хитреца с плотно укутанной шарфом шеей доставить нас на базу, предложив два фунта, то есть больше, чем он выручил бы за несколько дней торговли: мы погрузили велосипед в повозку и втроем поехали под перестук копыт серой клячи. Нас окутывал резкий запах растопленного нутряного жира. Ветер разогнал набухшие влагой тучи, и над орошенной, сверкающей мириадами дождевых капель землей раскинулось небо цвета зеленых яблок. 22 В среду девятого июня мы поехали в Кембридж и снова слушали на берегах Кема студенческие мадригалы, а я лежал в окружении других слушателей на траве под огромными деревьями рядом с Дэфни, до краев наполненный в этот теплый день желанием. В паузе между номерами какой-то янки рядом с нами сообщил своему дружку, что концерт входит в программу ежегодных торжеств, называемых "Майской неделей", хотя отмечалась она в июне. - Ну и обалдуи же эти лайми, - отозвался его дружок. Я видел, как вспыхнула Дэфни. После концерта Мерроу и другие куда-то исчезли, а мы с Дэфни наняли плоскодонку и около часа медленно плыли вниз по реке мимо чудесной королевской церкви, гостиницы "Геррет", мостов "Тринити" и Сент-Джона, и именно за это время благодаря Дэфни у меня возникли некоторые мысли - предвестники кризиса, который наступил в конце июля. Я слушал, как студенты распевают неизвестные мне мадригалы XVI столетия, а мысли мои блуждали где-то в далеком прошлом; я размышлял о девушках, оставшихся дома, в Штатах. У меня всегда была какая-нибудь зазноба. В годы обучения я встречался с разными девушками, и с каждой из них у меня было связано какое-то воспоминание. Так, при мысли о Пенни возникала кинокартина "Вот идет мистер Джорден" в Сайкстоне, в штате Миссури; Сибил означала "бьюик" ее отца - мы останавливали машину у железнодорожного переезда в горах недалеко от Денвера, причем даже не обнимались, а только слушали по автомобильному приемнику джаз Томми Дорси; с Мэрилин ассоциировалась мелодия "Такова моя любовь", грохотавшая из радиолы-автомата в дешевом ресторанчике в Монтгомери, в штате Алабама. Но через все эти воспоминания прежде всего проходила Дженет - девушка из моего родного города, моя невеста, и, казалось, от нее невозможно спастись, как от наследственности. После подобных размышлений я начииал еще больше ценить Дэфни, ибо каждая девушка, как бы сильно я ее ни желал, постоянно действовала мне на нервы, в то время как с Дэфни я чувствовал себя легко и свободно. Я освоился с самостоятельным управлением лодкой, я потом сидел на корме просто так, и мы болтали. Дэфни была откровенна. Мы говорили на одном языке. Теперь нас уже не так разъединяло национальное различие и различие в жизненном опыте. Я понял, что своим поведением она редко давала мужчинам повод к азойливым приставаниям, - несмотря на хрупкость и женственность, она обладала большой внутренней силой, присущей цельным натурам. - Мы никогда ни о чем не спорим, - сказал я. - А почему мы должны спорить? Я так скучаю без тебя. Зачем же мне отравлять часы нашей близости? Она находила какую-то сладость в тоске и любила страдания, вызываемые глубокой привязанностью. - Что бы ты мог сделать ради меня? Я обещал ей то, о чем поется в песнях. Подняться на гору. На лодке отправиться в Китай. Написать книгу. Переплыть океан. Сделать жемчужное ожерелье из росинок, как в песне, которую я пел, чтобы сохранить свою жизнь. Да, в присутствии Дэфни я забывал обо всех опасностях на свете. Потом Дэфни устроила мне нечто вроде допроса. - Что ты хочешь от меня? - с какой-то болью спросила она, и ее вопрос застал меня врасплох. Я сразу же подумал о постели, но решил, что надо найти какой-то другой, не столь грубый ответ. Утешения, когда я в отчаянии. Хорошую компанию, хорошую беседу, хороший смех. Возможность проводить с ней свободное время между рейдами. Я чувствовал себя смущенным, так как понимал, что Дэфни ждала совершенно определенного обещания, чего-то очень важного для нее, и сразу занял осторожную и уклончивую позицию. - Война, - ответил я, как бы объясняя свое длительное молчание, - идет война, и мне бы хотелось скорее увидеть ее конец. - А во имя чего ты воюешь? Я хочу сказать, ты-то какое имеешь отношение к этой войне? Вопрос был поставлен необычно, но к тому времени я уже хорошо знал Дэфни и понимал, что она спрашивает именно о том, о чем хочет спросить: по чисто женской логике, Дэф, вероятно, считала, что войны исчезнут лишь тогда, когда люди откажутся участвовать в них; но я нервничал и, очевидно, высмеял бы подобную наивность, подобную сентиментальную чушь, ибо смешно думать, что отказ воевать по политическим и религиозным мотивам мог привести к созданию мира без войн, но в те дни такой вопрос казался обычным. - Я не знаю, во имя чего я воюю. Во всяком случае, не во имя патриотизма, проповедуемого сенатором Тамалти. Вряд ли наши ребята, даже Мерроу, воюют из патриотических побуждений. Думаю, им просто не терпится поскорее совершить свои двадцать пять боевых вылетов, и точка. Понимаю, Дэф, мои слова могут покоробить любого англичанина, но клянусь, что только в этом и состоит для них цель войны. Каждый боевой вылет - еще один шаг к окончанию смены. Остаться в живых - вот главное. Кажется, я чувствовал себя слишком неловко, чтобы распространяться даже в разговоре с Дэфни о своей добропорядочности, которая никогда меня не покидала. Убивать, чтобы выжить... Позже я вновь и вновь возвращался к этой мысли. В школе в Донкентауне, когда мне было лет десять, я интересовался динозаврами. Возможно, все эти бронтозавры, стегозавры, трицератопсы, аллозавры и особенно гигантские тираннозавры - владыки всего живого - страшили меня потому, что я был таким маленьким, таким коротышкой. Прошли миллионы лет, прежде чем эти чудовища приобрели все для того, чтобы убивать других и выжить самим, - шипы высотой в рост человека, хвосты, один удар которых мог бы разнести дом, ключицы шириной в стенку "Шермана", когти, похожие на лезвие топора. Они обладали мозгом величиной с грецкий орех. Прошло семьдесят пять миллионов лет, и я, со своей "летающей крепостью" и мозгом размером с порядочный грейпфрут, сам стал зубом птерозавра с кожистыми крыльями. Мне казалось, что стремление выжить не должно быть основной целью у цивилизованного человека. Тщательно обдумав вопрос Дэфни, я пришел к выводу, что воевать мне легче, чем не воевать. Я принадлежал к тому кругу людей, которые считали, что летать и воевать - это и есть единственная форма бытия. Все, видимо, сводилось к тому, что я скорее предпочел бы умереть, чем отступить от этого естественного и общепринятого правила поведения. И в то же время, посматривая на Дэфни, сидевшую в своем желтом платье на зеленой скамье плоскодонки, я сознавал, что предпочту жить, а не умереть. Что бы я мог сделать ради нее, спросила она. В конце июля, в разгар целой серии рейдов (мы называли их нашим "блицем"), предав Кида Линча вечному успокоению на американском военном кладбище близ Кембриджа, я пережил кризис в своем отношении к войне; он явился итогом моих попыток собрать воедино все эти бессвязные и противоречивые мысли, но лишь после трагического рейда на Швайнфурт я понял, что они значили. Однако в тот день, когда мы слушали мадригалы, эти мысли приходили мне в голову случайно, оставляя лишь какой-то неприятный осадок. Время, на которое мы арендовали лодку, истекло, и мы отправились к Дэфни. 23 Целой группой мы сидели в комнате Титти и болтали о состоявшемся в тот день, одиннадцатого июня, налете на Вильгельмсхафен. В комнату вошел развинченный тип, на вид лет шестнадцати, с ярко-рыжими волосами, - я не раз видел его на базе; на его кожаной куртке виднелась сделанная карандашом надпись: "Линч", и все догадались, что это и есть тот самый паренек, которого мы прозвали "Кидом", он постоянно выступал по местному радиовещанию с поэмами, песенками, стишками и всякими шуточками, - вероятно, с согласия офицера по организации досуга. В какой-нибудь дождливый день молчавшее радио вдруг оживало, и Кид начинал читать шуточное двусмысленное стихотворение. Свои выступления он неизменно заканчивал словами: "Докладывает лейтанант Линч". Некоторые ребята считали его просто клоуном, но я, хотя и не знал Кида, всегда вступался за него; он летал вторым пилотом, а между тем, как утверждали, знал дело лучше своего командира. Если так, то что же ему еще оставалось, как не читать всякие нелепые стишки? Разговор в комнате Титти зашел об одинокой черной "летающей крепости" - самолете-корректировщике, который мы снова заметили в тот день. После инструктажа перед рейдом на Бремен и затянувшегося до полудня старта выяснилось, что основной объект прикрыт густой облачностью, а когда наша воздушная армада повернула на запасной объект Бремерхафен, летчики ведущей авиагруппы не то перестарались, не то погорячились и сделали такой крутой вираж, что следующим за ними группам пришлось осуществлять все более и более значительные развороты, так что наше замыкавшее боевой порядок подразделение, подобно самому дальнему участнику детской игры в "цепочки", должно было совершить еще более широкий разворот; отбомбились мы наспех и плохо. В подавленном настроении мы легли на обратный курс, и вот тогда-то в вечернем небе, позади и выше последнего звена нашей группы, появился Б-17. Он не имел никаких опознавательных знаков, и следовал за нами примерно до полпути через Северное море, и только здесь наконец повернул, и, одинокий и загадочный, удалился в направлении Германии. Пока мы разговаривали о немецком корректировщике, кто-то стал утверждать, что немцы хорошие вояки и не менее хорошие спортсмены. Кид Линч молчал. Мерроу рассказывал, как во время какого-то рейда пилот одного из наших подбитых самолетов вышел из боевого порядка и выпустил шасси, а немецкие истребители не только не пытались сбить его, но сопровождали его, как бы охраняя, пока он не приземлился. Фрицам, вероятно, хотелось заполучить еще один корректировщик, но Мерроу уверял, будто все дело в "законе неба" - не стрелять в летчика, выбросившегося на парашюте. Братство авиаторов. Обособленная каста авиаторов; вражеские пилоты ближе вам, чем пехотинцы из армии наших союзников. Потом заговорил Линч, и сначала я вышел из себя, но потом понял, чего он хотел. А хотел он показать этому самонадеянному искателю славы, что проповедуемая им ересь о воздушном рыцарстве преследует лишь одну цель: внушить окружающим, будто все закончится мило и благополучно для номера один, для него, Мерроу. Конечно, Киду пришлось нелегко в нашей компании. Мы плохо представляли все то, что вызывало у человечества гнев и ужас, ибо для Испании мы были слишком юны, а времена Освенцима еще не наступили, и "летающие крепости", и крупнокалиберные фугаски - "разрушители кварталов" (как внушительно звучали тогда для нас эти два слова!) - казались нам самым мощным оружием, которое создал человек, самым мощным и последним, потому что и войне нашей предстояло стать последней. Каких только глупостей не говорилось о нас, молодых людях, отбросивших быдто бы всякие иллюзии и поумневших благодаря тому, что они прочитали "Прощай, оружие!", "Солдатская награда" и "Три товарища". По самое горло нас напичкали иллюзиями, лозунгами, призывами, верой в чудеса - этими плодами дешевой пропаганды. Мы были готовы умереть за Дину Шор[22], бифштекс с кровью, холодное пиво, за туристскую поездку по Карибскому морю. Пожалуй, мы не очень-то верили в "Четыре свободы", и всякие рассуждения о них воспринимали как демагогию. Зато искренне верили журналам "Тайм", "Пост", "Кольер" и "Лайф". Так вот, Кид рассказал, что, как сообщили ему приятели из разведывательного отделения, тип, сидевший за штурвалом корректировщика, известен под именем "Черного рыцаря", что он из Черного леса, носит кольцо с черным ониксом, подарок Гитлера, и, как пилигрим, посещает места боевой славы немецкого оружия. Рассказ Линча казался весьма правдоподобным, он умел плести из нитей собственной фантазии сложную и тонкую паутину, а в тот вечер, если не ошибаюсь, он многое позаимствовал из "Нибелунгов", у братьев Гримм, из "Вальпургиевой ночи", и, должен сказать, от всего это у нас прямо-таки мурашки по спине бегали. Я впервые увидел Мерроу в таком смятении. После того как мы разошлись по своим комнатам, Базз с каким-то яростным отчаянием стал допрашивать меня, в самом ли деле Линч знает так много и правда ли все то, что он рассказал о Черном рыцаре. По моему глубокому убеждению, Мерроу по меньшей мере наполовину поверил Киду. Линч, несомненно, сумел его убедить, что каждый вечер Черный рыцарь выпивает по маленькому серебряному кубку крови, взятой у пленных английских и американских летчиков. Позже, вякий раз, как мы во время очередного рейда замечали Черного рыцаря, Мерроу начинал проявлять необычную осторожность и устраивал мне настоящий скандал, если я не следил за наддувом и температурой масла. 24 На следующий вечер за ужином Линч плюхнулся на соседний стул. - У нас с тобой не командиры, а психи, - сказал он. - Ну, мой-то хоть умеет летать. - Я уже слышал, что на долю Линча выпал дурак по имени Биссемер. - Еще неизвестно, кто хуже - мой ли кретин или твой ангелок из преисподней. Черт бы его побрал с этим летным этикетом. Я сказал Линчу, что Мерроу все же человек, что недавно он приютил подыхавшего от голода длинношерстого щенка неизвестной породы, заботился о нем и щенок сразу же к нему привязался. Рассказал и о том, как Мерроу относился к сержантам, о том, что его старик во время первой мировой войны тоже служил сержантом. И о том, что как раз перед моим уходом в столовую Мерроу сказал: "Знаешь, что я собираюсь сделать? Впрыснуть этой псине возбудителей бешенства и натравить на кого-нибудь из сержантов". Но Линч перевел разговор на другую тему. - Ты слыхал о беспорядках, которые устроили эти модники в Лос-Анджелесе? Оказывется, еще начиная с зимы хулиганы с огромными часовыми цепочками, одетые в широкие в бедрах и демонстративно зауженные книзу брючки, в длинные пиджаки и узкие башмаки, стали подстерегать в Сан-Педро одиноких моряков, избивали их, а иногда пускали в ход ножи, и с тех пор волна бандитизма захлестнула весь Лос-Анджелес. По словам Линча, на прошлой неделе произошло настоящее побоище между группами военных и бандами пижонов. В свое время мне попалась на глаза двухстрочная заметка об этих хулиганах в газете "Звезды и полосы". Линч же знал массу деталей, вплоть до ширины их брюк в манжетах и в бедрах, но больше всего меня поразило его гневное возмущение. Он хотел вместе со мной докопаться до причины этого омерзительного явления. Что руководило хулиганами? Чувство стыда за свое обеспеченное существование в то время, когда их сверстники в солдатских шинелях проливают кровь на войне? Своеобразный способ удовлетворить свои гомосексуальные наклонности? Подчеркнутое безразличие к тому, что происходит в мире? Кид выдвигал массу всяких предположений. Впервые за долгое время мне удалось поговорить на сколько-нибудь серьезную тему. Линча глубоко затрагивало все это. Он участвовал в войне, мог потерять жизнь, и потому хотел узнать и почувствовать все хорошее и все плохое о стране, ради которой ему, возможно, придется расстаться с самым дорогим, что у него было, - жизнью. Его серьезность удивила меня. Несдержанный на язык Кид, выступавший по местному радиовещанию с дрянными стишками и неприличными шутками, совсем не подготовил меня к встрече с этим другим человеком. С первого взгляда Линч казался довольно безобразным, и все же было в нем что-то обаятельное и даже красивое. У него были огненно-рыжие волосы неправдоподобного оттенка - не какие-то красновато-коричневые или темно-рыжие, а цвета нижней кромки слоистых облаков, когда их освещает внезапно вспыхнувшая вечерняя заря, как часто наблюдалось у нас в Донкентауне, и вы невольно ждали, что яркий блеск этих волос вот-вот угаснет и сменится ночной серостью. С глазами у него творилось что-то неладное: складки кожи и конъюктива век стягивались слишком уж плотно, отчего глаза казались очень маленькими, похожими на свиные. Он не обладал присущим рыжеволосым людям сливочно-белым цветом лица; его покрытая оспинами толстая кожа напоминала парусину или кожуру какого-то фрукта. И все же он выглядел свежим, как ребенок. Живость ума, доброжелательность, остроумие, сквозившие в его разговоре во взгляде его странных глаз, и особенно то, что оставляло наиболее сильное впечатление, - его глубокая серьезность, скрываемая под напускным легкомыслием, - все это с избытком возмещало внешнюю непривлекательность. Ему исполнилось двадцать два года, он окончил колледж, был женат и - трудно поверить - имел двух дочерей. Возможно, этим и объяснялась его серьезность. В столовой за едой, среди грубых шуток, которые, как блюдо с картофельным пюре, подхватывали и передавали друг другу посетители, Линч потихоньку показал мне любительский фотоснимок "его трех женщин". Две маленькие толстые девочки - Руби и Джинджер (прозвища, как объяснил Линч) - были такими же рыжеволосыми, как отец. Готов поспорить, что ни один человек на базе не знал, что Кид отец. 25 На следующий день, тринадцатого июня, мы участвовали в рейде на Бремен, в нашем одиннадцатом боевом вылете, и я с трудом дождался конца рейда, собираясь повидать Линча и поговорить с ним об этой операции. Рейд закончился полным провалом, потому что взаимодействовавшее с нами крыло, перед тем как лечь на боевой курс, вдруг сократило миль на тридцать установленный на инструктаже маршрут и направилось прямо к цели; возникла опасность столкновения, поскольку мы-то выдерживали заданный маршрут, и, чтобы избежать неразберихи, нам пришлось сделать широкий разворот; не удивительно, что в таком беспорядке большинство наших групп сбросило бомбы милях в двух от города. Однако я не мог не сказать Линчу, что вместе с тем наш экипаж во время рейда на Бремен действовал лучше, чем когда-либо раньше. Нам пришлось немало потрудиться, отражая непрерывные атаки истребителей. Члены экипажа своевременно и четко докладывали о появлении самолетов противника; строго соблюдалась дисциплина переговоров по внутреннему телефону. Мы с Линчем, оставаясь в летных комбинезонах, закусывали в буфете Красного Креста и наперебой рассказывали друг другу и перипетиях полета, а иногда, отложив сандвичи, с помощью рук показывали развороты и углы, демонстрируя отдельные маневры. Я, видимо, пытался внушить Линчу, какой замечательный пилот Мерроу. В тот день он блестяще осуществлял противоистребительное и противозенитное маневрирование. В критические моменты, когда вражеские истребители атаковывали нас то в лоб, то с тыла, он применил свое изобретение - энергичные развороты вправо и влево на четыре - шесть градусов, что крайне мешало немцам вести прицельный огонь, поскольку им приходилось непрерывно вносить поправки на упреждение; и вместе с тем Мерроу ухитрялся удерживаться в нашей группе. И еще одно. На полпути домой мы получили по радио сообщение, что в Пайк-Райлинг прибыли важные гости и нам необходимо, подлетев к базе, четким строем пройти над ней как можно ниже; я сообщил Линчу, что Мерроу доверил управление машиной мне (как раздобрила его, должно быть, история с найденным щенком!), и я почувствовал себя на седьмом небе, ибо надеялся, что Хеп Арнольд, или Кларк Гейбл[23], или еще какая-нибудь важная персона увидят с земли, как я поведу наше "Тело". Выслушав меня, Линч пожал плечами и лишь позже объяснил, что хотел этим сказать. Появился Мерроу и сделал все, чтобы испортить впечатление, которое я пытался внушить о нем Линчу. Он громко смеялся. - Боумен, - заговорил он, гогоча и задыхаясь от хохота, - Боумен, малыш, да ты знаешь ли, что остался в дураках? Фоли сбит. Над Германией. Вот теперь и пусть говорит по-французски! Ты и твои иностранные языки, будь они прокляты! Он весело отправился рассказывать эту историю другим; позже я узнал, что он прежде всего высмеивал меня. В тот же вечер Линч рассказал, что он слышал, как Мерроу выбил дно у старой кружки на железнодорожной станции в Бертлеке; по его словам, спустя несколько дней он, Линч, стащил из столовой новую эмалированную кружку, съездил на велосипеде на станцию и прикрепил ее к крану взамен разбитой. Потом Линч сказал: - Я тоже вел сегодня самолет над аэродромом, но только потому, что Биссемер, хоть и первый пилот, летать в строю не умеет, он обещал мне научиться. Но слушай, Боу, почему ты думаешь, будто Мерроу разрешил тебе вести самолет над базой из добрых побуждений? Он попросту хотел оскорбить тебя. Мерроу ведет самолет, когда ему надо показать себя, а Боумен - для всякого сопливого начальства. Я продолжал защищать Мерроу и сказал, что на такое он не способен. 26 Док Ренделл, размахивая своими огромными ручищами, читал лекцию о венерических заболеваниях. Утром командование отменило рейд на Ле-Ман, а позже распорядилось собрать всех офицеров в столовой номер один. Док казался смущенным, и все догадывались, что его заставил выступить с лекцией наш психопат Уэлен. Док показал кинофильм о путях заражения венерическими болезнями. Когда на экране возникли изображения микробов, мы приветствовали их, словно хороших, свойских парней. Линч, Мерроу и я шли через "школьный городок" - так Линч после лекции стал называть район казарм. - Кто из вас знает, как выводят блох? - поинтересовался Мерроу. У фермера недалеко от Бертлека Мерроу раздобыл немного овечьего дизенфектанта, собираясь с его помощью избавить от насекомых своего вечно чесавшегося щенка. Линч - он, видимо, знал все на свете - тут же проинструктировал Базза. - Какое испытание ждет вас обоих! - добавил он. Как только мы вернулись в нашу комнату, Мерроу бросил беглый взгляд на своего песика (тот действительно имел плачевный вид) и сказал: - Трепещите, блохи, сейчас я за вас возьмусь! Мы с Линчем решили не присутствовать при массовом убиении и пошли гулять. В ясную погоду, наступившую в день рейда на Вильгельмсхафен, сухую, солнечную и не сулившую перемен к худшему по меньшей мере в течение двух-трех дней, на аэродроме появились фермеры с конными сенокосилками и скосили траву на огромном золотившемся пространстве в треугольнике взлетных полос, и сейчас, проходя с Линчем через летное поле, мы видели, как люди укладывают в фургоны сухое сено, а повязанные платками женщины подбирают за ними остатки. День стоял теплый, напоенный солнцем, и тени на лугу казались черными и подвижными, как вороны и галки, разрывающие мусор. - Подумать только, - заметил Линч. - Они не могут позволить себе роскошь оставить на поле хотя бы несколько травинок. - Вот именно. Ни с того ни с сего Линч изрек нечто пророческое. - Послушай, - сказал он, - может, ты и не думаешь так, но ты переживешь того "героя", что летает у тебя первым пилотом. - Не хочу я его переживать. Хочу только, чтобы нас с ним хватило еще на одинаковое количество рейдов - на четырнадцать боевых вылетов. - Да, да, - согласился Линч, потом подумал и добавил: - Особые страдания война приносит человеку, наделенному воображением. Воображать - это и значит страдать. Как это ни мучительно, вы привыкаете. Человек без воображения может многое перенести, не моргнув глазом. Но раз он уж сломался - прощай! С ним все кончено, его не спасешь. - Ты как-то читал поэму, где говорилось, что ты не можешь ненавидеть тех, с кем воюешь, и любить тех, кого защищаешь, помнишь? Как тебе удается выходить сухим из воды с подобными стихами? - Ах, это? Я, видишь ли, сказал Уэлену, что поэму написал ирландец и об ирландском летчике, а он считает, что все ирландское, особенно если происходит из его родного Бостона, - о'кей! Йитс! Вот почему, услыхав поэму, я вспомнил о матери. - Мать читала мне стихи Йитса, - сказал я, погружаясь в воспоминания о детстве, о брате Джиме, об отце, настроенном по-летнему благодушно, о матери и о том, как она расчесывала волосы. Мы прошли из конца в конец взлетно-посадочную полосу, тянувшуюся с севера на юг, и оказались на засаженном репой поле. Приятно пахла засохшая земля, рассыпаясь под нашими ногами. В лесу вокруг Пайк-Райлинг-холла за проволочной изгородью ссорились воробьи. - Как ты попал в этот переплет? - спросил fя. У меня бы никогда не хватило смелости обратиться с таким вопросом к Мерроу, да и Линчу я задал его не без опасения, что он начнет высмеивать меня. - Видишь ли, - медленно ответил Кид. - Мне кажется, в наш двадцатый век так называемые цивилизованные народы снова вернулись к ужасам первобытного варварства. Я не хочу утверждать, что в таком... в таком регрессе повинны одни лишь немцы. По-моему, я попал в "переплет" для того, чтобы помочь сокрушить фашистов - они-то в первую очередь и толкают человечество назад, к первобытному состоянию. Что бы со мной ни случилось, я буду счастлив, если мне удастся внести свою долю в обуздание этих подонков. Линч говорил спокойно и просто, с убежденностью много передумавшего человека, и его слова произвели на меня глубокое впечатление, чего, кажется, он даже не заметил. 27 Пятнадцатого июня рейд на Ле-Ман не состоялся. Он намечался на раннее утро, на пять пятнадцать, в плохую погоду. В соответствии с боевым приказом, мы должны были набирать высоту со скоростью шестьсот футов в минуту - явно непосильная задача для "крепостей" с их максимальной бомбовой нагрузкой в три тонны. Из двадцати трех поднявшихся самолетов девять не сумели отыскать наше соединение в белесых бесформенных облаках и вернулись на аэродром. За бортом свирепствовал пятидесятипятиградусный мороз, самолеты оставляли за собой густые инверсионные следы. Континент укрывала густая облачность, и, в довершение ко всему, когда мы уже пролетели над французской территорией миль десять, по радио поступил приказ вернуться на базу. Я доложил Мерроу. Вначале он даже не поверил. Свой день он начал с обличительной тирады в адрес командования крыла, причем поводом послужил ответ на ходатайство авиагруппы разрешить установку спаренных крупнокалиберных пулеметов: Nix. Теперь, услышав о приказе, Мерроу снял руки со штурвала, сжал кулаки и потряс над головой. От ярости он, по-видимому, лишился дара речи. На безопасной высоте Мерроу сорвал с себя маску и сразу показался мне каким-то очень уж странным. Я вспомнил разговор, состоявшийся перед вылетом в один из первых рейдов, когда мы бездельничали на самолетной стоянке в ожидании приказа занять места. Сержанты разговаривали о своем командире, пока сам он находился в машине и не мог ничего слышать. Малыш Сейлин, желая похвалить Мерроу, сказал, что ему следовало бы стать летчиком-истребителем. "Ага, - проворчал Фарр. - Я согласен. Чтоб летать без экипажа". И действительно, позже в тот же июньский день Мерроу вел себя так, словно сидел за штурвалом одноместного истребителя. Как обычно, мы вышли из строя и уже начали совершать круг перед заходом на посадку. И тут, когда мы подходили к посадочной полосе, Мерроу резко развернул машину вправо, со снижением высоты, увеличил скорость и помчался футах в пятидесяти над землей. В следующее мгновение я заметил, как с обеих сторон самолета замелькали верхушки огромных деревьев, и едва успел подумать, что этот психопат обязательно врежется вместе с нами в одно из окон Пайк-Райлинг-холла (Макс испуганно крикнул по внутреннему телефону: "Мерроу! Ты что, совсем рехнулся?"), как увидел шиферную крышу и старинную дымовую трубу из фигурного кирпича; она промелькнула так близко, что я мог бы сосчитать отдельные кирпичи. Пролетев над домом, Мерроу сделал крутой разворот, от которого, казалось, заскрипела каждая заклепка самолета, вновь пролетел над шиферной крышей и повел машину обратно, между рядами величественных деревьев. Мы пролетели значительно ниже крон. Афродита не носила штанишек и потому не могла обмочить их от страха, но готов поспорить, что Мерроу заставил даже камень сходить под себя. Однако и этого Баззу показалось мало. Он сделал совершенно недопустимый заход на командно-диспетчерскую вышку и лишь тогда втерся между другими самолетами и совершил посадку. На разборе полетов Мерроу, выдвинув подбородок (так выглядит на карте береговая линия Восточной Англии), спросил: - Группу, правда, пришлось вернуть с маршрута, но всем машинам, долетевшим хотя бы до побережья Франции, засчитывается боевой вылет. - Какая щедрость, черт бы вас побрал! - заметил Мерроу. 28 Позже в тот день прошел сильный град и повалил такой снег, что многие офицеры и солдаты выбежали на площадку и затеяли игру в снежки; Мерроу тоже принимал участие и хохотал, как школьник. Однако вечером, когда упали косые лимонно-желтые лучи солнца, я увидел, как Мерроу вместе с нашим капелланом направился в зоны рассредоточения. Он шел, ссутулясь и опустив голову, и показался мне постаревшим. 29 В следующее воскресенье, двадцатого июня утром, когда я пришел в дом миссис Порлок, Дэфни уже поджидала меня в нашей комнате. Она сидела на кровати погибшего Арчи Порлока и перебирала бусины длинного ожерелья; она не могла броситься мне навстречу - половина бусин, снятых с нитки, лежала у нее на коленях. Я сел рядом и предложил свою помощь, но она ответила, что нанизывать легче одной. Она держала в зубах кончик нитки и, когда я обращался к ней, отвечала: "М-м-м..." Я с удовольствием наблюдал, как она быстрыми, изящными движениями пальцев брала кусочки стекла, похожие то на темные граненые виноградинки, то на кусочки вишневого желе, то на крохотные клочки неба. Она казалась такой сосредоточенной! Для меня у нее не оставалось времени. Я пересел на кровать Уилли Порлока и решил развлекать Дэфни; конечно, рассказал ей, как Мерроу пролетел над Пайк-Райлинг-холлом. "М-м-м..." Мерроу научил свою собачонку попрошайничать и взял ее с собой в столовую, но оказавшийся там командир вышвырнул щенка. Мерроу что-то здорово скис, настроение у него, судя по тому, как он ведет себя, отвратительное. "М-м-м..." В среду на прошлой неделе эскадрилья совершила учебно-тренировочный полет. Скука! "М-м-м..." Драка в пятницу. На базе все еще бездельничали человек тридцать счастливых вояк-летчиков, отслуживших службу в Англии; поскольку герои скоро забываются, особенно когда их слишком много, мы относились к ним, как к чему-то прискучившему. Мерроу, для которого летное дело и мужские способности были понятиями равнозначными, говорил: "Бедняги, да ведь их же кастрировали!" Как-то одажды вечером в офицерском клубе Текс Миллер, один из таких летчиков не у дел, начал ругаться, заметив в баре сержанта-негра с английской девушкой-блондинкой. "Их хлебом не корми - дай переспать с блондинкой", - съязвил Миллер. Мерроу не выдержал - не потому, как я думал, что ему не понравились слова Текса, а потому, что эти кастрированные молодцы, прошедшие наши "университеты", действовали ему на нервы. "Меня тошнит от брехни этого техассого быка", - громко сказал он. Результаты разговора оказались, так сказать, налицо: Мерроу - разбитая губа, Текс - шесть швов на лбу и огромный синяк цвета вот этой кровати. "М-м-м..." Мне стало надоедать это бесконечное "м-м-м...". Жизнь так коротка. Вслух я ничего не сказал, но подумал, что Дэфни могла бы заняться своим проклятым ожерельем в другое время. Я растянулся на кровати утонувшего на "Рипалсе" Уилли Порлока, перестал болтать и принялся ждать. Я сделал ошибку, заранее размечтавшись, как много проиятного сулит мне очередная встреча с Дэфни, особенно теперь, когда наша связь продолжала укрепляться; я болезненно переносил разлуку с Дэфни, но боль была необыкновенно сладостной - от сознания того, что теперь наша близость доставит нам еще большую радость, чем в прошлый раз. Пока же мне оставалось только прислушиваться к щелканью бусинок, все тем же "м-м-м..." и наблюдать за движениями нервных пальцев Дэфни. А тут еще я почувствовал, что у меня все больше и больше начинает болеть голова. Я даже опасался, что со мной случится удар и что я могу умереть. Унизительно. Тут, на койке, обутый. Наконец Дэфни вынула изо рта эту противную нитку. - Послушай, Дэфни. Что-нибудь произошло? - Нет, милый. Просто ко мне пришла красная гостья. Я сел. - Что, что? - Я уже так свыкся с мыслью, что в эти дни все люди посходили с ума, что не удивился бы и не встревожился, если бы Дэфни не избежала общей участи. Но в действительности она разговаривала со мной на условном языке, к которому у меня не было ключа; моя бывшая невеста Дженет тоже любила напускать на себя таинственность. - А? - с трудом выдавил я. - У меня месячные. Головная боль у меня мгновенно прошла; я сразу стал нежным и ничего не требовал взамен. Мы нашли шашки братьев Порлок и стали играть. Я рассказал Дэфни о своем новом приятеле Линче, упомянул о стихах Йитса, и тут меня вновь охватили яркие воспоминания детства, и вскоре я начал изливать душу, рассказывая о матери, об отце, о брате. Я сказал, что мать у меня была мягкой и доверчивой. Она твердо верила, что все люди добры, и сумела внушить свою веру мне. Отец иногда нехорошо относился к матери, но она продолжала твердить, что он воплощенная доброта. Две самые близкие приятельницы матери заслуженно пользовались репутацией злостных сплетниц, однако мать утверждала, что они настоящие христианки. Она знала простой рецепт приготовления сахарного печенья - белого, с изюминкой в середине. Сначала я выковыривал изюминку, а потом объедал печенье вокруш дырки. У мамы были длинные волосы, и она часами их расчесывала, держа ручное зеркало так, чтобы ее профиль отражался в зеркале шифоньера; и все же я бы не сказал, что она очень заботилась о своей внешности. Когда я подрос и тер пушок на губе в обратном направлении в надежде, что он станет жестче и превратится в нечто такое, что можно будет брить, она взяла за обычай читать мне стихи. "У серебристого Трента обитает сирена..." Или: "Весь день мы не двигались, весь день мы молчали..." Она сходила с ума по Йитсу. А я почесывался и все порывался улизнуть на улицу, вспоминая о гонимых северо-западным ветром перистых облаках, возвещавших о приближении непогоды; но все же кое-что у меня сохранилось - не только стихи и любовь к ним, но и чувства и стремления, которые они пробуждали. Она заставляла меня заниматься музыкой. Вначале, пока я был слишком мал, она сама давала мне уроки, а я, злоупотребляя ее добротой и терпением, колотил по клавиатуре, скулил, путал такты и злился, не стесняясь давать волю своим чувствам. Потом она послала меня к некоему мистеру Флориену; он сидел рядом со мной перед пианино и, глядя на мои отросшие грязные ногти, скалил от отвращения желтые, неровные зубы, похожие на зерна выродившейся кукурузы; иногда он поднимался, приносил маникюрные ножницы (как бы я, чего доброго, не "поцарапал клавиатуру"), и мне все время казалось, что вот сейчас он вонзит их кривые лезвия в мою грудь за то, что я так сильно ненавидел и заданные им упражнения, и его самого. Но время, которое дарила мне мать, не пропало даром, с тех пор я не мог равнодушно слышать звуки пианино, хотя сам бросил играть еще в колледже. Много часов я провел с Дженет, слушая пластинки. Моими любимцами были Тодди Уильсон и Джесс Стеси. Дэфни никогда не слыхала о них. - Как-нибудь я проиграю тебе пластинки с их записями. Я любил отца. Добрый от природы, он, однако, считал своим долгом держать в строгости меня и брата и не проявлять особой нежности к матери. Предполагалось, что так лучше и для нас и для нее. На улице, напротив нашего дома, находилась площадка, где подрядчик Шиэн выкопал котлован под фундамент, а потом почему-то забросил работы, и мы с Джимом использовали ее для своих игр, причем на правах старшего верховодил Джим. Он был помешан на всяких инженерных прожектах. Мы насобирали кучу перегоревших, а иногда, боюсь, и не перегоревших электрических лампочек, - обыкновенных, елочных, от карманных фонарей, испорченных радиоламп, строили стены и валы, разбивали лампы и втыкали панели в землю - нити накала торчали, как радиоантенны, а потом с помощью коробок из-под сигар и комьев грязи сооружали что-то похожее на фантастический завод. На площадке никогда не просыхала грязь, и мы вечно ходили перепачканными. Однажды в воскресенье, во второй половине дня (покрытое слоистой облачностью серое, мрачное небо, похожее на пропитанную влагой губку, которую мог выжать даже легкий ветерок; день, суливший неудачи и печали), мы, по обыкновению, поиграли на площадке, а потом отправились бродить в лесах Пертсона и наткнулись на заброшенную ветхую хижину с провалившейся крышей и рухнувшей стеной, - ее, вероятно, когда-то построили бойскауты, однако в наших глазах это был форт колониальных времен. Мы немедленно принялись восстанавливать упавшую стену, но одно из бревен неожиданно выскользнуло и придавило Джиму ноготь на руке; Джим перемазался в крови, и это зрелище произвело на нас такое тягостное и страшное впечатление, что брат расплакался. Я осторожно пососал его разбитый палец, чтобы предотвратить заражение плесенью (тотчас же придуманная опасность), и мы решили, что окровавленному и грязному Джиму лучше не показываться отцу на глаза. Мы пролежали в лесу до темноты, потом пробрались в погреб, а остюда пытались проскользнуть в кухню, но встретили на лестнице отца. Он тут же всыпал мне, полагая, что Джима ранил я, и заставил нас два воскресенья подряд почти весь день сидеть дома. Сейчас, во время войны, мой брат Джим служил писарем на базе военно-морского флота в Ки-Уэсте, имел жену, ребенка, маленький домик и новый холодильник, купленный в рассрочку; он вечно жаловался на тяжелое военное время и на трудности с бензином - его отпускали только по карточкам. Иногда обстоятельства вынуждали его бывать на берегу. Он заставлял жену писать мне обо всем этом. "Мерзавец Рузвельт", - звучали у меня в ушах его слова. От отца пахло табаком, а иногда еще чем-то, что я, будучи примерно шести лет от роду, однажды назвал лекарством. "От тебя пахнет лекарством", - сказал я, когда он поцеловал меня перед сном. Возможно, то, что я называл лекарством, он и в самом деле использовал для лечебных целей, но сомневаюсь. Лучше всего он запомнился мне (я был тогда совсем маленьким) на берегу в Пеймонессете, куда он совершал прогулки с дачи. Он носил белую шерстяную шляпу с мягкими обвисшими полями - в такой шляпе президент Гувер ходил на рыбалку; отец вел меня за руку, мы не спеша шли вдоль кромки прилива, он позволял мне бегать вокруг него, словно птичке-перевозчику, и я верил, что отец счастлив в моем обществе; может, я ошибался, но тогда эта вера значила для меня так много... Рассказывая обо всем этом, я, наверно, как раз и рассчитывал внушить Дэфни, что не лишен чувства порядочности. Мы сыграли несколько партий в шашки, и Дэфни изо всех сил старалась мне проиграть. Мы чувствовали себя близкими, как никогда раньше, и умиротворенными. И это так не соответствовало тому, что происходило в мире. - Можно подумать, что мы женаты, - заметила Дэфни. Лишь много позже, оглядываясь назад, я понял, какую острую тоску и мольбу выражали ее слова, однако в тот момент они показались мне хотя и уместными, но случайными. В военное время человек может лишь тешить себя иллюзией покоя. Если бы я тогда серьезно подумал над этим, мне, вероятно, пришлось бы сказать себе, что тот, чье занятие состоит в ежедневном убийстве, не должен думать о жизни, о том, чтобы творить жизнь и давать ее другим. Не понимал я и того, что Дэфни придерживается совсем других взглядов. Иначе я бы не оказался застигнутым врасплох и почти раздавленным тем, что в конце концов произошло между Дэфни и Мерроу. 30 Двадцать второго июня нас послали на Хюльс. Рейд всерьез подорвал боевой дух летчиков нашей группы. Авиация противника, казалось, сосредоточила все свои усилия на наших соединениях, а ложась на боевой курс, мы попадали под интенсивный заградительный, хотя и беспорядочный огонь зениток; немцы сбили четыре самолета: "Пирожок с начинкой", "Счастливица Лулу", "Мисс Менукки" и "Нас там не было", а пятый - "Одна масть" - совершил вынужденную посадку на Ла-Манш; четверо из экипажа утонули. Все мы на "Теле" испытывали довольно сложные чувства. Перед рейдом на Хюльс мы совершили налет на Бремен, во время которого, как предполагалось, наш экипаж окончательно стал единым целым, потом нас направили на Ле-Ман, но вернули с полдороги, что и послужило для Мерроу поводом проделать тот заход на Пайк-Райлинг-холл, от которого у нас волосы встали дыбом. Рейд на Хюльс был нашим тринадцатым боевым вылетом - серединой на пути к заветным двадцати пяти. Наш чудо-математик Хеверстроу становился все более и более суеверным, - он теперь не поднимался в самолет, не проделав короткого ритуала, то есть не постучав по дверце люка стеком и не приложившись губами к обшивке, - во всем добивался порядка и категорически требовал называть рейд на Хюльс рейдом "номер двенадцать Би" и ни в коем случае не упоминать число тринадцать. На худой конец нам разрешалось говорить так: "Перевалили вершину, а теперь спускаемся под гору". Мерроу, видимо, чувствовал себя неплохо, хотя то и дело привязывался к Прайену, а после рейда сказал мне: "Нам нужен хороший хвостовой стрелок, у Прайена кишка тонка. Ты же слышал, как он разговаривает по внутреннему телефону. А тут еще его желудок! Он из кожи лезет вон, чтобы казаться суровым и сильным, этаким ненавистником немцев, но меня-то не проведешь, вот такие люди обычно и ходят под каблуком у своих жен. Помнишь, как он зубоскалил, когда падали наши самолеты? Теперь он понимает, что с фрицами шутки плохи. Он дрейфит". Наверно, дрейфил не один Прайен. Над Хюльсом некоторые зенитные снаряды выбрасывали в момент разрыва розовый дым - так немцы, очевидно, сигнализировали своим истребителям, что зенитки временно прекращают огонь и можно нас атаковать; затем снова черные разрывы; многих из нас охватил страх перед зенитным огнем противника. После рейда наши люди чувствовали себя удрученными, они верили - обоснованно или нет, но верили, что немцы заранее знали, какой именно объект мы собирались бомбить. Это убеждение, особенно окрепшее после того, как днем раньше отменили первый налет на Хюльс, распространилось по базе, подобно пожару на лугу в октябре. Уже на следующий день наша группа получила приказ вылететь на бомбежку аэродрома Виллакурб близ Парижа. Из-за большой облачности самолеты вернулись с маршрута и доставили обратно на базу большую часть бомб. После Хюльса это тоже не способствовало повышению боевого духа летчиков. Наш самолет не участвовал в рейде, его не включили в число посланных на Виллакурб самолетов, хотя в предыдущем вылете он ничуть не пострадал. Просто нас не значилось в списке. Мерроу поднял шум, но ему твердо заявили, что нам предоставлен выходной день. Мы так и не могли решить, как это понимать: как наказание за нашу выходку с заходом на штаб крыла, или, по мнению доктора Ренделла, нам действительно требовался отдых или еще что-то. Недовольство наше подогревалось тем, что участникам рейда, хотя их и вернули с маршрута и они не встретили ни истребителей противника, ни зенитного огня, полет засчитали как боевой. Что может быть обиднее, чем пропустить такой вылет! Спустя два дня Мерроу стал героем. 31 Двадцать пятого июня нас подняли в час ночи - мы еще не успели как следует уснуть - и проинструктировали для налета на Гамбург. Вылет состоялся в четыре тридцать, едва ночь перешла в рассвет, и как только Пайк-Райлинг остался позади, все пошло шиворот-навыворот. Небо покрывала серая многоярусная облачность, а место сбора напоминало танцзал в "Ковент-гарден" в субботний вечер, где при тусклом освещении вальсируют щека к щеке совершенно незнакомые партнеры и партнерши. Все же мы кое-как построились, но густая облачность лишила нас возможности набирать высоту с заданной скоростью; над Каналом соединение шло двадцатимильным кругом с расчетом достичь нужной высоты до того, как придется пересекать побережье Германии, но тут мы заметили, что оставляем предательские инверсионные следы. Вражеские радиолокаторы, несомненно, уже зафиксировали нашу большую спираль, а времени у немцев было более чем достаточно, чтобы разместить свои истребители в нужных местах и приветствовать наше появление. На протяжении всего этого злосчастного подъема Мерроу не переставал ругаться и жаловаться по внутреннему телефону. Припоминаю, над Ла-Маншем я взглянул сквозь плексиглас и увидел, что мы находимся в огромной палате из прозрачного воздуха между двумя непрозрачными слоями - нижний темно-зеленый, верхний - словно лист кованого серебра; между ними на некотором расстоянии вокруг самолета теснились, замыкая нас в этом пространстве, пышные шарообразные облака, напоминавшие огромные застывшие разрывы зенитных снарядов с темной сердцевиной и снежно-белыми краями. Мы проходили через пустынный зал одного из небесных чертогов. Ведущим в то утро был Уолтер Сайлдж, но не он командовал соединением, - рядом с ним сидел пилот высшего разряда из штаба крыла, некий полковник Траммер, известный болван, по слухам усиленно пытавшийся спихнуть Уэлена и занять пост командира авиагруппы. Он совершал второй боевой вылет, мы же - четырнадцатый, и можно понять Мерроу, когда он утверждал, что полковник ничто по сравнению с ним. На этот раз Хеверстроу оказался на высоте положения, и, после того как соединение вышло из большой петли, он раз пять или шесть настойчиво предупредил, что мы отклонились от заданного курса не меньше, чем на три градуса к югу. У Мерроу хватило смелости связаться по радио с командованием и заявить Траммеру, что тот сбился с курса. Я в этот момент выводил машину из крена и услышал, как полковник ответил: - Прекратить разговоры! Я знаю, что делаю. Кто вы? - Капитан Мерроу. А все же вы отклонились от курса. Со стороны Мерроу было прямо-таки безумием нарушать дисциплину радиосвязи, о чем я и сказал ему. На подходе к цели нас встретила довольно густая облачность; вскоре на "крепости" стали наскакивать истребители, что, судя по услышанному нами радиоразговору, отнюдь не способствовало повышению боевого духа полковника Траммера. Он связался со штабом крыла и все допытывался, как ему поступить, если произойдет то или это. Затем он доложил, что облачность над основной и запасной целями сплошная. Он попросту лгал. Правда, облачность под нами оказалась довольно плотной, но земля все же время от времени просматривалась. В конце концов Траммер получил приказ крыла вернуться на базу, чего он так усиленно добивался, и еще не затерялись в пространстве радиоволны, донесшие слова приказа, как он уже запросил его подтверждения. До захода на боевой курс оставалось минут десять, и пятьдесят или шестьдесят истребителей ни на минуту не оставляли нас в покое. Наш самолет был ведущим во втором звене эскадрильи, расположенной выше остальных в группе Сайлджа, а командовал эскадрильей Гарвайн - он летел впереди нас в своем "Черном коте" и должен был заменить командира группы, если бы с самолетом Сайлджа - Траммера что-нибудь произошло. В ту минуту, когда Траммер вышел в эфир и приказал следовать за ним на базу, "Черный кот" внезапно встал на крыло, скользнул вниз и без дыма и других видимых признаков повреждения перешел в пике; об этом нам сообщил по внутреннему телефону Хендаун. Мерроу прибавил скорость, провел наше звено под ведомыми Гарвайна и занял положение верхнего ведущего. Потом он сделал нечто большее. Как только Сайлдж и ведущая эскадрилья начали разворот, собираясь лечь на обратный курс, Мерроу, все еще по командирскому каналу радиосвязи, но используя код, скомандовал: - Педлок грин! Всем педлокам! Принимаю обязанности заместителя командира. Все, кто хочет бомбить, следуйте за мной! Траммер, очевидно, в те минуты вел радиоразговор с Англией и не слышал Базза, во всяком случае, он не вмешался и не отменил приказ Мерроу, а поскольку экипажи остальных самолетов соединения знали, что цель близка, то и остались с нами. Самая нижняя эскадрилья вернулась и пристроилась к нам, за ней последовали остальные авиагруппы. Клинт пропел, что пора ложиться на боевой курс. Должен признать, что Мерроу мастерски, в полном соответствии с предполетным инструктажем, провел нас через все маневры в момент приближения к цели, хотя и не предполагал стать ведущим (впрочем, не исключено, что, будучи первоклассным летчиком, он считался с подобной возможностью, ибо всегда и все предвидел). Макс что-то бормотал. Возможно, пытался объяснить, что еще не подготовился к бомбометанию. В последнюю минуту, перед тем как сбросить бомбы, Хендаун доложил, что группа из шести-семи "летающих крепостей", сначала, по-видимому, повернувшая за Траммером, а потом решившая принять участие в бомбежке, рассыпалась и сейчас подвергается сильным атакам истребителей. - Трудновато им приходится, - заметил Мерроу; он чувствовал себя превосходно. - Ну-ка, Макси, давай. Давай, крошка! Макс несколько недель жаловался, что ему приходится сбрасывать бомбы только по сигналу ведущего бомбардира, желая тем самым сказать, что все получилось бы лучше, если бы он устанавливал прицел и бомбил самостоятельно. Теперь ему предоставлялась такая возможность. - Ветер, ветер, ветер, - бубнил он, пытаясь, очевидно, учесть при установке прицела угол сноса. Мы легли на боевой курс, Макс вел самолет с помощью автопилота. Нам уже оставалось каких-нибудь сорок секунд, как вдруг он воскликнул: - Дьявольщина! Я потерял цель! - В чем дело? - заорал Мерроу. - Если мы сделаем еще один заход на цель, отставшие получат возможность подстроиться к нам, - молниеносно откликнулся наш надежный, как скала, Хендаун. - Болван! Сукин сын! - продолжал бушевать Мерроу. Пятнадцать... Четырнадцать... Тринадцать... Двенадцать секунд... - Облака! - крикнул Макс. - Цель закрыта облаками! Вряд ли, однако, кто-нибудь поверил ему. О себе только помню, что воображал, будто Нег стоит позади меня, как при взлетах и посадках, и его невозмутимость действует на меня успокаивающе; помню также, что взглянул на Мерроу, а он взглянул на меня и что, обезумев от ярости, я внезапно схватил штурвал, с силой нажал на педали, пытаясь совершить поворот влево. Затем я услышал слова Мерроу: - Ну, хорошо, Макс, исправь ошибку. Мы поворачиваем. - Он щелкнул переключателем диапазонов и по радио приказал другим самолетам: - Разворот три шесть ноль! Повторяю: разворот три шесть ноль! Для летчика нет ничего ненавистнее, чем вторичный заход на цель, что легко понять, если вспомнить, как много времени требуется для этого одной "летающей крепости", а при развороте всем соединением это время нужно умножить едва ли не на количество всех самолетов; надо еще учесть, как мучительно тянется время, - вы считали, что самое худшее уже позади, а тут, оказывается, и вражеские истребители продолжают вас атаковать, и зенитки бьют с земли, и время тянется бесконечно долго. Это ужасно! Я не знаю и никогда не узнаю, решился ли бы Мерроу вернуться, если бы не замечание Хендауна и мой отчаянный поступок. Я никому не рассказывал об этом эпизоде, о том, что осмелился, хотя и не слишком решительно, вмешаться в управление самолетом, и вы можете смело поспорить на свой последний доллар, что и Мерроу никому ничего не рассказал, кроме Дэфни. Во всяком случае, все обошлось хорошо. К сожалению, во время второго захода мы потеряли три "летающие крепости", но остальные успешно завершили маневр, отставшие успели пристроиться к нашему боевому порядку, Макс удачно все рассчитал, и, очевидно, облачность не помешала ему, так как полученные на следующий день фотоснимки показали, что он неплохо выполнил задание; мы, конечно, не сокрушили всю немецкую военную промышленность, но, по крайней мере, не сделали и грубых ошибок. Не успели мы подойти к пункту сбора, откуда предстояло возвращаться на базу, как с самолетов уже начали поздравлять Базза. Его называли лошадиным задом и даже похлеще, но все это, в общем, звучало как похвала за его решительное поведение. Я же, хотя и выключил на обратном пути электроподогрев своего костюма, продолжал обливаться потом. После приземления выяснилось, что Малыш Сейлин так увлекся наблюдением за немцами из своей установки, что даже не догадывался о происходящем, а когда перед разборои полета я рассказал ему обо всем, он прислонился к косяку двери, заплакал и сказал: - Славный парень этот капитан Мерроу. Он мой друг, мой друг! И ведет он себя запросто: вы никогда не скажете, что он капитан. И все равно я не должен поддаваться ему. Я даже не хочу думать о нем. Он плохо действует на меня, я не могу от него освободиться. Никогда, никогда, никогда! Малыш буквально обливался слезами, словно получил известие о смерти Мерроу. В тот вечер в офицерском клубе, где восстанавливалось трогательное единодушие, когда надо было надрызгаться в стельку, к Мерроу подошел Уэлен - он не принимал участие в рейде - и сказал, что представил Базза к награждению крестом "За летные боевые заслуги". По-моему, с той минуты Мерроу стал несколько иначе расценивать умственные способности нашего командира. Спустя несколько минут к Мерроу бочком подошел буфетчик Данк Фермер. - Уже месяца три, - сказал он, - я пытаюсь отделаться от этой работы и стать членом боевого экипажа; вот я и думаю, капитан, не могли бы вы найти для меня дырку? Базз, ясное дело, был в тот момент на верху блаженства. - Конечно, сынок, - ответил он. - Как только мой парнишка Боумен сыграет в ящик, можешь усаживаться в его кресло. - Да я не шучу, - пробормотал Данк. - Знаю, сынок, - продолжал Базз, теперь серьезный, благожелательный, источающий благоволение, ибо noblesse oblige[24]. - Есть у меня задний стрелок, мне, возможно, придется его прогнать, вот я и буду иметь тебя в виду. Ты ведь не страдаешь скоплениями газов в желудке, правда? - Никак нет, сэр. - Буду иметь тебя в виду, - повторил Мерроу. Глава седьмая. В ВОЗДУХЕ 14.04-14.55 1 Вопль Мерроу звучал, пока не выяснилось, что первая группа из четырех истребителей пройдет над нами, через строй группы, летевшей выше нас. Мы испытывали двойное облегчение: от того, что наконец-то смолк ужасный боевой клич Базза, и от сознания, что хотя бы первый сегодняшний удар обрушится не наше подразделение. "Тело" задрожало, и мы поняли, что Хендаун открыл огонь по пролетавшим над нами самолетам. Мы находились недалеко от Антверпена. Посматривая вниз, сквозь чистый, как промытое окно, воздух, я видел город. Под юго-западным бризом над ним стелилась тонкая дымовая завеса. На высоте, где мы летели, дул со скоростью пятьдесят миль в час почти попутный нам ветер. Наша эскадрилья следовала в голове огромной колонны, летящей этажеркой, футов на тысячу ниже слоя перистых облаков, настолько тонкого и прозрачного, что через него просвечивало небо, как просвечивало виноградное желе сквозь слой свечного воска, которым его заливала моя бабушка, чтобы предохранить от плесени, перед тем как поставить в погреб. Из Антверпена изредка, но с довольно равными промежутками постреливали зенитки, - они, очевидно, вели заградительный огонь. Вскоре он прекратился. Вторая и третья волны истребителей напали на самую верхнюю из групп, потом развернулись для атаки с тыла. Стрелки засекали отдельные самолеты, готовые атаковать нашу группу. Затем Брегнани обнаружил истребителей, они шли в боевом строю позади и выше нас. - Внимание! - послышался голос Мерроу. - Возможно, это "спитфайры". - Боже милосердный! - воскликнул Хендаун. - Да они похожи на П-47! В голосе Нега слышалось ликование, от его истошного вопля у него, наверно, так вздулась шея, что в нее врезался ларингофон. Действительно, самолеты оказались "тандерболтами", чего мы никак не ожидали; впрочем, никакой пользы они нам не принесли. Я настроил приемник на диапазон "С", зарезервированный для связи с истребителями, и слышал, как полковник Юинг - он шел во главе первого соединения - орал, пытаясь связаться с П-47: "Крокет"! "Крокет"! Вы слышите меня? "Болтун-один" вызывает "Крокет"!" Я не разобрал, что отвечали истребители, ибо немцы глушили этот диапазон. Но по нервозности Юинга можно было понять, что передовому соединению приходится туго. Наши подразделения шли рассредоточенным строем по высоте, чтобы позволить "тандерболтам" применять их обычную тактику: эскадрилья за эскадрильей они проносились с интервалами в две-три минуты и обеспечивали нам так называемое коридорное прикрытие с воздуха. Иначе говоря, мы надеялись, что все три эскадрильи будут по очереди сновать взад и вперед над нами и отбивать атаки вражеских самолетов. Однако после двух-трех заходов все П-47 устремились вперед, к авангардному соединению бомбардировщиков, и не вернулись. Я понял, что обстановка впереди сильно осложнилась; меня тревожило и наше собственное положение, я знал, что немцы не упускают случая наброситься на соединение, когда его не сопровождают истребители прикрытия. Малыш Сейлин видел, как были сбиты две "крепости" из верхней авиагруппы. Фарр доложил, что снизу устремляется к нам еще одно звено немецких истребителей. 2 Я взглянул на наручные часы. Два двадцать одна. Предполагалось, что в два двадцать шесть мы достигнем бельгийского города Эйпена в юго-восточной части страны, когда-то отданного немцами Бельгии в виде компенсации за все страдания, которые она перенесла в войне, якобы призванной обеспечить мирный расцвет демократии на всей планете; здесь нам предстояло повернуть на юг, обойти ненавистные районы Рура, прикрытые мощной зенитной артиллерией, и лететь над относительно открытой местностью. Ничто не обещало никаких перемен в Эйпене, если не считать перемены курса, но мысленно я цеплялся за этот поворотный пункт, как за самую важную веху полета. Он находился в пяти минутах. Вот эти пять минут мне и нужно было пережить. После Эйпена я намеревался поставить себе другую цель и постараться достичь ее, но не стоило преждевеременно заглядывать вперед. Главное - Эйпен. Пять минут... Так я учился понимать, что время тоже одно из слагаемых опасности. Я не мог вынести мысли о тех трехстах двадцати двух минутах, что отделяли нас от момента, когда мы в случае удачи (чего в действительности не произошло) пересечем в Феликстоу английское побережье и окажемся в безопасности; единственное, что я еще мог, - это убеждать себя в необходимости выжить следующие пять минут; вот к чему я заставлял себя стремиться. Слева, над Ахеном, я увидел сплошное стадо аэростатов воздушного заграждения - они показались мне жирными свиняьми, обитающими высоко над землей. 3 ФВ-190 вновь перешли в атаку, сосредоточив свой удар, как и следовало ожидать, на верхней эскадрилье. В те дни немцы блестяще осуществляли тактику совместных действий не только между самолетами одного звена, но и между звеньями и, напав на одно из наших подразделений, стремились последовательными заходами разгромить его, а затем уже переключались на другое. Еще не закончилась первая атака на нашу верхнюю группу "крепостей", как уже началась вторая. Вторая атака и выявила нечто новое на протяжении все тех же пяти минут. Первым обнаружил это и сообщил остальным Прайен. Вначале он доложил, что один из немецких истребителей намеревается напасть на нас с хвоста, но спустя несколько минут сообщил, что, судя по следам трассирующих пуль, истребитель атакует не нас, а нижнюю эскадрилью. - Святая Богородица! - воскликнул Прайен. - Взорвался!.. Нет, не взорвался... Смотрите, у него большая пушка или еще что-то... Вспышка!.. На самолете вспышка... Она закрыла весь самолет... - Прайен докладывал бессвязно, но каким-то монотонным, даже равнодушным голосом, однако от его стаккато и от его слов веяло чем-то жутким. - Подождите... - продолжал он. - Я вижу всю эту проклятую штуку - она похожа на снаряд и появилась после вспышки, но двигалась так медленно, что я успел ее рассмотреть. Она взорвалась среди самолетов нашей нижней эскадрильи; разрыв черный, как дым зенитного снаряда, только раза в два больше... Самолет отвесно взмыл позади нас, и я вижу у него под фюзеляжем какую-то трубу, что-то вроде пушки... Отчетливо вижу... - Ну, хорошо, Прайен, - вмешался я. - Помолчи, дай сказать другим. Так я поддерживал некое подобие дисциплины на внутреннем телефоне. Ради всех нас я хотел заставить Прайена замолчать как можно скорее - не потому, что меня или других могло испугать само новое оружие немцев, описанное Прайеном. Нет, меня угнетала новизна, сознание того, что в небе появилось неведомое нам дотоле оружие, страшное не своими яркими вспышками, в блеске которых скрывались даже самолеты-носители, и не огромными клубами черного дыма, вдвое большими, чем разрывы обычных снарядов, а страшное своей новизной. Немцы постоянно удивляли нас какими-нибудь неожиданными новшествами: бомбы замедленного действия, падавшие на маленьких парашютах, ракеты, бомбометание по воздушным целям с пикирования, разноцветные разрывы зенитных снарядов. И всегда нас больше пугала эта неожиданность, чем сама новинка. Но чем же все-таки устрашали новые типы оружия? Возможно, уже тогда мы в паническом страхе предвидели появление чего-то ужасного? Возможно, уже в те далекие дни у нас возникала страшная догадка, что противник внезапно применит новинку, которая окажется последней. Она покончит с нами, с войной, со всем миром - со всем одновременно. Под нами был Эйпен. Все же я добрался до него. - Ну хорошо, давайте теперь поболтаем, - распорядился я. - Докладывайте обстановку. - В секторе десяти часов, высоко... - начал было Хендаун и замолчал. - Продолжай. - Наши истребители, - снова заговорил Хендаун, скрывая за официальным тоном глубокую озабоченность, - наши истребители возвращаются на базу. - Сукины дети! - выругался Фарр, словно "тандерболты" предавали нас; в действительности же они просто обладали ограниченным радиусом действия. 4 Мой следующий отрезок времени до того, как мы должны будем перейти к решению очередной задачи - перемене курса на 49 градусах 45 минутах северной широты и 08 градусах 20 минутах восточной долготы, то есть примерно между Дармштадтом и Гейдельбергом, составлял двадцать девять минут, и могу только сказать, что в течение этих минут мы подвергались самой яростной и длительной атаке из всех пережитых ранее и что именно в это время началась та почти незаметная, но не вызывающая сомнений перемена в Мерроу, которую я ждал, на которую, стыдясь, втайне надеялся и которой боялся. Уже через семь минут после того, как скрылись "тандерболты", немцы предприняли три новые атаки, хотя еще продолжались первые две. Нам оказали честь своим вниманием по меньшей мере семьдесят истребителей. Вне досягаемости нашего огня, как всегда, болтался в своем "мессершмитте-109" все тот же наводчик - "тренер". Сразу за Эйпеном он организовал серию ожесточенных групповых атак. Вначале на нас набрасывалось небольшими волнами - в лоб или с хвоста - штук двенадцать ФВ-190 или МЕ-109, летевших то на одной с нами высоте, то чуть выше или ниже; приближаясь к нам или пронизывая наш строй, они вели непрерывный огонь, а налетая с тыла, проносились вперед и атаковали головное соединение. Такие атаки по воздействию на нас ничем не уступали массированному зенитному огню и поддерживались ударами двух-пяти истребителей - они действовали самостоятельно и появлялись с трех, девяти и одиннадцати часов, либо на одной высоте с нами, либо ниже. Не оставляли нас своим вниманием и одиночные самолеты противника. Они нападали под большим углом, с разных направлений и с разных высот. Атаки звеньями перемежались с ударами целых эскадрилий истребителей в строю "колонной"; лобовые атаки велись тоже звеньями в эшелонированных колоннах, то есть цепочкой, построенной в высоту, когда каждый самолет летел выше предыдущего. Те истребители-одиночки, что поддерживали групповые атаки, были вооружены пушками или ракетами, а наши пулеметы не наносили ни малейшего урона самолетам противника, поскольку они успевали выходить из атаки вне досягаемости нашего огня. В конце захода истребители резко набирали высоту и скрывались в сгустившихся к тому времени перистых облаках, где, по моим предположениям, быстро перестраивались, потому что уже через несколько секунд появлялись снова, стремительно пробивая облачность вниз, готовые к новому нападению. Сейчас я рассказываю о пережитом так, словно отчетливо наблюдал и успевал разобраться в сложных маневрах противника. В действительности все, что я видел, ощущал и слышал тогда, состояло из серии мгновенно промелькнувших эпизодов, вибрации машины, слабого запаха пороха в нашем самолете, выкриков о великих небесных часах, проклятий, обмена репликами о переворотах через крыло, пике, крутых наборах высоты и, увы, о падающих "крепостях". - Иисусе Христе, валится машина "Крысы не задержатся"! - крикнул Малыш Сейлин; из своего гнезда внизу он видел, как один за другим падали наши самолеты. Чонг. Бенни Чонг. Гроза из Миннесоты. Неистощимый насмешник с глазами спокойными и задумчивыми, как лесные озера его родного северного штата. Бенни... Как часто мы шутили вместе с ним в нашем бараке! Длительное молчание. Потом заговорил Хендаун: - Внимание! Следите!.. В направлении трех часов, вверху. Возьми его на себя, Брегнани. У меня тут тоже есть чем заняться. 5 Я увидел самолет с желтым носом и ярко-красным обтекателем втулки воздушного винта. На расстоянии истребители казались скользящими тенями-силуэтами с опознавательных таблиц: ФВ-190, МЕ-109, МЕ-110 узнавались без труда, однако менее знакомые МЕ-120, ХЕ-113 распознать было труднее, но все они находились здесь - все, вся компания. "Фокке-вульф" с одним белым и другим черным крылом. Фюзеляжи преимущественно синей, серой и зеленой окраски. Оранжевый нос и такая же втулка обтекателя. Самолеты проносились мимо, и хотя я понимал, с какой опасностью связано их появление, все же они казались мне чем-то нереальным. Красные и желтые носы. Теперь я уже привык к тому, что они не летят, а как бы скользят. Теперь это не вызывало у меня удивления, но что каждая из этих машин могла в любой момент покончить с нами, никак не укладывалось в моем сознании, даже после двадцати двух боевых вылетов и почти законченного двадцать третьего. А еще выше непрерывно кружил одинокий самолет. Все МЕ-120 были выкрашены в серебристый цвет, а Ю-88, бомбившие нас, в серый, черный и серебристый. Уже после того, как наши истребители оставили нас, я заметил ФВ-190, раскрашенный под "тандерболт", и МЕ-109 с опознавательными знаками английских ВВС. В некоторых звеньях крылья самолетов пестрели черными и желтыми полосками, как туловища шмелей. Экстравагантная раскраска тревожила, она говорила об индивидуальности и отличительных особенностях не машин, а тех, кто сидел за штурвалами. На мгновение я вспомнил о мертвом немецком пареньке в воронке в тот день, когда мы занимались спортом в Пайк-Райлинге. Заметили ли немцы, пролетая мимо нас, раскинувшуюся на корпусе "Тела" в сладострастной позе обнаженную женщину? И если заметили, то не мелькнула ли у них беспокойная мысль, каков же тот, кто ведет этот самолет? 6 Мерроу продолжал придираться к стрелкам. Первые две группы немецких истребителей отстали от нас через шесть минут после Эйпена. Я видел, как они отворачивали и шли на снижение. Но едва исчезали одни, как появлись другие и снова набрасывались на нас, и казалось, атакам не будет конца. Во время полета мы видели, как истребители поднимались с аэродромов, расположенных вдоль нашего курса, как после очередного вылета приземлялись для заправки горючим и как навстречу нам взмывала ввысь новая стая. Прайен приступил к проверке кислородного оборудования. - Поторопись, - распорядился Мерроу. - Поживее, поживее, мальчик! Еще никогда проверка не проходила у нас так быстро. Ответили все члены экипажа. Всюду, куда ни кинешь взгляд, что-нибудь происходило. Посмотрев в правое окно, я увидел одну из "крепостей" нижней группы; охваченная пламенем, она вдруг словно подпрыгнула в воздухе, перевернулась, как лепешка на горячей сковороде, и вывалилась из боевого порядка; огонь вырывался из обоих ближних к фюзеляжу двигателей или, возможно, из бензобаков. - Кто это был? - резко спросил я. Прайен понял, что я имею в виду. - Ведущий верхней эскадрильи из нижней группы, - своим обычным, вялым и холодным голосом ответил он. Кудрявый Джоунз. Мы и так все знали, что это он, наш оперативный офицер, летавший на "Дешевой Мегги", союзник Базза по интригам, самый близкий его друг после меня. Я ждал, что Мерроу в пух и прах разнесет "этих ублюдков", штабистов крыла, готовых погубить нас всех, всех, всех. Однако Мерроу, видимо, даже не слышал нашего разговора с Прайеном. - Пошевеливайся, Фарр! - крикнул он. - Огонь, веди огонь! - А чем я, по-вашему, занимаюсь, черт побери? - угрюмо отозвался Фарр. - Может, играю в карты с Брегнани? - Ладно, ладно! Пошевеливайся! Он придирался к ребятам. Это не походило на него. Стрелки-сержанты вели непрерывное наблюдение за своими секторами и своевременно открывали огонь, а переговариваясь между собой, проявляли большую дисциплинированность, чем когда-либо раньше, - скажем, во время рейда на Бремен тринадцатого июня, когда, как нам казалось, все у нас ладилось. Сейчас происходило нечто более серьезное, однако внутренняя переговорная система е дребезжала от одновременных выкриков членов экипажа. Воздушные стрелки докладывали не только о появлении в той или иной зоне вражеских самолетов, но и указывали, из какой точки следовало открывать по ним огонь. Время от времени мы даже слышали Лемба. Хендаун проявлял бдительность и хладнокровие. Голос Прайена звучал бесстрастно, словно он описывал полет птиц или осенний листопад. Фарр грубил, а Брегнани вторил ему, как глухая стена, отражающая эхо. Сейлин, добродушный и застенчивый, как всегда, вообще не произносил ни слова. Зато стрелявшие из носовых пулеметов - Брандт и Хеверстроу - разговаривали по внутреннему телефону с присущей офицерам уверенностью. Одно казалось необычным. Мерроу продолжал браниться (к чему мы давно успели привыкнуть), но не добродушно, не от избытка энергии и боевого задора, как прежде; монотонное, беспричинное, раздражающее брюзжание Базза выдавало его желание, чтобы все поскорее осталось позади. Я понял одно: подобно звену вражеских самолетов, на меня неумолимо надвигалась ответственность; понял и встревожился. Меня страшила ответственность, ибо взять ее на себя значило нарушить клятву, которую я дал себе три недели назад, когда решил избегать всего, что могло служить войне. - Давай, Хендаун. Живо, живо! 7 Если в начале рейда осторожность Мерроу, даже, пожалуй, чрезмерная, проявлялась лишь в том, как он управлял самолетом, то теперь она сказывалась и на избранной тактике оборонительного боя. Блестящая одаренность Мерроу-летчика выявилась особенно в первой половине нашей смены, в его способности интуитивно, почти неуловимыми плавными движениями вывести "Тело" в самую выгодную точку, откуда наши пулеметы могли существенно усилить огневую мощь группы. Если, например, он летел ведомым ниже и правее ведущего звена, а вражеский самолет пикировал сверху и слева, Мерроу незаметно выскальзывал из-под ведущего и пристраивался рядом с ним, и тогда большинство наших пулеметов получало возможность вести огонь по снижающемуся противнику. Если Мерроу летел ведущим нижней эскадрильи и немцы переходили в лобовую атаку сверху, все шесть самолетов по его приказу один за другим набирали высоту, пристраивались в хвост ведущей эскадрильи и тем самым вынуждали вражеские машины подставлять себя под пулеметы других "крепостей" соединения. Но сейчас, направляясь вдоль зеленой полоски земли на юг от Рура и севернее Люксембурга и Саара и подвергаясь все более ожесточенным атакам, чему благоприятствовал сильно поредевший слой перистых облаков вверху, мы замечали, что Мерроу не стремился подтянуться к звену Бинза и составить гибкую, грозную для врага фалангу, - он хотел лишь сохранить нашу и, конечно, свою жизнь. Иными словами, он использовал "Ангельскую поступь", "Кран" и "Ужасную пару" в качестве щита. Ему бы следовало открыться самому и обеспечить нашим стрелкам удобную и широкую зону для ведения огня, он же предпочел укрыться под материнские крылышки первого звена. Один из самолетов противника появился в верхней части десяти часов. Обнаружил его Хендаун. - Мне его не достать, майор. Выходите на открытое пространство! Уже не первый раз члены экипажа обращались к Мерроу с просьбой "дать больше воздуха", то есть выбрать точку, которая позволяла бы стрелкам вести огонь по немецким истребителям, не опасаясь поразить свои самолеты, хотя раньше необходимость в таких просьбах почти не возникала. А сейчас Мерроу даже не ответил, он старался отыскать в действиях других членов экипажа какие-нибудь промахи - так человек меняет тему спора, когда чувствует шаткость своих позиций. После первых же атак наши люди видели, как из верхней эскадрильи выпали два самолета, и по пробелам в строю, пока подразделения еще не сомкнулись, определили, что немцам удалось сбить "Большую ленивую птичку" и "Девушку, согласную на все", - Перла и Стидмена. Теперь их имена появятся в числе погибших. Перл, мыслитель, и Допи Стидмен, постоянно переспрашивающий: "А?" Да, мы потеряли их. Немцы обычно стремились отбить наши машины от соединения; одиночные самолеты, лишенные огневой поддержки авиагруппы, представляли легкую добычу. Прайен видел, как одна из отбившихся "крепостей" отвернула и спикировала: ее пилот, очевидно, надеялся добраться на бреющем полете до базы или хотя бы до Франции, где спустившийся на парашютах экипаж мог рассчитывать на помощь местных жителей. Пока же список потерь рос. "Крысы не задержатся", "Дешевая Мегги", "Большая ленивая птичка", "Девушка, согласная на все"... Чонг, Джоунз, Перл, Стидмен... И еще тридцать шесть человек. А ведь мы прошли всего лишь около двух третей расстояния до объекта бомбежки. Из нашей эскадрильи пока не пострадал ни один самолет. 8 Прайен провел кислородную проверку. Лемб не ответил. Раньше Мерроу постучал бы меня по плечу и большим пальцем показал за спину, что означало: пойди и узнай, в чем дело. На этот раз Базз поступил иначе. - Лемб! Лемб! - крикнул он по внутреннему телефону. - Давай, парень, отзовись! В голосе Мерроу слышалось что-то умоляющее, и я на мгновение подумал, что совсем иначе звучал голос Базза в тот вечер, когда он измывался над Батчером Лембом и всячески унижал его; Батчер ползал на коленях по цементному полу казармы, а Мерроу стоял над ним с выпученными глазами и рвал в клочья фотокарточку его девушки. Не дожидаясь распоряжения Мерроу, я встал и направился в радиоотсек - мне и самому не терпелось выяснить причины молчания Батчера. По правде говоря, меня радовала возможность оказаться в темных отсеках самолета и не видеть неба. Я задержался было на трапе в бомбоотсеке, но подумал, что произойдет, если пуля попадет в бомбу, и поспешно, как крыса, стал пробираться к Батчеру. Лемба я застал за его столиком у аппаратуры; одной рукой в перчатке он держал бортовой журнал, а другой прижимал к столику раскрытый роман. Я заметил, что его шлемофон не включен в связь. Он склонился над книгой и, скосив глаза под летными очками, пробегал строчку за строчкой, а пузырь его кислородного прибора расширялся и опадал, как бока большой лягушки. Увлеченный чтением, он, видимо, полностью отрешился от окружающего и казался марсианином или водолазом в глубинах моря, пытающимся через иллюминатор затонувшего корабля прочесть в раскрытой книге откровение о смысле жизни. Лемб не шевельнулся при моем появлении; я подошел ближе, высоко подняв переносный кислородный баллон, заглянул через плечо Батчера и прочел: ...Мы очень заняты, а Черный Карлос, хотя и не пользуется большим влиянием, все же является королем этого маленького района. Он, очевидно, использует свое положение с целью свести старые счеты... Бедняга Лемб! Бедняга Лемб! Я догадался, что он отошел от своей стрелковой установки, собираясь проверить проводку и внести записи в бортовой журнал; на столике лежала раскрытая книга ("Разверзшийся ад"), он погрузился в чтение, оказался в миллионе миль от войны и мчался на чалом скакуне по выжженным солнцем прериям, где обитатели забытых богом мест жестоко, но просто вершили правосудие, хладнокровно убивали друг друга из ревности, ненависти и мести. Пожалуй, читать об этом куда интереснее, чем лететь на Швайнфурт в Германию, и я не без сожаления похлопал Лемба по плечу. Батчер вздрогнул и вернулся к войне. Он взглянул на меня и машинально поднял журнал, приглашая ознакомиться с ним. Вот видите, он же не симулировал. Больше того, он тут же сорвал с правой руки перчатку, ловко раскрыл журнал на нужной странице, схватил карандаш и написал: "14.30. Проверка времени". Следовательно, он присел за столик в два тридцать. Сейчас часы показывали два тридцать четыре. Я вернулся в пилотскую кабину, включил кислородный прибор, электроподогрев комбинезона и шлемофон, потом доложил Мерроу, что с Лембом все в порядке - он просто отошел от пулемета сделать запись в бортовом журнале и потому не включился в самолетное переговорное устройство. 9 Пока я находился в радиоотсеке, показалось солнце. Мы пролетели огромное сплющенное облако, принесшее нам столько неприятностей, и вырвались в простор ясного дня. Теперь над нами голубело чистое сухое небо и сияло великолепное солнце, щедро заливая аш серебристый самолет ярким светом. Я взглянул на крыло и увидел между гондолами двигателей ослепительное сияние, такое ослепительное, что при взгляде на него начинала кружиться голова. Солнце светило где-то сбоку от нас, но уже от того, что оно светило, я чувствовал, как все теплеет во мне и как свободнее дышится. Благословенное солнце! Эта зона, где не возникали облака и небесная синь уже сливалась с межзвездной чернотой, всегда казалась мне прекраснее, чем непроходимые джунгли и пещеры клубящихся туч, в которых нам приходилось блуждать там, у земли. Уже во время моих первых учебных полетов в тропосфере я представлял себе, что человек XX века обязательно устремится в это высокое, чистое пространство и только здесь ощутит, что никогда еще не поднимался так высоко, никогда не был так близок к свободе и животворящему солнцу. Чувство звало: выше, выше, выше! Стремительный взлет Нотр-Дам в Шартре, башни со стальными ребрами на скале Нью-Йорка, секвойя - фотоснимки с них так глубоко волновали меня в детстве, - все стремилось вверх; но что могло быть прекраснее и выше (теперь-то, став летчиком, я понял это), что могло быть прекраснее прозрачной хрустальной чаши там, на высоте ...надцати тысяч футов над землей! И все же в тот день я впервые мысленно содрогнулся от этих привычных мыслей. Благодаря Дэфни, тоже впервые, я столкнулся лицом к лицу с жизнью на земле; во время нашей недавней мучительной беседы о Мерроу я первый раз за мои недолгие годы взглянул жизни прямо в глаза и понял, что только жить - это еще не все, что один или вместе с Дэфни я способен совершить нечто большее. Она настойчиво внушала мне и раньше, до последнего нашего разговора, что я лишь тешу себя иллюзией, будто живу, и в конце концов, хотя мне и казалось, что я мало чем располагаю, кроме благих намерений, заставила меня понять, что жизнь на земле позволяет достичь высот, каких я и не представлял себе, и что, поднимаясь ввысь, я наслаждался полетом только потому, что понимал его как бегство от настоящей жизни на земле, к которой, в сущности, еще не был готов. Я чувствовал себя свободным там, наверху, ибо не мог понять и оценить, как щедра на прекрасное жизнь внизу, на земле. Свобода в моем понимании была лишь подобием свободы, и только в тот день, в эти первые мгновения под ярким солнцем, ко мне постепенно приходила жажда жизни, подлинной жизни, когда бы я смог смотреть правде в лицо - правде о себе и о других - и отдавать себя другим. Не стану утверждать, что в тот день я тщательно все обдумал и хорошо во всем разобрался. Пожалуй, бесспорно лишь то, что меня потрясло начавшееся прозрение. Но я верю, что это и была та точка, где пересеклись кривые наших с Мерроу судеб. 10 К тому, что произошло в последующие минуты, и я, и Мерроу (он - в своем внутреннем восхождении к смерти, а я - в готовности начать новую жизнь) оказались совсем неподготовленными. Эскадрилья за эскадрильей устремлялись на нас истребители противника. В два тридцать пять к ним присоеднились два новых звена. - Мерзавцы! - воскликнул Хендаун. - Они сбросили перед нами бомбы на парашютах! Пожалуй, еще несколькими минутами раньше я бы притворился, будто ничего не слышу и занялся бы проверкой показаний температуры и давления на приборной панели, но сейчас я наклонился вперед и посмотрел на цепочку небольших, поблескивавших полушарий из синтетического материала, - они четко выделялись на фоне черно-голубой бесконечности. Полушария находились довольно далеко впереди и опускались все ниже и ниже, а мы летели прямо на них. Немецкие же истребители ухитрялись, очевидно, пролетать между парашютами. - Давай же, Хендаун! - крикнул Мерроу, и в его голосе снова послышались неизвестные раньше нотки просьбы и даже мольбы. - Наблюдай за самолетами, понял? Я почему-то вспомнил одну из рассказанных Мерроу историй - он особенно любил прихвастнуть ею, причем недавно выяснилось, что, как и многое другое, она оказалась лживой побасенкой, - историю о том, как он оставил около аэродрома в Штатах, перед тем как улететь оттуда, свою автомашину вместе с ключом от зажигания. Каким жалким показался мне человек, способный сочинить подобную ложь о своем равнодушии к вещам! Бомбы на парашютах были сброшены слишком далеко впереди и взорвались раньше, чем "крепости" приблизились к нам. Я подметил еще одно обстоятельство, и оно показывало, что карьера Мерроу как летчика подходит к своему логическому концу. Об атаках на встречных курсах Макс Брандт обычно сообщал вначале Клинту Хеверстроу, и они вместе определяли, когда и кому открывать огонь; если же немецкие самолеты оказывались в невыгодном для обоих положении, Макс обращался к Мерроу с просьбой или опустить нос машины, или сделать небольшой разворот - обычный или со скольжением; наши стрелки часто получали возможность открывать огонь из наиболее выгодного положения. Сейчас нас атаковал в лоб, видимо, совершенно необстрелянный немец; его неопытность проявлялась во всем: он развернулся слишком близко от нас и, пролетая мимо, не смог открыть огонь из пулеметов. - Правее! - крикнул Макс. - Он прямо напрашивается на мушку. Правее! Правее! Но Мерроу или не слышал его, или вдруг разучился совершать правые развороты, что казалось весьма странным. - Базз! - разочарованно воскликнул Макс, однако было слишком поздно. - Ну и чертовщина! Ведь немец, можно сказать, сидел у меня на ладони! В другой раз, когда самолет противника появился в нижней части десяти часов, у окна Базза, и тот, в полной бездеятельности, уставился на него, Сейлин тихо заметил: "По-моему, это приманка". В обычное время (к негромким предупреждениям Сейлина мы относились, как к сигналам боевой тревоги) Мерроу немедленно и с присущим ему мастерством предпринял бы маневр для успешного отражения атаки. Но на этот раз, даже после нового доклада Сейлина: "Шесть часов, внизу!" - Базз сидел за штурвалом, словно оцепенев, и когда началась атака с хвоста, мы не только сами не могли ничего предпринять, но и сковали действия наших ведомых. Брегнани заметил, как немецкий истребитель, пытаясь атаковать головную часть нашей группы, попал под чью-то меткую очередь, и крикнул: - Пилот выбросился на парашюте! Смотрите! Смотрите! Девять часов. Он как раз там! Я заметил, как Базз поворачивает голову, перевел взгляд выше и увидел медленно набухавший желтый парашют. Меня охватило беспокойство, и я вспомнил, как однажды в июле, во время рейда на Нант, вот так же раскрывался желтый парашют и произошло нечто ужасное, послужившее поворотным пунктом для меня и, как я узнал от Дэфни, для Мерроу. - Какой же мерзавец этот Сайлдж! - почти простонал Мерроу. - Сайлдж со своим длинным языком! Про Сайлджа, выбросившегося на парашюте и взятого в плен, рассказывали, что он якобы так ругал Геринга, что тот отныне лично заинтересован в разгроме нашей авиагруппы. Странную реакцию вызвала у Мерроу история с Сайлджем! С тех пор он, очевидно, считал, что немцы специально подкарауливают нас, подкарауливают его. 11 Хендаун доложил о групповой атаке из верхней части двенадцати часов. - Ух, черт побери! - крикнул он. - Целая эскадрилья, будь она проклята! Я увидел их. Двенадцать? Пятнадцать? Они летели в тесном строю. Мерроу тоже заметил. Уголком глаза я видел, как он наклонил голову и взглянул на них. Мы сближались с истребителями на огромной скорости - скорость "крепостей" плюс скорость немецких самолетов; наше звено оказалось под "Ангельской поступью", "Краном" и "Ужасной парой", так близко к ним, словно мы укрылись в ангаре от дождя или града. Отсюда я даже не видел истребителей. Попросту говоря мы прятались. У Хендауна еще хватило времени дважды крикнуть Мерроу: - Развернись! Развернись же! Затем нас уже ничто не прикрывало. Трех "крепостей" над нами не стало. Первое звено оказалось полностью уничтоженным. Истребители промчались и скрылись. Я ничего не заметил и не знаю, как все произошло. Их сбили. "Ангельская поступь", "Кран" и "Ужасная пара" были сбиты за один заход. - Боже! Ты видел? - спросил Хендаун. В ту же минуту послышался спокойный голос Сейлина. - Пулеметы заело, - хладнокровно проинформировал он. - Что мне теперь делать, Нег? Состоялся совершенно нормальный разговор, но тогда он показался мне разговором двух сумасшедших. - Перегрелись? - Нет, чуть теплые. - Попробуй снять тыльную крышку. Подвигай спусковой защелкой. - Стреляет нормально, только отдает в большой палец, - спустя несколько минут доложил Сейлин. - Работай отверткой, болван. Боже, да есть ли у твоих хромосомов мозги? - Не понял! Повтори, пожалуйста. - Работай отверткой. О-т-в-е-р-т-к-о-й! - Слушаюсь! Первое, что пришло мне в голову после столь вольного обмена репликами между Негом и Сейлином, это мысль о том, что Мерроу, следовательно, больше не пристает к стрелкам, в противном случае он ни за что бы не промолчал. Однако он не открыл рта. Второе: я наконец обратил внимание, что немцы ведут довольно редкий и неточный зенитный огонь, - разрывы виднелись в стороне от нас, - и спросил себя, откуда они могут стрелять. Из Кобленца? Висбадена? Майнца? Мне живо вспомнились бронзовые губы Мерчента, произносившего названия этих городов. По его словам, они находились слева от линии нашего полета, перед тем как мы изменили курс. И только здесь меня озарило, словно луч фонарика Салли внезапно прорезал темноту: теперь мы стали ведущим самолетом авиакрыла. 12 По-моему, Прайен все еще не знал, что произошло. Он продолжал докладывать о появлении истребителей. Я взглянул на часы: без двадцати трех три. - Клинт, - сказал я, - ты не думаешь, что следовало бы, пожалуй, проверить... - Шестнадцать минут до перемены курса, - перебил он. - Мы на две минуты опережаем график полета. Все еще не узнанный нами до конца старина Хеверстроу опередил меня. Да, люди иногда преподносят сюрпризы. - Ты понял, Базз? - спросил Клинт. - Я слышал, сынок. - Ответ Мерроу прозвучал мрачно и вяло. Примерно в то же самое время три отдельные группы немецких истребителей оставили нас в покое. Это несколько облегчало наше положение, однако вокруг все еще оставалось предостаточно других вражеских самолетов. Наши воздушные стрелки снова заговорили все одновременно. Я думаю, что в роли ведущего наш экипаж не ударил лицом в грязь, но ведь, как предписывалось, в случае, если что случится с Бинзом, командование должен взять на себя ведущий верхней эскадрильи и заместитель ведущего всего соединения - майор Холдрет с "Обратного билета", веселый и здоровенный детина; в сущности, "Обратному билету" было уже пора сменить "Тело". Разумеется, не в тот момент, когда наша "крепость" начнет ложиться или тем более когда ляжет на боевой курс, - тут уж ни о каком перестроении не могло бы идти и речи; однако до объекта бомбежки оставалось еще полчаса, и Холдрету самое время было бы сменить нас. Безусловно, самое время. А он не давал о себе знать. Если я еще и сомневался, понимает ли Мерроу наше положение, то все сомнения исчезли после того, как он сказал мне по внутреннему телефону: - Боумен, послушай на диапазоне командования. Может, услышишь что-нибудь. Продолжая размышлять, я повернул ручку избирательного устройства; раньше, подумалось мне, Мерроу сделал бы это сам да еще отругал как следует Холдрета или с радостью сам занял бы место ведущего, считая, что при всех обстоятельствах имеет на это право. Больше того, Холдрет, очевидно, потому и не стремился выполнить инструкцию, что помнил (это помнили все), как Мерроу взял на себя командование во время налета на Гамбург: Траммер тогда откровенно перетрусил, а Мерроу получил крест "За летные боевые заслуги". Теперь Базз хотел, чтоб я таскал для него каштаны из огня. Конечно, я не услышал ни единого слова от Холдрета. Зато я услышал, что какой-то другой самолет вышел в эфир и, нарушая инструкцию о порядке пользования кодом, спросил: - Мерроу! Мерроу! Ведущий вы? Я не стал обращаться к Баззу за подтверждением, а просто ответил: - Очевидно. Подтянитесь и сомкнитесь потеснее. Никакого подъема духа я не испытывал. Возможно, когда-то я мечтал, что возникнет подобная обстановка и я сам, от собственного имени, стану отдавать по радио такие приказы, но теперь это не принесло мне удовлетворения. Я чувствовал себя отвратительно. В два сорок четыре из боя вышла еще одна группа немцев, и теперь лишь с десяток машин продолжали нам докучать. Клинт оказался на высоте. Он вовремя предупредил нас о перемене курса и напомнил о новом показании компаса. Нужно признать, что Мерроу осуществил прекрасный пологий разворот, и все соединение без труда повторило его. Теперь до точки перехода на боевой курс оставалось пятнадцать минут. Глава восьмая. НА ЗЕМЛЕ С 28 июня по 30 июля 1 Парадоксально, но факт: я не очень-то верил в героизм Мерроу и в то же время гордился, что летаю у него вторым пилотом. После гамбургского спектакля вся наша группа заговорила о Баззе, и мне хотелось постоянно быть с ним, купаться в лучах его славы - вот почему, наверно, двадцать восьмое июня стало едва ли не самым худшим днем за всю мою службу в Англии, - днем, когда я хотя и остался на земле, но чувствовал себя так, словно именно здесь мне и угрожала наибольшая опасность. В тот день группа вылетела на Сен-Назер, а мне пришлось торчать на базе и переживать. Меня не взяли. По указанию оперативного отделения штаба с Мерроу полетел в качестве второго пилота Льюис Малтиц по прозвищу "Титти", - его собирались назначить командиром самолета, вот Баззу и поручили проверить Титти в боевой обстановке. К общему удовлетворению, рейд назначили на довольно позднее время. Инструктаж состоялся лишь в девять утра. Я тоже присутствовал на нем, не сомневаясь, что полечу вместе с другими, и испытывал обычную в таких случаях озабоченность и вместе с тем удовлетворение, поскольку рейд предстоял нетрудный, на базу подводных лодок, по уже известному маршруту - мы летали на Сен-Назер во время третьего и девятого боевых вылетов. Знакомые переживания. Под конец инструктажа, уже вручая таблицы боевого порядка, Кудрявый Джоунз объявил, что трем вторым пилотам придется уступить свои места трем будущим первым пилотам (новое изобретение писхопата Уэлена, который на этот раз сам возглавлял направлявшееся в рейд соединение), причем одним из таких вторых пилотов пришлось стать мне. В два часа дня я стоял на балконе командно-диспетчерской вышки и не отрываясь следил за вылетом; вцепившись в поручни, я стиснул зубы, словно из меня вытягивали жилы. Странно все же! У меня не было ничего общего с девятью другими членами экипажа "Тела", а к некоторым из них я испытывал непреодолимую антипатию. В мирное время я бы никогда не согласился по доброй воле провести хотя бы час в обществе такого человека, как Джагхед Фарр, да и он не согласился бы ни минуты побыть со мной. Но сейчас, слушая раскалывающий голову рев четырех винтов моего самолета, нашего самолета, взбивающих мягкий воздух облачного полудня и готовых унести "Тело" прочь от земли и от меня, я чувствовал, как томится сердце о них, о девяти. А что, если они не вернутся? Я убью себя. Умру с ними. Застрелюсь из-за угрызений совести и сознания собственной вины. Почему я без борьбы согласился уступить место какому-то Титти? Я подвел их. Надо было схватить Кудрявого Джоунза за глотку и разорвать его на куски, но не позволить ему разлучать меня с моим экипажем, с моей семьей. Не помню, как прошли следующие часы. Однако хорошо помню, как отправился к опустевшей зоне рассредоточения и как по дороге строил планы убийства полковника Уэлена, по инициативе которого меня, очевидно, и отстранили от полета. К тому же я все еще злился на него за предыдущий день. Некоторое время назад Уэлен вывесил объявление: офицеры из состава боевых экипажей обязаны по очереди дежурить в штабе, проверять своевременность ухода и прихода отпущенного из расположения базы рядового и сержантского состава и выполнять всякую канцелярскую работу; это сомнительное удовольствие я вкусил накануне в воскресенье, перед самым выездом сборной бейсбольной команды нашей авиагруппы в Кимболтон, где Хеверстроу предстояло защищать третью базу. Поехал весь экипаж, кроме меня. Я сидел за паршивым письменным столом, читал от нечего делать газету "Янки", кипел от злости и проклинал болвана Уэлена - кто, как не он, мог придумать какие-то там дежурства по штабу? (Потом мы узнали, что честь этого изобретения принадлежит одному кретину из штаба, он постоянно уклонялся от участия в боевых операциях, и угрызения совести довели его, наверное, до того, что он решил заставить всех боевых летчиков познать тяготы канцелярского труда). Я все еще негодовал, когда вошел Уэлен и своими колкостями по адресу Мерроу подлил масла в огонь. Уэлен заявил, что представил Мерроу к награждению крестом "За летные боевые заслуги" за рейд на Гамбург, но, как он выразился, лично у него "есть кое-какие сомнения в столь исключительном героизме вашего командира". - Но ведь Мерроу взял на себя командование всем соединением, когда мы совершали повторный заход, не так ли, сэр? - заметил я. - У хорошего командира экипаж сумел бы успешно отбомбиться с первого захода. - Боже мой, сэр, но над целью же стояла сплошная облачность! Нельзя же спрашивать с капитана, всего лишь с капитана, за метеорологические условия над объектом бомбежки! - Ну, свой орден он получит, - ответил этот болван. Шагая по опоясывавшей аэродром дороге, я продолжал задаваться вопросом, не по вине ли наглого болтуна Уэлена меня оставили сегодня на земле? Но тут же возражал себе: а другие два пилота? Ведь и они оказались в таком же положении. Да, но мало ли на базе вторых пилотов, а выбор почему-то пал именно на нас. На площадке для стоянки "Тела" я застал Реда Блека; он сидел на ящике с инструментами, жевал потухшую сигару и разговаривал с одним из членов своего экипажа. Блека словно подменили; он никак не походил на ту капризную примадонну, к которой весь наш экипаж относился со столь почтительным вниманием и уважением. Блек был раздражен, обеспокоен и угрюм, и хотя самолеты отсутствовали всего часа два, он все время посматривал то на свои часы, то на небо, где неслись на юго-восток рваные облака, словно преследуя тех, кто покинул нас. Ред не мог простить себе, что не проверил как следует маслопровод. - Я осмотрел его только раз и хотел попросить капитана Мерроу включить двигатель, чтобы самому понаблюдать за его работой. Если бы вы тоже летели, я бы попросил об этом вас, сэр. "Сэр"! Это я-то, второй лейтенант? Ред что, вовсе рехнулся, если вдруг проникся таким почтением к какому-то второму лейтенантишке? Да, кстати, почему до сих пор меня не произвели в первые лейтенанты? Последний срок истек несколько недель назад. Пока что это не слишком меня беспокоило; просто какая-нибудь легкомысленная девица в Пентагоне сунула не ту карточку в счетно-вычислительную машину, вершившую судьбы офицеров за границей. Ошибку в конце концов обнаружат, и я сразу стану обладателем целого чемодана денег - недополученного жалования. Мне надо было воевать, история с присвоением звания не очень меня волновала - вот до этого момента, когда я остановился рядом с сержантом Блеком; он скорчился на ящике с инструментами, держал в бледных губах изжеванный окурок сигары и не сводил глаз с кольцевой дороги, где тени облаков гонялись за солнечными лучами; и я вдруг почувствовал, как упало у меня настроение. Ничтожество - вот что я такое. Меня сознательно обошли при производстве. Не представили к очередному званию потому, что я неудачник. Никогда мне больше не летать с Мерроу. Он убедится, что значит иметь рядом с собой, на сиденье второго пилота, настоящего летчика. Отныне я не понадоблюсь ему. Клинт! Макс! Нег! Малыш! Друзья мои!.. 2 Еще оставался целый час до возвращения самолетов, а я уже стоял на балконе вышки и напряженно всматривался в редкие просветы среди проносившихся на юго-восток облаков, надеясь увидеть крохотные точки "крепостей"; я ловил каждый звук, жаждал услышать гром - предвестник появления самолетов. Нетерпеливое ожидание не отвлекало меня от беспокойных мыслей о Киде Линче. По его внешности, так же как по лицу азиата, нельзя было определи