меня создания на земле, если бы я узнала, что господь от меня отвернулся. Или вопросы о видениях Жанны, как будто безобидные, на самом же деле в высшей степени коварные, и почти на каждый такой вопрос Жанна давала умные, смелые ответы. - Был ли святой Михаил наг? - спрашивали судьи. - Неужели вы думаете, что у господа не во что одеть своих ангелов? - отвечала она. - Случалось ли тебе обнимать святую Екатерину и святую Маргариту? - спрашивали они. И еще: - Как пахли святые? - И еще: - Если твои святые бесплотны, то как же они могут говорить? - Это уж дело господа бога, - отвечала Жанна. - Святая Маргарита говорила с тобой по-английски? - спрашивали судьи. - Чего ради ей говорить но-английски, ведь она не на стороне англичан, - отвечала Жанна. - Англичан господь бог ненавидит? - спрашивали они. Жанна отвечала: - Любит он их или ненавидит и какой удел готовит их душам, об этом мне ничего не известно. Но мне известно, что всем англичанам суждено быть изгнанными из Франции, за исключением тех, которые найдут здесь свою смерть. Они спрашивали: - Почему во время коронации в Реймсском соборе твоему знамени отдано было предпочтение перед знаменами других полководцев? И гордо отвечала Жанна: - Мое знамя побывало в тяжких испытаниях и потому достойно почестей. Они спрашивали: - Какими ведьмовскими и колдовскими чарами ты пользовалась, чтобы воодушевлять солдат на битву? Жанна отвечала: - Я говорила им: "Вперед, бейте англичан", - и первая показывала пример. И они спрашивали: - Почему ты допускала, чтобы бедняки приходили к тебе и воздавали почести, словно святой? И она отвечала: - Бедняки сами несли мне свою любовь, потому что я была добра к ним и помогала всем, чем могла. Но что бы она ни отвечала, приговора ничто не могло изменить. Обвинители ее возгласили: "Повинуясь видениям, являвшимся ей, она предалась во власть злых и бесовских духов. Нося мужскую одежду, она нарушила заповеди Евангелия и предписания канонического права. Утверждая, что святая Екатерина и святая Маргарита говорили по-французски, а не по-английски, так как были сторонницами Франции, она кощунствовала и нарушала заповедь любви к ближнему. Грозя англичанам смертью, она обнаружила свою жестокость и кровожадность. Покинув родителей, чтобы отправиться к самозваному дофину, она нарушила господню заповедь: чти отца и мать свою. Считая себя избранницей божьей, она тем самым отрицает авторитет церкви и изобличает себя как еретичку". Симона задумалась. Очевидно, Жанна ставила приговор собственного сердца, приговор являвшихся ей голосов выше, чем приговор церкви, приговор тех, кто был представителями бога на земле. Очевидно, судьи Жанны обвиняли ее в самом страшном, в самом бесовском из грехов: в своеволии. И Симона читала, в какой грандиозный и жалкий спектакль облекли судьи провозглашение приговора. На позорной телеге Жанну вывезли на обширное, обнесенное каменной оградой кладбище Сент-Уанского аббатства. Там было воздвигнуто два помоста: на одном расположились судьи и высшие сановники, на другом стояла только Жанна в своей мужской одежде и в кандалах, и проповедник, мэтр Гийом Эрар. Вокруг обоих помостов было черным-черно от толпившихся людей, а ограда усеяна тесно сгрудившимися зрителями. И мэтр Гийом Эрар перечислял еретичке ее грехи и срамил ее. "Однако, - сказано было в золотой книжке, - Дева, просидевшая столько времени в затхлой темнице, была словно одурманена свежим воздухом. Трижды ее подводили также к орудиям пытки и грозили ей ими. И она стояла терпеливо и молча и, молясь про себя, слушала слова позора, произносимые проповедником. И он срамил ее и ее короля, короля Карла. И, указывая на нее пальцем, он возгласил: "Я говорю о тебе, Жанна, я объявляю тебя еретичкой и утверждаю, что и твой король еретик и отступник". Но тут, среди враждебной толпы и в присутствии знатных господ и прелатов, Дева прервала его и громко воскликнула: "Однако довольно. Я говорю вам, господин, и я клянусь жизнью, что мой король Карл благороднейший из христиан и что больше всего на свете он чтит веру в церковь. Он отнюдь не тот, за кого вы его выдаете", - и лишь с трудом удалось привести ее к молчанию". Симона опустила книгу. Долгие месяцы Жанну терзали, таскали из одной тюрьмы в другую, и жестокие судьи травили ее, а король, человек всем ей обязанный, палец о палец для нее не ударил; он ни разу не подал о себе вести, он исчез, он и все его приближенные, он попросту покинул ее, бросил на произвол судьбы. Она же верила в него еще и теперь, в минуту величайшей муки и опасности, она подняла свой голос в его защиту, когда его срамили, она защищала его и теперь. И Симона читала, что произошло затем на обнесенном каменной оградой кладбище аббатства. Епископ Бовэзский заготовил две редакции приговора. Одна из них предназначалась для еретички, упорствующей в своей ереси; в этом случае она приговаривалась к смерти через сожжение. Вторая редакция предназначалась для еретички, принесшей покаяние: в этом случае ее должны были помиловать и подарить ей жизнь. Трижды, по всей форме, прелаты призывали Деву покаяться и отречься от ее голосов и от ее короля. Трижды отвечала Дева отказом. Когда она отказалась в третий раз, епископ стал оглашать приговор, который изгонял упорствующую еретичку из лона церкви и осуждал ее на смерть. Пока епископ читал, на помост к Жанне поднялось много священников, и все уговаривали ее покаяться. Они читали ей заготовленный текст отречения и убеждали ее: "Отрекись, подпиши, или ты будешь сожжена", - и они показали ей на ожидавшего ее палача и на позорную телегу, в которой ее повезут к костру. Увидев, что с Жанной ведутся переговоры, толпа внизу заволновалась. Английские солдаты стали громко роптать, что им обещали показать сожжение еретички, и они не позволят обмануть себя, да и кое-кто из именитых англичан на трибуне тоже принялся ворчать, зачем, черт возьми, они заплатили такую прорву денег, если Деву не казнят. Ропот становился все громче, он заглушал зычный голос епископа, читавшего смертный приговор. Симона видела Жанну, стоящую на помосте. Перед ней - телега, а на другом помосте, напротив, враждебный судья читает ужасный приговор, и снизу к ней устремлены тысячи разъяренных лиц и орущих ртов людей, требующих ее смерти, а окружившие ее тесным кольцом несколько человек, как будто доброжелателей, убеждают ее отречься, и тогда они освободят ее от английской стражи и возьмут навсегда под милосердное призрение церкви и переведут в церковную тюрьму. Симона понимала Жанну, которая не устояла в эту минуту. Епископ, читавший приговор, дошел как раз до места, гласившего: "На этом основании мы объявляем тебя еретичкой, изгнанной из лона церкви, и постановляем передать тебя в руки светского правосудия как отродье сатаны..." Тут Жанна прервала его и заявила, что готова отречься, что она более не упорствует, не верит в являвшиеся ей голоса и видения и обещает впредь во всем повиноваться судьям и церкви. И они дали ей заготовленный текст отреченья, и она поставила под ним свою подпись в виде большого завитка, но они сказали, что этого недостаточно, и она поставила вместо подписи крест. Симона представляла себе, какой стыд, какие сомнения терзали Жанну, когда она вернулась в камеру. После всего, что ей говорили священники, она ждала, что ее переведут в церковную тюрьму с более мягким режимом. А привели ее в прежнюю темницу и снова заковали в кандалы. День и ночь ее сторожили все те же грубые английские наемники, двое безотлучно находились с нею в камере, трое - за дверью. Одно только изменилось: она надела женское платье. Этого потребовали и добились от нее духовные судьи, ссылаясь на подписанное ею отречение. Они предупредили также, что за малейшее прегрешение против предписаний церкви ее объявят неисправимой еретичкой, и это повлечет за собой немедленную казнь. С щемящей радостью читала Симона, что произошло затем. В четверг Жанна отреклась и дала обет во всем повиноваться церкви. Но прошло всего три дня, и она снова надела мужское платье и взяла обратно свое отречение. Случилось это так. В воскресенье утром, проснувшись, она попросила своих тюремщиков снять с нее кандалы, так как ей нужно встать и оправиться. Тюремщики же, забросив далеко ее женское платье, кинули ей мужскую одежду. Жанна сказала: - Мосье, ведь вы знаете, что мне запрещено надевать мужское платье. Я впаду в грех, если надену его. Дайте мне мое женское платье. - Тюремщики только рассмеялись в ответ. До самого обеда Жанна просила их, а они все не давали ей женского платья. Наконец естественная нужда заставила Жанну встать и надеть мужской костюм. Солдаты, находившиеся в ее камере, крикнули тем, что стояли за дверью: - Ура, теперь она в наших руках. Симона читала, как на следующий день, в понедельник 28 мая 1431 года, в темницу к Жанне пришел сам епископ Бовэзский в сопровождении двух прелатов-секретарей. Он спросил Жанну напрямик, почему она снова надела мужское платье. Жанна же - и тут сердце у Симоны радостно забилось - не стала оправдываться, не стала рассказывать обо всей этой плачевной истории, а заявила: "Я сделала это потому, что вы не сдержали своего слова. Вы обещали, что мне разрешат слушать мессу и что с меня снимут кандалы. Если вы допустите меня к мессе и снимете оковы и пришлете женскую стражу, как обещали, я сделаю все, что вы хотите". Епископ не стал отвечать ей, а, наоборот, заметил, что Жанна настроена мятежно и вызывающе, тотчас же поспешил задать ей новый вопрос. "Слышала ли ты после четверга, дня твоего отречения, голоса святой Екатерины и Маргариты?" Вопрос этот был ловушкой, ведь Жанна заявила, скрепив это своей подписью, что не упорствует более и не верит в являвшиеся ей голоса и видения. Однако она не испугалась опасности. Не считаясь со своим отречением, она ответила: "Да. Я слышала голоса". Тут, верно, епископ обрадовался. Но и Симона обрадовалась. С гордостью и удовлетворением читала она, как Жанна на вопрос епископа: "Что сказали тебе твои голоса?" - опять смело ответила: "Они сказали мне: господь сожалеет, что я, ради спасения своей жизни, поддалась уговорам и отступилась и отреклась. Они сказали мне, что, спасая свою жизнь, я изменила богу, и бог отвернулся от меня. Они сказали мне, что тогда, на помосте, я должна была смело отвечать проповеднику, - ведь это был обманщик, а не проповедник, и то, в чем он меня упрекал, было ложью. Сказав, что не бог послал меня, я навлекла на себя его немилость. Ибо правда в том, что я послана богом. Только страх перед огнем заставил меня сказать то, что я сказала". И прелат, записывавший ее ответы, заметил на полях: "Responsio mortifera" - пагубный ответ. О событиях, разыгравшихся вслед за тем, Симона читала неоднократно. Но в эту ночь ей казалось, что она читает о них впервые. В среду утром Жанну всенародно отлучили от церкви, объявив неисправимой еретичкой, и передали в руки светского судьи. На позорной телеге вывезли ее на Старый рынок города Руана, черный от людской толпы. На одной трибуне сидели судьи, на другой - остальные прелаты. Посреди рынка сложен был костер, на нем установлена доска с надписью: "Жанна, называвшая себя Девой, вероотступница, ведьма, окаянная богохульница, кровопийца, прислужница сатаны". Ее подвели к костру. Чтобы все ее видели, был сооружен высокий гипсовый эшафот и на нем сложена высокая поленница. Одни из священников произнес длинную проповедь, Жанна стояла на коленях и молилась. Епископ Бовэзский прочитал приговор. Все это заняло много времени, и английские солдаты орали: "Эй, поп, ты, видно, собираешься заставить нас ужинать здесь?" Жанна попросила, чтобы ей дали распятье, одни солдат сжалился над пей и подал ей грубо сколоченный из двух щепочек маленький крестик, и она поцеловала этот крестик и положила за пазуху, между телом и платьем. На голову ей напялили высокий бумажный колпак с надписью: "Неисправимая еретичка, отступница, идолопоклонница". Потом привязали к столбу, и палач разжег костер. Жанна крикнула: "Иисус", и еще раз: "Иисус", и когда она в седьмой раз крикнула "Иисус" - она уронила голову на грудь и скончалась. Но англичане боялись, как бы кто не сказал, что Жанна сумела спастись. Поэтому они приказали палачу отодвинуть горящий костер и показать толпе привязанное к столбу мертвое, но еще не сгоревшее тело ведьмы. Один парижанин, присутствовавший на казни, так описал происходившее: "Она была привязана к столбу, укрепленному на высоком гипсовом эшафоте, на котором был разложен костер. Платье на ней сразу же сгорело, и тогда палач отодвинул костер, дабы рассеять в народе всякое сомнение. И весь народ увидел ее мертвой и нагой, и все увидели обнаженное девичье тело. И когда все вдосталь насмотрелись на мертвую, привязанную к позорному столбу, палач снова придвинул горящий костер к ее останкам, так что они сгорели дотла, и мясо и кости ее превратились в пепел". Но в золотой книге Симона читала: "Хотя палач, по приказу англичан, не жалел масла, серы и угля, чтобы сжечь тело Девы, он увидел, что сердце ее осталось нетронутым. Тщетно старался он его уничтожить. Что он ни делал, оно рдело и билось в пепле. Тогда английский кардинал, обеспокоенный этим чудом и опасаясь народного волнения, отдал приказ бросить в Сену сердце, кости и пепел Жанны. И палач сказал: "Мне страшно, я попаду в ад, ибо я сжег святую". И многие из англичан говорили: "Не может быть, чтобы она была дурной женщиной". И некий руанский каноник, бия себя в грудь и рыдая, сказал: "Да вознесется моя душа туда, где теперь душа Девы". Другой участник суда целый месяц ходил словно обезумев, мучимый раскаянием, и из денег, полученных в награду за участие в суде над Жанной, купил молитвенник и молился за Деву. Представитель короля английского, отправляясь на казнь Жанны, торжествовал и радовался. Возвращаясь же с казни, он, терзаемый мукой и печалью, сказал: "Мы погибли, ибо мы сожгли святую". 5. ЖЕСТОКАЯ НАГРАДА Симона стоит на камне у садовой ограды и смотрит на дорогу. Она ждет денег для выкупа. Придется, конечно, набраться терпения, за нее требуют очень большой выкуп. Но она не сомневается, что друзья соберут нужную сумму. С минуты на минуту должен появиться мосье Рено, почтальон, с чеком на крупную сумму. Не пойти ли ей лучше в кухню? Переговоры о выкупе происходят в голубой комнате, и в кухне она услышит все, что там говорят, даже если двери закрыты. Кстати, к телятине сегодня бобы, и надо еще их почистить. Поэтому вполне естественно, если она будет в кухне, мадам не сможет к ней придраться. Она сидит на табуретке, миска с бобами у нее на коленях. Некоторое время до нее ничего не доносится. Потом она совершенно явственно слышит высокий, надтреснутый голос мосье Корделье: - Я, конечно, всей душой рад бы выкупить Деву из плена, в котором ее держат мадам и двести семейств. Весь мой народ ропщет, что я давно уже этого не сделал. Они организовали для нее сбор денег, как в свое время для Испании. Но много ли соберешь пожертвованиями? Ведь все это голь несчастная, больше двух-трех франков никто из них дать не может, двести семейств высосали из них всю кровь. Как же вы полагаете, господа, что нам делать? - Супрефект говорит по-латыни, но Симона понимает все до единого слова. Она слышит пронзительный, насмешливый голос Жиля де Рэ: - Без разговоров подписываюсь на десять тысяч франков. Это, конечно, жалкие гроши, ведь мадам требует двадцать миллионов. Но женщины и актеры стоят мне бешеных денег, в особенности эта нахальная толстуха Луизон. А кроме того, мне необходимо приобрести на свои средства крейсер для нашего флота в Алжире, потому что верденский пораженец и господа генералы предали нас. Я уж все карманы вывернул, не завалялся ли там какой-нибудь франк. Но увы. И король Карл промолвил печально: - И у меня в карманах ветер свищет. Но вы-то, мосье Планшар, вы-то богатый человек, владелец большого транспортного дела, и речь идет о вашей племяннице, вам следовало бы подписаться на крупную сумму, по крайней мере на полмиллиона. Симона перестает чистить бобы; волнуясь, ждет она, что ответит дядя Проспер. Он откашливается: - Мне незачем говорить вам, ваше величество, - отвечает он, - как обливается кровью мое сердце, как у меня душа болит от одной мысли, что моя дорогая племянница, дочь моего брата Пьера, в плену. Она славная девочка и большая патриотка, хотя она и худа, как жердь. Но мне, как близкому ее родственнику, неудобно в данном случае вмешиваться. Это навлечет на меня подозрения и повредит моим деловым связям. А я делец до мозга костей. Я просто в отчаянии, что вышеприведенные соображения и кровные узы мешают мне действовать. Если бы не это, поверьте, я бы с радостью подписался на все двадцать миллионов. - Пустобрех, - презрительно говорит Жиль де Рэ. - Тут может помочь только наш маркиз, - говорит со вздохом Карл Седьмой. - Ваше мнение, господин маркиз де ла Тремуй? - спрашивает он. Короткое молчание, потом Симона слышит, как де Бриссон отвечает: - Французский банк протестует. Французский банк считает легкомыслием, даже преступлением, при нынешнем состоянии финансов тратить деньги на освобождение самонадеянных молодых девиц. Мадам входит в кухню. - Ну, разумеется, ты подслушивала, - говорит она, - я в этом не сомневалась; что же, тем хуже для тебя, теперь по крайней мере тебе все известно. Кто подслушивает за дверью, ничего хорошего о себе не услышит. Ни одного су для самонадеянных молодых девиц. И так как ты не только домашняя воровка, но еще и шпионишь за мной, то я заявила сыну, что не желаю долее делить с тобой кров и стол. Я достаточно потратила на тебя нервов. Пусть двести семейств потрудятся найти для тебя другую тюрьму. Симона сидит в закрытой машине. Руки и ноги у нее в кандалах, и ей страшно. Машина громыхает по булыжникам, в ней темно и мотор тарахтит. Куда везут Симону? А вдруг в тюрьму Сен-Мишель, где сидит убийца Гитрио? Жандармы - один из них мосье Гранлуи - открывают решетчатую дверцу и велят Симоне выйти; в кандалах это трудно. Мосье Гранлуи ведет ее на цепи, и через высокие двери они входят внутрь. Здесь, за длинными столами, стоят заключенные, и каждый из них ест из жестяной миски, припаянной к столу, и у каждого на голов" круглый колпак, на котором значится номер узника, его имя и преступление. Она смотрит, нет ли тут убийцы Гитрио. Он тут. "N_617, Теофиль Гитрио, убийца-рецидивист". Все поднимают головы, когда она входит, и один из арестантов сердито говорит: - Мы обыкновенные добропорядочные преступники, мы промышляем ради куска хлеба. А эта всю Францию подожгла ради собственного удовольствия, ей, видите ли, охота разорить двести семейств. И старик с изрытым оспой лицом беззубо шамкает: - Вот отчего нас так плохо кормят. Спросите у нее, куда она девала сыр? А убийца Гитрио похваляется: - По сравнению с такой, я просто ангел. И все, сдвинув головы, о чем-то шепчутся, а потом говорят с коварным видом: - Мы не будем есть с ней за одним столом. А если нас заставят, объявим забастовку. Симоне очень стыдно. Она тихо-тихо говорит жандарму: - Я предпочитаю совсем не есть, мосье Гранлуи. Мосье Гранлуи кивает и уводит ее прочь. Она ходит по двору, это двор автобусной станции, и это прогулка. Другие идут попарно, и только она совсем одна и держится на расстоянии от других. Она обходит двор по кругу, мелкими шажками, потому что на ней кандалы. Теперь ее ведет, держа за цепь, Арсен, консьерж с автобусной станции. Опять начинается ропот, что она здесь, и старик с изрытым оспой лицом плюется каждый раз, когда она проходит мимо. В углу двора толпятся служащие дяди Проспера и таращат на нее глаза. Старик Ришар ворчит: - Это никуда не годится, она всех нас, шоферов, лишила куска хлеба. И бухгалтер мосье Пейру недоволен: - Она украла ключ и взломала ящик. Домашняя воровка. Вообразите только, родная племянница фирмы Планшар. На каменной ограде сидит маршал Жиль де Рэ с синими усами, в кожаной куртке. Когда Симона проходит мимо, он наклоняется и шепчет: - Вот и я, спасенье близко. Сегодня ночью, в половине первого, я буду ждать тебя за оградой на моем коньке Вихрь, ты сядешь сзади и будешь держаться за меня. - Сказав это, он отворачивается и покручивает свой синий ус с таким видом, словно ничего и не говорил, а потом соскакивает с ограды и исчезает. Вот это настоящий мужчина. Прогулка продолжается. Двор очень пыльный, страшная жара, и ей хочется пить. Ей все время надо шагать по кругу, во рту у нее пересохло, а как только она останавливается, консьерж Арсен, который всегда ее не терпел, дергает ее за цепь и тащит дальше. Потом она стоит у красной колонки, и двор полон людей, и все на нее смотрят. А на крыше конторского здания опять сидят адвокаты с птичьими головами, они перешептываются и что-то записывают, и внезапно Симона понимает, что это суд. Но что за суд, она совершенно не представляет себе, и как она будет защищаться, если она даже не знает, перед каким судом она стоит? - Что это за суд? - спрашивает она со страхом. И мадемуазель Русель, ее учительница, отвечает: - Это высший суд, выше уже ничего нет. Если бы ты была внимательней, если бы ты не витала всегда бог знает где, ты бы знала, что суд этот учрежден Трудом, Отечеством и Семьей. И он знает только два решения - смерть или жизнь, и до сих пор он жизни никому не даровал. Ты, видно, наломала дров, - сокрушенно добавляет она. - Я шла на то, что боши меня расстреляют, - упрямо отвечает она. - Да, - признает супрефект, - ты храбрая девочка, мы все это знаем. - Ведь это суд бошей? - снова спрашивает Симона на всякий случай. - Да, - соглашается мосье Корделье, - да, это в некотором смысле, так сказать, вражеский суд. - И в глазах у него растерянность, и он глядит куда-то в сторону. Но Симоне необходимо получить точный ответ, все ее поведение на суде будет зависеть от этого ответа. - Так судьи - боши, не правда ли? - повторяет она свой вопрос. Супрефект теребит розетку на груди. - Возможно, - говорит он, - пожалуй, вероятнее всего, я полагаю, можно Сказать, я даже убежден. Тут открывается дверь, и входят судьи. Симона смотрит, вытянув шею. Сейчас она наконец увидит, кто они. Однако нет, ничего она не увидит. На лица у них надвинуты капюшоны, видны только глаза. Это, наверное, капюшонники-кагуляры, о которых всегда говорил Морис. Их очень много, на них красные мантии, а на капюшонах белые свастики. Они усаживаются ряд за рядом на скамьях, расположенных амфитеатром. Это и в самом деле, вероятно, очень высокий суд. Мэтр Левотур встает, чтобы произнести обвинительную речь. Он сбросил с себя птичью голову, и теперь он одет как обыкновенный адвокат. Жестикулируя белыми, пухлыми руками, он указывает на Симону пальцем, на котором сверкает перстень. - Это тот дух неповиновения, - возглашает он, - который привел к гибели наше отечество Францию. Это дух подстрекательства и вечного недовольства, забастовок и мятежей. И он не желает прислушиваться к мудрости наших многоопытных дельцов. Симона унаследовала его от своего отца, известного смутьяна. И она увлекла за собой своего дядю, мосье Планшара, владельца одноименной фирмы, который раньше вовсе не был таким. Но она совратила его с пути истинного, уговорила восстать против мадам, против этой превосходной женщины, против собственной матери. Быть может, он вовсе и не сын своей матери, а только брат своего брата, Пьера Планшара, и поэтому он заодно с обвиняемой, и вы, высокочтимые судьи и фашисты, правильно сделали, что отняли у него его предприятие. Симона спокойно слушала мэтра Левотура, пока он чернил ее одну. Но как только дело коснулось дяди Проспера, она возмутилась. - Вы лжете, мэтр Левотур, - кричит она так громко, как может. - Я сама это сделала. Дядя Проспер честный француз, но он ничего не знал о моем решении. Вы не имеете права отнимать у него его транспортное предприятие. Он прирожденный делец. Он делец до мозга костей, это его призвание. А вам, мэтр Левотур, вам здесь вообще не место. Вы ряженая ворона. Ваше место на крыше собора Парижской богоматери, рядом с прочими чудищами. Судьи в красных мантиях сидят неподвижно и не снимают своих капюшонов. Очень плохо, что Симона до сих пор не знает, кто же, собственно, эти судьи, и сейчас она еще этого не знает, хотя они уже начинают допрос. И они наперебой забрасывают ее градом вопросов, стараясь сбить с толку. - Почему ты, - спрашивают они, - принимая свое решение, послушалась супрефекта, а не мосье Планшара, хотя мосье Планшар образцовый делец и твой дядя? Разве ты не знала, что только Труд и Семья определяют, что есть закон и беззаконие? И разве, когда ты стояла у красной колонки, в голове у тебя не бушевали мятежные мысли и ты не возмущалась тем, что мосье Планшар зарабатывает на бензине, который он с таким трудом раздобывал? И разве ты не налила слитком много мускату в сметанный соус? И разве ты не побежала к мосье Ксавье и не встала на защиту черни, хотя ты племянница мосье Планшара и некоторым образом принадлежишь к числу двухсот семейств? И разве это не дух противоречия говорил в тебе, когда ты в темно-зеленых брюках шла спасать Францию, хотя мадам тебе не раз говорила, что неприлично носить мужскую одежду? Симона с ужасом видит, что даже сейчас, на суде, она в темно-зеленых брюках. Все смотрят на нее, и всем бросается в глаза пятнышко крови, вот оно опять выступило. Все перешептываются друг с другом. На трибуне, где разместились двести семейств, открыто ропщут, и больше всего семейство девяносто семь. И судьи продолжают допрашивать. Вопросы быстро следуют один за другим, они так и сыплются на Симону. А тут еще она замечает, что у нее заложило уши. Она видит, что судьи говорят, видит, как в прорезях капюшонов шевелятся их рты, как размыкаются и смыкаются губы, но до нее долетают только отдельные звуки, и вдруг провал - полная тишина. Ни шороха не доносится до Симоны. Она видит, все в зале ждут ее ответа, и маятник качается вправо-влево, и едва он сделает сколько-то взмахов, - Симона никак не может уловить сколько, - как все адвокаты хором устанавливают: - Обвиняемая молчит. И судьи повторяют: - Обвиняемая молчит. И это единственное, что Симона слышит. Она чувствует себя страшно маленькой и всеми покинутой. Кругом бесчисленное множество людей, здесь почти все жители Сен-Мартена - мосье Амио, и мосье Реми, и мосье Ларош, и все злы на нее, и все вытягивают шеи, стараясь увидеть ее, и радуются, что она не может ответить. Особенно злорадствует Пейру. Но и господа л'Агреабль и л'Ютиль уставились на нее злыми глазами, а ведь они всегда так любезно встречали ее и болтали с ней, теперь же мосье л'Агреабль явно потешается над ее молчанием, и мосье л'Ютиль кивает и язвительно усмехается. Все настроены страшно враждебно, а из друзей - никого. Ей ясно, что она осуждена. Страх и горечь овладевают ею. Почему Наставник избрал ее? Сорок миллионов людей во Франции, и если никто из них не мог спасти Францию, почему этого требуют от нее? Возложенная на нее миссия означает верную гибель. Отец ее умер, Жорес умер, они убивают всех, кто послан утешить слабых и угнетенных. Это несправедливо, что на нее пал выбор, она ведь еще так молода. Председательствующий встает, за ним, шурша мантиями, встают все судьи. Они поднимаются сразу, всем амфитеатром, снизу доверху, - огромная красная гора. И у всех на лицах красные капюшоны, и на капюшонах белые свастики. А Симона одна, маленькая и жалкая, в запятнанных темно-зеленых брюках, стоит против этой огромной красной горы. Но вот председательствующий величественным жестом сбрасывает с себя капюшон, и вслед за ним все откидывают капюшоны. И Симона видит: здесь только французы. Сердце у нее замирает. Среди судей ни одного немца, только французы. Она видит это. Она не верит своим глазам. Холодея от ужаса, уставилась она на лица. Она видит их. Председатель - оказывается, это маркиз - возобновляет допрос. - Поскольку доказано, - говорит он скрипучим голосом, - что все эти тяжкие преступления совершили вы, Симона Планшар, я спрашиваю: кто вас толкал на них? Кто ваш Наставник? Симона хочет ответить. Хочет сказать всю правду. Хочет постоять за себя и за свою страну. Но из горла не вылетает ни звука, язык отказывается ей служить. Страх растет, он ее сковывает. Если она сейчас не заговорит, она лишит смысла свое деяние. А она не может говорить, она поражена немотой. Она озирается, ищет помощи. Вот она помощь. Кто-то рядом, совсем близко, это помощь, Генриетта с ней. Легкая и милая, ни следа насмешливости в ее лице, она наклоняется к Симоне и нежным, сладостным голосом подбадривает ее: - Отвечай смело. Судорога, сжимавшая горло Симоны, проходит, немота исчезает. - Жанна, - обращается она к Генриетте, растроганная. - Спасибо, Жанна, спасибо, дорогая сестра. Никто из присутствующих ничего не видел и не слышал. Председатель повторяет свой вопрос: - Кто же возложил на тебя твою миссию? - Судьи и адвокаты уже собрались хором установить: "Обвиняемая молчит", - но Симона заговорила. Сияя улыбкой, она возглашает своим красивым грудным голосом: - Мой умерший отец, Пьер Планшар, возложил на меня мою миссию. В большом соборе Богоматери наступает глубокая тишина. Симона чувствует, как враждебность, окружающая ее, начинает таять. Мосье л'Агреабль незаметно толкает мосье л'Ютиля, оба одобрительно кивают и улыбаются Симоне. Теплая волна понимания идет от народа к Симоне. Судьи сурово выпрямляются на своих местах. Двести семейств на трибуне злобно нахохлились. Маркиз вызывающе откашливается и с наигранно иронической вежливостью спрашивает: - А как он был одет, твой уважаемый отец, твой Наставник? - Он был скромно одет, - отвечает Симона. - Он не был богат, ведь он борец. Папаша Бастид говорил мне, что отец покупал себе костюмы в пассаже Лафайет, в магазине готового платья. - И волосы у него висели немытыми космами? - спрашивают судьи. И Симона отвечает: - У него не было времени следить за волосами. Он был слишком занят утешением слабых и угнетенных. В публике ликование. - Браво, - кричит мосье л'Агреабль. - Браво, - кричат тысячи людей. Маркиз встает, он кажется высоким в своей красной мантии, хотя на самом деле он маленького роста, на ногах у него блестящие сапоги для верховой езды, он похлопывает себя стеком по голенищам и грозится: - Я сейчас же велю очистить зал. Этьен тут, он вызван в качестве свидетеля. - Что, очень она задирала нос? - спрашивают его. - Хвасталась своим деянием? Приятно ей было, что все смотрели ей вслед? Говорила она с вами об Орлеанской Деве? - Мы все охотно говорим об Орлеанской Деве, - отвечает Этьен, - это яркий светоч. - Разумеется, - говорит мэтр Левотур, - главным образом потому, что она горела на костре. Маркиз добавляет: - Самое важное - это готовность принести себя в жертву. Жанна дала себя сжечь, а не сожгла гараж, который принадлежит другому. Поэтому память ее чтят и двести семейств. Жиль де Рэ, он тоже свидетель, говорит: - Мадемуазель, разумеется, поступила бы правильнее, если бы насыпала в бензин сахар. Но откуда ей было это знать? От нее все скрывали. Она росла на вилле Монрепо, где ничего не видела, кроме глупости и предрассудков. - Слушайте вы, свидетель без стыда и совести, - прерывает его маркиз, - если вы не перестанете оскорблять высокочтимых дельцов, я велю бросить вас в Сену. - Только попробуйте, господин фашист, - отвечает Морис. - Увидите, все шоферы сразу же забастуют. Будете сами возить свои вина. Вызывают новую свидетельницу. Симона не расслышала ее имени, но когда свидетельница ответила. "Здесь", - Симону обдало жаром. Этот холодный, ясный тихий голос, слышный в самых отдаленных уголках собора, - голос мадам. Она сошла со своего надгробного памятника, гордая королева Изабо, она втиснула свои телеса в корсет и облачилась в черное шелковое платье, и вот она стоит на кафедре и презрительно, приставив к глазам лорнет, оглядывает Симону. - Поглядите на нее, уважаемые господа судьи, говорит она. - Обвиняемая поистине дочь своего отца. Вы слышали, что у пресловутого Пьера Планшара не было денег даже на то, чтобы пойти к парикмахеру и постричься, и одет он был так бедно, что сквозь ткань его костюма просвечивала типографская краска, но голову он держал высоко, как жираф. И обвиняемая совершенно такая же, мадемуазель гордячка и голодранка. Ломаного гроша нет у нее за душой, она бы пропала и погибла, если бы не мой сын, который приютил и согрел ее. Но держит она себя так, точно ей принадлежит вся транспортная фирма. Воплощенная гордость и самонадеянность. Пожинать лавры популярности среди черни - вот все, чего эти Планшары хотят и что они умеют. Для этого Пьер Планшар отправился в дебри Конго будоражить негров, которые без него жили счастливо и беспечно. Для этого сия особа подожгла гараж и разбила жизнь моему бедному, славному сыну. Для этого она надела темно-зеленые брюки. Ей нужно, чтобы в Сен-Мартене все ею восхищались, и в особенности шофер Морис. А что она собой представляет при ближайшем рассмотрении? Домашняя воровка. Вот. - И она достает из сумки ключ от личного кабинета дяди Проспера и сует его к самым глазам Симоны, и ключ все растет и растет. - Мы весьма благодарны вам, мадам, - говорит маркиз, - теперь картина нам совершенно ясна. - И он, а за ним и все остальные снова натягивают на лица капюшоны с белыми свастиками. - Переходим к приговору, - возглашает председательствующий капюшон. - Уважаемые господа коллеги и фашисты, эта Симона, которая назвала себя Орлеанской Девой, словом и делом хулила и оскверняла святость приносящего прибыль Труда. Что полагается за это? - Смерть, - отвечает красная гора. - Она ни во что не ставила авторитет генералов, которые для вящей пользы Отечества отдали в руки нацистов французскую армию. Что полагается за это? - Смерть, - отвечает красная гора. - Она делами и помыслами восставала против мудрого руководства мадам, попирая тем самым авторитет Семьи. Что полагается за это? - Смерть, - отвечает красная гора. - Итак, именем закона объявляем, - резюмирует маркиз. - Девица Симона Планшар, именуемая также Жанной д'Арк, проявила вероломство, цепляясь за отжившие идеалы своего нищего отца - Свободу, Равенство и Братство, - и своевольно восстала против принципов новой Франции - Труд, Отечество, Семья, - носителем которых является престарелый маршал. Ввиду вышесказанного мы приговариваем сию неисправимую ослушницу к публичной казни. Я спрашиваю вас, господа судьи, какую форму казни мы изберем? - Сожжение, - отвечает красная гора. - Сожжение ныне и присно и во веки веков, - возглашает маркиз и объявляет смертный приговор вступившим в силу, и все чудища каркают. Она сидит в позорной телеге, - это пежо, который давно надо было отправить на слом, и старик Ришар впряг в него две пары лошадей, чтобы доставить Симону к месту казни. Казнь произойдет на площади Генерала де Грамона. Там уже воздвигнута гильотина. Сначала Симону несколько раз обвозят вокруг площади, чтобы все ее видели, Беженцы внимательно рассматривают ее, ребенок перестает играть со своей кошкой и смотрит на Симону. Изо всех окон отеля высовываются люди. В окне бывшей наполеоновской опочивальни показалась мадам, сегодня день ее торжества. Гильотина поднимается все выше и выше. Симона стоит, очень маленькая, и смотрит вверх. Рядом с ней, за ее плечом, стоит мосье Пейру и, наклонив к Симоне свою заячью физиономию, таинственно шепчет: - Фирма Планшаров никогда не оставляет в беде своих служащих. Шеф не пожалеет никаких денег, чтобы спасти вас, мадемуазель. Вам нужно только чуть-чуть отречься, а там можете отправиться домой и лечь спать. Вот, пожалуйста. - И он протягивает ей свое автоматическое перо. - Требуется только ваша драгоценная подпись. Она держит в руке автоматическое перо. Она смотрит на бумагу, на белое пятно, которое ждет ее подписи. Она не хочет подписывать бумагу, но что-то мешает ей вернуть мосье Пейру его ручку. Страшно умирать такой мучительной смертью, когда ты еще молода, и только потому, что ты сделала нечто хорошее и достойное. Сколько жестокости и несправедливости в этом мире, и все бросают тебя на произвол судьбы. Мосье Пейру вынимает из кармана часы. - Я бесконечно сожалею, мадемуазель, - говорит он, - но палач согласился ждать всего лишь одну минуту. Итак, я считаю до шестидесяти. - Он стоит перед ней с подобострастным и укоризненным видом и начинает считать: - Раз, два, три, семь, двенадцать, - и каждая цифра рвет Симону на части. Она не хочет умирать. Ей нужно лишь поставить свою подпись. Всего несколько букв, и она будет жить. Она не смеет, не смеет, не смеет изменить своей великой миссии. А бухгалтер все время протягивает ей текст отречения, соблазн непреодолим, рука ее все ближе и ближе придвигается к бумаге. Хотя бы он уже кончил считать. - Пятьдесят четыре. - Теперь уже недолго. - Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят. Ну вот, все кончено. Она избавилась от соблазна. Она умрет. С огромным облегчением, но и с великим страхом видит она, что мосье Пейру со своей автоматической ручкой исчез. Сейчас она поднимется по ступеням. Нельзя показать, что ей страшно. Теперь самое важное - быть мужественной, от нее этого ждут, и справедливо ждут, если в эту минуту она не проявит мужества, то все совершенное ею превратится в пустое бахвальство. Мужайся. Поднимись. Поднимись по ступеням. Наверху ее ждет нож гильотины. Клинок его медленно качается из стороны в сторону, он голубой и блестящий. Сейчас он станет красным. А она будет обезглавлена, и страшно хлынет кровь. Нет, она не в силах подняться по ступеням. Движения ее скованны. Даже на нижнюю ступеньку не может она поставить ногу. Ей не поднять ноги, ни за что. Над Симоной нависла чья-то рука, сейчас она схватит ее и потащит вверх. Рука приближается за ее спиной, сверху. Симона не видит ее, но чувствует, - рука все ближе, ближе, вот она опускается, тяжелая, угрожающая, отвратительная. И какой позор, какой неимоверный позор, что Симону нужно тащить и толкать, что она такая трусиха. Рука опускается, опускается, мучительно медленно, все ближе, ближе. Это беспощадная рука, она схватит железной хваткой, плечо у Симоны покраснеет, пойдет пятнами, как тогда, когда дядя Проспер схватил ее за плечо. Она чувствует исходящий от руки ток. Она вздрагивает, мороз пробегает у нее по коже, пушок на затылке поднимается дыбом. И вдруг она слышит чей-то голос, нежный, ясный, успокаивающий: - Не бойся. - Это голос Генриетты. И рука исчезает. И страх исчезает. Симона поднимает ногу. Она всходит по ступеням, никем не подталкиваемая, сама. Впереди - Генриетта. Генриетта не ступает, она и не парит, она скользит вверх по ступеням, вселяя в Симону чувство счастья. Наверху по-прежнему ждет ее острый клинок, голубая, мерцающая сталь. Нож все так же медленно качается из стороны в сторону, он очень большой и становится все больше и больше, но в нем уже нет ничего страшного. Это только синева, светлая, ласковая синева раскинулась над Симоной высоким сводом, уходя все выше и выше, и это уже не голубая сталь - это небо, и Симона не всходит по ступеням, она парит, она скользит вверх. И чувствует, что, когда она будет наверху, все трусливое и подлое останется глубоко внизу, под ногами, и сама она станет частью светлой, вольной, блаженной синевы. 6. ЗАПАДНЯ На третий день утром, было еще довольно рано, дядя Проспер вернулся из своей поездки. Симона убирала голубую гостиную, дверь в прихожую была открыта, Симона видела, как он вошел. Она не шелохнулась. Он снял пальто и шляпу, оставил чемодан в маленькой каморке, рядом с прихожей, и поднялся к себе в комнату. Она не знала, видел ли он ее. Сознательно или случайно, но он с пей не заговорил, не поздоровался, он просто не заметил ее. Это укрепило в ней чувство глубокой подавленности, тупую апатию, не покидавшую ее с той минуты, как она отказалась от предложения Мориса. Она следила за тем, что делал весь этот день дядя Проспер. Он не выходил из дому, он оставался на вилла Монрепо, он не поехал в Сен-Мартен. Но видела его Симона только за завтраком, обедом, ужином, когда подавала на стол. Все остальное время он почти полностью провел в комнате мадам, расположенной к стороне, поэтому оттуда не доносилось ни звука. Сомнений быть не могло, они говорили о ней, они решали ее судьбу. И вдруг в Симоне воскресла похороненная уже было надежда. Это хороший признак, что она и ее судьба могут быть предметом таких пространных обсуждений. Быть может, скорее всего, дядя Проспер изыскал в Франшевиле пути и средства спасти ее от рук немцев. Быть может, скорее всего, спасение это связано с затратой больших средств. Быть может, скорее всего, он старается теперь получить согласие мадам. Под вечер, незадолго до ужина, мадам вошла в кухню. Осмотрела все, что Симона приготовила, попробовала одно-другое, велела прибавить в суп немножко луку. Затем вскользь сказала: - До ужина зайди в голубую гостиную, мой сын хочет с тобой поговорить. Симона решила ничего больше не бояться, ни на что больше не надеяться. И все же сейчас, в ожидании решающего объяснения с дядей Проспером, она почувствовала слабость в коленях. Она хотела подняться к себе, привести себя в порядок. Но мадам сказала: - Тебе незачем переодеваться. Симона пошла в голубую гостиную в затрапезном платье, повязанном передником. Дядя Проспер казался смущенным, что было на него совсем не похоже. Он долго не знал, с чего начать. Молча походив из угла в угол, он уселся за маленький столик, где обычно пили кофе. На столике стояла бутылка перно, он налил рюмку и выпил. Симона, вежливо поздоровавшись, стояла, ждала. Она опять были совершенно спокойна, но вся - собранное внимание. Она не только отчетливо видела каждую черточку его лица, но напряженными чувствами воспринимала все, что было в комнате. Крючок, на котором держался шнур одной из оконных штор, ослаб, она мысленно заметила себе, что завтра утром надо его прибить крепче. - Садись же, - сказал дядя Проспер несколько нервозно. Он осушил еще одну рюмку своего перно. - Жаль, что ты не пьешь, - сказал он с напускной веселостью. - За рюмкой легче говорится. Симона ничего не ответила. Она сидела на своем маленьком стуле, скромная Золушка из сказки. Сколько раз за эти десять лет она сидела так на этом стуле, дурно одетая, безответная. Сегодня это вдруг неприятно поразило его. - Так больше продолжаться не может, это невыносимо, - вскипел он вдруг. - Невыносимо, чтобы ты жила в доме как служанка, которую терпят, и только. Дочь моего брата. Но у maman свои соображения, и я не могу не считаться с ними. Ну да, Симона так и думала. Это была мысль мадам выставить ее на кухню, содержать как заключенную. - В прошлый раз, - продолжал он, - у тебя было вполне разумное желание открыто поговорить со мной. Но, к сожалению, ты сразу же заговорила языком митинговых ораторов и так огрызалась на мои слова, что, при всем желании, у нас не мог получиться настоящий разговор. Дочь моего брата - воровка, домашняя воровка, а ведет себя так, точно я обязан перед пей оправдываться. Я чрезвычайно терпим, я стараюсь понять каждого, но всякому терпению есть предел. Симона молчала. Он подождал немного и снова начал: - Чего я до сих пор не могу постичь, что положительно не умещается у меня в голове, так это что ты не поговорила со мной раньше, чем натворить беду. Вот уже десять лет, как ты живешь под моим кровом. За это время тебе не раз представлялся случай узнать меня. Тебе известно, что я человек, с которым можно договориться. Почему ты просто не пришла ко мне и не сказала: "Дядя Проспер, по-моему, гараж необходимо разрушить". Мы с тобой обсудили бы все, и я объяснил бы тебе, почему я считаю, что нет необходимости разрушать гараж, привел бы тебе свои веские соображения, и уверен, ты поняла бы их, ведь ты умная девочка. Не сомневаюсь, что я отговорил бы тебя от такой глупости. А вместо этого ты делаешь бог знает что - воруешь у меня за спиной ключ и губишь нас всех. Он говорил с ней открыто, честно, по-товарищески, по-отечески. Еще неделю назад ему, вероятно, удалось бы убедить Симону в своей искренности. Сегодня же она видела в нем лишь человека, который, перевирая и подтасовывая, изображает все так, как ему удобно. Она ответила упрямо: - Вы хорошо знаете, почему я это сделала. - Этим было сказано все, этим были начисто сметены все его распрекрасные аргументы. Он не стал с ней спорить. С горечью сказал только: - Слушая ответы подобного рода, я не постигаю, зачем я столько времени ломал себе голову над тем, как тебе помочь. - Не думаю, чтобы мне нужна была помощь, - сказала Симона. - Не думаю, чтобы мне грозила опасность. - Она хорошо усвоила объяснения Мориса, много и упорно размышляла над ними. Теперь она в силах показать дяде Просперу, что ей не так легко втереть очки. - Я сделала это до прихода немцев, - пояснила она свою мысль. - Я выполнила указание супрефекта. Я сделала не больше того, что сделал бы или обязан был сделать каждый французский солдат. Если я подлежу наказанию, значит, и любой французский солдат подлежит наказанию. Вы зря ломаете себе голову, дядя Проспер, - заключила она с едва заметной иронией. - Со стороны бошей мне ничего не может угрожать. Дядя Проспер, несколько сбитый с толку логичностью ее рассуждений, налил себе рюмку перно. - Хотел бы я знать, - негодовал он, - кто тебе все это вбил в голову? Надеюсь, ты сама понимаешь, что если бошам вздумалось бы взяться за тебя, их не остановили бы никакие юридические топкости. Они не разводят церемоний, голубушка, смею тебя уверить. Если они сразу же не схватили тебя, то этим ты обязана только счастливому стечению обстоятельств. В данный момент немцы стараются с нами ладить. Они заигрывают с населением. Но это ненадолго. Они намерены проводить у нас политику кнута и пряника, мне прямо сказал это в Франшевиле один из их офицеров. Возможно, уже завтра им будет выгодно представить дело так, будто даже дети наши восстановлены против них, и они схватят тебя и, чтобы другим было неповадно, расстреляют или отправят в какую-нибудь тюрьму в Германию. Они сейчас хозяева, они делают все, что им заблагорассудится. А ты берешься утверждать, что у тебя нет оснований опасаться бошей. То, что говорил дядя Проспер, было вполне вероятно, больше того - примерно то же самое сказал и Морис. При мысли о столь близкой опасности сердце у Симоны сжалось от страха. Но в то же время она почувствовала облегчение, - опасность исходила не от дяди Проспера, а со стороны бошей. А тут еще дядя Проспер вдруг заулыбался, все лицо его улыбалось той сияющей улыбкой, которая проникала Симоне в самое сердце. - И все же ты права, - сказал он. - Не зная, что и как, ты оказалась права. Тебе действительно ничто не угрожает, по крайней мере сейчас ты вне опасности. Мне пришла в голову одна идея, очень удачная, и я не стал делиться ею с этим ослом Филиппом, а сразу же поехал в Франшевиль к префекту. Я изложил ему свою идею, он, тотчас же снесясь с немцами, позондировал там почву и, - тут дядя Проспер глубоко перевел дыхание, - я очень рад, дело, по-видимому, в шляпе. Опасность, можно сказать, устранена. Симона сидела на своем маленьком стуле, сосредоточенная, замкнувшись в себе. Как ни странно, но к ней почему-то вернулись сомнения в добрых намерениях дяди Проспера, и ее не так занимали подробности придуманного им хитроумного плана, сколько вопрос - нет ли тут подвоха. Он, разочарованный ее молчанием, продолжал говорить уже с меньшим воодушевлением, поясняя, что он имел в виду. Боши, объяснял он ей, ведут точный учет, насколько та или иная из занятых ими областей благонадежна. Сен-Мартен, в связи с поджогом, у них на особо плохом счету, на город сыплются тысячи придирок, которых избежали другие оккупированные города. Факт поджога, конечно, оспорить нельзя. Но зато можно спорить о том, действительно ли поджог совершен из политических соображений. - Тебе все понятно? - спросил он. Симона слушала насторожившись. Она сухо ответила: - Да. - Что это значит? - продолжал он. - Это значит, что поджог следует из политической сферы перенести в уголовную, так сказать, в сферу частной жизни. Боши придерживаются той точки зрения, что в тех местностях, где имели место акты национального фанатизма, им следует, естественно, принимать строжайшие меры предосторожности. Там же, где население проявило добрую волю к сотрудничеству в деле поддержания спокойствия и порядка, они готовы идти на любые послабления. Офицеры германского штаба твердо обещали префекту, если последует разъяснение, что поджог совершен по тем мотивам, о которых говорю я, они сейчас же отменят чрезвычайные репрессии, применяемые к Сен-Мартену и его округе. - Если француз выполняет распоряжение французских властей, это считается фанатизмом? - деловито осведомилась Симона. - Совершенно несущественно, - нетерпеливо отвечал дядя Проспер, - как мы с тобой ответим на этот вопрос. В данном случае решающим является мнение тех, кто держит в руках нашу судьбу. Он ходил из угла в угол, он не смотрел на нее, она же не спускала с него глаз и видела, как его густые золотистые брови нервно дрогнули. Она была начеку. - Как же можно доказать, - спросила она медленно, тщательно подбирая слова, - что поджог совершен по мотивам личного характера, если общеизвестно, что мотивы эти чисто политические? - Ома чувствовала, что сейчас услышит самое главное. Дядя Проспер стоял у окна и барабанил пальцами по стеклу. Он вернулся к столу, отхлебнул вина, вытер губы и сказал беззаботным тоном: - Видишь ли, сейчас бошам, по-видимому, важно подчеркнуть идею сотрудничества. Во всяком случае, они склонны посмотреть на дело сквозь пальцы. Они удовольствовались бы любой официальной бумажкой с изложением сколько-нибудь правдоподобной версии. Тебе достаточно подписать заявление, что ты подожгла гараж по личным мотивам. Скажем, потому, что ты повздорила с maman. Симоне показалось, что ее ударили по голове. У нее потемнело в глазах, она боялась, что упадет со стула. Но приступ слабости быстро прошел, вот она уже в состоянии говорить. Словно сквозь туман услышала она собственный голос, он звучал ясно и твердо: - Никогда я не подпишу такого заявления. Быть не может, чтобы вы это серьезно от меня требовали. Дядя Проспер нервно повел плечами. Но, по-видимому, он ждал, что она не сразу согласится на его чудовищное предложение. - Я понимаю, - мягко сказал он, помолчав, - я понимаю, что ты не хочешь отступиться от совершенного тобой дела и противишься тому, чтобы тебе подсовывали ложные мотивы. Но учти, прошу тебя, следующее. Твое, - он искал слова, - твое "деяние" имело, быть может, смысл, когда ты его совершала. Тогда ты могла себе сказать: а вдруг все же произойдет чудо, а вдруг наша армия выстоит? Но сейчас, когда заключено перемирие и война окончена, я, право, не вижу, зачем упорствовать, утверждая, что поджог совершен по политическим мотивам. Что толку? Такое упорство ни к чему хорошему привести не может. Над тобой будет вечно висеть угроза в любую минуту быть схваченной немцами, а Сен-Мартен и дальше будет оставаться в худшем положении, чем любой город в Бургундии. Твой приятель Ксавье Бастид подтвердит тебе, что в репрессиях виновата только эта злополучная история. Симона сидела все с тем же протестующим, замкнутым видом. Он подошел к ней, положил ей руку на плечо. Она почувствовала запах вина в его дыхании и увидела его ухо, кверху суженное и толстое. Она чуть заметно отвела плечо, он снял руку. - Допускаю, - заговорил он снова, - что среди жителей города, главным образом среди тех, кому нечего терять, есть люди, которые превозносят твой поступок. Но немало и таких, которые ругают тебя, потому что ты накликала на них тысячи невзгод, а иные просто рвут и мечут. Ты не представляешь себе, на что способны люди, когда их бьют по карману, - а таких, которые думают, что им приходится расплачиваться за твое геройство, очень много. Говорю прямо: я опасаюсь, что есть и такие, которые не постыдятся донести на тебя, будто ты подожгла станцию уже после того, как боши оккупировали город. Многие недолюбливают сенью Планшаров, а уж дочь Пьера Планшара и подавно. Многие считают, что если у мадемуазель Планшар и будут кой-какие неприятности, то это не такая уж большая цена за то, чтобы улучшить отношения с немцами. Твое положение хуже, чем ты думаешь. Мы все знаем маркиза Шатлена и знаем, чего можно ждать от такого рода господ. Мне кажется, что в данном случае умнее действовать, пока не поздно. Дядя Проспер снова налил себе рюмку, поднял ее; рука его слегка дрожала, и он поставил рюмку обратно, не прикоснувшись к ней. Его большое лицо, красноречиво отражавшее малейшую смену настроения, затуманилось. - О себе я не говорю, - проговорил он мрачно, обращаясь больше к самому себе, чем к Симоне. - Я не говорю, что из-за твоего опрометчивого поступка я потерял мое предприятие, смысл моей жизни. Дело не только в том, что боши украли у меня фирму, я совершенно уничтожен в глазах тех из местных жителей, кто имеет какой-либо вес. Эти люди придерживаются, говоря их языком, реальной политики, все они считают, что я - тайный вдохновитель твоего поступка, и всячески открещиваются от меня. Maman, - говорю тебе откровенно, - все время внушает мне, чтобы я попросту подождал, пока боши тебя схватят, тогда все обойдется само собой, она настаивает, чтобы я предоставил все естественному ходу вещей. Этого я, разумеется, не сделаю. Я и не помышляю бросить тебя на произвол судьбы, только бы спасти свою шкуру. Я буду за тебя бороться с маркизом и со всей этой шайкой. Всеми средствами. Я не оставлю в беде дочь моего Пьера только потому, что она совершила столь же безумный, сколь и благородный поступок. Я заслоню тебя собой, я не дам тебя в обиду. Но наиболее верный способ борьбы в данном случае - это хитрость. Будь же благоразумна. Подпиши заявление. Это ничего не значащая формальность, но она позволит нам выбить оружие из рук Шатлена. Лицо Симоны выражало напряженную работу мысли, меж бровями пролегла глубокая складка. - А что должно быть сказано в этом заявлении? - осведомилась она деловито. Дядя Проспер быстро, не задумываясь, ответил: - Ну, все то, о чем я уже говорил. Что ты действовала из личных побуждений, - скажем, потому, что была сердита на maman за несправедливый выговор. Все надо представить как ребяческую выходку. - Но ведь такое заявление было бы чудовищной нелепостью, преступлением, - возмутилась Симона. - Этому ни один человек не поверил бы. - Ты совершенно права, - согласился дядя Проспер. - В Сен-Мартене ни одного человека таким заявлением не проведешь. Но бошам теперь на руку сотрудничество. Они верят бумагам с печатью, они определенно обещали, что удовлетворятся такого рода заявлением. Секунды две Симона думала. Потом сказала: - Я не подпишу такого заявления. Дядя Проспер шумно вздохнул и побагровел. Но еще и на этот раз ему удалось сдержать себя. - Ты чертовски упряма, - сказал он. - Ведь я не отрицаю, что тобой руководили побуждения высшего порядка, хотя вся тяжесть удара обрушилась на меня. Но если ты и сейчас станешь упорствовать и не захочешь помочь избавиться от вредных последствий этого дела, ты лишь обесценишь его и погубишь себя, а заодно и всех нас. - Он встал, опять подошел к ней, настойчиво посмотрел ей в глаза. Она сидела на своем стуле не шевелясь, не отвечая. Он отвернулся от нее. Тяжелым шагом, с несвойственной ему вялостью в движениях, опять стал расхаживать из угла в угол. И вдруг случилось нечто неожиданное, жуткое. Он бросился в одно из кресел. Подался вперед могучим, корпусом. Закрыл лицо руками. Заплакал. Плакал навзрыд, громко, безудержно. Симона, потрясенная, смотрела, как этот мужественный, энергичный человек вдруг настолько потерял над собой власть, что не мог сдержать рыданий. Это было невыносимо. Ей стоило больших усилий не выбежать из комнаты. Но дядя Проспер уже взял себя в руки. Судорожно улыбаясь, он сказал: - Прости. Все это переполнило чашу. Волнения последних дней переполнили ее. Со всех сторон меня осаждают, настаивая, чтобы я от тебя отрекся. Я дрожу за твою жизнь, мое предприятие, к которому я привязан всей душой, разоряют, и я вынужден на все это смотреть, не в силах помочь, связанный по рукам и ногам. И вот меня осеняет мысль. Я еду в Франшевиль. Ношусь от префекта к бошам, от бошей к префекту. Бегаю по адвокатам. Наконец мне удается заинтересовать бошей своей идеей. Мне удается отвести кулак, занесенный над тобой. Ты, можно сказать, спасена. И вдруг новая напасть. Ты заартачилась, твой слепой героизм все вдребезги разбивает, и мы опять на старом месте. Он стоял у окна и глядел в сад, она видела только его спину, теперь такую т