к охотно беретесь за мое поручение? - Неужели нужно об этом спрашивать? - Вы, вероятно, думаете, что этим как-то помогаете Томазин. Вы по-прежнему стремитесь устроить ее свадьбу с Уайлдивом? Венн выказал некоторые признаки волнения. - Я бы лучше сам на ней женился, - глухо проговорил он. - Но раз она не может быть счастлива без него, что ж, я выполню свой долг, как прилично мужчине, - помогу ей добыть то, что ей нужно для счастья. Юстасия с любопытством посмотрела на этого чудака, высказывавшего столь необычные мысли. Какая странная любовь, совершенно свободная от себялюбия, которое часто составляет основной элемент страсти, а иногда и все, что в ней есть от любви! Бескорыстие охряника до такой степени заслуживало уважения, что уже его не вызывало, ибо становилось непонятным; и Юстасия решила, что подобные чувства просто нелепы. - Вот когда мы наконец оба хотим одного, - сказала она. - Да, - мрачно отвечал Венн. - Но кабы вы, мисс, сказали мне, почему вы вдруг ее пожалели, у меня бы полегчало на сердце. А то больно уж это неожиданно и на прежнее не похоже. Юстасия как будто несколько смутилась. - Этого я не могу вам сказать, - холодно проговорила она. Венн больше ни о чем ее не спрашивал. Он положил письмо в карман и, поклонившись, ушел. В тот же вечер, когда Дождевой курган снова слился с ночью, Уайлдив поднимался по длинному откосу, ведущему к его подножью. Когда он был уже у самого кургана, позади него словно из-под земли выросла темная фигура. Это был посланец Юстасии. Он хлопнул Уайлдива по плечу. Нервически настроенный молодой трактирщик и бывший инженер подскочил, как сатана от прикосновения копья Итуриэля. - Свиданье всегда бывает в восемь часов на этом месте, - сказал Венн. - И вот мы здесь - все трое. - Трое?.. - переспросил Уайлдив и быстро огляделся. - Да. Вы, я и она. Вот она. - Он поднял вверх и показал Уайлдиву письмо и пакет. Уайлдив взял их, недоумевая. - Не совсем понимаю, что все это значит, - сказал он. - Откуда вы тут взялись? Это, наверно, какое-то недоразумение. - Прочитайте и поймете. Вот вам фонарик. - Охряник высек огонь, зажег отрезок сальной свечки длиной в дюйм и заслонил ее от ветра своей шапкой. - Кто вы такой? - сказал Уайлдив; при свете огарка он разглядел в своем собеседнике какую-то смутную красноту. - А, вы охряник, и это вас я сегодня видел на холме... вы тот самый человек, который... - Прочитайте, пожалуйста, письмо. - Кабы вы не от этой пришли, а от другой, так было бы понятнее, - проворчал Уайлдив, вскрывая письмо и начиная читать. Лицо его стало серьезным. "Мистеру Уайлдиву. После некоторого размышления я решила раз и навсегда, что нам больше незачем видеться. Чем дольше я об этом думаю, тем тверже убеждаюсь в том, что нашему знакомству надо положить конец. Если бы все эти два года вы были мне верны, у вас было бы сейчас право считать меня бессердечной. Но рассудите спокойно, сколько я перенесла, когда вы меня покинули, как я покорно, без всяких попыток вмешательства, терпела, когда вы стали ухаживать за другой, - я думаю, вы согласитесь, что теперь, когда вы вернулись ко мне, я имею право поступить так, как мне подсказывает чувство. А по отношению к вам оно изменилось, и, может быть, это дурно с моей стороны, но едва ли вам пристало корить меня за это, если вспомнить, как вы бросили меня ради Томазин. Все вещички, которые вы подарили мне в ранние дни нашей дружбы, вам вернет податель сего письма. Их, собственно, следовало вернуть вам, еще когда я только услышала о вашей помолвке с Томазин. Юстасия". К тому времени, когда Уайлдив добрался до подписи, недоумение, с которым он начал читать письмо, перешло в горькую обиду. - В дураках меня оставили и так и этак, - раздраженно сказал он. - Вам известно, что тут написано? Охряник принялся напевать себе под нос какой-то мотивчик. - Что вы, ответить не можете? - с сердцем спросил Уайлдив. - Там-там-трам-тарам, - пропел охряник. Уайлдив стоял молча, глядя в землю у ног Венна, и далеко не сразу поднял глаза к его освещенной огарком голове и лицу. - Ха! Что ж, пожалуй, я это заслужил, - проговорил он наконец, обращаясь не столько к Венну, сколько к самому себе.Играл с обеими, вот и доигрался. Но самое удивительное - это то, что вы согласились действовать против собственного интереса, - взялись вот передать это мне. - Против моего интереса? - Конечно. Ведь не в ваших же интересах подталкивать меня, чтобы я опять стал ухаживать за Томазин, когда она уже приняла ваше предложение или как там это у вас было. Миссис Ибрайт сказала мне, что вы на ней женитесь. Разве это неправда? - Боже мой! Я уже слыхал об этом, да не поверил. Когда она вам говорила? Уайлдив принялся напевать себе под нос, как только что делал Венн. - Я и сейчас не верю! - вскричал Венн. - Рам-там-тарарам, - пропел Уайлдив. - О, господи! Как он умеет подражать! - с презрением сказал Венн. - Ну, я это все выясню. Прямо к ней пойду. Диггори удалился решительными шагами, провожаемый взглядом Уайлдива, полным самой ядовитой насмешки, как будто охряник был не больше чем возмечтавший о себе нищий поденщик. Когда он исчез из виду, Уайлдив тоже сошел по откосу и погрузился в налитую тьмой долину. Потерять обеих женщин, когда он, казалось, безраздельно владел сердцем каждой, - эта мысль была для него невыносима. Взять реванш он мог только с помощью Томазин; и когда он станет ее мужем, тут-то, думал он, придет для Юстасии долгое и горькое раскаяние. Не удивительно, что Уайлдив, не осведомленный о появлении на заднем плане нового действующего лица, полагал, что Юстасия разыгрывает роль. Для того чтобы увидеть в этом письме нечто большее, чем следствие какой-то мимолетной вспышки, поверить, что она в самом деле уступает сопернице своего возлюбленного, для этого надо было заранее знать о совершившемся в ней перевороте. Как было догадаться, что алчность новой страсти сделала ее великодушной, что, домогаясь брата, она готова была одарить сестру, что, жаждая присвоить, она соглашалась отдать? Полный решимости немедля жениться и тем растерзать сердце гордой девушки, Уайлдив шел своим путем. Тем временем Диггори Венн вернулся к фургону и стоял, задумчиво глядя в печурку. Новые возможности открывались перед ним. Но как бы благоприятно ни взирала миссис Ибрайт на него как на возможного жениха своей племянницы, одно условие было необходимо, чтобы угодить самой Томазин, а именно: отказаться от своего нынешнего бродячего образа жизни. В этом Диггори не видел никакой трудности. Он не в силах был ждать утра, чтобы повидаться с Томазин и уточнить свои планы, и тотчас приступил к свершению своего туалета. Из закрытого ящика он достал новый костюм, и, когда через двадцать минут стоял перед фонарем, он уже ничем не напоминал охряника, кроме только цвета лица, яркую красноту которого нельзя было отмыть за один день. Закрыв дверь и навесив на нее замок, Диггори направился через пустошь к БлумсЭнду. Он уже достиг белого палисада и положил руку на калитку, как вдруг дверь дома быстро растворилась и столь же быстро захлопнулась. Женский силуэт проскользнул в дом. В то же время мужчина, очевидно стоявший с нею на галерейке, пошел прочь от дома и через минуту оказался лицом к лицу с Венном. Это опять был Уайлдив. - Однако! Вы времени не теряли, - саркастически заметил Диггори. - А вы кое-что проморгали, как сейчас убедитесь, - отвечал Уайлдив. - Я просил ее быть моей и получил согласие. Спокойной ночи, охряник! - И с тем Уанлдив зашагал дальше. Сердце у Венна упало, и все надежды сникли, хотя и раньше они не воспаряли особенно высоко. С четверть часа он простоял в нерешимости, опираясь на палисад. Потом прошел по дорожке к дому, постучал и спросил миссис Ибрайт. Вместо того чтобы предложить ему войти, она сама вышла на галерейку. Минут десятыми больше между ними шел вполголоса разговор, сдержанный и неторопливый. Затем миссис Ибрайт вернулась в дом, а Венн меланхолично побрел обратно по пустоши. Добравшись до своего фургона, он зажег фонарь и с неподвижным лицом тотчас же принялся стаскивать с себя парадную одежду, пока через несколько минут не возник вновь как закоснелый и неисправимый охряник, - каким он всегда был раньше. ГЛАВА VIII  В НЕЖНОМ СЕРДЦЕ ОБРЕТАЕТСЯ ТВЕРДОСТЬ В этот вечер в комнатах Блумс-Энда, хотя комфортабельных и уютных, было как-то слишком уж тихо. Клайма Ибрайта не было дома. После рождественской вечеринки он уехал на несколько дней погостить у своего приятеля, жившего в десяти милях от Эгдона. Смутная тень, которая, как видел Диггори Венн, рассталась с Уайлдивом в галерейке и быстро проскользнула в дом, была, конечно, не кто иная, как Томазин. В комнате она сбросила плащ, в который кое-как закуталась, когда выходила, и подошла к свету - туда, где миссис Ибрайт сидела за своим рабочим столиком, придвинутым с внутренней стороны к ларю, так что он частию вдавался в каминную нишу. - Мне не нравится, Тамзин, что ты ходишь в темноте одна, - сдержанно наметила ее тетка, ни поднимая глаз от работы. - Я только за дверью постояла. - Да-а? - протянула миссис Ибрайт, удивленная переменой в голосе Томазин, и внимательно на нее посмотрела. На щеках Томазин играл румянец более яркий, чем даже до ее злоключений, глаза блестели. - Это он стучал, - сказала она... - Я так и думала. - Он хочет, чтобы мы немедленно поженились. - Вот как! Торопится? - Миссис Ибрайт обратила на племянницу испытующий взор. - Почему мистер Уайлдив не зашел? - Не захотел. Он говорит, вы ему не друг. Он хочет, чтобы венчаться послезавтра, очень скромно и в его приходской церкви, а не в нашей. - А! А ты что на это сказала? - Я согласилась, - с твердостью ответила Томазин. - Я теперь практическая женщина. В чувства больше не верю. А за него я бы все равно вышла, какие бы условия он ни поставил... после этого письма от Клайма. На рабочей корзинке миссис Ибрайт лежало письмо; при последних словах Томазин она снова развернула его и перечитала, наверно, не меньше чем в десятый раз за этот день: "Что это за нелепая история, которую тут рассказывают про Тоыазпн и мистера Уайлдива? Я счел бы эту сплетню крайне оскорбительной для нас, если бы хоть на волос в нее поверил. Как могла родиться такая нездоровая выдумка? Недаром говорят, что надо уехать в чужие края, чтобы узнать, что дома делается; со мной, по-видимому, именно так и вышло. Я, конечно, всюду говорю, что это неправда, но очень неприятно выслушивать подобные кривотолки, и хотелось бы знать, что все-таки послужило для них поводом. Не могу себе представить, чтобы такая девушка, как Томазин, могла попасть в столь унизительное для себя и для нас положение - быть отвергнутой женихом в самый день свадьбы! Что она сделала?" - Да, - с грустью сказала миссис Ибрайт, откладывая письмо. - Если у тебя не отпала охота выходить за него замуж, что ж, выходи. И если мистер Уайлдив хочет, чтобы все было как можно проще, пусть так и будет. Я тут уж ничего не могу. Теперь все в твоих руках. Моя опека над тобой кончилась, когда ты покинула этот дом, чтобы ехать с ним в Энглбери. - Она продолжала почти с горечью: - Мне даже хочется спросить: почему ты вообще советуешься со мной? Если бы ты вышла за него, ни слова мне не сказав, я бы и то не могла на тебя сердиться - просто потому, бедняжка, что лучшего тебе нечего сделать. - Не говорите так, не лишайте меня мужества. - Ты права. Не буду. - Я не защищаю его, тетя. Я не настолько слепа, чтобы считать его совершенством. Раньше когда-то считала, а теперь уж нет. Но я знаю, что мне делать, и вы знаете, что я это знаю. И надеюсь на лучшее. - И я тоже, и будем так и дальше, - сказала миссис Ибрайт, вставая и целуя ее. - Значит, венчанье, если оно состоится, будет утром того дня, когда Клайм вернется домой? - Да. Я решила, что надо все закончить до его приезда. Тогда вы сможете смело смотреть ему в лицо и я тоже. Уже не важно будет, что мы раньше что-то от него скрывали. Миссис Ибрайт задумчиво кивнула, потом сказала: - Хочешь, чтобы я была твоей посаженой матерью? Я готова сопровождать тебя в церковь, я бы и в прошлый раз поехала, если б ты захотела. Я считаю, раз я тогда публично запретила ваш брак, так теперь хоть это должна для тебя сделать. - Да нет, пожалуй, не надо, - смущенно, но твердо сказала Томазин. - Я уверена, вам обоим будет неприятно. Пусть уж будут одни чужие, а моих родных никого не надо. Так лучше. Я но хочу делать ничего такого, что может сколько-нибудь задеть вашу гордость, а если вы придете после всего, что было, я буду все время тревожиться. Я ведь, в конце концов, только ваша племянница, не обязательно вам еще и дальше печься обо мне. - Да, он-таки взял над нами верх, - сказала ее тетка. - Мне, право, кажется, что он и играл-то с тобой больше всего мне в отместку за то, что я вначале была против него. - Нет, нет, тетя, - тихо отозвалась Томазин. Больше они об этом не говорили. Вскоре затем постучал Диггори Венн, и миссис Ибрайт, вернувшись после разговора с ним на галерейке, небрежно заметила: - Еще один приходил к тебе свататься. - Что-о? - Да, этот чудаковатый молодой человек, Венн. - Что - он просил у вас разрешенья объясниться со мной? - Да. Я сказала, что он опоздал. Томазин долго в молчании смотрела на пламя свечи. - Бедный Диггори! - сказала она наконец и обратилась к другим занятиям. Следующий день прошел в хлопотах и приготовлениях - занятиях чисто механических, которым обе женщины с готовностью предавались, чтобы не думать об эмоциональной стороне происходящего. Сызнова собрали для Томазин кое-какую одежду и разные предметы домашнего обихода; то и дело обменивались замечаниями о каких-нибудь хозяйственных мелочах - все для того, чтобы заглушить невольные опасения касательно будущего Томазин как жены Уайлдива. Пришло назначенное утро. С Уайлдивом было договорено, что он встретится с Томазин в церкви, чтобы избавить ее от докучного любопытства соседей, которое, конечно бы, разгорелось, если бы их увидели направляющимися в церковь вместе, как это принято в деревне. Тетка и племянница обе стояли в спальне, где невеста обряжалась к венцу. Солнце, заглядывая в окно, бросало зеркальные блики на волосы Томазин, которые она всегда носила заплетенными в косы. Косы она плела по особому календарному расписанию - чем значительнее день, тем больше прядей в косе. В обыкновенные будние дни плелась коса из трех прядей, по воскресеньям из четырех, в дни празднеств и гулянии - игр вокруг майского дерева и тому подобное - из пяти. И она уже давно сказала, что когда будет выходить замуж, то косы сплетет из семи прядей. Сегодня они были сплетены из семи. - Я надену мое голубое шелковое платье, - сказала Томазин. - Как-никак это день моей свадьбы, хоть, может, он и не очень веселый. То есть не то чтобы он сам по себе был невеселым, - поспешила поправиться она, - а просто потому, что перед этим были такие большие огорчения и беспокойства. Миссис Ибрайт сдержала вздох. - Жаль мне, что Клайма нет дома. Но, конечно, ты потому и выбрала это время, что он сейчас в отъезде. - Отчасти. Я знаю, что нехорошо поступила, не признавшись ему сразу. Но так как это было сделано, чтобы не огорчать его, я решила уж довести дело до конца и рассказать ему, когда все уладится. - Вот какая ты практичная маленькая женщина, - улыбаясь, сказала миссис Ибрайт. - Я часто мечтала, что ты и он... ну да что об этом говорить. О! Уже девять часов, - прервала она себя, услышав донесшееся снизу шипенье и затем бой часов. - Я договорилась с Дэймоном, что выйду в девять, - сказала Томазин, спеша к двери. Миссис Ибрайт пошла за ней. Когда Томазин ступила на дорожку, ведущую от двери дома к калитке, миссис Ибрайт, жалостно посмотрев на нее, проговорила: -Как не хочется отпускать тебя одну! - Это необходимо, - ответила Томазин. - Во всяком случае, - добавила ее тетка с насильственной веселостью, - я зайду к тебе сегодня же вечерком и принесу свадебный пирог. И если Клайм к тому времени вернется, то, может, и он придет. Я хочу показать мистеру Уайлдиву, что не питаю к нему недобрых чувств. Забудем прошлое. Ну, благослови тебя господь! Не верю я в эти старые приметы, а все ж таки сделаю. - Она кинула туфлю вслед удаляющейся девушке. Та обернулась, улыбнулась и пошла дальше. Но через несколько шагов она опять остановилась и повернула головку. - Вы меня звали, тетя? - спросила она дрожащим голосом. - Прощайте! При виде осунувшегося, мокрого от слез лица тетки она вдруг, повинуясь внезапному порыву чувств, побежала назад, а та торопливо шагнула вперед, и они опять обнялись. - О, Тамзи! - пробормотала старшая, плача. - Как мне не хочется тебя отпускать! - А я... а мне... - начала Томазин, тоже заливаясь слезами. Но она совладала с собой, снова сказала: - Прощайте! - и пошла дальше. Миссис Ибрайт долго смотрела, как маленькая фигурка пробиралась по тропке среди колючих кустов дрока, как, уходя вдаль по долине, она становилась все меньше и меньше - крохотное бледно-голубое пятнышко среди огромных буро-коричневых просторов - одинокая и не защищенная ничем, кроме силы своей надежды. Но того, что больше всего грозило бедой, нельзя было увидеть в раскинувшемся перед глазами миссис Ибрайт ландшафте, ибо это был мужчина, дожидавшийся в церкви. Томазин так выбрала час венчанья, чтобы избегнуть встречи с Клаймом, который должен был вернуться утром. Признаться, что часть услышанного им справедлива, было бы очень тяжело, пока нынешнее ее унизительное положение не было исправлено. Только после вторичного и более успешного путешествия к алтарю она могла поднять голову и спокойно утверждать, что первая неудача была чистой случайностью. После ее ухода прошло не более получаса, как вдруг по дороге с противоположной стороны приблизился Клайм Ибрайт и вошел в дом. - Я сегодня очень рано завтракал, - сказал он, поздоровавшись с матерью. - И теперь, пожалуй, не прочь еще закусить. Они сели за стол, и тотчас Клайм заговорил тихим, взволнованным голосом, видимо предполагая, что Томазин еще не сходила вниз из своей спальни. - Что это рассказывают про Томазин и мистера Уайлдива? - Многое в этом правда, - сдержанно ответила миссис Ибрайт. - Но теперь, надеюсь, уже все улажено. - Она посмотрела на часы. - Правда?.. Многое правда?.. - Да. Томазин сегодня ушла к нему. Клайм оттолкнул от себя тарелку. - Ах, значит, был какой-то скандал? Вот почему Томазин такая... Не от этого ли она и захворала? - Да. Но скандала никакого не было. Просто неприятная случайность. Я все тебе расскажу, Клайм. Но ты не сердись, а выслушай, и ты согласишься, что мы сделали как лучше. До своего приезда из Парижа Клайм знал только, что у Томазин с Уайлдивом было взаимное увлечение, которое миссис Ибрайт вначале не одобряла, но потом под влиянием уговоров Томазин стала видеть в более благоприятном свете. Узнав теперь все обстоятельства, он очень удивился и встревожился. - И она решила закончить все, пока тебя нет, чтобы избегнуть объяснений, которые могут быть тяжелы для вас обоих, - закончила миссис Ибрайт. - Поэтому она сейчас и ушла к нему - венчанье назначено на сегодняшнее утро. - Но я не понимаю, - сказал Ибрайт, вставая. - Это так непохоже на нее. Я еще могу понять, что вам не хотелось писать мне после ее столь неудачного возвращения домой. Но почему вы мне раньше не написали, когда они еще только собирались пожениться - ну, в первый-то раз? - Я тогда была сердита на нее. Она мне казалась такой упрямой! И когда я увидела, что ты ничего не значишь для нее, я поклялась, что и она будет значить для тебя не больше. В конце концов, она мне только племянница; я сказала ей - можешь выходить замуж, меня это не касается, и Клайма из-за этого я беспокоить не стану. - Это не значило - беспокоить меня. Мама, вы поступили неправильно. - Я боялась, что это помешает твоей работе, - вдруг ты из-за этого откажешься от места или еще как-нибудь повредишь своему будущему, поэтому я промолчала. Конечно, если бы они тогда обвенчались как полагается, я бы тебе сейчас же написала. - Вот мы тут сидим, а в это самое время Тамзин, может быть, выходит замуж! - Да. Разве что опять что-нибудь случится, как в первый раз. Это возможно, потому что жених тот же самый. - Да, и, наверно, так и будет. Ну разве можно было ее отпускать? А если этот Уайлдив в самом деле дурной человек? - Так он не придет, и она опять вернется домой. - Мама, вам следовало поглубже во все это вникнуть. - Ах, к чему так говорить, - нетерпеливо и с болью ответила его мать. - Ты не знаешь, Клайм, как трудно нам пришлось. Ты не знаешь, как унизительно такое положение для женщины. Не знаешь, сколько бессонных ночей мы провели, какими, порой даже недобрыми, словами мы обменивались после этого несчастного пятого ноября. Не хотела бы я еще раз пережить подобные семь недель. Тамзип не выходила из дому, да и мне стыдно было смотреть людям в глаза. А теперь ты осуждаешь меня за то, что я позволила ей сделать единственное, чем можно было это исправить. - Нет, - медленно проговорил он. - В общем я вас не осуждаю. Но поймите, какая это для меня неожиданность. Только что я ровно ничего не знал, и вдруг мне говорят, что Тамзин вот уже сейчас выходит замуж. Ну что ж, вероятно, это лучшее, что можно было сделать. А знаете, мама, - продолжал он через минуту, видимо что-то припомнив и оживляясь от этих воспоминаний, - знаете, ведь я сам когда-то был влюблен в Тамзи. Право! Думал о ней как о своей возлюбленной. Чудной народ - мальчишки! И когда я теперь приехал и увидел ее, - она была такая ласковая, гораздо нежнее, чем всегда, - мне опять все это так живо вспомнилось. Особенно в тот вечер, когда у нас были I ости, а ей нездоровилось. Мы тогда все-таки устроили вечеринку, - пожалуй, это было жестоко по отношению к ней? - -Да нет, это не важно. Я давно договорилась со всеми, что устрою вечерок, когда ты приедешь, и не стоило напускать больше мрака, чем необходимо. Запереться в доме и рассказать тебе о Тамзиных бедах - это была бы невеселая встреча. Клайм сидел, задумавшись. - Может, лучше было бы не устраивать вечеринки, - сказал он затем, - еще и по другим причинам. Но об этом я вам после расскажу. А сейчас надо думать о Тамзин. Оба помолчали. - Вот что, - начал снова Ибрайт, и в голосе его были нотки, говорившие о том, что прежние чувства не вовсе в нем уснули, - я считаю, что нехорошо с нашей стороны, что мы отпустили ее одну и в такую минуту возле нее нет никого из нас, чтобы поддержать ее и о ней позаботиться. Она ничем себя не опозорила и ничего не сделала, чтобы это заслужить. Достаточно плохо, что свадьба такая спешная и убогая, а тут еще и мы совсем от нее отстранились. Честное слово, это безобразие. Я пойду туда. - Теперь уж, наверно, кончено, - сказала со вздохом его мать. - Разве что они опоздали или он опять... - Ну что ж, хоть на выходе из церкви их встречу. И знаете, мама, мне все-таки очень не нравится, что вы держали меня в неведении. Я, право, готов пожелать, чтобы он и на этот раз не пришел. - И вконец погубил ее репутацию? - Э, вздор какой. От этого Тамзин не погибнет. Он взял шляпу и поспешно вышел из дому. Миссис Ибрайт продолжала сидеть у стола с горестным видом и в глубокой задумчивости. Но она недолго оставалась одна. Всего через несколько минут Клайм вернулся; за ним шел Диггори Венн. - Оказывается, я все-таки опоздал, - сказал Клайм. - Ну, вышла она замуж? - спросила миссис Ибрайт, обращая к охрянику лицо, в котором сейчас читалась странная смесь противоборствующих желаний. Венн поклонился. - Да, мэм. - Как странно это звучит, - отозвался Клайм. - И он не подвел ее на этот раз? - сказала миссис Ибрайт. - Нет. И теперь больше нет пятна на ее имени. Я видел, что вас нет в церкви, так поторопился прийти вам сказать. - А как вы там очутились? Откуда узнали? - спросила миссис Ибрайт. - А я как раз был в тех местах и видел, как они вошли в церковь, - сказал охряник. - Он встретил ее у дверей, точно, минута в минуту. Я даже не ожидал от него. - Он не добавил, что очутился в тех местах далеко не случайно, так как, после возобновления Уайлдивом своих прав на Томазин, Диггори с дотошностью, составлявшей отличительную черту его характера, решил досмотреть этот эпизод до конца. - А кто еще там был? - спросила миссис Ибрайт. - Да почти никого. Я стал в сторонке, и она меня не заметила. - Охряник говорил глухим голосом и смотрел куда-то в сад. - А кто был за посаженую мать? - Мисс Вэй. - Вот удивительно! Мисс Вэй! Это, вероятно, за честь надо считать. - Кто такая мисс Вэй? - спросил Клайм. - Дочь капитана Вэя с Мистоверского холма. - Очень гордая девица из Бедмута, - сказала миссис Ибрайт. - Я таких не слишком-то жалую. Тут про нее говорят, что она колдунья, - ну это, попятное дело, вздор. Охряник промолчал и о своем знакомстве с этой интересной особой, и о том, что она оказалась в церкви только потому, что он не поленился сходить за ней, согласно обещанию, которое дал ей еще раньте, - когда узнал о готовящемся браке. Он только сказал, продолжая свой рассказ: - Я сидел на кладбищенской стене и увидел, как они подошли - один с одной стороны, другая с другой. А мисс Вэй гуляла там и разглядывала надгробья. Когда они вошли в церковь, я тоже пошел к дверям, - захотелось посмотреть, я ведь так хорошо ее знал. Башмаки я снял, чтобы не стучали, и поднялся на хоры. Оттуда я увидел, что пастор и причетник оба уже на месте. - А почему мисс Вэй вообще в это затесалась, если она только гуляла по кладбищу? - Да потому, что другого никого не было. Она как раз передо мной зашла в церковь, только не на хоры. Пастор, прежде чем начать, огляделся кругом, и, так как она одна была в церкви, он поманил ее, и она подошла к алтарной ограде. А потом, когда надо было расписываться в книге, она подняла вуаль и подписалась, и Тамзин, кажется, благодарила ее за любезность. - Охряник говорил медленно и даже как-то рассеянно, ибо в его воспоминании всплыло в эту минуту, как изменился в лице Уайлдив, когда Юстасия подняла надежно скрывавший ее черты густой вуаль и спокойно посмотрела ему прямо в глаза. - И тогда, - печально закончил Диггори, - я ушел, потому что ее история как Тамзин Ибрайт была кончена. - Я хотела пойти, - покаянно проговорила миссис Ибрайт. - Но она сказала - не надо. - Да это не важно, - сказал охряник. - Дело наконец сделано, как было задумано с самого начала, и дай ей бог счастья. А теперь позвольте с вами распрощаться. Он надел свой картуз и вышел. С этой минуты и на много месяцев вперед никто уж больше не видел охряника ни на Эгдонской пустоши, ни где-либо по соседству. Он исчез, словно растаял. В лощинке, где средь зарослей ежевики стоял его фургон, на другое же утро было пусто, и даже следа его пребывания не оставалось, кроме нескольких соломинок да легкой красноты на траве, которую смыло первым же ливнем. В рассказе Диггори о венчанье, в общем вполне правильном, отсутствовала одна мелкая, но многозначительная подробность, которая ускользнула от него потому, что он находился слишком далеко от алтаря. Пока Томазин дрожащей рукой подписывала в книге свое имя, Уайлдив бросил на Юстасию взгляд, ясно говоривший: "Вот когда я наказал тебя, - помучайся!" Она ответила очень тихо - и он даже не подозревал, насколько искренне: "Вы ошибаетесь; я получаю истинное удовольствие от того, что вижу ее вашей женой". КНИГА ТРЕТЬЯ  ОКОЛДОВАН  ГЛАВА I  МОЯ УМ ЕСТЬ ЦАРСТВО ДЛЯ МЕНЯ В лице Клайма Ибрайта смутно угадывался типический облик человека будущего. Если для нас настанет еще пора классического искусства, тогдашние Фидии будут создавать именно такие лица. Взгляд на жизнь как на что-то, с чем приходится мириться, сменивший прежнее упоение бытием, столь заметное в ранних цивилизациях, взгляд этот в конце концов, вероятно, так глубоко внедрился в самое существо передовых народов, что его отражение в их внешности станет новой отправной точкой для изобразительного искусства. Уже сейчас многие чувствуют, что человек, который живет так, что не изменяется ни единая линия его черт, который не ставит где-нибудь на себе метку духовных сомнений и тревог, слишком далек от современной восприимчивости, чтобы его можно было считать современным человеком. Великолепные физически мужчины - слава человеческого рода, когда он был юным, - теперь уже почти анахронизм; и почем знать, быть может, физически великолепные женщины рано или поздно тоже станут анахронизмом. Суть, по-видимому, в том, что долгий ряд разрушающих иллюзии столетий в корне подорвал эллинскую - или как еще ее назвать - идею жизни. То, о чем греки смутно догадывались, мы теперь знаем точно; то, что их Эсхилы постигали мощью своего воображения, наши дети чувствуют инстинктивно. Старомодные восторги перед мудрым устройством мира становятся все менее возможны по мере того, как мы обнаруживаем изъяны в естественных законах и видим иной раз, в какую маету повергнут человек их действием. Облик, воплощающий в себе идеалы, основанные на этом новом восприятии мира, будет, вероятно, сроден облику Ибрайта. Его лицо приковывало внимание не как картина, а как страница текста - не тем, каким оно было, а тем, о чем оно рассказывало. Черты его были привлекательны как символы, - так звуки, сами по себе обыденные, становятся приятны в речи, и формы, сами по себе простые, становятся интересны в письме. Еще мальчиком он подавал надежды; все от него чего-то ждали. Чего именно, было неясно. Либо он мог как-то необыкновенно преуспеть, либо столь же необыкновенно осрамиться. Одно можно было сказать с уверенностью - он не останется мирно прозябать в тех же условиях, в каких родился. Поэтому всякий раз, как какой-нибудь добрый Эгдонец случайно в разговоре упоминал его имя, собеседник тотчас же откликался: "А, Клайм Ибрайт! Что он теперь делает?" А уж если первое, что спрашивают о человеке, - это "что он делает?", значит, чувствуют, что его не застанешь, как многих из нас, за тем, что он не делает ничего особенного. Было, значит, у все t неопределенное ощущение, что он уже вторгся в какую-то непривычную для них область, то ли хорошую, то ли дурную. Причем все вслух благочестиво надеялись, что он добьется успеха, а втайне веровали, что он наломает дров. Пять-шесть зажиточных фермеров, которым случалось на обратном пути с рынка заезжать в своих таратайках к "Молчаливой женщине", хотя сами и не Эгдонцы, однако очень любили поговорить на эту тему. Да и как им было не затронуть ее, пока они отдыхали, посасывая свои длинные чубуки и поглядывая в окно на вересковые склоны? В отроческие свои годы Клайм был так тесно вплетен в жизнь вересковой пустоши, что почти невозможно было глядеть на нее и не вспомнить о нем. И вот рассказы возобновлялись: если Клайм сейчас где-то там приобретает богатство и известность, тем лучше для него; если ему суждено быть трагической фигурой, тем лучше для рассказа. Надо сказать, что Ибрайт приобрел известность, и даже непомерно большую, еще раньше, чем уехал из дому. "Плохо, когда твоя слава опережает твои возможности", - сказал испанский иезуит Грациан. В шесть лет Клайм загадал библейскую загадку: "О ком из мужчин известно, что он первый на земле стал носить брюки?" - и весь Эгдон рукоплескал ему. В семь лет он написал "Битву при Ватерлоо" соком черной смородины и пыльцой тигровых лилий, за неимением акварели. И благодаря этому к двенадцати годам он уже, по крайней мере, на две мили кругом прослыл художником и ученым. Но если слава человека распространилась на три или четыре тысячи ярдов, а слава других ему подобных за то же время всего на шестьсот или восемьсот ярдов, то уж, значит, в нем что-то есть! Возможно, конечно, что слава Клайма, как и слава Гомера, кое в чем зависела от случайных обстоятельств, но так или иначе, а славен он был. Он вырос, и ему помогли стать на ноги. Судьба, эта охотница до шуток, сделавшая Клайва в начале его жизни писцом, Гэя - торговцем льняными товарами, Китса - врачом и еще тысячи других чем-нибудь столь же мало для них подходящим, этого мечтательного и аскетического сына вересковых просторов присадила к ремеслу, в котором все заботы и помышления были связаны с нарочитыми символами тщеславия и потворства своим страстям. Подробности этого выбора профессий излагать не стоит. Когда умер отец Клайма, один соседний помещик согласился по доброте душевной помочь юноше, и помощь его выразилась в том, что Клайма послали в Бедмут. Он не хотел туда ехать, но ничего другого не наклевывалось. Оттуда он попал в Лондон, а затем вскорости в Париж, где и оставался до сих пор. Так как все привыкли чего-то ожидать от него, то не успел он прожить двух педель дома, как по всей пустоши стали любопытствовать, почему он сидит тут так долго. Обычный срок праздничного отпуска кончился, а он все не уезжал. В утро первого воскресенья после венчанья Томазин во время стрижки перед домом Фейруэя этот вопрос был подвергнут подробному обсуждению. Все местные цирюльне операции всегда происходили в этот час и в этот день; засим следовало в полдень великое воскресное мытье, а часом позже облачение в праздничные одежды. Так что на Эгдоне, собственно, воскресенье начиналось не раньше обеденного часа, да и то выглядело оно несколько помятым. Эту воскресную стрижку всегда производил Фейруэй; очередная жертва сидела, сняв куртку, на чурбаке перед домом, а соседи, стоя вокруг, судачили о том о сем, лениво наблюдая, как после каждого щелчка ножниц ветер подхватывает клочья волос, взвивает их кверху и разносит на все четыре стороны. Зиму и лето обстановка оставалась одна и та же; только если ветер бывал уж очень безжалостен, чурбак передвигали на несколько футов за угол дома. Пожаловаться на холод, пока сидишь там под открытым небом без шапки и куртки, а Фейруэй между двумя ударами ножниц рассказывает разные история из жизни, значило бы сразу заявить, что ты не мужчина. Вздрогнуть, вскрикнуть или шевельнуть хотя бы единым мускулом лица при небольших тычках копчиками ножниц под ухом или царапанье гребнем по шее было бы грубейшим нарушением хороших манер, тем более что Фейруэй делал все это бесплатно. И если у кого-нибудь под вечер в воскресенье замечались на голове или по соседству кровоточащие ранки и ссадины, то объяснение: "Да это я сегодня стригся", - считалось вполне удовлетворительным. Разговор о Клайме Ибрайте зашел после того, как его самого увидели не спеша идущим вдали по вереску. - Ежели человек в другом месте хорошо зарабатывает, - сказал Фейруэй, - так не станет он тут ни с того ни сего третью неделю околачиваться. Стало быть, что-то он задумал, вот увидите. - Ну, у нас тут брильянтами не расторгуешься, - сказал Сэм. - А зачел он два тяжелых ящика с собой привез, коли оставаться тут не хочет? Хотя что он тут делать собирается - это один бог ведает. Подробно развить эту тему им не удалось, так как Ибрайт приблизился и, заметив кучку чающих стрижки, свернул к ним. Он подошел вплотную, критически оглядел их лица и сказал без всяких вступлений: - Хотите, братцы, угадаю, о чем вы сейчас говорили? - А что ж, попробуйте, - сказал Сэм. - Обо мне. - Вот уж чего бы никогда себе не позволил - при других, то есть, обстоятельствах, - проговорил Фейруэй тоном неподкупной честности, - но раз вы сами сказали, так признаюсь, верно, сейчас только мы про вас говорили. Дивились, с чего это вы здесь время зря провождаете, когда в своем деле, в торговле-то безделками, вы такой важный человек стали, на весь мир известный? Вот про это мы и говорили, и это истинная правда. - Я вам объясню, - сказал Ибрайт с неожиданной серьезностью. - Это даже хорошо, что представился случай. Я приехал домой потому, что здесь могу быть несколько менее бесполезен, чем где-либо в другом месте. Но я только недавно это понял. Когда я впервые уехал из дому, я считал, что наши места не стоят, чтобы о них заботиться. Наша здешняя жизнь казалась мне достойной презрения. Мазать сапоги салом, а не ваксой, выбивать платье прутом, а не чистить щеткой, - что может быть смешнее? - говорил я тогда. - Так, так, верно!.. - Нет, нет, совсем не так, вы ошибаетесь. - Простите, мы думали, вы это взаправду... - Ну вот. Но со временем на меня все чаще стало находить уныние. Я видел, что стараюсь быть похожим на людей, с которыми у меня нет ничего общего. Я пытался отказаться от одного образа жизни ради другого, который ничем не лучше той жизни, какую я раньше вел. Просто он другой. - Ох, да. Совсем другой, - отозвался Фейруэй. - Да, Париж, наверно, заманчивое местечко, - сказал Хемфри. - Магазинные окна все в огнях, трубы, барабаны... А мы тут все под открытым небом - дождь ли, снег ли... - Но вы опять меня не совсем поняли, - огорчился Клайм. - Я уже сказал, все это меня очень удручало. Но еще не так, как потом стало удручать другое, - а именно: я наконец уразумел, что мое ремесло - это самое праздное, суетное, недостойное занятие, к какому только можно приставить человека. Тогда я решил - брошу-ка я его и постараюсь найти для себя какое-нибудь разумное дело среди тех людей, которых я лучше всего знаю и которым могу принести больше всего пользы. Я приехал домой, и вот как я думаю осуществить свое решение: открою школу где-нибудь поближе к Эгдону, так, чтобы я мог приходить сюда пешком и вести еще вечерние занятия в доме моей матери с теми, кто пожелает. Но сперва придется мне самому подзаняться, чтобы как следует подготовиться. А теперь, соседи, мне пора идти. И Клайм продолжал свой путь по вереску. - Да ни в жизнь он этого не сделает, - сказал Фейруэй. - Через месяц-другой научится по-иному на эти дела смотреть. - Доброе сердце у этого молодого человека, - сказал другой. - Но, по мне, лучше бы он своим делом занимался. ГЛАВА II  ЕГО РЕШЕНИЕ ВЫЗЫВАЕТ СПОРЫ Ибрайт любил своих ближних. Он был убежден, что главное, в чем нуждается большинство людей, - это знание, причем такое знание, которое приносит мудрость, а не достаток. Он хотел возвысить общество за счет индивидов, а не индивида за счет общества. Более того, он готов был сам стать первой жертвой на этом пути. При переходе от буколической жизни к жизни интеллектуальной бывает по меньшей мере две промежуточных стадии, а часто и гораздо больше, и одной из этих стадий почти наверняка будет продвижение по общественной лестнице. Трудно себе представить, чтобы буколическая безмятежность могла расшевелиться сразу до чисто интеллектуальных целей, не пройдя сперва через достижение материальных благ как переходную ступень. Местная особенность Ибрайта заключалась в том, что стремясь к высокому мышлению, он одновременно не хотел отрываться от простой, в некоторых отношениях даже дикой и скудной жизни и братства с простолюдинами. Он был своего рода Иоанном Крестителем, но проповедовал не покаяние, а облагораживание человека. Духовно он жил уже в будущем своего края, иначе говоря - он был наравне с мыслителями своего времени, проживавшими в главных европейских городах. Тут он многим был обязан своей жизни в Париже, где он ознакомился с этическими учениями, популярными в те дни. Именно это относительно передовое развитие было причиной того, что обстоятельства складывались для Ибрайта скорее несчастливо. Сельский мир еще не созрел для него. Свое время следует опережать только частично; быть целиком в авангарде неблагоприятно для славы. Если бы воинственный сын Филиппа был настолько впереди своего времени, что попытался бы создать новую цивилизацию без кровопролития, он был бы вдвойне богоподобным героем, каким казался своим современникам, но никто не слыхал бы об Александре. Чтобы это опережение времени не вредило славе, нужно, чтобы оно заключалось главным образом в умении придавать идеям форму. Удачливые пропагандисты потому и имели успех, что ту доктрину, которую они так блестяще излагали, их слушатели уже давно чувствовали, но не могли выразить. Человек, который защищает эстетические стремления и осуждает стремление к материальным благам, вероятно, будет понят лишь теми, для кого завоевание материальных благ уже позади. Доказывать сельскому миру возможность культуры прежде роскоши, может быть, правильно по идее; но это попытка нарушить последовательность, к которой человечество издавна привыкло. Проповедовать эгдонским отшельникам; как хотел Ибрайт, что они могут возвыситься до ясного и всестороннего знания о мире, не проходя сквозь процесс обогащения, это почти то же, что доказывать древним халдеям, что, возносясь с земли в чистые эмпиреи, не обязательно сперва пройти сквозь промежуточное эфирное небо. Был ли у Ибрайта уравновешенный ум? Нет, ибо это такой ум, который не имеет никаких особых пристрастий, о носителе которого можно с уверенностью сказать, что он никогда не будет посажен в желтый дом, как сумасшедший, подвергнут пытке, как еретик, или распят, как святотатец. А также, с другой стороны, что никогда ему не будут рукоплескать, как пророку, почитать его, как водителя душ, возвеличивать, как короля. Блаженная доля таких людей - счастье и посредственность. Они создают поэзию Роджерса, картины Уэста, государственную мудрость Норта, духовное руководство Томлайна; все они находят путь к богатству, завершают жизнь среди общего уважения, с достоинством сходят со сцены, спокойно умирают в своих постелях; им воздвигают приличные памятники, в большинстве случаев ими вполне заслуженные. Будь у Ибрайта уравновешенный ум, он никогда не сделал бы такой нелепости, как бросить выгодное дело ради того, чтобы облагодетельствовать своих ближних. Он шел по направлению к дому, не разбирая троп. Уж кто-кто, а Клайм хорошо знал вересковую пустошь. Он был пропитан ее образами, ее сущностью, ее запахами. Можно сказать, что он был ее созданием. Она предстала ему, когда глаза его впервые открылись; ее пейзажи вплетались в первые его воспоминания; его суждения о жизни были окрашены ею; его игрушками были кремневые ножи и наконечники стрел, которые он находил на склонах, дивясь, почему это камень "вырастает" в такие странные формы; его цветами были пурпурные колокольчики и желтые головки дрока; его животным миром - амеи и дикие пони; его обществом - ее человеческие обитатели. Возьмите все разнообразные виды ненависти, которые Юстасия Вэй питала к вересковой пустоши, и превратите их в столько же видов любви - и перед вами будет сердце Клайма. Пробираясь по взгорью, он оглядывал открывшиеся ему широкие дали и радовался. Для многих Эгдон был местом, которое давно, много поколений назад, выскользнуло из своего столетия и теперь вторглось в наше как некое инородное тело. Это было нечто устарелое, и мало кто склонен был его изучать. Да и как могло быть иначе в наши дни квадратных полей, подстриженных изгородей и лугов, орошаемых столь правильно расположенными канавками, что в солнечный день они похожи на серебряный рашпер. Фермер, который, проезжая мимо, может улыбнуться сеяным травам, заботливо оглядеть наливающиеся колосья и печально вздохнуть над изъеденной мошкой репой, при виде этих дальних вересковых нагорий самое большее, если неодобрительно сдвинет брови. Но Ибрайт, озирая их с гребня холма, по которому лежала его дорога, невольно испытывал какое-то варварское удовлетворение, видя, что в тех немногих местах, где делались попытки подъема эгдонской земли, пашня, продержавшись год-другой, в отчаянии отступала, и там снова утверждались папоротники и кусты дрока. Он спустился в долину и вскоре был уже дома, в Блумс-Энде. Его мать обирала увядшие листья с комнатных растений на окнах. Она как-то недоуменно подняла к нему глаза, словно не могла понять, почему он так долго остается с нею; уже несколько дней он замечал это выражение на ее лице. Он понимал, что если у поселян, собравшихся для стрижки, его поведение возбуждало любопытство, то у матери это уже была тревога. Она ни разу не спросила его словами, даже когда прибытие сундуков ясно показало, что сын не намерен скоро уехать. Но ее молчание громче, чем слова, требовало ответа. - Я не вернусь в Париж, мама, - сказал он. - По крайней мере, на прежнюю мою должность. Я совсем бросил это дело. Миссис Ибрайт обернулась в горестном изумлении. - Я так и знала, что что-то неладно. Еще когда сундуки пришли. Но почему ты раньше мне не сказал? - Да, следовало бы раньше. Но я не знал, одобрите ли вы мой план. Да и мне самому кое-что еще было неясно. Я ведь намерен пойти по совсем новому пути. - Ты меня удивляешь, Клайм. Разве можно найти что-нибудь лучше того, что ты делаешь сейчас? - Очень легко. Но это будет лучше не в том смысле, как вы думаете; большинство, наверно, скажет, что это хуже. Но я ненавижу теперешнее мое занятие и хочу сделать что-нибудь стоящее, прежде чем умру. И как учитель, мне кажется, я смогу это сделать, - я хочу быть учителем для бедных и невежественных людей и научить их тому, чему никто другой их не научит. - После всех наших трудов, чтобы поставить тебя на ноги, сейчас, когда тебе нужно только продолжать идти вперед, к богатству, ты говоришь, что хочешь быть учителем бедняков. Твои фантазии, Клайм, тебя погубят. Миссис Ибрайт говорила спокойно, но сила чувства за словами была слишком очевидна для того, кто так хорошо знал ее, как сын. Он ничего не ответил. Лицо его выражало безнадежность, которую испытываешь, когда видишь, что собеседник органически неспособен принять твои доводы, и сознаешь, что логика даже при благоприятных обстоятельствах может подчас оказаться слишком грубым орудием для передачи тонкой мысли. Больше они ничего об этом не говорили, пока не сели обедать. В самом конце обеда мать вдруг опять начала, словно и не было с утра перерыва. - Меня очень тревожит, Клайм, что ты приехал домой с такими мыслями. Я понятия не имела, что ты вздумал по собственному выбору испортить себе карьеру. Я, разумеется, всегда думала, что ты будешь пробиваться дальше, вперед, как делают мужчины, - все, достойные этого названия, - когда перед ними открыта дорога. - Я не могу иначе, - взволнованно отвечал Клайм. - Мама, я ненавижу всю эту фальшь. Вы говорите - мужчины, достойные этого названия, ну, а может достойный этого названия мужчина тратить время на такие ничтожные пустяки, когда у него на глазах половина человечества гибнет потому, что нет никого, кто взялся бы за дело и научил их восстать против той жалкой участи, в которой они рождены? Каждое утро я просыпаюсь и вижу, что все живое стонет и мучается, как сказал апостол Павел, а я тем временем продаю блестящие побрякушки богатым женщинам и титулованным развратникам и потворствую самому презренному тщеславию - я, у которого хватит здоровья и сил для чего угодно. Целый год у меня на душе было неспокойно, и вот теперь конец - я не могу больше этим заниматься. - Почему ты не можешь, когда другие могут? - Не знаю. Может быть, потому, что есть много вещей, которые другие ценят, а я нет. Отчасти поэтому я и считаю, что должен сделать то, что задумал. Например, мое тело очень мало от меня требует. Я равнодушен ко всяким деликатесам, не нахожу вкуса в топких блюдах. Ну и надо этот недостаток обратить на пользу; раз я могу обойтись без многого, за чем люди гоняются, так можно будет эти деньги истратить на кого-нибудь другого. Эти слова не могли не вызвать отклика в душе миссис Ибрайт, так как свои аскетические наклонности Клайм унаследовал не от кого другого, как от нее же самой; и там, где логика была бессильна, чувство нашло прямую дорогу, как ни старалась миссис Ибрайт это скрыть для пользы сына. Она заговорила уже с меньшей уверенностью: - А все-таки ты мог бы стать богатым человеком, если б только продолжал начатое. Заведующий большим ювелирным магазином - чего еще желать? Человек, облеченный доверием, всеми уважаемый! Но ты, наверно, будешь как твой отец; как и ему, тебе надоедает жить хорошо. - Нет, - сказал ее сын. - Это мне не надоедает, хотя мне и надоело то, что вы под этим подразумеваете. Мама, что такое "жить хорошо"? Миссис Ибрайт сама была слишком вдумчива по натуре, чтобы удовлетвориться ходячими определениями, и, подобно сократовскому "Что есть мудрость?" и "Что есть истина?" Понтия Пилата, жгучий вопрос Ибрайта остался без ответа. Воцарившееся молчание прервал скрип садовой калитки, потом стук в дверь, и дверь растворилась. На пороге появился Христиан Кентл в своем воскресном костюме. На Эгдоне было в обычае начинать вступление к рассказу, еще не войдя в дом, так что к тому времени, когда гость и хозяин оказывались лицом к лицу, повествование уже шло полным ходом. Поднимая скобу и растворяя дверь, Христиан говорил: - И подумать только, ведь я из дому-то в редкость когда выхожу, а нынче как раз там и оказался! - Ты нам принес какие-то новости, Христиан? - сказала миссис Ибрайт. - А как же, про колдунью, и простите уж, коли я не вовремя, потому я подумал: "Надо пойти им рассказать, хоть они, может, еще и не кончили обедать". Верите ли, я до сих пор как лист осиновый дрожу. Беды-то нам от этого не приключится, а? Как по-вашему? - Да что случилось-то? - Да вот были мы сегодня в церкви, ну, встали, когда полагается, стоим, а пастор и говорит: "Помолимся". "Ну, думаю, что стоймя стоять, что на коленках, какая разница", и стал, да не я один, а все, никто не захотел старику поперечить. Ну вот, стоим на коленях и простояли, может, минуту либо две, как вдруг слышим - вскрикнул кто-то, да страшно так, словно у него душа с телом расставалась. Все вскочили, и тут узналось, что Сьюзен Нонсеч уколола мисс Вэй заточенной вязальной спицей, она уже и раньше грозилась это сделать, только бы в церкви ее застать, да мисс Вэй редко в церковь ходит. Месяц небось караулила, все дожидалась, как бы сделать, чтобы у той кровь потекла, - это чтоб снять порчу со Сьюзеных детей, потому та давно их заколдовала. А сегодня Сью прошла за ней тихонечко в церковь и села рядышком, и как только та повернулась, так что удобно стало, Сью сейчас раз - и запустила ей иголку в руку. - Боже, какой ужас! - сказала миссис Ибрайт. - И так глубоко воткнула, что барышня сразу в обморок, а я испугался - вдруг побегут все, меня затолкают, и спрятался за виолончель и больше уж ничего не видел. Но, говорят, ее вынесли на воздух, а когда оглянулись, где Сью, той уж и след простыл. Ох, да как же она вскрикнула, бедняжка! А настор, в стихаре, руки поднял, говорит: "Сядьте, сядьте, добрые люди!" Ну да как же, сели они! Ой, а знаете, что я доглядел, миссис Ибрайт? У пастора под стихарем сюртук надет! Когда он руки-то воздел, так и стало черный рукав видно. - Какая жестокость, - сказал Ибрайт. - Да, - откликнулась его мать. - В суд бы надо подать, - сказал Христиан. - А вот и Хемфри, кажись, идет. Вошел Хемфри. - Ну, слыхали вы наши новости? Вижу, уж дошло до вас. А ведь вот чудно, - как кто из наших, эгдонских, в церковь пойдет, так что-нибудь неладное и случится. В последний раз Тимоти Фейруэй там был еще осенью, так это ж тот самый день, когда вы племянницы вашей брак запретили, миссис Ибрайт. - Эта девушка, с которой так жестоко поступили, смогла сама дойти до дому? - спросил Клайм. - Говорят, ей потом получшало и, пошла себе спокойненько домой. Ну, вот я вам все рассказал, пора мне и ко дворам. - И мне, - сказал Хемфри. - Теперь узнаем, есть ли правда в том, что люди про нее говорят. Когда они вышли на пустошь, Клайм сдержанно сказал матери: - Ну, как вы теперь считаете - что мне еще рано становиться учителем? - Это правильно, чтоб были учителя и миссионеры и тому подобные люди, - ответила она. - Но правильно также, чтобы я старалась поднять тебя из этой жизни к чему-то лучшему и чтобы ты не возвращался в нее опять, как будто мною ничего не было сделано. Попозже днем зашел торфяник Сэм. - Я пришел запять у вас кое-что, миссис Ибрайт. Слыхали, наверно, что случилось с нашей красоткой с холма? - Да, Сэм, уж человек шесть нам рассказали. - Красоткой? - переспросил Клайм. - Да она ничего себе, похаять нельзя, - отвечал Сэм. - У нас и то все говорят, - это, мол, диво, что такая женщина вздумала тут поселиться. - Она темная или белокурая? - Вот поди ж ты, я раз двадцать ее видел, а этого не запомнил. - Темнее, чем Тамзин, - обронила миссис Ибрайт. - И ничто ей не мило и ничем заняться не хочет. - Она, значит, меланхолик? - Все бродит одна, а с нашими ни с кем не дружит. - Может быть, эта молодая девица склонна к приключеньям? - Вот уж не знаю, не слыхал. - Участвует иной раз с молодыми парнями в их играх, чтобы развеять скуку? - Нет. - Например, в святочных представлениях? - Да нет же. У нее замашки совсем другие. По-моему, и помыслы-то ее все не здесь, с нами, а где-то невесть где, с лордами да с леди, которых ей никогда не знавать, во дворцах, которых ей больше никогда не видать. Заметив, что Клайм как-то уж очень заинтересован этим разговором, миссис Ибрайт с некоторым беспокойством сказала Сэму: - Вы, право, больше в ней видите, чем мы все. На мой взгляд, мисс Вэй слишком ленива, чтобы быть привлекательной. Я никогда не слыхала, чтобы она сделала что-нибудь полезное для себя или для других. С хорошими девушками все-таки не обращаются как с колдуньями, даже на Эгдоне. - Пустяки какие, это ничего не доказывает, - сказал Ибрайт. - Ну я, конечно, таких тонкостей не понимаю, - политично сказал Сэм, уклоняясь от возможно неприятного спора, - а что она есть, время покажет. Я ведь зачем к вам зашел, миссис Ибрайт: не одолжите ли нам веревку, самую крепкую и самую длинную, какая у вас есть? У капитана бадья в колодец сорвалась, нечем воды достать, а сегодня воскресенье, все дома, так хотим попробовать, авось вытащим. Мы уж трое вожжей связали, да не достает до дна. Миссис Ибрайт разрешила ему взять любую веревку, какую он найдет в сарае, и Сэм отправился на поиски. Когда он потом проходил мимо двери, Клайм присоединился к нему и проводил до ворот. - А что, эта юная колдунья еще долго пробудет в Мистовере? - спросил он. - Надо думать, что долго. - Какой позор - так ее обидеть! Она, вероятно, очень страдала, больше духом, чем телом. - А конечно, недоброе дело, да еще девушка-то какая красивая! Вам бы ее повидать, мистер Ибрайт, вы сами издалека приехали, да и вообще свет повидали, не то что мы тут, сидни. - Как вам кажется, она согласилась бы учить детей? - спросил Клайм. Сэм покачал головой. - Совсем другого сорта человек. - Да это мне только так, сейчас в голову пришло... Конечно, надо бы повидаться с ней и поговорить, а это, кстати сказать, не так просто, наши семьи - ее и моя - не в ладах. - Я вам скажу, как вы можете с ней повидаться, мистер Ибрайт, - сказал Сэм. - Сегодня в шесть часов мы пойдем к ним вытаскивать бадью, а вы приходите нам помочь. Нас будет человек пять-шесть, да колодец больно глубокий, лишняя пара рук не помешает, если, конечно, вам не обидно в таком обличье им показаться. А она, уж конечно, выйдет посмотреть либо так куда пойдет. - Я подумаю, - сказал Ибрайт, и они расстались. Он много думал об этом, но в тот день больше ни слова не было сказано в их доме о Юстасии. И для него оставался нерешенным вопрос, была ли эта романтическая жертва суеверий и меланхолический комедиант, с которым он беседовал в лунном свете, одним и тем же лицом или нет. ГЛАВА III  ПЕРВЫЙ АКТ ВЕКОВЕЧНОЙ ДРАМЫ День был хороший, и Клайм около часу гулял с матерью по вереску. Поднявшись на высокий гребень, который отделял долину Блумс-Энда от соседней, они постояли немного, глядя по сторонам. В одном направлении в низине на самом краю пустоши виднелась гостиница "Молчаливая женщина", в другом поднимался в отдалении Мистоверский холм. - Вы хотите зайти к Томазин? - спросил он. - Да. Но тебе не обязательно сегодня к ней идти, - ответила мать. - Тогда я тут с вами расстанусь, мама. Я иду в Мистовер. Миссис Ибрайт подняла к нему вопросительный взгляд. - Помогу им вытаскивать бадью из капитанского колодца, - продолжал он. - Там очень глубоко, так что и я буду нелишним. И, кроме того, мне хочется поглядеть на эту мисс Вэй, не столько из-за ее красоты, как по другой причине. - Непременно надо идти? - спросила мать. - Да я уж надумал. И он ушел. - Ничего нельзя сделать, - мрачно пробормотала мать Клайма, глядя ему вслед. - Они наверняка увидятся. Ах, лучше бы Сэм свои новости в другие дома приносил, а не в мой. Удаляющаяся фигура Клайма становилась все меньше и меньше, то поднимаясь, то опускаясь по пригоркам на его пути. - Очень уж он мягкосердечный, - сказала про себя миссис Ибрайт, все еще следя за ним глазами, - а то бы ничего. Как спешит! Он действительно таким решительным шагом, не разбирая дороги, стремился сквозь заросли дрока, словно от этого зависела его жизнь. Его мать глубоко вздохнула и повернула обратно к дому. Вечерняя дымка уже сгущалась в низинах, затягивая их туманом, но все возвышенности еще обстреливались косыми лучами закатного солнца; оно поглядывало и на шагающего Клайма, и тысячи других глаз, - каждый кролик и каждый дрозд-рябинник, затаившиеся в кустах, - пристально за ним следили, и впереди него двигалась длинная тень. Приблизившись ко рву и поросшему дроком валу, составлявшим укрепления капитанского обиталища, Клайм услышал за валом голоса, - очевидно, работы по извлечению бадьи уже начались. У боковой калитки он остановился и заглянул во двор. Полдесятка крепких мужчин стояло цепочкой, держа веревку, которая, перекинувшись через лежачий ворот над колодцем, исчезала в его недрах. Тимоти Фейруэй, безопасности ради привязанный поперек тела другой веревкой, покороче, к одному из стояков, склонялся над горлом колодца, придерживая правой рукой длинную веревку в той ее части, которая вертикально уходила вниз. - Ну-ка потише, ребята, - сказал Фейруэй. Разговоры умолкли, и Фейруэй сообщил веревке круговое движение, словно размешивая тесто. Спустя минуту из глубины донесся глухой плеск: спиральный извив, приданный веревке, достиг крюка на дне. - Тащите! - сказал Фейруэй, и мужчины, державшие веревку, принялись выбирать ее, наматывая на ворот. - Что-то есть, - сказал один. - Так тяните поосторожней, - сказал Фейруэй. Они все больше и больше выбирали веревку, и через некоторое время снизу, из колодца, донесся звук равномерно капающей воды. Он становился тем резче, чем выше поднималось ведро; наконец было вытащено около ста пятидесяти футов веревки. Тогда Фейруэй зажег фонарь, привязал его к другой веревке и стал спускать ее в колодец рядом с первой. Клайм подошел и заглянул вниз. Странные мокрые листья, для которых не существовало времен года, и причудливо-узорчатые мхи обнаруживались на стенках колодца по мере того, как фонарь опускался; наконец лучи его упали на смутный ком из перепутанной веревки и бадьи, покачивающийся в волглом темном воздухе. - Мы ее только за край дужки подцепили, - ради бога, осторожней! Они тянули с величайшей бережностью, пока в колодце двумя ярдами ниже не показалась бадья, словно умерший друг, снова возвращающийся на землю. Три-четыре руки протянулись к ней, как вдруг дернулась веревка, визгнул ворот, двое передних в цепочке повалились навзничь, послышался стук падающего тела о стенки колодца, и со дна донесся громовой всплеск. Бадья опять сорвалась. - Ах, чтоб ей! - сказал Фейруэй. - Спускай опять, - сказал Сэм. - У меня уже спина задеревенела, столько времени согнувшись стоял, - сказал Фейруэй, выпрямляясь и потягиваясь с такой силой, что хрустнули суставы. - Отдохните немного, Тимоти, - сказал Ибрайт. - Я стану на ваше место. Опять спустили крюк. Его стремительный удар о далекую воду отдался у них в ушах, как звук поцелуя, после чего Ибрайт стал на колени и, нагнувшись над колодцем, принялся кругообразно водить крюком, как раньше делал Фейруэй. - Обвяжите его веревкой, это же опасно! - раздался мягкий и тревожный голос откуда-то сверху. Все обернулись. Говорила женщина из верхнего окна, стекла которого сверкали в красном зареве заката. Губы ее приоткрылись, казалось, она на миг забыла, где она. Ибрайта обвязали веревкой вокруг пояса, и работа продолжалась. Еще что-то вытащили, но тяжесть была небольшая, и оказалось, что это только виток веревки, отвязавшийся от бадьи. Мокрую массу бросили в сторонку на землю; Хемфри занял место Ибрайта, и крюк снова спустили. Ибрайт в задумчивости отошел к сваленной на траву веревке. В тождестве только что прозвучавшего голоса девушки и голоса меланхолического комедианта у него теперь не оставалось сомнений. "Какая заботливая!" - подумал он. Юстасия покраснела, когда заметила, какой эффект произвели ее слова на стоявших внизу, и теперь больше не показывалась в окне, хотя Ибрайт долго на него поглядывал. И пока он там медлил, мужчины у колодца наконец благополучно вытащили бадью. Один пошел искать капитана, чтобы узнать, какие будут дальнейшие распоряжения. Капитана дома не оказалось; вместо него в дверях появилась Юстасия и подошла к ним. Она держалась непринужденно, со спокойным достоинством, весьма далеким от той силы чувства, которая прозвучала в ее заботливых словах о безопасности Клайма. - А сегодня уже можно будет достать воду? - спросила она. - Нет, мисс. Дно у бадьи вышибло начисто. И так как мы сейчас ничего не можем сделать, то мы уйдем, а придем завтра утром. - Опять без воды, - уронила она и повернулась, чтобы уйти. - Я могу прислать вам немного из Блумс-Энда, - сказал Клайм, выступая вперед и приподнимая шляпу; остальные уже выходили в калитку. Мгновение Ибрайт и Юстасия глядели друг на друга, как будто каждый вспоминал те несколько минут в лунном свете, которые были их общим достоянием. И после этого обмена взглядами спокойная неподвижность ее черт смягчилась, ее сменило более утонченное и теплое выражение, как будто жесткий свет полдня за несколько секунд возвысился до благородства и прелести заката. - Благодарю вас, но это, право, не нужно. - Да ведь у вас же нет воды? - Ну, это я считаю, что нет воды, - сказала она, краснея и поднимая свои опушенные длинными ресницами веки, как будто поднять их было делом, требующим размышления. - Но мой дедушка считает, что воды у нас довольно. Пойдемте, я вам покажу. Она сделала несколько шагов в сторону, он последовал за ней. Когда она подошла к стыку между насыпями, где были проделаны ступеньки, чтобы подниматься на вал, она вспрыгнула на них с легкостью, неожиданной после ее вялых движений у колодца. Это, между прочим, показывало, что ее томность происходила не от недостатка силы. Клайм поднялся следом за ней и заметил наверху на валу круглое выжженное пятно. - Зола? - спросил он. - Да, - сказала Юстасия. - На пятое ноября мы тут устраивали маленький костер, и это след от него. На этом месте был костер, который она зажгла, чтобы привлечь Уайлдива. - Вот какая у нас есть вода, - сказала она и бросила камешек в пруд, лежавший с наружной стороны вала, как белок глаза без его зрачка. Камень упал в воду с громким плеском, но Уайлдив не появился на другой стороне пруда, как это однажды было. - Мой дедушка говорит, что во время своих морских походов он двадцать лет пил вдвое худшую воду, - продолжала она, - и считает, что и мы отлично можем пить эту, когда нет другой. - Что ж, это верно, в зимнее время в этих прудах нет грязи. Они только что наполнились дождевой водой. Она покачала головой. - Я уже приспособилась жить в глуши, - сказала она, - но пить из пруда не могу. Клайм поглядел в сторону колодца, где теперь никого не было, все уже ушли домой. - За ключевой водой далеко посылать, - сказал он, помолчав. - Но если вам так не нравится прудовая вода, попробую достать для вас колодезной. - Он пошел к колодцу. - Да, мне кажется, я смогу. Привяжу вот это ведерко. - Но раз я не стала тех утруждать, то, по совести, не могу и вам позволить... - Никакого труда, я сделаю это с удовольствием. Он привязал ведерко к сваленной на землю длинной веревке, перекинул ее через ворот и стал спускать, давая веревке скользить меж ладоней. Но, отпустив немного, он задержал ее. - Надо сперва закрепить конец, а то можно все потерять, - сказал он подошедшей ближе Юстасии. - Не можете ли вы подержать веревку, пока я это сделаю, - или мне пойти позвать вашу служанку? - Я подержу, - сказала Юстасия, и он передал веревку ей в руки, а сам пошел искать конец. - Можно, я буду спускать потихоньку? - спросила Юстасия. - Только не надо много, - сказал Клайм, - а то, если ведро уйдет глубоко, вы увидите, насколько оно станет тяжелее. Юстасия все-таки начала травить веревку. Когда Клайм завязывал конец, она вдруг вскрикнула: - Я не могу ее удержать! Клайм подбежал к ней, но задержать веревку ему удалось, только замотав ненатянутую часть вокруг стояка; тогда она сильно дернулась и остановилась. - Вас не поранило? - Есть-таки. - Очень? - Нет; кажется, нет. Она раскрыла ладони. Одна кровоточила, - веревкой содрало кожу. Юстасия обернула руку носовым платком. - Надо было бросить, - сказал Ибрайт. - Почему вы не бросили? - Вы сказали - держать... Это уж во второй раз меня сегодня ранят. - Ах да, я слышал. Краснею за мой родной Эгдон. И серьезное вам нанесли повреждение? В его голосе было столько сочувствия, что Юстасия медленно подняла рукав и открыла свою круглую белую руку. На гладкой коже горело ярко-красное пятнышко, словно рубин на паросском мраморе. - Вот, - сказала она, тронув пятнышко пальцем. - Какой низкий поступок, - сказал Клайм. - Неужели капитан допустит, чтобы эта женщина осталась безнаказанной? - Он как раз сейчас пошел по этому делу. Я не знала, что у меня такая магическая репутация. - И вам стало дурно? - сказал Клайм, глядя на крохотную алую ранку, как будто ему хотелось поцеловать ее и тем излечить. - Да, я испугалась. Я так давно не была в церкви. И, наверно, еще долго не пойду, - может быть, никогда. Я не могу смотреть им в глаза после этого. Ведь правда, это страшно унизительно? Я потом хотела умереть. Но теперь мне уже все равно. - Я приехал сюда, чтобы вымести всю эту паутину, - сказал Ибрайт. - Не хотите ли вы мне помочь? Будете учить в старших классах. Мы можем принести здесь много пользы. - Что-то не очень хочется. Я не слишком люблю своих ближних. Иногда почти ненавижу. - Все-таки я думаю, если бы вы познакомились с моим планом, вы бы заинтересовались. А ненавидеть людей не стоит; уж если что ненавидеть, так то, что их сделало такими. - Вы хотите сказать - природу? Я уже ее ненавижу. Но о ваших планах я буду рада послушать в любое время. Теперь положение вполне определилось, и оставалось только попрощаться. Клайм хорошо это понимал, да и Юстасия сделала какой-то заключительный жест; все же он смотрел на нее, словно хотел еще что-то сказать. Если бы он не жил раньше в Париже, возможно, это так и осталось бы несказанным. - Мы уже встречались, - проговорил он наконец, глядя на нее, пожалуй, с большим интересом, чем то было необходимо. - Я этого не признаю, - тихо и сдержанно ответила она. - Но я могу думать, что хочу. - Да. - Вы одиноки здесь. - Не выношу вереска, кроме как когда он цветет. Для меня Эгдон жестокий тюремщик. - Да что вы! - воскликнул он. - А меня он всегда бодрит и успокаивает и придает мне силы. Если бы надо было выбирать, где жить, я бы из всех мест на земле выбрал только эти нагорья. - Они интересны для художников, но у меня нет никаких способностей к рисованию. - А вон там, совсем близко, - он бросил камешек в нужном направлении, - есть очень любопытный друидический камень. Вы часто ходите на него смотреть? - Я даже не знала, что тут есть такой камень. Но я знаю, что в Париже есть Бульвары. Ибрайт задумчиво глядел в землю. - Этим много сказано, - проговорил он. - Да. Конечно. - Помню, и я когда-то испытывал такую же тоску по городской суете. Пять лет в большом городе радикально это излечивают. - Послал бы мне бог такое лекарство! А теперь, мистер Ибрайт, я должна пойти в дом перевязать свою раненую руку. Они расстались, и Юстасия исчезла в сгущающихся сумерках. Душа ее была полна до краев. Прошлое перестало существовать, только сейчас начиналась жизнь. Клайм же далеко не сразу разобрался в своих чувствах и лишь значительно позже понял, как на него повлияло это свиданье. А сейчас, пока он шел домой, у него было лишь одно ясное ощущение - что его план теперь почему-то представляется ему в сияющем ореоле. Образ прекрасной женщины переплелся с ним. Придя домой, он поднялся наверх, в комнату, в которой хотел устроить себе рабочий кабинет, и весь вечер занимался тем, что распаковывал книги из ящика и расставлял их на полках. Из другого ящика он достал лампу и бутыль с керосином. Он заправил лампу, разложил все нужное на столе и сказал: - Ну вот, теперь я готов начать. Наутро он встал рано и читал два часа до завтрака при свете своей лампы; потом читал все утро и весь день до заката. Как раз когда солнце стало садиться, он почувствовал, что глаза у него устали, и откинулся на спинку кресла. Из окна виден был палисадник перед домом и дальше заросшая вереском долина. Последние косые лучи низко стоящего зимнего солнца отбрасывали тень от дома на тын, на травянистую кромку пустоши и далеко в глубь долины, где тени трубы и окружающих древесных вершин вытягивались, словно длинные черные зубья. Просидев весь день над книгами, Клайм решил теперь пройтись по холмам до наступления темноты и, немедленно выйдя из дому, зашагал по вереску в сторону Мистовера. Прошло добрых полтора часа, прежде чем он снова появился перед садовой калиткой. Ставни в доме были заперты, и Христиан Кентл, весь день развозивший в тачке навоз по саду, ушел уже домой. Войдя, Клайм увидел, что мать, долго его дожидавшаяся, кончает ужинать. - Где ты был, Клайм? - тотчас спросила она. - Почему не сказал мне, что уходишь в такой час? - Я гулял по пустоши. - Ты, пожалуй, встретишь Юстасию Вэй, если будешь ходить туда, наверх. Клайм помолчал минуту. - Да, я ее сегодня встретил, - проговорил он нехотя, как бы из одной необходимости быть честным. - Я так и думала. - Это была случайная встреча. - Такие встречи всегда случайны. - Надеюсь, вы не сердитесь, мама? - Не знаю, как тебе сказать. Сержусь? Нет. Но когда я вспоминаю, что чаще всего служило той помехой, из-за которой способные люди не оправдывали возлагавшихся на них надежд, я поневоле тревожусь. - Я должен быть благодарен вам, мама, за заботу. Но уверяю вас, в этом отношении обо мне нечего беспокоиться. - Когда я думаю о тебе и твоих новых фантазиях, - сказала миссис Ибрайт уже с некоторым жаром, - у меня, конечно, не может быть так спокойно на душе, как было год назад. И мне кажется прямо невероятным, что человек, навидавшийся по-настоящему обаятельных женщин в Париже и других городах, мог так легко попасть в сети какой-то девчонки из медвежьего угла. Надо было тебе выбраться на эту прогулку! - Я целый день занимался. - Ах да, - добавила миссис Ибрайт более спокойно, - я тут как раз думала, может, правда, ты сумеешь выдвинуться как учитель и хоть на этом поприще сделать карьеру, раз уж твое прежнее тебе ненавистно. Ибрайту не хотелось разрушать эту мечту, хотя его собственный план был весьма непохож на те, в которых воспитание юношества рассматривается лишь как средство подняться по общественной лестнице. У него не было таких желаний. Он достиг той стадии в жизни молодого человека, когда ему становится ясна неумолимая жестокость законов, управляющих человеческой жизнью; честолюбие молчит в такие минуты. Во Франции на этом этапе нередко совершают самоубийство; в Англии мы в таких случаях показываем себя с несколько лучшей стороны, а иногда и с гораздо худшей. Любовь между Клаймом и его матерью стала теперь до странности неприметной. О любви можно сказать, что чем она крепче, тем скрытнее. В своей абсолютно неуничтожимой форме она достигает таких глубин, что всякое проявление ее вовне становится уже мучительным. Так было и с этими двумя. Если бы кто подслушал их разговор, он бы сказал: "Как они холодны друг с другом!" Взгляды Клайма и его желание посвятить свое будущее учительству произвели впечатление на миссис Ибрайт. Да и как могло быть иначе, когда он был частью ее и споры их велись как бы между правой и левой рукой одного и того же тела? Он потерял надежду воздействовать на нее доводами - и вдруг, как полную неожиданость для себя, обнаружил, что может повлиять на нее неким магнетизмом, который настолько же выше слов, насколько слова выше нечленораздельных выкриков. И, как ни странно, теперь он начинал уже чувствовать, что легче будет убедить ее, своего лучшего друга, в том, что сравнительная бедность, по существу, более высокий путь для него, чем ему самому примириться с ее согласием быть убежденной. Мать была до такой степени и так самоочевидно права со всех разумных, практических точек зрения, что он даже с какой-то болью в сердце осознал, что может ее поколебать. Ей была в высшей степени свойственна проницательность, своего рода проникновение в жизнь, тем более удивительное, что сама она в жизни не участвовала. Известны такие примеры: люди, не имевшие ясного представления о вещах, которые они критиковали, имели, однако, ясное представление о взаимоотношениях этих вещей. Блеклок, поэт, слепой от рождения, умел точно описывать видимые предметы; профессор Сандерсон, тоже слепец, читал превосходные лекции о цвете и объяснял другим теорию явлений, которые были им доступны, а ему нет. В практической жизни такой одаренностью отличаются чаще всего женщины; они могут следить за миром, которого никогда не видали, и оценивать силы, о которых только слышали. Мы называем это интуицией. Как миссис Ибрайт воспринимала большой мир? Как некое множество, тенденции которого можно уловить, но не его сущность. Людские сообщества виделись ей как бы с некоторого расстояния; она видела их так, как мы видим толпы на полотнах Саллаэрта, Ван-Альслоота и других художников той же школы, - огромные массы живых существ, которые толкаются, теснятся, делают зигзаги и все вместе движутся в определенном направлении, но чьи черты невозможно различить именно в силу широкого охвата картины. Глядя на миссис Ибрайт, не трудно было определить, что ее жизнь, по крайней мере, до сих пор, была богата не действием, но размышлением. И природный нравственный ее склад, и его искаженность обстоятельствами были словно записаны в ее движениях. Движения ее имели величавость своей основой, хотя сами были далеко не величественны; они должны были бы выражать уверенность, но они не были уверенными. Как ее некогда упругая походка отяжелела с годами, так и ее врожденная сила жизни не смогла достичь полного расцвета, ущемленная нуждой. Следующее легкое прикосновение пальцев, незаметно вылепливавших судьбу Клайма, произошло несколько дней спустя. На пустоши раскопали курган; Ибрайт при этом присутствовал, и его рабочая комната в тот день пустовала. Под вечер вернулся Христиан, ходивший по делу в ту же сторону, и миссис Ибрайт стала его расспрашивать. - Вырыли ямину, миссис Ибрайт, и нашли пропасть этих штуковин, вроде опрокинутых цветочных горшков. А в середке в них мертвячьи кости. И многие брали эти горшки и уносили к себе; ну, а я ни в жизнь не стал бы спать там, где они стоят; мертвецы-то, бывает, приходят и требуют свое назад. Мистер Ибрайт тоже взял один такой горшочек с костями, домой хотел отнести, - настоящие человечьи кости! - да, видно, не суждено ему было, передумал в конце концов, да все и отдал, и горшок и кости. И слава богу, миссис Ибрайт, так-то вам поспокойнее будет, а то ведь страх какой, мертвечина в доме, а у вас тут еще и ветер ночью как-то воет не по-хорошему. - Все отдал? - Да. Подарил мисс Вэй. У нее, видать, пристрастье какое-то, людоедское прямо, ко всей этой кладбищенской посуде. - Мисс Вэй тоже там была? - Да, кажись, и она была. Когда вскоре после этого Клайм пришел домой, мать сказала ему каким-то необычным тоном: - Ты взял урну для меня, а отдал другой. Клайм ничего не ответил - слишком отчетливое чувство, прозвучавшее в этих словах, не допускало ответа. Одна за другой проходили первые недели нового года. Ибрайт много занимался дома, но также и много гулял, всякий раз беря направление на какую-нибудь точку в линии, соединяющей Мистовер и Дождевой курган. Пришел наконец март месяц, и всюду на пустоши стали заметны первые слабые признаки пробуждения от зимнего сна. Пробуждение это совершалось медленно и незаметно, словно бы подкрадывалось по-кошачьи. Пруд возле капитанской усадьбы оставался немым и мертвым для тех, кто, придя на его берег, двигался или производил шум; но стоило постоять там тихо и молча, и в воде замечалось большое оживление. Робкий животный мир возвращался на лето к жизни. Крошечные головастики и тритоны уже начали пускать пузырьки и быстро носиться под водой; жабы издавали звуки, похожие на попискиванье недавно вылупившихся утят, и по двое и по трое выползали на берег; а над головой в гаснущем свете дня то и дело пролетали шмели, и гуденье их то усиливалось, то ослабевало, как удары в гонг. В один из таких вечеров Ибрайт спускался в долину БлумсЭнда, простояв перед тем вместе с одной особой возле этого самого пруда достаточно тихо и достаточно долго для того, чтобы расслышать все это мелкое шевеленье воскресающей природы; однако он его не слышал. Спускаясь с холма, он шел быстро, упругой поступью. Перед домом матери остановился и перевел дух. В свете, падавшем из окна, видно было, что лицо его раскраснелось и глаза сияют. Но одного нельзя было увидеть, - того, что он ощущал у себя на губах, словно положенную на них печать. И это ощущение было так реально, что он не решался войти в дом, - ему казалось, что мать тотчас спросит: "Что это за красное пятно так ярко горит у тебя на губах?" Но вскоре он все-таки вошел. Чай был готов, и Клайм сел за стол напротив матери. Мать только скупо проронила несколько слов, а ему самому что-то недавно происшедшее на холме и слова, при этом произнесенные, не давали начать ничего не значащую болтовню. В молчанье матери, пожалуй, даже таилась угроза, но его это, по-видимому, не трогало. Он знал, почему она так скупа на слова, но не мог устранить причину ее недовольства. Такое молчаливое сидение за столом в последнее время стало входить у них в привычку. Наконец Ибрайт заговорил: он сделал попытку копнуть под самый корень. - Вот уже пять дней, - сказал он, - как мы так вот сидим за трапезами, почти не раскрывая рта. Какой в этом толк, мама? - Никакого, - ответила она удрученно. - Но причина для этого есть, и очень серьезная. - Ее не станет, когда вы все узнаете. Я давно хотел поговорить с вами и рад, что время наконец пришло. Причина, конечно, в Юстасии Вэй. Да, признаюсь, я только что виделся с ней и до того еще много раз. -- Да, я понимаю, что все это значит. И это меня очень беспокоит, Клайм. Ты губишь себя, и все из-за нее. Не будь этой женщины, ты не стал бы затевать всю эту историю с учительством. Клайм в упор посмотрел на мать. - Вы сами знаете, что это не так. - Да, да, я знаю, у тебя были такие намерения еще раньше, чем ты ее увидел, но они так бы и остались только намерениями. Об этом приятно разговаривать, осуществлять смешно. Я была уверена, что через месяц-другой ты увидел бы всю нелепость такого самопожертвования и сейчас уже был бы в Париже на какой-нибудь должности. Я могу понять твои возражения против ювелирного дела, - может, и правда оно не подходит для такого человека, как ты, даже если бы и могло сделать тебя миллионером. Но теперь, когда я вижу, как ты ошибаешься в этой девушке, я уж не знаю, можешь ли ты хоть о чем-нибудь судить здраво. - Как я ошибаюсь в ней? - Она ленива и вечно всем недовольна. Но дело не только в этом. Пусть даже она само совершенство, чего, конечно, нет, но зачем тебе сейчас понадобилось себя связывать? - Есть практические соображения, - начал Клайм и остановился, словно вдруг ощутив на себе тяжесть всех веских доводов, которые можно было на него обрушить. - Если я открою школу, образованная жена будет для меня неоценимой помощницей. - Да ты что, в самом деле думаешь на ней жениться?.. - Ну, так твердо говорить об этом еще преждевременно. Но посудите сами, какую выгоду это может мне принести. Она... - Ты только не думай, что у нее есть деньги. Гроша ломаного нет за душой. - Она прекрасно воспитана, из нее выйдет отличная заведующая хозяйством в закрытой школе. Скажу вам откровенно, я несколько изменил свои планы из уважения к вам; думаю, вы будете довольны. Я больше не держусь за прежнее свое намерение - из собственных уст преподавать начатки знания людям самого бедного круга. Я могу добиться большего. Могу открыть хорошую частную школу для сыновей фермеров и, не отрываясь от занятий, выдержать экзамены. Этим способом и с помощью такой жены, как она... - О, Клайм! - Я надеюсь со временем оказаться во главе одной из лучших школ нашего графства. Ибрайт произнес слово "она" с таким жаром, который в разговоре с матерью был до нелепости нескромным. Едва ли хоть одно материнское сердце по сю сторону четырех морей могло бы спокойно принять такое несвоевременное проявление чувств к другой женщине, только еще вступающей в жизнь сына. - Ты ослеплен, Клайм, - сказала она с горячностью. - Недобрый это был день, когда она впервые попалась тебе на глаза. И весь твой план - это только воздушный замок, который ты нарочно строишь, чтобы оправдать охватившее тебя безумие и успокоить совесть, все-таки встревоженную нелепым положением, в которое ты себя поставил. - Мама, это неправда, - твердо ответил он. - И ты можешь утверждать, что я вот сижу и говорю тебе ложь, когда единственное, чего я хочу, это спасти тебя от горя? Стыдись, Клайм! И все из-за этой женщины - этой потаскушки! Клайм покраснел до корней волос и встал. Он положил руку на плечо матери и произнес голосом, который странно колебался на грани между мольбой и приказанием: - Я не хочу это слышать. Иначе я могу ответить вам так, что мы оба потом пожалеем. Его мать раскрыла губы, собираясь изложить еще какую-то гневную истину, но, глянув ему в лицо, увидела там что-то, что заставило ее проглотить свои слова. Клайм прошелся раз-другой по комнате, потом внезапно вышел из дому. Вернулся он только в одиннадцать часов, хотя не выходил за пределы сада. Мать уже легла. На столе горела лампа и стоял ужин. Не прикоснувшись к еде, Клайм запер на болты все двери и ушел к себе наверх. ГЛАВА IV  ОДИН ЧАС БЛАЖЕНСТВА И СТО ПЕЧАЛИ На другой день в Блумс-Энде царил мрак. Ибрайт все время сидел у себя наверху над книгами, но результат его трудов был ничтожно мал. Решив, что в его поведении с матерью не должно быть ничего похожего на враждебность, он несколько раз заговаривал с ней о каких-нибудь домашних делах и не обращал внимания на краткость ее ответов. Поддерживая ту же видимость непринужденного разговора, он сказал ей под вечер около семи часов: - Сегодня будет затмение луны. Пойду погляжу. И, надев куртку, вышел. Луна стояла низко, и от дома ее не было видно; Клайм поднялся по склону долины, пока лунный свет не озарил его всего. Но и тут он не остановился, а продолжал идти по направлению к Дождевому кургану. Через полчаса он стоял на его вершине. Небо было чисто из края в край, и луна заливала светом всю пустошь, но не делала ее заметно светлее, кроме тех мест, где протоптанные тропинки и весенние ручьи обнажили кремневую гальку и сверкающий кварцевый песок, - это были полоски света среди общей тени. Постояв немного, Клайм нагнулся и пощупал вереск. Он был сухой; Клайм растянулся на кургане лицом к луне, и она тотчас нарисовала в каждом его глазу свое крохотное изображение. Он часто ходил сюда, не объясняя матери зачем; но сегодня впервые он дал ей объяснение, как будто откровенное, а на самом деле скрывающее его истинную цель. Три месяца тому назад он бы, пожалуй, не поверил, что будет способен на такую двуличность. Возвращаясь на родину, чтобы трудиться в этом уединенном месте, он предвкушал освобождение от раздражающих общественных условностей; а гляди-ка, они были и здесь. В эту минуту еще больше, чем всегда, он жаждал перенестись в какой-нибудь другой мир, не такой, как наш, где личное честолюбие - единственная признанная форма прогресса, но такой, какой, быть может, существовал когда-то на серебряном шаре, сейчас висящем у него над головой. Он проходил взором вдоль и поперек по этой дальней стране - по Заливу Радуг, мрачному Морю Кризисов, Океану Бурь, Озеру Снов, обширным циркам и удивительным кратерам, - пока ему не стало мерещиться, будто он и в самом деле путешествует на луне среди этих диких ландшафтов, стоит на ее полых внутри горах, пробирается по ее пустыням, спускается в ее долины и на высохшее дно ее морей, восходит на края ее потухших вулканов. Пока он созерцал этот бесконечно удаленный пейзаж, на нижнем крае луны возникло коричневатое пятно: затмение началось. Для Клайма это был заранее условленный момент, ибо небесное явление было поставлено на службу подлунным надобностям и стало сигналом для любовников. Сознание Ибрайта мгновенно вернулось на землю, он встал, отряхнулся и прислушался. Прошла минута, другая, может быть, десять, - тень на луне заметно расширилась. Он услыхал слева шелест, закутанная фигура с поднятым кверху лицом показалась у подножья кургана. Клайм сбежал вниз - и через мгновение пришедшая была в его объятьях и его губы на ее губах. - Моя Юстасия! - Клайм, дорогой мой! Меньше трех месяцев понадобилось, чтобы привести к такому финалу. Они долго стояли молча, ибо никакой язык не мог быть на уровне того, что они чувствовали; слова были как кремневые орудия давно прошедшей варварской эпохи, употреблять их можно было только изредка. - Я уж стал удивляться, почему ты не идешь, - сказал Ибрайт, когда она слегка высвободилась из его объятий. - Ты сказал, через десять минут после того, как тень впервые появится на краю луны; сейчас как раз столько и прошло. - Ну хорошо, будем думать только о том, что мы наконец вместе. И, держась за руки, они опять умолкли, а тень на лунном диске стала еще немного шире. - Тебе долго показалось с тех пор, как ты меня в последний раз видел? - Мне грустно показалось. - Но не долго? Это потому, что ты занят, ну и не замечаешь моего отсутствия. А мне делать нечего, и я все это время как будто жила в стоячей воде. - Я скорее согласен терпеть скуку, дорогая, чем сокращать время такими средствами, как было у меня на этот раз. - А какими это? Ты думал о том, что не хочешь любить меня? - Разве может человек не хотеть и все-таки любить? Нет, Юстасия. - Мужчины могут, женщины - нет. - Ну, что бы я там ни думал, ясно одно - я люблю тебя больше всего на свете. Люблю до того, что это даже гнетет меня, - это я-то, у которого до сих пор не было с женщинами ничего, кроме приятных и мимолетных увлечений! Дай мне посмотреть на твое озаренное луной лицо, вглядеться в каждую его черту, в каждый изгиб! Всего на волосок отличаются они от черт и изгибов на других женских лицах, которые я видел много раз, прежде чем узнал тебя, - и, однако, какая разница! Все и ничто не больше разнятся меж собой. Еще раз коснуться этих губ! Вот, вот и вот! У тебя веки отяжелели - ты плакала, Юстасия? - Нет, они у меня всегда такие. Должно быть, оттого, что я иногда так ужасно жалею себя - зачем только я родилась на свет. - Но сейчас не жалеешь? - Нет. И все же я знаю, что мы не вечно будем так любить. Любовь не удержишь никакими силами. Она испарится, как дух, - и поэтому я полна страха. - Напрасно. - Ах, ты не знаешь. Ты видел больше, чем я, ты бывал в городах и среди людей, о которых я только слыхала, ты дольше прожил, но в этих делах я старше тебя. Я уже однажды любила - другого мужчину, а теперь вот люблю тебя. - Ради бога, не говори так, Юстасия. - Но вряд ли я первая разлюблю. Боюсь, все кончится так: твоя мать узнает, что мы встречаемся, и будет настраивать тебя против меня. - Не может этого быть. Она уже знает о наших встречах. - И осуждает меня, конечно? - Я не хочу об этом говорить. - Ну, и уходи. Повинуйся ей. Я тебя погублю. Очень неосторожно с твоей стороны встречаться со мной. Поцелуй меня и уходи навсегда. Навсегда - слышишь? - Ну уж нет. - Это твой единственный шанс. Для многих мужчин любовь была проклятием. - Ты сразу падаешь духом, придумываешь всякие страхи и ничего не хочешь слушать, а ведь ты просто неправильно поняла. Помимо любви, у меня была еще добавочная причина повидать тебя сегодня. Хотя я, не в пример тебе, верю, что наша любовь будет вечной, все же я согласен с тобой в том, что нынешний наш образ жизни продолжаться не может. - Вот-вот, это влияние твоей матери! Да, вот это что такое. Я знала. - Да не важно, что это такое. Ты поверь только одному: что я не в силах тебя потерять. Я хочу, чтобы ты всегда была со мной. Даже вот сейчас мне больно отпускать тебя. И от этой боли есть только одно средство: надо, чтобы ты стала моей женой. Она вздрогнула, потом постаралась произнести спокойным голосом: - Циники говорят - это средство излечивает от боли, потому что излечивает от любви. - Но ты мне не ответила. Могу я как-нибудь на днях - я не говорю сейчас - посвататься к тебе? - Я должна подумать, - тихо проговорила Юстасия. - А сейчас расскажи мне о Париже. Есть ли другой такой город на свете? - Он очень красив. Но скажи, ты будешь моей? - Я больше ничьей не буду - этого тебе довольно? - Да, пока. - А теперь расскажи мне о Тюильри и Лувре, - уклончиво продолжала она. - Не люблю говорить о Париже! Ну, ладно. В Лувре, помню, есть комната, которая тебе очень бы подошла, - это галерея Аполлона. Окна там почти все на восток, и ранним утром, когда солнце особенно ярко, она вся горит и сверкает. Лучи ударяют в золотые инкрустации, крохотными пучками молний отлетают на выложенные мозаикой великолепные лари, от ларей - на золотую и серебряную посуду, от посуды - на украшенья и драгоценные камни, от них - на эмали, - в воздухе повисает настоящая сеть блесков, которая прямо-таки слепит глаза. Но я хотел сказать насчет нашей женитьбы... - А Версаль? Королевская галерея, наверно, не менее роскошная комната? - Да. Но что толку говорить о роскошных комнатах? Кстати, в Малом Трианоне нам с тобой было бы очень недурно пожить. Ты могла бы гулять в садах при луне и воображать, что ты в Англии, - сады там разбиты на английский манер. - Да я совсем не хочу это воображать! - Ну, тогда ты могла бы держаться лужайки перед Большим дворцом. Там все говорит о прошлом, ты чувствовала бы себя как в историческом романе. Все это было ново для нее, и он, продолжая рассказывать, описал Фонтенебло, Сен-Клу, Булонский лес и другие излюбленные парижанами места прогулок; наконец она спросила: - Когда же ты посещал все эти места? - По воскресеньям. - Ах да, правда. Я ненавижу английские воскресенья. А тамошние обычаи были бы как раз по мне! Дорогой Клайм, ты ведь опять туда уедешь? Клайм покачал головой и поглядел на затмение. - Если ты поедешь опять туда, я стану тем... чем ты хочешь, - нежно проговорила она, прислоняясь головой к его плечу. - Скажи, что поедешь, и я сейчас же дам согласие и минуты тебя ждать не заставлю. - Вот удивительно, - сказал Ибрайт, - и ты, и моя мать тут сошлись во мнениях! Но я поклялся не возвращаться туда, Юстасия. Не город этот я ненавижу, а свое занятие. - Но ты мог бы поехать в каком-нибудь другом качестве. - Нет. И, кроме того, это бы помешало моим планам. Не настаивай на этом, Юстасия. Ты выйдешь за меня, скажи? - Не знаю. - Ну что тебе так дался Париж, он не лучше других мест. Обещай мне, милая! - Я уверена, что план этот в конце концов тебе надоест, и ты его бросишь, и тогда уже все будет в порядке; так что хорошо, я обещаю быть твоей - теперь и навсегда. Клайм мягким нажимом руки повернул к себе ее лицо и поцеловал. - Ах, но ты не знаешь, что ты получишь, женясь на мне, - сказала она. - Иногда мне думается, что в Юстасии Вэй нет того материала, из которого делают этаких добротных домотканых жен. Ну, да не будем думать об этом - смотри, как наше время бежит, бежит, бежит! - Она показала на уже наполовину затемненную луну. - Ты слишком мрачно смотришь на вещи. - Нет. Я только боюсь думать о чем-нибудь за пределами настоящего. Что есть, мы знаем. Сейчас мы вместе, а вот долго ли так будет, кто может это сказать? Неизвестное всегда чудится мне полным угрозы, даже когда, казалось бы, можно ожидать только хорошего... Клайм, в этом пригашенном свете лицо у тебя стало какое-то необычное, оно как будто отлито из золота. Это означает, что ты способен на большее, чем все твои планы. - Ты честолюбива, Юстасия, - нет, не честолюбива, а ты любишь роскошь. И чтобы сделать тебя счастливой, пожалуй, и мне следовало бы иметь такие же вкусы. А я как раз наоборот - готов запереться здесь, в глухом углу, была бы только у меня настоящая работа. В голосе его была нерешительность, как будто на него вдруг нашло сомненье, прав ли он в своей позиции нетерпеливого любовника, честно ли он поступает по отношению к той, чьи вкусы и склонности так редко и в столь немногом совпадают с его собственными. Она поняла его мысль и прошептала тихо и выразительно, вкладывая горячую убежденность в свои слова. - Ты только не пойми меня дурно, Клайм; хоть мне и нравится Париж, но тебя я люблю ради тебя самого. Быть твоей женой и жить в Париже - это был бы рай, но лучше жить с тобой здесь, в глухом углу, чем вовсе не быть твоей. Хоть так, хоть сяк, для меня это выигрыш, и даже очень большой. Вот тебе мое, быть может, излишне откровенное признание. - Сказано чисто по-женски. А теперь мне придется скоро тебя покинуть. Пойдем, я провожу тебя до дому. - Разве тебе уже пора? - спросила она. - Ах да, вижу, песок почти уже весь просыпался, и тень все больше съедает лупу. Не уходи еще! Подождем, пока истечет час, тогда я уж не стану тебя удерживать. Ты уйдешь домой и будешь спать крепко, а я все вздыхаю во сне. Я тебе снилась когда-нибудь? - Ясного такого сна не припомню. - Я вижу твое лицо среди образов каждого сна, я слышу твой голос в каждом звуке. Это нехорошо. Это значит - я слишком сильно чувствую. Такая любовь, говорят, не живет долго. Но как это может быть? А впрочем, помню, как-то в Бедмуте я увидела на улице гусарского офицера, он ехал верхом, и хотя я его совсем не знала и он даже никогда не говорил со мной, я так влюбилась в него, что, думала, умру от любви, - но я не умерла и спустя время вовсе перестала о нем думать. Как ужасно, если придет день, когда я смогу не любить тебя, мой Клайм! - Пожалуйста, не говори таких нелепостей. Когда мы увидим, что близится такое время, мы скажем: "Я пережил свою веру и свое предназначение", - и умрем. Ну вот, час истек, идти пора. Рука об руку они шли по тропинке к Мистоверу. Возле дома Клайм сказал: - Сегодня мне уже поздно заходить к твоему дедушке. Как ты думаешь, он будет против? - Я поговорю с ним. Я так привыкла быть сама себе госпожой, мне и в голову не пришло, что надо будет его спросить. После долгих прощаний они расстались, и Клайм стал спускаться в сторону Блумс-Энда. И по мере того как он все дальше уходил от очарованной атмосферы, окружавшей его олимпийскую возлюбленную, его лицо становилось все печальнее уже каким-то другим оттенком печали. Сознание невероятно трудного положения, в которое его поставила любовь, снова нахлынуло на него. Несмотря на видимую готовность Юстасии мириться с сомнительными удовольствиями длительной помолвки и терпеливо издать, пока он не утвердится на новом поприще, он не мог, конечно, минутами не замечать, что она любит в нем скорее пришельца из веселого мира, к которому сама по праву принадлежала, чем человека, поставившего себе цель, прямо противоположную тому недавнему прошлому, которое так интересовало ее. Часто во время их встреч у нее вырывался вздох или слово сожаления, и нетрудно было понять, что хотя она и не ставит условием возвращение своего будущего мужа во французскую столицу, но именно об этом она втайне мечтает; и это портило ему многие в остальном приятные часы. А вдобавок ко всему - еще углубляющийся разлад между ним и матерью. Всякий раз, как какое-нибудь мелкое происшествие делало для него еще более ощутимым то горе, которое он ей причинял, он уходил из дому и долго в угрюмом одиночестве бродил по пустоши, а ночью душевная смута на многие часы лишала его сна. Если б только как-нибудь заставить мать увидеть, насколько здравым и практичным был его план и как мало его привязанность к Юстасии влияла на все его намерения, - о, тогда она совсем иначе стала бы на него смотреть! Таким образом, когда его глаза немного привыкли к слепящему сиянию, зажженному вокруг него любовью и красотой, Ибрайт начал различать, в какие он попал тиски. Иногда он даже думал, что лучше было бы ему никогда не встречать Юстасию, и тут же отвергал эту мысль как бесчеловечную. Три враждебных друг другу элемента он должен был питать и поддерживать: доверие матери к нему, свой план стать учителем и счастье Юстасии. Страстная натура не позволяла ему отказаться ни от одного из них, хотя два из трех - это самое большее, что он мог надеяться сохранить. Любовь его была столь же целомудренна, как любовь Петрарки к Лауре, однако она превратила в кандалы то, что вначале было всего лишь затруднением. Положение, и без того не слишком простое, даже пока в игре участвовал один Клайм, неописуемо усложнилось добавлением Юстасии. Как раз когда мать Клайма уже начала примиряться с одной его затеей, он вдруг завел вторую, еще хуже первой, и этой комбинации его мать не стерпела. ГЛАВА V  ОНИ ОБМЕНИВАЮТСЯ РЕЗКИМИ СЛОВАМИ, И ДЕЛО ДОХОДИТ Д