этих целей. - Ну, теперь смотри и молчи, - сказала Батшеба. Она медленно произнесла выбранные строки, толкнув книгу; книга сделала полный оборот. Батшеба вспыхнула. - На кого вы загадали? - с любопытством спросила Лидди. - Не скажу. - А вы заметили, мисс, как мистер Болдвуд себя нынче утром в церкви показывал? - продолжала Лидди, ясно давая понять своим вопросом, куда устремлены ее мысли. - Нет, как я могла заметить, - с полной невозмутимостью отвечала Батшеба. - Но ведь его место как раз против вашего, мисс. - Знаю. - И вы не видели, как он себя вел? - Ну я же тебе говорю, конечно, нет. Лидди сделала невинное лицо и плотно сжала губы. Это было так неожиданно, что несколько огорошило Батшебу. - А что же он такое делал? - помолчав, не выдержала она. - Ни разу за всю службу даже головы не повернул поглядеть на вас. - А зачем ему глядеть? - сердито покосившись на нее, спросила хозяйка. - Я его об этом не просила. - Нет, но ведь все на вас обращают внимание, чудно, что он только один не замечает. Вот он такой! Богатый, джентльмен, ни до кого ему дела нет. Молчание Батшебы давало понять, что у нее на этот счет свое особое мнение, недоступное пониманию Лидди, а не то что ей нечего сказать. - Боже мой, - внезапно воскликнула она, - а я ведь совсем забыла про эту открытку на Валентинов день, которую я купила вчера. - Для кого, мисс? - спросила Лидди. - Для фермера Болдвуда? Это было одно-единственное имя из всех не имевшихся в виду, которое в эту минуту показалось Батшебе наиболее подходящим. - Да нет. Это для маленького Тедди Коггена. Я обещала ему что-нибудь подарить, вот это будет для него приятный сюрприз. Подвинь-ка сюда мой секретер, Лидди. Я сейчас ее надпишу. Батшеба достала из секретера ярко размалеванную открытку с тисненым узором, которую она купила в прошлый ярмарочный день в лучшей писчебумажной лавке в Кэстербридже. В середине открытки была маленькая белая вставка, в форме овала, где можно было написать несколько строчек более подходящих адресату и соответствующих случаю, нежели какая-нибудь печатная надпись. - Вот здесь надо что-нибудь написать, - сказала Батшеба. - Что бы такое придумать? - Да что-нибудь вроде этого, - живо подсказала Лидди. Алая роза, Синий василек, Но всех милей гвоздичка, Как ты, мой голубок. - Отлично, так и напишем. Очень подходит для такого бутуза, - сказала Батшеба. Она написала стишок мелким, но разборчивым почерком, вложила открытку в конверт и окунула перо, чтобы надписать кому. - А вот было бы смеху послать это старому дураку Болдвуду, то-то бы он удивился! - высоко подняв брови, вскричала неугомонная Лидди, которую так и тянуло вернуться к прежней теме, и она прыснула со смеху, в то же время немножко робея втайне, потому что ведь это был такой почтенный и такой благородный джентльмен. Батшебе показалось, что эта идея стоит того, чтобы над ней подумать. Болдвуд начинал не на шутку раздражать ее. Этакий непреклонный Даниил в ее царстве, которого ничто не может заставить повернуть голову в ее сторону, когда, казалось бы, так естественно последовать общему примеру и обратить на нее восхищенный взор. Конечно, это непризнание или отступничество, в сущности, не так уж трогало ее, а все-таки было немножко обидно, что самый уважаемый и влиятельный человек во всем приходе не желает ее замечать, и вот такая болтушка, как Лидди, судачит об этом. Поэтому сначала мысль Лидди отнюдь не показалась ей забавной, а скорее раздосадовала ее. - Нет, этого я не сделаю. Он не поймет, что это шутка. - Он будет думать и терзаться, что это может значить! - не унималась Лидди. - Правда, мне не так уж хочется посылать эту открытку Тедди, - задумчиво промолвила Батшеба. - Он иногда бывает просто несносный. - Бывает, бывает! - Давай-ка сделаем, как мужчины, - бросим монетку, - со скучающим видом сказала Батшеба. - Выпадет герб - Болдвуд, решетка - Тедди. Нет, нехорошо метать монету в праздник, это уж и впрямь искушать дьявола. - А вы загадайте на молитвеннике, в этом не может быть греха, мисс. - Отлично. Если он упадет раскрытый - Болдвуду, закрытый - Тедди. Нет, конечно, он раскроется, когда будет падать. Раскрытый будет Тедди, закрытый - Болдвуду. Молитвенник взлетел в воздух и, не раскрывшись, упал на стол. Батшеба, делая вид, что подавляет зевоту, взяла перо и, нимало не задумываясь, невозмутимо написала на конверте имя и адрес Болдвуда. - Зажги свечу, Лидди. Посмотрим, какую нам выбрать печать. Вот голова единорога - ничего интересного. Это что такое - два голубка, нет, не годится. Надо, чтобы было что-нибудь необыкновенное, правда, Лидди? Вот эта с каким-то девизом, я помню, что-то очень забавное, только сейчас не разберу. Ну что ж, попробуем эту, а если она не подойдет, поищем другую. И она наложила, как должно, большую красную печать. Потом вгляделась в горячий сургуч, чтобы разобрать слова. - Замечательно! - воскликнула она, весело подкидывая письмо. - Вот уж это кого хочешь рассмешит, самого пастора, да еще с причетником вместе. Лидди нагнулась разглядеть печать и прочла: "Женись на мне". В тот же вечер письмо было отправлено и пришло в кэстербирджскую почтовую контору, где оно вместе со многими другими подверглось надлежащей сортировке, и на следующее утро снова вернулось в Уэзербери. Так, от нечего делать, легкомысленно и беспечно, совершилось это дело. Любовь как зрелище - это было нечто хорошо знакомое Батшебе; но о любви как о душевном переживании она не имела ни малейшего представления. ГЛАВА XIV ДЕЙСТВИЕ ПИСЬМА. ВОСХОД СОЛНЦА В сумерки под вечер, в Валентинов день, Болдвуд, как обычно в это время, сел ужинать у пылающего камина. Перед ним на камине стояли часы с мраморной фигурой орла, и между распростертыми крыльями этого орла стояло письмо, присланное Батшебой. Взгляд холостяка подолгу останавливался на этом письме, пока большая красная печать не отпечаталась у него в глазу кроваво-красным пятном; он ел, запивая из бокала, а слова на печати, которые он, конечно, не мог разобрать отсюда, так и стояли у него перед глазами: "Женись на мне". Этот дерзкий вызов был подобен некоторым кристаллам, которые, будучи сами по себе бесцветны, принимают окраску окружающей их среды. Здесь, в этой строгой столовой, где ничему легкомысленному не было места, где атмосфера пуританского воскресенья царила всю неделю, это письмо с девизом утратило свою игривость и вместо присущего ему шутливого тона приобрело глубоко торжественную внушительность, проникнувшись ею из всего, что его окружало. С той самой минуты утром, когда он получил это послание, Болдвуда не покидало странное ощущение, что его размеренная жизнь начинает медленно нарушаться, подчиняясь какому-то сладко волнующему чувству. Пока это было нечто смутно тревожащее, вроде первых плавающих водорослей, обнаруженных Колумбом, - что-то ничтожно малое, приоткрывавшее беспредельные возможности. Это письмо должно было иметь какие-то побудительные причины. Что это мог быть такой пустяк, о котором и говорить-то не стоило, - этого Болдвуд, конечно, не знал. Ему это даже не приходило в голову. Человеку, одураченному чьим-нибудь поступком, трудно себе представить, что следствие поступка не зависит от того, совершен ли он по внутреннему побуждению или подсказан случайными обстоятельствами, - результат от этого не меняется. Огромное различие между тем, как завязывается цепь событий и как ход этих событий направляется в определенное русло, незаметно для человека, пострадавшего от их исхода. Когда Болдвуд пошел спать, он взял письмо с собой и воткнул его в раму своего зеркала. Он ощущал его присутствие, даже не глядя на него, даже когда повернулся к нему спиной. Первый раз в жизни с Болдвудом случилось нечто подобное. То же самое ослепление, которое заставляло его воспринимать это письмо как нечто серьезно обоснованное, не позволяло ему даже заподозрить в нем пустую, дерзкую шутку. Он снова поглядел в его сторону. В таинственной темноте ночи перед ним смутно вставал образ незнакомки, приславшей письмо. Чья-то рука, _женская_ рука, водила пером по этой бумаге, где начертано его имя; ее глаза, глаза, которых он не видел, следили за начертанием каждой буквы, а мысли ее в это время устремлялись к нему. Почему она думала о нем? Ее рот, ее губы - а какие они - алые, бледные, полные, сморщенные? - непрестанно изменяли выражение, в то время как перо скользило по бумаге и уголки рта трепетно вздрагивали? А что они выражали? У этого видения женщины, пишущей письмо, как бы иллюстрирующего написанные слова, не было сколько-нибудь определенного облика. Это была какая-то призрачная тень, что в известной мере соответствовало действительности, так как сама виновница письма спала сейчас крепким сном, не думая ни о любви, ни о каких письмах на свете. Стоило Болдвуду забыться сном - виденье облекалось в какую-то форму и уже переставало быть призраком, а очнувшись, он видел перед собою письмо как бы в подтверждение своего сна. Ночь была лунная, и луна светила как-то по-особенному. В окно падал отраженный свет, и его бледное сиянье, подобно отблеску сверкающего снега, отсвечивало вверх, причудливо озаряя потолок, отбрасывая неожиданные тени и освещая углы, обычно скрытые в тени. Содержание письма не так взволновало Болдвуда, как самый факт его получения. Среди ночи ему внезапно пришло в голову, нет ли в конверте чего-нибудь еще, кроме обнаруженный им открытки. Он вскочил с кровати и в призрачном лунном свете схватил письмо, вытащил открытку, судорожно встряхнул конверт, провел пальцем внутри. Нет, больше ничего не было. Он снова, в который раз, пристально уставился на вызывающую красную печать. "Женись на мне", - громко произнес он. Сдержанный, чопорный фермер снова вложил письмо в конверт и сунул его в раму зеркала. Мимоходом он взглянул на свое отражение и увидел бледное лицо с какими-то неопределенными чертами; увидел плотно сжатые губы, широко раскрытые, блуждающие глаза. Ему стало как-то неприятно и не по себе оттого, что он так взвинчен, и он снова улегся в постель. Но вот занялся рассвет. Было еще так рано, когда Болдвуд встал и оделся, что, несмотря на ясное, безоблачное небо, все казалось сумрачным, как в хмурый, ненастный день. Он спустился вниз, вышел из дому и пошел направо к калитке, выходившей на поле. Подойдя к изгороди, он остановился и, опершись на нее, огляделся кругом. Солнце всходило медленно, как всегда в это время года, и небо, почти фиолетовое над головой и свинцовое на севере, было затянуто мглой на востоке, где над заснеженным склоном или пастбищем Верхнего Уэзербери, словно присев отдохнуть на гребне, раскаленная, без лучей, пока еще только одна видимая половина солнца, горела как красный шар на белом поду очага. Все вместе скорее походило на закат, как новорожденный младенец на древнего старца. В обе другие стороны равнина, занесенная снегом, казалась настолько одного цвета с небом, что с первого взгляда нельзя было различить линию горизонта. А в общем и здесь было то же описанное ранее фантастическое перемещение света и тени, какое наблюдается в пейзаже, когда сверкающая яркость, присущая небу, переходит на землю, а темные тени земли - на небо. Низко на западе висела ущербная луна, мутная, желтая с прозеленью, словно потускневшая медь. Рассеянно глядя по сторонам, Болдвуд машинально отмечал, как крепко схватило ледяной коркой снег на полях, который сейчас, в красном утреннем свете, сверкал, отливая, как мрамор; как там и сям на склоне засохшие пучки трав, скованные ледяными сосульками, поднимались над гладкой бледной скатертью, словно хрупкие изогнутые бокалы старого венецианского стекла, и как следы нескольких птиц, прыгавших, как видно, по рыхлому снегу, так и сохранились до поры до времени, скрепленные льдом. Приглушенный шум легких колес вывел его из задумчивости. Болдвуд обернулся и посмотрел на дорогу. Это была почтовая тележка, расшатанный двухколесный вагончик, который, казалось, вот-вот опрокинется от ветра. Почтарь протянул ему письмо. Болдвуд схватил его и надорвал конверт, полагая, что это еще одно анонимное послание, - у большинства людей представление о вероятности - это просто ощущение, что случившееся должно непременно повториться. - Мне думается, это письмо не вам, сэр, - сказал почтарь, не успев остановить Болдвуда. - Имени-то на нем нет, но похоже, это вашему пастуху. Болдвуд спохватился и прочел написанное на конверте: Новому пастуху Ферма Уэзербери возле Кэстербриджа - Ах, как это я так ошибся! Письмо вовсе не мне. И не моему пастуху, а пастуху мисс Эвердин. Уж вы лучше вручите это сами Габриэлю Оуку и скажите, что я распечатал его по ошибке! В эту минуту на самом верху склона, на фоне пылающего неба, показалась темная фигура, словно черный обгоревший фитиль в пламени горящей свечи. Фигура двинулась и начала быстро и решительно переходить с места на место, перенося какие-то плоские квадратные предметы, пронизанные солнечными лучами. Следом за нею двигалась маленькая фигурка на четырех ногах. Высокая фигура был не кто иной, как Габриэль Оук, маленькая - его пес Джорджи; перемещаемые с одного места на другое квадратные предметы - плетеные загородки из прутьев. - Погодите, - сказал Болдвуд. - Вон он сам на холме. Я передам ему письмо. Для Болдвуда это было уже не просто письмо, адресованное другому. Это был как нельзя более удобный случай. Он вышел на занесенное снегом поле, и по сосредоточенному выражению его лица видно было, что он что-то задумал. Габриэль тем временем уже стал спускаться по правому склону холма. И красный солнечный свет брызнул в ту же сторону и уже коснулся видневшейся вдали солодовни Уоррена, куда, по-видимому, и направлялся пастух. Болдвуд следовал за ним на некотором расстоянии. ГЛАВА XV УТРЕННЯЯ ВСТРЕЧА. ЕЩЕ ОДНО ПИСЬМО Пурпурно-оранжевый свет, разгоравшийся снаружи, не проникал внутрь солодовни, которая, как всегда, была освещена соперничающим с ним светом тех же оттенков, исходившим из сушильной печи. Солодовник, который спал всего несколько часов, не раздеваясь, сидел сейчас возле небольшого столика о трех ножках и завтракал хлебом с копченой грудинкой. Он обходился без всяких тарелок, а отрезал себе ломоть хлеба и, положив его прямо на стол, клал на него кусок грудинки, на грудинку намазывал слой горчицы и все вместе сверху посыпал солью; затем все это нарезалось вертикально, сверху вниз, большим карманным ножом, который всякий раз ударялся лезвием о стол, отрезанный кусок подцеплялся на кончик ножа и отправлялся куда следовало. Отсутствие зубов у солодовника, по-видимому, не отражалось на его способности перемалывать пищу. Он обходился без них уже столько лет, что перестал ощущать свою беззубость как недостаток, ибо приобрел взамен нечто более удобное - твердые десны. Вот уж поистине можно было сказать, что, хотя солодовник и приближался к могиле, он приближался к ней подобно тому, как гипербола приближается к прямой, - чем ближе он к ней подвигался, тем расстояние между ними убывало все медленнее, так что в конце концов казалось сомнительным, сойдутся ли они когда-нибудь. В зольнике сушильни пеклась кучка картофеля и кипел горшок с настоем из жженого хлеба, именуемым "кофеем", - даровое угощение для всякого, кто бы ни зашел, ибо солодовня Уоррена, за отсутствием в деревне трактира, была чем-то вроде деревенского клуба. - А что, правду я говорил, говорил погожий будет день, - глядь, ночью мороз и ударил. Речь эта внезапно ворвалась в солодовню из только что открывшейся двери, и Генери Фрей, сбивая на ходу снег, налипший на башмаках, и топая, проследовал к сушильне. Солодовник, по-видимому, нисколько не был удивлен этим громогласным вторжением; здесь при встрече между своими часто обходились безо всяких словесных и прочих церемонных учтивостей, и сам он, пользуясь этой свободой нравов, не торопился вступать в разговор. Он подцепил кусок сыра, наткнув его на кончик ножа, как мясник натыкает на вертел мясо. На Генери было темное полусуконное пальто, одетое поверх его длинной рабочей блузы, которая внизу, примерно на фут, выглядывала широкой белой каймой; для глаза, свыкшегося с такой манерой одеваться, это сочетание казалось вполне естественным и даже нарядным; во всяком случае, оно было очень удобно. Мэтью Мун, Джозеф Пурграс и другие конюхи и возчики вошли следом за ним с раскачивающимися в руках фонарями, из чего можно было заключить, что они завернули сюда прямо из конюшен, где они с четырех часов утра возились с лошадьми. - Ну как она, без управителя-то обходится? - поинтересовался солодовник. Генери покачал головой с горькой улыбкой, от которой вся кожа у него на лбу собралась складками между бровями. - Ох и наплачется она, и еще как наплачется, - сказал он. - Бенджи Пенниуэйс был, конечно, негодный управитель, нечестный человек, сущий Иуда Искариот. - Он умолк и покачал головой из стороны в сторону. - Вот уж не думал я, за мое старанье, никак не ждал. Эти загадочные слова были восприняты всеми как горький вывод из каких-то мрачных рассуждений, которые Генери вел сам с собой, молча покачивая головой; на лице его тем временем сохранялось скорбное выражение отчаяния, словно Генери приберегал его для того, что он еще собирался сказать. - Развалится все, и нам конец будет, или уж я ничего не понимаю в господских делах! - вырвалось у Марка Кларка. - Упрямство девичье, вот оно что, ничьих советов слушать не желает. Упрямством да суетностью человек своих самых верных помощников со свету сживает. О, господи! Как подумаю об этом, душа надрывается, ну прямо места себе целый день не нахожу. - Это верно, Генери, я вижу, как ты изводишься, - глубокомысленно подтвердил Джозеф Пурграс, скривив губы в жалостливую усмешку. - Не всякому мужчине такую бог голову дал, даром что на ней чепец, - сказал Билли Смолбери, который только что ввалился, неся впереди себя свой единственный зуб. - И за словом в карман не лезет, и умом где надо пораскинет. Что, не правду я говорю? - Оно, может, и правда, но без управителя... а ведь ято заслужил это место! - возопил Генери и с видом непризнанного гения скорбно уставился на рабочую блузу Билли Смолбери, словно дразнившую его видением прекрасного, несбывшегося будущего. - Ну что ж, видно, такова судьба. Кому что на роду написано, а Святое писание - не про нас; ты вот делаешь добро, а награды за свои добрые дела - тебе нет и не жди, что тебя вознаградят по заслугам, нет, такая уж наша участь, обман один. - Нет, нет, в этом я с тобой согласиться не могу, - запротестовал Марк Кларк. - Господь бог - он справедливый хозяин. - Оно значит, как говорится, по работе и плата, - поддержал Джозеф Пурграс. В наступившем вслед за этим молчании Генери, словно в антракте, начал тушить фонари, в которых сейчас, при ярком дневном свете, отпала надобность даже и в солодовне с ее единственным крошечным оконцем. - Дивлюсь я на нее, - промолвил солодовник, - и на кой это фермерше понадобились какие-то там клавикорды, клавесины, пиянины или как их там называют. Лидди говорит, что она себе этакую новую штуку завела. - Пианину? - Да. Похоже стариковские дядюшкины вещи для нее нехороши. Говорят, все новое завела. И тяжелые кресла для солидных, а для молодых, кто потоньше, легкие, плетеные стулья; и часы большие, вроде как башенные, на камин ставить. - А картин сколько, и все в богатых рамах! И скамьи мягкие, чтобы прилечь где, ежели кто выпьет сильно, - подхватил Марк Кларк, - все-то сплошь конским волосом набитые, и подушки на них с каждого бока, тоже из волоса. - А еще зеркала для жеманниц, да книжки блажные для бесстыжих. Снаружи послышались громкие, скрипящие шаги; дверь приоткрылась, и кто-то, не входя, крикнул: - Люди добрые, найдется у вас здесь место ягнят новорожденных притулить? - Тащи, пастух, найдется, - ответили все хором. Дверь распахнулась с такой силой, что ударилась о стену, и вся сверху донизу содрогнулась от толчка. На пороге появился Оук, от него так и валил пар; он был в своей рабочей блузе, подпоясанной кожаным ремнем, ноги его до самых лодыжек были обвязаны жгутами соломы для защиты от снега, четыре ягненка, перекинутые через плечи, висели на нем в самых неудобных позах, и весь он казался воплощением здоровья и силы; следом за ним важно выступал пес Джорджи, которого Габриэль успел перевезти из Норкомба. - Добрый день, пастух Оук, ну как у вас, позвольте спросить, нынешний год ягненье-то идет? - осведомился Джозеф Пурграс. - Хлопотно очень, - отвечал Оук. - Вот уж две недели, как я по два раза на дню до нитки насквозь промокаю то П9Д снегом, то под дождем. А нынче ночью мы с Кэйни и вовсе глаз не сомкнули. - А правду говорят, будто двойняшек много? - Да, я бы сказал, чересчур. Такой в этом году с ягнением ералаш, - коли так и дальше пойдет, боюсь, что оно и к благовещенью не кончится. - А прошлый год, помнится, на мясопустное воскресенье уже все кончено было, - заметил Джозеф. - Давай сюда остальных, Кэйни, - сказал Габриэль, - да беги к маткам. Я мигом приду. Кэйни Болл, парнишка с веселой рожицей и вечно открытым маленьким, пухлым ртом, вошел, положил на пол двух ягнят и тут же исчез. Оук снял висевших на нем ягнят с неестественной для них высоты, завернул их в сено и положил возле печки. - Вот жаль, нет у нас здесь шалаша для новорожденных, как был у меня в Норкомбе. А тащить таких, чуть живых, в дом - божье наказание. Если бы не ваша солодовня, хозяин, ну право, не знал бы, куда деваться в такой мороз. А вы как сами-то себя нынче чувствуете, друг солодовник? - Да ничего, не жалуюсь, не болею, вот только разве что не молодею. - Понятно. - Да вы присаживайтесь, пастух, - предложил древний служитель солода. - Ну как там в нашем старом Норкомбе, что вы там видели, когда за своим псом ездили? Я бы и сам не прочь повидать родные края; да ведь из тех, кого я знал, верно, души живой не осталось. - Пожалуй, что так. С тех пор там сильно все изменилось. - А что, правду говорят, будто заведение Дикки Хилла, деревянный-то дом, где он сидром торговал, совсем снесли? - Да, давным-давно, и коттедж Дика тоже, что повыше стоял. - Вот оно как! - А старую яблоню Томпкинса выкорчевали, ту самую, которая одна две бочки сидра давала. - Выкорчевали? Ну что ты скажешь! Муторные времена пошли, ох, муторные! - А помните тот старый колодец, что посреди площади стоял, из него теперь такую чугунную колонку с насосом сделали, а внизу этакий сток с желобом из цельного камня. - Подумать! Как все меняется, и народ совсем другой пошел, чего только не наглядишься! Да и здесь у нас тоже. Вот они, стало быть, сейчас толковали, какие наша хозяйка-то чудеса творит. - Что это вы про нее такое судачите? - круто повернувшись к компании, вспылил Оук. - Да ведь это все наши папаши косточки ей перемывают, горда, дескать, да суетна не в меру. А я говорю, пусть себе вволю потешится! Ну что, в самом деле, с этаким-то личиком - да я бы на ее месте, эх, что говорить, - губки-то, что твои вишенки. И галантный защитник, Марк Кларк, вытянув собственные губы, издал всем хорошо знакомый аппетитный звук. - Вот что, Марк, - внушительно сказал Габриэль, - советую вам запомнить: никаких этих ваших балагурств, причмокиваний да сюсюканий я насчет мисс Эвердин не потерплю. Чтобы этого больше не было. Слышите? - Да я со всем моим удовольствием, мне что, мое дело сторона, - кротко отвечал мистер Кларк. - Так это вы, значит, здесь прохаживались на ее счет? - повернувшись к Джозефу Пурграсу, грозно спросил Оук. - Нет, нет, я ни слова, я только всего и сказал: порадуемся, что такая, а не хуже, больше я ничего не говорил, - дрожащим голосом испуганно оправдывался Джозеф и весь даже покраснел от волненья. - А Мэтью только начал... - Что вы такое говорили, Мэтью Мун? - спросил Оук. - Я? Да я в жизни червяка не обижу, не то что кого, простого червяка дождевого, - тоже, видимо, струхнув, жалобно сказал Мэтью Мун. - Однако кто-нибудь да говорил; ну, вот что, други мои. - И Габриэль, этот на редкость спокойный человек, удивительно мягкого и доброго нрава, внезапно с полной наглядностью дал понять, что в случае надобности он может действовать круто и решительно. - Видите этот кулак? - сказал он, и с этими словами он опустил свой кулак, чуть поменьше размером, чем добрый каравай хлеба, на самую середину небольшого стола, за которым сидел солодовник. - Всякий, кто посмеет хулить нашу хозяйку, как только я прослышу об этом (тут кулак оторвался от стола и снова опустился со стуком, - так Тор, прежде чем пустить в ход свой молот, примеривает, хорошо ли он бьет), отведает его у меня, как пить дать, или провалиться мне на этом самом месте. На всех лицах явно изобразилось, что они отнюдь не желают ему никуда проваливаться, а, напротив, очень жалеют, что побудили его прибегнуть к такой угрозе, и Марк Кларк даже крикнул: - Правильно, правильно, вот и я то же говорю. А пес Джорджи, слыша сердитый голос пастуха, поднял голову, и хоть он не все понимал по-английски, грозно заворчал. - Да полно вам, пастух, зачем же так все близко к сердцу принимать, - промолвил Генери с кротостью и благоволением истинного христианина. - А мы слышали, пастух, про вас все говорят, уж такой-то добрый да умный человек, - робко сказал Джозеф Пурграс, с опаской выглядывая из-за ложа солодовника, куда он незаметно убрался подальше от греха. - Великое это дело умным быть, - добавил он, сопровождая свои слова жестом, рисующим нечто возвышенное, умственное, а не грубо телесное. - Всякому лестно, правда ведь, добрые люди? - Еще бы, - подхватил Мэтью Мун и с робким смешком повернулся к Габриэлю, словно желая показать свое дружелюбие. - Кто это говорит, что я умный? - удивленно сказал Оук. - Слухом земля полнится, - поспешно ответил Мэтью. - А мы слышали еще, будто вы время по звездам можете сказать, не хуже чем мы по солнцу да по луне. Это правда, пастух? - Да, могу немножко, - без всякого энтузиазма подтвердил Оук. - А еще говорят, будто вы солнечные часы сделать можете и печатными буквами любое имя написать на фургоне либо на повозке, и не хуже, чем на заказной дощечке получается, со всякими загогулинами да разводами. Как это замечательно для вас, что вы такой умный. Вот Джозефу Пурграсу до вас случалось надписывать фургоны фермера Эвердина, так он, бывало, всякий раз путается, не помнит куда Д, а куда Е повернуть? Ведь правда, Джозеф? Джозеф ожесточенно затряс головой в подтверждение того, что он действительно никак не может этого запомнить. - И вот так у него и получалось наоборот, а, Джозеф? И Мэтью, вынув из-за пояса кнут, начертил ручкой на полу "Джэймс". - А фермер Джеймс, как увидит свое имя задом наперед вывороченное, так ну браниться, сколько раз он, бывало, тебя ослом обзывал, а, Джозеф? - Да, было дело, - грустно согласился Джозеф, - только разве моя в том вина, когда эти чертовы буквы никак не запомнятся, куда у них закорючки повернуты, вперед либо назад. А память у меня всегда слабая была. - Для вас это должно быть особенно чувствительно, Джозеф, потому как на вас и без того такая напасть. - Что ж, на то воля провиденья, а я и за то бога благодарю, что хуже со мной чего не стряслось. А что до нашего пастуха, так я прямо скажу, вот кого следовало хозяйке в управители-то назначить, вы для этого как раз подходящий человек. - Не скрою, я и сам думал, не назначит ли она меня на это место, - чистосердечно признался Оук. - По правде сказать, я на это надеялся. Но с другой стороны, ежели мисс Эвердин хочется самой у себя управителем быть, это ее право; ее право и меня держать в пастухах. И только. - Оук тяжело вздохнул и, грустно уставившись в раскалившийся зольник, погрузился в какие-то невеселые размышления. Живительный жар печки начал понемножку согревать почти безжизненных ягнят; они стали блеять и резво зашевелились на сене, по-видимому, только сейчас ощутив факт своего появления на свет. Вскоре они уже все блеяли хором; тогда Оук вытащил из печки стоявшую с краю кружку с молоком, достал из кармана своей блузы маленький чайник, налил в него молока и, отделив от этих беспомощных созданий тех, кого не предполагалось вернуть маткам, стал учить их пить из носика, что они тут же с необычайным проворством усвоили. - Я слышал, будто она даже не позволяет вам брать себе шкуры павших ягнят, - возвращаясь к прежнему разговору, заметил Джозеф Пурграс, следивший за всеми операциями Оука со свойственным ему меланхолическим видом. - Я их не беру, - коротко ответил Габриэль. - Ну это уж несправедливо, нет, вовсе несправедливо с вами здесь обходятся, - продолжал Джозеф, надеясь залучить Оука на свою сторону, чтобы и он тоже присоединился к его сетованиям. - Должно быть, она что-то против вас, имеет. - Да нет! - поспешно оборвал его Габриэль и, не удержавшись, вздохнул, конечно, не оттого, что ему не доставались шкуры ягнят. Тут, прежде чем его собеседник успел что-либо возразить, в дверях выросла какая-то тень, и Болдвуд, дружески и покровительственно кивая на ходу направо и налево, вошел в солодовню. - А, Оук, я так и думал, что вы здесь, - сказал он. - Мне только что встретилась почта, минут десять тому назад, и почтарь сунул мне в руку письмо, а я распечатал его, не поглядев на адрес. По-видимому, это вам. Простите меня, пожалуйста, что так вышло. - Ничего, мистер Болдвуд, не извольте беспокоиться, - с готовностью отвечал Габриэль. У него на всем свете не было никого, с кем бы он вел переписку, и неоткуда было получить такого письма, которого нельзя было бы показать всему приходу. Он отошел в сторону и стал читать письмо, написанное незнакомым почерком. "Дорогой друг, не знаю вашего имени, но надеюсь, что до вас дойдут эти строки, в которых я премного благодарю вас за вашу доброту ко мне в тот вечер, когда я, не подумавши, сбежала из Уэзербери. Возвращаю вам также деньги, которые задолжала вам, и прошу простить, что не могу принять их от вас в дар. Все кончилось счастливо, и я рада, что могу вам открыться, что я выхожу замуж за молодого человека, который за мной ухаживал; это сержант Трой из драгунского полка, который сейчас квартирует в этом городе. Я знаю, что ему было бы неприятно, если бы я от кого-нибудь приняла что-либо иначе как в долг, потому как это очень достойный и высокопорядочный человек, и даже могу вам сказать, человек благородного происхождения. Я буду вам очень обязана, дорогой друг, если вы до поры до времени никому не скажете об этом письме. Мы хотим преподнести сюрприз всем в Уэзербери, приехать сюда уже законными супругами. Я даже краснею, говоря об этом почти незнакомому человеку. Сержант родом из Уэзербери. Спасибо вам еще раз за вашу доброту. С самыми искренними пожеланиями Фанни Робин". - Вы не заглянули в письмо, мистер Болдвуд? Советую вам прочесть, - сказал Габриэль. - Я знаю, вы интересуетесь судьбой Фанни Робин. Болдвуд взял письмо и, прочитав его, явно расстроился. - Ах, Фанни, бедняжка Фанни! Счастливая развязка, то, о чем она так уверенно пишет, еще не наступила и, следовало бы ей об этом знать, может, еще и не наступит. И она даже не дает своего адреса. - А что это за человек сержант Трой? - спросил Габриэль. - Гм... Боюсь, что он не из тех людей, на кого при такого рода обстоятельствах действительно можно положиться, - пробормотал фермер, - хотя он смышленый малый и не лишен способностей. Мать его была француженка, гувернантка, и ходили слухи, что покойный лорд Сиверн был с нею в тайной связи. Потом она вышла замуж за бедного здешнего доктора и вскоре у нее родился ребенок; пока они регулярно получали какие-то деньги, все шло хорошо, но, к несчастью для мальчика, его покровители и друзья умерли; он поступил на службу в контору поверенного в Кэстербридже младшим клерком. Мог бы со временем продвинуться и занять неплохое положение; но он прослужил недолго, дернула его нелегкая записаться в солдаты. Я, знаете ли, очень сомневаюсь, что бедняжке Фанни удастся преподнести нам сюрприз, о котором она здесь пишет, очень сомневаюсь. Ах, глупая девчонка! Глупая! Дверь снова шумно распахнулась, и в солодовню вбежал совершенно запыхавшийся Кэйни Болл. Из его широко открытого красного рта, похожего на круглый конец раскрашенной детской дудки, дыханье вырывалось с хрипом, к тому же он еще закашлялся, и все лицо у него страшно напружилось и покраснело. - Что ты, Кэйни, зачем ты всегда летишь сломя голову, так что потом не отдышишься, - строго сказал Оук. - Сколько раз я тебе говорил... - Ох, я хо-хотел передохнуть, да не в то горло попало, вот, вот и закашлялся. Кха, кха! - Ну что ты прибежал? - Я бежал сказать, чтобы вы скорее шли, пастух Оук, - сказал юный подпасок, привалившись к косяку двери всем своим мальчишеским тельцем. - Еще две матки близнят принесли, вот что. - Ах, вот какое дело, - вскричал Оук, вскакивая и сразу выбрасывая из головы все мысли о бедной Фанни. - Ты молодец, Кэйни, что сразу прибежал за мной; не сегодня-завтра получишь от меня в награду большой кусок сливового пудинга. Но, прежде чем идти, Кэйни, подай-ка мне сюда горшок со смолой, мы переметим ягнят, и с этим будет покончено. Оук вытащил из своего необъятного кармана железное клеймо, окунул его в горшок и, приложив по очереди к заду каждого из ягнят, отпечатал на них инициалы властительницы своих дум "Б. Э.", буквы, которые для всех живущих в округе означали, что эти овцы отныне являются собственностью не кого иного, как фермера Батшебы Эвердин. - Ну, Кэйни, забирай теперь, клади на плечи своих двух, и пошли. До свиданья, мистер Болдвуд. Пастух взвалил на себя четыре маленьких туловища и шестнадцать ног и исчез, скрывшись за домом, откуда шла тропинка к загону. Ягнята были теперь гладкие, окрепшие, и на них приятно было смотреть, не то что полчаса тому назад, когда они находились в полумертвом состоянии и неизвестно было, выживут ли они еще. Болдвуд пошел было вслед за пастухом вверх по склону, но по дороге заколебался и повернул назад. Потом, видимо окончательно решившись, снова повернул и вскоре нагнал его. Подойдя к ложбине, где был устроен загон, фермер достал из кармана записную книжку, открыл ее и, держа открытой в руке, подошел к Оуку. Сверху, на самом виду, в книжке лежало письмо Батшебы. - Вот что я хотел спросить вас, Оук, - сказал он с деланной небрежностью, - не знаете ли вы, чей это почерк? Оук заглянул в книжку и, весь вспыхнув, сразу ответил: - Мисс Эвердин. Он покраснел просто оттого, что произнес вслух Ее имя. Но вдруг у него мелькнуло какое-то смутное подозрение, и сердце у него упало. Письмо, очевидно, было анонимное, иначе зачем бы было спрашивать! Болдвуд, видя замешательство Оука, почувствовал себя несколько неловко. Люди, легко уязвимые, всегда готовы, чуть что, упрекать себя, вместо того чтобы спокойно разобраться, в чем дело. - Я ведь без всякого подвоха спросил, - сказал он и тут же с необыкновенной горячностью, в которой было даже что-то нелепое, стал объяснять, что означает шутливое письмо, которое посылают на Валентинов день. - Вы понимаете, ведь на это, собственно, и бьют, чтобы заставить человека узнавать стороной. В этом же вся и штука. - При этом у него было такое напряженное и взволнованное лицо, как если бы он сказал не "штука", а "мука". Расставшись с Габриэлем, этот одинокий, замкнутый человек вернулся к себе домой завтракать, пристыженный и огорченный тем, что он своими лихорадочными расспросами позволил незнакомому человеку заглянуть в свой внутренний мир. Он снова поставил перед собой письмо, прислонив его к часам на камине, и уселся подумать над тем, как следует все это понимать после того, что он узнал от Габриэля. ГЛАВА XVI ВСЕХ СВЯТЫХ И ВСЕХ УСОПШИХ В один из будничных дней, утром, в старой замшелой церкви Всех Святых, в маленьком казарменном городке, о котором говорилось выше, небольшая кучка прихожан, главным образом женщин и девушек, собравшихся перед самым амвоном, поднялась с колен по окончании обедни. Так как проповеди в этот день не было, они уже собирались расходиться, как вдруг внимание всех привлекли громкие, молодцеватые шаги. К звуку этих шагов примешивался еще какой-то необычный для церкви звук - бряцание шпор. Все повернули головы к главному проходу. Молодой военный в красной форме кавалериста, с тремя нашивками сержанта на рукаве, шел по проходу к алтарю, стараясь не выдавать своего смущенья, которое тем не менее явно обнаруживалось и в подчеркнуто твердой походке, и в напряженно-решительном выражении, застывшем на его лице. Щеки его слегка покраснели, когда он проходил под устремленными на него справа и слева любопытными женскими взглядами, но, поднявшись на возвышение, он не замедлил шага и остановился только у самого алтаря. Минуты две он стоял там совсем один. Наконец священник, служивший обедню и еще не успевший снять с себя облаченья, увидел его и прошел с ним в глубь алтаря. Они о чем-то поговорили шепотом, потом священник поманил причетника, который, в свою очередь, позвал шепотом какую-то пожилую женщину, по-видимому, свою жену, и она тоже подошла к алтарю. - Это свадьба, свадьба, - зашептали, оживившись, прихожанки. - Давайте останемся. Большинство снова уселось. Сзади послышался какой-то шум и скрежет, и кое-кто из молодых обернулся. Из западной стены башни с внутренней стороны выдвинулся грибок с фигуркой, под которой висел маленький колокол, - механическая фигурка приводилась в движение тем же часовым механизмом, который заставлял бить большой башенный колокол. Башня отделялась от церкви глухой решеткой, и дверца ее обычно бывала закрыта во время службы, так что движение этого причудливого механизма из церкви не было видно. Но сейчас дверца была открыта, и многие успели увидеть, как выскочившая фигурка дважды ударила по колоколу и снова скрылась, а звонкие удары разнеслись по всей церкви. Большой колокол пробил половину двенадцатого. - Где же невеста? - шепотом спрашивали одна у другой прихожанки. Молодой сержант стоял, не двигаясь, словно он и сам окаменел среди окружавших его каменных колонн. Безмолвный, неподвижный, он стоял спиной к прихожанам, повернувшись на юго-восток. По мере того как проходили минута за минутой и никто не появлялся, все словно застыли в ожидании, и тишина становилась все более ощутимой. Снова раздался железный визг, выскочила механическая фигурка, отбила три четверти и с таким же грохотом исчезла. На этот раз всех это как-то резнуло и многие даже вздрогнули. - Странно все-таки, куда же это невеста запропастилась? - спросил кто-то громким шепотом. Томительное ожидание, в котором все пребывали, вскоре стало прорываться в громком покашливании и шарканье ногами. Наконец кто-то захихикал. Но сержант даже не пошевелился. Он стоял, повернувшись лицом на юго-восток, прямой, как колонна, с шапкой в руках. Минута проходила за минутой. Нервное напряжение среди женщин стало ослабевать, смешки и хихиканье раздавались все чаще. Потом вдруг наступила мертвая тишина. Все замерли в ожидании развязки. Многим, вероятно, случалось наблюдать, как быстро летит время, когда часы отбивают каждую четверть. Трудно было поверить, что механический человечек не сбился со счета, когда он опять с громким хрипеньем выскочил со своим грибком и судорожно ударил четыре раза. И всем показалось, что его уродливая рожица исказилась ехидной усмешкой и что-то злорадное было в его подергиваниях. Затем послышались глухие отдаленные удары колокола - это часы на башне пробили двенадцать. Женщины были потрясены, и теперь уже никто не хихикал. Священник прошел в ризницу, и причетник исчез. Сержант все еще стоял, не оборачиваясь; все женщины, собравшиеся в церкви, жаждали посмотреть на его лицо, и он, по-видимому, сознавал это. Наконец он повернулся и решительно зашагал к выходу, сжав губы, ни на кого не глядя, словно презирал их всех. Двое сгорбленных, беззубых стариков нищих переглянулись и хихикнули ему вслед, в сущности, вполне безобидно. Но этот старческий смех в стенах церкви прозвучал как-то зловеще. Перед церковью на выложенной плитами небольшой площади лежали живописные тени от сгрудившихся кругом старинных деревянных домов. Молодой человек, выйдя из церкви, пошел наперерез через площадь и на полдороге встретился с молоденькой женщиной. По ее взволнованному лицу видно было, что она в страшном смятении, но при виде сержанта она остановилась как вкопанная и словно помертвела от ужаса. - Так... - сказал он с едва сдерживаемым бешенством, глядя на нее в упор. - О, Фрэнк, я ошиблась! Я думала, церковь Всех Святых эта та, что со шпилем, и я была у входа ровно в половине двенадцатого, как ты сказал; я ждала до без четверти двенадцать, и тут уж спросила и узнала, что это церковь Всех Усопших. Ну, я, конечно, испугалась, но не очень, потому что я подумала, что можно ведь и завтра. - Дура! Выставить меня таким остолопом! Ну, что с тобой говорить... - Так, значит, завтра, Фрэнк? - растерянно спросила она. - Завтра! - Он грубо захохотал ей в лицо. - Нет, хватит с меня такого удовольствия надолго, можешь быть уверена. - Но как же так, - жалобно пролепетала она срывающимся голосом, - что же я такого страшного сделала, что ошиблась! Ну скажи, дорогой Фрэнк, когда же это будет? - Когда? А бог его знает! - насмешливо бросил он и, повернувшись, быстро зашагал прочь. ГЛАВА XVII НА ХЛЕБНОМ РЫНКЕ В субботу Болдвуд, как обычно, был в Кэстербридже на хлебном рынке, когда возмутительница его покоя появилась в поле его зрения. Адам проснулся от своего глубокого сна, открыл очи - перед ним была Ева. Фермер собрал все свое мужество и в первый раз по-настоящему устремил на нее взгляд. Материальные причины и вытекающие из них эмоциональные следствия не укладываются в математические уравнения. Прибегая к каким-нибудь средствам, чтобы вызвать движение душевного порядка, можно получить такие неслыханные результаты, что причина по сравнению со следствием окажется до нелепости ничтожной. Когда женщина подчиняется какому-то капризу или прихоти, то по свойственному ей легкомыслию или какому-нибудь другому недостатку она упускает это из вида. Так вот и случилось с Батшебой, она никак не ожидала того, с чем ей пришлось столкнуться в этот день. Болдвуд смотрел на нее не украдкой, не критическим или оценивающим взглядом, нет, он уставился на нее, как на какое-то чудо, как жнец на поле глядит во все глаза на проносящийся мимо поезд, нечто настолько чуждое ему, что с трудом доступно его пониманию. Женщины для Болдвуда были не чем-то сосуществующим с ним в обязательном порядке вещей, а неким феноменом, отдаленным на громадное расстояние, вроде комет, - об их строении, происхождении, движении так мало известно, что даже не приходит в голову задумываться, вращаются ли они по таким же неизменным геометрическим орбитам, подчиняющимся тем же законам, что и его собственная земная, или носятся беспорядочно, как это кажется, когда глядишь. Он смотрел и видел ее черные волосы, правильные черты, точеный профиль, округлый подбородок, шею. Потом он увидел сбоку опущенные веки, глаза, ресницы, изящную форму уха. После этого он разглядел ее фигуру, юбку, все вплоть до башмаков. Глазам Болдвуда она казалась прелестной, но он не был уверен, так ли это, как ему кажется, потому что может ли быть, чтобы эта мечта во плоти, если она так прекрасна, как ему представляется, могла бы находиться здесь, не вызывая бурного восхищения мужчин, расспросов и любопытства, которое, кстати сказать, проявлялось достаточно заметно. Насколько он мог судить - ни природа, ни искусство не могли бы придать большей красоты этому единственному совершенному из множества несовершенных созданий. Сердце его заговорило. Не следует забывать, что Болдвуд, несмотря на свои сорок лет, никогда не смотрел ни на одну женщину внимательным, изучающим взглядом; они как бы всегда были для него не в фокусе и не задевали ни одного из его чувств. Правда ли, что она красавица? Он все еще никак не мог решиться поверить самому себе. Он украдкой наклонился к соседу и спросил его шепотом: - А что, мисс Эвердин считается красивой? - О да! Вы помните, когда она появилась первый раз, все только на нее и смотрели. На редкость красивая девушка, ничего не скажешь. Когда мужчина слышит похвалы женщине, в которую он влюблен или даже только близок к тому, чтобы влюбиться, он обнаруживает удивительную доверчивость. Слово любого ребенка приобретает для него значимость академического суждения. Болдвуд был удовлетворен. И вот эта очаровательная женщина так-таки и сказала ему: "Женись на мне". Чем вызван такой странный поступок? Слепота Болдвуда, не видевшего разницы между признанием того, что напрашивается само собой, и измышлением чего-то, что отнюдь не напрашивается, была вполне под стать неосмотрительности Батшебы, не задумывавшейся над тем, что какой-нибудь пустяк может привести к серьезным последствиям. Она в эту минуту спокойно заключала сделку с каким-то бойким молодым фермером и подводила итог счета с таким хладнокровием, как если бы перед ней было не живое лицо, а бухгалтерская книга. Было совершенно очевидно, что такой человек для женщины с запросами Батшебы не представляет собой ничего интересного. Но Болдвуд почувствовал, как его всего бросило в жар от внезапно охватившей его ревности. Он впервые заглянул "в тот страшный ад, где мучится влюбленный". Первым его побуждением было пойти, втиснуться между ними. Это можно было сделать только одним способом - спросить у нее образцы ее зерна. Болдвуд откинул эту возможность. Он не мог обратиться к ней с этим - завести с ней разговор о купле-продаже значило бы осквернить красоту, и его представление о ней никак не допускало этого. Батшеба все это время прекрасно видела, что наконец-то ей удалось покорить эту величественную крепость. Она чувствовала, что глаза его неотступно следуют за ней, за каждым ее шагом. Это была победа; и достанься она сама собой, она была бы для нее еще слаще из-за несносного промедления. Но Батшеба достигла ее, введя его в заблуждение своим дурачеством, и поэтому она утратила для нее свою цену, как какой-нибудь искусственный цветок или красивое восковое яблоко. У Батшебы было достаточно здравого смысла, и она могла рассуждать трезво, когда не были задеты ее чувства, поэтому она винила себя и Лидди и искренне раскаивалась, что допустила эту шутку и нарушила спокойствие человека, которого она слишком уважала, чтобы позволить себе умышленно его дразнить. Она в этот день уже почти решила, что при первом же удобном случае извинится перед ним. Но ее пугала мысль, как бы не наделать хуже, - если он узнает, что она хотела посмеяться над ним, он не поверит ее извинениям и только еще больше обидится, а если он думает, что это попытка завлечь его, то он сочтет это новым домогательством с ее стороны. ГЛАВА XVIII БОЛДВУД РАЗДУМЫВАЕТ. РАСКАЯНИЕ Болдвуд был арендатором владения, носившего название Малое Уэзербери, и среди окрестных жителей в этом захолустном местечке считался чуть ли не аристократической особой. Приезжие горожане, люди светские, для которых город - это все, если им случалось задержаться на день, на два в этом захолустье, услыхав стук колес легкого экипажа, оживлялись, надеясь, что им повезет и они найдут здесь хорошее общество, может быть, скучающего в уединении лорда или, на худой конец, крупного помещика-сквайра, - но это оказывался всего только мистер Болдвуд, ехавший по своим делам. Потом они еще раз слышали стук тех же колес и снова загорались надеждой: и опять это был всего только мистер Болдвуд, возвращавшийся домой. Его дом стоял особняком, отступя от дороги, а конюшни, которые для фермы то же, что очаг для жилья, находились за домом, скрытые снизу разросшимся лавровым кустарником. В полуоткрытую синюю дверь видны были сейчас крупы и хвосты полдюжины сытых, резвых лошадей, стоявших в стойлах. Человеку, глядевшему снаружи, они представлялись чередованием гнедых и пегих округлостей подковообразной формы наподобие мавританской арки, пересеченных в середине прямой линией хвоста; чуть подальше за этими округлостями, невидимые для человека, глядящего снаружи, были морды животных, громко размалывающие челюстями обильные порции овса и сена, необходимые для поддержания в должной норме вышеупомянутых округлостей и резвости. В самом конце конюшни, мелькая, как тень, метался в открытом стойле непривязанный жеребенок. Ровный шум жующих челюстей перебивался иногда шуршанием и скрипом веревки или стуком переступавших копыт. Посреди конюшни, между крупами животных, прохаживался взад и вперед сам фермер Болдвуд. Это место было его прибежищем - здесь он был деятелем и отшельником; позаботившись о накормлении своих четвероногих слуг, он иногда задерживался здесь допоздна, шагая в глубоком раздумье до тех пор, пока лунный свет не начинал струиться в затканные паутиной окна или все кругом не погружалось в темноту. Здесь сейчас его рослая, широкоплечая фигура казалась более внушительной, чем среди толпы и сутолоки хлебного рынка. Задумчиво шагая взад и вперед, он ступал уверенно, всей ступней; красивое, с бронзовым загаром, лицо было опущено, отчего стушевывалась резкая складка плотно сжатого рта и округлый, крутой подбородок. На высоком, гладком лбу четко проступали две-три тонкие горизонтальные линии морщин. Жизнь Болдвуда текла довольно обыденно, но сам он был далеко не обыденный человек. В этом невозмутимом спокойствии, проявлявшемся и в его характере, и в его манере держать себя, которое прежде всего поражало всякого, кто наблюдал его со стороны, было что-то очень похожее на оцепенение опустошенной души, но, возможно, это было редкое состояние равновесия скрытых в нем огромных противоположных сил - положительных и отрицательных, - пребывающих в полном покое. Но едва только равновесие нарушалось, он сразу впадал в крайность. Стоило ему только поддаться какому-то переживанию, оно завладевало им целиком. Чувство либо властвовало над ним, либо не проявлялось вовсе. Оно пребывало в полном застое или бурлило, ему была чужда постепенность переходов. Оно могло ранить его смертельно или не задеть вовсе. В его характере не было никаких полутеней или слабо проявляющихся наклонностей к дурному или хорошему. Строго последовательный в своих действиях, непридирчивый в мелочах, он ко всему относился с неизменной серьезностью. Он не замечал нелепых сторон людского безрассудства, и если среди весельчаков и зубоскалов, которым вся жизнь представляется шуткой, он считался не компанейским человеком, - люди серьезного склада, люди, изведавшие горе, не избегали его общества. Он принимал всерьез все, с чем ему приходилось сталкиваться в жизни, но если он не проявлял интереса, когда что-либо совершавшееся на его глазах принимало комедийный характер, во всяком случае, он никогда не отмахивался, если дело принимало печальный или трагический оборот. Батшебе и не снилось, что этот застывший темный грунт, куда она так беспечно кинула зернышко, был такой благодатной почвой, насыщенной тропическим зноем. Знай она, что сейчас переживает Болдвуд, она чувствовала бы себя страшно виноватой и это навсегда осталось бы пятном на ее совести. А если бы она еще сознавала, какова сейчас ее власть над этим человеком, - что от нее одной зависит повернуть его судьбу к добру или злу, она пришла бы в ужас от такой ответственности. К счастью для ее спокойствия в настоящее время и к несчастью для будущего, она понятия не имела о том, что представляет собою Болдвуд. Да, по правде сказать, никто этого не знал; потому что, если и можно было строить какие-то догадки о его необузданности по старым едва заметным следам, никто никогда не видел его в таком состоянии, которое могло оставить такие следы. Фермер Болдвуд подошел к двери конюшни и устремил взгляд на расстилавшиеся вдали луга. За первым огороженным участком тянулась изгородь, и за нею лежал луг, принадлежавший к ферме Батшебы. Стояла ранняя весна - время, когда овец выпускают на подножный корм, когда они впервые лакомятся свежей зеленью и пасутся на лугу до тех пор, пока его не скосят. Ветер, который в течение нескольких недель дул с востока, внезапно переметнулся на юг; весна наступила сразу и сейчас была в самом разгаре. Это были вешние дни, когда, может быть, и впрямь пробуждаются дриады. Растительный мир начинает оживать, набухать, наливаться соками, и вот в полной тишине пустующих садов и непроторенных рощ, где все, кажется, обессилело, оцепенело после долгого рабства в оковах, в плену у мороза, вдруг начинается какое-то движение, чувствуются потуги, толчки, дружные усилия, - все разом, перед которыми мощные рывки кранов и блоков в шумных городах кажутся работой пигмеев. Болдвуд, глядя на расстилающийся вдали луг, заметил там три фигуры. Это были мисс Эвердин, пастух Оук и Кэйни Болл. Едва только фигура Батшебы мелькнула перед ним, фермер весь просиял, как если бы она озарила его своим светом, как луна озаряет высокую башню. Внешность человека может быть для его души и скорлупой и вывеской, смотря по тому, как он настроен, - замкнуто или чистосердечно-откровенно, погружен ли он в себя или склонен к излияниям. Лицо Болдвуда внезапно утратило свою обычную невозмутимость; по нему видно было, что он впервые живет сейчас вне своей скорлупы и очень остро ощущает ее отсутствие. Так оно всегда бывает с сильными натурами, когда они влюбляются. Наконец он решил подойти к ней вот сейчас и прямо спросить. Но полная отчужденность, в которой он по своей замкнутости пребывал в течение стольких лет, и выработавшаяся привычка не обнаруживать, не проявлять своих чувств оказали свое действие. Как замечалось не раз, причины возникновения любви в основе своей субъективны, и Болдвуд был живым подтверждением правильности этого положения. У него не было ни матери, которая могла бы быть предметом его обожания, ни сестры, к которой он мог бы относиться с братской нежностью, никаких мимолетных чувственных связей. Он был переполнен всем этим смешением непроявленных чувств, из которых, в сущности, и складывается подлинная любовь влюбившегося без памяти человека. Он подошел к калитке изгороди, окружавшей луг. По ту сторону ее звонко журчали ручьи, бегущие по склону, а в небе заливались жаворонки, и негромкое блеяние овец сливалось и с тем и с другим. Хозяйка и пастух были поглощены сложной процедурой подмены ягненка, которого надо было приучить к другой матке; овце, у которой пал ягненок, подкладывается один из близнят от другой овцы. Габриэль снял шкуру с погибшего ягненка и, завернув в нее, как полагается, подменного ягненка, обвязывал его, чтобы она держалась, а Батшеба отодвинула загородку маленького загона из четырех плетеных решеток, куда надо было загнать матку с подкидышем, чтобы держать их там до тех пор, пока матка не привяжется к ягненку. Когда со всем этим было покончено, Батшеба подняла глаза и увидела фермера у калитки, выглядывавшего из-за ветвей пышно распустившейся ивы. Габриэль, для которого лицо Батшебы было как "апрельский день, изменчивый, неверный", и он всегда замечал в нем малейшую перемену, увидел, как она вдруг вспыхнула, и сразу угадал, что ее смущение вызвано чем-то извне. Он посмотрел в ту же сторону и увидел Болдвуда. Габриэль тут же сопоставил это с письмом, которое ему показывал Болдвуд, и заподозрил, что Батшеба ведет какую-то кокетливую игру, - затея началась с письма, и с тех пор это как-то продолжается, а он ничего не замечал. Фермер Болдвуд, наблюдавший эту немую сцену, понял, что они обнаружили его присутствие, и так как все чувства его были сейчас крайне обострены, это подействовало на него, как если бы ему прямо в лицо направили яркий сноп света. Он все еще находился по ту сторону изгороди и теперь пошел вдоль нее, по дороге, надеясь, что они, может быть, не догадаются, что он собирался войти в калитку. Он прошел мимо, пришибленный тем, что ничего не понимает, терзаемый сомнением, робостью и острым чувством стыда. Может быть, по ее лицу можно было прочесть, что она хочет его видеть, а может быть, нет, - женщина была для него закрытой книгой. Мудрствования этой эротической философии заключались, по-видимому, в скрытом значении самых, казалось бы, банальных жестов или слов. Каждый поворот головы, взгляд, возглас, интонация таили в себе нечто совсем непохожее на то, что они выражали явно, а он до сих пор никогда даже и не думал ни о чем подобном. Что касается Батшебы, она отлично поняла, что фермер Болдвуд попал к ее калитке не потому, что он шел мимо или прогуливался от нечего делать. Взвесив все вероятности, она пришла к выводу, что причина его появления здесь она сама. Она была очень встревожена тем, что такая ничтожная шальная искра оказалась способной разжечь столь буйное пламя. Батшеба не стала бы прибегать к уловкам с целью поймать жениха, и ей было вовсе не свойственно играть чувствами мужчин; если бы какой-нибудь блюститель нравов, наблюдавший за ней, сравнил ее с настоящей кокеткой, он был бы чрезвычайно удивлен, обнаружив, что Батшеба, в сущности, совсем не кокетка, хотя со стороны ее легко можно было бы причислить к ним. Она дала себе зарок, что никогда больше ни словом, ни взглядом не позволит себе нарушить спокойствие этого человека. Но зарок избегать зло редко дается прежде, чем зло успевает зайти так далеко, что его уже нельзя избежать. ГЛАВА XIX МОЙКА ОВЕЦ. ПРЕДЛОЖЕНИЕ В конце концов Болдвуд решился пойти к Батшебе. Ее не оказалось дома. "Ну конечно", - прошептал он. Думая о Батшебе как о женщине, он упускал из вида всякие привходящие случайности, связанные с ее положением землевладельца, а именно, что она как фермер, и не менее крупный фермер, чем он сам, может в это время года находиться на поле. В его состоянии и это, и многие другие упущения были вполне естественны, тем более принимая во внимание все обстоятельства. Они как бы помогали ему идеализировать предмет его любви: он видел ее только на расстоянии и случайно, он не встречался с нею нигде в обществе; видеть ее он привык - говорить с ней ему еще не случалось. Обыденная сторона ее жизни оставалась вне поля его зрения; всякие житейские мелочи, которые занимают такое большое место в повседневном существовании человека, в его делах, казались ему не тем, чем они были, по той простой причине, что ни он, ни она не видели друг друга дома, и едва ли Болдвуду могло даже прийти в голову, что у нее могут быть какие-нибудь скучные домашние дела или что ей, как и всем на свете, случается быть в таком затрапезном виде, когда лучше не показываться на люди, чтобы, не дай бог, такой не запомнили. Поэтому в его воображении, окруженная ореолом, она вела какое-то обособленное существование, тогда как она жила и дышала одним с ним воздухом, - такое же обремененное заботами существо, как и он. Май уже был на исходе, когда Болдвуд решил, что надо в конце концов перестать мучиться неизвестностью. Он уже к этому времени более или менее свыкся со своим состоянием влюбленного; его чувство теперь уже не столько изумляло, сколько постоянно терзало его, и ему казалось, что он готов на все, лишь бы не оставаться в неведении. Узнав, что ее нет дома, он спросил, где она, и когда ему сказали, что она наблюдает за мойкой овец, он пошел на пастбище в надежде застать ее там. Моечная запруда на луговине представляла собой большой круглый бассейн, выложенный кирпичом и наполненный прозрачной ключевой водой. Его зеркальная поверхность, отражающая ясное небо, видна была летящим птицам, наверно, на расстоянии нескольких миль - этакий сверкающий глаз циклопа на зеленом лице. Трава, подступавшая к самым краям бассейна, так разрослась в этом году, что это зрелище при всей его обыденности надолго оставалось в памяти. Быстрота, с какой растительность всасывала влагу из богатой сырой почвы, казалось, была заметна на глаз. За окраиной этого заливного луга расстилались пастбища, пересеченные холмами и оврагами, сплошь усеянными лютиками и ромашками. Река струилась плавно, беззвучная, как тень; покачивающийся камыш и осока, словно колеблющаяся ограда, высились на затопленном берегу. К северу от луга виднелись деревья с только что распустившимися нежными, клейкими листочками, еще не успевшими уплотниться и потемнеть от летнего солнца и зноя, и такими тонкими, что они казались желтыми рядом с зеленым и зелеными рядом с желтым. Из чащи этой листвы раздавались громкие голоса трех кукушек, далеко разносившиеся в тихом воздухе. Болдвуд, поглощенный своими мыслями, спускался по склону, опустив голову, уставившись на носки своих сапог, замысловато разукрашенных желтой пыльцой лютико". Приток реки протекал через бассейн у запруды; на двух противоположных сторонах бассейна были устроены водостоки с затвором. Пастух Оук, Джан Когген, Мун, Пурграс, Каин Болл и еще несколько человек, собравшихся здесь, все были мокрые с головы до ног. Тут же около своей лошадки, накинув на руку повод, стояла Батшеба в новой изящной амазонке. Чуть поодаль в траве лежали бутылки с сидром. Когген и Мэтью Мун, стоя по пояс в воде у нижнего затвора, сталкивали в бассейн покорных овечек, а чуть подальше Габриэль, стоявший на краю бассейна, легонько нажимал на них сверху чем-то вроде клюки, когда они плыли мимо, так что они окунались с головой; этой же клюкой он помогал им выплывать, когда шерсть у них набухала от воды и они выбивались из сил. Их заставляли плыть против течения, чтобы всю смытую грязь уносило вниз, а выпускали у верхнего затвора. Кэйни Болл и Джозеф, совершавшие эту последнюю операцию, промокли, пожалуй, больше всех, если допустить, что это было возможно; они напоминали бронзовых дельфинов у фонтана - из каждой торчащей полы, из каждой складки их одежды струились ручейки. Болдвуд подошел к бассейну и поздоровался с Батшебой с таким натянутым видом, что у нее невольно мелькнула мысль, что он никак не рассчитывал встретить ее здесь, а просто пришел посмотреть на мойку овец; ей даже показалось, что он нахмурился и поглядел на нее с неодобрением. Она поспешила отойти и пошла по берегу реки. Не прошло и нескольких секунд, как она услышала сзади его шаги и почувствовала, как любовь настигает ее, словно насыщенный ароматом воздух. Вместо того чтобы обернуться и подождать, Батшеба пошла дальше сквозь заросли осоки, но Болдвуд, во-видимому, был настроен решительно и не отставал, и так они шли, пока не обогнули излучину реки. Здесь, хотя до них и доносились шумные всплески, крики и возгласы мойщиков, они были скрыты ото всех. - Мисс Эвердин! - окликнул ее фермер. Она вздрогнула, обернулась и промолвила: - Добрый день! В голосе его ей послышалось что-то совершенно непохожее на то, что она могла ожидать для начала. Тихий, преувеличенно спокойный, он вместе с тем звучал так многозначительно, что слова мало соответствовали тому, что выражал его голос. Молчание иной раз обладает удивительной силой - оно как бы становится вырвавшейся на свободу душой чувства, покинувшей свою оболочку, и тогда оно гораздо значительней, чем слово. А бывает и так, что иной раз сказать мало - значит сказать больше, чем наговорить целую массу слов. Болдвуд только произнес ее имя и сказал все. Подобно тому как до сознания внезапно доходит, что шум, который казался нам грохотом колес, на самом деле отдаленный раскат грома, так до сознания Батшебы дошло сейчас то, о чем она только догадывалась. - Я слишком переполнен чувством... чтобы раздумывать, - сказал он с благородной простотой. - Я пришел сказать вам без обиняков. Жизнь стала мне не в жизнь с тех пор, как я увидел вас, мисс Эвердин, я пришел просить вас стать моей женой. Батшеба старалась сохранить на своем лице полную невозмутимость - она только сжала губы, которые до этого были слегка приоткрыты. - Мне сорок один год, - продолжал он. - Меня уже, наверно, считают закоренелым холостяком, и сам я себя таким считал. Я и в молодости никогда не думал о женитьбе, и в зрелые годы не строил никаких планов на этот счет. Но все мы, как видно, меняемся, и я изменился после того, как увидел вас. С некоторых пор я чувствую, и с каждым днем все сильней, что жить так, как я жил до сих пор, плохо во всех отношениях. И что больше всего на свете я хочу, чтобы вы стали моей женой. - Мистер Болдвуд, при всем моем глубоком уважении к вам, я не чувствую... это не то чувство, которое позволило бы мне принять ваше предложение, - запинаясь, пролепетала она. Несомненное уважение, с которым она отнеслась к его словам, казалось, прорвало плотину, сдерживавшую до сих пор чувства Болдвуда. - Без вас моя жизнь мне будет в тягость! - тихо промолвил он. - У меня только одно желание - чтобы вы были моей, чтобы вы позволили мне снова и снова повторять, что я люблю вас. Батшеба промолчала, а лошадка, стоявшая у нее за плечом, словно почувствовав напряженность момента, перестала щипать траву и вскинула голову. - Я думаю, я надеюсь, что вы немножко интересуетесь мной, Хотя бы настолько, чтобы выслушать то, что я должен сказать. Батшеба чуть-чуть было не спросила, почему это он так думает, но вовремя вспомнила, что она сама ввела его в заблуждение своей открыткой и что он говорит так не из самомнения, а оттого, что принял всерьез ее легкомысленную шутку. - Если бы я умел выражаться учтиво и любезно, - несколько более спокойно продолжал фермер, - я бы постарался облечь мои бурные чувства в изящную форму, но у меня нет ни возможности, ни терпения научиться этому. Я так жажду, чтобы вы стали моей, что ни о чем другом и думать не могу; но я не посмел бы высказать вам всего этого, если бы вы не позволили мне надеяться. "Опять эта шутка Валентинова дня! Ах, эта дурацкая открытка!" - каялась про себя Батшеба, не отвечая ни слова Болдвуду. - Если вы способны полюбить меня, скажите "да", мисс Эвердин, если нет - не отнимайте у меня надежды. - Мистер Болдвуд, мне очень больно, но я вынуждена сказать вам, что я ошеломлена, и я просто не знаю, как мне ответить вам, не уронив себя в ваших глазах. Я глубоко уважаю вас, но я могу только высказать то, что я чувствую, или, вернее, то, что я сознаю: боюсь, что, при всем моем уважении к вам, я не могу стать вашей женой. Вы такой высокодостойный джентльмен, я не подхожу вам, сэр. - Но, мисс Эвердин... - Я, я не думала... я знаю, что я не должна была посылать вам эту открытку, простите меня, сэр, это была глупая выходка, которую ни одна уважающая себя женщина не могла бы себе позволить. Если вы только простите мне мое легкомыслие, обещаю вам, что я никогда... - Нет, нет! Не говорите, что это легкомыслие! Позвольте мне считать это чем-то более серьезным, своего рода предвидением... предчувствием того, что вы могли бы полюбить меня. Это такая пытка, когда вы говорите, что сделали это по легкомыслию, - мне даже в голову не приходило предположить что-нибудь подобное, нет, я не в состоянии этого перенести. Ах, если бы я только знал, как завоевать вас! Но я не способен на это, я только могу просить вас согласиться быть моей. Если нет, если это неверно, что вы пришли ко мне сами, не зная почему, так же как я к вам, - мне нечего сказать. - Я не влюблялась в вас, мистер Болдвуд, это я могу сказать наверняка. - И тут впервые за все время разговора легкая тень улыбки появилась на ее серьезном лице и сверкнувший на миг белый ряд зубов и дрогнувшие уголки тонко очерченных губ придали ей что-то жестокое, что никак не вязалось с ее мягким взглядом. - Нет, но вы еще подумайте, со всей вашей добротой и снисходительностью подумайте, может быть, вы еще согласитесь выйти за меня. Боюсь, я для вас слишком стар, но поверьте мне, я буду заботиться о вас больше, чем кто-либо другой, больше, чем любой мужчина вашего возраста. Я буду беречь и холить вас, как только могу, поверьте мне! У вас не будет никаких забот - никакие домашние дела не будут касаться вас, вы будете жить в полном довольстве, не зная никаких хлопот. Для молочной фермы наймем человека, который будет наблюдать за всем, - я могу себе это позволить, - вам даже не нужно будет ходить на пастбище, ни думать о сенокосе, ни беспокоиться о погоде во время уборки хлеба. Я привык к своей коляске, в ней ездили и мой отец и мать, но если она вам не нравится, я продам ее, и у вас будет собственный кабриолет и пара лошадок. У меня нет слов сказать вам, как вы мне дороги, дороже всего на свете, нет, этого даже никто и представить себе не может, один бог знает, - вы для меня все. Сердце Батшебы было юно и отзывчиво, оно прониклось глубоким сочувствием к этому замкнутому человеку, который сейчас говорил так бесхитростно. - Не надо! Не говорите так! Это выше моих сил сознавать, что у вас ко мне такое чувство, а я ничем не могу вам ответить. И я боюсь, что нас с вами увидят, мистер Болдвуд. Давайте оставим это. Я сейчас не в состоянии думать. Я никак не ожидала такого разговора. Ах, какая я гадкая, что заставила вас так страдать. - Она была потрясена и испугана его горячностью. - Тогда скажите, что вы не отказываете мне. Не отказываете окончательно. - Я ничего не могу с собой сделать. Ничего не могу вам ответить. - Вы позволите мне возобновить этот разговор? - Да. - Позволите мне думать о вас? - Разумеется, вы можете думать обо мне. - И надеяться получить вашу руку, - Да нет - не надейтесь! Идемте. - Я приду спросить вас завтра. - Нет, прошу вас. Подождите. Дайте мне время. - Хорошо, я буду ждать, сколько хотите, - сказал он горячо и прочувственно. - У меня уже стало отраднее на душе. - Нет, умоляю вас, не радуйтесь, если эта радость зависит от моего согласия. И не принимайте ничего близко к сердцу, мистер Болдвуд! Я должна подумать, - Я буду ждать, - сказал он. Она повернулась и ушла. Болдвуд как стоял, опустив глаза в землю, так и остался стоять не двигаясь, как человек, который вдруг потерял представление о том, где он и что с ним. Потом сознание действительности внезапно вернулось к нему с полной силой, как острая боль в ране, которую чувствуешь не сразу, не в тот момент, когда нанесен удар, и он быстро зашагал прочь. ГЛАВА XX ЗАТРУДНИТЕЛЬНОЕ ПОЛОЖЕНИЯ. ОНИ ТОЧАТ НОЖНИЦЫ. ССОРА "Он такой бескорыстный, такой добрый, готов дать мне все, что я ни пожелаю", - раздумывала Батшеба. Но фермер Болдвуд, какой бы он ни был на самом деле, добрый или совсем наоборот, в данном случае не проявил никакой доброты. Изысканнейшие дары самой идеальной любви - это не щедрость души, а потаканье самому себе. Батшеба ничуть не была влюблена в Болдвуда, поэтому она могла не торопясь, спокойно обдумать его предложение. Здесь, в округе, многие женщины на ее месте, да, пожалуй, и рангом повыше, с радостью ухватились бы за такое предложение и тут же раззвонили бы о нем. Со всех точек зрения, будь то с общественной или с любовной, нельзя было и желать ничего лучшего - одинокой молодой девушке представляется возможность выйти замуж за такого солидного, обеспеченного, всеми уважаемого человека. Живет он по соседству, принят в хорошем обществе, а уж о личных его качествах и говорить не приходится. Батшеба умела подавлять свои капризы и подчиняться доводам рассудка, и, если бы ее прельщала мысль о замужестве, о чем она, признаться, вовсе не думала, то, рассудив хорошенько, она, конечно, не отказалась бы от такого брака. Если бы замужество было для нее целью - лучше Болдвуда нечего было бы и желать: она уважала его и даже была расположена к нему, но - она нисколько не нуждалась в нем. Вообще говоря, обыкновенные мужчины и женщины, по-видимому, поступают так: мужчина берет женщину в жены из желания обладать ею, потому что без брака обладание невозможно, а женщина соглашается терпеть мужа, потому что без этого нельзя считаться замужней; та и другая сторона действуют совершенно одинаково, хотя и преследуют разные цели. Но здесь, со стороны женщины, побудительная причина отсутствовала. Кроме того, Батшеба еще не совсем свыклась со своим новым положением полновластной хозяйки дома и фермы, оно еще не утратило для нее своей новизны. Однако на душе у нее было неспокойно, и это, несомненно, говорило в ее пользу, ибо очень немногие способны были бы беспокоиться на ее месте. Помимо того что Батшеба находила разные разумные доводы, которыми она старалась побороть свое внутреннее сопротивление, она искренне считала, что, раз уж сама затеяла эту игру, надо честно идти до конца и нести ответственность за ее последствия. Но, несмотря на все это, внутреннее сопротивление оставалось. Она внушала себе, что с ее стороны будет неблагородно отказать Болдвуду, и тут же говорила себе, что она скорее умрет, но не выйдет за него Замуж. Батшеба была запальчива по натуре, но умела смотреть на вещи здраво. Елизавета по уму, Мария Стюарт по духу, она часто поступала в высшей степени рискованно, соблюдая при этом крайнюю осторожность. Ее рассуждения во многих случаях представляли собой прекрасно построенные силлогизмы; к сожалению, это всегда были только рассуждения. Она редко приходила к ошибочным умозаключениям, но, к несчастью, они-то чаще всего и претворялись в действие. На другой день после предложения Болдвуда Батшеба, выйдя из дома, увидела в глубине сада Габриэля Оука, который точил ножницы для предстоящей стрижки овец. Кругом во всех коттеджах происходило примерно то же самое. Со всех концов селения далеко окрест разносился мерный скрежет точильного колеса, словно в оружейной мастерской, готовящей оружие к походу. Мир и война братаются друг с другом в часы приготовлений - серпы, косы, садовые ножи и ножницы, так же как сабля, штыки и копья, должны быть заострены и отточены. Кэйни Болл вертел ручку точила, и голова его мерно двигалась вверх и вниз с каждым поворотом колеса. Оук стоял в позе, несколько напоминавшей позу Амура, оттачивающего свои стрелы: он слегка наклонился вперед чтобы покрепче нажимать на ножницы, и чуть покачивал головой из стороны в сторону, критически сжав губы и прищурившись. Хозяйка подошла, остановилась и минуты две-три молча смотрела на них, потом сказала: - Поди на нижний луг, Каин, и приведи гнедую кобылу. Я поверчу колесо. Мне надо поговорить с вами, Габриэль. Каин убежал, и Батшеба взялась за ручку. Габриэль поднял на нее изумленный взгляд и тотчас же безучастным взором уставился на ножницы. Батшеба вертела колесо, а он правил ножницы. Особенное движение, которое делаешь, когда вертишь колесо, обладает удивительной способностью притуплять сознание. Это своего рода та же Иксионова кара, но в смягченном виде, она составила бы довольно мрачную главу в истории тюрем. Сознание мутится, голова становится тяжелой, центр тяжести тела словно постепенно перемещается и застревает свинцовым комком где-то между макушкой и надбровьем. Батшеба, повернув ручку несколько десятков раз, почувствовала все эти неприятные симптомы. - Повертите-ка лучше вы, Габриэль, а я подержу ножницы, - сказала она. - У меня голова кружится, я не могу говорить. Габриэль стал вертеть колесо. Батшеба заговорила сначала несколько бессвязно, отвлекаясь то и дело необходимостью направлять ножницы, что требовало некоторой сноровки. - Я хотела спросить вас, что, там вчера были какие-нибудь разговоры обо мне и мистере Болдвуде, когда мы с ним отошли за осоку? - Были, - отвечал Габриэль. - Вы не так держите ножницы, мисс, - я знал, что у вас не выйдет сразу, вот как надо держать. Он отпустил ручку колеса и, обхватив обе ее руки своими (как руку ребенка, когда его учат писать), зажал их вместе с ножницами. - Наклоняйте лезвие, вот так. И, согласно этим наставлениям, наставник в течение довольно долгого времени поворачивал руки и ножницы, крепко держа их в своих. - Довольно! - вскричала Батшеба. - Отпустите мои руки. Терпеть не могу, когда меня держат. Вертите койесо. Габриэль спокойно отпустил ее руки и стал вертеть колесо. Работа продолжалась. - Должно быть, им это показалось странным? - Не то чтобы странным, мисс... - Что же они говорили? - Что, должно быть, ваши имена, фермера Болдвуда и ваше, будут оглашены в церкви еще до конца года. - Я так и поняла по их виду. Так вот, ничего этого нет. Надо же такую глупость выдумать; я хочу, чтобы вы опровергли это, за этим я сюда и пришла. Габриэль слушал ее с грустным, недоверчивым видом, но недоверие уже вытеснялось чувством облегчения. - Они, должно быть, слышали наш разговор, - продолжала она, - Но как же так, Батшеба! - вскричал Оук и, бросив вертеть, уставился на нее с изумлением. - Мисс Эвердин, вы хотите сказать, - с важностью поправила она. - Я то хочу сказать, что, если мистер Болдвуд в самом деле вел речь о женитьбе, я не стану этого отрицать и выдумывать какие-то небылицы вам в угоду. Достаточно я поплатился за то, что слишком старался вам угодить. Батшеба смотрела на него широко раскрытыми круглыми глазами. Она не знала, следует ли ей пожалеть его за его безутешную любовь или рассердиться за то, что он сумел побороть в себе это чувство, - его слова могли означать и то и другое. - Я только хотела, чтобы вы просто дали понять, что это неправда, я не собираюсь за него замуж, - уже несколько менее уверенным тоном прошептала она. - Я могу им это сказать, если вам угодно, мисс Эвердин. И могу также высказать вам мое мнение по поводу того, что вы делаете. - Не сомневаюсь. Но меня нисколько не интересует ваше мнение. - Я тоже так полагаю, - с горечью сказал Габриэль, и голое его, сопровождаемый мерным движением колеса, подымался и падал на каждом слове, в зависимости от того, нагибался он или выпрямлялся, поворачивая ручку, а глаза его были прикованы к листу выглядывавшему в траве. Когда Батшеба действовала сгоряча, она часто поступала безрассудно, но ведь не всегда удается выждать и проявить благоразумие. И нужно сказать, она очень редко выжидала. В это время, о котором идет речь, единственный человек в приходе, чье мнение о себе и своих поступках она ценила выше своего собственного, был Габриэль Оук. Его прямодушие и честность внушали к нему такое доверие, что Батшеба ни минуты не сомневалась, - заговори она с ним о любом предмете, будь это даже о любви к другому человеку пли о замужестве, она услышит от него абсолютно беспристрастное суждение. Он твердо знал, что он для нее в женихи не годится и нечего даже и думать об этом, но повредить в ее глазах другому - на это он был неспособен. Она обратилась к нему с вопросом, зная, что он ответит правду, хотя прекрасно понимала, что разговор этот для него мучителен. Некоторым очаровательным женщинам свойствен такой эгоизм. Впрочем, ей можно было в какой-то мере простить, что она ради каких-то своих целей мучила этого честного человека, - у нее не было никого другого, на чье мнение можно было положиться. - Так что же вы думаете о моем поведении? - спокойно спросила она. - Что ни одна рассудительная, скромная, порядочная женщина не сочла бы такое поведение достойным себя... Лицо Батшебы мгновенно вспыхнуло гневным румянцем, напоминающим огненные краски заката Дэнби. Но она подавила свое возмущение, и от этой сдержанности выражение ее лица казалось особенно красноречивым. И тут Габриэль ошибся. - Вам, верно, не нравится моя грубость, что я вам вот так все выложил, - сказал он, - я сам знаю, что это грубо, но я подумал, может быть, вам это будет на пользу. - Напротив, - язвительно ответила она, - я о вас такого невысокого мнения, что за вашими оскорблениями я слышу похвалу действительно понимающих людей. - Очень рад, что вы не обиделись, потому что я вам по правде сказал, и я серьезно так думаю. - Понятно. Только, к сожалению, у вас это получается смешно, как всегда, когда вы пытаетесь рассуждать, а услышать от вас что-нибудь разумное можно только тогда, когда вы случайно обмолвитесь. Это было жестоко с ее стороны, но, конечно, Батшеба вышла из себя, а Габриэль, видя это, старался изо всех сил держаться спокойно. Он промолчал. И тут она уже совсем взорвалась. - Позвольте мне спросить, в чем, собственно, недостойность моего поведения? Не в том ли, что я не выхожу замуж за вас? - Ни в коем случае, - спокойно ответил Габриэль. - Я давно уже и думать перестал об этом. - И желать, надеюсь, - не удержавшись, добавила она; и видно было, что она так и ждет, как у него сейчас вырвется "нет". Что бы ни почувствовал Габриэль в эту минуту, он невозмутимо повторил за ней: - И желать. Можно позволить себе по отношению к женщине язвительность, которая ей будет даже приятна, и грубость, которая не покажется ей оскорбительной. Батшеба стерпела бы от Габриэля суровые обвинения в легкомыслии, если бы он после всего этого сказал, что любит ее; несдержанность неразделенного чувства можно простить, даже если вас ругают и проклинают; к обиде примешивается чувство торжества, а в бурных упреках вы чувствуете нежную за- боту. Вот этого-то и ждала Батшеба и - обманулась. Но терпеть поучения от человека, который видит вас в холодном свете чистого рассудка, ибо у него не осталось на ваш счет никаких иллюзий, это было невыносимо. Но он еще не договорил. Он продолжал взволнованным голосом. - Я считаю (раз уж вы интересуетесь моим мнением), что вы поступили очень дурно, затеяв потехи ради эту шутку с таким человеком, как мистер Болдвуд. Ввести в заблуждение человека, до которого вам нет никакого дела, это непохвальный поступок. И даже если бы вы питали к нему серьезное чувство, мисс Эвердин, вы могли бы найти способ показать ему это добрым и ласковым обхождением, а не посылать ему шутливую открытку на Валентинов день. Батшеба выпустила из рук ножницы. - Я никому не позволю критиковать мое поведение, - вскричала она. - Я не потерплю этого ни минуты. Извольте оставить ферму до конца недели. У Батшебы было одно странное свойство, - или характерная для нее особенность, - когда ею владели недобрые, низкие чувства, у нее дрожала нижняя губа, когда ее охватывало благородное волнение, у нее вздрагивала верхняя губа, обращенная ввысь. Сейчас у нее дрожала нижняя губа. - Хорошо, - спокойно сказал Габриэль. Его связывала с ней чудесная нить, которую ему было мучительно больно порвать, но он не был прикован к пей узами, которых он был бы не в силах сбросить. - Я могу уйти хоть сейчас, и, пожалуй, так будет лучше, - добавил он. - Да, да, уходите сейчас же, ради бога! - крикнула она, сверкнув глазами, но избегая встретиться с ним взглядом. - И не попадайтесь мне на глаза. Чтобы я вас здесь больше не видела. - Прекрасно, мисс Эвердин. Так и будет, И, взяв свои ножницы, он удалился прочь спокойно и величаво, как Моисей от разгневанного фараона. ГЛАВА XXI НЕСЧАСТЬЕ В ЗАГОНЕ. ЗАПИСКА Во второй половине дня, в воскресенье, спустя примерно сутки после того, как Габриэль Сук перестал ходить за уэзерберийским стадом, старые работники Джозеф Пурграс, Мэтью Мун, Фрей и еще несколько человек прибежали впопыхах к дому хозяйки Верхней фермы. - Что случилось? - спросила (Тна, встретив их у крыльца и перестав натягивать тесную перчатку, что требовало, по-видимому, больших усилий, так как она от старанья изо всех сил сжала свои алые губы; она шла в церковь. - Шестьдесят! - задыхаясь, крикнул Джозеф Пурграс. - Семьдесят! - надбавил Мун. - Пятьдесят девять! - поправил муж Сьюзен Толп. - Овцы из загона вырвались, - сказал Фрей. - На клеверный луг! - подхватил Толл. - На молодой клевер!? - сказал Мун. - Клевер! - простонал Джозеф Пурграс. - Раздует их от него, кишки вспучит, - пояснил Генери Фрей. - Это уж как пить дать, - подтвердил Джозеф. - Пропадут все ни за что, если их сейчас же не согнать да не спустить ветры, - сказал Толл. У Джозефа от огорчения по всему лицу пролегли глубокие борозды и складки. У Фрея от сугубого отчаяния весь лоб покрылся сетью морщин, перекрещивающихся вдоль и поперек, словно прутья садовой решетки. Лейбен Толл поджал губы, и лицо у него точно окаменело. У Мэтью отвисла нижняя челюсть, а глаза ни секунды не оставались на месте, словно их дергала изнутри какаято мышца, заставляя перебегать то туда, то сюда. - Да, - заговорил Джозеф, - сижу это я себе дома, только взял Библию "Послание к Ефесянам" поискать, а сам думаю: ничего у меня, кажись, кроме коринфян, да фессалонийцев, в моем драном Завете не осталось, гляжу - Генери: "Джозеф, говорит, овцы клевером объелись". У Батшебы в такие минуты мысль мгновенно претворялась в слово, а слово переходило в крик. Тем более что она еще не совсем успокоилась после того, как Габриэль Оук своими рацеями вывел ее из себя. - Довольно, перестаньте, вот олухи! - крикнула она и, швырнув в прихожую свой зонтик и молитвенник, бросилась бегом туда, где произошло бедствие. - Идут ко мне, вместо того чтобы сразу согнать овец! Вот дубины! Глаза у нее потемнели и сверкали, как никогда. Батшеба отличалась скорее демонической, чем ангельской красотой; и она бывала особенно хороша, когда сердилась, а сейчас это было тем более заметно благодаря роскошному бархатному шитью, в которое она только что нарядилась перед зеркалом. Все старики скопом бросились за ней на клеверное поле. Джозеф на полдороге отстал и опустился на землю в полном изнеможении, словно его совсем доконала эта жизнь, которая день ото дня становится все невыносимее. Оживившись, как всегда, от ее присутствия, все быстро рассыпались по полю и окружили пострадавших овец. Большая часть из них уже лежала на траве, и их невозможно было заставить подняться. Их перенесли на руках, а остальных перегнали на соседнее поле. Здесь через несколько минут свалилось еще несколько овец в таком же беспомощном и тяжком состоянии, как и другие. У Батшебы сердце разрывалось от жалости, так больно было смотреть, как лучшие образцы ее первого молодого стада корчатся в судорогах ...раздутые, отравы наглотавшись. У многих на губах выступила пена, они дышали часто и прерывисто, и животы у всех страшно вздулись. - Ах, что же мне делать, что делать? - беспомощно повторяла Батшеба. - Несчастные животные эти овцы, вечно с ними что-то случается! Я в жизни не видела ни одного стада, с которым в течение года чего-нибудь не приключилось. - Есть такое одно средство, только оно и может их спасти, - сказал Толл. - Какое, какое? Ну, говорите скорей. - Им надо проколоть бок такой штукой, она для того и приспособлена. - Вы можете это сделать? Или я? - Нет, мэм. Ни нам, ни вам этого не суметь. Надо знать, где проколоть. Кольнешь чуть левее или правее, попадешь не туда и заколешь овцу. И пастухи-то сами этого не умеют. - Значит, они так и погибнут, - сказала она упавшим голосом. - Есть только один человек у нас здесь, он это может сделать, - сказал только что подошедший Джозеф. - Будь оп здесь, он бы их всех поднял. - Кто это? Сейчас же пошлите за ним. - Пастух Оук! - сказал Мэтью. - Этот на все руки мастер. - Это верно, - подтвердил Джозеф. - Правильно, только он и может, - поддакнул Лейбен Толл. - Как вы смеете называть это пня в ыоем присутствии, - возмутилась Батшеба. - Я же вам сказала, чтобы вы не заикались о нем, если хотите остаться у меня. Ах! - воскликнула ока, просияв. - Фермер Болдвуд, вот кто должен знать. - Нет, мэм, - отозвался Мэтью. - Тут на днях две из его отборных овец объелись вики, вот то же с ними било, что и с этими. Так он тут же в спешном порядке верхового прислал за Гэбом. Гэб их и спас. Правда, у фермера Болдвуда есть такая штука, которой колют. Этакая полая трубка с иглой внутри. Верно я говорю, Джозеф? - Правильно, полая трубка, - подтвердил Джозеф, - она самая. - Да, это, стало быть, тот самый инструмент, - задумчиво промолвил Генери Фрей с невозмутимостью восточного мудреца, которого не смущает бег времени. - Так что же вы стоите здесь да твердите ваши "стало быть" да "правильно", - взорвалась Батшеба. - Сейчас же ступайте и приведите кого-нибудь спасать овец. В полной растерянности они разбрелись в разные стороны, чтобы привести, как им было ведено, кого они сами не знали. Через одну-две минуты все скрылись за воротами. Батшеба осталась одна с подыхающим на ее глазах стадом. - Ни за что не пошлю за ним, ни за что, - решительно сказала она. Одна из овец забилась в мучительных судорогах, вытянулась и прыгнула высоко в воздух. Это был чудовищный прыжок. Она тяжело рухнула наземь и больше не двигалась. Батшеба подбежала к ней. Овца была мертвая. - О! Что же мне делать? Что делать? - застонала Батшеба, ломая руки. - Я не хочу посылать за ним! Не буду! Самые энергичные возгласы, выражающие какое-нибудь решение, не всегда совпадают с твердостью принятого решения. К ним нередко прибегают как к подкреплению, чтобы утвердиться в своем намерении, которое отнюдь и не нуждалось в этом, пока оно само по себе было твердо. Сквозь "нет, не хочу" Батшебы явно прорывалось "да, придется". Она вышла за ворота следом за своими работниками и помахала рукой тому, кто стоял поближе. Это оказался Лейбен. - Где живет Оук? - В Гнезде, в хижине по ту сторону дола. - Берите гнедую кобылу и скачите туда, - скажите, чтобы он немедленно был здесь - что я так велела. Толл ринулся вверх на выгон и через одну-две минуты уже скакал на гнедой кобыле, без седла, без узды, ухватившись обеими руками за веревку, накинутую ей на шею, и орудуя ею вместо поводьев. Он быстро уменьшался, спускаясь по склону. Батшеба следила за ним взглядом. И все остальные тоже. Толл скакал по тропинке через Шестнадцатиакровый выпас, Овечий луг, Среднее поле, Пустоши, участок Кэмплл, вот он уже едва заметной точкой мелькнул на мосту и стал подниматься по противоположному склону через Родннковую балку и Белый овраг. Хижина, где временно поселился Габриэль, до того как совсем покинуть эти края, выделялась белым пятном среди голубых елей на противоположном холме. Батшеба в нетерпении ходила взад и вперед. Работники вернулись на поле и принялись растирать несчастных животных, пытаясь хоть как-нибудь облегчить их страдания. Но это по помогало. Батшеба продолжала ходить. Лошадь уже повернула назад и стала спускаться с холма, и казалось томительно долго снова следить в обратном порядке весь этот дальний путь: Белый овраг, Родниковая балка, участок Кэмпля, Пустоши, Среднее поле, Овечий луг, Шестнадцатиакровый выпас. Батшеба надеялась, что у Лейбена хватит сообразительности дать Габриэлю кобылу, а самому вернуться пешком. Всадник приближался. Это был Толл. - Ах, какая тупость! - воскликнула Батшеба. Габриэля нигде не было видно. - Может быть, он уже совсем уехал из наших мест, - сказала она. Толл въехал в ворота и соскочил с лошади с трагическим видом Мортона после битвы у Шрюсбери. - Ну? - сказала Батшеба, не допуская и мысли, что ее устный приказ мог не возыметь действия. - Он говорит, раз просят, нечего чваниться, - ответил Лейбен. - Что-о? - грозно протянула юная фермерша, широко раскрыв глаза и чуть не задыхаясь от возмущения. Джозеф Пурграс попятился на несколько шагов и поспешно юркнул за плетеную загородку. - Он говорит, что не придет до тех пор, покуда вы его не попросите как следует, вежливо, как оно подобает, когда обращаются за помощью. - О-о-о! Это его ответ? Откуда у него такие замашки? Кто я ему, что он смеет так со мной обращаться? Чтобы я стала кланяться человеку, который сам пришел ко мне кланяться, чтобы его взяли! Еще одна овца подпрыгнула и упала мертвая. Работники стояли удрученные и, казалось, не решались высказать свое мнение. Батшеба отвернулась, слезы застилали ей глаза: сама же она довела до этого своей гордостью и запальчивостью, и все это понимают. Она горько разрыдалась на глазах у всех; она уж и не пыталась сдержаться. - Я бы на вашем месте, мисс, не стал из-за этого плакать, - участливо сказал Уильям Смолбери. - Почему бы вам не попросить его помягче. Ручаюсь, что он тогда придет. Гэб, ежели с ним по-хорошему, очень справедливый человек. Батшеба подавила обиду и вытерла глаза. - Это гадко и жестоко так поступить со мной, да, гадко и жестоко, - прошептала она. - И он просто вынуждает меня, сама бы я никогда этого не сделала. Толл, идемте со мной. И после этого самоуничижительного признания, мало достойного солидной хозяйки, она пошла домой, а за нею по пятам Толл. Придя к себе, она села за стол и поспешно нацарапала записку, время от времени тихонько всхлипывая, что после ее горючих слез было, пожалуй, благодатным признаком, как набухание земли после грозового дождя. Записка была написана учтиво хотя она писала второпях. Она взяла ее в руки и, прежде чем сложить, еще раз пробежала глазами, потом снова положила и приписала внизу: "Не покидайте меня, Габриэль". Она чуть-чуть покраснела, складывая записку, и закусила губу, словно запрещая себе думать сейчас, допустим ли такой ход с ее стороны, и откладывая это до тех пор, когда думать будет уже поздно. Записка отправилась с тем же гонцом, что и устное поручение. Батшеба осталась дома дожидаться результата. Это были мучительные четверть часа с того момента, как уехал гонец, и до того, как снаружи снова послышался топот коня. На этот раз Батшеба была не в силах стоять и следить; облокотившись на старый письменный стол, за которым она писала записку, она закрыла глаза, как бы гоня от себя и надежду и страх. А дело обстояло вовсе не так безнадежно. Габриэль вовсе не рассердился, он проявил полное беспристрастие, несмотря на все высокомерие ее устного приказа. Для менее красивой женщины такая заносчивость была бы просто гибельна, но такой красотке немножко заносчивости можно было простить. Батшеба вышла, услышав топот копыт, и подняла глаза. Между нею и небосводом промчался верховой, он подъехал к загону и, соскочив с лошади, повернулся. На нее смотрел Габриэль. Бывают минуты, когда глаза и язык женщины говорят совершенно противоположные вещи. Батшеба подняла на него полный благодарности взгляд и сказала: - О, Габриэль, как вы могли поступить со мной так нехорошо? Такой ласковый упрек за свое промедление в первый раз Габриэль не променял бы ни на какие другие слова, будь это даже похвала за то, что он проявил такую готовность сейчас. Он что-то смущенно пробормотал и поспешил в загон. А она уже успела прочесть в его глазах, какая фраза в ее записке заставила его примчаться. Она пошла следом за ним на луг. Габриэль уже стоял среди распростертых раздутых животных. Он скинул куртку, засучил рукава и вытащил из кармана спасательный прибор. Это была небольшая трубка, через которую проходила подвижная игла; Габриэль начал орудовать ею с ловкостью опытного хирурга; он проводил рукой по левому боку овцы и, нащупав нужную точку, прокалывал иглой кожу и стенку желудка и быстро выдергивал иглу, не отнимая трубки; газы струей вырывались из трубки с такой силой, что затушили бы свечу, поднесенную к ее верхнему концу. Говорят, облегчение после муки в первые минуты - настоящее блаженство, в этом можно было сейчас убедиться воочию, глядя на этих перемучившихся животных. Сорок девять операций было совершено успешно. В одном случае, в силу того что угрожающее состояние овец вынуждало действовать в высшей степени стремительно, Габриэль попал иглой не туда, куда следовало, прокол оказался смертельным и сразу положил конец мукам несчастной овцы. Четыре овцы погибли до его прихода, а три обошлись без операции. Общее количество овец, попавших в такую опасную переделку, было пятьдесят семь. Когда воодушевленный любовью пастух кончил трудиться, Батшеба подошла к нему и подняла на него глаза. - Габриэль, вы останетесь у меня? - спросила она, подкупающе улыбаясь, и в ожидании ответа даже не сомкнула губ, зная, что сейчас же они снова разомкнутся в улыбке. - Останусь, - сказал Габриэль. И она снова улыбнулась. ГЛАВА XXII БОЛЬШАЯ РИГА И СТРИГАЧИ Случается, что люди впадают в ничтожество и перестают существовать для окружающих, оттого что у них не хватает душевной энергии тогда, когда она им больше всего требуется, но не менее часто это происходит с ними оттого, что они растрачивают ее зря, без пользы для себя, когда она у них есть. Габриэль с некоторых пор, впервые после обрушившегося на него несчастья, снова обрел прежнюю независимость суждений и бодрость духа - качества, с которыми далеко не уедешь, если нет случая их применить, но и случай без них никуда не вывезет. Эти качества, несомненно, могли бы помочь подняться Габриэлю, воспользуйся он благоприятным стечением обстоятельств. Но он топтался, как на привязи, возле Батшебы Эвердин и упускал время. Весенний разлив не вынес его на гребне волны, а теперь уже приближалось время спада, когда все возможности оставались позади. Был первый день июня месяца, самая пора стрижки овец; луга и даже самые скудные пастбища дышали изобильем и радовали глаз красками. В каждой юной былинке, в каждой раскрывающейся поре, в каждом наливающемся стебле чувствовалось стремительное брожение буйных жизненных соков. Здесь, на лоне природы, явно присутствовал бог, а дьявол со своими делами перекочевал в город. Пушистые сережки ив, резвые завитки папоротника, похожего на епископский посох, квадратные головки курослепа, пятнистый аронник, подобный апоплексическому святому в малахитовой нише, белоснежный сердечник, колдуница, чешуйник с мясистым стеблем, траурные колокольчики с черными лепестками - весь преображенный растительный мир в Уэзербери и его окрестностях был полон причудливой грации в эту плодоносную пору. В животном мире можно было наблюдать преображенные фигуры Джана Коггена - старшего стригального мастера, второго и третьего стригача, которые работали поденно, переходя с фермы на ферму, поэтому их можно не называть, четвертого стригача Генери Фрея, пятого - мужа Сьюзен Толл, шестого - Джозефа Пурграса, подручного, юного Кэйни Болла, и главного надзирающего Габриэля Оука. Ни на одном из них не было надето ничего заслуживающего наименования одежды; каждый был облачен в нечто представляющее собой пристойное среднее между одеяниями и