ю прошлую ночь дежурил. И сегодня ему снова всю ночь не спать. Надо дать ему выспаться. - Вот именно, - сказал дядюшка Билли. - И-м-е-н-н-о! Всю ночь не спал, а сам был неизвестно где и не видел, как два негодяя грабили мою аптеку на глазах у всего этого проклятого города. Украли у меня лекарств на триста долларов, а Гровер Уинбуш... - Сколько они взяли наличных? - сказал мистер Коннорс. - Что? - сказал дядюшка Билли. - Сколько денег было в сейфе? - Не знаю, - сказал дядя Билли. - Я их не считал... Но все равно Гровер Уинбуш, которому мы платим сто двадцать пять в месяц только за то, чтоб он не спал один час за всю ночь и обходил площадь, он, видите ли, должен выспаться. Если ни у кого нет машины, вызовите такси. Я уже потерял из-за этого сукина сына триста долларов и не намерен останавливаться из-за каких-то двадцати пяти центов. Но его окружили и не выпускали, пока кто-то звонил Гроверу Кливленду. И сначала мы подумали, что он здорово напугался, когда ему позвонили и подняли с постели, но потом узнали обо всем и поняли, что больше всего он перепугался, услышав, что в прошлую ночь в Джефферсоне случилось происшествие, которое он должен был бы видеть, будь он там, где ему полагалось быть или где, по мнению всех, он был. Потому что Рэтлиф сразу сказал: - Вон он. Я его только что видел. - Где? - спросил кто-то. - Нырнул вон в тот переулок, - сказал Рэтлиф. И мы все поглядели на переулок. Он вел с окраинной улицы на площадь, и Гровер Кливленд мог пройти туда задами напрямик от своего жилья. Но тут он вышел к нам, уже быстрым шагом. Формы, как мистер Коннорс, он не носил, ходил в штатском, и его пиджак топорщился поверх рукоятки револьвера, а из бокового кармана торчала дубинка, и сейчас он торопливо шел по улице, высоко вскидывая ноги, как кошка на горячей плите. И если вы думаете, что дознание проводил мистер Коннорс или даже мистер Хэмптон, наш шериф, то вы ошибаетесь. Это делал сам дядюшка Билли. Сначала Гровер Кливленд пробовал запираться. Потом стал врать. А потом прекратил сопротивление. - Здравствуй, сынок, - сказал дядюшка Билли. - Очень жаль, что пришлось разбудить тебя в такое время, среди ночи, только чтобы задать тебе несколько вопросов. Первый вопрос: где ты, примерно говоря, был прошлой ночью, ровно в половине одиннадцатого, примерно говоря? - Кто, я? - сказал Гровер Кливленд. - Там, где всегда бываю в это время: стоял вон на том углу, у дверей полицейского участка, на случай, ежели понадоблюсь кому из тех, кто пойдет с последнего сеанса в кино, - скажем, ежели машину угнали или же шина спустила... - Так, так, - сказал дядюшка Билли. - И все же ты не видел свет в моей аптеке и этих двух мерзавцев... - Погодите-ка, - сказал Гровер Кливленд. - Я совсем позабыл. Когда я увидел, что народ начинает выходить с последнего сеанса, я поглядел на часы - было половина одиннадцатого или, может, без двадцати пяти одиннадцать - и решил пойти закрыть "Голубого гуся", чтобы, покуда мне делать нечего, управиться с этим. - "Голубой гусь" - это негритянский кабачок около хлопкоочистительной машины. - Я позабыл, - сказал Гровер Уинбуш. - Вот где я был. Дядюшка Билли ничего на это не сказал. Он только повернул голову и крикнул: - Уолтер! - Вошел Уолтер. Его дед до поражения южан принадлежал деду дядюшки Билли, и они с дядюшкой Билли были почти ровесники и очень похожи, только Уолтер вместо морфия употреблял медицинский спирт всякий раз, как дядюшка Билли оставлял ключи и отворачивался, и, пожалуй, Уолтер был еще вспыльчивей и раздражительней. Он вышел из задней комнаты и сказал: - Кто меня зовет? - Я, - сказал дядюшка Билли. - Где ты был вчера в половине одиннадцатого? - Кто, я? - сказал Уолтер, совсем как Гровер Кливленд, только сказал он это так, словно дядюшка Билли спросил у него, где он был, когда доктор Эйнштейн создал свою теорию относительности. - Вы говорите - вчера? - сказал он. - А вы думаете где? Дома, в постели... - Ты был в этом растреклятом кабаке, в "Голубом гусе", где сидишь каждый вечер, покуда Гровер Уинбуш не повыгоняет всех черномазых и не закроет его, - сказал дядюшка Билли. - Ежели вы сами все знаете, так зачем спрашивать? - сказал Уолтер. - Ну ладно, - сказал дядюшка Билли. - В котором часу мистер Уинбуш закрыл вчера ваш кабак? - Уолтер стоял и моргал. Глаза у него всегда были красные. Он делал в старой ручной мороженице мороженое, которое дядюшка Билли продавал со стойки с газировкой. Делал он это в подвале: там было темно и холодно и была всего одна дверь, выходившая в переулок за аптекой, и он сидел впотьмах и крутил мороженицу, так что прохожие только и видели его красные глаза, не злобные, не дикие, а просто опасные, как у дракона или крокодила, - не дай бог, споткнешься и попадешь к нему, в его царство. Он стоял и моргал. - В котором часу Гровер Уинбуш закрыл "Голубого гуся?" - спросил дядюшка Билли. - Я не дождался, ушел, - сказал Уолтер. И вдруг, - мы его до сих пор и не замечали, - словно из-под земли вырос мистер Хэмптон, стоит и тоже глядит на него. Он не моргал, как Уолтер. Он был большой, с большим животом и маленькими бесцветными колючими глазками, которым, казалось, и моргать-то незачем. Теперь он глядел уже на Гровера Кливленда. - То есть как это "не дождался"? - спросил он Уолтера. - Сто чертей, - сказал дядюшка Билли. - Да он никогда не вылазит из этого проклятого кабака, с самого открытия и до тех пор, покуда не погасят свет. - Знаю, - сказал мистер Хэмптон. Он все еще глядел на Гровера Кливленда своими бесцветными колючими немигающими глазками. - Я слишком долго был здесь шерифом и начальником полиции. - И он сказал Гроверу Кливленду: - Где вы были вчера вечером, когда в вас была нужда? - Но Гровер Кливленд все еще пробовал вывернуться: надо отдать ему должное, хоть он и сам не верил в успех. - А, вы об этих двоих, что были в аптеке дядюшки Билли вчера в половине одиннадцатого. Конечно, я их видел. Только я, понятное дело, само собой, подумал, что это дядюшка Билли и Ските. И тогда... - Что тогда?.. - сказал мистер Хэмптон. - Я... пошел в участок... и сел читать вечернюю газету, - сказал Гровер Кливленд. - Там я и был: сидел там, в полиции, и читал вечернюю мемфисскую газету... - Когда Уит Раунсвелл увидел здесь этих двоих, он пошел за вами в полицию, - сказал мистер Хэмптон. - Он вас целый час дожидался. А здесь тем временем погас свет, но он не видел, чтоб кто-нибудь выходил через переднюю дверь. А вас все не было. И Уолтер вот говорит, что вас и в "Голубом гусе" не было. Где вы были вчера вечером, Гровер? И теперь уж ему податься было некуда. Он стоял молча, и пиджак у него топорщился над рукояткой револьвера, а из кармана вылезала дубинка, словно рубашка из штанов у мальчика. Да, в том-то и дело: Гровер Кливленд был слишком стар, чтоб походить на мальчика. И дядюшка Билли, и мистер Хэмптон, и все остальные глядели на него, а потом вдруг нам стало стыдно глядеть на него, стыдно узнать то, что нам предстояло узнать. Только мистеру Хэмптону стыдно не было. Может, оттого, что он так долго был шерифом, он таким стал, понял, что не Гровера Кливленда надо стыдиться, а всех нас. - Доктор Пибоди возвращался раз от больного около часу ночи и видел, как вы в этом переулке выходили из боковой двери того заведения, которое Монтгомери Уорд Сноупс называет своей студией. А в другой раз я сам возвращался домой около полуночи и видел, как вы туда входили. Что там такое, Гровер? Гровер Кливленд теперь даже не шевелился. Он сказал почти шепотом: - Там клуб. Теперь уже мистер Хэмптон и дядя Гэвин переглянулись. - Чего вы на меня-то глядите, - сказал дядя Гэвин. - Вы - представитель закона. Это было просто смешно: ни тот, ни другой не обращали никакого внимания на мистера Коннорса, который был начальником полиции и должен бы давно заняться этим делом. Может быть, по этой самой причине они на него и не смотрели. - Вы - прокурор округа, - сказал мистер Хэмптон. - Вы должны сказать, что полагается делать по закону, а уж тогда я буду его выполнять. - Так чего же мы ждем? - сказал дядя Гэвин. - Может, Гровер надумает сказать нам, что там такое, чтоб не терять время зря, - сказал мистер Хэмптон. - Нет, черт возьми, - сказал дядя Гэвин. - Оставьте-ка его покуда в покое. - И он сказал Гроверу Кливленду: - Ступайте в полицию, мы вас вызовем. - Можете дочитать мемфисскую газету, - сказал мистер Хэмптон. - И вы нам тоже больше не нужны, - сказал он мистеру Коннорсу. - Какого дьявола, шериф, - сказал мистер Коннорс. - В вашем веденье только округ. А то, что происходит в Джефферсоне, в моем веденье. Я имею такое же право... - Тут он остановился, но было уже поздно. Мистер Хэмптон поглядел на него своими колючими бесцветными глазками, которым, казалось, и моргать-то незачем. - Продолжайте, - сказал мистер Хэмптон. - Вы имеете такое же право видеть, что Монтгомери Уорд Сноупс там прячет, как и я и Гэвин. Почему же вы в таком случае не уговорили Гровера сводить вас в этот клуб? - Но мистер Коннорс только моргал. - Пошли, - сказал мистер Хэмптон дяде Гэвину, поворачиваясь. И дядя Гэвин пошел за ним. - Это значит - и ты тоже ступай, - сказал он мне. - Это значит - и вы все тоже, - сказал мистер Хэмптон. - Оставьте теперь дядюшку Билли в покое. Он должен составить опись украденного для этих инспекторов по наркотикам и для страховой компании. Мы вышли на улицу и глядели, как мистер Хэмптон и дядя Гэвин шли к студии Монтгомери Уорда. - Ну что? - сказал я Рэтлифу. - Не знаю, - сказал он. - Или нет, кажется, знаю. Но придется подождать, пока Хэб и твой дядя это докажут. - А что, по-вашему, это такое? - спросил я. Тут он поглядел на меня. - А вот посмотрим, - сказал он. - Хотя тебе уже десятый год, я думаю, ты еще не настолько взрослый, чтоб отказываться от мороженого, правда? Идем. Не будем беспокоить дядюшку Билли и Скитса. Пойдем в кафе "Дикси". - И мы пошли в кафе "Дикси", взяли два стаканчика мороженого и снова вышли на улицу. - Ну что? - спросил я. - Я так думаю, это пачка французских открыток, которые Монтгомери Уорд привез из Парижа с войны. Ты, верно, не понимаешь, что это такое. - Не понимаю, - сказал я. - Это картинки, снятые "кодаком", а на них мужчины и женщины занимаются всякими делами. И они совсем раздетые. - Трудно сказать, смотрел он на меня или нет. - Теперь понял? - Нет, не понял, - сказал я. - А может, понял? - сказал он. Вон оно что. Дядя Гэвин потом рассказал, что у Монтгомери Уорда был большой альбом этих открыток и он настолько обучился фотографии, что сделал с них диапозитивы, которые и показывал через волшебный фонарь в задней комнате на простыне. И он рассказал, как Монтгомери Уорд стоял и смеялся над ним и над мистером Хэмптоном. Но обращался он все больше к дяде Гэвину. - Ну, еще бы, - сказал Монтгомери Уорд. - Я и не ожидал, что у Хэба... - Называй меня мистер Хэмптон, - сказал мистер Хэмптон. - ...хватит ума... - Называй меня мистер Хэмптон, мальчишка, - сказал мистер Хэмптон. - У мистера Хэмптона... - сказал Монтгомери Уорд. - ...но вы ведь юрист; уж не думаете ли вы, что я взялся за это дело, не прочитав сперва законы, как по-вашему? Можете конфисковать их все, какие здесь найдете; я уверен, что мистер Хэмптон не допустит, чтобы такое пустячное препятствие, как закон, помешало ему сделать это... Тут-то мистер Хэмптон и дал ему затрещину. - Бросьте, Хэб! - сказал дядя Гэвин. - Не валяйте дурака! - Пускай бьет, - сказал Монтгомери Уорд. - Подать на своих благодетелей в суд легче, чем крутить волшебный фонарь. Да оно и безопасней. Так о чем это я? Ах да. Даже если бы я их рассылал по почте, чего вовсе не было, все равно дело подлежало бы ведению федеральных властей, но я не вижу здесь ни одного федерального шпика. И если вы даже попробуете состряпать обвинение, что я наживал на них деньги, откуда вы возьмете свидетелей? У вас только и есть Гровер Уинбуш, а он не посмеет это подтвердить; и не потому, что потеряет работу, он ее все равно потеряет, а потому, что праведные христиане города Джефферсона не допустят этого, - им никак нельзя, чтоб все узнали, что делает их полиция, когда все думают, будто она работает. Я уж не говорю об остальных моих клиентах, имен называть не буду, но они повсюду есть - в банках, и в лавках, и на хлопкоочистительных машинах, и на бензозаправочных станциях, и на фермах - на целых два округа в обе стороны от Джефферсона; и, ей-богу, мне вот какая пришла мысль: валяйте наложите на меня штраф, увидите, как быстро все будет оплачено... - Он остановился и сказал с каким-то глухим удивлением: - О черт! - И дальше, скороговоркой: - Валяйте посадите меня под замок, дайте мне тысячу конвертов со штампом, и я за три дня добуду больше денег, чем за два года с этим паршивым волшебным фонарем. - Теперь он уже обращался к мистеру Хэмптону: - Может, вам только это и нужно было: не открытки, а список клиентов: подадите в отставку и только и будете знать, что с них деньгу выколачивать. Или нет: лучше вы уж свою шерифскую звезду при себе оставьте, так вам легче будет деньги собирать. Но тут уж дяде Гэвину ничего и говорить не нужно было, на этот раз мистер Хэмптон даже не стал его бить. Он просто стоял, прищурив свои колючие глазки, покуда Монтгомери Уорд не замолчал. А потом сказал дяде Гэвину: - Это правда? Здесь действительно должен присутствовать федеральный чиновник? И нет у нас такого закона, чтоб его прижать? Ну, думайте же! Неужто даже в городских законах ничего нет? - И теперь уж дядя Гэвин сказал: - О черт! - Закон насчет автомобилей, - сказал он. - Сарторисов закон. - А мистер Хэмптон стоял и глядел на него. - Ведь он висит в рамке на стене у двери вашего кабинета. Вы хоть раз на него взглянули? Так сказано, что по улицам Джефферсона нельзя ездить на автомобилях... - Чего? - сказал Монтгомери Уорд. - Громче, - сказал дядя Гэвин. - Мистер Хэмптон вас не слышит. - Но это ведь в черте города! - сказал Монтгомери Уорд. - А Хэмптон - только окружной шериф; он не может арестовать того, кто нарушил городской закон. - Это тебе только так кажется, - сказал мистер Хэмптон. Он положил руку на плечо Монтгомери Уорда; и дядя Гэвин сказал, что на месте Монтгомери Уорда он предпочел бы, чтоб мистер Хэмптон снова дал ему затрещину. - Это ты скажешь не нам, а своему адвокату. - Стойте, - сказал Монтгомери Уорд дяде Гэвину. - Ведь у вас тоже есть автомобиль. И у Хэмптона! - А мы по алфавиту работаем, - сказал дядя Гэвин. - До "Х" мы еще не добрались, только до "С", а "Сн" идет раньше, чем "Ст". Берите его, Хэб. И Монтгомери Уорду деваться было некуда, он совсем растерялся и стоял не двигаясь, а дядя Гэвин глядел, как мистер Хэмптон отпустил Монтгомери Уорда, взял альбом с картинками и конверты, в которых тоже были картинки, подошел к баку, где Монтгомери Уорд иногда и в самом деле проявлял пленку, и бросил их туда, а потом стал шарить на полке, среди бутылок и банок с проявителем. - Что вы там ищете? - спросил дядя Гэвин. - Виски... керосин... что-нибудь горючее, - сказал мистер Хэмптон. - Горючее? - сказал Монтгомери Уорд. - Послушайте, вы, эти картинки денег стоят. Вот что, давайте договоримся: отдайте их мне, а я уберусь из вашего проклятого города ко всем чертям, и никогда больше ноги моей здесь не будет. Ну ладно, - сказал он. - У меня в кармане наберется с сотню долларов. Я положу их вот сюда на стол, а вы со Стивенсом отвернитесь и дайте мне десять минут... - Хотите снова его ударить? - сказал дядя Гэвин. - На меня не обращайте внимания. К тому же он сам предложил мне отвернуться, так что вам остается лишь руку поднять. - Но мистер Хэмптон только взял еще одну бутылку, вынул пробку и понюхал. - Вы не имеете права, - сказал дядя Гэвин. - Это вещественные доказательства. - Хватит с нас и одной, - сказал мистер Хэмптон. - Ну, это еще неизвестно, - сказал дядя Гэвин. - Вы как хотите - просто осудить его или вовсе изничтожить? - И мистер Хэмптон остановился с бутылкой в Одной руке и пробкой в другой. - Вы же знаете, что сделает судья Лонг с человеком, у которого есть одна такая картинка. - Лонг был федеральный судья в нашем округе. - А представьте себе, что он сделает с человеком, у которого их целый вагон. И мистер Хэмптон поставил бутылку на место, а потом пришел его помощник с чемоданом, и они положили туда альбом и конверты и закрыли чемодан, и мистер Хэмптон запер его в свой сейф, чтобы отдать потом мистеру Гомбольту, федеральному судебному исполнителю, когда он вернется в город, и они посадили Монтгомери Уорда в окружную тюрьму за езду на автомобиле в нарушение законов города Джефферсона, и Монтгомери Уорд сперва ругался, потом грозил, а потом снова пытался подкупить кого-нибудь из тюремных или городских властей, всем совал деньги. А мы гадали, скоро ли он попросит свидания с мистером де Спейном. Потому что мы знали - меньше всего на свете он ждет помощи от своего дяди или двоюродного брата Флема, который уже избавился от одного Сноупса с помощью обвинения в убийстве, так почему бы ему не избавиться от другого с помощью непристойных открыток. И даже дядя Гэвин, который, как говорил Рэтлиф, считал своим священным долгом никогда не показывать Джефферсону, что какой-нибудь из Сноупсов его удивил, не ожидал в тот день мистера Флема, который вошел к нему в кабинет, положил свою новую черную шляпу на край стола и сел, а челюсти его медленно и непрерывно двигались, словно он пытался прожевать что-то, не разжимая зубов. В глазах мистера Хэмптона ничего нельзя было прочесть, потому что они смотрели слишком пристально; нельзя было пройти мимо его взгляда, как нельзя пройти мимо лошади на узкой тропинке, где человеку с ней не разминуться и только-только впору пройти одной лошади. А в глазах мистера Сноупса ничего нельзя было прочесть, потому что они и в самом деле не смотрели на вас, как не смотрит стоячая лужа. Дядя Гэвин сказал, что он только через минуту или две понял, - они с мистером Сноупсом смотрят на одно и то же; только смотрят по-разному. - Я думаю о Джефферсоне, - сказал мистер Сноупс. - И я тоже, - сказал дядя Гэвин. - Об этом проклятом Гровере Уинбуше и всех других глупых юнцах от четырнадцати до пятидесяти восьми лет чуть не по всему Северному Миссисипи, которые платили двадцать пять центов, чтоб только заглянуть в этот альбом. - А я и позабыл о Гровере Уинбуше, - сказал мистер Сноупс. - Его выгонят с работы, и тогда все захотят знать, за что, и дело выплывет наружу. - Это была беда мистера Сноупса. Я хочу сказать, это была наша беда, когда мы имели дело с мистером Сноупсом: ничего нельзя было понять, даже когда казалось, что он смотрит на тебя. - Не знаю, знаете вы или нет. Его мать живет в Уайтлифе. Каждую субботу утром он посылал ей с почтовой пролеткой на доллар еды. - Итак, спасти одного - значит спасти их обоих, - сказал дядя Гэвин. - Если мы хотим, чтобы мать Гровера Уинбуша и дальше получала каждую субботу утром на доллар свиной грудинки и патоки, кто-то должен спасти вашего двоюродного брата, племянника, - кем он вам там доводится? Как сказал Рэтлиф, мистер Сноупс, может, и пропускал мимо ушей то, что говорили у него за спиной, но никогда не пропускал мимо ушей никаких намеков. Во всяком случае, не уколы и насмешки. Или, во всяком случае, не на этот раз. - Я так об этом понимаю, - сказал он. - Но вы юрист. Ваше дело знать, как можно понимать иначе. Дядя Гэвин тоже не пропускал мимо ушей намеков. - Вы не к тому юристу пришли, - сказал он. - Это дело относится к компетенции федерального суда. И, кроме того, я все равно не могу его взять; я получаю деньги за то, чтобы отстаивать интересы другой стороны. И, кроме того, - сказал он (покуда он был просто прокурором города, он говорил, как говорят в Гарварде и Гейдельберге. Но после того, как мы с ним целое лето разъезжали по округу, когда он выставил свою кандидатуру на пост прокурора округа, он стал говорить, как те люди, с которыми он останавливался поговорить у заборов или присаживался на корточки у стены деревенской лавки, и часто говорил, как они: "кажись" вместо "кажется" и "ихний" вместо "их", и даже "понимать об этом", как только что сказал мистер Сноупс), - давайте-ка разберемся. Ведь я-то хочу отправить его в тюрьму. И тут дядя Гэвин понял, что они с мистером Сноупсом смотрят на одно и то же, только они стоят в разных местах, и поэтому мистер Сноупс сказал быстро и спокойно, как сам дядя Гэвин: - И я тоже. - Потому что Монтгомери Уорд был его конкурент, точно так же, как Уоллстрит, - они были похожи друг на друга в том отношении, что им вместе было тесно в Джефферсоне. А дядя Гэвин, по мнению Рэтлифа, этого не понимал. - И я тоже, - сказал мистер Сноупс. - Только по другой причине. Я думаю о Джефферсоне. - Что ж, тем хуже для Джефферсона, - сказал дядя Гэвин. - Монтгомери Уорда будет судить Лонг, а когда судья Лонг увидит хоть одну такую картинку, не говоря уж о целом чемодане, мне даже Монтгомери Уорда жалко станет. Вы не забыли, что было в прошлом году с Уилбером Провайном? Уилбер Провайн тоже жил на Французовой Балке. Рэтлиф сказал, что на самом деле он был Сноупс; и когда провидению стало ясно, что Эк Сноупс не оправдает свою родословную и семейные традиции, оно выудило откуда-то Уилбера Провайна, дабы заполнить пустоту. У Провайна был самогонный аппарат в овраге, около родника, в полутора милях от дома, и от задней двери его дома до родника была протоптана тропа глубиной в добрых шесть дюймов, по которой он целых два года дважды в день ходил туда, покуда его не накрыли и не привели в федеральный суд, и когда адвокат задавал ему вопросы, у него был такой удивленный и невинный вид, словно он никогда в жизни не слыхал слова "самогон", и он сказал: нет, он никогда и не слыхивал, чтоб на десять миль в округе был самогонный аппарат, не говоря уж о тропинке, которая вела от задней двери его дома, и сам он десять лет не ходил к этому ручью даже на охоту или на рыбалку, потому что он христианин и считает, что ни один христианин не должен губить божьих тварей, а рыбой он объелся, еще когда ему было восемь лет, и с тех пор в рот ее не берет. А потом судья Лонг спросил его, как он объяснит, откуда взялась эта тропинка, и Уилбер поглядел на судью Лонга, моргнул раз или два и сказал, что не имеет никакого понятия, разве только, может, жена ее протоптала, таская воду из родника; а судья Лонг (у него хоть и была такая короткая фамилия, а сам он был шести с половиной футов росту и нос, казалось, составлял одну шестую этой длины), перегнувшись через стол, с очками на кончике носа, некоторое время смотрел на Уилбера, а потом сказал: - Я вас упеку на каторгу, но не за то, что вы делали виски, а за то, что позволяли своей жене таскать воду за полторы мили. - Вот с кем Монтгомери Уорду предстояло иметь дело в суде, и, казалось бы, всякий в округе Йокнапатофа, не говоря уж о городе Джефферсоне, слышал эту историю. Но мистер Сноупс, казалось, ее не слышал. Потому что у него даже челюсти перестали работать. - Говорят, судья Лонг дал ему пять лет, - сказал он. - Может, лишние четыре года как раз и были за тропинку. - Возможно, - сказал дядя Гэвин. - Пять лет, верно? - сказал мистер Сноупс. - Верно, - сказал дядя Гэвин. - Пусть мальчик выйдет, - сказал мистер Сноупс. - Нет, - сказал дядя Гэвин. Теперь челюсти мистера Сноупса снова заработали. - Пусть выйдет, - сказал он. - Я тоже думаю о Джефферсоне, - сказал дядя Гэвин. - Вы вице-президент банка полковника Сарториса. Я ведь даже и о вас думаю. - Премного благодарен, - сказал мистер Сноупс. Теперь он ни на что не глядел. Времени он зря не терял, но и не торопился; он просто встал, взял со стола свою новую черную шляпу, надел, пошел к двери, открыл ее и даже тогда не остановился, а только словно бы переступил с ноги на ногу и сказал, так же ни к кому не обращаясь, как ни на кого не смотрел: - До свиданья. - А потом вышел и закрыл за собой дверь. Тогда я сказал: - Что... - И запнулся, и мы с дядей Гэвином оба поглядели на дверь, а она снова открылась, или, вернее, начала открываться, растворилась примерно на фут, а оттуда ни звука, а потом мы увидели щеку и глаз Рэтлифа, а потом и сам Рэтлиф вошел, вступил в кабинет, подошел бочком к столу, все так же бесшумно. - Я опоздал или, наоборот, пришел слишком рано? - спросил он. - Ни то, ни другое, - сказал дядя Гэвин. - Он, видно, спохватился, передумал. Что-то случилось. Все пошло вкривь и вкось. А сначала как будто все шло правильно. Вы же знаете: тут, мол, дело не во мне и, уж во всяком случае, не в моем родиче. Знаете, что он сказал? - Откуда же мне знать? - сказал Рэтлиф. - Вот сейчас и узнаю. - Я сказал: "Давайте-ка разберемся. Я хочу отправить его в тюрьму". А он: "И я тоже"... - Так, - сказал Рэтлиф. - Дальше. - ..."не во мне дело, не в моем родиче", - сказал дядя Гэвин. - "Дело в Джефферсоне" - так что после этого он должен был начать грозить. Но только он не грозил... - Почему грозить? - сказал Рэтлиф. - Порядок такой, - сказал дядя Гэвин. - Сперва лесть, потом угроза, потом взятка. И Монтгомери Уорд так же пробовал. - Это вам не Монтгомери Уорд, - сказал Рэтлиф. - Будь Монтгомери Уорд Флемом, эти картинки никогда бы не увидели Джефферсона, а уж Джефферсон и подавно их не увидел бы. Но нам нечего беспокоиться, что Флем умнее Монтгомери Уорда; почти всякий в городе его умнее. А беспокоиться надо о том, кто еще может оказаться глупее его. Ну, а потом что? - Он ушел, - сказал дядя Гэвин. - А ведь совсем уж было собрался начать. Просил даже, чтобы Чик вышел. А когда я сказал "нет", он взял шляпу, сказал "Премного благодарен" и вышел, словно заглянул сюда, только чтобы попросить прикурить. Рэтлиф моргал, глядя на дядю Гэвина. - Значит, он хочет, чтоб Монтгомери Уорд попал в тюрьму. Только не хочет, чтоб при таких обстоятельствах, как сейчас. А потом передумал. - Из-за Чика, - сказал дядя Гэвин. - Потом он передумал, - сказал Рэтлиф. - Вы правы, - сказал дядя Гэвин. - Это потому, что он знал - раз я отказался выслать Чика, значит, отказался от взятки. - Нет, - сказал Рэтлиф. - Для Флема Сноупса нет на свете человека, которого нельзя так или иначе купить; нужно лишь одно - найти, чем его купить. Только отчего же он передумал? - Вот именно, - сказал дядя Гэвин. - Отчего? - О чем вы говорили, когда он попросил, чтобы Чик вышел? - О тюрьме, - сказал дядя Гэвин. - Я же вам только что сказал. - Об Уилбере Провайне, - сказал я. Рэтлиф поглядел на меня. - Об Уилбере Провайне? - Об его самогонном аппарате, - сказал я. - Об этой тропинке и о судье Лонге. - Ах так, - сказал Рэтлиф. - Ну а потом что? - Ничего, - сказал дядя Гэвин. - Он только сказал: "Пусть мальчик выйдет", - а я сказал... - Нет, это потом, - сказал я. - А сначала мистер Сноупс сказал насчет срока в пять лет, что, может, лишние четыре года были за тропинку, а ты сказал: "Возможно", а мистер Сноупс снова сказал: "Ведь он ему пять лет дал, верно?" - а ты сказал "да", а потом он сказал, чтоб я вышел. - Ладно, ладно, - сказал дядя Гэвин. Но глядел он на Рэтлифа. - Ну? - сказал он. - Сам не знаю, - сказал Рэтлиф. - Знаю только одно - слава богу, что я не Монтгомери Уорд Сноупс. - Да, - сказал дядя Гэвин. - Пусть только судья Лонг увидит этот чемодан... - Конечно, - сказал Рэтлиф. - Это уж дело Сэма. Нет, Монтгомери Уорд своего дядюшку Флема должен бояться, только он этого, как видно, пока не понимает. Да и нам его надо опасаться. Пока он только за деньгами гнался, мы хоть знали, о чем нужно догадываться, хоть и понимали, что сразу не догадаться. Но на этот раз... - Он поглядел на нас, моргая. - Ладно, - сказал дядя Гэвин. - Как же быть? - Помните анекдот, как один человек нашел свою заблудившуюся собаку? Он просто сел, представил себе, куда бы он сам убежал, будь он собакой, встал, пошел туда, нашел свою собаку и отвел домой. Так вот. Положим, мы с вами - Флем Сноупс. У нас есть возможность избавиться от нашего - как бишь это говорится?.. - непрезентабельного... от непрезентабельного племянника, упечь его в тюрьму. Только мы теперь - вице-президент банка и не можем допустить, чтобы все узнали, что племянник, хоть и непрезентабельный, тайно показывает французские картинки. А судья, что упечет его в тюрьму, тот самый, который сказал Уилберу Провайну, что посылает его в Парчмен не за то, что он делал виски, а за то, что его жена таскала воду за полторы мили. - Он поморгал, глядя на дядю Гэвина. - Вы правы. Не "что?", а "как?" - вот правильная постановка вопроса. И, поскольку вы человек не корыстный, а у него хватило ума не предлагать денег Хэбу Хэмптону, мы просто не знаем, что это за "как". Разве только теперь, когда он сделался важной шишкой у баптистов, он стал уповать на провидение. Может, он и уповал на провидение. Как бы то ни было, оно ему помогло. Было это на другое утро, часов в десять; мы с дядей Гэвином как раз выходили из кабинета, чтобы ехать на Уайотт-Кроссинг, где случилась какая-то передряга из-за тяжбы по поводу налога на осушительные канавы, и вдруг вошел мистер Хэмптон. Он, казалось, насвистывал что-то сквозь зубы, веселый и беззаботный, вроде бы свистел, только никакого звука не получалось, не говоря уж о мотиве. - Доброе утро, - сказал он. - Вчера, когда мы были в этой студии и я шарил среди бутылок на полке в поисках спиртного или чего-нибудь горючего... - Ну, - сказал дядя Гэвин. - Сколько бутылок и банок я открыл и понюхал? Вы ведь там были. Вы видели. - Кажется, все до единой, - сказал дядя Гэвин. - А что? - Мне тоже так казалось, - сказал мистер Хэмптон. - Но я мог ошибиться. - Он смотрел на дядю Гэвина своими колючими глазками и все так же беззвучно свистел сквозь зубы. - Ну, теперь вы нас подготовили, - сказал дядя Гэвин. - Привели нас в должное взволнованное состояние. Говорите же. - Сегодня утром, часов в шесть, мне позвонил Джек Креншоу (мистер Креншоу был разъездным налоговым сборщиком и все еще охотился за самогоном в нашем округе). Он попросил меня прийти в эту студию как можно скорее. Они были там вдвоем и уже обыскали ее. В двух галлонных кувшинах из тех, что стояли там на полке, которые я вчера открыл и нюхал, и там тогда не было ничего, кроме проявителя "кодак", сегодня утром было самогонное кукурузное виски, хотя, говорю вам, я мог ошибиться и пропустить эти кувшины. Я уж не говорю еще о пяти галлонах в керосиновом бачке, стоявшем за печкой, я вчера его не понюхал по той простой причине, что его там не было, когда я заглянул за печь, иначе я не стал бы нюхать бутылки на полке, искать, на чем сжечь эти картинки. Хотя, как вы говорите, я мог ошибиться. - Нет, это вы так говорите, - сказал дядя Гэвин. - Может, вы правы, - сказал мистер Хэмптон. - В конце концов я вынюхиваю самогонку в этом округе с тех самых пор, как меня в первый раз выбрали шерифом. И с тысяча девятьсот девятнадцатого года я так насобачился, что мне и нюхать теперь не надо: я чую ее в тот же миг, как оказываюсь там, где ее не должно быть. Не говоря уж об этом полнехоньком пятигаллонном бачке, который стоял так, что я непременно споткнулся бы об него и упал, когда старался дотянуться до полки. - Ну, - сказал дядя Гэвин. - Дальше. - Все, - сказал мистер Хэмптон. - Как он туда пробрался? - спросил дядя Гэвин. - Он? - сказал мистер Хэмптон. - Ну ладно, - сказал дядя Гэвин. - Пускай "они", если вам так больше нравится. - Я и сам об этом думал, - сказал мистер Хэмптон. - Этот самый ключ. Я сказал - этот самый, потому что даже у такого дурака хватило ума не прятать ключ от своей студии, а носить его с собой, на шее. - Ах, вот оно что, - сказал дядя Гэвин. - Ага, - сказал мистер Хэмптон. - Я этот ключ сунул в ящик, где держу всякие такие штуки, наручники и запасной револьвер. Кто угодно мог войти, пока меня и мисс Эльмы не было (это его секретарша, вдова, ее муж был шерифом до мистера Хэмптона), и взять его. - Или взять револьвер, - сказал дядя Гэвин. - Право, вам следует запирать свой кабинет, Хэб. Когда-нибудь вы оставите там свой шерифский значок, а когда вернетесь, увидите, что какой-нибудь мальчишка на улице арестовывает людей. - Может, оно и верно, - сказал мистер Хэмптон. - Ну так вот, - сказал он. - Кто-то взял этот ключ и принес туда виски. Может, это кто-нибудь из них, кто-нибудь из тех, как сказал этот проклятый Гровер Уинбуш, что съезжаются с четырех округов, чтобы по ночам пускать слюни, глядя на эти чертовы картинки. - Как хорошо, что вы хоть чемодан заперли. Он ведь до сих пор у вас, потому что мистер Гомбольт еще не вернулся, верно? - Верно, - сказал мистер Хэмптон. - А Джека Креншоу и его приятеля интересует как раз виски, а не фотографии. Значит, вы еще никому не передали этот чемодан. - Верно, - сказал мистер Хэмптон. - Но вы это сделаете? - сказал дядя Гэвин. - А вы как думаете? - сказал мистер Хэмптон. - Так же, как и вы, - сказал дядя Гэвин. - В конце концов одного виски вполне достаточно, - сказал мистер Хэмптон. - А если и нет, то нам довольно показать судье Лонгу одну их этих фотографий перед тем, как он вынесет приговор. К черту, - сказал он. - Ведь это Джефферсон. Мы здесь живем. Джефферсон важнее всего, важнее даже удовольствия проучить этого распроклятого... - Да, - сказал дядя Гэвин. - Я это уже слышал. - И мистер Хэмптон ушел. Нам оставалось только ждать, и ждали мы недолго. Не приходилось ломать себе голову, много ли Рэтлиф слышал, потому что было заранее известно, что он слышал все. Он закрыл за собой дверь и остановился на пороге. - Отчего вы не сказали ему вчера про Флема Сноупса? - спросил он. - Оттого что он дал Флему Сноупсу или еще кому-то войти прямо в свой кабинет и украсть ключ. Хэб уже больше не может позволить себе смотреть сквозь пальцы на преступления, - сказал дядя Гэвин. Он сложил бумаги в портфель, закрыл его и встал. - Вы уходите? - спросил Рэтлиф. - Да, - сказал дядя Гэвин. - Надо ехать на Уайотт-Кроссинг. - И вы не подождете Флема? - Он сюда больше не придет, - сказал дядя Гэвин. - Не посмеет. А то, ради чего он вчера хотел дать мне взятку, все и так произойдет, но уже без взятки. Прийти же снова, чтобы разнюхать, он не посмеет. Придется ему ждать и услышать о результате вместе со всеми. Он это знает. - Но Рэтлиф все загораживал дверь. - Наша беда в том, что мы никогда не оцениваем Флема Сноупса правильно. Сперва мы сделали ошибку, не оценив его вовсе. Потом сделали ошибку, переоценив его. А теперь мы снова собираемся сделать ошибку, недооценив его. Если человек просто хочет денег, ему, чтобы удовлетвориться, надо только сосчитать их, положить куда-нибудь в надежное место, и дело с концом. Но он теперь узнал, как приятно обладать этим новым сокровищем, а тут уж дело другое. Это все равно как наслаждаться теплом зимой, или прохладой летом, или миром, или свободой, или довольством. Это нельзя просто сосчитать, надежно запереть где-нибудь и забыть, покуда не захочется снова взглянуть. Об этом надо все время заботиться, все время помнить. Это должно быть у всех на виду, иначе этого все равно что нет. - Чего нет? - сказал дядя Гэвин. - Того нового открытия, которое он только что сделал, - сказал Рэтлиф. - Можете называть это гражданской добродетелью. - Отчего же, - сказал дядя Гэвин. - Вы думали назвать это как-то иначе? - Рэтлиф глядел на дядю Гэвина пристально, с любопытством; он словно ждал чего-то. - Ну, дальше, - сказал Гэвин. - Я вас перебил. Но Рэтлиф уже ничего не ждал. - Да, да, - сказал он. - Он придет к вам. Должен будет прийти, чтобы убедиться, что и вы все поймете, когда время наступит. Может, он до вечера будет крутиться где-нибудь поблизости, чтобы, как говорится, пыль осела. А потом придет, чтобы, по крайней мере, показать, как прогадал тот, кто его хочет отстранить. Так что в Уайотт мы не поехали, но на этот раз Сноупса недооценил сам Рэтлиф. Не прошло и получаса, как мы услышали на лестнице его шаги, а потом дверь отворилась, и он вошел. На этот раз он не снял свою черную шляпу; он сказал только: "Доброе утро, джентльмены", - подошел к столу, бросил на него ключ от студии Монтгомери Уорда и пошел назад к двери, а дядя Гэвин сказал: - Премного благодарен. Я верну его шерифу. Вы как и я, - сказал он. - Вам тоже наплевать на истину. Вас интересует только справедливость. - Меня интересует Джефферсон, - сказал мистер Сноупс, берясь за ручку и отворяя дверь. - Нам здесь жить. До свидания, джентльмены. 11. В.К.РЭТЛИФ И все же он ничего не понял, даже сидючи... сидя в своем служебном кабинете и наблюдая, каким способом Флем избавил Джефферсон от Монтгомери Уорда. И все же я ничего не мог ему рассказать. 12. ЧАРЛЬЗ МАЛЛИСОН Чего бы, по мнению Рэтлифа, ни добивался мистер Сноупс, но, по-моему, то, чем тогда занялся дядя Гэвин, ничему не помогало. На этот раз моей маме даже не пришлось сваливать вину за все на мисс Мелисандру Бэкус, потому что мисс Мелисандра в это время уже вышла замуж за человека, за приезжего, про которого все, кроме самой мисс Мелисандры, знали (мы не имели понятия, знал ли об этом ее отец, который все дни просиживал на своей веранде со стаканом сода-виски в одной руке и томиком Горация или Вергилия в другой - такое сочетание, по словам дяди Гэвина, отгородило бы от простой сельской жизни Северного Миссисипи и более сильного человека), знали, что он известный всем, очень богатый бутлегер из Нового Орлеана. По правде говоря, она отказывалась этому верить, даже когда его привезли домой с аккуратным пулевым отверстием посреди лба и повезли хоронить на не пробиваемом пулями бронированном катафалке, а следом ехали такие паккарды и кадиллаки, которых не постыдился бы Голливуд, не говоря об Аль Капоне. Нет, я не о том. Мы по-прежнему не имели понятия, знала ли и она об этом или нет, даже через много лет после его смерти, когда у нее была куча денег, двое детей и это имение, - в ее детстве оно было просто обыкновенной миссисипской хлопковой плантацией, но ее муж понастроил там такие белые изгороди, такие флюгера в виде коньков, что оно стало чем-то средним между загородным клубом в Кентукки и ипподромом на Лонг-Айленде; многие друзья считали, что они обязаны открыть ей глаза на то, откуда шли все эти деньги; но даже теперь, стоило им об этом заговорить, она меняла тему разговора, - она все еще казалась юной девушкой, тоненькой, смуглой, хотя уже была миллионершей и матерью двоих детей и в ней таилась страшная сила - та беззащитность, беспомощность, которая посвящает в рыцари каждого мужчину, оказавшегося поблизости, прежде чем он успевает повернуться и удрать, - и она меняла тему разговора, словно даже имени своего мужа никогда не слыхала, словно его никогда и на свете не было. Понимаете, на этот раз моя мама даже не могла сказать: "Если б он женился на Мелисандре Бэкус, она бы спасла его от всего этого", - причем на этот раз она подразумевала Линду Сноупс, как раньше - миссис Флем Сноупс. Но, во всяком случае, она все обдумала, потому что вдруг перестала беспокоиться. - Ничего, - сказала она отцу. - Все это уже раньше было: разве не помнишь? Он и в Мелисандру никогда не был влюблен, ну, ты понимаешь, по-настоящему. Всякие там книжки, цветы, срывал мои тюльпаны и нарциссы, чуть только они расцветут, и посылал туда, где весь двор, - акра два, не меньше, - был засажен тюльпанами, срезал для нее лучшие мои розы и читал ей стихи, сидя в гамаке. Он просто формировал ее ум: больше ему ничего не было нужно. Но Мелисандра всего на пять лет моложе его, а ведь эта чуть ли не вдвое младше, собственно говоря, он ей в дедушки годится. И тут отец сказал: - Хе, хе, хе! Формироваться-то она формируется, но действует это не на ее ум, а на Гэвина. Эти формы и на меня бы подействовали, если б я не был женат и не боялся на нее смотреть. Да ты сама смотрела на нее когда-нибудь? Ты же человек, хотя и женщина. - Да, я вспоминаю много случаев, когда казалось, что мой отец родился слишком рано, до того, как изобрели "волчий присвист". - Перестань! - сказала мама. - Но в конце концов, - сказал отец, - может быть, Гэвина и впрямь надо спасти из этих шестнадцатилетних когтей. Ты поговори с ним, скажи ему, что я согласен принести себя в жертву на алтарь семейной чести. - Перестань! Перестань сейчас же! - сказала мама. - Неужели ты даже сострить лучше не можешь? - Дело обстоит куда хуже, - сказал отец. - Я не острю, я говорю серьезно. Вчера после обеда они сидели за столиком, в кондитерской Кристиана. Перед Гэвином стояло только блюдечко с мороженым, а вот она ела какую-то мешанину, - наверно, ему это стоило центов двадцать, а то и все тридцать. Так что Гэвин прекрасно знает, что делает; и все-таки хоть она и недурна собой, но до матери ей далеко: нет в ней чего-то этакого. - И он обеими руками изобразил в воздухе что-то похожее на форму песочных часов, а мама стояла перед ним и смотрела на него как змея. - Может, он сначала сосредоточил внимание на формировании ее форм, а о формировании ума не очень-то думает. И кто знает? Может быть, она когда-нибудь и на него посмотрит такими же глазами, как на банановый пломбир, или что ей там подавал Ските Макгаун. Но мама уже ушла. И теперь ей, конечно, был нужен кто-нибудь, вроде мисс Мелисандры и всех ее друзей (то есть фактически всего Джефферсона), чтобы следить, когда дядя Гэвин с Линдой заходят после уроков в кондитерскую Кристиана и Линда ест банановый пломбир или просто мороженое с содовой, а последняя книга стихов, которую он для нее выписал, лежит тут же, на мраморном столике, около тающего мороженого или лужицы кока-колы. Все-таки, по-моему, Джефферсон слишком маленький городок, чтобы тридцатипятилетний холостяк, даже магистр Гарвардского и доктор Гейдельбергского университетов, с висками, поседевшими чуть ли не с двадцати пяти лет, мог спокойно есть мороженое и читать стихи с шестнадцатилетней девочкой. Хотя если уж этому суждено было случиться, то, может быть, тридцать пять лет самый подходящий возраст для холостяка, чтобы покупать мороженое и книги стихов шестнадцатилетней девочке. Я так и сказал маме. А она ответила - не змеиным голосом, потому что у змей голоса нет, а точно таким, каким бы заговорила зубоврачебная бормашина, если бы умела разговаривать: - Не бывает такого возраста у холостяка, начиная с трех до восьмидесяти лет, когда он безнаказанно может угощать мороженым шестнадцатилетних девочек, - сказала она. - Формирует ее ум, - сказала она. Но когда она разговаривала с дядей Гэвином, голос у нее был как сливки. Нет: голоса никакого не было слышно, потому что она молчала. Она ждала, что он сам заговорит. Нет: вернее, она просто ждала, зная, что ему придется заговорить. Ведь Джефферсон был слишком мал. Нет, я хочу сказать, что дядя Гэвин всю жизнь прожил в Джефферсоне или в других маленьких городках, так что он не только отлично понимал, что именно будет говорить Джефферсон о нем, и о Линде Сноупс, и об этих банановых пломбирах и книжках стихов, но и понимал, что у мамы достаточно друзей, и ей все станет известно. Вот она и ждала. Была суббота. Дядя Гэвин дважды входил в кабинет (мы все еще так называли эту комнату, хотя и не в мамином присутствии, потому что так ее звал дедушка, но в конце концов и мама перестала называть ее библиотекой), где мама сидела и что-то записывала, может быть, белье для прачечной; два раза он входил и выходил, но она не обращала внимания. Потом он сказал: - Я думал, может быть... - Они так всегда разговаривали. То есть они так разговаривали, наверно, потому, что они были близнецы. То есть я так решил, потому что никогда не видел других близнецов и сравнивать не мог. Она даже писать не перестала. - Конечно, - сказала она. - Может быть, завтра? - Тут он мог бы уйти, потому что оба, очевидно, поняли, о чем речь. Но он сказал: - Спасибо. - Потом обратился ко мне: - Кажется, тебя на улице ждет Алек Сэндер? - Глупости! - сказала мама. - То, что он узнает от тебя про шестнадцатилетних девочек, наверно, во сто раз невиннее, чем то, что он в один прекрасный день узнает от самих шестнадцатилетних девочек. Значит, позвонить ее матери и попросить, чтобы она разрешила ей прийти к нам завтра обедать, или ты сам позвонишь? - Спасибо! - сказал дядя Гэвин. - Хочешь, чтобы я тебе рассказал про все про это? - А ты хочешь? - сказала мама. - Да, может быть, так будет лучше, - сказал дядя Гэвин. - А нужно ли это? - сказала мама. На этот раз дядя Гэвин промолчал. Потом мама сказала: - Ну, что ж. Мы тебя слушаем. - И опять дядя Гэвин промолчал. Но тут он снова стал прежним дядей Гэвином. Понимаете, до этой минуты он разговаривал так, как иногда разговаривал я сам. Но сейчас он стоял, смотрел на мамин затылок, опустив лохматую седую голову, вечно нестриженную, и прокуренный черенок тростниковой трубки торчал у него из нагрудного кармана, а глаза, лицо такие, что никогда наверняка не угадаешь, что он сейчас скажет, а когда скажет, то всегда понимаешь, что это верно, только сказано немножко чудно, как никто другой не скажет. - Н-да, - сказал он. - Если уж такой человек, как ты, при твоей полной неспособности верить сплетням и грязным пересудам, тоже что-то придумывает и сочиняет, так могу себе представить, что измышляет весь Джефферсон, все специалисты по этой части. Клянусь Цицероном, я просто молодею: вот пойду в город и куплю себе красный галстук. - Он посмотрел на мамин затылок. - Спасибо тебе, Мэгги, - сказал он. - Тут все наши усилия нужны, вся наша добрая воля. Спасти Джефферсон от Сноупсов - это потребность, необходимость, долг. Но спасти Сноупса от Сноупсов это честь, привилегия, заслуга. - Особенно если это шестнадцатилетний Сноупс женского пола, - сказала мама. - Да, - сказал дядя Гэвин. - А ты возражаешь? - Разве я возражала? - сказала мама. - Да, ты пыталась возражать! - Он быстро подошел, положил ей руку на голову, продолжая говорить. - И благослови тебя бог за это. Ты всегда пыталась возражать против этой проклятой женской черты - против инстинкта супружеской, чопорной респектабельности, которая служит опорой всей культуры, еще не упадочной, ведь культура не приходит в упадок, только пока она еще рождает таких неисправимых, непоколебимых, как ты, - тех, кто имеет смелость нападать, и противостоять, и возражать, - и на секунду нам показалось, что сейчас он наклонится и поцелует ее: по-моему, мы все трое так подумали. Но он не поцеловал ее, вернее мама успела сказать: - Перестань! Оставь меня в покое. Решай наконец: хочешь, чтобы я позвонила ей, или ты сам? - Я сам, - сказал он. Он посмотрел на меня. - Два красных галстука: второй для тебя. Жаль, что тебе не шестнадцать лет. Ей нужен кавалер, вот что. - Ну, если бы в шестнадцать лет непременно надо было бы стать ее кавалером, так слава богу, что мне нет шестнадцати, - сказал я. - Кавалер у нее уже есть. Матт Ливитт. Он получил Золотые перчатки не то в Огайо, не то еще где-то, в прошлом году. И вид у него такой, что он и сейчас может пустить их в ход. Нет уж, большое спасибо! - сказал я. - О чем ты? - сказала мама. - Пустяки! - сказал дядя Гэвин. - Наверно, ты никогда не видел, как он боксирует, - сказал я, - иначе ты не говорил бы про него "пустяки". Я-то его видел. С Причером Бердсонгом. - Который же из твоих друзей-спортсменов Причер Бердсонг? - спросила мама. - Он вовсе не спортсмен, - сказал я. - Он живет в деревне. А боксировать научился во Франции, на войне. Он и Матт Ливитт... - Подожди, - сказал дядя Гэвин. - Он... - Кто - "он"? - сказала мама. - Твой соперник? - ...из Огайо, - сказал дядя Гэвин. - Окончил эту новую школу механиков у Форда, и фирма послала его сюда - работать механиком при их гараже... - У него своя машина, желтая, открытая, - сказал я. - И Линда в ней катается? - сказала мама. - ...и так как Джефферсон город маленький, а он не слепой, - сказал дядя Гэвин, - то рано или поздно он увидал Линду Сноупс, должно быть, где-нибудь между домом и школой; и так как он мужчина и ему двадцать первый год, то он, естественно, не теряя времени, познакомился с ней; репутация обладателя Золотых перчаток, которую он либо действительно заслужил, либо придумал по дороге сюда, очевидно, отстранила всех возможных соперников... - Кроме тебя, - сказала мама. - Брось, - сказал дядя Гэвин. - Да, кроме тебя, - сказала мама. - Он всего лет на пять старше ее, - сказал дядя Гэвин. - А я больше чем вдвое старше. - Кроме тебя, - сказала мама. - Все равно, до какого бы возраста ты не дожил, ты никогда не будешь вдвое старше, чем любая женщина, а сколько ей лет, это неважно! - Ладно, ладно, - сказал дядя Гэвин. - Так о чем это я? Спасти Джефферсон от Сноупса - наш долг. Спасти Сноупса от Сноупса - великая честь. - Ты говорил - привилегия, - сказала мама. - Заслуга. - Ну, ладно, - сказал дядя Гэвин. - Пусть будет просто удовольствие. Ты довольна? Тем и кончилось. Через некоторое время отец вернулся домой, но маме нечего было ему рассказать, потому что он и так все знал, ему только оставалось ждать, пока понадобится "волчий присвист", которого еще не придумали; ждать до следующего дня, до послеобеда. Она пришла немного позже двенадцати, как раз в то время, как ей возвращаться из церкви, если только она в тот день ходила в церковь. Может, и ходила, потому что на ней была шляпа. А может быть, мать заставила ее надеть шляпу ради моей мамы; она показалась на улице из-за угла, и она бежала бегом. Тут я увидел, что шляпа у нее как-то сбилась набок, как будто кто-то ее дернул, или потянул, или она за что-то зацепилась мимоходом, да еще другой рукой она держалась за плечо. И тут я увидал, что лицо у нее ужасно злое. Испуганное, конечно, тоже, но сейчас, когда она входила в калитку, держась за плечо, и уже не бежала, а просто шла быстрым, твердым шагом, лицо у нее было скорее злое, чем испуганное, но потом испуг проступил сильнее. И вдруг, оба эти выражения слились в одно, совершенно непохожее ни на испуг, ни на злость, потому что в эту минуту из-за угла выехала машина и промчалась мимо - машина Матта Ливитта, - в городе было много таких подержанных машин, но только у него одного на радиаторе красовалась огромная медная сирена, и, когда он на всем ходу нажимал кнопку, сирена гудела в два тона: и вдруг мне показалось, как будто чем-то запахло, пронесся порыв чего-то такого, что я не понял, даже если бы это когда-нибудь повторилось; машина промчалась, а Линда пошла дальше напряженным, быстрым шагом, в съехавшей набок шляпке, все еще держась за плечо, все еще дыша порывисто и быстро, хотя на ее лице уже ничего, кроме испуга, не было, и поднялась на веранду, где ждали мама и дядя Гэвин. - Здравствуй, Линда! - сказала мама. - У тебя рукав порван! - Зацепилась за гвоздь, - сказала Линда. - Вижу, - сказала мама. - Пойдем наверх, в мою комнату, снимешь платье, я зашью. - Не стоит, - сказала Линда, - лучше дайте мне булавку. - Ну, возьми иголку, зашей сама, а я пойду узнаю, как с обедом, - сказала мама. - Ты ведь умеешь шить, правда? - Да, мэм, - сказала Линда. Они поднялись наверх, в мамину спальню, а мы с дядей Гэвином пошли в кабинет, и тут отец, конечно, сказал дяде Гэвину: - Значит, не успела она сюда дойти, как кто-то к ней пристал? Что же ты, мой мальчик? Где твое копье и меч? Где твой белый конь? Но в первый раз Матт не прогудел в свою медную сирену, проезжая мимо нашего дома, так что мы не понимали, к чему так прислушивается Линда, сидя за обеденным столом, - дырка на плече была зашита, да так, будто зашивал ее десятилетний ребенок, а лицо у нее было все еще напряженное, испуганное. Но мы тогда еще ничего не понимали. То есть не понимали, что ей приходится столько всего делать сразу: и притворяться, что ей нравится обед, и держать себя как следует за столом, в чужом доме, среди людей, которые, как она понимала, не имеют никаких особых оснований хорошо к ней относиться, и все время ждать, что же еще выкинет Матт Ливитт, да еще при этом стараться, чтобы никто не заметил, чем заняты ее мысли. То есть напряженно ждать, что же случится дальше, а потом, когда это случалось, продолжать, как ни в чем не бывало, спокойно есть и отвечать "да, мэм" и "нет, мэм" на все мамины вопросы, а в это время желтая машина снова мчится мимо нашего дома, и сирена воет в два тона, и мой отец вдруг вскидывает голову и с шумом втягивает носом воздух и говорит: - Чем это вдруг запахло? - Запахло? - говорит мама. - Чем же? - Тем самым, - говорит отец. - Да я этого не нюхал вот уже сколько лет... когда же это было, Гэвин? - А я сразу понял, о чем говорит отец, хотя это было, когда я еще не родился, но мне все рассказывал мой двоюродный брат Гаун. И мама тоже поняла. То есть она вспомнила все, потому что она-то слышала еще тогда, как гудел мистер де Спейн. То есть хоть она, быть может, и не связывала этот вой сирены с Маттом Ливиттом, но ей только стоило посмотреть на Линду и на дядю Гэвина. А может быть, ей достаточно было взглянуть только на дядю Гэвина - ведь они были близнецами, а этим все сказано. Потому что она тут же остановила отца: - Чарли! - а отец сказал: - Может быть, мисс Сноупс меня простит на этот раз. - Он обращался прямо к Линде. - Понимаете, как только у нас обедает хорошенькая девушка, так чем она красивей, тем больше я стараюсь острить, чтобы гостье захотелось прийти к нам опять. Но, кажется, на этот раз я перестарался. Так что, если мисс Сноупс простит меня за то, что я слишком старался ее рассмешить глупыми остротами, я ее прощу за то, что она слишком хорошенькая. - Молодчина! - сказал дядя Гэвин. - Если и эта твоя шутка не совсем на уровне, то, по крайней мере, в ней колючек нет, как в той. Выйдем на веранду, Мэгги, там прохладнее. - Хорошо! - сказала мама. Мы немного задержались в прихожей и посмотрели на Линду. На ее лице был уже не просто страх, оттого что она, шестнадцатилетняя девочка, впервые попала в дом к людям, которые, наверно, заранее ее не одобряли. Не знаю, что было на ее лице. Но мама знала, потому что смотрела она именно на маму. - Пожалуй, в гостиной будет еще прохладнее, - сказала мама. - Пойдем туда. - Но поздно. Мы уже услышали сирену, отчетливо, каждый звук: "ду ДУ, ду ДУ, ду ДУ" - все громче и громче, потом - мимо дома, еще отчетливее, потом - затихая, а Линда вдруг посмотрела на маму, еще секунду-другую, с отчаянием. Но это выражение отчаяния тоже исчезло; может быть, только на секунду это было отчаяние, а потом исчезло и осталась только прежняя напряженность. - Мне пора идти, - сказала она. - Мне... извините, пожалуйста, мне пора... - И тут она взяла себя в руки: - Благодарю вас за обед, миссис Маллисон. Благодарю вас за обед, мистер Маллисон. Благодарю вас за обед, мистер Гэвин. - Она уже подходила к столику, где лежала ее шляпка и сумочка. Нет, я не ждал, что она и меня поблагодарит за обед. - Пусть Гэвин отвезет тебя домой, - сказала мама. - Гэвин... - Нет, нет, - сказала она. - Я не... Я, я... Он не... - И она побежала через парадную дверь, по дорожке до калитки почти бегом, а за воротами она побежала бегом, ровным, отчаянным бегом. Потом исчезла. - Клянусь Цицероном, Гэвин, - сказал отец, - ты падаешь все ниже. В тот раз ты, по крайней мере, столкнулся с ветераном испано-американской войны, с владельцем гоночной машины. А теперь перед тобой всего только любитель-боксер в самодельном драндулете. Будь начеку, братец, не то в следующий раз тебя вызовет на смертельный поединок бойскаут на велосипеде. - Что? - сказала мама. - А как бы ты сам поступил, если бы в двадцать лет работал механиком в гараже до шести вечера, а в это время седовласый старый дед, донжуан, каждый день перехватывает твою девушку по дороге из школы домой и завлекает ее в притоны, где хлещут содовую, и там закармливает мороженым? Откуда же ему знать, что Гэвин всего-навсего хочет формировать ее ум? Впрочем, теперь никакого "каждого дня" не было. И вообще все кончилось. Не знаю, что случилось, как это вышло: то ли она передала дяде Гэвину, чтобы он ее больше не ждал после школы, то ли она ходила домой другой дорогой, где он ее не мог видеть, а может быть, она и вовсе перестала ходить в школу. Она уже была старшеклассницей, а я еще учился в начальной школе, так что я никак не мог знать, ходит она в школу или нет. Я даже не знал, в Джефферсоне она или нет. Потому что изредка я видел, как Матт Ливитт проезжает в своей машине после закрытия гаража; и раньше Линда тоже ездила с ним то днем, то изредка вечером, в кино и домой из кино. А теперь нет. Он либо сидел в машине один, либо с каким-нибудь сверстником или старшим. Насколько мне известно, Матт, как и дядя Гэвин, с ней не виделся. А от дяди Гэвина тоже ничего узнать было нельзя. Бывало, по дороге из школы я видел, как он и Линда сидели в кондитерской Кристиана и ели мороженое, и когда он или они оба меня замечали, он делал мне знак войти, и мы все трое ели мороженое. Но даже то, что мне уже незачем было заглядывать мимоходом в кондитерскую, почти на нем не отразилось. И вот однажды, было это в пятницу, я увидел, что он сидит там за столиком и ждет, пока я пройду, чтобы позвать меня, и, хотя на столике второго прибора не было, я решил, что Линда, наверно, на минутку встала и, может быть, стоит у прилавка с парфюмерией или у газетного столика, и когда я вошел, а он сказал: - Я взял персиковое, а тебе какое? - я все еще ждал, что Линда вот-вот откуда-нибудь выйдет. - Мне клубничного, - сказал я. На столе лежала последняя книжка, которую он для нее выписал, - стихотворения Джона Донна. - Послать ей книгу по почте сюда же, в Джефферсон, стоит ровно столько же денег, как если бы она жила в Мемфисе, - сказал он. - Что, если я тебя угощу мороженым и выдам тебе эти деньги, а ты занесешь ей книгу по дороге домой? - Ладно, - сказал я. Когда мистер Сноупс приехал в Джефферсон, они сняли дом. Потом он, наверно, купил его, потому что, когда он стал вице-президентом банка, дом начали ремонтировать. Дом выкрасили, и, наверно, миссис Сноупс сама посадила глицинии, и, когда я вошел в калитку, Линда окликнула меня, и я увидел гамак под навесом, увитым глициниями. Глицинии еще цвели, и я помню Линду под этими цветами - темные волосы, а глаза почти такого же цвета, как глициния, и платье совершенно такое же: лежит в гамаке, читает, и я подумал: "Дяде Гэвину вовсе не надо было посылать ей эту книгу - она еще прежнюю не кончила". Но тут я увидал на земле рядом с гамаком все ее учебники, увидал, что читает она геометрию, и опять подумал: "Наверно, Матту Ливитту все это неприятно, - и то, что ей больше хочется учить геометрию, чем гулять с ним, и то, что ей хочется есть мороженое с дядей Гэвином". Я ей отдал книгу и ушел домой. Было это в пятницу. На следующий день, в субботу, я пошел на бейсбольный матч, а потом зашел за дядей Гэвином в его кабинет, чтобы вместе идти домой. Мы услышали топот ног по лестнице, нескольких ног, какое-то шарканье, мы даже слышали тяжелое дыхание и чей-то шепот, и вдруг дверь с треском распахнулась и вошел Матт Ливитт, быстро, стремительно, держа что-то под мышкой, и захлопнул двери, а кто-то пытался войти за ним, и он, придерживая дверь коленом, нащупал засов, сообразил, как его задвинуть, и запер дверь. И только потом повернулся к нам. Он был красивый. Но лицо у него было не веселое, не радостное, лицо у него было, как говорил Рэтлиф, нахальное, какое бывает у человека, еще не знавшего никаких сомнений. Но сейчас в нем даже этого нахальства не было, и он поднял в руке порванную книгу - это были стихи Джона Донна, которые я отнес вчера Линде, - и как-то шваркнул ее на стол, так что вырванные страницы разлетелись, рассыпались по столу, полетели даже на пол. - Что, не нравится? - сказал Матт и, обойдя стол, подошел к дяде Гэвину, вставшему с места. - Ну, будете защищаться? - сказал он. - Впрочем, что я - разве вы умеете драться! Ничего, я вас не совсем изобью, только малость разукрашу, чтоб вспомнили, как это бывает! - И, казалось, ударил он вовсе не сильно, кулаки у него как будто еле двигались в четырех-пяти дюймах от лица дяди Гэвина, так что кровь потекла у него из носу, из губ, будто не от удара, словно эти кулаки как-то вымазали его кровью; два, три взмаха, - но тут я опомнился, схватил толстенную дедушкину палку - она так и стояла у двери за вешалкой, занес ее, чтобы изо всех сил ударить Матта по затылку. - Стой, Чик! - крикнул дядя Гэвин. - Перестань! Не смей! - Я ни за что бы не поверил, что даже на окрик Матт сможет так быстро обернуться. Видно, Золотые перчатки были выиграны не зря. Словом, он обернулся, схватил палку и вырвал ее у меня прежде, чем я успел опомниться, а я, испугавшись, что он ударит меня или дядю Гэвина, а может, и нас обоих, пригнулся и схватил бы его за ноги, но он выставил палку, как штык ружья, и упер конец мне в грудь, в глотку, словно поднял меня с полу этой палкой, как тряпку или лоскут бумаги, а не просто старался удержать на месте. - Не вышло, мальчик! - сказал он. - А здорово ты размахнулся; жаль, дядюшка тебя выдал. - И, отшвырнув палку в угол, он прошел мимо меня к двери, и только тут мы все услыхали, что тот, кого он не впустил, изо всей силы барабанит кулаками, а он отодвинул засов, открыл двери и отступил перед Линдой, а она влетела, как пламя, да, вот именно, как пламя, и, даже не взглянув на дядю Гэвина или на меня, встала на носки и ударила Матта по лицу, дважды, сначала левой, потом правой рукой, задыхаясь, крича ему в лицо: - Болван! Бык! Тупица! Грязный бык! Сволочь! Тупая сволочь! - Никогда в жизни я не слышал, чтобы шестнадцатилетняя девочка так ругалась. Нет: никогда в жизни я не слышал, чтобы так ругались женщины, а она стояла перед ним и громко плакала, в бешенстве, словно не зная, что ей делать, бить его еще или ругать, но тут дядя Гэвин подошел к ней, взял за плечо и сказал: - Перестань! Слышишь, перестань! - И она повернулась, обхватила его руками, прижалась лицом к его рубашке, залитой кровью, и громко плача, повторяла: - Мистер Гэвин, мистер Гэвин, мистер Гэвин! - Открой двери, Чик! - сказал дядя Гэвин. Я открыл. - Уходи отсюда, парень, - сказал он Матту. - Ну, быстро! - И Матт вышел. Я хотел закрыть двери. - Ты тоже, - сказал дядя Гэвин. - Сэр? - переспросил я. - Ты тоже уходи! - сказал дядя Гэвин и обнял Линду, а она вся дрожала и с плачем прижималась к нему, а его кровь капала и на нее тоже. 13. ГЭВИН СТИВЕНС - Уходи! - сказал я. - Ты тоже уходи! - Он ушел, а я стоял, обняв Линду. Вернее, она прижалась ко мне изо всех сил, дрожа, всхлипывая и плача так безудержно, что у меня рубашка намокла от ее слез. Око за око, как, наверно, сказал бы Рэтлиф, потому что капавшая у меня из носа "юшка", как сказали бы викторианцы, уже запачкала рукав ее платья. Но я умудрился высвободить одну руку и через ее плечо вытащить носовой платок из кармана пиджака, хотя бы для начала, пока я не смогу совсем высвободиться и дотянуться до крана с холодной водой. - Перестань! - сказал я. - Перестань же! - Но она рыдала все сильнее, все крепче обнимала меня, повторяя: - Мистер Гэвин, мистер Гэвин. О мистер Гэвин! - Линда! - сказал я. - Ты меня слышишь? - Она не ответила, только крепче вцепилась в меня. Я почувствовал, как она сильнее уткнулась головой мне в грудь. - Хочешь выйти за меня замуж? - сказал я. - Да! - сказала она. - Да! Да! И тут я взял ее за подбородок и силой оторвал от себя, поднял ей голову, заставил посмотреть мне прямо в глаза. Рэтлиф мне рассказывал, что у Маккэррона были серые глаза, - наверно, такие же серо-стальные, как у Хэба Хэмптона. Но у нее были вовсе не серые. Они были темно-сапфировые, - таким мне всегда представлялось сапфировое море Гомера. - Выслушай меня! - сказал я. - Ты хочешь выйти замуж? - Нет, им вовсе не нужен ум, разве что для разговоров, для общения с людьми. Впрочем, встречались мне и такие - с обаянием, с тактом, но без всякого ума. Потому что при столкновении с мужчинами, с человеческими существами, им нужен только их инстинкт, их интуиция, хотя со временем она притупляется, забывается, им нужна беспредельная способность к самопожертвованию, незамутненная, неомраченная холодной моралью и еще более холодными фактами. - А разве это обязательно? - сказала она. - Конечно, нет. Хоть и вовсе не выходи, если не захочешь. - Не хочу я замуж, ни за кого! - сказала, нет, крикнула она; и снова прижалась ко мне, снова спрятала лицо в мою мокрую рубашку, насквозь пропитанную слезами и кровью. - Ни за кого! - сказала она. - У меня никого нет - только вы! Только вам я верю! Я люблю вас! Я вас люблю! 14. ЧАРЛЬЗ МАЛЛИСОН Когда он пришел домой, лицо у него было чистое. Но по носу, по губе все было видно, а с рубашкой и с галстуком он ничего сделать не мог. Разве только купить новые - в субботу магазины долго открыты. Но ничего он не купил. Впрочем, мама все равно узнала бы; может быть, так обязательно бывает, когда вы с сестрой - близнецы. Да, милые мои, если бы бормашины умели разговаривать, мамин голос точь-в-точь походил бы на бормашину: она перестала смеяться, и плакать, и говорить: "Гэвин, Гэвин, господи, да что же это, черт возьми?" - и дядя Гэвин пошел наверх надеть чистую рубашку и галстук к ужину, и тут мама проговорила: - Формирует ее ум, - сказала мама. Похоже было, что он все может выдержать, только бы его не сбивали с ног или не кровенили ему нос. Так, если бы мистер де Спейн не сбил его тогда с ног во дворе, за тем бальным залом, он и сам позабыл бы миссис Сноупс и не взялся формировать ум Линды. А если бы Матт Ливитт не пришел тогда к нему в кабинет и не раскровенил ему нос, он, наверно, сам перестал бы формировать Линдин ум, ему нечего было бы этим заниматься. А теперь уж он не остановился, просто не мог остановиться. Но, по крайней мере, от Матта Ливитта он избавился. Было это весной. Она училась в последнем классе; в мае она кончала школу, и после уроков я каждый день видел, как она возвращалась домой с книжками. Не знаю, были ли среди них стихи или нет, потому что теперь, проходя мимо кондитерской Кристиана, она даже не смотрела на дверь, она шла, глядя прямо перед собой, вскинув голову, словно пойнтер, перед тем, как сделать стойку; проходила, словно хорошо видела всех людей и весь Джефферсон, всю площадь, потому что в эту минуту, в любую минуту ей надо было пройти, не останавливаясь, через что-то, мимо, будь это хоть Джефферсон, хоть целая толпа джефферсонцев, - надо идти - и все. Но дядя Гэвин тут уже не показывался, даже как бы случайно. И если теперь дядя Гэвин больше не сидел напротив нее за мраморным столиком у Кристиана и не смотрел, как она ест из высокого стаканчика что-то такое, центов за пятнадцать, а то и за все двадцать, то и Матта Ливитта тоже поблизости не было. На своей подержанной машине он ездил один после закрытия гаража, и машина ползла на самой малой скорости вдоль тротуара, мимо площади, почти рядом, слегка отставая, когда Линда шла в кино с подругой или даже с двумя-тремя подружками, высоко вскинув голову и ни разу не взглянув на него, пока машина ползла почти что у самого ее локтя и гудок тихонько захлебывался "ах-ги-ги-ги", и так до самого кино, пока подруги не исчезали в дверях. Тут машина набирала полную скорость, заворачивала за угол, огибала квартал, вылетала из-за угла, вовсю завывая сиреной, летела сначала по переулку за кино, потом мимо входа и снова, вокруг всего квартала, по переулку, куда уже спешил Отис Харкер, сменивший Гровера Кливленда Уинбуша на посту ночного полисмена: тот ушел в отставку после того, как, по словам Рэтлифа, ему что-то попало в глаз, - и Отис орал на Матта: "Стой, стой", - и тут же отскакивал, чтоб не попасть под колеса. А по воскресеньям сирена выла уже на площади, и на Матта уже орал дневной полисмен, мистер Бак Коннорс. И теперь с Маттом сидела девушка, деревенская девушка, которую он отыскал бог весть где, и машина с ревом мчалась по переулкам, до самой окраины, и, замедлив ход, с оглушительным шумом проезжала мимо дома Линды, словно в Джефферсоне одним-единственным символом неудачной любви или хотя бы увлечения, а может быть, и просто символом неудачи был автомобильный гудок; одно-единственное проявление любви или хотя бы желания, какое было доступно в Джефферсоне, - это медленно проехать мимо заветного дома, сигналя изо всех сил, так чтобы он или она знали, кто проехал, даже если они старались не смотреть в окно. Правда, в тот раз мистер Коннорс уже послал за самим шерифом. Он, мистер Коннорс, говорил, что поначалу он решил разбудить Отиса Харкера, чтобы тот вышел и помог ему, но когда Отис услыхал, что мистер Коннорс хочет остановить машину Матта, он даже не встал с постели. Потом, немного погодя, кто-то спросил Матта - неужели он наехал бы и на шерифа, на мистера Хэмптона? И Матт - он после всего этого сидел и плакал от злости - сказал: - Наехать? На Хэба Хэмптона? Чтобы его грязные потроха мне всю краску на машине испачкали? - Правда, сначала мистеру Хэмптону вмешиваться не пришлось, потому что Матт сразу выехал из города, может, повез свою девушку домой; но в ту же ночь около двенадцати часов мистеру Хэмптону позвонили, чтобы он кого-нибудь прислал в Каледонию, потому что Матт не на шутку подрался с Энсом Маккаллемом, одним из сыновей мистера Бадди Маккаллема, и Энс схватил не то жердь из загородки, не то еще что и, наверно, убил бы Матта, но тут их растащили и держали, пока кто-то звонил шерифу, а потом обоих отвезли в город и заперли в тюрьму, а на другое утро сам мистер Бадди Маккаллем, со своей деревянной ногой, приехал за ними, заплатил штраф, отвел их обоих на пустырь за конюшней А.О.Сноупса и сказал своему Энсу: - Ну, постой! Не умеешь честно драться, хватаешься за жердину, так погоди же: как сниму деревянную ногу, как отлуплю тебя по чем попало! И тут парни стали драться, на этот раз без жердины, а сам мистер Бадди и еще несколько человек смотрели, и хотя Энсу далеко было до Золотых перчаток Матта, но он все же не сдавался, пока сам мистер Бадди не сказал: - Все. Хватит. - И велел Энсу вымыть лицо у колодца и ждать его в их машине, а Матту сказал: - Пожалуй, тебе пора отсюда выметаться. - Впрочем, это сделали и без него: люди из гаража сказали ему, что Матта уже выгнали, но Матт сказал: - Да, черта с два выгнали, я сам взял расчет. Пусть эта сволочь мне в глаза скажет, что меня выгнали. - Но тут уже подошел шериф Хэмптон, высокий, пузатый, и впился в Матта своими колючими серыми глазками. - И кой дьявол угнал мою машину? - спросил Матт. - Она у меня дома, - сказал мистер Хэмптон. - Я велел ее отвести туда сегодня утром. - Ну и дела, - сказал Матт. - Хорошо, что Маккаллем меня выкупил раньше, чем вы ее успели загнать и прикарманить денежки, верно? А что вы скажете, если я пойду сяду в свою машину и заведу ее? - Ничего, сынок, - сказал мистер Хэмптон. - Уезжай, когда хочешь. - Теперь-то вы согласны, - сказал Матт. - Да, я уеду из вашего распроэтакого городишки, но уж сирену пущу на всю катушку. Придется вам и это слопать, пока из одного места не полезет. Ну, что скажете? - Ничего, сынок, - сказал мистер Хэмптон. - Давай с тобой сторгуемся. Гуди в гудок сколько влезет, до самой границы нашей округи и еще футов десять за ней. И я никому не позволю тебя пальцем тронуть, если ты пообещаешь больше никогда нашу границу не пересекать. Тем и кончилось. Было это в понедельник, в базарный день; казалось, вся округа собралась тут, в городе, и все молча выстроились вокруг площади, чтобы посмотреть, как Матт проезжает по ней в последний раз, рядом, на сиденье - фибровый чемоданчик, с которым он приехал в Джефферсон, и сирена воет и воет; никто ему даже рукой не помахал, и Матт ни на кого не взглянул: все молча, внимательно следили, как маленькая, ярко выкрашенная машина медленно и с шумом проезжает мимо, нахальная, громкая, вызывающая и в то же время какая-то ненастоящая и хрупкая с виду, словно детская игрушка, елочное украшение, так что казалось, будто она никогда не доберется до Мемфиса, уж не говоря об Огайо; через площадь, по улице, которая на окраине переходила в мемфисское шоссе, а сирена все гудит, и воет, и ревет, отдаваясь эхом от стен, усиливаясь в тысячу раз, словно гудит вовсе не эта маленькая, жалкая, хрупкая машина; и мы, некоторые из нас, думали, что уж теперь-то он непременно в последний раз проедет медленно, с громким ревом мимо дома Линды Сноупс. Но он не проехал. Он гнал машину все быстрей и быстрей по широкой опустевшей улице, как будто улица сама его пропускала, мимо последних городских домов, уже уступавших место весеннему простору лесов и полей, где даже вызывающий вой сирены становился жалким и, постепенно затихая, совсем тонул вдалеке. Так что выходило, по словам отца, как он сказал дяде Гэвину, один ноль в его пользу. И вот подошел май, и уже все знали, что Линда Сноупс в этом году кончает школу первой ученицей в классе; мы шли мимо магазина Уилдермарка, и дядя Гэвин остановился и подтолкнул нас к витрине, говоря: - Вон тот. Сразу за тем, зеленым. Там стоял дамский дорожный несессер. - Да это же для путешествий, - сказала мама. - Правильно, - сказал дядя Гэвин. - Для путешествий, - сказала мама. - В дорогу, в отъезд. - Нет, то есть да, - сказал дядя Гэвин. - Ей и надо уехать отсюда. Уехать из Джефферсона. - А чем Джефферсон плох? - сказала мама. Мы все трое стояли у магазина. Мы стояли и смотрели на дамский несессер со всеми принадлежностями, и я видел наши отражения в витрине. Мама говорила ни тихо, ни громко, просто очень спокойно. - Ну, ладно, - сказала она, - чем Линде тут плохо? И дядя Гэвин ответил таким же голосом: - Не люблю, когда что-то пропадает зря. Надо дать человеку возможность сделать все, чтобы его жизнь зря не пропадала. - Вернее, дать кому-то возможность сделать так, чтобы зря не погубить молодую девушку? - сказала мама. - Ну, ладно, - сказал дядя Гэвин. - Я хочу, чтобы она была счастлива. Каждому надо дать возможность стать счастливым. - Что, конечно, невозможно, останься она в Джефферсоне, - сказала мама. - Ну, ладно, - сказал дядя Гэвин. Они не смотрели друг на друга. Казалось, они и говорят не друг с другом, а обращаются к смутным отражениям в витрине, вот так, как бывает, если записать на бумажке какую-то мысль и положить в чистый, ненадписанный конверт или, вернее, в пустую бутылку, запечатать и бросить в море или, быть может, записать две мысли и запечатать листки навеки в две бутылки и обе разом пустить в море, по течению, по волнам, пусть плывут, пусть дрейфуют до самого края света, к вечным льдам, и все же эти мысли останутся неприкосновенными, нетронутыми, ненарушенными, останутся мыслями, истинами, может быть даже фактами, хотя ни один глаз их никогда не увидит, никакая другая мысль не зародится от них, не встретится, не вызовет ни радости, ни подтверждения, ни горя. - У каждого должно быть право, и возможность, и обязанность сделать так, чтобы все были счастливы, заслуживают ли они этого или нет, даже хотят ли они этого или нет, - сказала мама. - Ну, ладно, - сказал дядя Гэвин. - Прости, что я тебя задержал. Пойдем. Пора домой. Пусть миссис Раунсвелл пошлет ей букет гелиотропов. - Почему же? - сказала мама, взяла его под руку, повернула, и три наши отражения в витрине тоже повернулись, и мы подошли к дверям и вошли в магазин, мама - первой, прямо в отдел дорожных вещей. - По-моему, вон тот синий для нее лучше всего, он пойдет к ее глазам, - сказала мама. - Это для Линды Сноупс, к выпуску, - сказала мама мисс Юнис Гент, продавщице. - Как мило! - сказала мисс Юнис. - А разве Линда собирается путешествовать? - О да! - сказала мама. - Вполне возможно. Во всяком случае, она, вероятно, поедет в будущем году в один из женских колледжей в восточных штатах. Так я, по крайней мере, слышала. - Как мило! - сказала мисс Юнис. - Я всегда говорила, что наша молодежь - и мальчики и девочки - должны хоть на год уезжать из дому, в какой-нибудь колледж, надо же им посмотреть, как люди живут. - Это очень верно! - сказала мама. - Пока не поедешь, не посмотришь, только и живешь надеждой. И пока сам все не увидишь, никогда не успокоишься, не осядешь дома, правда? - Мэгги, - сказал дядя Гэвин. - Успокоишься? То есть потеряешь надежду? - сказала мисс Юнис. - Но молодежь не должна терять надежду. - Конечно, нет, - сказала мама. - И не нужно. Вообще надо оставаться вечно молодыми, сколько бы лет тебе ни стукнуло. - Мэгги, - сказал дядя Гэвин. - Ага, - сказала мама. - Ты хочешь расплатиться наличными, чтобы не посылали счет? Прекрасно. Наверно, и мистер Уилдермарк будет доволен. И дядя Гэвин вынул две бумажки по двадцать долларов из своего бумажника, потом вынул свою визитную карточку и подал маме. - Спасибо, - сказала она. - Но у мисс Юнис, наверно, найдется карточка побольше, чтобы поместились все четыре имени. - И мисс Юнис подала ей большую карточку, и мама протянула руку к дяде Гэвину, ожидая, пока он отвинтит колпачок самопишущей ручки и подаст ей, и мы все смотрели, как она пишет большими каракулями, все еще похожими на почерк тринадцатилетней девочки: Мистер и миссис Чарльз Маллисон Чарльз Маллисон-младший Мистер Гэвин Стивенс, а потом она завинтила ручку, отдала ее дяде Гэвину и, взяв карточку за уголок большим и указательным пальцем, помахала ею в воздухе, чтобы чернила просохли, и отдала мисс Юнис. - Сегодня же вечером пошлю, - сказала мисс Юнис. - Хотя выпуск у них только на будущей неделе. Такой прелестный подарок. Пусть Линда обрадуется поскорее. - Да, - сказала мама. - Почему бы ей и не обрадоваться? - И мы снова вышли, а наши отражения в витрине слились в одно; мама снова взяла дядю Гэвина под руку. - Все четыре наши имени, - сказал дядя Гэвин. - Так, по крайней мере, ее отец не узнает, что седовласый холостяк прислал его семнадцатилетней дочери дорожный саквояж с туалетными принадлежностями. - Да, - сказала мама. - Один из них этого не узнает. 15. ГЭВИН СТИВЕНС Труднее всего было придумать - как ей сказать, как объяснить. То есть объяснить - зачем. Не само действие, сам поступок, но чем он вызван, зачем это нужно, сказать ей все прямо, - может быть, за стаканом той чудовищной, синтетической, несообразной смеси, - она очень любила ее, во всяком случае, всегда заказывала в кондитерской Кристиана, - а может быть, просто сказать на улице: "С сегодняшнего дня мы больше встречаться не будем, потому что, после того как Джефферсон переварит все подробности той субботы, когда твой дружок якобы застал тебя в моем кабинете и расквасил мне нос, а через неделю на прощание провел ночь в джефферсонской тюрьме и навсегда отряхнул с ног наш прах и умчался, завывая сиреной, - после этого тебе встречаться со мной в притонах, где торгуют мороженым, значит совершенно уничтожить то, что еще останется от твоего доброго имени". Понимаете? В том-то и все дело, в самих этих словах: "репутация", "доброе имя". Произнести их, сказать вслух, дать их существованию словесное выражение - уже означало бесповоротно запачкать, загрязнить их, разрушить неприкосновенность всего того, что эти слова воплощали, не только сделать все уязвимым, но и обречь на гибель. Вместо нерушимых, гордых и честных принципов они свелись бы к призрачным, уже обреченным и заклейменным понятиям и снизились бы до нестойких человеческих условностей; невинность и девственность стали бы символами, предпосылками для потери, для горя, чем-то таким, что надо вечно оплакивать, что существует только в прошедшем времени: _было_, а теперь _уже нет, больше нет, больше нет_. Вот что было самым трудным. Потому что провести в жизнь, выполнить все это было проще простого. К счастью, вся та история произошла в субботу, к концу дня, что давало мне и моей физиономии тридцать два часа передышки, прежде чем пришлось выйти на люди. (Может быть, понадобилось бы и гораздо меньше времени, если бы не его кольцо - этакая штуковина, чуть поменьше медного кастета и вполне похожая на настоящее золото, особенно если не присматриваться, и на ней - голова тигра, державшая когда-то в зубах обычный в таких кольцах поддельный рубин - думаю, что поддельный и что от потери этого рубина было плохо только моей губе.) Вообще-то мы встречались в кондитерской даже не каждую неделю и, уж конечно, не каждый день, так что могла пройти и целая неделя, прежде чем, во-первых, кто-то заметит, что мы вот уже неделю как не встречаемся, и, во-вторых, немедленно сделает заключение, что мы хотим что-то скрыть, поэтому и не встречаемся целую неделю, и, в-третьих, тот факт, что мы все же, выждав неделю, встретились, лишний раз доказывает все предыдущее. Но к тому времени я уже мог бриться, не чувствуя рассеченной губы. Так что все было очень просто; в сущности, совсем просто, и я сам был простаком. Придумал я вот что: точно, минута в минуту, я случайно выйду из дверей кондитерской, в руке у меня будет, скажем, коробка с трубочным табаком, которую я уже начну засовывать в карман, именно в ту минуту, когда она пройдет мимо по дороге в школу: "С добрым утром, Линда", - а сам уже иду мимо и тут же останавливаюсь: "У меня для тебя есть новая книжка. Давай встретимся тут после занятий. Разопьем стаканчик кока-колы". Казалось бы, больше ничего не нужно. Потому что я был простаком и мне ни разу не пришло в голову, что удар этой почти что золотой, с выпавшим рубином тигровой головы ранил и ее, хотя никакой раны и не осталось; что невинность не потому невинна, что она отвергает, а потому, что принимает; невинна не потому, что она непроницаема, неуязвима для всего на свете, а потому что способна выдержать что угодно и все же остаться невинной; невинной, потому что она все предвидит и поэтому не должна бояться испытывать страх; коробка с табаком уже лежала в моем кармане, потому что стало слишком заметно, что я ее держу в руке, и уже прошли последние малыши, нагруженные книжками, навстречу первым звукам школьного звонка, а ее все не было; очевидно, я как-то ее прозевал: либо слишком поздно занял свой пост, либо она пошла в школу другой дорогой, а может быть, сегодня и вовсе пропустила занятия по каким-то причинам, никак не связанным с немолодым холостяком, сводившим ее с поэтами, с Джонсоном, Герриком, Томасом Кэмпионом; перешел - это я - уже бездетную улицу, поднялся по лестнице, так как завтра тоже будет день; я даже мог снова использовать, для правдоподобности, ту же коробку с табаком, если только не сорвется голубая наклейка, и тут я открыл двойную дверь и вошел в свой кабинет. Она сидела на стуле, не в удобном кресле за письменным столом, не в кожаном кресле для клиентов перед ним, а на твердом, прямом, без подлокотников стуле у книжной полки, словно она бежала, летела, пока ее не остановила стена, и она повернулась, и села, не очень прямо, но и не согнувшись, потому что, хотя ноги, колени, у нее были напряженно сжаты и руки крепко стиснуты на коленях, она подняла голову и не сводила - сначала с дверей, потом с меня - глаз, доставшихся ей в наследство от Маккэррона, глаз, казавшихся издали черными, как ее волосы, пока не становилось видно, что они синие, такие темно-синие, что казались почти фиолетовыми. - Я думала... - сказала она. - Мне кто-то сказал, что Матт бросил работу, ушел, уехал вчера. Я подумала - может быть, вы... - Конечно, - сказал я. - Я всегда рад тебя видеть, - и тут же удержался вовремя, чтобы не сказать: "Я ждал там на углу, до последнего звонка, ждал, что ты пройдешь", - хотя, по правде говоря, я удержался и не сказал: "Встань! Уходи сейчас же отсюда! Зачем, ты сюда пришла? Разве ты не понимаешь, что я из-за этого все ночи не спал, с самой субботы?" - Но я только сказал, что купил коробку табаку и теперь надо найти кого-то, кто сможет или захочет его выкурить, и тут же, к слову, сказал: - У меня есть для тебя новая книжка. Я ее забыл принести утром, но днем я ее захвачу. После занятий я тебя буду ждать в кондитерской и угощу содовой с мороженым. А теперь беги, ты и так опоздала. Я даже не выпускал двери из рук, так что мне только надо было ее открыть и надо было еще за ту минуту, пока она шла через комнату, успеть отбросить тысячу неистовых, торопливых сомнений: спрятаться ли мне в кабинете, словно меня тут не было в это утро, и дать ей уйти одной; пойти ли за ней до лестницы и проводить вниз, ласково, как добрый дядюшка; проводить ли ее до самой школы, поглядеть ей вслед, пока она не скроется за дверью: мол, друг семьи спасает дитя своего соседа от явного прогула и отводит в лоно школы - друг семьи Флема Сноупса, у которого друзей было не больше, чем у Синей Бороды, или разбойника Пистоля, друг Юлы Уорнер, чьих друзей, ни один человек не назвал бы друзьями, как не назвал бы так друзей Мессалины или Елены Прекрасной. И тут я сделал все сразу: сначала задержался в кабинете, слишком долго, так что пришлось бежать за ней по лестнице, потом пошел с ней по улице, но не в таком отдалении, чтобы нас не заметили, не обратили внимания. После чего оставалось одно: подкупить моего племянника долларовой бумажкой и нагрузить книгой; не помню, какая была книга; наверно, я и не посмотрел. - Хорошо, сэр! - сказал Чик. - Значит, так: после школы я ее встречаю в кондитерской Кристиана, даю ей книжку и говорю, что ты тоже постараешься прийти, но чтобы она не ждала. Да, еще угостить ее мороженым с содовой. А почему бы просто не отнести ей книжку в школу и зря не терять времени? - Правильно, - сказал я. - А почему бы тебе не отдать мне этот доллар? - И еще угостить ее мороженым? И платить все из того же доллара? - Ладно, - сказал я. - Считай, что твоих тут двадцать пять центов. Если она захочет банановый пломбир, ты можешь выпить водички и заработать еще никель. - Может, она просто выпьет кока-колы, - сказал он. - И я тоже выпью, а пятнадцать центов все равно останется. - Тем лучше, - сказал я. - А вдруг она ничего не захотит? - Говорю тебе - тем лучше, - сказал я. - Только смотри, чтоб мама не услышала, как ты говоришь "захотит". - Почему? - сказал он. - И папа и Рэтлиф всегда говорят "захотит" и ты тоже, когда разговариваешь с ними. А Рэтлиф еще говорит "хочут" вместо "хотят" и "волочь", а не "волочить", и ты сам так говоришь, когда разговариваешь с деревенскими, как Рэтлиф. - А ты почем знаешь? - сказал я. - Сам слышал. И Рэтлиф тоже. - Как? Неужели ты его спрашивал? - Нет, сэр, - сказал он. - Он сам мне рассказывал. В ответ я, кажется, ему сказал: "Погоди, станешь взрослым, как Рэтлиф, как твой отец, как я, тогда сможешь разговаривать по-своему". Не помню. Но впоследствии, несколько месяцев подряд, я ловил себя на том, что делаю много такого, до чего он еще не дорос. Впрочем, сейчас это было неважно: сейчас оставалось только ждать назначенного часа: бесконечное ожидание, до половины четвертого, полное тысячи неразрешимых сомнений, постоянных мучительных противоречий. Понимаете? Она не только подбила меня назначить ей свидание, на котором я должен был сломать, загубить, разбить, уничтожить, убить что-то, она даже опередила меня своей простотой, своей прямотой. И теперь мне оставалось только ждать. То есть ждать, пока время пройдет, прожить это время; можно было ждать и у окна кабинета, даже лучше, чем где-нибудь в другом месте, потому что из окна был виден вход в кондитерскую, так что надо было только набраться терпения. Нельзя было услышать звонок в конце занятий, для этого было слишком далеко, но можно было увидеть, как они все выходили: сначала малыши, разбегающийся поток перво- и второклассников, потом средние классы, шумные, шаловливые, особенно мальчики, потом старшеклассники, и среди них и выпускники, полные собственного достоинства, отчужденные в своей зрелости; вот и она, высокая (нет, не слишком высокая, но все же выше всех, как цапля на болоте, среди лягушат и головастиков), остановилась на какой-то миг у входа в кондитерскую, взглянула на пустую лестницу. Потом вошла, с тремя книгами в руках, и любая из них могла быть моей книгой, и я подумал: "Значит, он отдал ей книгу в школе, чертенок, обжулил меня еще на двадцать пять центов". Но тут я увидел его, Чика; он тоже вошел в кондитерскую, с книгой в руках, и тут я подумал, что надо было бы мне догадаться налить стакан воды, медленно отсчитать, скажем, шестьдесят секунд, примерно то время, какое потребуется Скитсу Макгауну, продавцу содовой, чтобы он перестал заигрывать с какой-нибудь младше- или старшеклассницей и принял заказ, а потом выпить этот стакан воды, как они выпили кока-колу; но тут я подумал: "А вдруг она заказала пломбир, - может быть, еще есть время", - и уже полетел к выходу, уже распахнул двери, прежде, чем остановил себя: нельзя же все-таки, чтобы кто-нибудь увидал своими глазами, как прокурор штата бежит бегом по лестнице из своего служебного кабинета, через улицу в кондитерскую, где его ждет шестнадцатилетняя ученица выпускного класса. Но я успел вовремя, только-только успел. Они еще не сели, а может быть, она уже встала и они оба стояли у стола, у нее в руках уже было четыре книги, и тут она взглянула на меня, только в этот последний миг, один раз, глазами, которые казались темно-серыми или синими, пока не всмотришься как следует. - Прости, что я опоздал, - сказал я. - Надеюсь, Чик тебя предупредил? - Ничего, - сказала она. - Мне все равно пора домой. - Даже без кока-колы? - сказал я. - Мне пора домой, - сказала она. - Ладно, в другой раз, - сказал я. - Как говорится, оставим про запас. - Да, - сказала она. - Теперь мне пора домой. - И я посторонился, чтобы она могла выйти, пропустил ее к дверям. - Не забывай, что ты мне обещал двадцать пять центов, - сказал Чик. И тут же опередил меня, сам открыл перед ней двери и потом стал между мной и ею, сразу как бы образовал между нами разрыв, разлуку, прежде чем она успела сообразить, и ей даже не пришлось остановиться, не пришлось оглянуться, понять, что она вне угрозы, вне опасности, в полной неприкосновенности, в сохранности и ей даже не надо говорить "мистер Стивенс", даже просто "мистер Гэвин" или "до свидания", или еще что-нибудь, не надо даже говорить "спасибо вам", не надо оглядываться, а она все-таки оглянулась. - Спасибо вам за книжку, - сказала она. И ушла. - Помнишь, ты мне обещал двадцать пять центов, - сказал Чик. - Конечно, помню, - сказал я. - А какого лешего ты тут торчишь? Беги трать их! О да, много я делал такого, до чего Чик еще не дорос. И мне было занятно, весело увиливать от таких положений, которые заставили бы меня вновь пойти на эту недостойную, жалкую хитрость. Ведь она ничего не знала (не должна была знать, по крайней мере сейчас, пока: иначе зачем мне были все эти мелкие недостойные хитрости?), не могла быть уверенной относительно того дня, той встречи, тех двух-трех (не знаю, скольких) минут, там, в кондитерской; она не знала точно, наверняка, правду ли ей сказал Чик: действительно ли я велел передать, что опоздаю, и послал своего племянника как самого надежного вестника, чтобы он составил ей компанию, пока я не приду, если я только вообще когда-нибудь приду, появлюсь, и, значит, я сам настолько взрослый, настолько бестолковый, что даже не понимаю, какую обиду я ей наношу и тем, что заставляю ее ждать, и тем, что посылаю к ней десятилетнего мальчишку для компании, и воображаю, что она, шестнадцатилетняя ученица выпускного класса, примет его; а вдруг я это сделал нарочно: сначала назначил свидание, а потом послал десятилетнего мальчишку вместо себя, как бы деликатно намекая: "Перестань приставать ко мне". Так что я не должен был допустить, чтобы она спросила меня с храбростью отчаяния - что же наконец правда? Вот это-то мне и было занятно, весело. Понимаете, удирать от нее. Это было мальчишество навыворот, вывернутое наизнанку: обычно юноша, сам еще невинный, может быть - кто знает? - даже больше, чем она, тянется к ней, пугается того, что его притягивает, неуклюже, робко подстраивает случайные встречи, когда он еще не прикасается к ней, никогда не прикасается, даже не надеется прикоснуться, даже не хочет этого, боится каждого прикосновения; только бы дышать тем же воздухом, только бы его овевал тот же ветер, что овевает легкое тело его возлюбленной; и теперь перчатка или платочек, нечаянно оброненный ею, цветок, который она смяла, сама того не зная, даже учебник девятого-десятого класса - какая-нибудь география, или грамматика, или арифметика, где на титульном листе ее собственной волшебной рукой написано ее имя, пугает и волнует его во сто раз больше, чем когда-нибудь потом сверкание обнаженного плеча и прядь распущенных волос на подушке рядом с ним. А со мной было наоборот: главное - не встречаться; постоянно проходить где-то неподалеку и никогда не попадаться. Сами знаете: в маленьком городке, где, как у нас, три тысячи жителей, судачить и сплетничать о встречах пожилого холостяка с шестнадцатилетней девицей два-три раза в неделю стали бы меньше, только если бы возникла новая сплетня: что эта шестнадцатилетняя девица и этот пожилой холостяк явно избегают друг друга и те же два-три раза в неделю прячутся в магазинах или в переулках. Понимаете: пожилой юрист, да еще к тому же прокурор округа, всегда найдет для себя достаточно дел, даже в городке, где всего три тысячи населения, чтобы не оказаться на той единственной улице, которая ведет от ее дома к школе, ни в восемь тридцать утра, ни между двенадцатью и часом, ни в половине четвертого, то есть в те часы, когда весь городской выводок проходит туда и назад; так может случиться иногда, несколько раз, но не всегда, не вечно. Да, мне именно так и приходилось делать. Ничего не попишешь: не мог же я вдруг остановить ее на улице среди бела дня и сказать: "Ну, отвечай сразу. Поняла ты или не поняла, что было тогда, в кондитерской? Скажи мне точно, коротко, что ты подумала в тот раз?" Нет, я мог только оставить ее в покое, хотя спокойствия от этого "покоя" мне никак не прибавлялось. Так что мне приходилось ее избегать. Приходилось заранее планировать не только свои дела, но и дела всего йокнапатофского округа, чтобы избегать встречи с шестнадцатилетней девочкой. Была весна. Значит, до конца занятий, до мая, это будет сравнительно просто, по крайней мере пять дней в неделю. Но потом придут каникулы, никакому режиму, никакой дисциплине она подчиняться не будет; и простая наблюдательность, если не личный опыт, давно мне говорила, что любое шестнадцатилетнее существо, если только оно не кормит ребенка, не зарабатывает на жизнь для семьи или не сидит в тюрьме, может находиться где угодно, в любой час из двадцати четырех. Так что, когда подошло это время, то есть прошлое лето, перед последним учебным годом в школе, которую она должна была окончить, я велел все каталоги и проспекты дальних, не известных нам колледжей посылать не на мой адрес, чтобы не вручать их ей лично, а прямо выписал их на ее имя - мисс Линде Сноупс, Джефферсон, штат Миссисипи, причем подчеркнул, чтобы название нашего штата - Миссисипи, было выделено крупными буквами, иначе конверт попал бы вот куда: во-первых, в Джефферсон, штат Миссури, во-вторых, во все те штаты из возможных сорока восьми, где тоже был город Джефферсон, пока, - это уже в-третьих, - кому-нибудь не пришло бы в голову, что, может быть, и в штате Миссисипи есть кто-то, способный смутно представить себе, что можно поехать учиться в восточные или северные штаты, кто-то смутно слышавший о тех школах, или, во всяком случае, кто-то, способный любоваться картинками в каталогах или даже разбирать односложные слова, конечно, если они снабжены фотографиями. В общем, я их выписал прямо на ее адрес - все эти хитрые, вкрадчивые, соблазнительные рекламы виргинских колледжей, куда матери из южных штатов мечтают отдать своих дочерей чисто инстинктивно, не зная, почему, разве только потому, что сами матери там не учились и теперь через своих дочек хотят наверстать то, чего они сами были лишены, оттого что их матери, в свою очередь, вовсе не хотели через них наверстать то, чего были лишены сами. И не только рекламы виргинских колледжей, но также и рекламы шикарных "институтов" к северу от линии Мэйсон-Диксон. Я был справедлив. Нет, вернее, мы оба были справедливы, и она и я, хотя мы и не встречались больше ради спасения ее доброго имени, но мы были в сговоре, в союзе ради спасения ее души; мы оба словно заочно, in absentia [в отсутствии (лат.)], говорили ее матери: "Вот они, все такие роскошные, такие аристократические. Мы были честны, мы вам не мешали, а теперь мы желаем туда уехать, и вы нам можете в этом помочь если не явным одобрением, то хотя бы тем, что вы не скажете _нет_!". И тут я выписал еще и другие проспекты, чтобы она их получила после первых: проспекты тех колледжей, где никто даже не обратил бы внимания, что она носит, как ходит, правильно ли держит вилку, вообще как она себя ведет на людях, потому что все это уже давно установилось, закрепилось и не меняется, а главное значение имеет то, что она делает, как себя ведет в ненарушаемом одиночестве духа. И вот теперь - когда эти последние проспекты пришли к ней, под рождество, в последнюю зиму ее пребывания в школе, - теперь ей стало нужно, необходимо повидаться со мной, не для того, чтобы я ей помог выбрать учебное заведение, а просто обсудить, обдумать все вместе, прежде чем решить окончательно. Я ждал, и ждал очень терпеливо, пока наконец не понял, что она ни за что не сделает первый шаг для встречи со мной. Больше шести месяцев я избегал ее, и она не только знала, что я от нее прячусь, потому что в таком городишке, как наш, мужчина не может в течение такого долгого времени случайно не встречаться с женщиной, так же как он не может встречаться с ней, думая, что встречается тайно и незаметно, - она уже поняла, что то свидание в кондитерской Кристиана, тогда, в апреле, тоже не было глупой случайностью. (О да, и мне даже стало казаться, что у нее никаких оснований не было думать, что я знаю про эти проспекты, более того - что я сам их выписал для нее. Но эту мысль я сразу отбросил, да и вы отбросите, если проследите события дальше.) Значит, мне надо сделать первый шаг. Теперь это было далеко не так просто, как раньше. Обычно каждый день после половины четвертого я видел из окна моего кабинета (если я был там), как она проходила в толпе школьников через площадь. В прошлом году, и вообще до этого времени, она всегда ходила одна, или мне так казалось. Но теперь, в эту зиму, особенно после отъезда этого троглодита, Ливитта, она стала ходить вдвоем с другой девочкой, жившей на ее улице. Потом, вдруг (было это зимой, после Валентинова дня), вместо них двоих появились четверо: еще два мальчика, - по словам Чика, это были сын миссис Раунсвелл и младший сын Бишопов, лучшие спортсмены их школы. И теперь, с наступлением весны, все четверо почти каждый день сидели в кондитерской Кристиана (по-видимому, там не водились привидения прошлого, которые заставляли бы ее мяться и краснеть, чему я был очень рад) за стаканами кока-колы и другими жуткими (я-то их изучил!) смесями, которые молодежь, особенно женского пола, может с невероятным спокойствием поглоща