Это вопрос игры по правилам." "Что чертовски сложная штука, когда сама игра разваливается на части. Кроме того, в целом мире не существет души, которая бы знала эти правила. Все профессора Гарварда и Йела Вам их не скажут." Мэллинсон ответил с некоторым презрением: "Я имею в виду несколько простых правил обычного поведения." "Ваши понятия обычного поведения видимо не включают в себя управление трестовыми компаниями." Кануэй поспешил вмешаться. "Нам лучше не спорить. Я нисколько не возражаю сравнению между Вашими делами и моими. Без сомнения, мы все в последнее время практиковали слепые полеты, в буквальном и других смыслах. Но сейчас важно то, что мы здесь, в то время, - и здесь я соглашусь с Вами - когда могли бы с легкостью оказаться перед тем, что бы вызвало куда больше роптаний. Интересно, если подумать, что из четырех людей выбранных случаем и похищенных за тысячи миль, трое должны были найти в этом возможность удовлетворения. Вы ищете лечения покоем и место укрытия, Мисс Бринклоу следует зову обратить язычников Тибета в Христинаство." "Кто же тот третий человек, которого ты считаешь?" прервал Мэллинсон. "Не я, надеюсь?" "Я включил себя," ответил Кануэй. "И моя собственная причина является, наверное, самой простой -- мне просто нравится здесь." И действительно, спустя некоторое время пустившись в то, что стало его обычной уединенной вечерней прогулкой вдоль террасы или рядом с бассейном лотоса, он чувствовал удивительное состояние физического и умственного покоя. Это было абсолютной правдой; ему на самом деле нравилось быть в Шангри-Ла. Атмосфера монастыря успокаивала, тогда как тайна его вносила возбуждение, и в целом общее состояние было согласованным. Уже несколько дней он постепенно и с осторожностью подходил к любопытному заключению о ламазери и его жителях; его мозг был все еще занят этим, хотя глубоко внутри он оставался невозмутимым. Словно математик над сложной проблемой он был в волнениях над нею, но волнениях спокойных и профессиональных. Что касается Брайанта, которого он все равно решил считать и называть Барнард, то вопрос о его подвигах и личности мгновенно ушел на задний план, кроме разве одной фразы -- "сама игра разваливается на части." Кануэй поймал себя на том, что возвращался и повторял ее с более широким значением чем то, наверное, предполагал сам американец; он чувствовал что это было правдой не только относительно Американского банкового дела и управления трестовой компанией. Она подходила Баскулу и Дели и Лондону, ведению войны и строительству империи, консульствам, торговым консессиям и званым обедам в Правительстенном Доме; вонь разложения стояла над всем, что называлось миром, и конец Барнарда был, наверное, всего лишь лучше драматизирован чем его собственный. Вся эта игра без сомнения, была разваливающейся на части, но к счастью, игроки, как правило, не были брошены под суд за те частицы, которые они не сумели сохранить. В этом отношении финансистам просто не повезло. Но здесь, в Шангри-Ла, все находилось в глубоком покое. В безлунном небе полностью зажжены были звезды, и бледное синее сияние стояло над куполом Каракала. Кануэй ощутил, что если бы по какой-либо смене плана проводники из внешнего мира явились бы тот час же, он бы далеко не был вне себя от радости лишаясь интервала ожидания. Так же как и Барнард, подумал он с внутренней улыбкой. Это было действительно забавно; и тут он внезапно понял, что Барнард все еще ему нравился, иначе он не нашел бы это забавным. Каким-то образом потеря ста миллионов долларов была слишком большой для того чтобы кинуть человека за решетку; было бы проще если бы он украл пару часов. После всего, каким образом кто-нибудь мог потерять сто миллионов? Может быть, лишь в том смысле, в котором кабинетный министр мог бы во всеуслышание объявить, что он "отдал Индию." И затем снова он задумался о том моменте когда покинет Шангри-Ла вместе с идущими назад проводниками. Он представил длинный тяжелый путь, и это окончальное мгновение прибытия в бунгало какого-нибудь плантатора в Сиккиме или Балтистане -- мгновение, которое, он чувствовал, должно было быть горячечно радостным, но будет, скорей всего, немного разочаровывающим. Потом первые рукопожатия и представления; первые порции спиртного на верандах клубов; бронзовые от солнца лица глядящие на него с едва скрываемым недоверием. В Дели, без сомнения, интервью с Viceroy и C.I.C, салаамы лакеев в тюрбанах; бесконечные отчеты нуждающиеся в подготовке и отправке. Может быть, возвращение в Англию и Уайтхолл; настольные игры на P.&O.; вялая кисть помощницы секретаря; газетные интервью; тяжелые, издевающиеся, сексуально голодные голоса женщин -- "А это действительно правда, господин Кануэй, что Вы были в Тибете?..." Не было сомнения лишь в одной вещи: по крайней мере на целый сезон у него будет возможность вкушения своего рассказа. Но получит ли он от этого удовольствие? Он вспомнил предложение записанное Гордоном в его последние дни в Картоуме -- "Я бы скорее жил как Дервиш с Махди, нежели каждый вечер ужинать вне дома в Лондоне." Кануэй имел отвращение менее определенного характера -- одно лишь предчувствие, что рассказывать историю в прошедшем времени будет не только невыносимо скучно, но и немного грустно. Внезапно, в разгаре его размышлений, он почувствовал приближение Чанга. "Господин," начал китаец своим медленным шепотом слегка ускоряясь по мере того, как он говорил, "я горжусь быть посланником важной вести..." То есть, проводники таки пришли раньше своего часа, была первая мысль Кануэйя; странно, что он так недавно должен был об этом думать. Ему стало не по себе от того, что он только наполовину был готов к этому. "Итак?" он спросил. Чанг был в состоянии почти того возбуждения, которое, казалось, было для него физически возможным. "Мой дорогой господин, я поздравляю Вас," он продолжил. "И я счастлив подумать что в какой-то мере сам являюсь виновником -- только после моих настойчивых и повторяемых рекомендаций Высший из Лам принял свой решение. Он желает немедленно увидеть Вас." Взгляд Кануэйя выражал насмешку. "Вы ведете себя менее согласованно чем обычно, Чанг. Что случилось?" "Высший из Лам послал за Вами." "Я собираюсь. Но к чему вся эта спешка?" "Потому, что это удивительно и беспрецедентно -- даже я после своих побуждений еще не ожидал этого. Две недели не прошло с момента Вашего прибытия, и Вы должны быть приняты им! Никогда подобное не случалось так скоро!" "Я, знаете ли, все еще как в тумане. Я увижу Вашего Высшего из Лам -- я хорошо это понимаю. Но есть ли что-нибудь еще?" "Неужели этого не достаточно?" Кануэй рассмеялся. "Вполне, я уверяю Вас -- не считайте меня невежливым. Будучи откровенным, в моей голове поначалу было совсем другое. Однако сейчас это не имеет значения. Конечно, я должен быть как польщен так и удостоин чести познакомиться с этим господином. Когда назначена встреча?" "Сейчас. Меня позвали привести Вас к нему." "Не поздно ли?" "Не имеет значения. Мой дорогой господин, Вы скоро поймете многие вещи. И могу я добавить свое собственное удовольствие в том, что сей интервал -- всегда неловкий -- сейчас подошел к концу. Поверьте мне, в стольких ситуациях отказывая Вам в информации я чувствовал себя неловко, чрезвычайно неловко. Я рад обнаружить то, что подобная неприятность больше никогда не будет необходимой." "Вы странный человек, Чанг," ответил Кануэй. "Однако, давайте же тронемся, и не переживайте о дальнейших объяснениях. Я полностью готов и благодарен Вам за милые замечания. Ведите." Часть седьмая. Сопровождая Чанга через пустые дворики, Кануэй был довольно спокоен, однако за его манерой держаться скрывалось интенсивно растущее нетерпение. Если слова китайца что-нибудь значили, то он находился на пороге открытия; скоро станет понятным, была ли его теория, все еще сформированная наполовину, более вероятной, чем это казалось. Кроме того, без сомнения сама беседа будет интересной. В свое время Кануэй встречался со многими странными властителями, и беспристрастно интересуясь ими, как правило, был проницателен в своих оценках. Он также имел способность без застенчивости употреблять вежливые выражения на тех языках, которые в действительности совсем мало знал. Хотя в нынешнем случае, скорей всего, он будет полным слушателем. Он заметил, что вел его Чанг через комнаты, до этого никогда им не виданые, и все они были сумрачные и прекрасные при свете фонариков. Затем крученая лестница поднималась к двери в которую китаец постучал, и тибетский прислужник с такой готовностью открыл ее, что у Кануэйя возникло подозрение, что тот стоял за ней. Эта часть ламазери, на его верхнем ярусе, была украшена с ни меньшим вкусом чем и все остальные его части, но что мгновенно поражало, было сухое, покалывающее тепло, как если бы все окна были плотно затворены и на полную мощь работала некая разновидность паро-нагревающего аппарата. По мере того как он двигался дальше, становилось все более душно, до тех пор пока Чанг не остановился около двери которая, если доверять ощущениям тела, вполне могла бы вести в Турецкую баню. "Высший из Лам," прошептал Чанг, "примет Вас одного." Он открыл дверь чтобы Кануэй вошел, и затем прикрыл ее с такой осторожностью, что уход его был почти незаметен. Кануэй стоял в нерешительности, вдыхая знойный, и настолько полный сумерек воздух, что понадобилось несколько секунд чтобы глаза его привыкли к темноте. Затем у него медленно стало складываться впечатление закрытой темными шторами жилой комнаты с низкими потолками, просто меблированой столом и креслами. На одном из них сидел маленький, бледный, морщинистый человек, бросающий неподвижную тень и производящий эффект увядающего античного портерта в chiaroscuro[2]. Если бы существовало такое понятие как присутствие отделенное от действительности, то это и был пример его, украшенный классическим саном - более эманация нежели атрибут. Кануэйя занимало его собственное напряженное восприятие ситуации, и возникал вопрос, прадиво ли оно или всего лишь реакция на богатое, сумеречное тепло; под взглядом античных глаз у него закружилась голова, он сделал несколько шагов вперед и остановился. Очертания сидящего на стуле стали менее смутны, однако вряд ли более материальны; это был небольшой старик в китайском облачении, складки и отделка которого свисали с его плоского истощенного тела. "Вы -- господин Кануэй?" прошептал он на блестящем английском. Голос старика приятно успокаивал, дотрагиваясь нежнейшей меланхолией опускающейся на Кануэйя странным блаженством; хотя внутренний скептик снова склонился к обвинению температуры. "Да," он ответил. Голос продолжал. "Мне приятно Вас видеть, господин Кануэй. Я послал за Вами потому, что полагаю вместе мы могли бы неплохо побеседовать. Присаживайтесь, пожалуйста, рядом со мной и отбросьте любые страхи. Я - старый человек и никому не могу причинить зла. " Кануэй ответил: "Быть принятым Вами - для меня - знак чести." "Благодарю Вас, дорогой мой Кануэй, согласно вашей английской манере я должен обращаться к Вам таким образом. Как я уже сказал, для меня это большое удовольствие. Мое зрение слабо, но поверьте, я могу видеть Вас моим умом так же хорошо как и глазами. Вам было удобно в Шангри-Ла с момента Вашего прибытия, я верю?" "Чрезвычайно." "Я рад. Чанг, без сомнения, очень старался для Вас. Для него это также было большим удовольствием. С его слов, у Вас возникло много вопросов насчет самого общества и его дел?" "Мне действительно это интересно." "В таком случае, если Вы в состоянии разделить со мной некоторое время, я с удовольствием дам Вам краткий обзор наших основ." "Нет ничего, за что бы я мог благодарить больше." "Я так и предполагал -- и надеялся...Но прежде всего, перед нашей лекцией..." Он сделал легчайший взмах рукой, и в тот же момент, с помощью какого способа призыва Кануэй определить не мог, явился прислужник для приготовления элегантного ритуала чаепития. Крохотные, яичной скорлупы чашы с почти бесцветной жидкостью были поставлены на лакированный поднос; Кануэй, которому церемония была известна, ни в коем разе не презирал ее. Голос возобновился: "То есть Вы знакомы с нашими порядками?" Следуя импульсу, который он не мог подвергнуть анализу и не хотел контролировать, Кануэй ответил: "Я жил в Китае в течении нескольких лет." "Вы Чангу не говорили?" "Нет." "Тогда чем я заслужил это?" Кануэй редко терялся в объяснениях своих собственных мотивов, но в этом случае не мог придумать ни единой причины. В конце концов он ответил: "Будучи откровенным, у меня нет ни малейшего представления, кроме того, что я, должно быть, хотел сообщить Вам это." "Без сомнения, лучшая из всех причин между теми, кто собирается стать друзьями...А сейчас скажите мне, разве это не деликатный аромат? Чаи Китая многочисленны и благоуханны, но этот, особо производимый нашей собственной долиной, на мой взгляд, не уступит ни одному из них." Кануэй поднес чашу к губам и попробовал. Тонкий, неуловимый, ускользающий вкус, призрачный букет, не живущий на языке, а, скорее, посещающий его. Он сказал: "Удивительнейший, и также довольно для меня новый." "Да, как и большинство трав нашей долины, драгоценный и неповторимый. Конечно, вкушать его нужно медленно -- не только с благоговением и любовью, но и для полного извлечения степени удовольствия. Знаменитый урок этот мы можем позаимствовать у Коу Каи Тчоу, который жил около пятнадцати столетий назад. Кушая кусочек сахарного тросника, он всегда не решался достичь его сочной внутренности, объясняя -- "Я постепенно ввожу себя в край удовольствий." Изучали ли Вы знаменитых Китайских классиков?" Кануэй ответил, что немного знал некоторых из них. Ему было известно, что согласно этикету, отвлеченный разговор будет продолжаться до тех пор, пока не унесут чайные чаши, но, не смотря на сильное желание услышать историю Шангри-Ла, он далеко не находил его раздражающим. Бесспорно, в нем самом было некоторое количество того чувства неохоты, которым обладал Коу Каи Тчоу. Наконец был подан сигнал, снова загадкой мягко вошел и вышел прислужник, и более без вступлений Высший из Лам Шангри-Ла начал: "Скорей всего, дорогой мой Кануэй, в общих чертах Вам известна история Тибета. Я проинформирован Чангом, что Вы достаточно пользовались нашей библиотекой, и у меня нет сомнений, что скудные, но чрезвычайно интересные летописи этих областей были Вами изучены. В любом случае Вам будет известно, что Несторианское Христианство было широко распространено в Азии в Средние Века, и что память о нем оставалась долгое время после его фактического упадка. В семнадцатом столетии возрождение Христианства побуждено было самим Римом через общества героических Иезуитских миссионеров, странствия коих, если я могу позволить себе заметить, куда более интересны для чтения чем скитания Святого Паула. Постепенно утверждение церкви произошло на огромной территории, и выдающимся фактом, в котором сегодня многие европейцы не отдают себе отчета, является то, что на протяжении тридцати восьми лет в самой Лазе существовала Христианская миссия. Однако, было это не из Лазы, а из Пекина в году 1719, что четверо монах Капучин отправились на поиски остатков Несторианской веры, которая все еще могла быть сохранена в глубине страны. "В течении многих месяцев они странствовали на юго-восток, по Ланчоу и Коко-Нор, сталкиваясь с трудностями, которые Вы хорошо можете себе представить. В дороге трое из них умерли, и четвертый был близок к смерти, когда по воле случая набрел он на каменистое ущелье, что является сегодня единственным реальным подходом в долину Синей Луны. К его удивлению и радости, нашел он там процветающее, дружелюбное общество первым жестом которого было то, что я всегда считал нашей древнейшей традицией -- гостеприимство к незнакомцам. Быстро он восстановил здоровье и приступил к проповедованию своей миссии. Люди эти были Буддисты, но при желании услышать его, и имел он сравнительный успех. Был там античный ламазери, существующий тогда на этом самом горном выступе, но находился он в состоянии разложения, как физического так и духовного; и по тому, как плоды труда Капучина росли, зачал он идею на том же великолепном месте выстроить Христианский монастырь. Под его наблюдением произошла починка и большая реконструкция старых построек, и в году 1734 он сам поселился там пятидесяти трех лет от роду. "А сейчас разрешите мне поведать Вам больше об этом человеке. Имя его было Перраулт, и по рождению он был Люксембуржец. До посвящения себя Дальневосточным Миссиям он учился в Париже, Болоньи, и был школяром в некотором роде. Существует несколько записей раннего периода его жизни, который, однако, для человека его возраста и профессии, необычным нельзя назвать ни по каким меркам. Он любил музыку и искусства, имел особую склонность к языкам, и до той поры, пока определился в призвании, успел вкусить все известные удовольствия мира. У Malplaquet[3] сражались в года его юности, и с собственного опыта он знал ужасы войны и вторжений. Он был крепок физически; в течении своих первых лет, как и любой другой человек, он работал своими руками, возделывал собственный сад, учился у жителей так же как и обучал их. Внутри долины обнаружил он месторождения золота, но искушения в них для него не было; местные растения и травы занимали его больше и глубже. Он был прост и ни сколько не фанатичен; противился полигамии, но не видел причин нападать на любимую всеми ягоду tangatse. Ягоде этой приписывались медицинские качества, но популярность ее была главным образом в эффектах слабого наркотика. Надо сказать, что Перраулт сам пристрастился к ней; и было то его способом принимать от местной жизни все, что она предлагала и он находил приятным и безвредным, и взамен тому давал он духовное богатство Запада. Аскетом он не был, все, что было в мире хорошего, приходилось ему по вкусу, и с осторожностью учил он своих обращенных как катехизмам так и приготовлению пищи. Мне хочется чтобы у Вас сложилось впечатление очень искреннего, занятого, образованного и простого человека полного энтузиазма, который вместе с обязанностями священника не пренебрегал надеть рабочий костюм и помочь в строительстве этих самых комнат. И бесспорно, работа эта была огромной сложности, победить которую не могло ничто кроме упорства его и гордости. Я говорю гордость, потому как в самом начале это и был его основной мотив -- гордость собственной веры, которая привела к решению, что раз Гаутама мог вдохновить людей выстроить храм на утесе Шангри-Ла, Рим был в состоянии сделать не меньшее. "Но время шло, и совершенно природным было то, что постепенно мотив этот должен был уступить место стремлениям более спокойным. Соперничество, после всего, есть дыхание юности, а ко времени становления монастыря Перраулт уже имел тяжесть возраста. Вы должны помнить, что по строгой оценке, работал он нерегулярно; хотя на того, чьи духовные наставники находятся на расстоянии измеряемом годами нежели милями, некоторая свобода вполне может быть распространена. Правда, люди долины да и сами монахи сомнений никаких не имели, любили его и слушались, и с годами стали благоговеть перед ним. Привычкой его было время от времени отсылать отчеты эпископу Пекина, но часто отчеты эти так и не достигали его; и потому как подразумевалось, что гонцы пали жертвами трудной и опасной дороги, Перраулт все больше склонялся к тому, что не хотел рисковать их жизнью, и где-то после середины столетия оставил это дело. Хотя несколько ранних посланий все же должны были дойти, и над деятельностью его нависло сомнение, ибо в году 1769 незнакомец доставил письмо, писанное двенадцать лет назад, в котором Перраулт призывался в Рим. "Доведись приказу достичь его вовремя, было бы Перраулту больше семидесяти, но по тому как пришло письмо, ему было восемьдесят девять. Долгая дорога через плато и горы была немыслима, он никогда не смог бы перенести порывистые ветра и жуткий холод необитаемой земли вне долины. И потому выслал он вежливый ответ с объяснением ситуации; но о том, пересекло ли послание преграду огромной горной цепи, данных никаких не существует. "И остался Перраулт в Шангри-Ла; и причиной было не его презрение к командам свыше, а лишь физическая немочь их выполнить. Он был старый человек, и в любом случае, смерть бы, скоро, положила конец ему и его ошибкам. К тому времени в учреждении им обоснованном стали происходить неуловимые перемены. Печальный факт, но в действительности вряд ли невероятный; можно ли ожидать, что один человек без какой-либо помощи, с корнем и без следа вырвет традиции и обычаи целой эпохи? Ни один из товарищей с Запада не был с ним рядом чтобы удержать поводья, когда рука его становилось слабой; может, само строительство в месте столь древней, отличной памяти, было ошибкой. Слишком уж много требовалось; но не было бы еще большим ожидать от седоволосого ветерана, которому только что перешло за девяносто, осознания сделанной им ошибки? Слишком он стар был и счастлив. Последователи были посвящены ему даже тогда, когда забыли его учение, а от людей долины получал он такое почтительное внимание, что с растущей легкостью прощал им возвращение к прежним традициям. Он все еще был активен, и способности его отличались удивительной остротой. В возрасте девяноста восьми лет он приступил к изучению Буддистских писаний оставленных в Шангри-Ла предыдущими обитателями, в стремлении посвятить остаток дней написанию книги аттакующей Буддизм с точки зрения православия. Задачу свою он таки выполнил (у нас имеется полный манускрипт), однако атака была очень мягкой, так как к тому времени он достиг круглой фигуры столетия -- возраст в котором самые резкие едкости склонны к обесцвечиванию. "В это время, как Вы можете вообразить, великое число ранних его последователей умерло, и потому как тех, кто пришел им на смену, было немного, количество жителей под влиянием старого Капучина сокращалось стабильно. С восьмидесяти в одно время, оно уменьшилось к двум десяткам, затем едва насчитывало дюжину, большинство из которых были очень стары. Жизнь Перраулта превратилась в спокойное, тихое ожидание смерти. Он был слишком стар для болезней и недовольств, лишь вечный сон мог претендовать на него теперь, и он не боялся. По доброте своей люди долины давали ему еду и одежду, его библиотека обеспечивала его работой. Он стал действительно хрупким, однако все еще хранил энергию для работы в своем кабинете; остаток своих спокойных дней проводил с книгами, воспоминаниями и мягкими восторгами наркотика. Разум его оставался удивительно ясным, до такой степени, что он даже пустился в изучение определенных мистических занятий, называемых индийцами йогой, и базируемых на множестве особых видов дыхания. Для человека такого возраста подобное занятие может быть очень опасным, и тому скоро пришло подтверждение, так как в тот незабываемый 1789 год на долину упала новость, что Перраулт, наконец, был близок к смерти. "Он лежал в этой комнате, дорогой мой Кануэй, из окна которой неясное белое пятно -- все, что упавшее его зрение позволяло видеть от Каракала -- поднималось перед его глазами; но он также мог видеть разумом; он мог представить четкие несравнимые очертания которые пол-века назад увидел впервые. И здесь же посетил его странный парад многих событий всей его жизни, годы путешествий через пустыни и горные уровни, огромные толпы западных городов, звон и сияние Малборовских войск. Словно белоснежная тишь стал покоен разум его; он был готов, согласен и рад смерти. Он собрал своих друзей и прислужников вокруг себя и попрощался с ними; после этого следовала его просьба остаться одному на время. И было то в том одиночестве, с оседающим телом и разумом поднимающимся к блаженству, в коем надеялся он отдать свою душу...но так не случилось. В течении многих недель лежал он без движения и слова, и затем начал приходить в себя. Ему было сто восемь лет." На мгновение шепот прекратился, и Кануэй, чуть пошелохновшись, подумал, что Высший из Лам с беглостью переводил с отдаленного личного сна. Наконец он продолжил: "Как и другие, кто долго ожидал на пороге смерти, Перраулт был одарен важным видением, которое принес с собой в этот мир, и позднее об этом видении должно быть сказано больше. Сейчас же я ограничу себя поведением его и действиями, что были действительно удивительны. Потому как вместо того, чтобы выздоравливать в праздности, как того ожидалось, он предался немедленно строгой дисциплине интересно комбинируемой с потворством наркотику. Приминение его в сочетании с практикой глубокого дыхания - разве то не режим приглашающий смерть? -- но да факты остаются теми, что когда в 1794 последний из монахов умер, Перраулт был все еще жив. "Если бы в Шангри-Ла существовал кто-нибудь с достаточно искаженным чувством юмора, это могло бы почти принести улыбку: морщинистый Капучин, такой же ветхий каким он был лет с дюжину, вовлеченный упорно в развитый им секретный ритуал; однако для людей долины он скоро покрылся тайной, отшельник сверхестественных сил, живущий в уединении на громадном утесе. Но традиция любви к нему все еще существовала, и стало считаться достойным и приносящим удачу забраться в Шангри-Ла и оставить небольшой подарок или выполнить нужную там ручную работу. Каждого из таких пилигримов Перраулт даровал своим благословением, может быть забывая, что были они заблудшие, сбившиеся с пути овцы. Потому как в каждом храме долины слышны были сейчас 'Te Deum Laudamus' и 'Om Mane Padme Hum.' "К приближению нового столетия, легенда стала ярким фантастическим фольктором -- говорилось, что Перраулт превратился в бога, мог совершать чудеса, и в определенные ночи прилетал на вершину Каракала чтобы поставить свечу небу. В полнолуние над горой всегда стоит бледность, но нет нужды убеждать Вас, что ни Перраулт, ни какой-либо другой человек никогда не поднимался туда. Не смотря на то, что факт сей может показаться несущественным, я упоминаю его, потому как существует масса ненадежных показаний что Перраулт совершал и мог совершать любые виды невозможных вещей. Например, считалось, что он практиковал искусство само-поднятия, о котором так много упоминается в описании Буддистского мистицизма, но горькая правда та, что к концу делал он множество экспериментов, целиком и полностью безуспешных. Однако он сумел открыть, что ослабление ординарных чувств может быть в какой-то мере возмещено развитием других способностей; он овладел умением телепатии, что, наверное, было удивительным, и хотя ни на какие особые силы врачевания претендовать не мог, было качество в его одном присутствии, что исцеляло в некоторых случаях. "Вам бы хотелось знать, как проводил он свое время в течении этих беспрецедентных лет. Его позицию можно сформулировать так, что раз уж он не умер в нормальном возрасте, то порешил, что не было ни одной раскрытой причины, отчего он должен или не должен сделать это в любой другой момент будущего. После того, как собственная его необычайность была им доказана, оказалось несложным поверить в то, что в любой момент необычайность эта может закончиться так же как и продолжать идти своим ходом. И с этой верой перестал он заботиться о будущем, и начал вести тот образ жизни, который редко бывал ему доступен, но всегда оставался желанным - сквозь превратности целой жизни пронес он в сердце спокойные вкусы школяра. Память его была замечательной, казалось, она ускользнула от физических препятствий в некую высшую сферу бескрайней чистоты; это почти походило на то, что сейчас он мог изучить что угодно с куда большей легкостью нежели в года его студенчества, когда изучал лишь что-нибудь. Конечно, очень скоро он предстал перед необходимостью наличия книг, но их было совсем немного - те что он принес с собой с самого начала - и включали они, Вам, может быть, будет интересно услышать, английскую грамматику и Монтеня в переводе Флорио. Работая с этим он умудрился постичь сложности Вашего языка, и в нашей библиотеке мы все еще имеем манускрипт одного из его первых упражнений в лингвистике -- перевод на тибетский эссе Монтеня о Тщеславии -- бесспорно, уникальное произведение." Кануэй заулыбался. "Мне бы было интересно взглянуть на это как-нибудь, если я могу." "С огромнейшим из удовольствий. Вы можете подумать, что это было необычайно непрактичное достижение, но вспомните, что Перраулт достиг необычайно непрактичного возраста. Он был бы одинок без какого-нибудь подобного занятия -- в любом случае до четвертого года девятнадцатого столетия, что отмечает важное событие в истории нашего образования. Потому как именно тогда второй незнакомец из Европы прибыл в долину Синей Луны. Он был юный австриец по имени Хэнсчелл, воевавший против Наполеона в Италии -- юноша знатного рода, высокой культуры, и манер большого шарма. Войны уничтожили его состояние, и странствовал он по России в Азию с неясным намерением их восстановления. Было бы интересным точно узнать, каким образом он достиг плато, но он сам не имел об этом ясного понятия, будучи настолько же близким к смерти как однажды был сам Перраулт, когда попал сюда. Снова гостеприимство Шангри-Ла было оказано, и незнакомец пришел в себя -- но тут параллель обрывается. Потому как Перраулт пришел проповедовать и обращать в веру, а Хэнсчелл тут же заинтересовался приисками золота. Его первым намерением было обогатить себя и как можно скорее вернуться в Европу. "Однако он не вернулся. Случилась странная вещь -- однако та, что происходила настолько часто с того момента, что наверное, сегодня мы можем согласиться, что после всего она не может быть очень странной. Долина, своим умиротворением и внутренней свободой от мирских забот, снова и снова соблазняла его отложить отъезд, и однажды, услышав местную легенду, он поднялся в Шангри-Ла и в первый раз встретил Перраулта. "В подлинном смысле, встреча была исторической. Перраулт, пусть немного свыше таких человеческих страстей как дружба и внимание, был все же наделен богатой добротой разума, и доброта эта подействовала на юношу как вода на иссушенную землю. Я не берусь описывать те отношения что возникли между двумя; один выражал полнейшее поклонение, другой разделял свои знания, исступления, и ту дикую мечту, что стала теперь единственной действительностью оставшейся для него на свете." Последовала пауза, и Кануэй сказал очень тихо, "Прошу прощение за то, что прерываю, но это не совсем мне понятно." "Я знаю." Шепчущий ответ был вполне симпатизирующим. "Было бы абсолютно удивительным если бы так не было. Это вопрос который я с удовольствием объясню до окончания нашей задачи, но в настоящий момент, если Вы меня простите, я ограничу себя более простыми вещами. Факт, который заинтересует Вас, есть тот, что Хэнсчелл основал нашу коллекцию Китайского искусства, так же как и библиотеку и музыкальные приобретения. Он совершил памятное путешествие в Пекин и привез обратно первую партию товаров в 1809 году. Долину больше он никогда не покидал мнова, но при помощи изобретательности выстроил сложную систему с помощью которой ламазери с этого времени получил возможность получать все необходимое с внешнего мира." "Я полагаю Вы находите простым оплату золотом?" "Да, к нашему счастью мы владеем месторождениями металла, что так высоко ценится в других частях света." "Настолько высоко, что вам, должно быть, очень повезло избежать золотой лихорадки." Высший из Лам кивнул головой в полном выражении согласия. "Этого то, мой дорогой Кануэй, Хэнсчелл боялся всегда. Он был осторожен, чтобы ни один из тех людей, кто доставлял книги и драгоценности, никогда не подходил слишком близко; он заставлял их оставлять свои грузы за пределами долины в один день пути, и наши люди потом приходили и забирали их. Он даже организовал часовых для постоянного наблюдения входа в ущелье. Но скоро ему пришло в голову, что был более легкий и более надежный охранник." "Да?" голос Кануэйя был в контролируемом напряжении. "Видите ли, не было никакой нужды остерегаться нашествия какой-либо армии. Это никогда не будет возможным благодаря природе и расстояниям страны. Самое большее, что действительно могло иметь место, было прибытие наполовину затерявшихся странников, которые, даже если бы и имели оружие, были бы, скорей всего, настолько обессилены, что не представляли бы никакой опасности. Потому было решено, что отныне незнакомцы могут приходить так свободно, как им того пожелается, правда с одним важным условием. "И в течении периода времени незнакомцы приходили. Китайские купцы, в искушении пересечь плато, появлялись время от времени на этом перепутье вместо стольких других для них возможных. Тибетские кочевники, оторвавшиеся от своих племен, блуждали здесь как утомленные животные. Всем оказывался радушный прием, однако некоторые достигали приюта долины лишь для того, чтобы умереть. В год Ватерлоо два английских миссионера, путешествуя в Пекин горным путем, пересекли хребты неизвестным проходом с такой удивительной удачей, что по прибытию были настолько спокойны будто наносили визит. В 1820 греческий торговец, в сопутствии больных изнуренных голодом слуг, был найден умирающим на самом верхнем хребте прохода. В 1822 трое испанцев, прослышав некую смутную историю о золоте, добратись сюда после многих скитаний и разочарований. Снова, в 1830, был больший наплыв. Двое немцев, русский, англичанин и швед совершили жуткое пересечение Тайан-Шанс, побужденные тем мотивом, распространение которого начинало расти -- научное исследование. Ко времени их прихода отношение Шангри-Ла к посетителям немного изменилось -- гости приглашались не только если им повезло найти дорогу в долину, но даже если бродили они в пределах определенного радиуса, так как стало привычным встречать их. Все это было для цели которую я должен обсудить позднее, основная же мысль та, что ламазери больше не был гостеприимно равнодушным, а испытывал нужду и желание в новоприбывших. И, действительно, случилось, что в последующие годы не одна группа путешественников, торжествуя при своем первом отдаленном очертании Каракала, встречала гонцов с радушным приглашением -- и тем, которое редко бывало отвергнуто. "В это время монастырь начал приобретать многое из его сегодняшних черт. Я должен подчеркнуть, что Хэнсчелл был чрезвычайно способен и талантлив, и нынешний Шангри-Ла обязан ему столько же сколько своему основателю. Да, ровно столько же, я часто думаю. Потому как рука его была крепкой но доброй, той, в которой нуждается каждое учреждение на определенной стадии своего развития, и потеря его была бы совершенно невозместима если бы до своей смерти он не успел завершить ту работу, на которую понадобилась бы более чем одна жизнь." Вместо того чтобы спросить о последних словах, Кануэй положился на эхо."Своей смерти!" "Да. Это было совсем внезапно. Он был убит. Это случилось в год вашего Индийского Мятежа[4]. Прямо перед его кончиной китайский художник сделал его набросок, и сейчас я могу показать Вам этот набросок -- он находится в этой комнате." Повторилось легкое движение рукой, и снова вошел прислужник. Кануэй, словно наблюдатель в трансе, смотрел как человек оттянул небольшой занавес в дальнем конце комнаты и оставил качающийся среди теней фонарик. Затем он услышал шепот приглашающий его подвинуться, и было удивительным какой трудности стоило это сделать. С трудом он встал на ноги и прошел к дрожащему кругу света. Набросок был маленький, вряд ли больше миниатуры цветными чернилами, но художнику удалось придать тонам плоти утонченность текстуры восковой фигуры. Черты были замечательной красоты, почти девические в изображении, и в их привлекательности Кануэй нашел любопытно личное обращение, даже сквозь преграды времени, смерти и выдумки. Но самая странная вещь была та, которую осознал он лишь после первого порыва восхищения: это было лицо молодого человека. Отходя назад он проговорил, запинаясь на каждом слове: "Но - Вы сказали -- он был выполнен незадолго до его смерти?" "Да. И в нем большое сходство." "Тогда если умер он в том году что Вы сказали - " "Так и было." "И пришел он сюда, Вы сказали мне, в 1803 году, будучи юношей." "Да." Секунду Кануэй не отвечал; после этого, собравшись с трудом, он вымолвил: "И он был убит, Вы говорили?" "Да. Англичанин застрелил его. Это случилось через несколько недель после того, как англичанин прибыл в Шангри-Ла. Он был еще один из тех исследователей." "В чем была причина?" "Случилась ссора насчет каких-то проводников. Хэнсчелл только что сказал ему о том основном условии, что стоит над нашим принятием гостей. Это был вопрос некоторой сложности, и с того момента, не смотря на свою собственную ветхость, я вынужден сам выполнять это." Высший из Лам сделал следующую более продолжительную паузу, с лишь намеком на вопрошение в его тишине; когда он продолжил, последовало: "Может быть Вы любопытствуете, дорогой мой Кануэй, что это за условие?" Низким голосом, медленно Кануэй ответил: "Я думаю, я уже могу догадаться." "Действительно можете? И можете ли Вы догадаться в чем-нибудь еще, после моей длинной и любопытной истории?" У Кануэйя все закружилось в мозгу когда он искал ответа на вопрос; комната стала кольцом теней с античной мягкостью в ее середине. Напряжение, с которым он выслушал эту историю, наверное, заслонило от него самое основное ее значение; сейчас, только лишь пытаясь сознательно выразиться, он был переполнен удивлением, и обращаясь в слова, собирающаяся уверенность в его мозгу была почти застывшей. "Это кажется невозможным," он сказал заикаясь. "И все же, я не могу не думать об этом -- это удивительно -- и чрезвычайно -- и весьма невероятно -- и все же не абсолютно вне моих сил поверить - " "Что же это, сын мой?" И Кануэй ответил, дрожа в той эмоции которую он знал не было причины и попыток скрывать: "Что Вы все еще живы, Отец Перраулт." 1 Ротационная Конвенция - нечто вроде мужского клуба. 2 Chiaroscuro -- изобразительное представление в терминах свето-тени не принимающее во внимание цвет. 3 Битва при Malplaquet (11 сентяря, 1709) -- основное сражение Войны за Испанское Наследство. 4 Индийский Мятеж - 1857--58, восстание поднятое индийскими солдатами в Бенгальской армии Британской Компании в Восточной Индии, которое переросло в широко распространившийся бунт против Британского праления в Индии; известно также как Сепойский бунт. Часть восьмая. Наступила пауза, Высший из Лам нуждался в еще одной передышке; у Кануэйя это не вызвало удивления: напряжение от такого долгого рассказа должно было быть значительным. Да и сам он был благодарен за остановку. Как с художественной, так и с любой другой точки зрения, перерыв, он считал, был желанным; и чаши с чаем под аккомпанимент условно импровизированных вежливостей, выполняли ту же функцию что и каденция в музыке. Сравнение это принесло странное доказательство (если конечно, это не было простым совпадением) телепатических сил Высшего из Лам, потому как он тут же стал говорить о музыке и выражать удовольствие в том, что Шангри-Ла не оставил вкусы Кануэйя в этой области полностью неудовлетворенными. Кануэй ответил с соответствующей вежливостью, добавив, что был удивлен когда обнаружил такую полную коллекцию европейских композиторов во владении ламазери. Комплимент был произнесен между медленными чайными глотками. "О, дорогой мой Кануэй, на наше счастье, среди нас есть одаренный музыкант, ученик Шопена -- и в его руки мы с радостью передали всю коллекцию нашего салона. Вы определенно должны с ним встретиться." "Мне бы хотелось. Чанг, между прочим, говорил мне, что Ваш любимый Западный композитор -- Моцарт." "Это так," прозвучал ответ. "Моцарт обладает аскетической элегантностью, которую мы находим весьма убедительной. Он выстраивает дом, ни большой и ни малой величины, и декорирует его с идеальным вкусом." Обмен мнений продолжился до тех пор пока не были унесены чайные чаши; к этому моменту Кануэй был в состоянии довольно спокойно заметить: "Итак, продолжая нашу прежнюю беседу, Вы намерены оставить нас здесь? Это, я понимаю, и есть важное, неизменное условие?" "Вы правильно угадали, сын мой." "Другими словами, мы остаемся здесь навсегда?" "Я бы с бо'льшим желанием предпочел употребление вашей превосходной английской идиомы, и сказал бы, что все вы здесь остаетесь 'for good.[1]'" "Меня озадачивает тот факт, что почему из всех обитателей Земного шара мы четверо должны были быть выбраны." Возвращаясь к своей ранней, более последовательной манере, Высший из Лам ответил: "Это запутанная история, и Вы были бы не против ее услышать. Как Вам уже должно быть известно, нашим стремлением всегда было сохранение нашей численности путем сравнительно постоянной вербовки, насколько это возможно -- так как, кроме других причин, приятно иметь среди нас людей всяких возрастов и представителей различных периодов. К сожалению, с момента поселедней Европейской Войны и Русской Революции, путешествия и исследования Тибета почти полностью были закрыты; факт тот, что последний наш посетитель, японец, прибыл сюда в 1912 году, и откровенно, был не очень ценным приобретением. Видите ли, дорогой мой Кануэй, мы не знахари и не шарлатаны; мы не гарантируем и не можем гарантировать успех; некоторые из наших гостей никакой пользы от того, что остаются здесь, не извлекают; другие же только доживают до того, что можно назвать естественно продвинутый возраст и затем умирают от какой-нибудь незначительной болезни. В целом мы обнаружили, что люди Тибета, благодаря своей привычке к альтитуде и другим условиям, намного меньше чувствительны нежели другие расы вне долины; они очаровательные люди, и мы приняли многих из них, но я сомневаюсь, что более чем несколько переступили порог своего столетия. Китайцы же немного лучше, но даже среди них у нас насчитывается высокий процент неудач. Без сомнения, лучшие наши представители -- это нордические и латинские европейские расы; американцы, наверное, могли бы быть равно приспосабливающимися, и я считаю нашей огромной удачей то, что наконец, в одном из Ваших спутников, мы достали гражданина этой нации. Однако, я должен продолжить с ответом на Ваш вопрос. Как я и объяснял, ситуация сложилась та, что на протяжении двух десятилетий мы не пригласили ни одного новоприбывшего, и так как за это время произошло несколько смертей, начала возникать проблема. Однако несколько лет назад один из нашего числа пришел на помощь с новой идеей; это был юный парень, с долины по рождению, абсолютно надежный и полностью симпатизирующий нашим целям, но, как и все люди долины, природно обделенный тем шансом, который достается с большей удачей людям издалека. Именно он предложил, что должен оставить нас, добраться до какой-либо близлежащей страны, и доставить нам добавочных коллег методом который ранее был для нас невозможен. По многим меркам это было революционное предложение, но после определенного обдумывания мы дали наше согласие. Потому как Вы знаете, мы должны идти в ногу со временем, даже в Шангри-Ла." "Вы имеете в виду, что он был умышленно послан для доставки кого-нибудь по воздуху?" "Видите ли, он был чрезвычайно одаренный и изобретательный юноша, и мы ему очень верили. Это была его собственная идея, и от нас получил он свободу для ее исполнения. Все, что мы знали определенно, была первая стадия его плана включающая период обучения в Американской летной школе." "Но каким образом он мог устроить все остальное? То, что этот аэроплан оказался в Баскуле было чистой случайностью - " "Правда, дорогой мой Кануэй -- многие вещи происходят случайно. Но после всего, это был тот случай который и искал Талу. Не отыщи он его, через год или два представился бы другой случай -- а, может быть, конечно, и ни одного. Признаюсь, я был удивлен, когда наши часовые доставили новость о его приземлении на плато. Авиационный прогресс стремителен, но мне, однако, казалось, что должно пройти много больше времени перед тем как обычная машина была бы в состоянии совершать подобное пересечение гор." "Самолет этот не был обычной машиной. Он был, скорее, особенный, специально выстроенный для горных полетов." "Снова случайность? Наш юный друг был на самом деле удачливым. Как жаль, что мы не можем обсудить этот вопрос с ним -- мы все оплакивали его гибель. Вам бы он понравился, Кануэй." Кануэй слегка качнул головой; он посчитал это очень возможным. После паузы он сказал: "Но что за идея кроется за всем этим?" "Сын мой, та манера с которой Вы ставите этот вопрос доставляет мне бесконечное удовольствие. На протяжении моего довольно долгого опыта никогда не задавался он с таким спокойствием. Мое откровение было встречено в почти каждой возможной манере -- негодовании, горе, ярости, неверии и истерии -- но никогда до этой ночи с одним лишь интересом. Однако это то отношение, которое я принимаю наиболее радушно. Сегодня Вам интересно; завтра Вы чувствуете беспокойство; и может случиться, что в конце концов, я смогу претендовать на Вашу преданность." "Это большее чем я могу обещать." "Мне нравится само Ваше сомнение -- это основа глубокой и значительной веры...Но давайте не будем спорить. Вам интересно, и от Вас это уже много. Моя добавочная просьба будет лишь та, что все, о чем я говорю с Вами сейчас, должно остаться на сегодняшний момент неизвестным Вашим троим спутникам." Кануэй молчал. "Придет время и они узнают так же как и Вы, но торопить этот момент, ради их самих, не следует. Я настолько уверен в Вашей мудрости насчет этого, что не прошу обещания; я знаю, Вы будете действовать так, как мы оба посчитаем наилучшим... А сейчас разрешите мне начать с того, чтобы набросать для Вас весьма приятную картину. Вы все еще, я должен сказать, молодой человек по мировым стандартам; Ваша жизнь, как говорят, еще вся перед Вами; по обычным нормам Вы можете ожидать двадцать -- тридцать лет легко и постепенно снижающейся активности. Перспектива ни в коем разе не печальная, и я вряд ли могу ожидать от Вас увидеть ее в моем свете -- скудная, душная и слишком неистовая интермедия. Первая четверть столетия Вашей жизни бесспорно прошла в облаке того, что для мира Вы были слишком юны, тогда как последняя четверть обычно затягивается еще более темным облаком старости для него; и как мал и узок, между двух этих облаков, луч солнца освещающий человеческую жизнь! Но может быть Вам суждено быть более удачливым, потому как по стандартам Шангри-Ла Ваши солнечные года только лишь начались. Может спустя декады Вы будете чувствовать себя не старше чем сегодня -- будучи в состоянии, так же как Хэнсчелл, сохранить долгую и удивительную молодость. Но поверьте мне, это - всего лишь ранняя и поверхностная фаза. Наступит время когда как и остальные Вы начнете сдаваться возрасту, однако, намного медленнее, принимая состояние до бесконечности благороднее; к восьмидесяти Вы все еще будете способны взбираться по проходу походкой юноши, однако когда этот возраст удвоится, ожидать того, что диво это останется, Вам не должно. Чудес мы не совершаем; ни смерть ни даже упадок покорены нами не были. Все, что мы совершили и порой можем сделать, это ослабить темп сего краткого интервала что зовется жизнью. И используем мы для этого методы, настолько же нехитрые здесь, как и невозможные в любом другом месте; но ошибок не совершаем; конец ожидает нас всех. "Но не смотря ни на что, перспектива эта бо'льшего очарования нежели то, что я раскрыл перед Вами -- долгие минуты спокойствия в течении которых Вы будете созерцать заход солнца так же как люди внешнего мира слышат удары часов, и с куда меньшим вниманием. Года будут приходить и уходить, и от удовольствий плоти Вы перейдете к более аскетическим, но не менее удовлетворяющим областям; может быть, Вы лишитесь мускулатуры и остроты аппетита, но утерянному замена будет равноценной; Вы достигните глубины и спокойствия, зрелости и мудрости, чистого очарования памяти. И, самое ценное из всего, Вы будете обладать Временем -- сим редким и прекрасным подарком, что Ваши Западные страны утеряли в умножении попыток купить его. Задумайтесь на мгновение. У Вас будет время для чтения -- больше никогда не придется Вам пропускать страницы для сохранения минут, или избегать какого-нибудь предмета если он не доказал своей особенной увелекательности. Вам также по душе музыка -- и здесь же Ваши партитуры и инструменты со Временем спокойным и неизмеримым для того, чтобы доставить Вам богатейший вкус. На наш взгляд, Вы также человек хороших отношений -- не чарует ли Вас представление о мудрых и спокойных проявлениях дружбы, долгое и доброе движение ума из которого смерть в своей обычной спешке не окликнет Вас прочь? Или если же Вы отдаете предпочтение одиночеству, неужели наши павильоны не послужат Вам в обогащении мягкости прекрасных мыслей? Голос сделал паузу заполнить которую Кануэй не стремился. "Вы не делаете замечаний, дорогой мой Кануэй. Я прошу прощения за собственное красноречие -- я принадлежу к тому времени и нации когда умение говорить никогда не считалось плохой формой...Но может быть Вы думаете о жене, родителях, детях оставленных позади, в миру? Или об амбициях сделать то или другое? Поверьте мне, не смотря на то, что поначалу боль будет очень остра, десятилетие спустя даже их призрак не будет беспокоить Вас. Однако в действительности, если я правильно понимаю Ваши мысли, подобные сожаления Вас не беспокоят." Аккуратность суждения поразила Кануэйя. "Это так," он ответил. "Я не женат, друзей у меня немного, и амбиций никаких." "Никаких амбиций? Каким же образом умудрились Вы избежать этой широко распространенной болезни?" В первый раз Кануэй действительно почувствовал, что принимает участие в разговоре. Он сказал: "В работе мне всегда казалось, что хорошая доля того, что называлось успехом, была скорее неприятной, и кроме этого вымагала больше усилий чем по-моему, от меня требовалось. Я был на Консульской Службе -- пост весьма второстепенный, однако неплохо подходил мне." "Но душа Ваша к нему не лежала?" "Ни душа, ни сердце, ни больше чем половина моей энергии. Я, скорее, ленив от природы." Морщины стали глубже и скрученней, и Кануэй догадался что Высший из Лам скорее всего, улыбался. "Лень в выполнении глупых дел может быть большим достоинством," возобновился шепот. "В любом случае, мы вряд ли от Вас будем требовать подобные вещи. Чанг, я верю, объяснил наш принцип умеренности, и одна из вещей в которой мы всегда умеренны есть деятельность. К примеру, я сам был в состоянии выучить десять языков; десять могли бы быть двадцатью, работай я неумеренно. Но такого не случилось. И так в любом направлении; Вы не найдете нас ни расточителями ни аскетами. До того момента пока мы достигаем возраста в котором целесообразна забота, мы с радостью принимаем удовольствия стола, в то время как -- для пользы наших юных коллег -- женщины долины счастливо согласились применение принципа умеренности к собственному целомудрию. Я уверен, принимая во внимание все аспекты, Вы привыкните к нашим порядкам без особого усилия. Чанг, конечно, был очень оптимистичен -- и после этой встречи, я - тоже. Но должен признать, что в Вас существует странное качество которое до сих пор я никогда не встречал ни в одном из посетителей. Это не совсем циницизм, и даже не резкость; может быть частично разочарование, но также та ясность ума, которую я ни в ком младше, пожалуй, чем столетие или около того, не мог бы ожидать. Если бы мне пришлось выразиться одним словом, я бы сказал, бесстрастие." Кануэй ответил: "Слово, без сомнения, так же хорошо, как и все остальные. Я не знаю классифицируете ли Вы прибывших сюда людей, но если да, мне можете дать обозначение - '1914-1918.' Это, я должен думать, делает меня уникальным экземпляром Вашего музея древностей -- остальные трое, со мной прибывшие, в категорию не включаются. Большую часть своих страстей и энергии я истратил за упомянутые годы, и не смотря на то, что много я об этом не говорю, основная вещь которую я хочу от мира с тех пор это - оставить меня в покое. Здесь меня привлекает некое очарование и тишина, и конечно, как Вы заметили, я привыкну ко всему." "Это все, сын мой?" "Надеюсь, я хорошо придерживаюсь Вашего собственного правила умеренности." "Вы умны -- как и говорил Чанг, очень умны. Но неужели не существует ничего в обозначенной мною перспективе, что бы вызвало у Вас более сильные чувства?" Мгновение Кануэй молчал, и затем ответил: "Я был глубоко поражен Вашей историей прошлого, но будучи откровенным, набросок будущего интересует меня лишь в абстрактном смысле. Настолько вперед я смотреть не могу. Мне было бы на самом деле жаль оставить Шангри-Ла завтра или следующей неделей, или может быть, следующим годом; но что я буду чувствовать по этому поводу доведись мне дожить до ста лет -- вопрос не для предсказаний. Как и любое другое будущее, я смогу встретить его, но для того, чтобы зажечь во мне желание этого, нужна цель. Порой я имею сомнения существует ли она в самой жизни; и ежели нет, долгая жизнь должна быть еще более бесцельной." "Друг мой, традиции сего здания, и Буддистские и Христианские, очень успокаивают." "Может. Но боюсь, я все еще жажду какой-нибудь более определенной причины для того, чтобы завидовать столетним жителям." "Такая причина существует, и она, действительно, весьма определенна. Эта та причина, по которой вся эта колония случайно найденных незнакомцев переживает пределы своего возраста. Мы не следуем пустому опыту, одной лишь прихоти. У нас есть мечта и видение. Это то видение, что впервые посетило старого Перраулта, когда лежал он при смерти в году 1789. Как я Вам уже рассказывал, он оглядывался тогда на свою долгую жизнь, и ему казалось, что все самые прекрасные вещи были проходящими и тленными, и что в один день война, вожделение и жестокость могут прийти и уничтожить их полностью, до того, что в мире их больше не будет. Он вспоминал зрелища увиденные воочию, другие же рисовал с помощью разума; видел он как не в мудрости становились нации, а в вульгарных страстях и желании разрушения; видел он их машинную мощь растущую до такой степени, что один вооруженный человек заменял целую армию Гранд Монарха[2]. И понял он, что заполнив землю и море руинами, возьмут они воздух...Можете ли Вы сказать, что видение это не было правдой?" "Это правда, в действительности." "Но это не все. Предвидел он время, когда человек, ликующий в искусстве убийства, накалялся над миром до такой степени, что в опасности оказывалась каждая дорогая вещь, каждая книга, картина, созвучие, каждая драгоценность оберегаемая в два тысячелетия, малая, утонченная, беспомощная -- все уничтожалось как утерянные книги Ливэ[3], рушилось как разбитый англичанами Летний Дворец в Пекине." "Я разделяю Ваше мнение." "Конечно. Но каковы же мнения разумных людей против железа и стали? Поверьте мне, видение старого Перраулта сбудется. И именно поэтому, сын мой, я здесь, и Вы здесь, и мы можем молиться пережить сей рок что находит вокруг с каждой стороны." "Пережить его?" "Такой шанс существует. Все это случится до того, как Вы состаритесь до моего возраста." "И Вы считаете, Шангри-Ла избежит этого?" "Может быть. Никакой пощады ожидать мы не можем, но надеемся на пренебрежение. Мы должны остаться здесь с нашими книгами, музыкой, нашими размышлениями, сохраняя хрупкие изящества умирающего века, в поиске той мудрости, что нужна будет человеку после того, как исстратит он все свои страсти. У нас есть наследство для сохранения и завещания. Давайте же извлекать из него столько удовольствия сколько это возможно до того пока не придет время." "И тогда?" "Тогда, сын мой, с сильными мира сего уничтожившими друг друга, Христианская этика может наконец восторжествовать, и уноследуют землю кроткие и покорные." Тень ударения окрасила шепот, и Кануэй сдался красоте ее; снова почувствовал он прилив темноты в округе, но сейчас символической, как если бы шторм уже надвигался на внешний мир. И тогда он увидел, что Высший из Лам Шангри-Ла был на самом деле в движении, поднимаясь со своего кресла, стоя прямо, словно полу-воплощение призрака. Одна лишь вежливость заставила Кануэйя прийти на помощь; но внезапно более глубокий импульс охватил его, и он сделал то, что никогда до этого ни для единой души не совершал; он упал на колени, вряд ли контролируя свои действия. "Я понимаю, Вас, Отче," сказал он. Кануэй не осознавал полностью каким образом он наконец удалился; он был во сне из которого вышел долго спустя. Он помнил ледяной ночной воздух после тепла комнат на вершине, и присутствие Чанга, и тихое спокойствие, когда они вместе пересекали залитые лунным светом дворики. Никогда Шангри-Ла не предлагала более сгущенной красоты его глазам; над краем скалы образом лежала долина, и образ ее - глубокого застывшего бассейна - соответствовал покою его собственных мыслей. Потому как Кануэй переступил удивление. Долгая беседа, с ее меняющимися паузами, оставила его опустошенным; осталось лишь удовлетворение, затронувшее разум настолько же насколько эмоции, душу настолько же нсколько и все остальное; даже сомнения его теперь больше не беспокоили, будучи частью тонкой гармонии. Ни Чанг ни он не говорили. Было очень поздно, и он был рад, что все остальные легли спать. Часть девятая. Наутро он не мог понять было ли то, что он мог вспомнить, видением бодрствования или сна. Скоро ему напомнили. Хор вопросов встретил его появление к завтраку. "Вы с боссом имели определенно долгую беседу вчера вечером," начал американец. "Мы думали Вас дождаться, но очень устали. Что он за человек?" "Он сказал что-нибудь о носильщиках?" горячо спросил Мэллинсон. "Надеюсь, Вы упомянули ему насчет размещения здесь миссионера," сказала Мисс Бринклоу. Бомбардировка привела к тому, что у Кануэйя поднялось его обычное защитное оружие. Легко отдаваясь этому состоянию, он ответил: "Боюсь, я должен всех вас разочаровать. Я не обсуждал с ним вопросы миссионерства; он совсем не вспоминал о носильщиках; и что касается его внешности, то могу лишь сказать, что он очень старый человек говорящий на превосходном английском и большого ума." Мэллинсон врезался в раздражении: "Для нас самое основное - можно ли ему довериться или нет. Ты считаешь, он может нас подвести?" "Он не показался мне подлым человеком." "Почему же тогда, ради всего святого, ты не побеспокоил его о носильщиках?" "Мне это не пришло в голову." Мэллинсон уставился на него с недоверием. "Я не понимаю тебя, Кануэй. В том Баскульском деле ты, черт возьми, был настолько хорош, что мне не вериться передо мной тот же самый человек. Кажется, ты совсем распался на части." "Я извиняюсь." "Что толку в твоих извинениях? Тебе нужно встряхнуться и выглядеть как если бы тебя интересовало происходящее." "Ты меня неправильно понял. Я имел в виду, что извиняюсь за то, что разочаровал тебя." Голос Кануэйя был сух, намеренно маскируя его чувства, которые в самом деле были настолько смешанны, что вряд ли могли бы быть поняты остальными. Та легкость, с которой он увиливал, немного удивляла его самого; было ясно, что он намеревался следовать предложению Высшего из Лам и оставить все в секрете. Его также смущало то, с какой естественностью он взял на себя роль принятую бы его напарниками, без сомнения и с некоторым правом, за предательскую; как сказал Мэллинсон, это вряд ли был род действий ожидаемый от героя. Внезапно Кануэй почувствовал наполовину жалостливую нежность к юноше; но поразмыслив о том, что люди, боготворящие героев, должны быть готовы к разочарованиям, он укрепил себя. Мэллинсон в Баскуле был уж слишком юным мальчиком поклоняющимся смелому красавцу--капитану; сейчас же красавец-капитан пошатывался если уже не упал с пьедестала. В разрушении идеала, даже фальшивого, всегда было что-то немного жалкое; и восхищение Мэллинсона могло служить хотя бы частичным предлогом для того, чтобы заставить его притвориться тем, кем он не был на самом деле. Хотя притворство, в любом случае, было невозможным. Может благодаря альтитуде, в самой атмосфере Шангри-Ла было качество запрещающее попытки подложных эмоций. Он сказал: "Видишь ли, Мэллинсон, бесполезно постоянно твердить одно и то же о Баскуле. Конечно, тогда я был другим -- это была абсолютно другая ситуация." "И более благоприятная, на мой взгляд. Ну худой конец, мы хотя бы знали, что было против нас." "Насилие и убийство -- если быть точным. Можешь называть это более благоприятным, если хочешь." Повышая голос юноша ответил: "Что ж, c одной стороны я на самом деле, считаю это более благоприятным. Я бы уж лучше имел дело с Баскулом, чем со всеми этими таинствами. " Неожиданно он добавил: "А та китайская девушка, к примеру -- как она сюда попала? Он тебе об этом сказал?" "Нет. Почему он должен был говорить об этом?" "А почему бы и не должен? И почему бы тебе не спросить, если ты хоть каплю этим интересуешься? Естественно ли отыскать юную девушку проживающую среди целого множества монахов?" С этой стороны Кануэй никогда сей вопрос не рассматривал. "Это не простой монастырь," было лучшим ответом который он мог дать после некоторого размышления. "О, Господи! Неужели?" Настала тишина, так как спор определенно зашел в тупик. Для Кануэйя история Ло-Тзен, была, скорее, далека от сути; крошечная Манчжу настолько тихо сидела в его голове, что он почти не чувствовал ее присутствия. Но от одного упоминания о ней Мисс Бринклоу внезапно выглянула из под своей тибетской грамматики, которую она изучала даже над столом с завтраком (как если бы, тайно подумал Кануэй, у нее для этого не было всей жизни). Разговоры о девушках и монахах напоминали ей об историях Индийских храмов, которые мужчины миссионеры рассказывали своим женам, и которые затем жены передавали своим незамужним подругам. "Конечно," произнесла она сквозь зубы, "морали этого места весьма безобразны -- подобное можно было предвидеть." Она повернулась к Барнарду как если бы приглашая его поддержку, но американец лишь улыбнулся. "Я не думаю, что вы, ребята, оценили бы мое мнение о морали," заметил он сухо. "Но я должен сказать, что в ссорах вреда не меньше. И так как всем нам придется тут коротать еще некоторое время, давайте сдерживать себя и оставаться в удобстве." Кануэй посчитал это хорошим советом, однако Мэллинсон все еще не успокоился. "Я вполне уверен, что для Вас тут намного больше удобств по сравнению с Дартмуром," он многозначительно ответил. "С Дартмуром? Ваша основная тюрьма, я так понимаю? Ну, конечно, людям в таких местах я никогда не завидовал. И вот еще что -- подобного склада намеки, знаете ли, меня не затрагивают. Толстая кожа, мягкое сердце -- таков мой склад." Кануэй взглянул на него с благодарностью, а на Мэллинсона с тенью некоторого порицания; но внезапно на него нашло чувство, что все они играли на большой сцене, и лишь он один, на ее заднем плане, оставался в сознании; и мысль эта, настолько непередаваемая, внезапно принесла желание остаться одному. Он всем кивнул и вышел во двор. При виде Каракала опасения все исчезли, и сомнения о троих его спутниках утерялись в простом принятии нового мира, лежащего так далеко за их догадками. Он понял, что приходит время когда общая неизвестность усиливает трудности понятия неизвестности частной; когда все становится само собой разумеещимся лишь потому, что удивление утомило бы как одного так и всех остальных. Таков был прогресс его в Шангри-Ла, и он вспомнил, что достиг подобной, однако менее приятной невомутимости в течении своих лет на войне. Он нуждался в хладнокровии, хотя бы для того, чтобы приспособитьcя к тому двойному существованию которое придется вести. Впредь, с его товарищами -- изгнанниками, он жил в условном мире прихода носильщиков и возвращения в Индию; все же остальное время горизонт поднимался как занавес, время расширялось и пространство суживалось, и имя Синей Луны принимало символическое значение, как если бы будущее, настолько слабо вероятное, было того рода, что может случиться однажды, только при синей луне. Временами он раздумывал которая из его жизней была более подлинна, однако настоятельной проблемой вопрос этот не казался; и на ум снова приходила война, потому как во время тяжелых бомбардировок у него возникало тоже самое успокаивающее чувство, что имел он множество жизней, из которых одна только может быть затребована смертью. Чанг, конечно, теперь говорил с ним совершенно открыто, и они много беседовали о законах и порядках монастыря. Кануэй узнал, что в течении первых пяти лет у него будет обычное существование, без какого-либо особого режима; так всегда делалось для того, чтобы, как выражался Чанг, "дать возможность телу привыкнуть к альтитуде, и также обеспечить временем для рассеивания умственных и эмоциональных сожалений." Улыбаясь Кануэй заметил: "Я полагаю, в таком случае вы уверены, что ни одна человеческая привязанность не может длиться более пяти лет?" "Без сомнения, может," ответил китаец, "но лишь как аромат, чья меланхолия приносит нам удовольствие." После испытательных пяти лет, продолжал объяснение Чанг, начинается процесс задержки возраста, и при условии успеха, Кануэй будет в состоянии получить полстолетия или около этого настоящего сороколетнего возраста -- неплохой период для остановки. "А как насчет Вас?" спросил Кануэй. "Как это сработало в Вашем случае?" "О, мой дорогой господин, я был достаточно удачлив попасть сюда в ранней юности -- всего лишь двадцати двух лет. Я был солдатом, что, наверное, не приходило Вам в голову, командовал войсками действующими против бандитских племен в 1855 году. Если бы когда-либо мне пришлось возвратиться к моему высшему командованию, я бы назвал свои действия, как говорят, разведкой, но на самом деле мы просто заблудились в горах, и из больше чем ста моих людей только семеро смогли перенести суровость климата. Когда наконец я был спасен и доставлен в Шангри-Ла, то был настолько болен, что выжил лишь благодаря чрезвычайной молодости и силе." "Двадцать два," эхом отозвался Кануэй выполняя подсчет. "То есть сейчас Вам девяносто семь?" "Да. Очень скоро, если ламы дадут свое согласие, я должен буду принять полное посвящение." "Я понимаю. Вам нужно дождаться круглой фигуры?" "Нет, мы не ограничены определенным возрастным пределом, но столетие в целом считается возрастом, после которого страсти и настроения повседневности, вероятнее всего, исчезают." "Я, пожалуй, соглашусь с этим. И что же случается затем? Как долго Вы расчитываете продолжать?" "При тех перспективах, что дают возможности Шангри-Ла, есть причина надеяться, что я должен вступить в область лам. Годы, пожалуй, еще одно столетие или больше." Кануэй кивнул. "Не знаю должен ли я выразить Вам свои поздравления; кажется, Вам было подарено лучшее из двух миров: за плечами - долгая и приятная молодость, впереди - такая же долгая и приятная старость. Когда Вы начали стареть внешне?" "Когда мне было за семьдесят. Так часто случается, однако по-моему, я все еще могу претендовать на то, что выгляжу младше своих лет." "Абсолютно. А что бы случилось, если бы, предположим, сегодня Вы оставили долину?" "Смерть, если бы я остался вне ее больше чем несколько дней." "Атмосфера, в таком случае, решающий фактор?" "Существует только одна долина Синей Луны, и те, кто ожидают отыскать другую слишком много спрашивают у природы." "Хорошо, но что бы случилось если бы Вы покинули долину, скажем, тридцать лет назад, во время продленной юности?" Чанг ответил: "Скорей всего, я бы даже тогда умер. В любом случае, я бы очень быстро приобрел полные признаки своего настоящего возраста. Несколько лет назад у нас был интересный тому пример, хотя и до этого подобные случаи имели место. До нас дошли вести, что неподалеку должна была быть группа путешественников, и чтобы их встретить одному из нашего числа пришлось покинуть долину. Человек этот, русский, первоначально прибыл сюда в расцвете своих сил, и принял наши условия настолько хорошо, что будучи почти под восемьдесят, не выглядел и вполовину своего возраста. Отсутствовать он должен был не более недели (что не имело бы значения), но, к сожалению, был взят в плен кочевными племенами и увезен на приличное расстояние. Мы предполагали несчастный случай и посчитали его пропавшим без вести. Однако три месяца спустя он вернулся, сумев организовать побег. Но был это совсем другой человек. Каждый год его возраста был на лице его и в поведении, и скоро он умер, так как умирает старик." Кануэй ничего не говорил в течении некоторого времени. Они беседовали в библиотеке, и на протяжение большей половины рассказа он смотрел в окно на проход ведущий во внешний мир; небольшой клочок облака успел за это время пересечь горные хребты. "Это, скорее, мрачная история, Чанг," наконец он заметил. "Она приносит чувство, что Время, словно некий блокирующий монстр, ожидает за пределами долины лишь затем, чтобы наброситься на тех ленивцев, которые сумели избежать его дольше положенного." "Ленивцев?" переспросил Чанг. Его знание английского было превосходно, но временами просторечие оказывалось незнакомым. "Ленивец," пояснил Кануэй, "это разговорное выражение обозначающее бездельника, человека, ни к чему не пригодного. Я, конечно, не использовал его всерьез." Чанг раскланялся в благодарности за информацию. Он остро интересовался языками и любил взвешивать каждое новое слово по-философски. "Как весомо," после паузы ответил он, "что англичане видят порок в ленности. Мы же, с другой стороны, отдаем ей гораздо больше предпочтения нежели беспокойству. Не слишком ли много беспокойства в современном мире, и не было бы лучшим, если бы большее количество людей было ленивцами?" "Я склоняюсь к тому, чтобы согласиться с Вами," ответил Кануэй в серьезном изумлении. Примерно в течении следующей недели после беседы с Высшим из Лам, Кануэй совершил несколько знакомств с другими будущими коллегами. Чанг не торопился и не оттягивал представлений, и Кануэй ощущал новую и скорее привлекательную для него атмосферу в которой не кричала безотлагательность и не разочаровывала отсрочка. "Некотрые из лам," объяснял Чанг, "действительно не смогут встретиться с Вами в течении значительного периода времени -- может быть годы -- но это не должно удивлять Вас. Тогда, когда это должно случиться, они будут готовы к знакомству, и их уклонение от спешки ни в коей мере не означает нежелание." Кануэй, который сам часто испытывал подобные чувства делая приглашения новоприбывшим в иностранные консульства, посчитал это очень разумным взглядом. Однако встречи которые таки состоялись, были весьма успешны, и беседы с людьми трижды превышающими его возраст совсем не имели того светского смущения, которое могло бы вторгнуться в Лондоне или Дели. Его первая встреча была с приятным немцем по имени Мейстер, который, уцелев из группы исследователей, прибыл в ламазери в восьмидесятых. На английском он говорил хорошо, однако с акцентом. День или два спустя состоялось второе знакомство, и Кануэй получил удовольствие своей первой беседы с Альфонсом Бриак - человеком, которого Высший из Лам особенно выделил; это был жилистый, небольшого роста француз, с не особенно старой внешностью, не смотря на то, что представил он себя учеником Шопена. Кануэй решил что с обеими, французом и немецем, можно составить неплохую компанию. Подсознательно он уже приступил к анализу, и после нескольких дальнейших встреч сумел достичь одного или двух общих заключений; он понял, что не смотря на то, что ламы, которых он встретил, имели индивидуальные различия, у них у всех было качество для которого безвозрастность было бы не особо хорошим определением, однако тем единственным которое он сумел подобрать. Кроме того, все они были одарены спокойным разумом приятно переливающимся во взвешанные, хорошо сбалансированные мнения. Кануэй был в состоянии дать хороший ответ такому подходу, и знал, что что им это было известно и приятно. Он решил, что сойтись с ними было так же легко как и с любой другой группой образованных людей, которую он мог бы встретить, однако часто, при прослушивании далеких воспоминаний преподносимых обычно и просто, у него возникало странное чувство. К примеру, однажды, после краткой беседы с бело-волосым, благосклонного вида человеком, Кануэйю был задан вопрос интересуется ли он Бронте. Кануэй ответил что да, в некотором роде, и собеседник ответил: "Видите ли, когда в сороковых я был помощником приходского священника в Уэст Райдинг, я однажды посетил Хайуорс остановившись в Пэрсонэйж. С момента прибытия сюда я полностью изучил проблему Бронте, и, кстати сказать, работаю над книгой на эту тему. Может быть Вы хотели бы взглянуть на нее как-нибудь?" Кануэй вежливо ответил, и после всего, когда они остались вдвоем с Чангом, заметил о той ясности с которой ламы, казалось, восстанавливали в памяти свою жизнь до Тибета. Чанг ответил, что все это было частью обучения. "Видите ли, мой дорогой господин, первые шаги в прояснении разума заключаются в достижении панорамы прошлого, которая, как и любой другой вид, более аккуратна в перспективе. Когда Вы пробудете с нами достаточно долго, то сможете увидеть свою жизнь постепенно сдвигающейся в фокусе, как в телескопе при установке линз. Все станет неподвижным и ясным, должным образом пропорциональным и при правильной значимости. Ваш новый знакомый, к примеру, считает что действительно важный момент его жизни произошел тогда, когда молодым человеком он посетил дом старого пастора и его трех дочерей." "То есть я полагаю, мне нужно будет приступить к работе и вспомнить собственные важные моменты?" "Это не потребует усилий. Они придут к Вам сами." "Я не думаю что приму их с большим радушием," без настроения ответил Кануэй. Но чтобы там ни могло принести прошлое, в настоящем он находил счастье. Предаваясь чтению в библиотеке, или играя Моцарта в музыкальной комнате, он часто чувствовал приливы глубокого душевного чувства, как если бы Шангри-Ла на самом деле был живым существом, очищенным от волшебства веков и чудесно предохраненным от времени и смерти. В такие моменты незабываемо вставал в его памяти разговор с Высшим из Лам; он чувствовал спокойный разум осторожно раздумывающий над каждым отклонением, шепотом предлагающий тысячи уверений уху и глазу. Так, слушая как Лао-Тзен вела какой-нибудь хитрый ритм фуги, он задумывался что лежало за бледной безличной улыбкой придающей губам ее сходство с раскрытым цветочным бутоном. Говорила она очень мало, не смотря на то, что знала сейчас о способности Кануэйя говорить на ее языке; Мэллинсон, любивший время от времени посещать музыкальную комнату, считал ее чуть ли не немой. Но Кануэй видел очарование прекрасно выраженное ее молчанием. Однажды он поинтересовался у Чанга о ее истории, и выяснил что была она родом из царской Манчжурской семьи. "Она была помолвлена с Туркестанским принцем, и на пути в Кашгар для встречи с ним ее носильщики утеряли дорогу в горах. Вся группа, без сомнения, погибла бы если бы не обычная встреча с нашими посланниками." "Когда это случилось?" "В 1884. Ей было восемнадцать." "Восемнадцать тогда?" Чанг поклонился. "Да, с нею мы делаем большие успехи, как Вы сами можете судить. Ее прогресс был прочен и замечателен." "Как она восприняла все это, сразу после прибытия?" "Чуть больше чем с неохотой -- не протестовала, однако мы знали, что некоторое время у нее были проблемы. Проишествие, конечно, не из обычных -- перехватить юную девушку на пути к свадьбе...Мы все очень переживали за то, чтобы она была здесь счастлива." Чанг ласково улыбнулся. "Боюсь, волнения любви не представляют легкой капитуляции, однако первых пяти лет оказалось достаточно для той цели которой они предназначены." "Я полагаю, она была глубоко привязана к человеку за которого должна была выйти замуж?" "Вряд ли, мой дорогой господин, так как она никогда не видела его. Это была древняя традиция, знаете ли. Волнения ее привязанностей были совершенно безличны." Кануэй кивнул и с легкой нежностью подумал о Лао-Тзен. Он нарисовал ее такой, какой он могла быть полстолетия назад, словно статуэтка в своем декорированном кресле, и носильщики с трудом переносят ее через плато, и глаза ее в поиске развеянных ветрами горизонтов, таких суровых после садов и бассейнов лотоса на Востоке. "Бедный ребенок!" сказал он, представляя как такое изящество могло годами находиться в плену. Знание ее прошлого скорее усилило чем уменьшило его удовлетворение с недвижимостью и молчанием девушки; она была словно прекрасная холодная ваза, аскетическое сбережение ускользнувшего луча. Он был также удовлетворен, пусть и менее эстетически, когда Бриак заговорил с ним о Шопене, и блестяще сыграл знакомые мелодии. Выяснилось, что француз знал несколько композиций Шопена которые никогда не были опубликованы, и потому как он всех их имел в записи, Кануэй посвящал приятные часы заучивая их сам. Он находил определенную пикантность размышляя что ни Корто ни Пэчмэнну так не повезло. Да и воспоминания Бриака на том не заканчивались; память его постоянно освежала каким-нибудь крохотным обрывком мелодии, которую композитор выбросил или использовал для импровизации в каком-либо случае; и как только они приходили ему в голову, он тут же заносил их на бумагу, и некоторые были восхитительными фрагментами. "Бриак," объяснял Чанг, "долгое время не был в посвящении, и потому Вы должны простить его если он слишком много говорит о Шопене. Ламы, которые младше обычно поглощены прошлым; это необходимый шаг для предвидения будущего." "Что есть, я так понимаю, забота старших?" "Да. Высший из Лам, к примеру, почти полностью проводит свою жизнь в ясновидящей медитации." Кануэй подумал мгновение и сказал: "Кстати сказать, когда по-Вашему, я должен снова его увидеть?" "Без сомнения, к концу первых пяти лет, мой дорогой господин." Но в своем уверенном пророчестве Чанг ошибался, потому как меньше чем через месяц после прибытия в Шангри-Ла Кануэй получил второй вызов в знойную верхнюю комнату. Чанг поведал ему, что Высший из Лам никогда не покидал своих аппартаментов и что жаркая атмосфера была необходима для его физического существования; и Кануэй, в этот раз подготовленный, был менее смущен переменой чем в прошлый раз. И действительно, сразу после того как он отдал свой поклон и был награжден тусклым ответным оживлением впалых глаз, дышалось ему легко. Он чувствовал сходство этих глаз с разумом скрывавшимся за ними, и не смотря на сознание того, что вторая беседа так скоро следующая после первой была беспрецидентной честью, совсем не нервничал и угнетен торжеством также не был. Возраст не являлся для него более волнующим фактором нежели чин или цвет кожи; он никогда не чувствовал что люди не могли ему нравиться лишь потому что были слишком юны или слишком стары. К Высшему из Лам он относился с самым искренним уважением, но не понимал почему их социальные отношения должны были стоять ниже светских. Они обменялись обычными вежливостями, и Кануэй ответил на множество учтивых вопросов. Он сказал, что находил жизнь свою очень приятной и что успел сделать несколько знакомств. "И Вы сохранили нашу тайну от троих Ваших спутников?" "Да, до сегодняшнего момента. Временами это было неловко, но наверное, не до такой степени как было бы поведай я им." "Как я и предполагал; Вы действовали так, как посчитали наилучшим. И неловкость, после всего временна. Чанг говорит мне, что на его взгляд, двое их них не принесут особых проблем." "Я осмелюсь сказать, это так." "А третий?" Кануэй ответил: "Мэллинсон -- беспокойный юноша, он очень настроен вернуться." "Вам он нравится?" "Да, мне он очень нравится." В этот момент были внесены чайные чаши, и между глотками душистой жидкости разговор стал менее серьезным. Это была удачная конвенция, которая давала возможность словестному течению приобрести оттенок почти легкомысленного аромата, и Кануэй был отзывчив. Когда Высший из Лам спросил его, не было ли ординарности в его пребывании в Шангри-Ла, и мог ли Западный мир предложить нечто подобное, он ответил с улыбкой: "О, да -- будучи весьма откровенным, он немного напоминает мне Оксфорд, где одно время я читал лекции. Здешний сценарий не настолько хорош, но предметы изучения настолько же непрактичны; и пусть старейший из преподавателей не настолько же стар, по возрасту они в чем-то имеют сходство." "Вы наделены чувством юмора, дорогой мой Кануэй," ответил Высший из Лам, "за которое мы все должны быть благодарны в течении будущего времени." 1 Английская идиома "for good" означает навсегда. 2 Гранд Монарх -- по видимому, имеется в виду Луис XIV, (1638, 1643 -- 1715) Le Grande Monarque, так же прозванный "Бабун." 3 Ливэ -- Титус Ливиус, (159 до н. э. -- 17 н. э.), Римский историк, известный своим капитальным трудом История Рима. Из 142 его книг сохранилось лишь 35. Часть десятая. Услышав о повторном приеме Кануэйя Высшим из Лам, Чанг выплеснул: "Чрезвычайно." И слово это было весьма весомым из уст человека с большой неохотой употреблявшего превосходную степень. Со времен установления порядков ламазери, подчеркивал он продолжая, подобного еще никогда не случалось; никогда до истечения пятилетнего послушничества -- момента избавления от возможных эмоций - Высший из Лам не изъявлял желания следующей встречи. "Видите ли, разговор с обычным новоприбывшим вымагает больших усилий. Само присутствие человеческих страстей доставляет неприемлимую, а в его возрасте, почти невыносимую неприятность. Не подумайте, что в Вашем случае я подвергаю сомнениям всю его мудрость. На мой взгляд, это доказывает нам умеренное основание установленных правил общины, преподавая еще один урок неоценимой важности. Но в любом случае, это чрезвычайно." Однако для Кануэйя чрезвычайность ситуации не превышала уровень чрезвычайности всего остального, и после третьего и четвертого посещений, ее привкус совсем пропал. Существовало нечто почти предопределяющее в том, насколько легко два их разума сходились друг с другом; казалось, Кануэй впадал в безграничное спокойствие, теряя давившее его изнутри напряжение. Временами приходило ощущение господства высшего разума, и в такие моменты над бледно-голубыми чашами с чаем восставала атмосфера тонкого, миниатюрного празднества, своей хрупкостью близкого к прозрачному растворению теоремы в сонет. Беседы их простирались далеко и не имели пределов страха; целые философии раскрывали свои глубины; долгие авеню истории поддавались анализу, обретая новые вероятности. Кануэй был очарован, не оставляя, однако, позиции критика, и однажды, выслушав его точку зрения, Высший из Лам заметил: "Сын мой, Вы совсем еще юноша по своим летам, но в мудрости Вашей я ощущаю зрелость возраста. Должно быть, нечто необычное затронуло Вашу жизнь?" Кануэй улыбнулся. "В том, что затронуло мою жизнь, столько же необычного сколько в том, что случилось со многими людьми моего поколения." "Мне никогда не доводилось встретить кого-либо Вам подобного." "В этом нет особого секрета," ответил Кануэй после паузы. "То, что по-Вашему отливает старостью, износилось сильным преждевременным опытом. С девятнадцати до двадцати двух я прошел наивысшую, правда, изнуряющую школу." "Война для Вас была слишком тяжелой?" "Не совсем так. Как и миллионы других, я был напуган и опрометчив, впадал в состояние звериной ярости и ходил по соломинке самоубийства. До сумасшедших пределов я убивал, развратничал и напивался. Само-оскорбление собственных эмоций, и удачно прошедшему через это остается лишь чувство скуки и раздражения. Потому последующие года были для меня очень трудными. Хотя слишком трагичной картины представлять не следует, после всего я был достаточно счастлив, правда, как в школе с плохим директором -- море желаемых удовольствий при постоянной нервотрепке, и, наверное, без особого удовлетворения. Однако, я думаю, в этом со мной немногие согласятся. "То есть, это было неким продолженим Вашей школы?" Кануэй пожал плечами. "Истощение страстей, может быть, и есть начало мудрости, говоря словами измененной пословицы." "Не только пословицы, но и смысла доктрины Шангри-Ла." "Я знаю. От нее мне становится тепло, почти как дома." И в словах его заключалась правда. Как Перраулт, Хэнсчелл и другие, он постепенно поддавался очарованию; шли дни и недели, и с их течением его охватывала жажда полного удовлетворения тела и разума. Он был поглощен Синей Луной, и спасения не было никакого. Словно преграда недосягаемой чистоты, горы мерцали вокруг, ослепляя глаза его, падающие в зеленую глубь долины: картина, не поддающаяся описанию; и совершенный узор вида и звука возникал у него в сознании, нанизанный серебрянной монотонностью клавикордов по другую сторону бассейна. Он знал, что был тихо влюблен в крошечную Манчжу. Ничего не требуя, даже ответа, любовь его была данью разума, которой чувства добавляли лишь аромат. Для него она представляла некий символ всего, что было изысканным и хрупким; ее манерные вежливости и прикосновение пальцев к клавиатуре приносили вполне удовлетворяющую близость. Временами он обращался к ней так, что, при ее желании, могла возникнуть менее формальная беседа; но утонченное уединение ее мыслей никогда не отражалось в ее ответах, и в некотором смысле он и не искал этого. Неожиданно для него открылась одна из граней обещанной драгоценности: он обладал Временем; Временем для всех желаемых им событий, Временем настолько бескрайним, что само желание подавлялось определенностью исполнения. Пройдет год, декада, а Время все еще будет здесь. Видение росло, заполняя его счастливым удовлетворением. Затем, время от времени, на него обрушивалась другая жизнь, и он сталкивался с нетерпением Мэллинсона, сердечностью Барнарда, и живым стремлением Мисс Бринклоу. Он чувствовал, что очень обрадуется тому мгновению, когда все они будут знать столько же сколько и он; и, так же как Чанг, считал, что ни американец ни миссионерка не вызовут особых проблем. Однажды Барнард даже позабавил его следующими словами: "Знаете, Кануэй, я бы не прочь и поселиться в этом местечке. Поначалу казалось, что не будет хватать газет и фильмов, но, кажется ко всему можно привыкнуть." "Ко всему, конечно," согласился Кануэй. Позднее он узнал, что по его собственной просьбе, Чанг сопровождал Барнарда в долину, где последний предался всем имеющимся там удовольствиям "ночи отдыха." Мэллинсон отнесся к этому с презрением. "Не терпится," прокомментировал он Кануэйю, и затем заметил самому Барнарду: "Конечно, это не мое дело, но Вам, знаете ли, следовало бы оставаться в форме для обратной дороги. Через две недели сюда прибудут проводники, и, поверьте, нас ожидает далеко не увеселительная прогулка." Кивком головы Барнард выразил согласие. "Я никогда так и не думал. А насчет формы, то, кажется, в такой прекрасной форме как сейчас я не был давно. Ежедневная зарядка, никаких волнений, ну а тот вечер в долине, то Вы уж не стройте из мухи слона. Девиз компании, знаете ли, - умеренность." "О, да, нет сомнений, что Вы умудрились устроить себе умеренно хорошее времяпровождение," ядовито сказал Мэллинсон. "Конечно. Учреждение это удовлетворяет любые вкусы; даже те, кто постреливает за маленькими китаяночками играющими на пианино, не остаются в обиде. Не осуждайте людей за то, что им нравится." Замечание совсем не относилось к Кануэйю, но Мэллинсон вдруг покраснел как школьник. "Правда тех, кому нравится чужое имущество, можно закинуть в тюрьму," огрызнулся он в бешенстве, словно задетый за живое. "Конечно, если Вы в состоянии их поймать." Американец любезно улыбнулся. "Что, кстати, наводит меня на мысль, о которой, друзья мои, я Вам прямо сейчас и поведаю, раз уж мы затронули эту тему. Я, знаете ли, решил пожаловать этим носильщикам отсрочку. Сюда приходят они весьма регулярно, и я, пожалуй, останусь здесь до их следующего прихода, а может и того, что будет после. Это, само собой, в том случае, если монахи поверят мне на слово насчет всех моих гостинничных расходов." "Вы имеете в виду, Вы не идете с нами?" "Так точно. Я решил остановиться здесь на некоторое время. Вам то что? Вас будут встречать оркестрами, а мне только и светит, что выступление шеренги полицейских. И чем больше я рисую в мозгу эту шеренгу, тем менее привлекательной представляется мне их музыка." "Вы просто боитесь ее услышать?" "Мм, я, знаете ли, никогда не любил музыки." Ответ Мэллинсона был полон холодного отвращения: "Это Ваши проблемы. Если Вам хочется, оставайтесь здесь на всю жизнь, никто Вас не останавливает." Однако взгляд его, обежавший всех, горел вспышкой обращения. "Не каждый, конечно, делает такой выбор, однако понятия различаются. Как по-твоему, Кануэй?" "Согласен. Понятия действительно различаются." Мэллинсон повернулся к Мисс Бринклоу, которая внезапно отложила свою книгу и заметила: "Кстати сказать, я думаю, я тоже останусь." "Что?" закричали все. Он продолжила с яркой улыбкой, которая была больше придатком на ее лице, нежели освещением его: "Видите ли, я раздумывала над тем, каким образом мы попали сюда, и смогла прийти только к одному заключению. Существует таинственная сила, которая из-под тишка управляет всем этим. Как Вы считаете, господин Кануэй?" Кануэй мог бы затрудниться с ответом, но в растущей спешке Мисс Бринклоу продолжила: "Кого я могу вопросить о предписаниях Провидения? Я была послана сюда с целью, и я должна остаться." "Вы говорите, что надеетесь заложить здесь миссию?" спросил Мэллинсон. "Не только надеюсь, но и имею серьезные намерения. Я знаю лишь как вести себя с этими людьми -- но я должна найти свой путь и ничего не бояться. Ни в одном из них нет настоящей твердости духа." "И Вы намереваетесь обеспечить их этой твердостью?" "Да, господин Мэллинсон, именно так. Эта идея умеренности, о которой мы так много слышим вокруг, вызывает во мне решительную оппозицию. Вы можете называть ее кругозором широкого масштаба, если хотите, но на мой взгляд, она ведет к наихудшему роду слабости. Вся проблема местного население лежит в так называемом широком кругозоре, и я приложу все свои силы в борьбе против этого." "И кругозор их настолько широк, что они собираются Вам это позволить?" улыбаясь сказал Кануэй "Или же кругозор[1] Мисс Бринклоу обладает таким умственным упорством, что они не в силах остановить ее," вставил Барнард, добавляя с усмешкой: "Это как раз то, что я сказал -- учреждение, удовлетворяющее любые вкусы." "Возможно, если тюрьмы приходятся Вам по вкусу," огрызнулся Мэллинсон. "Что ж, даже это можно понимать двояко. Если Вы представите всех тех людей земного шара, кто ничего не пожалел бы, чтобы только вырваться из внешней суматохи, шума и гама и попасть сюда, мой Бог, и у всех у них нет такой вот возможности! Кто же тогда в тюрьме, мы или они?" "Успокаивающее размышление для обезьяны в клетки," резко ответил Мэллинсон; он все еще был в гневе. После всего они беседовали вдвоем с Кануэйем. "Этот человек до сих пор действует мне на нервы," говорил Мэллинсон, шагая по дворику. "Хорошо, что он не идет с нами обратно. Пусть я по-твоему, обидчив, но знаешь, эти его уколы насчет китаянки не затронули моего чувства юмора." Кануэй взял Мэллинсона за руку. В течении последних недель он все больше чувствовал, что привязывается к юноше, не смотря на то, что последний был очень раздражителен. Он ответил: "Я решил, что это скорее касалось меня, а не тебя." "Нет, он ко мне обращался. Он знает, что я неравнодушен к ней. И это правда, Кануэй. Я не могу понять зачем она здесь, нравится ли ей это пребывание. О, Господи, да если бы я говорил на ее языке как ты, я бы быстро из нее все выпытал." "Интересно, что бы у тебя получилось. Она, видишь ли, ни с кем много не разговаривает." "Я не пойму отчего бы тебе не пристать к ней со всякого рода вопросами?" "Я не из тех, кто любит приставать к людям." Ему очень хотелось сказать большее, но внезапно, словно туманная дымка, его наполнило чувство жалости и иронии; как тяжело будет этому пылкому, полному жизни юноше принять здешние порядки. "Если бы я был на твоем месте, я бы не волновался о Ло-Тзен," он добавил. "Она достаточно счастлива." Не смотря на то, что Кануэй полностью поддерживал решение Барнарда и Мисс Бринклоу, в настоящий момент оно послужило тому, что он и Мэллинсон оказались в явно противоположном лагере. Ситуация была из ряда вон выходящей, и определенных планов ее разрешения у него не было. К счастью, необходимости в том пока не возникало. Ничего особенного не должно было случиться до истечения двух месяцев, да и последующий кризис будет слишком серьезным, чтобы пытаться как-нибудь к нему приготовиться. Поэтому и другим причинам Кануэй не склонялся к волнениям над неизбежным, хотя однажды он все-таки заметил Чангу: "Вы знаете, я волнуюсь насчет Мэллинсона. Я боюсь, ему будет очень тяжело, когда он дознается правды." Чанг кивнул с некоторой симпатией. "Да, убедить его в его же счастливой участи будет задачей не из легких. Но после всего, трудность эта всего лишь временная. Двадцатилетие спустя сегодняшнего разговора -- и Вы посмотрите: он будет смирен и достаточно счастлив." Кануэйю показалось, что подобный взгляд отливал слишком широкой философией. "Мне интересно, каким образом ему будет оглашена правда. Он считает дни до прибытия проводников, и если их здесь не будет -" "Они будут здесь." "Да? Я полагал, что разговоры о них были только приятной байкой для нашего медленного разочарования." "Ни в коей мере. Не смотря на то, что ни одному вопросу мы не следуем с фанатизмом, в Шангри-Ла заведено быть умеренно правдивыми, и я могу Вас уверить, что мои заявления о проводниках были очень близки к истине. Так или иначе, люди эти ожидаются в предсказанное мною время, или около этого." "Тогда Вам будет сложно остановить Мэллинсона от того, чтобы не присоединиться к ним." "Не стоит даже пытаться его останавливать. Он сам, по своему опыту обнаружит, что у проводников нет ни возможности ни желания брать кого-либо с собою обратно." "Я понимаю. То есть, это и есть ваш метод? И что, по-Вашему, случится потом?" "Потом, мой дорогой господин, после периода разочарования, он, со своей юностью и оптимизмом, начнет надеятся на следующую процессию, та, что ожидатся через девять или десять месяцев. И нам, ежели мы мудры, обескураживать эту надежду поначалу не следует." Кануэй резко ответил: "У меня нет ни грамма уверенности, что он так поступит. Он более склонен к тому, чтобы организовать побег." "Побег? Вы считаете это самым подходящим словом? После всего, проход открыт для любого в любое время. Тюремщиков у нас нет, кроме разве тех, которых подготовила сама Природа." Кануэй улыбнулся. "Что ж, согласитесь, работу свою она выполнила неплохо. Но я все равно не могу представить, чтобы в каждом случае вы надеялись только на нее. Как насчет тех исследовательских экспедиций, которые попали сюда? Оставался ли открытым проход когда им хотелось уйти?" Теперь улыбался Чанг. "Особые обстоятельства, мой дорогой господин, временами требуют особого внимания." "Великолепно. То есть, шанс бегства предоставляется только тогда, когда клюнувший на него остается в дураках? Однако, я не верю чтобы даже тогда не было ни единой души кто бы не попытался." "Пытались, несколько раз, но, как правило, после единственной ночи на плато беглецы были рады возвращению." "Без укрытия и соответствующей одежды? Теперь понятно отчего ваши мягкие методы обладают эффективностью суровых. Но как насчет выпавших из правил, тех, кто не вернулся?" "Вы сами ответили на вопрос," сказал Чанг. "Они не вернулись." Но тут же он поспешил добавить: "Конечно, число этих несчастных, поверьте мне, совсем невелико, однако, я смею надеяться, что товарищ Ваш не в такой спешке чтобы стремиться его увеличить." Полного успокоения эти ответы Кануэйю не принесли, и будущее Мэллинсона продолжало его беспокоить. Ему так хотелось чтобы юноша мог вернуться мирным путем, что, по сути, не было бы беспрецендентным, из-за недавнего случая с Талу, тем летчиком. Чанг допускал, что власти были всесильны сделать все, что посчитают мудрым. "Но должны ли мы быть настолько мудры, мой дорогой господин, чтобы полностью доверить наше будущее чувству благодарности Вашего друга?" Кануэй понимал насколько уместен был этот вопрос, ибо взгляды Мэллинсона не оставляли почти никаких сомнений в том, чем он займется по возвращению в Индию -- любимая тема юноши, которую развивал он довольно часто. Но проза мирского постепенно выталкивалась всеохватывающим миром Шангри-Ла. Кроме размышлений о Мэллинсоне, ничто не волновало спокойного счастья Кануэйя; медленно раскрывающаяся ткань нового окружения продолжала удивлять его своим запутанным рисунком, странно совпадающим с его собственными нуждами и вкусами. Однажды он сказал Чангу: "Интересно, каким образом любовь входит в ваши расписанные жизненные порядки? Наверное, время от времени возникает близость между теми людьми, кто попадет сюда?" "Весьма часто," ответил Чанг широко улыбаясь. "Ламы, конечно, невосприимчивы, да и большая половина тех, кто достиг зрелого возраста, но до этого мы мало отличаемся от обычных людей, разве что, на мой взгляд, претендуем на более умеренное поведение. Господин Кануэй, уверяю Вас, гостеприимство Шангри-Ла понимающего рода. Ваш товарищ господин Барнард уже сумел этим воспользоваться." Кануэй снова заулыбался и сухо ответил: "Спасибо. В том, что он сумел, сомнений у меня нет, но мои собственные склонности не совсем -- в настоящий момент -- утвердительны. Меня больше интересовал эмоциональный нежели физический аспект." "Вы с легкостью можете отделить один от другого? Можно ли предположить Вашу в