Эрнест Хемингуэй. Рассказы --------------------------------------------------------------- По изд: Хемингуэй Э. Избранное/сост. Б.Грибанова.-- М.: Просвещение, 1984 OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru --------------------------------------------------------------- УБИЙЦЫ Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.: Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.- OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru Дверь закусочной Генри отворилась. Вошли двое и сели у стойки. Что для вас? -- спросил Джордж. Сам не знаю,-- сказал один.-- Ты что возьмешь, Эл? Не знаю,-- ответил Эл.-- Не знаю, что взять. На улице уже темнело. За окном зажегся фонарь. Вошедшие просматривали меню. Ник Адамс глядел на них из-за угла стойки. Он там стоял и разговаривал с Джорджем, когда они вошли. -- Дай мне свиное филе под яблочным соусом и картофельное пюре,-- сказал первый. -- Филе еще не готово. Какого же черта оно стоит в меню? Это из обеда,-- пояснил Джордж.-- Обеды с шести часов. Джордж взглянул на стенные часы над стойкой. -- А сейчас пять. -- На часах двадцать, минут шестого, -- сказал второй. -- Они спешат на двадцать минут. -- Черт с ними, с часами,-- сказал первый,-- Что же у тебя есть? -- Могу предложить разные сандвичи,-- сказал. Джордж.-- Яичницу с ветчиной, яичницу с салом, печенку с салом, бифштекс. -- Дай мне куриные крокеты под белым соусом с зеленым горошком и картофельным пюре. -- Это из обеда. -- Что ни спросишь -- все из обеда. Порядки, нечего сказать. -- Возьмите яичницу с ветчиной, яичницу с салом, печенку. -- Давай яичницу с ветчиной, сказал тот, которого звали Эл. На нем был котелок и наглухо застегнутое черное пальто. Лицо у него было маленькое и бледное, губы плотно сжаты. Он был в перчатках и шелковом кашне. -- А мне яичницу с салом,-- сказал другой. Они были почти одного роста, лицом непохожи, но одеты одинаково, оба в слишком узких пальто. Они сидели, наклонясь вперед, положив локти на стойку. -- Есть что-нибудь выпить? -- спросил Эл. -- Лимонад, кофе, шипучка. -- Выпить, я спрашиваю. -- Только то, что я сказал. -- Веселый городок,--сказал другой.-- Кстати, как он называется? -- Саммит. -- Слыхал когда-нибудь, Макс? -- спросил Эл. Нет. Что тут делают по вечерам? -- спросил Эл. Обедают,-- сказал Макс. Все приходят сюда и едят этот знаменитый обед. -- Угадали,-- сказал Джордж. -- По-твоему, я угадал? - переспросил Эл. -- Точно. -- А ты, я вижу, умница. -- Точно. -- Ну и врешь,-- сказал Макс.-- Ведь он врет, Эл? -- Балда он,-- ответил Эл. Он повернулся к Нику -- Тебя как зовут? -- Ник Адамс. -- Тоже умница хоть куда,-- сказал Эл.-- Верно, Макс? -- В этом городе все как на подбор,-- ответил Макс. Джордж подал две тарелки, яичницу с салом и яичницу с ветчиной. Потом он поставил рядом две порции жареного картофеля и захлопнул окошечко в кухню. Вы что заказывали? -- спросил он Эла. А ты сам не помнишь? -- Яичницу с ветчиной. -- Ну разве не умница? -- сказал Макс Он протянул руку и взял тарелку. Оба ели, не снимая перчаток. Джордж смотрел, как они едят. -- Ты чего смотришь? -- обернулся Макс к Джорджу. -- Просто так. -- Да, как же, рассказывай, на меня смотришь. Джордж рассмеялся. -- Нечего смеяться,-- сказал ему Макс.-- Тебе нечего смеяться, понял? -- Ладно, пусть будет по-вашему,-- сказал Джордж. -- Слышишь, Эл? Он согласен, пусть будет по-нашему.-- Макс взглянул на Эла.-- Ловко, да? -- Голова у него работает,-- сказал Эл. Они продолжали есть. -- Как зовут того, второго?-- спросил Эл Макса. -- Эй, умница,-- позвал Макс.-- Ну-ка, ступай к своему приятелю за стойку. -- А в чем дело? -- спросил Ник. -- Да ни в чем. -- Ну, ну, поворачивайся,-- сказал Эл. Ник зашел за стойку. -- В чем дело? -- спросил Джордж. -- Не твоя забота,-- ответил Эл.-- Кто у вас там на кухне? -- Негр. -- Что еще за негр? -- Повар. -- Позови его сюда. -- А в чем дело? -- Позови его сюда. -- Да вы знаете, куда пришли? -- Не беспокойся, знаем,-- сказал тот, которого звали Макс.-- Дураки мы, что ли? -- Тебя послушать, так похоже на то,-- сказал Эл.-- Чего ты канителишься с этим младенцем? Эй, ты,-- сказал он Джорджу.-- Позови сюда негра. Живо. -- А что вам от него нужно? -- Ничего. Пошевели мозгами, умница. Что нам может быть нужно от негра? Джордж открыл окошечко в кухню. Сэм,-- позвал он.-- Выйди сюда на минутку. Кухонная дверь отворилась, и вошел негр. Что случилось? -- спросил он. Сидевшие у стойки оглядели его. Ладно, черномазый, стань тут,-- сказал Эл. Повар, теребя фартук, смотрел на незнакомых людей у стойки. Слушаю, сэр,-- сказал он. Эл слез с табурета. -- Я пойду на кухню с этими двумя,-- сказал он.-- Ступай к себе на кухню, черномазый. И ты тоже, умница. Пропустив вперед Ника и повара, Эл прошел на кухню. Дверь за ним закрылась. Макс остался у стойки, напротив Джорджа. Он смотрел не на Джорджа, а в длинное зеркало над стойкой. В этом помещении раньше был салун. Ну-с,-- сказал Макс, глядя в зеркало.-- Что же ты молчишь, умница? -- Что все это значит? -- Слышишь, Эл,-- крикнул Макс.-- Он хочет знать, что все это значит. -- Что же ты ему не скажешь? -- отозвался голос Эла из кухни. -- Ну, как ты думаешь, что все это значит? -- Не знаю. -- А все-таки? Разговаривая, Макс все время смотрел в зеркало. Не могу догадаться. -- Слышишь, Эл, он не может догадаться, что все это значит. -- Не кричи, я и так слышу,-- ответил Эл из кухни. Он поднял окошечко, через которое передавали блюда, и подпер его бутылкой из-под томатного соуса.-- Послушай-ка, ты,-- обратился он к Джорджу,-- подвинься немного вправо. А ты. Макс, немного влево.-- Он расставлял их, точно фотограф перед съемкой. Побеседуем, умница, сказал Макс. Так как, по-твоему, что мы собираемся сделать? Джордж ничего не ответил. Ну, я тебе скажу: мы собираемся убить одного шведа. Знаешь ты длинного шведа, Оле Андресона? Да. Он тут обедает каждый вечер? Иногда обедает. Приходит ровно в шесть? Если вообще приходит. Так. Это нам все известно,-- сказал Макс.-- Поговорим о чем-нибудь другом. В кино бываешь? Изредка. -- Тебе бы надо ходить почаще. Кино -- это как раз для таких, как ты. -- За что вы хотите убить Оле Андресона? Что он вам сделал? -- Пока что ничего не сделал. Он нас в глаза не видал. -- И увидит только раз в жизни,-- добавил Эл из кухни. -- Так за что же вы хотите убить его? -- спросил Джордж. -- Нас попросил один знакомый. Просто дружеская услуга, понимаешь? -- Заткнись,-- сказал Эл из кухни,-- Слишком ты много болтаешь. -- Должен же я развлекать собеседника. Верно, умница? -- Много болтаешь,-- повторил Эл.-- Вот мои тут сами развлекаются. Лежат, связанные, рядышком, как подружки в монастырской школе. -- А ты был в монастырской школе? -- Может, и был. В хедере ты был, вот где. Джордж взглянул на часы. -- Если кто войдет, скажешь, что повар ушел, а если это не поможет, пойдешь на кухню и сам что-нибудь сготовишь, понятно? Ты ведь умница. -- Понятно,-- ответил Джордж.-- А что вы с нами после сделаете? -- А это смотря по обстоятельствам,-- ответил Макс.-- Этого, видишь ли, наперед нельзя сказать. Джордж взглянул на часы. Было четверть седьмого. Дверь с улицы открылась. Вошел вагоновожатый. -- Здорово, Джордж,-- сказал он.-- Пообедать можно? -- Сэм ушел,-- сказал Джордж.-- Будет через полчаса. Ну, я пойду еще куда-нибудь,-- сказал вагоновожатый. Джордж взглянул на часы. Было уже двадцать минут седьмого. -- Вот молодец,-- сказал Макс.-- Одно слово -- умница. -- Он знал, что я ему голову прострелю,-- сказал Эл из кухни. -- Нет,-- сказал Макс,-- это не потому. Он славный малый. Он мне нравится. Без пяти семь Джордж сказал: -- Он не придет. За это время в закусочную заходили еще двое. Один спросил сандвич "навынос", и Джордж пошел на кухню поджарить для сандвича яичницу с салом. В кухне он увидел Эла; сдвинув котелок на затылок, тот сидел на табурете перед окошечком, положив на подоконник ствол обреза. Ник и повар лежали в углу, связанные спина к спине. Рты у обоих были заткнуты полотенцами. Джордж приготовил сандвич, завернул в пергаментную бумагу, положил в пакет и вынес из кухни. Посетитель заплатил и ушел. -- Ну как же не умница -- ведь все умеет,-- сказал Макс.-- И стряпать, и все, что угодно. Хозяйственный будет муженек у твоей жены. -- Может быть,-- сказал Джордж.-- А ваш приятель Оле Андресон не придет. Дадим ему еще десять минут,-- сказал Макс. Макс поглядывал то в зеркало, то на часы. Стрелки показали семь часов, потом пять минут восьмого. -- Пойдем, Эл,-- сказал Макс,-- нечего нам ждать. Он уже не придет. -- Дадим ему еще пять минут,-- ответил Эл из кухни. За эти пять минут вошел еще один посетитель, и Джордж сказал ему, что повар заболел. -- Какого же черта вы не наймете другого? -- сказал вошедший.-- Закусочная это или нет? Он вышел. -- Идем, Эл,--сказал Макс. -- А как быть с этими двумя и негром? -- Ничего, пусть их. -- Ты думаешь -- ничего? -- Ну конечно. Тут больше нечего делать. -- Не нравится мне это,-- сказал Эл.-- Нечистая работа. И ты наболтал много лишнего. -- А, пустяки,-- сказал Макс.-- Надо же хоть немного поразвлечься. -- Все-таки ты слишком много наболтал,-- сказал Эл. Он вышел из кухни. Обрез слегка оттопыривал на боку его узкое пальто. Он одернул полу затянутыми в перчатки руками. -- Ну, прощай, умница,-- сказал он Джорджу.-- Везет тебе. -- Что верно, то верно,--сказал Макс.-- Тебе бы на скачках играть. Они вышли на улицу. Джордж видел в окно, как они прошли мимо фонаря и свернули за угол. В своих черных костюмах и пальто в обтяжку они похожи были на эстрадную пару. Джордж пошел на кухню и развязал Ника и повара. Ну, с меня довольно,-- сказал Сэм.-- С меня довольно. Ник встал. Ему еще никогда не затыкали рта полотенцем. -- Послушай,-- сказал он.-- Какого черта, в самом деле? -- Он старался делать вид, что ему все нипочем. -- Они хотели убить Оле Андресона,-- сказал Джордж.-- Застрелить его, когда он придет обедать. -- Оле Андресона? -- Да. Негр потрогал углы рта большими пальцами. -- Ушли они? -- спросил он. -- Да,-- сказал Джордж.-- Ушли. -- Не нравится мне это,--сказал негр.-- Совсем мне это не нравится. -- Слушай,-- сказал Джордж Нику.-- Ты бы сходил к Оле Андресону. -- Ладно. -- Лучше не впутывайся в это дело,-- сказал Сэм.-- Лучше держись в сторонке. -- Если не хочешь, не ходи,-- сказал Джордж. -- Ничего хорошего из этого не выйдет,-- сказал Сэм.-- Держись в сторонке. --Я пойду,-- сказал Ник Джорджу.-- Где он живет? Повар отвернулся. -- Толкуй с мальчишками,-- проворчал он. -- Он живет в меблированных комнатах Гирш,-- ответил Джордж Нику. -- Ну, я пошел. На улице дуговой фонарь светил сквозь голые ветки. Ник пошел вдоль трамвайных путей и у следующего фонаря свернул в переулок. В четвертом доме от угла помещались меблированные комнаты Гирш. Ник поднялся на две ступеньки и надавил кнопку звонка. Дверь открыла женщина. -- Здесь живет Оле Андресон? -- Вы к нему? -- Да, если он дома. Вслед за женщиной Ник поднялся по лестнице и прошел в конец длинного коридора. Женщина постучала в дверь. -- Кто там? -- Тут вас спрашивают, мистер Андресон,-- сказала женщина. -- Это -- Ник Адамс. -- Войдите. Ник толкнул дверь и вошел в комнату. Оле Андресон, одетый, лежал на кровати. Когда-то он был боксерам тяжелого веса, кровать была слишком коротка для него. Под головой у него были две подушки. Он не взглянул на Ника. -- В чем дело? -- спросил он. -- Я был в закусочной Генри,-- сказал Ник.-- Пришли двое, связали меня и повара и говорили, что хотят вас убить. На словах это выходило глупо. Оле Андресон ничего не ответил. Они выставили нас на кухню,--продолжал Ник.-- Они собирались вас застрелить, когда бы придете обедать. Оле Андресон глядел в стену и молчал. -- Джордж послал меня предупредить вас. -- Все равно тут ничего не поделаешь,-- сказал Оле Андресон. -- Хотите, я вам опишу, какие они? -- Я не хочу знать, какие они,--сказал Оле Андресон. Он смотрел в стену.-- Спасибо, что пришел предупредить. -- Не стоит. Ник все глядел на рослого человека, лежавшего на постели. -- Может быть, пойти заявить в полицию? -- Нет,-- сказал Оле Андресон.-- Это бесполезно. -- А я не могу помочь чем-нибудь? -- Нет. Тут ничего не поделаешь. -- Может быть, это просто шутка? Нет. Это не просто шутка. Оле Андресон повернулся на бок. -- Беда в том,-- сказал он, глядя в стену,-- что я никак не могу собраться с духом и выйти. Целый день лежу вот так. -- Вы бы уехали из города. -- Нет,-- сказал Оле Андресон.-- Мне надоело бегать от них.-- Он все глядел в стену.-- Теперь уже ничего не поделаешь. -- А нельзя это как-нибудь уладить? -- Нет, теперь уже поздно.-- Он говорил все тем же тусклым голосом.-- Ничего не поделаешь. Я полежу, а потом соберусь с духом и выйду. -- Так я пойду обратно, к Джорджу,-- сказал Ник. -- Прощай,-- сказал Оле Андресон. Он не смотрел на Ника,-- Спасибо, что пришел. Ник вышел. Затворяя дверь, он видел Оле Аидресона, лежащего одетым на кровати, лицом к стене. -- Вот с утра сидит в комнате,-- сказала женщина, когда он спустился вниз.-- Боюсь, не захворал ли. Я ему говорю: "Мистер Андресон, вы бы пошли прогулялись, день-то какой хороший",-- а он упрямится. -- Он не хочет выходить из дому. -- Видно, захворал,-- сказала женщина.-- А жалко, такой славный. Знаете, он ведь был боксером. -- Знаю. -- Только по лицу и можно догадаться,-- сказала женщина. Они разговаривали, стоя в дверях.-- Такой обходительный. -- Прощайте, миссис Гирш,-- сказал Ник. Я не миссис Гирш,-- сказала женщина.-- Миссис Гирш -- это хозяйка. Я только прислуживаю здесь. Меня зовут миссис Белл. Прощайте, миссис Белл,-- сказал Ник. -- Прощайте,-- сказала женщина. Ник прошел темным переулком до фонаря на углу, потом повернул вдоль трамвайных путей к закусочной. Джордж стоял за стойкой. -- Видел Оле? -- Да,-- сказал Ник,-- Он сидит у себя в комнате и не хочет выходить. На голос Ника повар приоткрыл дверь из кухни. -- И слушать об этом не желаю,-- сказал он и захлопнул дверь. -- Ты ему рассказал? -- Рассказал, конечно. Да он и сам все знает, -- А что он думает делать? -- Ничего. -- Они его убьют. -- Наверно, убьют. -- Должно быть, впутался в какую-нибудь историю в Чикаго. -- Должно быть,-- сказал Ник. -- Скверное дело. -- Паршивое дело,-- сказал Ник. Они помолчали. Джордж достал полотенце и вытер стойку. -- Что он такое сделал, как ты думаешь? -- Нарушил какой-нибудь уговор. У них за это убивают. -- Уеду я из этого города,-- сказал Ник. -- Да,-- сказал Джордж.-- Хорошо бы отсюда уехать. -- Из головы не выходит, как он там лежит в комнате и знает, что ему крышка. Даже подумать страшно. А ты не думай,-- сказал Джордж. МОТЫЛЕК И ТАНК Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.: Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.- OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru В тот вечер я под дождем возвращался домой из цензуры в отель "Флорида". Дождь мне надоел, и на полпути я зашел выпить в бар Чикоте. Шла уже вторая зима непрестанного обстрела Мадрида, все было на исходе -- и табак и нервы, и все время хотелось есть, и вы вдруг нелепо раздражались на то, что вам неподвластно, например на погоду. Мне бы лучше было пойти домой. До отеля оставалось каких-нибудь пять кварталов, но, увидев дверь бара, я решил сначала выпить стаканчик, а потом уже одолеть пять-шесть кварталов по грязной, развороченной снарядами и заваленной обломками Гран-Виа. В баре было людно. К стойке не подойти и ни одного свободного столика. Клубы дыма, нестройное пение, мужчины в военной форме, запах мокрых кожаных курток, а за стаканом надо тянуться через тройную шеренгу осаждавших бармена. Знакомый официант достал мне где-то стул, и я подсел за столик к поджарому, бледному, кадыкастому немцу, который, как я знал, служил в цензуре. С ним сидели еще двое, мне незнакомые. Стол был почти посредине комнаты, справа от входа. От пения не слышно было собственного голоса, но я все-таки заказал джин с хинной, чтобы принять их против дождя. Бар был битком набит, и все очень веселы, может быть, даже слишком веселы, пробуя какое-то недобродившее каталонское пойло. Мимоходом меня разок-другой хлопнули по спине незнакомые мне люди, а когда девушка за нашим столом что-то мне сказала, я не расслышал и сказал в ответ: -- Конечно. Перестав озираться и поглядев на соседей по столу, я понял, что она ужасно, просто ужасно противна. Но когда вернулся официант, оказалось, что, обратившись ко мне, она предлагала мне выпить с ними. Ее кавалер был не очень-то решителен, но ее решительности хватало на обоих. Лицо у нее было жесткое, полуклассического типа, и сложение под стать укротительнице львов, а кавалеру ее не следовало еще расставаться со школьной курточкой и галстуком. Однако он их сменил. На нем, как и на всех прочих, была кожаная куртка. Только на нем она была сухая, должно быть, они сидели тут еще до начала дождя. На ней тоже была кожаная куртка, и она шла к типу ее лица. К этому времени я уже пожалел, что забрел в Чикоте, а не вернулся прямо домой, где можно было переодеться в сухое и вшить в свое удовольствие, лежа и задрав ноги на спинку кровати. К тому же мне надоело смотреть на эту парочку. Лет нам отпущено мало, а противных женщин на земле слишком много, и, сидя за столиком, я решил, что хотя я и писатель и должен бы обладать ненасытным любопытством, но мне все же вовсе не интересно, женаты ли они, и чем они друг другу приглянулись, и таковы их политические взгляды, и кто из них за кого платит, и все прочее. Я решил, что они, должно быть, работают на радио. Каждый раз, когда встречались в Мадриде странного вида люди, они, как правило, работали на радио. Просто чтобы что-нибудь сказать, я, повысив голос и перекрикивая шум, спросил: -- Вы что, с радио? -- Да,-- сказала девушка. Так оно и есть. Они с радио Как поживаете, товарищ, -- спросил я немца. Превосходно. А вы? Вот промок,-- сказал я, и он засмеялся, склонив голову набок. У вас не найдется покурить? -- спросил он. Я протянул ему одну из последних моих пачек, и он взял две сигареты. Решительная девушка -- тоже две, а молодой человек с лицом школьника -- одну. -- Берите еще,-- прокричал я. -- Нет, спасибо,-- ответил он, и вместо него сигарету взял немец. -- Вы не возражаете? -- улыбнулся он. -- Конечно, нет,-- сказал я, хотя охотно возразил бы, и он это знал. Но ему так хотелось курить, что тут уж ничего не поделаешь. Вдруг пение смолкло, или, вернее, наступило затишье, как бывает во время бури, и можно было разговаривать без крика. -- А вы давно здесь? -- спросила решительная. -- Да, но с перерывами,-- сказал я. -- Нам надо с вами поговорить,-- сказал немец.-- Серьезно поговорить. Когда бы нам для этого встретиться? -- Я позвоню вам,-- сказал я. Этот немец был очень странный немец, и никто из хороших немцев не любил его. Он внушил себе, что умеет играть на рояле, но если не подпускать его к роялю, был ничего себе немец, если только не пьянствовал и не сплетничал, а никто не мог отучить его ни от того, ни от другого. Сплетник он был исключительный и всегда знал что-нибудь порочащее о любом человеке в Мадриде, Валенсии, Барселоне и других политических центрах страны. Однако пение возобновилось, а сплетничать в голос не так-то удобно. Все это обещало скучное времяпрепровождение, и я решил уйти из бара, как только сам всех угощу. Тут-то все и началось. Мужчина в коричневом костюме, белой сорочке с черным галстуком и волосами, гладко зачесанными с высокого лба, переходивший, паясничая от стола к столу, брызнул из пульверизатора в одного из официантов. Все смеялись, кроме официанта, который тащил поднос, сплошь уставленный стаканами. Он возмутился. -- No hay derecho,-- сказал он. Это значит: "Не имеете права" -- простейший и энергичнейший протест в устах испанца. Человек с пульверизатором, восхищенный успехом и словно не отдавая себе отчета, что мы на исходе второго года войны, что он в осажденном городе, где нервы у всех натянуты, и что в баре, кроме него, всего трое штатских, опрыскал другого официанта. Я оглянулся, ища, куда бы укрыться. Второй официант возмутился не меньше первого, а "стрелок", дурачась, брызнул в него еще два раза. Кое-кто, включая и решительную девицу, все еще считал это забавной шуткой. Но официант остановился и покачал головой. Губы у него дрожали. Это был пожилой человек, и на моей памяти он работал у Чикоте уже десять лет. -- No hay derecho,-- сказал он с достоинством. Среди публики снова послышался смех, а шутник, не замечая, как затихло пение, брызнул из своего пульверизатора в затылок еще одного официанта. Тот обернулся, балансируя подносом. -- No hay derecho,-- сказал он. На этот раз это был не протест. Это было обвинение, и я увидел, Как трое в военной форме поднялись из-за стола, сгребли приставалу, протиснулись вместе с ним через вертушку двери, и с улицы слышно было, как один из них ударил его по лицу. Кто-то из публики подобрал с пола пульверизатор и выкинул его в дверь на улицу. Трое вернулись в бар серьезные, неприступные, с сознанием выполненного долга. Потом в вертушке двери снова появился тот человек. Волосы у него свисали на глаза, лицо было в крови, галстук сбился на сторону, а рубашка была разорвана. В руках у него был все тот же пульверизатор, и когда он, бледный, дико озираясь, ввалился в бар, он выставил руку вперед и стал брызгать в публику, не целясь, куда попало. Я увидел, как один из тех троих поднялся ему навстречу, и видел лицо этого человека. За ним поднялись еще несколько, и они стали теснить стрелка между столиками в левый угол. Тот бешено отбивался, и, когда прозвучал выстрел, я схватил решительную девицу за руку и нырнул с ней в сторону кухонной двери. Но дверь была заперта, и, когда я нажал плечом, она не подалась. -- Лезьте туда, за угол стойки,-- сказал я. Она пригнулась. -- Плашмя,-- сказал я и толкнул ее на пол. Она была в ярости. У всех мужчин, кроме немца, залегшего под столом, и школьного вида юноши, вжившегося в стенку в дальнем углу, были в руках револьверы. На скамье вдоль левой стены три крашеные блондинки с темными у корней волосами, стоя на цыпочках, заглядывали через головы и не переставая визжали. -- Я не боюсь,-- сказала решительная девица.-- Пустите. Это же смешно. -- А вы что, хотите, чтобы вас застрелили в кабацкой перепалке? -- сказал я.-- Если у этого героя найдутся тут друзья -- быть беде. Но, видимо, друзей у него не оказалось, потому что револьверы постепенно вернулись в кобуры и карманы, визгливых блондинок сняли со скамьи, и все прихлынувшие в левый угол разошлись по местам, а человек с пульверизатором спокойно лежал навзничь на полу. -- До прихода полиции никому не выходить! -- крикнул кто-то от дверей. Два полицейских с карабинами, отделившиеся от уличного патруля, уже стояли у входа. Но тут же я увидел, как шестеро посетителей выстроились цепочкой в затылок, как футболисты, выбегающие на поле, и один за другим протиснулись в дверь. Трое из них были те самые, что выкинули стрелка на улицу. Один из них застрелил его. Они проходили мимо полицейских, как посторонние, не замешанные в уличной драке. А когда они прошли, один из полицейских перегородил вход карабином и объявил: -- Никому не выходить. Всем до одного оставаться -- А почему же их выпустили? Почему нам нельзя, а им можно? -- Это авиамеханики, им надо на аэродром,-- объяснил кто-то. -- Но если выпустили одних, глупо задерживать других. -- Надо ждать службу безопасности. Все должно быть по закону и в установленном порядке. -- Но поймите вы, если хоть кто-нибудь ушел, глупо задерживать остальных. -- Никому не выходить. Всем оставаться на месте. -- Потеха,-- сказал я решительной девице. -- Не нахожу. Это просто ужасно. Мы уже поднялись с полу, и она с негодованием поглядывала туда, где лежал человек с пульверизатором. Руки у него были широко раскинуты, одна нога подвернута. -- Я пойду помогу этому бедняге. Он ранен. Почему никто не поможет, не перевяжет его? -- Я бы оставил его в покое,-- сказал я.-- Не впутывайтесь в это дело. -- Но это же просто бесчеловечно. Я готовилась на сестру и окажу ему первую помощь. -- Не стоит,-- сказал я.-- И не подходите к нему. -- А почему? -- Она была взволнована, почти в истерике. -- А потому, что он мертв,-- сказал я. Когда появилась полиция, нас задержали на три часа. Начали с того, что перенюхали все револьверы. Думали таким путем установить, кто стрелял. Но на сороковом им это, видимо, надоело: да и все равно, в комнате пахло только мокрыми кожаными куртками. Потом они уселись за столиком возле покойного героя и стали проверять документы, а он лежал на полу -- серое восковое подобие самого себя, с серыми восковыми руками и серым восковым лицом. Под разорванной рубашкой у него не было нижней сорочки, а подошвы были проношены. Теперь, лежа на полу, он казался маленькими жалким. Подходя к столу, за которым двое полицейских в штатском проверяли документы, приходилось перешагивать через него. Муж девицы несколько раз терял и снова находил свои документы. Где-то у него был пропуск, но он его куда-то заложил и весь в поту нервно обшаривал карманы, пока наконец не нашел его. Потом он засунул пропуск в другой карман и снова принялся искать. На лице его выступил пот, волосы закурчавились, и он густо покраснел. Теперь казалось, что ему недостает не только школьного галстука, но и картузика, какие носят в младших классах. Говорят, что переживания старят людей. Но его этот выстрел еще на десять лет помолодил. Пока мы ждали, я сказал решительной девице, что из всего этого может получиться довольно хороший рассказ и что я его, вероятно, когда-нибудь напишу. Например, как эти шестеро построились цепочкой и прорвались в дверь -- разве это не производит впечатления? Ее это возмутило, и она сказала, что нельзя писать об этом, потому что это повредит делу Испанской республики. Я возразил, что давно уже знаю Испанию, и что в старые времена, еще при монархии, в Валенсии перестреляли бог знает сколько народу, и что за сотни лет до установления Республики в Андалузии резали друг друга большими ножами -- их называют навахами,-- и что, если мне случилось быть свидетелем нелепого происшествия в баре Чикоте в военное время, я вправе писать об этом, как если бы это произошло в Нью-Йорке, Чикаго, Ки-Уэст или Марселе. Это не имеет ровно никакого отношения к политике. Но она стояла на своем. Вероятно, многие, как и она, сочтут, что писать об этом не следовало. Но немец, например, кажется, считал, что это ничего себе история, и я отдал ему последнюю из своих сигарет. Как бы то ни было, спустя три с лишним часа полиция нас отпустила. В отеле "Флорида" обо мне беспокоились, потому что в те времена бомбардировок, если вы собирались вернуться домой пешком и не возвращались после закрытия баров в семь тридцать, о вас начинали беспокоиться. Я рад был вернуться домой и рас сказал о том, что произошло, пока мы готовили ужин на электрической плитке, и рассказ мой имел успех. За ночь дождь перестал, и наутро погода была сухая, ясная, холодная, как это бывает здесь в начале зимы. Без четверти час я прошел во вращающуюся дверь бара Чикоте выпить джину перед завтраком. В этот час там бывает мало народу, и к моему столику подошли бармен и двое официантов. Все они улыбались. -- Ну как, поймали убийцу? -- спросил я. -- Не начинайте день шутками,-- сказал бармен.-- Вы видели, как он стрелял? -- Да,--сказал я. -- И я тоже,-- сказал он. -- Я в это время вон там стоял Он показал на столик в углу.-- Он приставил дуло пистолета к самой его груди и выстрелил. -- И долго еще задерживали публику? -- До двух ночи. -- А за fiambre,-- бармен назвал труп жаргонным словечком, которым обозначают в меню холодное мясо,-- явились только сегодня в одиннадцать. Да вы, должно быть, всего-то и не знаете -- Нет, откуда же ему знать,-- сказал один из официантов -- Да, удивительное дело,-- добавил второй.-- Редкий случай -- И печальный к тому же,-- сказал бармен. Он покачал головой. -- Да. Печальный и удивительный,-- подхватил официант.-- 'Очень печальный. -- А в чем дело? Расскажите. -- Редчайший случай,-- сказал бармен. -- Так расскажите. Говорите же! Бармен пригнулся к моему уху с доверительным видом -- В этом пульверизаторе, вы понимаете,-- сказал он,-- в нем был одеколон. Вот ведь бедняга! -- И вовсе не такая это была глупая шутка,-- сказал официант. -- Конечно, он это просто для смеху. И нечего было на него обижаться,-- сказал бармен.-- Бедный малый! -- Понимаю,-- сказал я.-- Значит, он просто собирался всех позабавить. -- Видимо,-- сказал бармен. -- И надо же, такое печальное недоразумение -- А что с его пушкой? -- Полиция взяла. Отослали его родным. -- Воображаю, как они довольны,-- сказал я. -- Да,-- сказал бармен.-- Конечно. Пульверизатор всегда пригодится. -- А кто он был? -- Мебельщик. -- Женат? -- Да, жена приходила утром с полицией. -- А что она сказала? -- Она бросилась к нему на грудь и все твердила: "Педро, что они с тобой сделали, Педро? Кто это с тобой сделал? О Педро!" -- А потом полиции пришлось увести ее, потому что она была не в себе,-- сказал официант. -- Говорят, что он был слабогрудый,-- сказал бармен.-- Он сражался в первые дни восстания. Говорили, что он сражался в горах Сьерры, но потом не смог. Чахотка. -- А вчера он пришел в бар, просто чтобы поднять настроение,-- предположил я. -- Да нет,-- сказал бармен.-- Это в самом деле редкий случай. Muy raro. Я разузнал об этом у полицейских, а они народ дотошный, если уж возьмутся за дело. Они допросили его товарищей по мастерской. А ее установили по карточке профсоюза у него в кармане. Вчера он купил этот пульверизатор и одеколон, чтобы подшутить на чьей-то свадьбе. Он так об этом и говорил. Он купил одеколон в лавчонке напротив. Адрес был на ярлыке флакона, а самый флакон нашли в уборной. Он там заряжал свой пульверизатор одеколоном. А сюда, наверно, зашел, когда начался дождь. -- Я видел, как он вошел,-- сказал один из официантов -- А тут пели, ну он и развеселился. -- Да, весел он был, это правда,-- сказал я.-- Его словно на крыльях несло. Бармен изрек с безжалостной испанской логикой: -- Вот оно, веселье, когда пьют слабогрудые. -- Не нравится мне вся эта история,-- сказал я. -- Послушайте,-- сказал бармен.-- Ну не странно ли? Его веселость столкнулась с серьезностью войны, как мотылек... -- Вот это правильно,-- сказал я.-- Сущий мотылек. -- Да я не шучу,-- сказал бармен.-- Понимаете? Как мотылек и танк. Сравнение ему очень понравилось. Он впадал в любезную испанцам метафизику. -- Угощаю,-- заявил он.-- Вы должны написать об этом рассказ. Я вспомнил того парня с пульверизатором, его серое восковое лицо, его широко раскинутые серые восковые руки, его подогнутую ногу -- он в самом деле походил на мотылька. Не то чтобы очень, но и на человека он был мало похож. Мне он напомнил подбитого воробья. -- Дайте мне джину с хинной. -- Вы должны непременно написать об этом рассказ,-- твердил бармен.-- Ваше здоровье! -- И ваше,-- сказал я.-- А вот вчера одна англичанка сказала мне, чтобы я не смел об этом писать. Что это повредит делу. -- Что за чушь,-- сказал бармен.-- Это очень интересно и важно: непонятая веселость сталкивается со страшной серьезностью, а у нас всегда так страшно серьезны. Это для меня, пожалуй, одно из интереснейших, редчайших происшествий за последнее время. Вы должны непременно написать об этом. -- Ладно,-- сказал я.-- Напишу. А дети у него были? -- Нет,-- сказал он.-- Я спрашивал полицейских. Но вы непременно напишите и назовите "Мотылек и танк". -- Ладно,-- сказал я.-- Напишу. Но заглавие мне не очень нравится. -- Шикарное заглавие,-- сказал бармен.-- Очень литературное. -- Ладно,-- сказал я.-- Согласен. Так и назовем рассказ: "Мотылек и танк". И вот я сидел там в то ясное, веселое утро; пахло чистотой, только что подметенным, вымытым и проветренным помещением, и рядом был мой старый друг бармен, который был очень доволен, что мы с ним создаем литературу, и я отпил глоток джина с хинной, и глядел в заложенное мешками окно, и думал о том, как стояла здесь на коленях возле убитого его жена и твердила: "Педро, Педро, кто это сделал с тобой, Педро?" И я подумал, что полиция не сумела бы ей ответить, даже если бы знала имя человека, спустившего курок. РАЗОБЛАЧЕНИЕ Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.: Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.- OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru Бар Чикоте в старое время был для Мадрида тем же, что бар "Сторк", только без музыки и дебютанток, или мужской бар в "Уолдорф-Астории", если бы туда допускали женщин. Конечно, они и туда проникали, но это было мужское пристанище, и прав у женщин там не было никаких. Лицо своему заведению придавал владелец бара -- Педро Чикоте. Он был незаменимый бармен, всегда приветливый, всегда веселый и, что называется, с огоньком. А это теперь довольно редкая штука, и немногие сохраняют его надолго. И не надо путать его с напускной веселостью. Так вот, огонек у Чикоте был, и не напускной, а настоящий. К тому же человек он скромный, простой, дружелюбный. Он был так хорош и приятен и притом деловит, что его можно сравнить только с Жоржем, барменом парижского "Ритца", а это сравнение говорит о многом для тех, кто там побывал,-- и помимо всего прочего бар он держал превосходный. В те времена золотая молодежь Мадрида предпочитала посещать так называемый Новый клуб, а к Чикоте ходили хорошие ребята. Конечно, многие из посетителей мне вовсе не нравились, так же как, скажем, и в баре "Сторк", но мне всегда приятно было посидеть у Чикоте. Тут, например, не рассуждали о политике. Были кафе, куда ходили как в дискуссионный клуб, и других разговоров там не бывало, а у Чикоте о политике не говорили. Но и без этого было о чем поговорить, а вечером сюда приходили самые красивые девушки города, и здесь можно было завязать знакомства на весь вечер, и много хороших вечеров мы начинали именно здесь. Завернув сюда, можно было узнать, кто сейчас в городе или кто куда уехал. А летом, когда в городе никого не оставалось, здесь можно было спокойно посидеть за бутылкой, потому что официанты здесь были приятны и внимательны. Это было похоже на клуб, но только никаких взносов не взимали и можно было познакомиться с девушкой. Без сомнения, это был лучший бар в Испании, а может быть, и на всем свете, и все мы, его завсегдатаи, были очень к нему привязаны. Напитки здесь были восхитительные. Если вы наказывали мартини, его приготовляли из лучшего джина. Чикоте не жалел денег, и виски ему доставляли бочонками из Шотландии. Оно было настолько лучше рекламируемых марок, что его нельзя было даже сравнивать с обычным "шотландским". Но, к сожалению, когда начался мятеж, Чикоте находился в Сан-Себастьяне, где у него был летний филиал. Он и теперь держит его, и говорят, что это лучший бар во всей франкистской Испании. А мадридское заведение взяли на себя официанты и продолжают дело и сейчас, но хорошее виски там уже кончилось. Большинство старых клиентов Чикоте перешли на сторону Франко, но и среди республиканцев есть завсегдатаи этого бара. Так как это было очень веселое место -- а веселые люди обычно самые смелые люди, которые погибают первыми,-- случилось так, что большей части посетителей Чикоте теперь уже нет в живых. Бочоночное виски кончилось уже много месяцев назад, а к маю 1938 года мы прикончили и остаток желтого джина. Теперь и ходить-то туда, собственно, незачем, и Луис Дельгадо. проникни он в Мадрид немного позднее, вероятно, не вздумал бы зайти сюда и не попал бы в беду. Но когда он явился в Мадрид в ноябре 1937 года, у Чикоте еще осталось немного желтого джина, и можно было получить индийскую хинную. Ради этого, собственно, не стоило рисковать жизнью, но, может быть, ему просто захотелось посидеть в привычном месте. Зная его и зная, каким был тот бар в прежние времена, это не трудно понять. В этот день в посольстве закололи корову, и швейцар зашел в отель "Флорида" сказать, что нам оставили десять фунтов парного мяса. Я пошел за ним в ранних сумерках мадридской зимы. Два штурмгвардейца с винтовками сидели у входа в посольство, а мясо было оставлено нам в сторожке. Швейцар сказал, что кусок нам достался хороший, но корова была очень тоща. Я угостил его поджаренными семечками и желудями, завалявшимися в карманах моей куртки, и мы побалагурили с ним, стоя у ворот на гравии подъездной аллеи. Я пошел домой через город с тяжелым свертком мяса под мышкой. Гран-Виа обстреливали, и я зашел переждать к Чикоте. Там было людно и шумно, и я присел за маленький столик в углу, у заложенного мешками окна, мясо положил рядом на скамейку и выпил джина с хинной. Как раз на этой неделе мы обнаружили, что у них еще есть хинная. После начала мятежа ее не выписывали, и цена на нее осталась довоенная. Вечерних газет еще не было, и я купил у старухи газетчицы три листовки разных партий. Они стоили по десять сентаво, и я сказал ей, чтобы она оставила себе сдачу с песеты. Она сказала, что бог меня помилует. Я в этом усомнился и стал читать листовки и пить джин с хинной. Ко мне подошел старый официант, которого я знал еще по прежним временам, То, что он сказал, меня удивило. -- Нет,-- сказал я.-- Не верю. -- Да,-- настаивал он и махнул головой и подносом в одном и том же направлении.-- Только не оборачивайтесь. Он там. -- Не мое это дело,-- сказал я ему. -- Да и не мое тоже. Он ушел, я купил вечерние газеты у только что появившейся другой старухи и стал читать их. Относительно того человека, на которого указывал официант, сомнений не было. Мы оба слишком хорошо его знали. Я мог только подумать: "Ну и глупец. Просто сумасшедший". Тут подошел один греческий товарищ и подсел за мой столик. Он командовал ротой в Пятнадцатой бригаде и при бомбежке его завалило. Четверо рядом с ним были убиты, его же продержали под наблюдением в госпитале, а теперь посылали в дом отдыха или как это сейчас называется... -- Как дела, Джон? -- спросил я.-- Угощайтесь. -- А как называется, что вы пьете, мистер Эмундс? -- Джин с хинной. -- Это какая же хинная? -- Индийская. Попробуйте. -- Я много не пью. Но хинная -- это хорошо от лихорадки. Я выпью. -- Ну, что говорят врачи о вашем здоровье, Джон? -- А мне не нужны врачи. Я здоров. Только в ушах все время жужжит. -- Вам все-таки следовало бы зайти к врачу, Джон. -- Я был. Он не понимает. Говорит -- нет направления. -- Я скажу им. Я там всех знаю. Что, этот доктор -- немец? -- Так точно,-- сказал Джон.-- Немец. Английский говорит плохо. Тут снова подошел официант. Это был старик с лысой головой и весьма старомодными манерами, которых не изменила и война. Он был очень озабочен. -- У меня сын на фронте,-- сказал он.-- Другого убили. Как же быть? -- Это ваше дело. -- А вы? Ведь раз уж я вам сказал... -- Я зашел сюда выпить перед ужином. -- Ну, а я работаю здесь. Но скажите, как быть? -- Это ваше дело,-- сказал я.-- В политику я не мешаюсь. Вы понимаете по-испански? -- спросил я греческого товарища. -- Нет. Только несколько слов. Но я говорю по-гречески, английски, по-арабски. Давно я хорошо знал арабский. Вы знаете, как меня засыпало? Нет. Я знаю только, что вы попали под бомбежку. И все. У него было смуглое, красивое лицо и очень темные руки, которые все время двигались. Он был родом с какого-то греческого острова и говорил очень напористо. - Ну, так я вам расскажу. У меня большой военный опыт. Прежде я был капитаном греческой армии тоже. Я хороший солдат. И когда увидел, как аэроплан летает над нашими окопами в Фуентес-дель-Эбро, я стал следить. Я видел, что аэроплан прошел, сделал вираж, и сделал круг (он показал это руками), и смотрел на нас. Я говорю себе: "Ага! Это для штаба. Произвел наблюдения. Сейчас прилетят еще". И вот, как я и говорил, прилетели другие. Я стою и смотрю. Смотрю все время. Смотрю наверх и объясняю роте, что делается. Они шли по три и по три. Один впереди, а два сзади. Прошли еще три, и я говорю роте: "Теперь о'кей. Теперь ол райт. Теперь нечего бояться". И очнулся через две недели. -- А когда это случилось? -- Уже месяц. Понимаете, каска мне налезла на лицо, когда меня засыпало, и там сохранился воздух, и, пока меня не откопали, я мог дышать. Но с этим воздухом был дым от взрыва, и я от этого долго болел. Теперь я 0'кей, только в ушах звенит. Как, вы говорите, называется то, что вы пьете? -- Джин с хинной. Индийская хинная. Тут, знаете, было до войны очень шикарное кафе, и это стоило пять песет, но тогда за семь песет давали доллар. Мы недавно обнаружили здесь эту хинную, а цену они не подняли. Остался только один ящик. -- Очень хороший напиток. Расскажите мне, как тут было, в Мадриде, до войны? -- Превосходно. Вроде как сейчас, только еды вдоволь. Подошел официант и наклонился над столом. -- А если я этого не сделаю? -- сказал он.-- Я же отвечаю. -- Если хотите, подите и позвоните по этому номеру. Запишите.-- Он записал.-- Спросите Пепе,-- сказал я. -- Я против него ничего не имею,-- сказал официант.-- Но дело в Республике. Такой человек опасен для нашей Республики. -- А другие официанты его тоже узнали? -- Должно быть. Но никто ничего не сказал. Он старый клиент. -- Я тоже старый клиент. -- Так, может быть, он теперь тоже на нашей стороне? -- Нет,-- сказал я.-- Я знаю, что нет. -- Я никогда никого не выдавал. -- Это уж вы решайте сами. Может быть, о нем сообщит кто-нибудь из официантов. -- Нет. Знают его только старые служащие, а они не донесут. -- Дайте еще желтого джина и пива,-- сказал я.-- А хинной еще немного осталось в бутылке. -- О чем он говорит? -- спросил Джон.-- Я совсем мало понимаю. -- Здесь сейчас человек, которого мы оба знали в прежнее время. Он был замечательным стрелком по голубям, и я его встречал на состязаниях. Он фашист, и для него явиться сейчас сюда было очень глупо, чем бы это ни было вызвано. Но он всегда был очень храбр и очень глуп. -- Покажите мне его. -- Вон там, за столом с летчиками. -- А который из них? -- Самый загорелый, пилотка надвинута на глаз. Тот, который сейчас смеется. -- Он фашист? -- Да. -- С самого Фуентес-дель-Эбро не видел близко фашистов. А их тут много? -- Изредка попадаются. -- И они пьют то же, что и вы? -- сказал Джон.-- Мы пьем, а другие думают, мы фашисты. Что? Слушайте, были вы в Южной Америке, Западный берег, в Магальянесе? -- Нет. -- Вот где хорошо. Только слишком много восьме-ро-но-гов. -- Чего много? -- Восьмероногов.-- Он произносил это по-своему.-- Знаете, у них восемь ног. -- А,-- сказал я.-- Осьминог. -- Да. Осьминог,-- повторил Джон.-- Понимаете, я и водолаз. Там можно много заработать, но только слишком много восьмеро-ногов. -- А что, они вам досаждали? - Я не знаю, как это? Первый раз я спускался в гавани Магальянес, и сразу восьмероног. И стоит на всех своих ногах, вот так.-- Джон уперся пальцами в стол, приподнял локти и плечи и округлил глаза.-- Стоял выше меня и смотрел прямо в глаза. Я дернул за веревку, чтобы подняли. -- А какого он был размера, Джон? -- Не могу сказать точно, потому что стекло в шлеме мешает Но голова у него была не меньше четырех футов. И он стоял на своих ногах, как на цы-пучках, и смотрел на меня вот так (он выпялился мне в лицо). Когда меня подняли и сняли шлем, я сказал, что больше не спущусь. Тогда старший говорит: "Что с тобой, Джон? Восьмероног, он больше испугался тебя, чем ты восьмеронога". Тогда я ему говорю: "Это невозможно!" Может, выпьем еще этого фашистского напитка? -- Идет,-- сказал я. Я следил за человеком у того стола. Его звали Луис Дельгадо. и в последний раз я видел его в 1933-м в Сан-Себастьяне на стрельбе по голубям. И помню, мы стояли с ним рядом на верхней трибуне и смотрели на финал розыгрыша большого приза. Мы с ним держали пари на сумму, превышавшую мои возможности, да, как мне казалось, превосходившую и его платежеспособность в том году. Когда он, спускаясь по лестнице, все-таки заплатил проигрыш, я подумал, до чего же он хорошо себя держит и все старается показать, что считает за честь проиграть мне пари. Я вспомнил, как мы тогда стояли в баре, потягивая мартини, у меня было удивительное чувство облегчения, как если бы я сухим выбрался из воды, и вместе с тем мне хотелось узнать, насколько тяжел для него проигрыш. Я всю неделю стрелял из рук вон плохо, а он превосходно, хотя выбирал почти недосягаемых голубей и все время держал пари на себя. -- Хотите реванш на счастье? -- спросил он. -- Как вам угодно. -- Да, если вы не возражаете. -- А на сколько? Он вытащил бумажник, заглянул в него и расхохотался. -- Собственно, для меня все равно,-- сказал он.-- Ну, скажем, на восемь тысяч песет. Тут, кажется, наберется. Это по тогдашнему курсу равнялось почти тысяче долларов. -- Идет,-- сказал я, и все чувство внутреннего покоя мигом исчезло и опять сменилось пустым холодком риска.-- Кто начинает? -- Раскрывайте вы. Мы потрясли тяжелые серебряные монеты по пяти песет в сложенных ладонях. Потом каждый оставил свою монету лежать на левой ладони, прикрывая ее правой. -- Что у вас? -- спросил он. Я открыл профиль Альфонса XIII в младенчестве -- Король,-- сказал я. -- Берите все эти бумажонки и, сделайте одолжение, закажите еще выпить.-- Он опорожнил свой бумажник.-- Не купите ли у меня хорошую двустволку? -- Нет,-- сказал я.-- Но, послушайте, Луис, если вам нужны деньги... Я протянул ему туго сложенную пачку толстых глянцевито-зеленых тысячных банкнот. -- Не дурите, Энрике,-- сказал он.-- Мы ведь поспорили, не так ли? -- Разумеется. Но мы достаточно знаем друг друга. -- Видимо, недостаточно. -- Ладно,-- сказал я.-- Ваше дело. А что будем пить? -- Как вы насчет джина с хинной? Очень славный напиток. Мы выпили джина с хинной, и хотя мне было ужасно неприятно, что я его обыграл, я все же был очень рад, что выиграл эти деньги; и джин с хинной казались мне вкусными как никогда. К чему лгать о таких вещах и притворяться, что не радуешься выигрышу, но этот Луис Дельгадо был классный игрок. -- Не думаю, чтобы игра по средствам могла доставлять людям удовольствие. Как по-вашему, Энрике? Не знаю. Никогда не играл по средствам Будет выдумывать. Ведь у вас куча денег. Если бы,-- сказал я. - Но их нет. -- О, у каждого могут быть деньги,-- сказал он.-- Стоит только что-нибудь продать, вот вам и деньги. -- Но мне и продавать нечего. В том-то и дело. -- Выдумаете тоже. Я еще не встречал такого американца" Вы все богачи. По-своему он был прав. В те дни других американцев он не встретил бы ни в "Ритце", ни у Чикоте. А теперь, оказавшись у Чикоте, ън мог встретить таких американцев, каких раньше никогда не встречал, не считая меня, но я был исключением. И много бы я дал, чтобы не видеть его здесь. Ну, а если уж он пошел на такое полнейшее идиотство, так пусть пеняет на себя. И все-таки, поглядывая на его столик и вспоминая прошлое, я жалел его, и мне было очень неприятно, что я дал официанту телефон отдела контрразведки Управления безопасности. Конечно, он узнал бы этот телефон, позвонив в справочное. Но я указал ему кратчайший путь для того, чтобы задержать Дельгадо, и сделал это в приступе объективной справедливости и невмешательства и нечистого желания поглядеть, как поведет себя человек в момент острого эмоционального конфликта,-- словом, под влиянием того свойства, которое делает писателей такими привлекательными друзьями. Подошел официант -- Как же вы думаете? -- спросил он. -- Я никогда не донес бы на него сам,-- сказал я, стремясь оправдать перед самим собой то, что я сделал.-- Но я иностранец, а это ваша война, и вам решать. -- Но вы-то с нами! -- Всецело и навсегда. Но это не означает, что я могу доносить на старых друзей. -- Ну, а я? -- Это совсем другое дело. Я понимал, что все это так, и ничего другого не оставалось сказать ему, но я предпочел бы ничего об этом не слышать. Моя любознательность насчет того, как ведут себя люди в подобных случаях, была давно и прискорбно удовлетворена. Я повернулся к Джону и не смотрел на стол, за которым сидел Луис Дельгадо. Я знал, что он более года был летчиком у фашистов, а здесь он оказался в форме республиканской армии, в компании трех молодых республиканских летчиков последнего набора, проходившего обучение во Франции. Никто из этих юнцов не мог знать его, и он, может быть, явился сюда, чтобы угнать самолет или еще как-нибудь навредить. Но зачем бы его сюда ни принесло, глупо было ему показываться у Чикоте. -- Как себя чувствуете, Джон? -- спросил я. -- Чувствую хорошо,-- сказал он.-- Хороший напиток, о'кей. От него я немножко пьян. Но это хорошо от шума в голове. Подошел официант. Он был очень взволнован. -- Я сообщил о нем,-- сказал он. -- Ну что ж,-- сказал я.-- Значит, теперь для вас все ясно. -- Да,-- сказал он с достоинством.-- Я на него донес. Они уже выехали арестовать его. -- Пойдем,-- сказал я Джону.-- Тут будет неспокойно. -- Тогда лучше уйти,-- сказал Джон.-- Всегда и всюду беспокойно, хоть и стараешься уйти. Сколько я должен? -- Так вы не останетесь? -- спросил официант -- Нет. -- Но вы же дали мне номер телефона... -- Ну что ж. Побудешь в вашем городе, узнаешь кучу всяких телефонов. -- Но ведь это был мой долг. -- Конечно. А то как же. Долг -- великое дело. -- А теперь? -- Теперь вы этим гордитесь, не правда ли? Может быть, и еще будете гордиться. Может быть, вам это понравится. -- Вы забыли сверток,-- сказал официант. Он подал мне мясо, завернутое в бумагу от бандеролей журнала "Шпора", кипы которого громоздились на горы других журналов в одной из комнат посольства. -- Я вас понимаю,-- сказал я официанту.-- Хорошо понимаю. -- Он был нашим давним клиентом, и хорошим клиентом. И я еще ни разу ни на кого не доносил. Я донес не ради удовольствия. -- И я бы на вашем месте не старался быть ни циничным, ни грубым. Скажите ему, что донес я. Он, должно быть, и так ненавидит меня, как политического противника. Ему было бы тяжело узнать, что это сделали вы. -- Нет. Каждый должен отвечать за себя. Но вы-то понимаете? -- Да,-- сказал я. Потом солгал: -- Понимаю и одобряю. На войне очень часто приходится лгать, и, если солгать необходимо, надо это делать быстро и как можно лучше. Мы пожали друг другу руки, и я вышел вместе с Джоном. Я оглянулся на столик Дельгадо. Перед ним стояли джин с хинной, и все за столом смеялись его словам. У него было очень веселое смуглое лицо и глаза стрелка, и мне интересно было, за кого он себя выдавал. Все-таки глупо было показываться у Чикоте. Но это было как раз то, чем он мог похвастать, возвратись к своим. Когда мы вышли и свернули вверх по улице, к подъезду Чикоте подъехала большая машина, и из нее выскочили восемь человек. Шестеро с автоматами стали по обеим сторонам двери. Двое в штатском вошли в бар. Один из приехавших спросил у нас документы, и, когда я сказал: "Иностранцы",-- он сказал, что все в порядке и чтобы мы проходили дальше. Выше по Гран-Виа под ногами было много свежеразбитого стекла на тротуарах и много щебня из свежих пробоин. В воздухе еще не рассеялся дым, а на улице пахло взрывчаткой и дробленым гранитом. -- Вы где будете обедать? -- спросил Джон. -- У меня есть мясо на всех, а приготовить можно у меня в номере. -- Я поджарю,-- сказал Джон.-- Я хороший повар. Помню, раз я готовил на корабле... -- Боюсь, оно очень жесткое,-- сказал я.-- Только что закололи. -- Ничего,-- сказал Джон.-- На войне не бывает жесткого мяса. В темноте мимо нас сновало много народу, спешившего домой из кинотеатров, где они пережидали обстрел. -- Почему этот фашист пришел в бар, где его знают? -- С ума сошел, должно быть. -- Война это делает,-- сказал Джон.-- Слишком много сумасшедших. -- Джон,-- сказал я,-- вы как раз попали в точку. Придя в отель, мы прошли мимо мешков с песком, наваленных перед конторкой портье, и я спросил ключ, но портье сказал, что у меня в номере два товарища принимают ванну. Ключ он отдал им. -- Поднимайтесь наверх. Джон,-- сказал я.-- Мне еще надо позвонить по телефону. Я прошел в будку и набрал тот же номер, что давал официанту. -- Хэлло, Пепе. В трубке прозвучал сдержанный голос: -- Олла. Аuе tal (как дела? (исп.).) Энрике? -- Слушайте, Пепе, задержали вы у Чикоте такого Луиса Дельгадо? -- Si, hombre. Si. Sin novedad (Да, дружище. Да. Ничего нового (исп.).). Без осложнений. -- Знает он что-нибудь об официанте? -- No, hombre, no(нет, дружище, нет (исп.)). -- Тогда и не говорите о нем. Скажите, что сообщил я, понимаете? Ни слова об официанте. -- А почему? Не все ли равно. Он шпион. Его расстреляют Вопрос ясный. -- Я знаю,-- сказал я.-- Но для меня не все равно. -- Как хотите, hombre. Как хотите. Когда увидимся? -- Заходите завтра. Выдали мяса. -- А перед мясом виски. Ладно, hombre, ладно. -- Salud, Пепе, спасибо. -- Salud, Энрике, не за что. Странный это был, тусклый голос, и я никак не мог привыкнуть к нему, но теперь, поднимаясь в номер, я чувствовал, что мне полегчало. Все мы, старые клиенты Чикоте, относились к бару по-особому. Должно быть, поэтому Луис Дельгадо и решился на такую глупость. Мог бы обделывать свои дела где-нибудь в другом месте. Но, попав в Мадрид, он не мог туда не зайти. По словам официанта, он был хороший клиент, и мы когда-то дружили. Если в жизни можно оказать хоть маленькую услугу, не надо уклоняться от этого. Так что я доволен был, что позвонил своему другу Пепе в Сегуридад, потому что Луис Дельгадо был старым клиентом Чикоте и я не хотел, чтобы перед смертью он разочаровался в официантах своего бара. АМЕРИКАНСКИЙ БОЕЦ Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.: Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.- OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru Окно в номере отеля открыто, и, лежа в постели, слышишь стрельбу на передовой линии, за семнадцать кварталов отсюда. Всю ночь не прекращается перестрелка. Винтовки потрескивают - "такронг, каронг, краанг, такронг", а потом вступает пулемет. Калибр его крупнее, и он трещит гораздо громче: "ронг, караронг, ронг, ронг". Потом слышен нарастающий гул летящей мины и дробь пулеметной очереди. Лежишь и прислушиваешься -- и как хорошо вытянуться в постели, постепенно согревая холодные простыни в ногах кровати, а не быть там, в Университетском городке или Карабанчеле. Кто-то хриплым голосом распевает под окном, а трое пьяных переругиваются, но ты уже засыпаешь. Утром, раньше, чем тебя разбудит телефонный звонок портье, просыпаешься от оглушительного взрыва и идешь к окну, высовываешься и видишь человека, который с поднятым воротником, втянув голову в плечи, бежит по мощеной площади. В воздухе стоит едкий запах разорвавшегося снаряда, который ты надеялся никогда больше не вдыхать, и в купальном халате и ночных туфлях ты сбегаешь по мраморной лестнице и чуть не сбиваешь с ног пожилую женщину, раненную в живот; двое мужчин в синих рабочих блузах вводят ее в двери отеля. Обеими руками она зажимает рану пониже полной груди, и между пальцев тоненькой струйкой стекает кровь. На углу, в двадцати шагах от отеля -- груда щебня, осколки бетона и взрытая земля, убитый в изорванной, запыленной одежде, и глубокая воронка на тротуаре, откуда подымается газ из разбитой трубы,-- в холодном утреннем воздухе это кажется маревом знойной пустыни. -- Сколько убитых? -- спрашиваешь полицейского. -- Только один,-- отвечает он.-- Снаряд пробил тротуар и разорвался под землей. Если бы он разорвался на камнях мостовой, могло бы быть пятьдесят. Другой полицейский чем-нибудь накрывает верхний конец туловища,-- где раньше была голова; посылают за рабочим, чтобы он починил газовую трубу, а ты возвращаешься в отель -- завтракать. Уборщица с покрасневшими глазами замывает пятна крови на мраморном полу вестибюля. Убитый -- не ты, и не кто-нибудь из твоих знакомых, и все очень проголодались после холодной ночи и долгого вчерашнего дня на Гвадалахарском фронте. -- Вы видели его? -- спрашивает кто-то за завтраком. -- Видел,-- отвечаешь ты. -- Ведь мы по десять раз в день проходим там. На самом углу.-- Кто-то шутит, что так можно и без зубов остаться, и еще кто-то говорит, что этим не шутят. И у всех столь свойственное людям на войне чувство. Не меня, ага! He меня. Убитые итальянцы там, под Гвадалахарой, тоже были не ты, хотя убитые итальянцы из-за воспоминаний молодости все еще кажутся "нашими убитыми". Нет, не ты. Ты по-прежнему ранним утрам выезжал на фронт в жалком автомобильчике с еще более жалким шофериком, который, видимо, терзался все сильнее по мере приближения к передовой. А вечером, иногда уже в темноте, без огней, ехал обратно, и твою машину с грохотом обгоняли тяжелые грузовики, и ты возвращался в хороший отель, где тебя ждала чистая постель и где ты за доллар в сутки занимал один из лучших номеров окнами на улицу. Номера поменьше, в глубине, с той стороны, куда не попадали снаряды, стоили гораздо дороже. А после того случая, когда снаряд разорвался на тротуаре перед самым отелем, ты получил прекрасный угловой номер из двух комнат, вдвое больше того, который ты раньше занимал, и дешевле, чем за доллар в сутки. Не меня убили. Ага! Нет, не меня. На этот раз не меня. Потом в госпитале Американского общества друзей испанской демократии, расположенном в тылу Мораты, на Валенсийской дороге, мне сказали: -- Вас хочет видеть Рэвен. -- А я его знаю? -- Кажется, нет,-- ответили мне,-- но он хочет вас видеть. -- Где он? -- Наверху. В палате наверху делали переливание крови какому-то человеку с очень серым лицом, который лежал на койке, вытянув руку, и, не глядя на булькающую бутылку, бесстрастным голосом стонал. Он стонал как-то механически, через правильные промежутки, и казалось, что стоны исходят не от него. Губы его не шевелились. -- Где тут Рэвен? -- спросил я. -- Я здесь,-- сказал Рэвен. Голос раздался из-за бугра, покрытого грубым серым одеялом. Две руки были скрещены над бугром, а в верхнем конце его виднелось нечто, что когда-то было лицом, а теперь представляло собой желтую струпчатую поверхность, пересеченную широким бантом на том месте, где раньше были глаза. -- Кто это? -- спросил Рэвен. Губ у него не было, но он говорил довольно отчетливо, мягким, приятным голосом. -- Хемингуэй,-- сказал я.-- Я пришел узнать, как ваше здоровье. -- С лицом было очень плохо,-- ответил он.-- Обожгло гранатой, но кожа сходила несколько раз, и теперь все заживает. -- Оно и видно. Отлично заживает. Говоря это, я не смотрел на его лицо. -- Что слышно в Америке? -- спросил он.-- Что там говорят о таких, как мы? -- Настроение резко изменилось,--сказал я.-- Там начинают понимать, что Республиканское правительство победит. -- И вы так думаете? -- Конечно,-- сказал я. -- Это меня ужасно радует,-- сказал он.-- Знаете, я бы не огорчался, если бы только мог следить за событиями. Боль -- это пустяки. Я, знаете, никогда не обращал внимания на боль. Но я страшно всем интересуюсь, и пусть болит, только бы я мог понимать, что происходит. Может быть, я еще пригожусь на что-нибудь. Знаете, я совсем не боялся войны. Я хорошо воевал. Я уже раз был ранен и через две недели вернулся в наш батальон. Мне не терпелось вернуться. А потом со мной случилось вот это. Он вложил свою руку в мою. Это не была рука рабочего. Не чувствовалось мозолей, и ногти на длинных, лапчатых пальцах были гладкие и закругленные. -- Как вас ранило? -- спросил я. -- Да одна часть дрогнула, ну мы и пошли остановить ее и остановили, а потом мы дрались с фашистами и побили их. Трудно, знаете ли, пришлось, но мы побили их, и тут кто-то пустил в меня гранатой. Я держал его за руку, слушал его рассказ и не верил ни единому слову. Глядя на то, что от него осталось, я как-то не мог представить себе, что передо мной изувеченный солдат. Я не знал, при каких обстоятельствах он был ранен, но рассказ его звучал неубедительно. Каждый желал бы получить ранение в таком бою. Но мне хотелось, чтобы он думал, что я ему верю. -- Откуда вы приехали? -- спросил я. -- Из Питсбурга. Я там окончил университет. -- А что вы делали до того, как приехали сюда? -- Я служил в благотворительном обществе,-- сказал он. Тут я окончательно уверился, что он говорит неправду, и с удивлением подумал, как же он все-таки получил такое страшное ранение? Но ложь его меня не смущала. В ту войну, которую я знал, люди часто привирали, рассказывая о том, как они были ранены. Не сразу -- после. Я сам в свое время немного привирал. Особенно поздно вечером. Но он думал, что я верю ему, и меня это радовало, и мы заговорили о книгах, он хотел стать писателем, и я рассказал ему, что произошло севернее Гвадалахары, и обещал, когда снова попаду сюда, привезти что-нибудь из Мадрида. Я сказал, что, может быть, мне удастся достать радиоприемник. -- Я слышал, что Дос Пассос и Синклер Льюис тоже сюда собираются,-- сказал он. -- Да,-- подтвердил я.-- Когда они приедут, я приведу их к вам. -- Вот это чудесно,-- сказал on.-- Вы даже не знаете, какая это для меня будет радость. -- Приведу непременно,-- сказал я. -- А скоро они приедут? -- Как только приедут, приведу их к вам. -- Спасибо, Эрнест,-- сказал он.-- Вы не обидитесь, что я зову вас Эрнестом? Голос мягко и очень ясно подымался от его лица, которое походило на холм, изрытый сражением в дождливую погоду и затем спекшийся на солнце. -- Ну что вы,-- сказал я.-- Пожалуйста. Послушайте, дружище, вы скоро поправитесь. И еще очень пригодитесь. Вы можете выступать по радио. -- Может быть,-- сказал он.-- Вы еще придете? -- Конечно,-- сказал я.-- Непременно. -- До свидания, Эрнест,-- сказал он. -- До свидания,-- сказал я ему. Внизу мне сообщили, что оба глаза и лицо погибли и что, кроме того, у него глубокие раны на бедрах и ступнях. -- Он еще лишился нескольких пальцев на ногах,-- сказал врач.-- Но этого он не знает. -- Пожалуй, никогда и не узнает. -- Почему? Конечно, узнает,-- сказал врач.-- Он поправится. Все еще -- не ты ранен, но теперь это твой соотечественник. Твой соотечественник из Пенсильвании, где мы когда-то бились под Геттисбергом. Потом я увидел, что по дороге навстречу мне -- с присущей кадровому британскому офицеру осанкой боевого петуха, которой не смогли сокрушить ни десять лет партийной работы, ни торчащие края металлической шины, охватывающей подвязанную руку,-- идет батальонный Рэвена Джон Кэннингхем. У него три пулевые раны в левую руку выше локтя (я видел их, одна гноится), а еще одна пробила грудь и застряла под левой лопаткой. Он рассказал мне точно и кратко, языком военных сводок, о том, как они остановили отступающую часть на правом фланге батальона, о сражении в окопе, один конец которого держали фашистские, а другой -- республиканские войска; о том, как они захватили этот окоп, и как шесть бойцов с одним пулеметом отрезали около восьмидесяти фашистов от их позиций, и как отчаянно оборонялись эти шесть бойцов до тех пор, пока не подошли республиканские части и, перейдя в наступление, не выровняли линию фронта. Он изложил все это ясно, убедительно, с исчерпывающей полнотой и сильным шотландским акцентом. У него были острые, глубоко сидящие ястребиные глаза, и, слушая его, можно было сразу почувствовать, каков он в бою. В прошлую войну за такую операцию он получил бы крест Виктории. В эту войну не дают орденов. Единственные знаки отличия -- раны, и даже нашивок за ранение не полагается. -- Рэвен был в этом бою,-- сказал он.-- Я и не знал, что он ранен. Он молодчина. Он был ранен позже, чем я. Фашисты, которых мы отрезали, были хорошо обучены. Они не выпустили даром ни одного заряда. Они выжидали в темноте, пока не нащупали нас, а потом открыли огонь залпами. Вот почему я получил четыре пули в одно и то же место. Мы еще поговорили, и он многое сообщил мне. Все это было важно, но ничто не могло сравниться с тем, что рассказ Дж. Рэвена, клерка Питсбургского благотворительного общества, не имевшего никакой военной подготовки, оказался правдой. Это какая-то новая, удивительная война, и многое узнаешь в этой войне -- все то, во что ты способен поверить. НИКТО НИКОГДА НЕ УМИРАЕТ Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.: Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.- OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru Дом был покрыт розовой штукатуркой; она облупилась и выцвела от сырости, и с веранды видно было в конце улицы море, очень синее. Вдоль тротуара росли лавры, такие высокие, что затеняли верхнюю веранду, и в тени их было прохладно. В дальнем углу веранды в клетке висел дрозд, и сейчас он не пел, даже не щебетал, потому что клетка была прикрыта, ее закрыл снятым свитером молодой человек лет двадцати восьми, худой, загорелый, с синевой под глазами и густой щетиной на лице. Он стоял, полуоткрыв рот, и прислушивался. Кто-то пробовал открыть парадную дверь, запертую на замок и на засов. Прислушиваясь, он уловил, как над верандой шумит ветер в лаврах, услышал гудок проезжавшего мимо такси, голоса ребятишек, игравших на соседнем пустыре. Потом он услышал, как поворачивается ключ в замке парадной двери. Он слышал, как дверь отперлась, но засов держал ее, и замок снова щелкнул. Одновременно он услышал, как шлепнула бита по бейсбольному мячу, и как пронзительно закричали голоса на пустыре. Он стоял, облизывая губы, и слушал, как кто-то пробовал теперь открыть заднюю дверь. Молодой человек -- его звали Энрике -- снял башмаки и, осторожно поставив их, прокрался туда, откуда видно было заднее крылечко. Там никого не было. Он скользнул обратно и, стараясь не обнаруживать себя, поглядел на улицу. По тротуару под лаврами прошел негр в соломенной шляпе с плоской тульей и короткими прямыми полями, в серой шерстяной куртке и черных брюках. Энрике продолжал наблюдать, но больше никого не было. Постояв так, приглядываясь и прислушиваясь, Энрике взял свитер с клетки и надел его. Стоя тут, он весь взмок, и теперь ему было холодно в тени, на холодном северо-восточном ветру. Под свитером у него была кожаная кобура на плечевом ремне. Кожа стерлась и от пота подернулась белесым налетом соли. Тяжелый кольт сорок пятого калибра постоянным давлением намял ему нарыв под мышкой. Энрике лег на холщовую койку у самой стены. Он все еще прислушивался. Дрозд щебетал и прыгал в клетке, и Энрике посмотрел на него. Потом встал и открыл дверцу клетки. Дрозд скосил глаз на дверцу и втянул голову, потом вытянул шею и задрал клюв. -- Не бойся,-- мягко сказал Энрике.-- Никакого подвоха. Он засунул руку в клетку, и дрозд забился о перекладины. -- Дурень,-- сказал Энрике и вынул руку из клетки. -- Ну, смотри: открыта. Он лег на койку ничком, уткнув подбородок в скрещенные руки, и опять прислушался. Он слышал, как дрозд вылетел из клетки и потом запел, уже в ветвях лавра "Надо же было оставить птицу в доме, который считают необитаемым! -- думал Энрике. -- Вот из-за таких глупостей случается беда. И нечего винить других, сам такой" На пустыре ребятишки продолжали играть в бейсбол. Становилось прохладно. Энрике отстегнул кобуру и положил тяжелый пистолет рядом с собой. Потом он заснул. Когда он проснулся, было уже совсем темно и с угла улицы сквозь густую листву светил фонарь. Энрике встал, прокрался к фасаду и, держась в тени, прижимаясь к стене, огляделся. На одном из углов под деревом стоял человек в шляпе с плоской тульей и короткими прямыми полями. Цвета его пиджака и брюк Энрике не разглядел, но, что это негр, было несомненно. Энрике быстро перешел к задней стене, но там было темно, и только на пустырь светили окна двух соседних домов. Тут в темноте могло скрываться сколько угодно народу. Он знал это, но услышать ничего не мог: через дом от него громко кричало радио. Вдруг взвыла сирена, и Энрике почувствовал, как дрожь волной прошла по коже на голове. Так внезапно румянец сразу заливает лицо, так обжигает жар из распахнутой топки, и так же быстро все прошло. Сирена звучала по радио -- это было вступление к рекламе, и голос диктора стал убеждать: "Покупайте зубную пасту "Гэвис"! Невыдыхающаяся, непревзойденная, наилучшая!" Энрике улыбнулся. А ведь пора бы кому-нибудь и прийти. Опять сирена, потом плач младенца, которого, по уверениям диктора, можно унять только детской мукой "Мальта-Мальта", а потом автомобильный гудок, и голос шофера требует этиловый газолин "Зеленый крест": "Не заговаривай мне зубы! Мне надо "Зеленый крест", высокооктановый, экономичный, наилучший". Рекламы эти Энрике знал наизусть. За пятнадцать месяцев, что провел на войне, они ни капельки не изменились: должно быть, все те же пластинки запускают,-- и все-таки звук сирены каждый раз вызывал у него эту дрожь, такую же привычную реакцию на опасность, как стойка охотничьей собаки, почуявшей перепела. Поначалу было не так. От опасности и страха у него когда-то сосало под ложечкой. Он тогда чувствовал слабость, как от лихорадки, и лишался способности двинуться именно тогда, когда надо было заставить ноги идти вперед, а они не шли. Теперь все не так, и он может теперь делать все, что понадобится. Дрожь -- вот все, что осталось из многочисленных проявлений страха, через которые проходят даже самые смелые люди. Это была теперь его единственная реакция на опасность, да разве еще испарина, которая, как он знал, останется навсегда и теперь служит предупреждением, и только. Стоя и наблюдая за человеком в соломенной шляпе, который уселся под деревом на перекрестке, Энрике услышал, что на пол веранды упал камень. Энрике пытался найти его, но безуспешно. Он пошарил под койкой -- и там нет. Не успел он подняться с колен, как еще один камешек упал на плиточный пол, подпрыгнул и закатился в угол. Энрике поднял его. Это был простой, гладкий на ощупь голыш; он сунул его в карман, пошел в дом и спустился к задней двери. Он стоял, прижимаясь к косяку и держа в правой руке тяжелый кольт. -- Победа,-- сказал он вполголоса; рот его презрительно выговорил это слово, а босые ноги бесшумно перенесли его на другую сторону дверного проема. -- Для тех, кто ее заслуживает,-- ответил ему кто-то из-за двери. Это был женский голос, и произнес он отзыв быстро и невнятно. Энрике отодвинул засов и распахнул дверь левой рукой, не выпуская кольта из правой. В темноте перед ним стояла девушка с корзинкой. Голова у нее была повязана платком. Здравствуй,-- сказал он, запер дверь и задвинул засов. В темноте он слышал ее дыхание. Он взял у нее корзинку и потрепал ее по плечу. -- Энрике,-- сказала она, и он не видел, как горели ее глаза, и как светилось лицо. -- Пойдем наверх,-- сказал он.-- За домом кто-то следит с улицы. Ты его видела? -- Нет,-- сказала она.-- Я шла через пустырь. -- Я тебе его покажу. Пойдем на веранду. Они поднялись по лестнице. Энрике нес корзину, потом поставил ее у кровати, а сам подошел к углу и выглянул. Негра в шляпе не было. -- Так,-- спокойно заметил Энрике. -- Что так? -- спросила девушка, тронув его руку и, в свою очередь, выглядывая. -- Он ушел. Что там у тебя из еды? -- Мне так обидно, что ты тут целый день просидел один,-- сказала она.-- Так глупо, что пришлось дождаться темноты. Мне так хотелось к тебе весь день! -- Глупо было вообще сидеть здесь. Они еще до рассвета высадили меня с лодки и привели сюда. Оставили один пароль и ни крошки поесть, да еще в доме, за которым следят. Паролем сыт не будешь. И не надо было сажать меня в дом, за которым по каким-то причинам наблюдают. Очень это по-кубински. Но в мое время мы, по крайней мере, не голодали. Ну, как ты, Мария? В темноте она крепко поцеловала его. Он почувствовал ее тугие полные губы и то, как задрожало прижавшееся к нему тело, и тут его пронзила нестерпимая боль в пояснице. -- Ой! Осторожней! -- А что с тобой? -- Спина. -- Что спина? Ты ранен? -- Увидишь,-- сказал он. -- Покажи сейчас. -- Нет. Потом. Надо поесть и скорее вон отсюда. А что тут спрятано? Уйма всего. То, что уцелело после апрельского поражения, то, что надо сохранить на будущее. Он сказал: -- Ну, это -- отдаленное будущее. А наши знают про слежку? Конечно, нет. Ну, а все-таки, что тут? Ящики с винтовками. Патроны Все надо вывезти сегодня же.-- Рот его был набит.-- Годы придется работать, прежде чем это опять пригодится. Тебе нравится эскабече (маринованная рыба -- прим.)? Очень вкусно. Сядь сюда. -- Энрике!-- сказала она, прижимаясь к нему. Она положила руку на его колено, а другой поглаживала его затылок.-- Мой Энрике! Только осторожней,-- сказал он, жуя. -- Спина очень болит. Ну, ты доволен, что вернулся с войны? -- Об этом я не думал,-- сказал он -- Энрике, а как Чучо? -- Убит под Леридой. -- А Фелипе? -- Убит. Тоже под Леридой. -- Артуро? -- Убит под Теруэлем. -- А Висенте?-- сказала она, не меняя выражения, и обе руки ее теперь лежали на его колене. -- Убит. При атаке на дороге у Селадас. -- Висенте -- мой брат.--Она отодвинулась от него, убрала руки и сидела, вся напрягшись, одна в темноте. -- Я знаю, -- сказал Энрике. Он продолжал есть. -- Мой единственный брат. -- Я думал, ты знаешь,-- сказал Энрике. -- Я не знала, и он мой брат. -- Мне очень жаль, Мария. Мне надо было сказать об этом по-другому. -- А он в самом деле убит? Почему ты знаешь? Может быть, это только в приказе? -- Слушай. В живых остались Рожелио, Базилио, Эстебан, Фело и я. Остальные убиты. -- Все? -- Все,-- сказал Энрике. -- Нет, я не могу,-- сказала Мария,-- не могу поверить! -- Что толку спорить? Их нет в живых. -- Но Висенте не только мой брат. Я бы пожертвовала братом. Он был надеждой нашей партии. -- Да. Надеждой нашей партии -- Стоило ли? Там погибли все лучшие. -- Да. Стоило! -- Как ты можешь говорить так? Это -- преступление. -- Нет. Стоило! Она плакала, а Энрике продолжал есть. -- Не плачь,-- сказал он.-- Теперь надо думать о том, как нам возместить их потерю. -- Но он мой брат. Пойми это: мой брат. -- Мы все братья. Одни умерли, а другие еще живы. Нас отослали домой, так что кое-кто останется. А то никого бы не было. И нам надо работать. -- Но почему же все они убиты? -- Мы были в ударной части. Там или ранят, иди убивают. Мы, остальные, ранены. -- А как убили Висенте? -- Он перебегал дорогу, и его скосило очередью из дома справа. Оттуда простреливалась дорога. -- И ты был там? -- Да. Я вел первую роту. Мы двигались справа от них. Мы захватили дом, но не сразу. Там было три пулемета. Два в доме и один на конюшне. Нельзя было подступиться. Пришлось вызывать танк и бить прямой наводкой в окно. Вышибать последний пулемет. Я потерял восьмерых. -- А где это было? -- Селадас. -- Никогда не слышала. -- Не мудрено,-- сказал Энрике.-- Операция была неудачной. Никто о ней никогда и не узнает. Там и убили Висенте и Игнасио. -- И ты говоришь, что так надо? Что такие люди должны умирать при неудачах в чужой стране? -- Нет чужих стран, Мария, когда там говорят по-испански. Где ты умрешь, не имеет значения, если ты умираешь за свободу. И, во всяком случае, главное -- жить, а не умирать. -- Но подумай, сколько их умерло... вдали от родины... и в неудачных операциях... -- Они пошли не умирать. Они пошли сражаться. Их смерть -- это случайность. -- Но неудачи! Мой брат убит в неудачной операции. Чучо -- тоже. Игнасио -- тоже. -- Ну, это частность. Нам надо было иногда делать невозможное. И многое, на иной взгляд, невозможное мы сделали. Но иногда сосед не поддерживал атаку на твоем фланге. Иногда не хватало артиллерии. Иногда нам давали задание не по силам, как при Селадас. Так получаются неудачи. Но в целом это не была неудача. Она не ответила, и он стал доедать, что осталось. Ветер в деревьях все свежел, и на веранде стало холодно. Он сложил тарелки обратно в корзину и вытер рот салфеткой. Потом тщательно обтер пальцы и одной рукой обнял девушку. Она плакала. -- Не плачь, Мария,-- сказал он.-- Что случилось -- случилось. Надо думать, как нам быть дальше. Впереди много работы Она ничего не ответила, и в свете уличного фонаря он увидел, что она глядит прямо перед собой. -- Нам надо покончить со всей этой романтикой. Пример такой романтики -- этот дом. Надо покончить с тактикой террора. Никогда больше не пускаться в авантюры. Девушка все молчала, и он смотрел на ее лицо, о котором думал все эти месяцы всякий раз, когда мог думать о чем-нибудь, кроме своей работы. -- Ты словно по книге читаешь,-- сказала она.-- На человеческий язык не похоже. -- Очень жаль,-- сказал он.-- Жизнь научила. Это то, что должно быть сделано. И это для меня важнее всего. -- Для меня важнее всего мертвые,-- сказала она. -- Мертвым почет. Но не это важно. -- Опять как по книге!-- гневно сказала она.-- У тебя вместо сердца книга. -- Очень жаль, Мария. Я думал, ты поймешь. Все, что я понимаю,-- это мертвые,-- сказала она. Он знал, что это неправда. Она не видела, как они умирали под дождем в оливковых рощах Харамы, в жару в разбитых домах Кихорны, под снегом Теруэля. Но он знал, что она ставит ему в упрек: он жив, а Висенте умер,-- и вдруг в каком-то крошечном уцелевшем уголке его прежнего сознания, о котором он уже и не подозревал, он почувствовал глубокую обиду. -- Тут была птица,-- сказал он.-- Дрозд в клетке. -- Да. -- Я его выпустил. -- Какой ты добрый!-- сказала она насмешливо.-- Вот не знала, что солдаты так сентиментальны! -- А я хороший солдат. -- Верю. Ты и. говоришь, как хороший солдат. А каким солдатом был мой брат? -- Прекрасным солдатом. Веселее, чем я. Я не веселый. Это недостаток. -- А он был веселый? -- Всегда. И это мы очень ценили. -- А ты не веселый? -- Нет. Я все принимаю слишком всерьез. Это недостаток. -- Зато самокритики хоть отбавляй, и говоришь как по книге. -- Лучше бы мне быть веселей,-- сказал он.-- Никак не могу научиться. -- А веселые все убиты. -- Нет,-- сказал он.-- Базилио веселый. -- Ну, так и его убьют,-- сказала она. -- Мария! Как можно? Ты говоришь, как пораженец. -- А ты как по книге!-- сказала она.-- Не трогай меня. У тебя черствое сердце, и я тебя ненавижу. И снова он почувствовал обиду, он, который считал, что сердце его зачерствело, и ничто не может причинить боль, кроме физических страданий. Все еще сидя на койке, он нагнулся. -- Стяни с меня свитер,-- сказал он. -- С какой стати? Он поднял свитер на спине и повернулся. -- Смотри, Мария. В книге такого не увидишь. -- Не стану смотреть,-- сказала она.-- И не хочу. -- Дай сюда руку. Он почувствовал, как ее пальцы нащупали след сквозной раны, через которую свободно прошел бы бейсбольный мяч, чудовищный шрам от раны, прочищая которую хирург просовывал туда руку в перчатке, шрам, который проходил от одного бока к другому. Он почувствовал прикосновение ее пальцев и внутренне содрогнулся. Потом она крепко обняла его и поцеловала, и губы ее были островком во внезапном океане острой боли, которая захлестнула его слепящей, нестерпимой, нарастающей, жгучей волной и тотчас же схлынула. А губы здесь, все еще здесь; и потом, ошеломленный, весь в поту, один на койке, а Мария плачет и твердит: -- О Энрике, прости меня? Прости, прости! -- Не важно,-- сказал Энрике.-- И прощать тут нечего. Но только это было не из книг. -- И всегда так больно? -- Когда касаются или при толчках. -- А как позвоночник? -- Он был только слегка задет. И почки тоже. Осколок вошел с одной стороны и вышел с другой. Там ниже и на ногах есть еще раны. -- Энрике, прости меня! -- Да нечего прощать! Вот только плохо, что не могу обнять тебя и, кроме того, что невесел. -- Мы обнимемся, когда все заживет. -- Да. -- И я буду за тобой ухаживать. -- Нет, ухаживать за тобой буду я. Это все пустяки. Только больно, когда касаются, и при толчках. Меня не это беспокоит. Теперь нам надо приниматься за работу. И поскорее уйти отсюда. Все, что здесь есть, надо вывезти сегодня же. Надо все это поместить в новом и невыслеженном месте, пригодном для хранения. Потребуется нам все это очень нескоро. Предстоит еще много работы, пока мы снова не создадим необходимые условия. Многих надо еще воспитать. К тому времени патроны едва ли будут Пригодны. В нашем климате быстро портятся запалы. А сейчас нам надо уйти. И так уже я допустил глупость, задержавшись тут так долго, а глупец, который поместил меня сюда, будет отвечать перед комитетом. -- Я должна провести тебя туда ночью. Они считали, что день ты в этом доме будешь в безопасности. -- Этот дом -- сплошная глупость! -- Мы скоро уйдем. -- Давно пора было уйти. -- Поцелуй меня, Энрике! -- Мы осторожно,-- сказал он. Потом в темноте на постели, с закрытыми глазами, осторожно прилаживаясь и чувствуя на своих губах ее губы, и счастье без боли, и чувство, что ты дома без боли, дома и жив без боли, и что тебя любят и нет боли; была пустота в их любви, и она заполнилась, и губы их в темноте целуют, и они счастливы, счастливы в жаркой темноте у себя дома и без боли, и вдруг пронзительный вой сирены, и опять боль, нестерпимая боль -- настоящая сирена, а не радио. И не одна сирена. Их две. И они приближаются с обоих концов улицы. Он повернул голову, потом встал. Он подумал: недолго же довелось побыть дома. -- Выходи в дверь и через пустырь,-- сказал он.-- Иди, я отсюда буду отстреливаться и отвлеку их. -- Нет, ты иди,-- сказала она.-- Пожалуйста. Это я останусь и буду отстреливаться, тогда они подумают, что ты еще здесь. -- Послушай,-- сказал он.-- Мы оба уйдем. Тут нечего защищать. Все это оружие ни к чему. Лучше уйти. -- Нет, я останусь,-- сказала она.-- Я буду тебя защищать. Она потянулась к его кобуре за пистолетом, но он ударил ее по щеке. -- Пойдем. Не глупи. Пойдем! Они спустились вниз, и он чувствовал ее у себя за спиной. Он распахнул двери, и оба они вышли в темноту. Он обернулся и запер дверь. -- Беги, Мария! -- сказал он.-- Через пустырь, вот в том направлении. Скорей! -- Я хочу, с тобой! Он опять ударил ее по щеке. -- Беги! Потом нырни в траву и ползи. Прости меня, Мария. Но иди. Я пойду в другую сторону. Беги,-- сказал он.-- Да беги же, черт возьми! Они одновременно нырнули в заросль сорняков. Он пробежал шагов двадцать, а потом, когда полицейские машины остановились перед домом и сирены умолкли, прижался к земле и пополз. Он упорно продирался сквозь заросли, лицо ему засыпало пыльцой сорняков, репьи своими колючками терзали ему руки и колени, и он услышал, как они обходят дом. Теперь окружили его. Он упорно полз, напряженно думая, не обращая внимания на боль. "Почему сирены? Почему нет машины на задах? Почему нет фонаря или прожектора на пустыре? Кубинцы!-- думал он.-- Надо же быть такими напыщенными глупцами. Должно быть, уверены, что в доме никого нет. Явились забрать оружие. Но почему сирены?" Он услышал, как они взламывали дверь. Шумели возле дома. Оттуда послышалось два свистка, и он стал продираться дальше. "Дураки,-- подумал он.-- Но они, должно быть, уже нашли корзину и тарелки. Что за народ! Провести облаву и то не умеют!" Он дополз почти до конца пустыря. Он знал, что теперь надо подняться и перебежать дорогу к дальним домам. Он приладился ползти без особой боли. Он мог приучить себя почти к любому движению. Только резкие смены движения причиняли боль, и теперь он боялся подняться. Еще не покидая зарослей, он стал на одно колено, перетерпел волну боли и потом снова вызвал ее, подтягивая второе колено, перед тем как встать на ноги. Он бросился через улицу к противоположному дому, как вдруг щелкнул прожектор и сразу поймал его в сноп света. Ослепленный, он различал только темноту по обе стороны луча. Прожектор светил с полицейской машины, которая тишком, без сирены, приехала и стала на заднем углу пустыря. Когда Энрике тонким резким силуэтом встал навстречу лучу, хватаясь за пистолет, автоматы дали по нему очередь из затемненной машины. Было похоже на то, что бьют дубинкой по груди, и он почувствовал только первый удар. Все последующие были словно эхо. Он ничком упал в траву, и за тот миг, что он падал, а может быть, еще раньше, между вспышкой луча и первой пулей, у него мелькнула одна, последняя мысль: "А они не так глупы. Может быть, и из них когда-нибудь выйдет толк". Если бы у него было время еще для одной мысли, он, наверно, понадеялся бы, что на другом углу нет машины. Но была машина и там, и ее прожектор блуждал по пустырю. Широкий сноп прочесывал сорняки, в которых укрывалась Мария. И в затемненной машине пулеметчики вели за лучом рифленые дула безотказных уродливых "томпсонов". В тени дерева за темной машиной с прожектором стоял негр. На нем была шляпа и шерстяная куртка. Под рубашкой он носил ожерелье из амулетов. DH спокойно стоял, наблюдая за работой прожектора. А тот проглаживал весь пустырь, где, распластавшись, лежала девушка, уткнув подбородок в землю. Она не двинулась с тех самых пор, как услышала первую очередь. Она чувствовала, как колотится о землю ее сердце. -- Ты ее видишь?-- спросил кто-то в машине. -- Надо насквозь прочесать сорняки,-- сказал лейтенант.-- Но1а! -- позвал он негра, стоявшего под деревом.-- Пойди в дом и скажи, чтобы они шли сюда, к нам, через пустырь цепочкой. Ты уверен, что их только двое? -- Только двое,-- спокойно ответил негр.-- Один уже готов. -- Иди. Слушаю, господин лейтенант,-- сказал негр. Обеими руками придерживая свою шляпу, он побежал по краю пустыря к дому, где уже ярко светились все окна. На пустыре лежала девушка, сцепив руки на затылке. -- Помоги мне вынести это,-- сказала она в траву, ни к кому не обращаясь, потому что никого рядом не было. Потом, вдруг зарыдав, повторила:-- Помоги мне, Висенте. Помоги мне, Фелипе. Помоги мне, Чучо. Помоги мне, Артуро. И ты, Энрике, помоги мне... Когда-то она произнесла бы молитву, но это было потеряно, а ей так нужна была опора! -- Помогите мне молчать, если они возьмут меня,-- сказала она, уткнувшись ртом в траву.-- Помоги мне молчать, Энрике. Помоги молчать до конца, Висенте. Она слышала, как позади нее продираются они, точно загонщики, когда бьют зайцев. Они шли широкой стрелковой цепью, освещая траву электрическими фонариками. О Энрике,-- сказала она,-- помоги мне! Она разжала руки, сцепленные на затылке, и протянула их по бокам. -- Лучше так. Если побегу, они будут стрелять. Так проще. Медленно она поднялась и побежала прямо на машину. Луч прожектора освещал ее с ног до головы, и она бежала, видя только его белый, ослепляющий глаз. Ей казалось, что так лучше. За спиной у нее кричали: Но стрельбы не было. Кто-то сгреб ее, и она упала. Она слышала его тяжелое дыхание. Еще кто-то подхватил ее под руки и поднял. Потом, придерживая с обеих сторон, они повели ее к машине. Они не были грубы с ней, но упорно вели ее к машине. -- Нет,-- сказала она.-- Нет! Нет! -- Это сестра Висенте Итурбе.-- сказал лейтенант.-- Она может быть полезна. -- Ее уже допрашивали,-- сказал другой голос. -- Как следует ни разу. -- Нет!-- сказала она.-- Нет! Нет!-- Потом громче:-- Помоги мне, Висенте! Помоги, помоги мне, Энрике! -- Их нет в живых,-- сказал кто-то.-- Они тебе не помогут. Не глупи. -- Неправда!-- сказала она.-- Они мне помогут. Мертвые помогут мне. Да-да! Наши мертвые помогут мне! -- Ну так погляди на своего Энрике,-- сказал лейтенант.-- Убедись, поможет ли он тебе. Он тут, в багажнике. -- Он уже помогает мне,-- сказала девушка Мария.-- Разве вы не видите, что он уже помогает мне? Благодарю тебя, Энрике. О, как я благодарю тебя! -- Будет,-- сказал лейтенант.-- Она сошла с ума. Четверых оставьте стеречь оружие, мы пришлем за ним грузовик. А эту полоумную возьмем в штаб. Там она все расскажет. -- Нет,-- сказала Мария, хватая его за рукав.-- Вы разве не видите, что все они мне помогают? -- Чушь!--сказал лейтенант.--Ты ^просто свихнулась. -- Никто не умирает зря,-- сказала Мария.-- Сейчас все мне помогают. -- Вот пусть они тебе помогут еще через часок,-- сказал лейтенант. -- И помогут!-- сказала Мария.-- Не беспокойтесь. Мне теперь помогают многие, очень многие. Она сидела очень спокойно, откинувшись на спинку сиденья. Казалось, она обрела теперь странную уверенность. Такую же уверенность почувствовала чуть больше пятисот лет назад другая девушка ее возраста на базарной площади города, называемого Руаном. Мария об этом не думала. И никто в машине не думал об этом. У этих двух девушек, Жанны и Марии, не было ничего общего, кроме странной уверенности, которая внезапно пришла к ним в нужную минуту. Но всем полицейским было не по себе при виде Марии, очень прямо сидевшей в луче фонаря, который озарял ее лицо. Машины тронулись; в головной на заднем сиденье пулеметчики убирали автоматы в тяжелые брезентовые чехлы, отвинчивая приклады и засовывая их в косые карманы, стволы с рукоятками -- в среднее отделение, а магазины -- в плоские наружные кармашки. Негр в шляпе вышел из-за угла дома и помахал головной машине. Он сел впереди с шофером, и все четыре машины свернули на шоссе, которое выводило по берегу к Гаване. Сидя рядом с шофером, негр засунул руку за пазуху и стал перебирать синие камешки ожерелья. Он сидел молча и перебирал их, как четки. Он был раньше грузчиком в порту, а потом стал осведомителем и за сегодняшнюю работу должен был получить от гаванской полиции пятьдесят долларов. Пятьдесят долларов -- это немалые деньги в Гаване по нынешним временам, но негр не мог больше думать о деньгах. Когда они выехали на освещенную улицу Малекон, он украдкой оглянулся и увидел гордо сиявшее лицо девушки и ее высоко поднятую голову. Негр испугался. Он пробежал пальцами по всему ожерелью и крепко сжал его в кулак. Но оно не помогло ему избавиться от страха, потому что здесь была древняя магия, посильней его амулетов. В ЧУЖОЙ СТРАНЕ Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.: Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.- OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru Осенью война все еще продолжалась, но для нас она была кончена. В Милане осенью было холодно и темнело очень рано. Зажигали электрические фонари, и было приятно бродить по улицам, разглядывая витрины. Снаружи у магазинов висело много дичи, мех лисиц порошило снегом, и ветер раздувал лисьи хвосты. Мерзлые выпотрошенные оленьи туши тяжело свисали до земли, а мелкие птицы качались на ветру, и ветер трепал их перья. Была холодная осень, и с гор дул ветер. Все мы каждый день бывали в госпитале. К госпиталю можно было пройти через город разными путями. Две дороги вели вдоль каналов, но это было очень далеко. Попасть в госпиталь можно было только по какому-нибудь мосту через канал. Мостов было три. На одном из них женщина продавала каштаны. Около жаровни было тепло. И каштаны в кармане долго оставались теплыми. Здание госпиталя было старинное и очень красивое, и мы входили в одни ворота и, перейдя через двор, выходили в другие, с противоположной стороны. Во дворе мы почти всегда встречали похоронную процессию. За старым зданием стояли новые кирпичные корпуса, и там мы встречались каждый день, и были очень вежливы друг с другом, расспрашивали о здоровье и садились в аппараты, на которые возлагались такие надежды. К аппарату, в котором я сидел, подошел врач и спросил -- Чем вы увлекались до войны? Занимались спортом? -- Да, играл в футбол,-- ответил я. Прекрасно, сказал он,-- вы и будете играть в футбол лучше прежнего. Колено у меня не сгибалось, нога высохла от колена до щиколотки, и аппарат должен был согнуть колено и заставить его двигаться, как при езде на велосипеде. Но оно все еще не сгибалось, и аппарат каждый раз стопорил, когда дело доходило до сгибания. Врач сказал: -- Все это пройдет. Вам повезло, молодой человек. Скоро вы опять будете первоклассным футболистом. В соседнем аппарате сидел майор, у которого была меленькая, как у ребенка, рука. Он подмигнул мне, когда врач стал осматривать его руку, помещенную между двумя ремнями, которые двигались вверх и вниз и ударяли по неподвижным пальцам, и спросил: -- А я тоже буду играть в футбол, доктор? Майор был знаменитым фехтовальщиком, а до войны самым лучшим фехтовальщиком Италии. Врач пошел в свой кабинет и принес снимок высохшей руки, которая до лечения была такая же маленькая, как у майора, а потом немного увеличилась. Майор взял здоровой рукой снимок и посмотрел на него очень внимательно. -- Ранение? -- спросил он. -- Несчастный случай на заводе,-- сказал врач. -- Весьма любопытно, весьма любопытно,-- сказал майор и вернул снимок врачу. -- Убедились теперь? -- Нет,-- сказал майор. Было трое пациентов одного со мною возраста, которые приходили каждый день. Все трое были миланцы; один из них собирался стать адвокатом, другой -- художником, а третий хотел быть военным. И после лечебных процедур мы иногда шли вместе в кафе "Кова", рядом с театром "Ла Скала". И потому, что нас было четверо, мы шли кратчайшим путем, через рабочий квартал. Нас ненавидели за то, что мы офицеры, и часто, когда мы проходили мимо, нам кричали из кабачков: "Abasso gli ufficiali!"("Долой офицеров!" (итал.)). У пятого, который иногда возвращался из госпиталя вместе с нами, лицо было завязано черным шелковым платком: у него не было носа, и лицо ему должны были исправить. Он пошел на фронт из Военной академии и был ранен через час после того, как попал на линию огня. Лицо ему потом исправили, но он происходил из старинного рода, и носу его так и не смогли придать должную форму. Он уехал в Южную Америку и служил там в банке. Но это было позже, а тогда никто из нас не знал, как сложится жизнь. Мы знали только, что война все еще продолжается, но что для нас она кончена. У всех у нас были одинаковые ордена, кроме юноши с черной шелковой повязкой на лице, а он слишком мало времени пробыл на фронте, чтобы получить орден. Высокий юноша с очень бледным лицом, который готовился в адвокаты, был лейтенантом полка Ардитти и имел три таких ордена, каких у нас было по одному. Он долго пробыл лицом к лицу со смертью и держался особняком. Каждый из нас держался особняком, и нас ничто не связывало, кроме ежедневных встреч в госпитале. И все-таки, когда мы шли к кафе "Кова" через самую опасную часть города, шли в темноте, а из кабачков лился свет и слышалось громкое пение, и когда пересекали улицы, где люди толпились на тротуарах, и нам приходилось расталкивать их, чтобы пройти,-- мы чувствовали, что нас связывает то, что мы пережили и чего они, эти люди, которые ненавидят нас, не могут понять. Все было понятно в кафе "Кова", где было тепло и нарядно и не слишком светло, где по вечерам было шумно и накурено, и всегда были девушки за столиками, и иллюстрированные журналы, висевшие по стенам на крючках. Посетительницы кафе "Кова" были большие патриотки. По-моему, в то время самыми большими патриотками в Италии были посетительницы кафе, да они, должно быть, еще и теперь патриотки. Вначале мои спутники вежливо интересовались моим орденом и спрашивали, за что я его получил. Я показал им грамоты, где были написаны пышные фразы и всякие "fratellanza" и "abnegazione" ("Братство" и "самоотверженность" (итал.).), но где на самом деле, если откинуть эпитеты, говорилось, что мне дали орден за то, что я американец. После этого их отношение ко мне несколько изменилось, хоть я и считался другом по сравнению с посторонними. Я был их другом, но меня перестали считать своим с тех пор, как прочли грамоты. У них все было иначе, и получили они свои ордена совсем по-другому. Правда, я был ранен, но все мы хорошо знали, что рана, в конце концов, дело случая. Но все-таки я не стыдился своих отличий и иногда, после нескольких коктейлей, воображал, что сделал все то, за что и они получили свои ордена. Но, возвращаясь поздно ночью под холодным ветром, вдоль пустынных улиц, мимо запертых магазинов, стараясь держаться ближе к фонарям, я знал, что мне никогда бы этого не сделать, и очень боялся умереть, и часто по ночам, лежа в постели, боялся умереть и думал о том, что со мной будет, когда я снова попаду на фронт. Трое с орденами были похожи на охотничьих соколов, а я соколом не был, хотя тем, кто никогда не охотился, я мог бы показаться соколом; но они, все трое, отлично это понимали, и мы постепенно разошлись. С юношей, который был ранен в первый же день на фронте, мы остались друзьями, потому что теперь он уже не мог узнать, что из него вышло бы; поэтому его тоже не считали своим, и он нравился мне тем, что из н