ль из Джексона сообщит вам, как только мемфисская полиция хоть что-нибудь разведает. - Да, - сказал Стивенс. Но до среды никакого звонка оттуда не было. А Рэтлиф позвонил ему во вторник вечером, после десяти, и сообщил о том, что случилось, а утром, по дороге на службу, он проехал мимо банка, где не подняли опущенные шторы, и, стоя у своего стола с телефонной трубкой в руках, он видел в окно мрачные черно-бело-фиолетовые извивы тюля, лент и восковых цветов, прикрепленных над запертой входной дверью. - Он таки нашел револьвер за десять долларов, - сказал голос его приятеля. - В понедельник утром. Ссудная лавчонка торговала, в сущности, без лицензии, оттого полиция чуть не пропустила ее. Но при некотором... м-мм... давлении владелец вспомнил эту сделку. И он сказал, что беспокоиться нечего, что этот револьвер только по видимости может считаться револьвером и что не хватит всех трех патронов, которые ему дали в придачу, чтобы этот пистолет сработал. - Ха, - сказал Стивенс невесело. - Передайте от меня владельцу лавки, что он недооценивает свой товар. Револьвер вчера был здесь. И сработал. 17 В понедельник часам к одиннадцати утра в кабине грузовика, перевозившего скот, он добрался до развилки. Грузовик шел на восток, к Алабаме, но даже если бы он повернул на юг и проехал через Джефферсон, Минк все равно слез бы у переезда. А если бы машина была из Йокнапатофы и вел ее кто-нибудь из жителей округа или Джефферсона, он вообще и не сел бы в нее никогда. Пока он не вышел из лавки с револьвером в кармане, все казалось простым, надо было разрешить только одну задачу - достать револьвер; после этого только расстояние отделяло его от той минуты, когда он подойдет к человеку, который знал, что его отправляют на каторгу, и не только пальцем не пошевелил, но даже не нашел в себе мужества честно сказать "НЕТ" в ответ на истошный крик о помощи, на кровный призыв кровного родича, - подойдет, скажет ему: "Погляди на меня, Флем", - и убьет его. Но теперь надо было, как он говорил, "пошевелить мозгами". Ему казалось, что он столкнулся с какими-то непреодолимыми препятствиями. Он находился в тридцати милях от Джефферсона, у себя дома, и тут жили такие же люди, как везде на нагорьях северного Миссисипи, хотя бы здесь и проходила граница другого округа, и ему казалось, что с этой минуты каждый встречный, каждый, кто его увидит, даже не узнав его, не вспомнив его лицо, его имя, все равно поймет, кто он такой, куда идет и что намерен делать. И тут же сразу, следом, немедленно вспыхнула мысль - что это физически невозможно, но все же рисковать он не решался; за тридцать восемь лет, что он был заперт в Парчмене, в нем отмерла, разрушилась какая-то способность, несомненно обостренная в людях, живших на свободе, и они его узнают, они догадаются, поймут, кто он такой, а он даже не заметит, как это случится. "Наверно, все оттого, что меня тут долго не было, - думал он. - Наверно, теперь надо даже и говорить учиться заново". Он подразумевал не "говорить", а "думать". Он шел по шоссе, теперь оно было покрыто асфальтом, расчерчено прямыми линиями, вдоль которых неслись машины, а он помнил, как тут тянулся извилистый грязный проселок, где мулы и телеги или в редких случаях верховые лошади медленно тряслись по колеям и колдобинам, и знал, что ему невозможно изменить свою внешность - переменить черты лица, выражение, перекроить знакомую местную одежду или походку; на миг ему пришла в голову - и тут же была отброшена - отчаянная и дикая мысль: а что, если при виде легковой машины или грузовика поворачивать назад, чтобы создать впечатление, будто идешь в другую сторону. Теперь ему надо было изменить весь ход своих мыслей, как меняешь цветную лампочку в фонаре, хотя сам фонарь не меняется; пока он шел, он должен был твердо и неизменно _думать_, что он - кто-то другой, что он никогда и не слыхал про фамилию Сноупс и про город Джефферсон и даже не подозревает, что по этой дороге он непременно попадет туда; он должен был _думать_, будто идет совсем в другое место, с другой целью, куда-то за сто с лишним миль, и мысленно он уже там, только его тело, его шагающие ноги случайно проходят именно этот участок шоссе. И еще надо было найти кого-то, с кем можно было бы поговорить, не вызывая подозрений, и не для того, чтобы собрать сведения, а чтобы подтвердить их. До той минуты, когда он наконец вышел из Парчмена на свободу и ощутил, что цель, к которой он терпеливо стремился тридцать восемь лет, теперь фактически достигнута, он считал, что собрал все нужные сведения из тех скопившихся за десяток лет слухов, которые, разумеется, не каждый день и даже не каждый год, проникали в Парчмен: как и где живет его родич, как проводит время, какие у него привычки, когда и куда он уходит и откуда приходит, кто живет с ним в доме, кто его окружает. Но теперь, когда долгожданный миг почти наступил, сведения могли оказаться недостаточными. Они могли оказаться и совершенно неправильными, неверными; и снова он подумал: "А все оттого, что меня тут так долго не было, все оттого, что мне пришлось сидеть в таком месте", - как будто ему пришлось пробыть тридцать восемь лет не только вне мира, но и вне жизни, так что даже события, прежде чем он узнавал о них, уже переставали быть правдой и только тогда проникали к нему за тюремные стены; и за этими стенами они становились per se [сами собой (лат.)] враждебными, и предательскими, и опасными для него, если только он попробует их использовать, понадеяться на них, довериться им. И, наконец, этот револьвер. Дорога опустела, с обеих сторон ее обступил густой лес, ни звука, ни дома, ни души вокруг, и он достал револьвер и посмотрел на него почти что с отчаянием. И утром, в лавке, он не очень походил на револьвер, а тут, в солнечной сельской послеобеденной тишине, он вообще ни на что не был похож, скорее всего он снова напомнил ему, как и в первый миг, ископаемую ящерицу. Но ему надо было проверить этот револьвер, истратить один из трех патронов, просто чтобы посмотреть, будет ли он стрелять, и на минуту, на секунду что-то подтолкнуло его память. "Должен выстрелить, - подумал он. - Что ж ему еще делать. Старый Хозяин только наказывает, а шуток Он не шутит". К тому же он проголодался. Он ничего не ел после той пачки печенья рано утром. Оставалось еще немного денег, и он уже прошел две бензозаправочные станции с лавками. Но он был на родине, он не решился остановиться в лавке и купить сыру с галетами, хотя у него хватило бы денег. Тут он вспомнил, что предстоит где-то провести ночь. По солнцу сейчас было не позже трех; до завтра он никак не мог попасть в Джефферсон, так что дело придется отложить до завтрашнего вечера, поэтому он почти что инстинктивно свернул с шоссе на проселок - он и сам не мог бы сказать, когда стал замечать на придорожном бурьяне и на колючках клочки хлопка, повыдерганные из проезжавших фургонов, да и дорога была ему знакома по тем давнишним свободным годам, прожитым на арендованной ферме: негритянская дорога, изъезженная колесами, отмеченная клочками хлопка, но немощеная, даже неукатанная, потому что у людей, живших вдоль этой дороги, не было ни права голоса, чтобы заставить, ни денег, чтобы побудить дорожного инспектора участка сделать что-то с их дорогой, а не просто разравнивать и размечать ее дважды в год. Он нашел не только то, что искал, но и то, чего заранее ждал: убогую покосившуюся некрашеную хибарку, со всех сторон окруженную полуразвалившимися, тоже некрашеными и убогими загонами и службами - сарайчиками, амбарами, навесами, а дальше, на взгорье у ручья, - хлопковый участок; ему было видно, как вся негритянская семья, с двумя-тремя соседями, волокла по междурядьям длинные перепачканные мешки, - не отставая друг от друга, - отец, мать, пятеро ребятишек от пяти-шести до двенадцати и четверо парней с девушками, наверно, соседи, по очереди помогавшие друг другу на сборе хлопка, и он, Минк, остановился в конце ряда, выжидая, пока отец, по всей видимости хозяин участка, подойдет к нему. - Здорово, - сказал он, - вам, наверно, лишние руки не помешают. - Хотите собирать? - спросил негр. - А сколько платите? - Шесть монет. - Что ж, я вам подсоблю, - сказал Минк. Негр обратился к девочке лет двенадцати, шедшей рядом: - Отдай ему мешок. А сама ступай в дом, собирай ужин. Он взял мешок. Работа была ему хорошо знакома. Всю свою жизнь в это время года он собирал хлопок. Разница была только в том, что последние тридцать восемь лет в конце междурядья тех, кто отстанет, ждали винтовка или бич, а тут, как бывало прежде, тех, кто соберет побольше, ждали весы и деньги. Как он и думал, его наниматель шел по соседнему междурядью. - Вы, как видно, не здешний, - сказал негр. - Верно, - ответил он. - Я тут проездом. К дочке еду в Дельту, она там живет. - А где именно? - спросил негр. - Я сам как-то в Дельте работал. Дело было не в том, что он должен был ждать вопроса и постараться этот вопрос обойти. Неважно, что спросят, лишь бы не забыть, что сейчас он - не он, а кто-то другой. Он ответил не мешкая, даже с охотой: - Она в Додсвиле. Неподалеку от Парчмена. - И, зная, какой должен быть следующий вопрос, хотя негр его не задал и не задаст, он и на него ответил: - Я целый год пролежал в больнице, в Мемфисе. Доктор сказал, мне полезно пешком ходить. Вот я и пошел и на поезд не сел. - Для инвалидов больница, что ли? - сказал негр. - Как? - сказал он. - Больница казенная, для инвалидов? - Вот именно, - сказал он. - Меня на казенный счет держали. Больше года. Солнце уже заходило. Жена ушла в дом. - Хотите, сейчас взвесим? - спросил негр. - Да мне не к спеху, - сказал он. - Я и завтра могу у вас полдня поработать, лишь бы мне в обед кончить. Если ваша жена даст мне поесть и подстилку на ночь, можете вычесть из платы. - Я в своем доме с людей за еду не беру, - сказал негр. Ему подали еду на стол, покрытый клеенкой, при керосиновой лампе, стол стоял в пристройке, где медленно догорали дрова в плите. Он ел в одиночестве, вся семья негра куда-то скрылась, дом казался пустым; когда хозяин позвал его ужинать, тарелка со свининой, тушенной вместе с кукурузой и помидорами, и бледные, мягкие, непропеченные лепешки с чашкой кофе уже стояли на столе. Потом он прошел в жилую комнату, где в очаге тлели угли, - ночь была осенняя, прохладная; тотчас же старшая девочка с матерью встали и пошли в кухню собирать ужин всей семье. Он пододвинулся к огню, вытянул ноги, - в его возрасте ночная прохлада дает себя чувствовать. Он заговорил небрежно, как бы заводя беседу из вежливости, вскользь, сначала можно было подумать, что он и не слушает ответов. - Наверно, вы хлопок сдаете на очистку в Джефферсоне. Я там кое-кого знал. Одного банкира. Де Спейн по фамилии, если не ошибаюсь. Давно это было, много лет назад. - Такого не помню, - сказал негр. - Теперь главный банкир в Джефферсоне мистер Сноупс. - Ага. Я и про него слыхал. Большой человек. Большой богач. Живет в большом доме, в городе другого такого нет, и там у него повариха служит и еще человек, подает за столом им двоим, ему и этой его дочке, той, что притворяется глухой. - Она и есть глухая, была на войне. Пушка выстрелила, у нее перепонки лопнули. - Да, она так и говорит. - Негр ничего не ответил. Он спокойно сидел в единственной качалке, - наверно, другой у них и не было, - и не раскачивался. Но в нем уже чувствовалось не просто спокойствие, а какая-то напряженная неподвижность, словно он затаил дыхание. Минк сидел спиной к огню, к свету, так что лица его видно не было, но голос у него не изменился. - Баба - и на войне. Здорово она всех их одурачила. Знал я таких. Выдумает что-нибудь, а кругом народ вежливый, никто ее лгуньей не обзовет. А слышит она, наверное, ничуть не хуже нас с вами. Тут негр заговорил, и голос у него был строгий: - Кто вам сказал, что она притворяется, тот лгун и есть. И не то что в одном Джефферсоне, про нее и в других местах всю правду знают, хоть, может, до вашей казенной больницы, или где там вы были, туда и не дошло. Я бы на вашем месте спорить не стал. И вообще я бы поосторожнее спорил, неизвестно, на кого еще нападешь. - Верно, верно, - сказал Минк. - Вам, джефферсоновским, оно видней. Значит, по-вашему, она ничего не слышит? Можно подойти к ней сзади, прямо в комнате, и она ничего не услышит? - Да, - сказал негр, - да. - Его двенадцатилетняя дочка уже стояла в дверях. - Она глухая. И вы не спорьте. Господь ее наказал, как наказывал многих, кто вам не чета и мне не чета. Уж вы тут не спорьте. - Так, так, - сказал Минк. - Вот оно что. Вас ужинать зовут. Негр встал. - А куда вы ночью денетесь? - спросил он. - У нас тут места нет. - Мне ничего не надо, - сказал Минк. - Тот доктор велел, чтоб я побольше воздухом дышал. Может, у вас лишнее одеяло найдется, я бы прилег в грузовике, а утром спозаранку начал бы работать. Хлопок, до половины наполнявший грузовик, был прикрыт на ночь брезентом, так что ему даже одеяло не понадобилось. Он отлично устроился. А главное - подальше от земли. Вот главная опасность, от которой человеку надо беречься: как только ляжешь прямо на землю, она тебя начинает тянуть к себе. В ту минуту, как человек родился, вышел из материнского тела, сила земли, ее тяга начинает на него действовать; и не будь тут кругом женщин, родственниц или соседок, а может, и наемных нянек, не держи они его, не поднимай кверху, он бы и часу не прожил. И он это чувствовал. Только стал двигаться - и уже голова потянулась вверх, хоть он еще и подняться не мог, и с той поры он изо всех сил противился этой тяге, старался подняться, хватался за стулья, за что попало, и хоть стоять еще не мог, а уже отрывался от земли, обороняясь от нее. А потом научился стоять самостоятельно, сделал шаг, другой, но все равно первые два-три года жизни половину времени проводил на земле, и старая, терпеливая, выносливая земля ему говорила: "Ничего, ты просто споткнулся, тебе не больно, не бойся". А потом он стал мужчиной, сильным, зрелым, изредка отваживался лечь на землю, в лесу, охотясь ночью; дом был далеко, возвращаться поздно, значит, можно ночь проспать на земле. Конечно, он старался что-нибудь найти - доску, бревно, а то и кучу хвороста, - что угодно, лишь бы оно отделяло его, беспомощного, беспамятного, сонного, от нее - от старой терпеливой земли, она-то может ждать, потому что она все равно каждого заберет раньше или позже, и если кто сейчас осмелел, так это вовсе не значит, что она всегда ему будет спускать. И каждый это знает: пока ты молодой, сильный, ты еще рискуешь провести ночь прямо на земле, а уж две ночи подряд - никак. Бывало, работаешь в поле, захочешь передохнуть, сядешь под дерево или под куст, съешь свой полдник, а потом приляжешь, заснешь ненадолго, проснешься - и в первую минуту не сразу сообразишь, где ты, по той простой причине, что ты не весь тут: за то короткое время, что ты забылся, старая, терпеливая земля, выжидая и не торопясь, уже стала потихоньку забирать над тобой власть, только, на твое счастье, ты проснулся вовремя. Так что если бы пришлось, можно было бы рискнуть проспать на земле эту единственную последнюю ночь. Но ему не пришлось ложиться на землю. Казалось, Старый Хозяин сам сказал: "Помогать я тебе не стану, но и мешать тоже не буду". Потом посветлело, рассвело. Он снова поел в одиночестве, а когда взошло солнце, все снова стали собирать хлопок; в эти благодатные дни жатвы, между летними росами и первыми осенними заморозками, хлопок сухой, можно собирать его чуть только развиднеется; работали до полудня. - Ну вот, - сказал он негру, - хоть какая, а все-таки вам помощь. Значит, сейчас уже кипа набралась, можно везти в Джефферсон, на очистку, а я, пожалуй, подъеду с вами по пути, раз уж оказия вышла. Наконец-то он оказался совсем близко, совсем рядом. Тридцать восемь лет прошло, большой крюк пришлось сделать на юг, к Дельте, и опять сюда, обратно, но теперь он был близко. Однако теперь дорога шла в Джефферсон иначе, не та старая дорога мимо лавки Уорнера, которую он хорошо помнил. И новые железные столбы с цифрами не походили на старые, надписанные от руки доски, что остались в памяти, я хотя цифры он читать умел, он понял, что не все они означают мили, потому что они не уменьшались. Но даже если это мили, все равно надо было проверить: - Как будто эта дорога прямо идет, через Джефферсон? - Да, - сказал негр. - А там можно свернуть на Дельту. - Оно и верно. А далеко еще до города? - Восемь миль, - сказал негр. Уж милю-то он умел отмерить и без всяких столбов, вот семь, потом шесть, потом пять, а по солнцу прошел только час после полудня; вот уже четыре мили, длинный спуск, внизу - пересохший ручей, и тут он сказал: - Вот напасть, выпустите-ка меня у мостика. Не успел сбегать утром. - Негр притормозил грузовик у мостика. - Спасибо, - сказал Минк, - дальше уж я пешком пойду. По правде говоря, не хотел бы я попасться на глаза этому своему доктору, увидал бы он, что я на грузовиках езжу, наверно, содрал бы с меня лишний доллар. - Я вас подожду, - сказал негр. - Нет, нет, - сказал Минк. - Вам надо поспеть на очистку и домой вернуться засветло. Где ж у вас время? - Он вышел из кабины и сказал, по незапамятному сельскому обычаю, вместо благодарности: - Сколько я вам должен? - И негр ответил по тому же обычаю: - Ничего. Мне все равно по пути. - Премного обязан, - сказал Минк. - Только доктору ни слова, ежели он вам попадется. Может, встретимся в Дельте. И грузовик уехал. Дорога сразу опустела. Достаточно немного отойти в сторону, и его не будет видно. Ежели только возможно, лучше, чтоб никто не слышал этот пробный выстрел. Он сам не знал, зачем ему это: он не мог бы выразить словами, что после тридцати восьми лет жизни на виду, на людях, ему теперь хочется, ему необходимо ощутить каждую крупицу уединения, которую давала свобода; и потом до темноты оставалось еще часов пять-шесть и примерно столько же миль, и он шел сквозь чащу - шиповник, кипарисы, ивы - по дну высохшего ручья с четверть мили, как вдруг остановился в радостном удивлении, почти в восторге. Он увидал над лощиной железнодорожный мостик. Теперь он не только понял, как добраться до Джефферсона, не рискуя повстречать людей, которые своим привычным йокнапатофским чутьем сразу угадали бы, кто он такой и что намерен делать, - теперь он знал, чем занять время до темноты, когда можно будет идти дальше. Ему казалось, будто за эти тридцать восемь лет он ни разу не видал железной дороги. Правда, по одну сторону колючей проволоки, окружавшей Парчмен, шел железнодорожный путь, и, насколько он помнил, поезда проходили там ежедневно. А иногда команды заключенных под конвоем отправляли на какие-нибудь простые строительные или ремонтные работы недалеко от железной дороги, и там он тоже видал поезда, проходившие по Дельте. Но хотя колючей проволоки и не было, смотрел он на них из тюрьмы; он видел эти поезда, он смотрел на них, но они были свободными и потому чуждыми, они мчались, они существовали на воле и оттого казались нереальностью, миражем, химерой, без прошлого и будущего, они даже никуда не шли, потому что пункты их назначения для него не существовали: только секунда, миг движения - и все, будто их не было. Но теперь стало иначе. Сам свободный, он мог теперь смотреть, как они свободно мчатся, теперь он был такой же, как они, даже чем-то связан с ними: им - лететь, мчаться в дыме, в гуде, в пространстве, ему - смотреть на них, вспоминать, как тридцать восемь или сорок лет назад, как раз перед тем, как ему попасть в Парчмен, с ним случились какие-то злоключения в делах, он не помнит какие, но, в общем, так бывало всю жизнь: вечно его настигала, преследовала какая-нибудь незадача, постоянная обида, несправедливость, вечно ему приходилось все бросать, чтобы справиться с этой бедой, осилить ее, а бороться было нечем, никаких средств, никаких орудий, даже времени он выкроить не мог из-за беспрерывной, неустанной работы, которой он кормил себя и свою семью; вот такая тяжелая минута, а может быть, и просто желание увидеть поезд и привели его тогда за двадцать две мили от Французовой Балки. Из-за чего-то ему пришлось провести ночь в городе, он уже не помнил почему, и он пошел на вокзал посмотреть, как проходит пассажирский поезд на Новый Орлеан, - на шипящий паровоз, на освещенные вагоны, и в каждом - нахальный, заносчивый негр-проводник, в одном вагоне люди ужинают, им прислуживают другие негры, а потом пассажиры разойдутся по спальным вагонам, где их ждут настоящие постели; поезд стоит недолго, - и уже его нет: длинный, наглухо запертый кусок другого мира пронесся по темной земле, а бедняки в комбинезонах, вроде него, вырвав свободную минуту, стоят и глазеют, но ни сам поезд, ни люди в нем не знают, смотрит ли кто на них или нет. Но тогда он стоял и смотрел свободно, как все люди, хоть и был на нем старый комбинезон, а не бриллиантовые перстни; и сейчас он тоже был на свободе, пока вдруг не вспомнил, что он узнал в Парчмене еще одну вещь за те долгие томительные годы, когда он, готовясь выйти из тюрьмы, должен был собирать всякие сведения, мелочи, потому что иначе, когда подойдет тот день, день свободы, вдруг может оказаться поздно, вдруг окажется, что он чего-то не знает; и там он узнал, что с 1935 года пассажирские поезда через Джефферсон не ходят и что железная дорога (которую старый полковник Сарторис, не тот банкир, прозванный полковником, а его отец, настоящий полковник, командовавший местным отрядом в давнишней войне Севера и Юга, выстроил, и, по рассказам стариков, которых он, Минк, еще знал и помнил, это было самым большим событием в Йокнапатофском округе) должна была связать Джефферсон и всю округу с Мексиканским заливом с одной стороны и с Великими Озерами с другой, а теперь она превратилась в заброшенную, заросшую сорняками местную ветку, по которой ходят всего лишь два местных товарных поезда, да и то не каждый день. Но в таком случае именно эта заброшенная колея могла привести его в город без всяких помех, тут уж никто не нарушит его уединение, его свободу, заработанную с таким трудом в течение тридцати восьми лет; и он повернулся и пошел назад, прошел шагов сто, потом остановился; вокруг никого не было, только густая чаща, пронизанная тишиной сентябрьского дня. Он вынул револьвер. "Уж больно похож на ящерку", - подумал он, и сначала ему показалось, что это смешно и забавно, но вдруг он понял, что в нем говорит отчаяние; теперь он знал, что эта штука не может, не будет стрелять, и когда он, повернув барабан, чтобы первый из трех патронов лег под боек, взвел курок, и прицелился в ствол кипариса футах в четырех-пяти, и нажал спуск, и услыхал негромкий пустой щелк, единственным его чувством было чувство спокойной правоты, почти что превосходства оттого, что он оказался прав, оттого, что он имел неоспоримое право сказать: "Так я и знал", - и вдруг, хотя он даже не заметил, что снова взвел курок, не понял, куда целится, эта штука дернулась и загремела неожиданно со вспышкой пламени из слишком короткого дула; и только тут, чуть не упустив момент, он отчаянным судорожным движением удержал руку, чтобы помимо воли не взвести курок и не истратить третий, последний патрон. Но он спохватился вовремя, высвободил большой и указательный пальцы и, перехватив левой рукой револьвер, отнял его у правой, чуть не оставшись с пустым и бесполезным оружием в руках - после таких стараний, таких поисков, такой траты времени. "Может, последний тоже не выстрелит", - подумал он, но только на миг, на секунду, и сразу, тут же: "Нет, брат. Должен выстрелить. Должен - и все. Другого выхода нет. Зря я беспокоюсь. Старый Хозяин наказать наказывает, а шуток Он не шутит". И теперь (по солнцу было часа два, не больше, до заката осталось еще, по крайней мере, часа четыре) он мог еще раз рискнуть лечь на землю в этот поздний, в этот последний час, да к тому же прошлую ночь он провел в грузовике, так что одно очко было в его пользу. И он повернул к мостику, прошел под ним, на случай, если кто-нибудь, услышав выстрел, решит взглянуть, что случилось; потом нашел ровное местечко за стволом дерева и прилег. И сразу почувствовал медленное, потаенное, ищущее прикосновение, когда старая, долготерпеливая, непоспешная земля сказала себе: "Вот так так, будь я неладна, кто-то уже улегся, как говорится, у меня на пороге". Но ему было все равно, ненадолго он мог рискнуть. Можно было подумать, что у него есть будильник; он проснулся точно в ту минуту, когда сквозь просветы в листьях стало видно, как последние лучи солнца уходят, гаснут в небе, и в уходящем свете он едва смог выбраться из чащи к железнодорожному пути и выйти на него. Здесь было светлее, последнюю милю до города его провожал закат, пока совсем не угас, уступив место темноте, пронизанной скупым светом городских окраин, а потом показалась первая тихая городская улочка, неподвижная рука семафора на переезде и единственный одинокий фонарь у перекрестка, где, увидев его, негритянский мальчишка на велосипеде успел вовремя затормозить и остановиться. - Здорово, приятель, - сказал Минк и спросил, как обычно спрашивали старики негры, не "где тут живет", а "где тут жительствует мистер Флем Сноупс". В эти дни, точнее говоря, с прошлого четверга, по вечерам, примерно с половины десятого, с десяти часов, к Флему Сноупсу был приставлен телохранитель, хотя, кроме жены телохранителя, ни один белый человек в Джефферсоне, включая самого Сноупса, об этом не знал. Звали этого стража Лютер Биглин, раньше, до последних выборов шерифа, он жил в деревне, натаскивал охотничьих собак и сам занимался промысловой охотой и фермерством. Но его жена приходилась племянницей мужу сестры жены шерифа Ифраима Бишопа, а мать была сестрой местного политического босса, чья железная длань управляла тем участком округа (как старый Билл Уорнер правил своим участком во Французовой Балке), где Бишоп был избран шерифом. Поэтому Биглин был назначен тюремщиком, пока Бишоп занимал пост шерифа. Впрочем, это назначение определенно отличалось от обычных назначений по протекции. Чаще всего бывает, что человек, назначенный на такой малый пост в служебной иерархии, не вкладывает в свою работу никакого интереса и только занимает должность, хоть он к ней, в сущности, не стремился и попал на нее исключительно под давлением своей родни, чтобы вытеснить представителя другой политической партии; но Биглин относился к своей работе с той страстной, восторженной преданностью и верой в непогрешимость, честность и могущество своего родственника, шерифа, как, скажем, простой капрал в армии Мюрата относился к символическому маршальскому жезлу в руках своего командира. Он был не только честный малый (даже в браконьерской охоте на оленей, уток и перепелов он мог нарушить закон, но никогда не нарушал слова), он был и храбрый человек. После Пирл-Харбора, несмотря на то что его дядя мог бы найти или придумать - и непременно придумал бы, - как освободить его от военной службы, Биглин добровольно пошел в морскую пехоту, где, к вящему своему удивлению, узнал, что по военным стандартам его правый глаз считается почти незрячим. Сам он этого не замечал. Читал он мало, больше слушал радио, а в стрельбе был одним из лучших во всей округе, хотя стрелял размашисто, неэкономно, неуклюже, - он был левша, целился с левого плеча; за время, что он занимался тремя предыдущими своими профессиями, он расстрелял больше патронов, чем любой другой житель; а к тридцати годам он уже сменил два комплекта стволов, причем его дефект пошел ему на пользу, потому что ему не нужно было учиться не моргать глазами, чтобы видеть мушку и цель одновременно или прищуривать правый глаз для точной наводки. И вот он узнал (не в порядке любопытства, а в порядке кровных бюрократических связей), даже раньше, чем об этом узнал шериф, потому что он, Биглин, сразу в это поверил, - что с того часа, как Минка Сноупса наконец выпустили из каторжной тюрьмы, его угрозы родичу не только нельзя забыть, но даже пренебрегать ими нельзя, как склонен был сделать его патрон и начальник. Так что его цель, его намерение в основном заключалось в том, чтобы сохранить незапятнанной служебную честь своего родича, шерифа, в чьи обязанности входила охрана спокойствия граждан, их жизни и благополучия, а в этом и он, Биглин, принимал посильное участие. Притом у него была еще одна цель, о которой знала только его жена. Даже с шерифом он не поделился своими планами, он рассказал о них только жене: "Может быть, тут ничего и нет, как говорит кузен Иф: просто еще одна выдумка юриста Стивенса. Но представь себе, что кузен Иф не прав, а прав Стивенс; ты только представь себе..." Он ясно видел перед собой все: последняя доля секунды, мистер Сноупс беспомощно лежит в постели, в последний раз он испускает крик, тщетно моля о помощи, зная, что она не придет, и уж нож (топор, молоток, полено, чем там вооружен одержимый жаждой мести убийца) готов опуститься на его голову. Но тут Биглин вбегает, вламывается в комнату, в одной руке - потайной фонарь, в другой - револьвер; один выстрел - убийца падает на свою жертву, и выражение демонического злорадства и торжества на его лице превращается в растерянность... "Понимаешь, мистер Сноупс нас озолотит! Как же иначе! Что же ему еще останется делать!" Но так как мистер Сноупс не должен был знать об этом (шериф объяснил Биглину, что в Америке нельзя опекать свободного человека, если только он сам об этом но попросит или, по крайней мере, не согласится принять помощь), то Биглин не мог находиться в спальне, где ему полагалось быть, а вместо того ему пришлось искать наиболее удобное место под ближайшим окном, откуда можно было бы влезть в спальню или, по крайней мере, взять убийцу на мушку. А это значило, что, безусловно, придется сидеть всю ночь. Он был хорошим тюремщиком, добросовестным служакой, держал тюрьму в чистоте, хорошо кормил заключенных; кроме того, ему приходилось выполнять мелкие поручения шерифа. И вот теперь за все сутки у него для сна оставалось только время между ужином и той неизбежной минутой, когда надо было занять свой пост под окнами спальни Сноупса. Поэтому каждый вечер, сразу после ужина, он ложился спать, а его жена уходила в кино и, вернувшись около половины десятого, будила мужа. С потайным фонарем, револьвером, со складным стулом и сандвичем в кармане, в толстом свитере, защищавшем от простуды, - в конце сентября к полуночи становилось совсем холодно, - он стоял, молча, не шевелясь, у забора, напротив окна той комнаты, где, как знали все в Джефферсоне, Сноупс проводил все то время, когда не был в банке, и выжидал, пока потухнет свет: к этому времени слуги - двое негров - уже уходили из дому. Тогда Биглин осторожно переходил лужайку, раскладывал стул и усаживался под окном, причем сидел он так неподвижно, что бродячие собаки, бегавшие по Джефферсону по ночам, чуть не натыкались на него, но чутьем, нюхом, словом, каким-то образом они обнаруживали, что он не спит, и, с перепугу присев и перевернувшись волчком, удирали прочь. Так он сидел до рассвета, а потом складывал стул, проверял, сунул ли он в карман бумажку из-под сандвича, и уходил; впрочем, если бы Сноупс не спал, а дочка его не была бы глухой, как стенка, они уже в воскресенье могли бы услышать, как он похрапывает, если только какой-нибудь из бродячих полуночников-псов, почувствовав, пронюхав, словом, каким-то образом обнаружив, что он спит и им не опасен, не тыкался в него холодным носом. Ничего этого Минк не знал. Но даже если бы и знал, ничего не изменилось бы. Он просто посмотрел бы на все это дело, - на Биглина, на то, что Сноупса теперь охраняют, - как на еще одно проявление безграничной способности враждебных сил, преследовавших его всю жизнь, изобретать мелкие пакости. Так что даже если бы он и знал, что Биглин уже занял пост под окном той комнаты, где сидел Флем (а он не торопился, наоборот, после того, как тот мальчик-негр с велосипедом указал ему дорогу, он подумал: "Рановато я пришел. Пускай сначала поужинают и негры ихние пусть уберутся из дому"), он все равно вел бы себя точно так же: он не таился, не подкрадывался, просто он был невиден, неслышен, неотвратимо чужой, как мелкий койот или волчонок: он не пригибался, не прятался у забора, как прятался сам Биглин, когда приходил, нет, он просто сидел на корточках, - как человек деревенский, он мог сидеть в такой позе часами, - прислонясь к забору, и рассматривал дом; он и раньше представлял себе его вид и расположение по тем сведениям и слухам, которые незаметной тончайшей струйкой медленно просачивались в Парчмен, ему приходилось собирать, выпытывать эти сведения у посторонних людей, скрывая от них, как важно ему знать то, о чем он расспрашивает; и теперь он смотрел на внушительное белое здание с колоннами, чувствуя только какую-то гордость оттого, что один из Сноупсов владеет таким домом, без тени, без признака зависти; в другое время, завтра, хотя он сам и не мечтал бы, даже не хотел бы, чтоб его принимали в этом доме, он, наверно, сказал бы чужому человеку с гордостью: "Тут мой двоюродный брат живет. Дом его собственный". С виду дом был точно такой, каким он его представлял себе. Вот освещенные окна угловой комнаты, где, как он знал, сидит его родич (наверно, они уже поужинали, времени он им дал достаточно), уперев ноги в ту специальную планку, которую, как он слышал в Парчмене, другой их родич, - Минк его никогда не видел, потому что тот, Уот Сноупс, слишком поздно родился, - прибил для этого к каминной доске. Освещены и окна комнаты рядом, хотя этого он не ожидал, - он знал, что глухая дочка устроила для себя комнату наверху. Но наверху света не было, должно быть, глухая тоже сидела внизу. И хотя свет в кухне означал, что и негры-слуги еще не ушли, но его так неодолимо тянуло к дому, что он уже привстал и собрался было подойти к окошку, посмотреть и, если надо, сразу приступить к делу, - а ведь он тридцать восемь лет учился терпению и должен был дойти до совершенства. Но если слишком долго дожидаться, Флем мог лечь, может быть, даже уснуть. А это было бы невыносимо, этого нельзя было допустить: должен наступить такой миг, пусть хотя бы доля секунды, когда он скажет: "Погляди на меня, Флем", - и тот посмотрит. Но все же он удержался, недаром он тридцать восемь лет учился ждать, и снова присел, опустился на корточки, поправив тяжелый револьвер, засунутый за нагрудник комбинезона; наверно, ее комната на другой стороне, свет у нее в окнах отсюда не виден, а то, что внизу освещена и вторая комната, ровно ничего не значит: если бы он был такой важный и богатый, как его родич Флем, и жил бы в таком красивом доме, так он тоже зажигал бы свет по всему этажу. Потом свет в кухне погас, вскоре он услыхал голоса негров - поварихи и привратника, - они разговаривали, проходя мимо него (он даже не затаил дыхания), и, пройдя футах в десяти, вышли через калитку за ограду, и голоса их медленно уходили в глубь улицы, пока совсем не замерли вдали. И тут он поднялся, спокойно, без спешки, не крадучись, не таясь: просто такой маленький, такой бесцветный, что его и не заметишь, прошел по газону перед домом к окну (ему пришлось встать за цыпочки), заглянул в окно и увидел своего родича: тот сидел во вращающемся кресле, точь-в-точь как в банке или конторе, уперев ноги в каминную доску, со шляпой на голове, как он, Минк, и ожидал его увидеть, все такой же, хотя Минк не видел его сорок лет; конечно, немного он все-таки изменился: черная плантаторская шляпа, про которую он слыхал в Парчмене, была новая, но маленький галстук бабочкой мог быть тем самым, что он носил сорок лет назад в уорнеровской лавке, зато рубашка на нем была белая, городская, и брюки темные, городские, и башмаки - начищенные городские башмаки, а не тяжелые фермерские сапожищи. Но в общем он не изменился: сидит, ничего не читает, ноги задрал, шляпа на голове, а челюсти медленно двигаются, словно что-то жуют. Надо было для верности обойти дом, увидеть, освещены ли окошки в верхнем этаже с другой стороны, и он стал было обходить дом, но вдруг подумал: не заглянуть ли сначала и во вторую комнату, где виднелся свет, раз он уже так близко, и он пошел вдоль стенки, неслышный, как тень, не тяжелее тени, и снова встал на цыпочки и заглянул в соседнее окно, в соседнюю комнату. Он увидел ее сразу и сразу узнал; комната чуть ли не до потолка уставлена книгами - он и не думал, что их так много бывает, - и женщина у стола посреди комнаты под пампой читает одну из этих книжек, на ней очки в роговой оправе, в темных волосах единственная седая прядь - он и об этом слыхал в Парчмене. На секунду им снова овладела прежняя беспомощная ярость и обида, она чуть не доконала, чуть не погубила его в эту минуту - та же ярость и злоба, которая одолела его, когда он узнал, что она вернулась домой, как видно, навсегда, и теперь живет в одном доме с Флемом, и потом он два или три года подряд неотступно думал: "А вдруг она вовсе не глухая? Вдруг она просто всех дурачит, черт ее знает, какие у нее пакости на уме", - потому что узнать правду - глухая она или нет - он мог, только понадеявшись на других людей, более того, сделав ставку на ненадежные, сомнительные сведения, на слухи, переданные через третьи-четвертые руки. В конце концов тогда он схитрил, соврал и добился приема у тюремного врача, но тут снова встало препятствие: он не смел спросить то, что ему хотелось, что нужно, необходимо было узнать, он только узнал, что даже совершенно глухие ощущают, могут почувствовать сотрясение воздуха, если звук достаточно громкий или достаточно близкий. "Как... как..." - сказал Минк, не удержавшись. Но было уже поздно: врач договорил за него: "Вот именно. Как выстрел. Но даже если бы вы могли убедить нас, что вы глухой, как же это помогло бы вам выйти отсюда?" - "Верно, верно, - сказал Минк. - Зачем мне слышать, как бич щелкает, я его и так чувствую". Но все это было неважно: он знал, что она устроила для себя комнаты наверху, а по тем слухам, которые просачивались к нему в Парчмен, - тут людям приходилось верить, нельзя было не верить, ничего не поделаешь, - он знал и то, что его родич все время сидит в этой своей комнатушке внизу, хотя дом у него, как говорили, чуть ли не побольше всей тюрьмы. И вдруг заглянуть в окно и увидеть ее не там, наверху, в другом конце дома, где ей полагалось быть, где, как он уверил себя, она непременно будет, но тут же, рядом, в соседней комнате. Значит, то, во что он до сих пор верил, на что надеялся, тоже может оказаться брехней, ерундой; не нужно даже, чтобы двери между двумя комнатами были открыты: она наверняка и так почувствует то, что тюремный врач назвал сотрясением воздуха, потому что она вовсе и не глухая. Значит, все его обманывало; и он спокойно думал: "А у меня всего-то одна пуля осталась, даже если б я успел два раза выстрелить, пока с улицы не ворвутся. Надо бы найти полено, что ли, или кусок железа", - чувствуя, что вот она, погибель, вот он, конец, и вдруг он сам себя одернул, остановил на краю пропасти, бормоча вслух, шепча самому себе: "Стой, стой, погоди. Я же тебе говорил - Старый Хозяин шуток не шутит. Он только наказывает. Конечно же, она глухая, разве тебе не повторяли сто раз, что весь Миссисипи об этом знает? Я не про этого проклятого доктора в Парчмене, я не про того вчерашнего негра, он до того обнаглел, что чуть не обозвал в глаза белого человека вруном, а я только всего и сказал, что, может, она народ дурачит. А этим черномазым все известно, они про белых людей всю подноготную знают, а уж не зря про нее говорят, что она продалась черномазым, да к тому же она еще из этих, из _коммонистов_, уж про нее не то что в Йокнапатофском округе, а и в Мемфисе, и в самом Чикаго любой негр знает, глухая она или нет, они ее насквозь знают, не иначе. Ну конечно же, она глухая и сидит спиной к двери, и надо пройти мимо, а там, наверно, есть и вторая дверь, только и останется, что выйти через ту дверь, другим ходом". И он пошел, не торопясь, не крадучись, просто совсем маленький, совсем легкий на ходу, совсем незаметный, - обогнул дом и, взойдя по ступенькам, меж высоких колонн портика, тихо отворив решетчатую дверь в прихожую, как любой гость, посетитель, приглашенный, прошел через холл мимо открытых дверей, где сидела та женщина, и, даже не взглянув на нее, подошел ко второй двери, вытащил револьвер из-за нагрудника комбинезона и, думая торопливо, чуть сбивчиво, как будто ему не хватало дыхания: "У меня всего-то одна пуля, значит, надо в голову, в лицо: в тело не рискнешь, с одной-то пулей") - вошел в комнату, где сидел его родич, и пробежал несколько шагов к нему. Ему не пришлось говорить: "Погляди на меня, Флем". Тот уже смотрел на него, повернув голову через плечо. Он не двинулся с места, только челюсти перестали жевать, остановились. Потом он задвигался, слегка наклонился в кресле и уже стал было опускать ноги с каминной доски, и кресло тоже начало поворачиваться, когда Минк, остановившись футах в пяти, поднял двумя руками кургузый, похожий на жабу, заржавленный револьвер, взвел курок, нацелился, думая: "Он должен попасть в лицо", - не "я должен", а "Он должен", - и нажал спуск, и скорее почувствовал, чем услыхал, тупой, глупый, почти что небрежный щелк. Теперь его родич, спустив ноги на пол и вполоборота повернувшись в кресле, лицом к Минку, как-то неподвижно и даже безучастно следил, как грязные, дрожащие, худые руки Минка, похожие на лапы ручной обезьяны, подымают курок, поворачивают барабан назад на одно гнездо, чтобы патрон снова попал под боек: и снова Минка тронуло, толкнуло что-то смутное, изнутри, из прошлого: не предупреждение, даже не повторение чего-то, просто что-то смутное, знакомое, но уже неважное, потому что и раньше оно никакого значения не имело, и раньше оно не могло ничего изменить, ничего не могло напомнить: в ту же секунду он и это отбросил: "Порядок, - подумал он, - сейчас все выйдет. Старый Хозяин шуток не шутит", - и он взвел курок и снова нацелил револьвер двумя руками, а его родич не пошевелился, хотя опять начал медленно жевать, будто следя за тусклой точкой света, блеснувшей из-под курка. Грохнуло со страшной силой, но Минк уже ничего не слыхал. Тело его родича в каком-то судорожном, странном, замедленном движении стало валиться вперед и уже тянуло за собой все кресло: ему, Минку, казалось, что гром выстрела - пустяки, но сейчас, когда кресло грохнется об пол, весь Джефферсон проснется. Он отскочил: был миг, когда он хотел сказать, крикнуть себе: "Стой! Стой! Проверь - мертвый он или нет, иначе все пропало!" - но он уже не мог остановиться, он сам не помнил, как увидал другую дверь, в стене за креслом, как эта дверь вдруг оказалась перед ним; все равно, куда она вела, лишь бы вон, а не назад, в комнату. Он бросился к этой двери, крутя и дергая ручку, он тряс ее и дергал, даже когда понял, что дверь заперта, он тряс ее вслепую даже после того, как сзади раздался голос, и тут он отскочил и увидел женщину, стоявшую у входной двери; сначала он подумал: "Значит, она все слышала", - и вдруг понял: ей не надо было ничего слышать, привела ее сюда, на погибель ему, та же сила, которая в одно мгновение могла взорвать его, превратить в прах, изничтожить на месте. Уже некогда было взвести курок, нацелиться на нее, даже если бы у него был второй патрон, и, отскочив от двери, он бросил, швырнул в нее револьвер, и не успел опомниться, как в ту же секунду револьвер очутился у нее в руке, и она уже протягивала ему оружие, говоря крякающим утиным голосом, как говорят глухие: - Вот. Возьмите. Там шкаф. А к выходу - сюда. 18 - Остановите машину, - сказал Стивенс. Рэтлиф затормозил. Он сидел за рулем, хотя машина принадлежала Стивенсу. Они свернули с шоссе у перекрестка, за лавкой Уорнера, за мельницей, кузней и церковью, составлявшими вместе с кучкой жилых домов и других построек поселок, где уже было совсем темно, хотя часы показывали половину десятого, а позади осталась широкая, ровная плодородная долина, на которую старый Уорнер, - ему было за восемьдесят, волосы поседели, он вдовел двенадцать лет и только года два назад вдруг женился на молоденькой женщине лет двадцати пяти, хотя с ней был обручен или, во всяком случае, влюблен в нее один из его внуков, - держал закладные и векселя, там, где участки еще не принадлежали ему; и теперь они были недалеко от предгорья, где стояли мелкие полуразрушенные фермерские домишки, покосившиеся и убогие, похожие на клочки бумаги меж выветренных складок холмов. Дорога была немощеная, даже без щебня, и впереди, должно быть, становилась совсем непроезжей; уже сейчас в неподвижном свете фар (Рэтлиф остановил машину) она походила на выветрившийся овражек, который поднимался по неровному холму меж тощих трепаных сосен и жидкого кустарника. Солнце прошло экватор и стояло в созвездии Весов; и от остановки движения, от лениво притихшего мотора сильнее ощущалась осень, после мелкого воскресного дождя и ясной изменчивой прохлады, державшейся почти весь понедельник; неровные заросли сосен и мелких дубов были плохой защитой от зимы, от дождя и мороза, отощавшая земля, заросшая сумахом, хурмой и дикой сливой, уже побагровела на холоду, ветви отяжелели от плодов слив, и все ждало заморозков и лая оголодавших гончих, выпущенных на охоту. - А почему вы думаете, что мы его там найдем, даже если доберемся? - спросил Стивенс. - А где ж ему быть? - сказал Рэтлиф. - Куда деваться? Вернуться в Парчмен, когда столько хлопот и денег затрачено, чтобы его оттуда вызволить? Куда ему еще идти, как не к себе домой? - Да нет у него никакого дома, - сказал Стивенс. - Когда это было, два, три года назад, помните, мы приезжали сюда искать того малого... - Тэрпина, - сказал Рэтлиф. - ...который не явился на призывной пункт, и мы поехали за ним. От дома и тогда уже ничего не оставалось, одна видимость. Кусок крыши, обломки стены, их еще не успели разобрать на топливо. Правда, дорога была лучше. - Да, - сказал Рэтлиф. - Люди по ней волокли бревна, от этого она и была ровнее, глаже. - А теперь там, наверно, и стен не осталось. - Там внизу подпол есть, - сказал Рэтлиф. - Яма в земле? - сказал Стивенс. - Вроде звериной норы? - Наверно, он устал, - сказал Рэтлиф. - А ведь ему не то шестьдесят три, не то шестьдесят четыре. Тридцать восемь лет он жил в напряжении, уж не говорю про эти последние - у нас сегодня что? четверг? - последние семь дней. А теперь напряжение пропало, ему нечем держаться. Вы только представьте себе, что ждали тридцать восемь лет, чтобы сделать то, что хочется, и наконец сделали. У вас тоже ничего не осталось бы. Так что ему теперь только и нужно лечь, полежать где-нибудь в темноте, в тишине, хоть недолго. - Надо бы ему подумать об этом в прошлый четверг, - сказал Стивенс. - А теперь уже поздно. - Так мы же затем сюда и приехали, верно? - сказал Рэтлиф. - Ну, ладно, - сказал Стивенс. - Поезжайте. - Но Рэтлиф вместо этого совсем выключил мотор. Теперь они еще яснее ощутили, осознали перемену погоды, конец лета. Какие-то птицы еще остались, но вечерний воздух уже не звенел трескучей летней разноголосицей ночных насекомых. Только кузнечики еще стрекотали в густом кустарнике и в стерне скошенных лугов, где днем отовсюду внезапно выскакивали пыльно-серые кобылки, рассыпаясь куда попало. И тут Стивенс почувствовал, что его ждет, о чем сейчас заговорит Рэтлиф. - Значит, по-вашему, она действительно не имела понятия, что сделает этот маленький гаденыш, как только его выпустят, - сказал Рэтлиф. - Ну конечно, нет! - сказал Стивенс торопливо, слишком торопливо, слишком запоздало. - Поезжайте! Но Рэтлиф не шевельнулся. Стивенс заметил, что он не снял руки с ключа, так что сам Стивенс не мог бы завести мотор. - Наверно, она сегодня вечером остановится в Мемфисе, - сказал Рэтлиф. - Теперь у нее есть этот роскошный автомобиль, новехонький к тому же. Стивенс все помнил. А ему хотелось забыть. Она сама все рассказала - или так ему показалось - сегодня утром, после того как объяснила, на кого сделать дарственную: она сказала, что не желает брать автомобиль своего так называемого отца и уже заказала себе в Мемфисе новую машину, которая будет доставлена сразу после похорон, чтобы ей тут же можно было уехать, а дарственную он может принести ей на подпись домой, когда они будут прощаться или говорить то, что им - ему и ей - останется сказать на прощание. Похороны были пышные: выдающийся банкир и финансист, погибший во цвете если не лет, то богатства от револьверной пули, но не от такой револьверной пули, как полагалось банкиру, потому что банкир, умирающий от револьверной пули у себя в спальне, в девять часов вечера, должен был бы перед этим пожелать спокойной ночи ревизору банка, присланному из штата или из центра, а может быть, и двум ревизорам из этих двух мест. Он (покойник) не представлял никаких организаций, ни общественных, ни военных, ни гражданских: только финансовые. И не имел никакого отношения к экономике - к скотоводству, хлопку, - словом, к тому, на чем выросли и чем жили штат Миссисипи и Йокнапатофский округ, - а исключительно к капиталу. Правда, он был прихожанином джефферсонской церкви, что явствовало из всяческих украшений и пристроек к церковному зданию, но его отношения с церковью были не служением, не истинным союзом, даже не надеждой на отпущение грехов, а просто временным перемирием меж двумя непримиримыми державами. И, однако, на похороны явился не только весь округ, но и весь штат. Он (Стивенс) тоже стоял, как непосредственный участник представления, по настоянию дочери усопшего (sic [так (лат.)]) в первом ряду около нее. Он, Линда, ее дядя Джоди, у которого на длинном, как у отца, костяке наросло сто фунтов живота и подбородков, и тут же - да, вот именно - Уоллстрит Сноупс, Уоллстрит-Паника Сноупс, который не только никогда не вел себя, как Сноупс, но даже с виду не похож был на Сноупсов: высокий темноволосый человек, с неправдоподобно нежными детскими голубыми, как барвинок, глазами, который начал карьеру мальчишкой-рассыльным в бакалейной лавчонке, чтобы обеспечить себя и своего младшего брата, Адмирала Дьюи, до окончания школы, а потом открыл в Джефферсоне оптовую бакалейную торговлю, снабжавшую всю округу, и, наконец, переехав с семьей в Мемфис, стал владельцем целой сети оптовых бакалейных складов, снабжавших половину штата Миссисипи, да и Теннесси и Арканзас тоже; и все стояли перед стыдливо замаскированной ямой, рядом с другой могилой, над которой не муж (он только сделал заказ и оплатил его), но сам Стивенс воздвиг возмутительную мраморную ложь, ценой которой была куплена свобода Линды девятнадцать лет назад. И ему, именно ему, приходилось теперь воздвигать вторую ложь, уже предопределенную той, первой; они - Линда и он - уже обсудили это сегодня утром. - Нет. Ничего не надо, - сказала она. - "Надо", - написал он. - Нет, - сказала она. Он только приподнял табличку и показал ей написанное слово; не мог же он написать: "Надо ради тебя". Впрочем, это и не понадобилось. - Вы правы, - сказала она. - Вам придется и второй поставить. Он написал: "Нам". - Нет, - сказала она. - Вам одному. Вы всегда все делали за меня. И всегда будете делать. Теперь я знаю - кроме вас, у меня никого не было. По правде говоря, мне, кроме вас, никто и не был нужен. Стоя у гроба, слушая, как баптистский проповедник бегло и гладко справлял службу, он, Стивенс, смотрел на лица, городские лица, деревенские лица, лица граждан, представлявших городскую общественность (потому что город должен был быть представлен на этих похоронах) или самих себя, просто потому, что и они когда-нибудь окажутся там, где сейчас лежал Флем Сноупс, мертвые, одинокие, без друзей; смотрел на робкие, безымянные, полные надежды лица тех, кто был должен деньги Флему или его банку и, как это часто бывает с людьми, надеялся, а может быть, даже твердо верил, что теперь, когда Флем умер, о долге каким-то образом забудут или попросту затеряют документы, не стребуют, не спросят. И вдруг он увидел другое. Их было немного: он отыскал только троих, лица у них были тоже простые, деревенские, ничем не отличающиеся от других деревенских лиц, и эти лица робко прятались где-то сзади, в толпе, и вдруг они выделились, выскочили, и он сразу понял, чьи это лица: это были Сноупсы; он их никогда прежде не видел, но это неоспоримо были они, не то чтобы странные, а просто одинаковые, похожие друг на друга не столько выражением, сколько напряженной целеустремленностью; мысль у него пробежала молниеносно, как бывает в минутном испуге, когда тебя внезапно разбудят: "Они похожи на волков, которые пришли взглянуть на капкан, где погиб волк покрупнее, волк-вождь, волк-главарь, как сказал бы Рэтлиф, волк-хозяин; и теперь смотрят - не достанется ли им хоть кусочек приманки". Потом это ощущение прошло. Он не мог все время оборачиваться, да и священник кончил службу, и человек из похоронного бюро сделал знак избранным, официально осиротевшим, следовать за ним, и когда он, Стивенс, оглянулся, смог оглянуться, те лица уже исчезли. Линду он оставил на кладбище. Вернее, дядя должен был отвезти ее домой, где ждала новая машина - она вызвала эту машину по телефону из Мемфиса, решив еще вчера днем сразу после похорон уехать в Нью-Йорк; должно быть, к тому времени, как он приедет к ней подписывать дарственную, она уже соберется, уложит вещи в новую машину. Поэтому он заехал к себе на службу и взял эту бумагу - дарственную (с обычным гербовым сбором в размере одного доллара), по которой дом и усадьба возвращались семье де Спейнов. Она составила бумагу сама, даже не сказав ему ничего заранее и, уж конечно, не посоветовавшись с ним. Ей не удалось разыскать Манфреда, у которого Сноупс отнял и дом, и банк, и все, что оставалось от его, Манфреда, доброго имени в Джефферсоне, но она разыскала наконец его оставшихся родственников - единственную сестру майора де Спейна, отца Манфреда, и ее единственную дочку: древняя старуха, не встававшая с постели, жила в Лос-Анжелесе с незамужней дочерью шестидесяти лет, бывшей директрисой средней школы на окраине Лос-Анжелеса, и она, Линда, их разыскала, откопала, даже не посоветовавшись со своим юристом; возмутительно, когда добрый самаритянин, филантроп, благодетель не только сам находит, но и сам изобретает собственные благодеяния, не привлекая к этому и даже обходя юристов, и секретарей, и советников благотворительных обществ; просто возмутительно, даже, откровенно говоря, антиобщественно вырывать кусок хлеба из стольких ртов. На бумаге не хватало только ее подписи; и уже через четверть часа он затормозил машину у поворота к ее дому, не особенно обращая внимание на небольшую кучку людей у входа - мужчины, мальчики, два-три негра, - и только сказал вслух: "Местные любители оценивают ее новую машину", - потом поставил свою машину и, взяв портфель, уже повернул к парадному, скользнув взглядом по группе людей, просто потому, что они попались на пути, но вдруг с мимолетным, пока еще смутным удивлением сказал: "Да это же английский "ягуар". Притом совершенно новый", - и пошел, не останавливаясь, как вдруг ему показалось, будто он идет по лестнице и она вдруг внезапно завертелась у него под ногами, а он все идет, поднимается, тратит силы, но не движется, не сходит с места; и это так внезапно, так мгновенно, что кажется, будто только твой дух тут, а твоя оболочка уже силой инерции перенесена на ступеньку выше; он думал: "Нет места на всем свете, откуда совершенно новый "ягуар" успели бы, доставить в Джефферсон, Миссисипи, со вчерашнего дня, а тем более по телефонному звонку, со вчерашнего вечера", - думая, уже с отчаянием: "Нет! нет! Это вполне возможно! В продаже могла быть такая машина, они могли найти ее в Мемфисе вчера вечером или сегодня утром - вся наша зыбкая, шаткая вселенная только и держится на совпадениях, на случайностях", - и он решительно подошел к машине, остановился около нее, думая: "Значит, она еще с прошлого четверга знала, что уедет, она просто не знала до вторника, до вечера, в какой именно день это будет". Машина была ослепительно, безукоризненно новая, и моложавый, вполне благопристойного вида агент или техник стоял тут же; а негр-привратник выходил из парадного, неся какие-то ее вещи. - Добрый день, - сказал Стивенс. - Великолепная машина. Совсем новая, правда? - Конечно, - сказал тот. - Она и земли не касалась, пока миссис Коль не позвонила нам вчера по телефону. - Удачно, что у вас сразу нашлась для нее машина, - сказал Стивенс. - Да нет, мы ее получили еще десятого числа. Когда она нам заказывала машину, еще в июле, она велела держать ее у нас, пока не понадобится. Очевидно, когда ее отец... скончался, планы у нее изменились. - Да, от таких событий многое меняется, - сказал Стивенс. - Значит, заказ был сделан еще в июле? - Так точно. Говорят, того типа еще не поймали? - Пока нет, - сказал Стивенс. - Чудесная машина. Я бы тоже от такой не отказался, - и пошел дальше, в открытые двери, вверх по ступенькам, привыкшим к его шагам, в комнату, тоже привыкшую к нему. Линда стояла и смотрела, как он идет, уже одетая по-дорожному, в выгоревшем, но свежевыглаженном защитном комбинезоне, с накрашенными губами и с лицом, сильно намазанным для защиты от дорожного ветра; на стуле лежал потрепанный макинтош, сумка, толстые перчатки и шарф: она сказала: - По крайней мере, я не солгала. Я могла бы спрятать машину в гараж, пока вы не уйдете, но не спрятала. - Но сказала она это не словами; вслух она проговорила: - Поцелуй меня, Гэвин. - И сама подошла к нему, обхватила его руками, крепко, не торопясь, и прижала рот к его губам, сильно и смело, раскрыв губы, а он обнял ее, как бывало и раньше, и его рука скользнула вниз, по спине, где раздвоенная выпуклость кругло и крепко подымалась под жесткой серой тканью, но его рука не чувствовала ответа - ответа никогда не было, никогда не будет, - для верности нет угрозы, нет опасности, даже если бы ничего не было меж рукой и раздвоенной округлой женской плотью, и всегда он только касался ее, понимая и принимая все не с безнадежностью, не с горечью, а только с грустью, он просто поддерживал ее сзади, как сажают на ладонь невинное, неоформившееся тельце ребенка. Но не сейчас, не в этот раз. Сейчас он испытал страх, и в страхе он подумал: "Как это было сказано? "Мужчина, чье непреодолимое обаяние для женщин в том, что одним своим присутствием он вселяет в них уверенность, будто готов ради них на любую жертву". Только сейчас все наоборот; совсем наоборот: дурак, простак, не только не знает, куда забивать мяч в бейсболе, но даже не знает, что участвует в игре. Их и соблазнять ничем не надо, потому что они давным-давно тебя наметили, они тебя выбрали просто потому, что верили: оттого что ты выбран, ты сразу не только готов, не только согласен, ты страстно жаждешь принести ради них любую жертву, только надо обоим вместе выдумать какую-нибудь настоящую жертву, стоящую". Он думал: "Сейчас она поймет, что она не может мне доверять, и только надеется, что, может, оттого и прижалась всем телом, оттого так крепко обняла за плечи, словно хочет потянуть за собой, хотя здесь нет постели", - но тут он страшно ошибался. Он думал: "Зачем ей впустую тратить время, проверять меня, если она всю жизнь знала, что ей только и надо положиться на меня". И она стояла, обняв его, и целовала, пока он сам не попытался высвободиться, и тут она выпустила его и посмотрела ему в лицо своими темно-синими глазами, без тайны, без ласки, даже, может быть, без нежности. - У тебя весь рот в помаде, - сказала она, - тебе надо умыться. Да, ты прав, - сказала она, - ты всегда прав в том, что касается меня и тебя. - В глазах не было тайны; упорство - да, но не тайна; когда-нибудь он, может быть, вспомнит, что в них и настоящей нежности не было. - Я тебя люблю, - сказала она. - А тебе мало досталось. Нет, это неверно. Ничего тебе не досталось. Ничего у тебя не было. Он только знал, что она хочет сказать: сначала ее мать, потом - она; дважды он хотел отдать всего себя и ничего не получил взамен, кроме права быть одержимым, околдованным, если хотите - одураченным. Рэтлиф - тот непременно сказал бы "одураченным". И она знала, что он это знает; в этом (вероятно) и было их проклятие: они оба сразу, сейчас же узнавали друг про друга все. И не из честности, не потому, что, как она считала, она всю жизнь была влюблена в него, она позволила ему увидать ее новый "ягуар", позволила понять, какое значение можно было бы этому придать при обстоятельствах, сопровождавших смерть ее так называемого отца. Она сделала это потому, что все равно не могла скрыть от него, что заказала машину в Нью-Йорке или в Лондоне, словом, там, откуда ее прислали, как только узнала, что удастся выхлопотать помилование для Минка. В каждом ее костюме был карман, сделанный точно по размеру маленького блокнотика слоновой кости с коротким грифелем. Он знал, где этот кармашек в комбинезоне, и, протянув руку, вынул блокнот. Он мог написать: "У меня есть все. Ты мне верила. Ты предпочла, чтобы я подумал, будто ты стала убийцей своего так называемого отца, лишь бы не солгать". Он мог бы и, может быть, должен был бы написать: "У меня есть все. Разве я только что не был пособником в подготовке убийства?" Но вместо этого он написал: "У нас все было". - Нет, - сказала она. Он написал: "Да". - Нет, - сказала она. Он написал "ДА" такими крупными буквами, что занял всю-всю табличку, потом вытер ее ладонью и написал: "Возьми с собой кого-нибудь в машину. Ты можешь разбиться". Она взглянула на эти слова настолько мельком, что каждый подумал бы - вряд ли она успела их прочесть, и снова посмотрела на него этими темно-синими глазами, и, была ли в них ласка, была ли в них нежность, была ли в них настоящая искренность, не все ли равно. И ее рот в смутной улыбке был измазан помадой, и она, эта улыбка, казалась мягким мазком, расплывчатым пятном. - Я люблю тебя, - сказала она. - Я никогда никого, кроме тебя, не любила. Он написал: "Нет". - Да, - сказала она. Он написал "нет", и когда она повторила "да", он снова написал: "нет, нет, нет", пока не исписал всю табличку, потом стер и написал: "дарственная". И, стоя рядом с ней у камина, где они решали все деловые вопросы, которые требовали какой-то договоренности между ними, он развернул документ, снял колпачок с вечного пера, чтобы она подписала, потом сложил бумагу и уже стал прятать ее в портфель, когда она сказала: - И это. - Он уже заметил на каминной доске длинный простой конверт. Взяв его в руки, он нащупал сквозь бумагу толстую пачку банкнот, слишком толстую, - тысяча долларов убьет его в несколько недель, а может быть, и дней вернее, чем тысяча пуль. Он еще вчера вечером хотел сказать ей: "Тысяча долларов и его убьет. Тогда ты будешь довольна?" - хотя вчера вечером он еще не знал, насколько это верно. Но он промолчал. Он сам займется этим, когда подойдет время. - А ты знаешь, где его отыскать? - спросила она. "Рэтлиф знает", - написал он и снова написал: "Выйди на 2 минуты в ванную. Твои губы тоже", - и подождал, пока она прочла, а она тоже постояла, наклонив голову, как будто он написал какую-то криптограмму. - А-а, - сказала она. Потом сказала: - Да, уже пора, - и, повернувшись, пошла к двери, потом остановилась и снова обернулась вполоборота и только тогда посмотрела на него: ни тени улыбки, ничего, одни глаза, которые даже на этом расстоянии не казались черными. И вышла. Он держал портфель в руках. Шляпа его лежала на столе. Он сунул конверт в карман и вытер рот платком, захватил мимоходом шляпу и стал спускаться по лестнице, смочив платок слюной, чтобы как следует вытереть губы. В холле стояло зеркало, но он решил, что обойдется, пока не попадет к себе в кабинет; наверно, тут есть, должен быть какой-то черный ход, но где-то в доме был привратник, а может быть, повариха. Впрочем, никто не запрещал ему пересечь наискось газон перед домом и выйти через боковую калитку на улицу, так что и не понадобится отворачиваться от новой машины. И Рэтлиф, случайно или по счастливому совпадению оказавшийся на лестнице у двери в его служебный кабинет, сказал: - А машину вы где оставили? Ладно, я ее приведу. А вы бы воспользовались водичкой там, наверху. Он умылся, запер измазанный помадой платок в ящик и сел к своему столу. Время шло, и он услыхал, как Рэтлиф спускается по лестнице, хотя Рэтлиф чуть потряс запертую дверь; вот теперь он свободен и может осуществить свои юношеские мечты - вернуть Ветхому завету его первоначальную девственную чистоту. Нет, он уже слишком стар. Должно быть, одной только тоски мало, чтобы так затосковать. И снова время шло, потом зазвонил телефон. - Она уехала, - сказал голос Рэтлифа. - Ваша машина у меня. Хотите зайти ко мне поужинать? - Нет, - сказал он. - Хотите, я позвоню вашей жене, что вы будете у меня? - О, черт, я же говорю - нет, - сказал он. Но тут же сказал: - Большое спасибо. - Заеду за вами часов в восемь, - сказал Рэтлиф. Гэвин ждал у перекрестка, машина - его машина - сразу тронулась, как только он сел. - Опасное дело, - сказал он. - Это-то верно. Но все уже кончилось, надо только попривыкнуть. - Нет, я хочу сказать, что для вас это опасно. Со мной всем опасно. Я - человек опасный. Неужели вы не понимаете, что я только что совершил убийство? - А-а, вы вот о чем, - сказал Рэтлиф. - Раньше я думал, что вас только одним можно обезопасить - кому-то выйти за вас замуж. Ничего из этого не получилось, но вы-то, по крайней мере, в порядке. Вы же сами сказали, что только что совершили убийство. Что же еще можно для вас придумать? - Они уже выехали на шоссе, оставив город позади, и можно было прибавить скорость, чтобы побыстрее проехать двадцать миль до лавки Уорнера. - Вы знаете, кого мне больше всех жалко в этой истории? - сказал Рэтлиф. - Лютера Биглина. Может, вы об этом не слыхали, да и никто не узнал бы, если б сегодня все не вылезло наружу в частной, в покаянной, так сказать, беседе между Лютером и Ифом Бишопом. Оказалось, что каждый вечер, начиная с прошлого четверга до этого вторника, Лютер стоял или, вернее, сидел на посту как можно ближе к тому самому окошку; он там оставался с той минуты, как миссис Биглин возвращалась из кино и будила его, до самого рассвета. Понимаете, весь день он возился у себя в тюрьме, убирал, кормил арестантов, да еще все время был начеку - не понадобится ли он шерифу для каких-нибудь поручений, как же тут ему было не поспать хоть немножко, а время на сон он мог выкроить только после ужина, до той минуты, когда миссис Биглин - она ему была вместо будильника - возвращалась из кино и его будила, значит, спал он примерно с семи часиков до половины десятого, до десяти, смотря какой фильм попадался, а всю ночь напролет стоял или сидел на складном стуле прямо под окошком у Флема, и не за награду, не за славу, потому что одна миссис Биглин об этом знала, а исключительно из верности Ифу Бишопу, из уважения к его присяге - защищать и оберегать жизнь всех джефферсонских граждан, даже жизнь таких, как Флем Сноупс. И надо же было Минку из всех двадцати четырех часов в сутки выбрать именно это время, примерно где-то между семью и половиной десятого, и в этот самый час явиться к Флему с той штукой, которую ему продали за револьвер, как будто Минк сделал это нарочно, назло, а такого, как говорится, и собаке не пожелаешь. - Поезжайте, - сказал Стивенс. - И поскорее. - Вот так-то, - сказал Рэтлиф. - Вот чем все это кончилось. Сколько он сквалыжничал, сколько взыскивал, грабил, отнимал, когда мог - больше исподтишка, втихую, но когда приходилось - и в открытую, топтал нас ногами, а кое-кто успевал отскочить, чтоб не попасться окончательно. А что теперь от всего этого осталось - старуха, которая и с постели не встает, да ее дочка, старая дева, учительница, жили бы они себе тихо и мирно в своей солнечной Калифорнии. Так нет - им теперь ехать сюда, в Миссисипи, жить в этом белом слоновнике, в доме в этом, да еще, пожалуй, мисс Элисон придется снова поступать на службу, а может, придется и жаться и жмотничать, чтобы содержать такую махину, а то разве можно, чтоб все друзья и знакомые, уж не говорю - чужие, про нее судачили, - вот, мол, настоящая леди, родилась в Миссисипи и вдруг отказывается принять целый дом не только в подарок, бесплатно, но и дом-то с самого начала был ихний, так что теперь и спасибо говорить некому за то, что ей этот дом отдали. Словом, может, в этом и есть какая-то мораль, если сумеешь ее найти. - Нет никакой морали, - сказал Стивенс. - Люди просто стараются сделать как лучше. - Несчастные сукины дети, - сказал Рэтлиф. - Да, несчастные сукины дети, - сказал Стивенс. - Поезжайте. Скорее. И вот часов около десяти они с Рэтлифом остановились на бугристой дороге, которая уже перестала быть дорогой, - а скоро тут и вообще нельзя будет проехать, и Рэтлиф сказал: - Значит, по-вашему, она действительно не знала, что он натворит, как только его выпустят? - Я вам ужо говорил - не знала, - сказал Стивенс. - Поезжайте. - А у нас времени хватит, - сказал Рэтлиф. - Никуда он не уйдет. Кстати, про ту штуку, что ему служила револьвером, он ее не то уронил, не то выбросил, когда убегал через задний двор. Иф Бишоп мне ее показывал. Правильно говорил тот продавец из Мемфиса. Она и не похожа на револьвер. С виду совершенный ящер - старый-престарый, весь в грязи, в ржавчине. И остались в нем два патрона - гильза и нестреляный. На гильзе капсюль был пробит, как полагается, но только и на ней и на патроне как раз рядом с капсюлем была крохотная зазубринка, вмятинка, и обе вмятинки точь-в-точь одинаковые, и даже на одинаковых местах, так что, когда Иф вынул патрон, а пустую гильзу чуть повернул и подставил под ударник, а потом взвел и спустил курок, на гильзе появилась такая же вмятина, рядом с капсюлем, значит, выходит, что этот ржавый ударник то попадал на капсюль, то нет. Вот и похоже, что Минк раньше опробовал оба патрона и они оба сначала дали осечку, а он все-таки пошел убивать Флема, понадеявшись, что один-то патрон непременно на этот раз выстрелит, хотя это мало вероятно. А вернее, он подошел к Флему, щелкнул два раза впустую, а потом повернул барабан обратно, чтоб снова испробовать, - больше ведь ему ничего не оставалось, и тут-то оно и выстрелило. Но ежели это так, тогда зачем, скажите на милость, Флему было сидеть в кресле, дожидаться, чтобы Минк два раза щелкнул курком впустую, револьвер ведь только потом выстрелил и убил его наповал? - Почем я знаю, - резко сказал Стивенс. - Поезжайте. - А может, ему тоже все наскучило, - сказал Рэтлиф. - Как Юле. Может, им обоим наскучило. Несчастный он сукин сын. - Он был импотент, - сказал Стивенс. - Что? - сказал Рэтлиф. - Импотент. Он только и мог уснуть рядом с женщиной, а больше ничего не мог. Да! - сказал Стивенс. - Несчастные сукины дети, сколько они причиняют людям горя и тоски, сколько от них видят и тоски и горя! Ну, поезжайте! - А вдруг тут еще что-то было, - сказал Рэтлиф. - Вы-то мальчишкой росли в городе, наверно, никогда и не слыхали про "мое право". Это игра такая, мы всегда в нее играли. Выбираешь мальчишку, себе под стать, подходишь к нему с прутиком или с палочкой, а то и с твердым зеленым яблоком, может, даже с камнем, зависит от того, насколько ты не боишься рискнуть, и говоришь ему: "Мое право!" И если он согласится, он будет стоять смирно, а ты его огреешь этим прутом или палкой изо всех сил либо отойдешь на шаг и запустишь в него яблоком или камнем. А потом уж тебе стоять на месте, а ему взять прут или палку, яблоко или камень и дать тебе сдачи. Такое было правило. И вот, предположим, что... - Поезжайте! - сказал Стивенс. - ...что Флем свое право использовал по всем правилам игры, как полагалось, а теперь ему только и оставалось сидеть и ждать, потому что он, наверно, давно понял, как только она опять тут появилась, вернулась, да притом еще с коммунистической войны, что он уже проиграл... - Замолчите! - сказал Стивенс. - Не надо! - ...и теперь ее право, ее черед, да еще если она... - Нет! - сказал Стивенс. - Нет! - Но Рэтлиф не только сидел за рулем, он и руку держал на ключе зажигания, прикрывал его. - ...всегда знала, что случится, когда того выпустят, и не только она знала, но и Флем тоже знал... - Не верю! - сказал Стивенс. - Никогда не поверю! Не могу я поверить, - сказал он. - Неужели вы не понимаете - не могу! - И тут выясняется еще одно, - сказал Рэтлиф. - Выходит, что ей надо было решиться, и притом раз навсегда, а то будет поздно. Конечно, она могла бы и подождать два года, когда и сам господь бог никак не удержал бы Минка в Парчмене, разве только прикончил бы его, и ей тогда не нужно было бы беспокоиться, хлопотать, а кроме того, она сняла бы с себя всякую моральную ответственность, хоть вы и говорите, что никакой морали нет. Да вот не стала она ждать. Тут-то и призадумаешься - а почему? Может, тут вот что, может, если бы в раю людей не было, так и самого рая не было бы, а если бы ты не ждал, что там встретишь людей, которых ты на земле знал, так никто бы туда и не стремился попасть. А вдруг когда-нибудь ее мать скажет ей: "Что же ты не отомстила за меня, за мою любовь, хоть поздно, да найденную, почему ты стояла в стороне, ждала, зажмурясь: будь что будет? Разве ты сама никогда не любила, не знала, какая она, любовь?.." Держите! - сказал он. Он вынул белоснежный, безукоризненно выстиранный и выглаженный носовой платок - весь город знал, что он их не только сам стирал и гладил, но и подрубал мережкой тоже сам, - и вложил его в слепую руку Стивенса, потом включил зажигание и фары. - Ну вот, теперь все в порядке, - сказал он. С дороги уже исчезли обе колеи. Только овражек, заросший шиповником, круто шел в гору. - Я пойду вперед, - сказал Рэтлиф. - Вы в городе росли. А я даже электрической лампы не видел, пока не стал бриться опасной бритвой. - Потом он сказал: - Вон оно. - Покатая крыша, совершенно завалившаяся с одного угла (Стивенс никогда бы не подумал, что тут раньше стоял дом, он просто поверил Рэтлифу на слово), а над крышей - одинокий старый кряжистый кедр. Стивенс чуть не упал, споткнувшись об остатки огораживавшего двор забора, тоже поваленного, густо заросшего вьющимися розами, уже давно одичавшими. - Идите за мной, - сказал Рэтлиф. - Тут старый колодец, я как будто знаю, где он. Надо было захватить фонарик. И вот в осыпающейся щели, внизу, в глубине, в том, что когда-то было фундаментом дома, показалось отверстие, черная полузасыпанная дыра, зияющая у их ног, словно сам разрушенный дом ощерился им в лицо. Рэтлиф остановился. Он негромко сказал: - Вы ведь этого револьвера не видали. А я видел. Похоже, что это был вовсе не десятидолларовый револьвер. Похоже, что такие револьверы продают по девять с половиной долларов пара. Может, у него второй еще остался, - но тут Стивенс, не останавливаясь, протиснулся мимо него и осторожно нащупал ногой что-то вроде ступеньки; вынув из кармана золотую зажигалку с монограммой, он зажег ее и при слабом колеблющемся свете стал спускаться вниз, и Рэтлиф, идя за ним, говорил: - Ну конечно, теперь он на свободе. Зачем же ему теперь убивать людей? - И они прошли в бывший погреб, в пещеру, в нору, где на куче наспех собранных досок сидел человек, которого они искали, - он не то прикорнул в углу, не то встал на колени и, моргая, смотрел на них, как ребенок, которому помешали молиться на ночь: именно не застали за молитвой, а помешали, прервали, и, стоя на коленях, в новом комбинезоне, уже измазанном и провонявшем, опустив полусжатые кулаки перед собой, он, мигая, смотрел на крохотное пламя в руках Стивенса. - Здрасьте, - сказал он. - Вам тут нельзя оставаться, - сказал Стивенс. - Раз уж мы вас нашли, так неужели вы думаете, что шериф завтра же не догадается, где вы? - А я тут не останусь, - сказал он. - Я только зашел отдохнуть. Вот соберусь и пойду дальше. А вы кто такие? - Неважно, - сказал Стивенс. Он вынул конверт с деньгами. - Вот, - сказал он. В конверте лежали двести пятьдесят долларов. Он их оставил из той тысячи, что была там. Стивенс сам не знал, почему он отсчитал именно столько. Человек посмотрел на деньги, не вставая с колен. - Я же эти деньги оставил в Парчмене, у меня их не было, когда я вышел за ворота. Значит, какой-то сукин сын их украл? - Это не те деньги, - сказал Стивенс. - Те деньги вернули. А это новые деньги, она утром их для вас оставила. Другие деньги. - Значит, если я эти возьму, мне никому ничего обещать не надо? - Да, - сказал Стивенс. - Берите. Он взял деньги. - Премного благодарен, - сказал он. - В тот раз мне говорили - через три месяца вышлют еще двести пятьдесят, ежели я только обещаю сразу выехать из Миссисипи и уж никогда не возвращаться. Должно быть, сейчас это уже отпало. - Нет, - сказал Стивенс. - Все осталось по-прежнему. Сообщите через три месяца, где вы будете, я вам вышлю деньги. - Премного благодарен, - сказал Минк. - Высылайте на имя М.-С.Сноупса. - Как? - сказал Стивенс. - М.-С.Сноупса. Это меня так зовут: М.-С. - Пойдем! - почти грубо сказал Рэтлиф. - Пошли отсюда! - И когда Стивенс обернулся, взял его под руку, отобрал у него горящую зажигалку и держал ее над головой, пока Стивенс ощупью искал стертые земляные ступени, и они снова вышли на воздух, в ночь, в безлунную тьму, где истощенные, выветрившиеся поля разметались под первым слабым дыханием осени в ожидании зимы. Наверху, чинами небесной иерархии, плыли созвездия сквозь пажити зодиака: Скорпион, и Медведица, и Весы, а в вышине, за холодным Орионом и Плеядами, горько сетовали сонмы бесприютных падших ангелов. Осторожно, нежно, как женщина, Рэтлиф открыл дверцу машины, помогая Стивенсу сесть. - Вам теперь лучше? - сказал он. - О, черт, да, да! - сказал Стивенс. Рэтлиф закрыл дверцу, обошел машину, открыл другую дверцу, сел, захлопнул и эту дверцу, включил мотор, зажег фары и тронул машину, - оба они тоже старики, обоим под шестьдесят. - Не знаю, может, она уже припрятала где-нибудь дочку, а может, еще только собирается завести. Но уж если заведет, так дай бог, чтобы она никогда не привозила ее в Джефферсон. Вам уже попались на пути две Юлы Уорнер, не думаю, что вы смогли бы выдержать и третью. Когда оба незнакомца ушли и унесли свет, он больше не ложился. Он уже отдохнул, все ближе подходила минута, когда надо будет снова идти. Он так и остался стоять на коленях, на куче старых досок, которые он сгреб, чтобы защититься от земли, если он вдруг уснет. К счастью, человек, укравший у него в прошлый четверг десять долларов, не взял английскую булавку, так что он туго свернул деньги по размеру нагрудного кармашка и приколол их булавкой. На этот раз все будет в порядке: пачка такая толстая, что он даже во сне почувствует, если кто к ней начнет подбираться. И вот подошло время идти. Отчасти он даже был рад: человек и от отдыха может устать, истомиться, как от всего другого. На дворе было темно, прохладно, идти легко, и кругом пусто, одна только старая земля. Но после шестидесяти трех человеку уже не надо все время думать о земле. Правда, земля сама напоминала о себе, о том, что она тут, ждет; тихонько, не спеша, она с каждым шагом тянула его к себе, говоря: "Не бойся, ляг, я тебя не обижу. Ты только ляг". Он подумал: "Теперь я свободный. Могу идти, куда хочу". Вот он и пойдет на запад, люди всегда идут туда, на запад. Как снимутся с места, как тронутся в новые края, так непременно пойдут на запад, словно сам Старый Хозяин заложил это в кровь и плоть, что достались тебе от отца в ту минуту, как он тебя вбрызнул в чрево матери. Теперь он был свободен. И немного попозже, к рассвету, как придет ему охота, он и прилечь сможет. И когда охота пришла, он лег поудобнее, примостив спину, и ноги, и руки, уже чувствуя, как его начинает потихоньку-полегоньку тянуть вниз, словно эта чертова старуха-земля хочет его убедить, будто она и сама не замечает, что делает. Но в эту минуту он увидел знакомые звезды, видно, он лег не совсем так, как надо, потому что ложиться нужно лицом к востоку; идти на запад, а если лег - ложись лицом к востоку. И он передвинулся, немножко повернулся и улегся именно так, как надо, и теперь он был свободен, теперь он мог себе позволить рискнуть; и чтобы показать, как он осмелел, он даже решил закрыть глаза, дать ей волю, пусть делает, что хочет; и тут, словно поверив, что он и на самом деле уснул, она постепенно принялась за свое, потянула крепче, правда, осторожно, чтоб не обеспокоить его: просто покрепче, посильнее. А ведь не только одному человеку надо всю жизнь от нее обороняться, всем людям во все века приходилось быть настороже; даже когда человек жил в пещерах, как рассказывают, он подгребал под себя песок, чтоб подальше быть от земли во время сна, а потом придумал для защиты деревянные полы, а еще позже - кровати и стал подымать полы вверх, этаж за этажом, пока не поднял их на сто, на тысячу футов, в высоту, в воздух, защищаясь от земли. Теперь он уже мог рискнуть, ему даже захотелось дать ей полную волю, - пусть покажет, пусть докажет, на что она способна, если постарается как следует. И в самом деле, только он об этом подумал, как сразу почувствовал, что Минк Сноупс, которому всю жизнь приходилось мучиться и мотаться зря, теперь расползается, расплывается, растекается легко, как во сне; он словно видел, как он уходит туда, к тонким травинкам, к мелким корешкам, в ходы, проточенные червями, вниз, вниз, в землю, где уже было полно людей, что всю жизнь мотались и мыкались, а теперь свободны, и пускай теперь земля, прах, мучается, и страдает, и тоскует от страстей, и надежд, и страха, от справедливости и несправедливости, от горя, а люди лежат себе спокойно, все вместе, скопом, тихо и мирно, и не разберешь, где кто, да и разбирать не стоит, и он тоже среди них, всем им ровня - самым добрым, самым храбрым, неотделимый от них, безымянный, как они: как те, прекрасные, блистательные, гордые и смелые, те, что там, на самой вершине, среди сияющих видений и снов, стали вехами в долгой летописи человечества, - Елена и епископы, короли и ангелы-изгнанники, надменные и непокорные серафимы. ПРИМЕЧАНИЯ 1. Атланта, Ливенуорт, Алькатраз - тюрьмы в США. 2. Улицы Малберри, Гейозо и Понтоток - район публичных домов в Мемфисе. 3. Саймон Легри - жестокий рабовладелец из романа Г.Бичер-Стоу "Хижина дяди Тома". 4. Имеются в виду испано-американская война 1898 г. и первая мировая война 1914-1918 гг. 5. Лафайетовская эскадрилья - эскадрилья, сформированная из добровольцев города Лафайет (США) и участвовавшая в Европе в боевых действиях во время первой мировой войны. 6. Черный Джек - прозвище американского генерала Джона Першинга, участника первой мировой войны. 7. Искаж. Шато-Тьерри, город во Франции, район ожесточенных боев во время первой мировой войны. 8. АМХ - Ассоциация молодых христиан. 9. Большая Северная железная дорога. 10. Лилит в библейской литературе - демон ночи, изображался как соблазнительная женщина с длинными волосами. 11. Согласно библейской легенде, Далила погубила Самсона, выведав секрет его силы, которая заключена была в его волосах. Отрезав волосы Самсона, она выдала его, уже бессильного, врагам. 12. Ироническая трансформация ситуации гомеровской "Илиады". Царь Спарты Менелаи был мужем похищенной Елены. Спарта постоянно воевала с городом Аргосом. 13. Маунт-Вернон - имение, где жил Джордж Вашингтон (1732-1799), первый президент США. 14. Маттерхорн - горная вершина в Альпах. 15. Имеются в виду американские изоляционисты, противники президента Вудро Вильсона (1913-1921) и вступления США в Лигу наций. 16. "Серебряные рубашки" - военизированная, фашистского толка организация в США. 17. Лонг, Бильбо - американские политические деятели 30-х годов, выступавшие с демагогическими, расистскими лозунгами. 18. Имеется в виду библейский эпизод (Книга Бытия, гл.32). 19. Бергойн Джон (1722-1792) - английский генерал, во время Войны за независимость командовавший английской армией в битве при Саратоге 7 октября 1777 г. 20. "Двадцать один", Сторк-клуб - дорогие рестораны в Нью-Йорке. 21. Ли Роберт Эдвард (1807-1870) - генерал, командующий армией южан. Аппоматокс - деревня недалеко от Ричмонда, где 9 апреля 1865 г. Ли капитулировал перед командующим армией северян генералом Грантом. 22. Фриц Крейслер (1875-1962) - австрийский скрипач и композитор, жил в США. 23. "Лузитания" - британский пассажирский пароход, потопленный 7 мая 1915 г. немецкой подводной лодкой - событие, которое в конечном счете способствовало вступлению США в войну. Декларация президента - выступление президента Вильсона 2 апреля 1917 г. в конгрессе, где он потребовал, чтобы США вступили в войну против Германии. 24. "Ист Линн" - пьеса, написанная по мотивам одноименного романа (1861) Эллен Вуд. 25. Ф.Д.Р. - Франклин Делано Рузвельт (1882-1945), президент США (1933-1945). 26. Валгалла - в скандинавской мифологии - дворец бога Одина, куда попадают души героев и воинов, павших в битве. 27. Бен Джонсон (1573-1637) - английский драматург, современник Шекспира. Джон Донн (1573-1631) - английский поэт. Давид Гаррик (1717-1779) - английский актер и драматург. Джон Сэклинг (1609-1642) - английский поэт. 28. Генерал Гамелен - французский генерал, один из главных виновников капитуляции Франции во второй мировой войне. 29. В 20-е годы в Париже жили многие известные впоследствии американские писатели, в том числе Эрнест Хемингуэй и Скотт Фицджеральд. 30. КВФ - Королевский воздушный флот. КВС - Королевские воздушные силы. 31. М.И. - магистр искусств. Д.Ф. - доктор философии. ПСС - полевая санитарная служба. 32. Джон Льюис - американский профсоюзный деятель, в 1935-1950 гг. стоял во главе Совета производственных профсоюзов. 33. Гарри Гопкинс (1890-1946) - американский государственный деятель, близкий сотрудник президента Рузвельта. Хью (Хьюлетт) Джонсон (1874-1966) - видный английский прогрессивный общественный деятель. 34. Юджин Дебс (1855-1926) - видный деятель рабочего движения в США. 35. Имеются в виду известные слова Гая Юлия Цезаря: "Жена Цезаря - выше подозрений". 36. Мальро Андре (род. в 1901 г.) - французский писатель и государственный деятель. Во время национально-революционной войны в Испании (1936-1939 гг.) командовал эскадрильей иностранных летчиков-добровольцев. 37. Строка из "Элегии" английского поэта Томаса Грея (1716-1771). Мильтон Джон (1609-1674) - великий английский поэт и мыслитель. 38. Вашингтон Букер Тальяферро (ок.1855-1915 гг.) - общественный деятель США, идеолог негритянской буржуазии. 39. Имеется в виду Уинстон Черчилль. 40. Цинциннат Люций Квинт - известный римский политический деятель. Избранный в 460 г. до н.э. в консулы, восстал против нравственного бессилия сената и своеволия трибунов. 41. ВПА - Управление промышленно-строительных работ общественного назначения. НРА - Национальная администрация восстановления промышленности. ААА - Управление регулирования сельского хозяйства. ССС - Корпорация Правительственных заготовок и поддержания цен на сельскохозяйственные продукты. 42. Семнадцатое августа - день выборов в конгресс США.